Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лион Фейхтвангер - Лже-Нерон [-]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, История

Аннотация. Под видом исторического романа автор иносказательно описывает приход нацистов к власти в Германии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

   Через  некоторое  время  император  отпустил  свою   свиту.   Советники собрались на площадке этажом ниже.  Император  пожелал  остаться  один  на вершине  башни.  Он  надеется,  пояснил  он,  что  вид  утопающего  города вдохновит его и он, может быть, дополнит свой роман в стихах "Четыре века" песней о великом потопе, потопе, от которого спасся один только Девкалион.    Так одиноко стоял он на вершине  башни.  На  площадках  остальных  семи этажей теснились его придворные и солдаты; у подножия  башни  толпился  со страхом и любопытством народ, а с лодок и плотов, плывших по мутным водам, проглотившим старый город, многие тысячи  глаз  благоговейно  и  неотрывно смотрели на вершину башни, где стоял он. А он упивался жутким и  волнующим зрелищем утопающего города.    Никто  не  осведомил  его,  как  в   действительности   произошло   это наводнение; но его внутренний голос, его  Даймонион,  безошибочно  говорил ему, что эти воды раскованы были  не  случайно,  а  в  его  честь.  Высоко вздымалась его грудь. Тот день, в римском сенате, который до сих  пор  был вершиной его жизни, отошел в тень перед  сегодняшним,  еще  более  великим днем... Ради императора гибнет этот город, а чернь вокруг, теснясь  у  ног императора,  робко,  благоговейно  приветствует  его,  как   спасителя   и избавителя. Сверх ожидания, исполнился сон  его  матери,  исполнились  его собственные сны.    Он начал декламировать стихи из эпопеи  о  великом  потопе.  Он  хорошо заучил эти стихи Нерона, они стали его собственными. Перед лицом  гибнущей Апамеи он декламирует и поет их, стихи о Медном веке, который  по  велению Зевса погружается в воды. Он бросает стихи в светлую  даль,  в  вечереющее сумрачное небо, он декламирует под крики водяных птиц, ударяя  в  такт  по струнам воображаемой цитры.    Народ у подножия башни, на плотах и лодках, не отрывает от  него  глаз. Народы Востока всегда надеялись, что император покажет свое  искусство  не только римлянам, коринфянам, афинянам, но и им. И вот час этот настал.  Их император стоит во всем своем величии над утопающим городом, он  -  певец, спаситель, он прислушивается к  голосу  своего  гения  и  являет  им  свой светлый лик. Зачарованные, благоговея, обращают они к нему свои взоры.    Он же, овеваемый вечерним ветром, глядя  на  широко  разлившиеся  воды, декламирует и поет под аккомпанемент  воображаемой  цитры.  Пока  знакомые стихи слетают с его губ, он предается мечтам. Он чудесно восстановит  этот гибнущий город, назовет его Нероний. Разве в свое время он не отстроил Рим со сказочной быстротой и с необычайным великолепием?  Всю  эту  страну  он покроет чудесными зданиями и произведениями искусства.  Он  прикажет,  как рисовалось ему в ту ночь в храме  Тараты,  высечь  на  скалах  Эдессы,  по примеру восточных царей, во всем великолепии свое изображение, чтобы  его, Нерона, лик был навеки запечатлен на склонах гор. Мечтая, он,  однако,  не мог удержаться, чтобы, по старой привычке, не подсчитать  самым  подробным образом, во что примерно должно обойтись такое  колоссальное  изображение, высеченное в скале. В глубине души он пожалел, что  тут  не  было  Кнопса, который немедленно бы составил ему точный расчет. Против воли вспомнил  он о дорогой статуе  Митры,  которую  ковровый  фабрикант  Ниттайи  отказался взять, так как стоимость ее превысила предварительную смету.    Но по лицу Нерона нельзя было заметить, что в голове его  роятся  такие недостойные  мысли.  Наоборот,  он  продолжал  петь  и  декламировать  под вечереющем небом, один  на  высокой  башне  -  вдохновляющее  зрелище  для народных толп. И вдохновение вернулось к нему, и  он  стал  благословенным Девкалионом, который один пережил  великий  потоп  и  призван  был  богами творить людей из камня и вновь заселить пустынный мир.    На площадке, под ним, Варрон сказал царю Филиппу:    - Я видел подлинного Нерона, как он стоял на башне Мецената и  впитывал в себя зрелище пылающего Рима.    Царь Филипп сказал:    - Он потрясающе подлинен. Мне самому иногда кажется, что это он и есть.    Варрон сказал:    - Подлинный Нерон, впрочем, поднялся на  башню  Мецената  вовсе  не  из эстетических  побуждений,  а  чтобы  представить  себе  размеры  пожара  и соответственно этому правильно организовать спасательные  меры.  Подлинный Нерон никогда и не помышлял о поджоге Рима. Удивительное дело: из-за того, что существует ошибочная уверенность, будто подлинный  Нерон  поджег  Рим, нужно в честь этого поддельного Нерона потопить город Апамею! Иначе мир не признает подлинным нашего поддельного Нерона.    - Да, - согласился царь Филипп, - такие  извилистые,  невероятные  пути должен избирать разумный, стремящийся к  добру  человек,  если  он  желает торжества разума.    И почти физическая боль охватила обоих от отвращения и досады,  которые вызывала в них мысль  о  суетности  человеческой  природы  и  о  хрупкости человеческого разума.    Человек на вершине башни продрог. К тому же поездка была  утомительной. Долго стоит он уже  здесь  и  смотрит  на  желтую  пучину,  глаза  у  него разболелись. Он давно уже не Девкалион, и ему даже трудно сохранить  жесты Нерона: в глубине души он стал горшечником Теренцием.  Он  слегка  дрожит: ему становится вдруг страшно собственного величия. Глядя на  погружающуюся в воду Апамею, он думает:    "Какие огромные богатства гибнут здесь  -  десять  миллионов,  двадцать миллионов! Сколько хлеба, и сыра, и вина  можно  было  бы  купить  на  эти деньги, сколько глины и бронзы для статуй! И все это ради меня!  Мой  отец прав был, что назвал меня этим гордым и смешным именем Максимус.  Но  если бы он предвидел все это, он, наверное, испугался бы и дал мне другое  имя. Ибо хорошо это кончиться не может". 17. НЕДЕЛЯ НОЖА И КИНЖАЛА    Страшное  преступление,  которое  совершили   христиане,   подкупленные императором Титом, вызвало волну возмущения во  всей  Сирии,  Гарнизон  за гарнизоном  срывал  со  своих  знамен  изображения  Тита  и   заменял   их изображением Нерона. Большая часть Четырнадцатого легиона  и  значительные контингента Пятого,  Шестого,  Двенадцатого  перешли  на  сторону  Нерона. Туземное население метало громы и молнии против Тита, Дергунчика и  прочей преступной шайки. Правительство с трудом подавляло беспорядки, вспыхнувшие в различных городах и в некоторых районах самой Антиохии. Пока нечего было и думать о выступлении против расположенных по берегу  Евфрата  крепостей, которые перешли к Теренцию, - тем более, что и армия была ненадежна.    Варрон с полным правом мог сообщить великому царю Артабану,  что  Нерон прочно держит в своих руках почти четвертую часть императорской  провинции Сирии, с крупными городами и фортами. Согласно данному  обещанию,  Артабан послал войско и деньги другу своему, императору Нерону.    Кнопс гордился, что идея, породившая этот грандиозный успех, созрела  в его голове. Он полагал, что имеет право претендовать,  чтобы  и  в  других вопросах прислушивались к его советам, а не к советам благородных  господ, Варрона и Филиппа. На ближайшем заседании кабинета  он  внес  предложение: чтобы укрепить достигнутые успехи, императору  следовало  бы  прервать  на время политику  милосердия  и  разрешить  ему  и  Требону  учинить  неделю быстрого и сурового суда.    - Необходимо позволить тем приверженцам  императора,  верность  которых вне всяких сомнений, расправиться со своими злейшими врагами, - заявил  он в заключение. - Я предлагаю поручить мне и генералу  Требону  организовать для этой цели своего рода добровольную полицию. Подготовительные меры  уже проведены, мы  заручились  вполне  надежными  списками.  С  помощью  таких полицейских отрядов мы хотели  бы,  если  император  соизволит  дать  свое согласие, одним махом уничтожить опаснейших из его врагов.    Варрон и царь Филипп недовольно смотрели перед собой.    - Почему, - шепнул царь Филипп Варрону, - этот человек говорит - "одним махом", а не "одним ударом"?    - Потому  что  безошибочный  инстинкт  подсказывает  ему  всегда  более безобразное слово и более вульгарное.    Требон  между  тем  бурно  поддержал  предложение   Кнопса.   Император улыбнулся милостиво и рассеянно, ему нравилось мрачное,  лихое  и  грозное выражение: "Неделя ножа и кинжала". Кроме того, он был  благодарен  Кнопсу за гордые переживания той ночи - на башне Апамеи.    - Неделя ножа и кинжала, - мечтательно сказал он, глядя в пространство.    Варрон и царь  Филипп  молчали,  не  было  никакой  надежды  преодолеть упрямство этого сброда. Кто призывает на помощь чернь,  должен  делать  ей уступки.    Император подписал документы, которые Кнопс и Требон  представили  ему. Кнопс - в Эдессе, Требон - в  Самосате,  образовав  небольшие  отряды  под названием "Мстители Нерона", обрушились на своих врагов. Они  легко  могли любого, кто был им не по душе, заклеймить как врага императора,  участника бунтарской секты. Во всех городах на  Евфрате,  в  Коммагене  и  в  Эдессе "Мстители Нерона" врывались по ночам в жилища неугодных им людей, убивали, громили, бросали в тюрьмы, истязали, насиловали, забирали добычу и уводили в рабство.    Христиан - жителей Междуречья - Кнопс не  позволял  убивать  в  большом числе. Он приберегал их для агитационных целей. Он хотел устроить большой, внушительный суд с христианами в качестве обвиняемых. На суде  он  намерен был доказать, что узурпатор Тит и его чиновники заключили  против  добрых, честных  сирийцев  заговор,  непревзойденный  по  своей  подлости,   чтобы отомстить им  за  верность  законному  их  господину,  императору  Нерону. Кнопсу, упоенному своим могуществом,  захотелось  приберечь  и  Иоанна  из Патмоса. Артист был ему глубоко антипатичен. Не нужно  было  презрительных высказываний Иоанна о Теренции, чтобы  восстановить  против  него  Кнопса. Кнопса раздражало все в Иоанне - его голос, его лицо, его христианство. Он хотел заполучить его в свои руки, играть им, измываться над  ним.  Он  дал задание одному из отрядов  "Мстителей  Нерона"  во  что  бы  то  ни  стало доставить к нему этого человека целым и невредимым.    Ночной порой посланцы Кнопса ворвались в жилище Иоанна. С самим жилищем и его содержимым они могли делать что угодно, только Иоанна велено было им доставить живым. Они стащили его и сына его Алексея с  постелей  и  молча, деловито, мастерски принялись громить все, что было в доме.  Иоанн  следил за ними с каким-то  надменным  интересом.  Они  взялись  за  его  книги  и рукописи. Это его грех, что он не мог расстаться с  мирскими,  с  суетными предметами, что он любил языческих классиков,  вместо  того  чтобы  думать только о  слове  господнем;  и  то,  что  он  вынужден  теперь  беспомощно наблюдать, как эти животные уничтожают книги, - только  заслуженная  кара. Сжав губы, смотрел  он,  как  они  рвут  в  клочья  драгоценные  свитки  и пергаменты. Вот в эту минуту в их грубых кулаках находятся свитки и  драмы Софокла, любимейшие  книги  из  всей  его  библиотеки.  Хороший  пергамент оказывает сопротивление, не дается, его нельзя изорвать так, как  им  того хочется. Они топчут его, справляют над ним  свою  нужду.  До  этой  минуты Иоанн стоял спокойно, но теперь, когда он вынужден был молча смотреть, как они надругались над этими свитками,  этими  творениями,  полными  высокой, звучащей сквозь века мысли,  он  не  смог  сдержать  тяжкого  стона.  Юный Алексей, несмотря на смирение и покорность  перед  божьей  волей,  которым учил его отец, услышав его стон, не  совладал  с  собой.  Он  бросился  на разбойников и варваров и молча, ожесточенно стал бить их слабыми кулаками. "Мстители Нерона", довольные, что по крайней мере  с  этим  они  могут  не церемониться, убили его. И вот он лежит распростертый  среди  искромсанных книг. Иоанн закричал, завыл, страшно, дико. Но они помнили приказ Кнопса и не нанесли Иоанну ни одного удара. Они даже не велели  ему  замолчать,  не заткнули ему кляпом рта. Они лишь крепко держали его, чтобы  он  не  мешал им, и потешались,  глядя  на  его  бессильные  слезы,  сквозь  которые  он вынужден был смотреть, как они молча и  проворно  заканчивают  свое  дело. Затем, согласно приказу, они доставили Кнопсу Иоанна целым и невредимым.    Все это происходило в Эдессе в дни "Недели меча и кинжала". Царь Маллук все еще путешествовал вдали от своей столицы. Глубоко дыша, он наслаждался в пустыне свободой, которую на родине старались  отнять  у  него  западные люди. С незнакомыми спутниками, сам  никому  не  знакомый,  он  раскидывал лагерь под яркими высокими звездами и, сидя у колодца, наслаждаясь покоем, рассказывал  случайным  спутникам  сложную   глубокомысленную   сказку   о человеке, который был горшечником, но  по  велению  звездных  богов  Ауму, Азиза и Дузариса стал на время повелителем мира. 18. СМИРЕНИЕ И ГОРДОСТЬ    Преступные  христиане,  приведенные  к  претору,   представляли   собой довольно значительную  кучку  людей,  в  большей  своей  части  маленьких, невзрачных, простых. Их специально обрабатывали  для  процесса,  истязали, всячески запугивали. Они и в самом деле дрожали. Но  только  телом.  Душой они уповали на своего бога. Их священники и старейшины убедили их, что бог явил им особую милость, сделав их мучениками. Многим действительно удалось сохранить стойкость и в смирении и уповании  на  бога  неизменно  отрицать свою вину. Были, конечно, и такие, которые кричали  и  молили  о  милости, готовые признаться во всем, что от них требовали. Впрочем, в этом не  было надобности.  Некоторые  губернаторские  чиновники,  во  главе  с   писарем Аристом, и другие лица, застигнутые на  месте  преступления,  со  мздой  в суме,  заранее  зная,  что  им  будет  оказано  снисхождение,  давно  дали требуемые  показания.  Заговор  был  таким  образом  вскрыт  во  всех  его разветвлениях.    Кнопс с  удовольствием  предвкушал  свое  выступление  на  суде.  Секта христиан, вместо могучего существа избравшая богом  несчастного  распятого человека, издавна представлялась ему в высшей степени смешной, он от  всей души презирал ее. Рожденный  рабом,  он  испытывал  огромное  благоговение перед  силой,  могуществом,  и  ему  казалось  идиотизмом  прославлять   и обожествлять бедного и угнетенного человека. От природы острый, иронически злой ум Кнопса всегда стяжал ему большой успех, когда Кнопс избирал  своим объектом Христа. Кнопс отлично  знал  душу  черни.  Он  был  убежден,  что изобразить христиан  как  лицемерно  кроткую,  а  по  существу  преступную братию, которая с удовольствием потопила бы  весь  мир,  совсем  нетрудно. Больше всего Кнопса радовало, что он разделается с Иоанном. Но прежде  чем раздавить его, он хочет хорошенько позабавиться: только поиграв с ним, как кошка с мышью, он прикончит его.    Он позаботился о том, чтобы допрос Иоанна происходил в его присутствии. В этот день ворота судебного зала были широко раскрыты и площадь перед ним черна была от народа, которому хотелось услышать,  как  знаменитый  артист будет держать  ответ  перед  претором  и  Кнопсом  за  содеянное  страшное преступление.    Но говорить начал Кнопс. Он обратился к Иоанну с присущей  ему  ехидной вежливостью:    - Так, мой Иоанн, а теперь скажите мне, зачем, в сущности,  вы  и  ваши люди устроили наводнение - потопили храм Тараты?    - Совершенно о том же я хотел  спросить  у  вас,  Кнопс,  -  с  мрачным удовольствием ответил Иоанн. - Зачем в самом деле мне или  кому-нибудь  из нас нужно было бы учинять подобное идиотство,  которое  только  на  пользу тебе и тебе подобным и твоему так называемому императору Нерону?    - Ну, дорогой мой Иоанн, - кротко, чуть ли не весело возразил Кнопс,  - на это могло быть очень много причин. Вы  могли,  например,  сделать  это, чтобы лишить богиню Тарату ее храма, изгнать ее  из  страны  и  тем  самым оставить сирийский народ без покровительницы. Вы могли также предположить, что такое разрушение, такой преступный акт ненависти послужит сигналом для всех вредных элементов в стране и они, как те воды, которые вы разнуздали, ринутся на законного императора Нерона. Возможно также, что вы это сделали просто из ненависти  к  цивилизации,  собственности,  порядку,  семье,  из ненависти ко всем богам, кроме вашего распятого.    Слова Кнопса  произвели  впечатление.  Иоанн  решил  говорить  на  суде возможно меньше. Но он видел, что его единоверцы, обвиненные вместе с ним, ждут его ответа, видел, что толпа слушателей не отрывает глаз от его  губ. Он должен был ответить.    - Мы не осуждаем чужих взглядов, - начал он спокойно и  с  достоинством поучать своего противника  и  свою  аудиторию,  -  даже  если  считаем  их ошибочными.  Придет  пора,  и  бог  наш  без  нашего   участия   искоренит неправильные вероучения. Мы также не противники  цивилизации.  Но  что  мы действительно ненавидим, это роскошь, обжорство, неумеренность. По-нашему, цивилизация - это чувство меры, цивилизация - это  жизнь  по  божественным законам. Мы никого не хотим лишать его бога.  Да  сохранит  каждый  своего бога, а нам оставит нашего.    - Скажи-ка, на милость, - ответил с коварной любезностью Кнопс,  -  вы, значит, вовсе не враги собственности. Однако все же некий Иоанн  отказался от собственности, роздал ее, выбросил вон.    - Этого я тебе объяснять не стану, Кнопс, - презрительно сказал  Иоанн. - Этого ты не поймешь своим мозгом раба.    Кнопс не потерял спокойствия.    - А я-то думал, - сказал он с благодушным удивлением, - что  вы  стоите за бедных и угнетенных.    - Так оно и есть, - ответил Иоанн. - Но есть и среди бедняков  и  рабов такие, которых мы презираем. Это те бедняки, которые хотят разбогатеть,  и те рабы, которые алчут власти. Наш бог и учитель имел в виду как раз такую гадину, как ты, когда учил нас: "И раб да останется рабом".    Но Кнопс не опустил глаз, а, наоборот, после секундной заминки  ответил вежливо-ехидным, кротким голосом, который, однако, всем был слышен:    - Я бы на твоем месте, Иоанн, не подчеркивал с такой надменностью,  что небо, разделив мир на верх и низ, на господ и рабов, тем  самым  проявляет свою волю и отмечает избранников. Ибо, если внешнее благополучие  является знаком благоволения небес, то ты, Иоанн, к числу избранников уж, наверное, не принадлежишь. Где сын твой Алексей,  Иоанн?  И  в  каком  виде  ты  сам предстаешь здесь?    Жгучий яд и глубочайшее торжество были в  этом  вопросе,  произнесенном тихим голосом.    Слушатели стояли,  затаив  дыхание.  В  душе  Иоанна  все  заклокотало. Наклонив  огромную  голову  с  оливковым  лицом,  заросшим   всклокоченной бородой, он метнулся к Кнопсу, сверкнул на  него  мрачными  миндалевидными глазами, широкая грудь его вздымалась и опускалась. Но он сдержал себя.    - Бедняга, - сказал он. - Это твои трофеи. Да, ты убил его, моего сына, невинного отрока. И это - твое доказательство того, что мы открыли  шлюзы? Бедняга! Однажды загорелся  Рим.  И  некий  Нерон  тоже  не  нашел  ничего лучшего,  как  обвинить   в   поджоге   моих   братьев.   И   единственным доказательством их виновности было то, что Нерон велел казнить их. Где  он теперь, этот Нерон? Он погиб самой жалкой смертью.    Иоанн, идя на суд, решил молчать. Но тут он поддался своему порыву.  Не думая о логической последовательности своих мыслей, беспорядочно бросал он в лицо этим судьям, этому  Кнопсу,  этой  толпе  слушателей  все,  что  он перечувствовал и передумал.    - Берегитесь, - обратился он к судьям, - вы все, пришедшие сюда  судить нас именем жалкой тени Нерона, который, по  крайней  мере,  был  подлинным императором. Не судите да не судимы будете. Ибо предстоит еще великий суд. Мир, - обратился он снова к Кнопсу, - в  котором  судьями  являются  такие существа, как ты и твой господин, печальная копия великого изверга,  такой мир должен погибнуть. Он придет скоро, он  скоро  придет,  последний  суд, страшный суд! Тогда предстанут перед судьями те, кто действительно  открыл шлюзы  жестоким  водам,  а  те,  кто  теперь  принижен  и  угнетен,  будут свидетельствовать на суде. Ты же, Кнопс, и  тебе  подобные  будете  стоять жалкие и трепещущие во всей наготе, в какой вы родились.  Бедные,  бедные, гонимые и осужденные будете вы стоять, ты, и твой Теренций, и твой Требон.    Он говорил, не повышая  голоса.  Он  не  бранился,  но  в  его  гибком, тренированном  голосе  так  живо   проступало   презрение,   смешанное   с брезгливостью сострадание, на изборожденном морщинами лице  его  так  ярко написаны были эти чувства,  что  все  -  судьи,  обвиняемые,  слушатели  - устремили на Кнопса взгляды, полные физически ощутимого ужаса и неприязни.    Кнопс,  представший  во  всем  своем  ничтожестве  и  наготе,  не   мог сдержаться: вся его важность, все его взятое напрокат великолепие  слетело с него. Побагровев, срывающимся голосом он стал  орать  и  сквернословить, как в кабаке:    - Собака, падаль, попрошайка, ублюдок! Ты думаешь, мы испугались твоего жалкого бога, этого распятого? Ты скоро явишься  перед  ним,  разбойник  и лгун, перед ним и перед его страшным судом. Ты думаешь, наверно, что  тебя ждет райское блаженство? Скоро, очень скоро ты увидишь твой рай,  узнаешь, чем он пахнет и каков он на вкус! Каждую пядь его сумеешь измерить.  Велик он не будет. Один локоть в ширину и три локтя в  длину,  не  больше  и  не меньше того, что займет твоя проклятая  туша  на  свалке,  где  ты  будешь смердеть на всю округу.    Он долго еще ругался, не в силах остановиться.    Толпа почтительно расступилась перед ним, когда  он  покинул  судилище, никто не произнес слова осуждения вослед ему, наоборот,  некоторые  громко приветствовали его:    - Да здравствует Кнопс, наш добрый, наш великий судья!    И все же он в бессильной ярости чувствовал, что уход  его  из  судилища отнюдь нельзя назвать победоносным. 19. СОПЕРНИКИ    Само собой разумеется, что Иоанн вместе с  остальными  обвиняемыми  был приговорен к смерти.    Ожесточенный своей неудачей на суде, Кнопс изыскивал  такую  казнь  для ненавистного Иоанна, унизительней которой еще  свет  не  знал.  Кнопс  был "голова" и быстро нашел требуемое.  На  цирковых  игрищах,  которые  Кнопс устраивал в честь победы императора над его врагами, Иоанн, в соответствии со  своей  профессией,  даст  последнее,  великое   представление.   Будет изображен потоп, которым Зевс уничтожил поколение Медного века. Осужденные христиане, по  плану  Кнопса,  будут  представлять  обреченное  на  смерть поколение, арена медленно наполнится водой, а  христиане  самым  настоящим образом захлебнутся и пойдут ко дну во  главе  с  Иоанном,  привязанным  к скале,  беззащитным,  так,  чтобы  все   видели,   как   он   корчится   и захлебывается.    К сожалению, план этот  встретил  возражения.  На  заседании,  где  под председательством  императора  обсуждалась  участь   осужденных,   господа аристократы,   Варрон   и   царь   Филипп,    решительно    воспротивились надругательству над артистом. Они заявили, что  казнить  подобным  образом столь великого артиста,  как  Иоанн,  значит  посеять  недовольство  среди населения.    - Я нахожу это предложение столь же неудачным, сколь  и  безвкусным,  - кратко сформулировал свое мнение Варрон. - Иоанн уже на процессе  произвел впечатление на массы. Если же мы предадим его такой грубой казни, то народ и после смерти Иоанна будет любить и оплакивать его, а нас  будет  считать варварами.    А царь Филипп, с присущим ему спокойствием, обратился непосредственно к Кнопсу и наставительно сказал ему:    -  Вы  не  услугу  оказываете,  а  только  вредите   императору   такой неприкрытой ненавистью к Иоанну.    Кнопс, когда речь заходила об Иоанне, утрачивал свою  рассудительность. Гневный, оскорбленный, он  заявил,  что  нельзя  всякими  гуманистическими бреднями сводить на нет успех Апамеи. Требон бурно поддержал  его.  Варрон холодно заметил, что "Неделя ножа и кинжала" кончилась, а  сейчас  полезно было бы показать, что снова наступила пора  милосердия  и  справедливости. Кнопс резко возразил, что в данном случае сила и справедливость совпадают: пощадить  артиста  -  значит  не  милосердие  проявить,   а   слабость   и несправедливость. Многословно, бесконечно повторяясь, приводил он  все  те же доводы. Все смотрели на Нерона.    Он был в нерешительности. Он ненавидел Иоанна и готов был  примкнуть  к Кнопсу и Требону. С другой стороны, он был чувствителен к возвышенному,  и возражения  аристократической  части  его   совета   произвели   на   него впечатление. Подобно Варрону и Филиппу, он считал варварством так  позорно казнить великого артиста; он соглашался с ними, что артист не должен  быть судим  по  законам,  обязательным  для  рядовых  людей.  Ему  хотелось   и натешиться над ненавистным Иоанном и  вместе  с  тем  показать  Варрону  и Филиппу, что он - из тех, кто даже во враге уважает служителя искусства.    Но был ли  действительно  Иоанн  великим  артистом?  Вот  в  чем  суть. Сомнение  это  можно  было   использовать   как   довод   против   позиции аристократов. И он начал хулить искусство Иоанна, доказывать, как бездарно исполнение Иоанном большого монолога Эдипа, который начинается словами:    Что было здесь, то было справедливо,    И никогда меня в противном ты не убедишь.    Подробно разбирал он и другие роли Иоанна, показывая его  неспособность возвыситься до истинного пафоса. Но в вопросах искусства  царь  Филипп  не терпел лицеприятия. Он  видел  в  Иоанне  величайшего  актера  Востока,  а возможно, и всего мира. Он  возразил  императору,  твердо  отстаивая  свое мнение. Совет министров грозил превратиться, к досаде Кнопса и Требона,  в диспут по вопросам эстетики.    Однако Варрон, отлично знавший своего  Теренция,  привел  новый  довод. Если император, сказал он, велит так позорно утопить Иоанна,  то  Цейон  и обитатели Палатина скажут несомненно, что он это сделал  исключительно  из зависти и актерской  ревности.  Теренций,  правда,  тотчас  же  запальчиво ответил, что обитатели Палатина - варвары и мнение их  его  совершенно  не интересует; тем не менее видно было, как задели его слова Варрона, и Кнопс встревожился. Вся эта затея с Иоанном оказалась неудачной: и император,  и все остальные, разумеется, уже невольно  вспомнили  о  попытке  подлинного Нерона сжить со свету мать,  организовав  с  этой  целью  кораблекрушение. Черт, с этим проклятым Иоанном Кнопсу вообще не  везет.  Но  прежде  всего нужно отвести удар Варрона. И, чтобы положить конец  спору,  Кнопс  извлек наиболее ядовитое оружие: он напомнил, что Иоанн обвиняется в  оскорблении величества. Сам-то он, сказал о себе  Кнопс,  скромно  вступая  в  спор  о мастерстве  Иоанна,  мало  смыслит  в  вопросах  искусства.  Все   же   он осмеливается утверждать, что  Иоанн  не  обладает  истинным  призванием  к искусству. Ведь этот проклятый  богами  человек  издевается,  по-видимому, искренне  над  императором.  Он  ведь  говорил,  что  горшечник   Теренций одинаково бездарен и как артист и как император. Его Нерон жалок.    Иоанн был неправ. В ту же  минуту  подтвердилось,  что  Нерон  Теренция отнюдь не жалок, что он подлинен до мозга костей. Теренцию удалось сделать рукой жест, точно он  что-то  стер,  милостиво-добродушно,  очень  свысока улыбнуться и даже, как будто  его  забавлял  этот  чудак  Иоанн,  помотать головой. Затем он спокойно попросил своих советников несколько  потерпеть. Он хочет вынести решение о судьбе Иоанна лишь после того, как  боги  через его, императора, внутренний  голос,  его  Даймонион,  заговорят  с  ним  и подадут ему совет.    Варрон и Филипп были, однако, уверены, что стрела Кнопса попала в  цель и что совет богов совпадает с его предложением. 20. ОТКРОВЕНИЕ ИОАННА    Иоанн между тем  сидел  в  своей  камере,  изолированный  от  остальных осужденных, исполненный горя и отчаяния.    Он вспоминал свое поведение на суде и осуждал себя.  Все  это  не  было угодно богу: и то, как он  держал  себя  перед  претором,  и  то,  как  он расправился с этим жалким Кнопсом. Он, Иоанн, не уподобился тем  пророкам, которые, проникшись духом своего бога, гневно изобличали людей и взывали к покаянию. Нет, он "играл", он играл пророка, он был актером,  может  быть, актером божеским, но, в  сущности,  ничем  не  лучше  этого  горшечника... Подобно тому, как тот играет императора, он играл пророка. В чем  разница? Оба комедианты. Каждый "играет", каждый кого-то  изображает,  вместо  того чтобы быть попросту таким, каким сотворил  его  господь,  -  ничтожеством, которому приличествует смирение, а не гордыня.    Суета сует. Царство антихриста. Антихрист принял крайне опасный  облик, облик актера, спекулирующего на  глупости  мира.  Раб  играет  императора, плохой актер - плохого актера, а мир верит этому  комедианту,  копирующему другого комедианта,  рукоплещет  ему,  открывает  в  его  честь  шлюзы,  и страшные воды поглощают храм, города, самое человечество. Какой триумвират мерзости: этот горшечник, копирующий, как обезьяна, императора, по  правую руку от него - жирный, страдающий манией величия  фельдфебель,  полевую  - маленький, продувной, разъедаемый тщеславием мошенник, черпающий всю  свою силу в убеждении, что  люди  еще  глупее,  чем  думает  самый  закоренелый скептик! И самое безобразное: перед этим трехглавым цербером мир в экстазе склоняется в прах.    Почему  бог  создал  мир  таким  жалким?   Может   быть,   из   желания позабавиться, как этот сенатор Варрон забавляет себя своим Лже-Нероном? Но мы - печальное, беззащитное орудие этой забавы. Частичка этого балагана  - я, Иоанн, и Алексей, сын мой. О Алексей, юный, нежный, робкий  и  все-таки сильный Алексей! Он растоптан, он брошен на свалку, как  падаль,  и  кровь его выпущена из него, как прокисшее вино. Что есть человек?    Иоанн сидел, согнувшись, в своей  камере,  сотрясаемый  муками  Иова  и сомнениями Экклезиаста, но он не гордился этим, он не рядился в  актерскую мантию из отрепьев их одежд. Иоанн не казался себе  лучше  других  оттого, что он больше страдает и глубже сознает свою муку. Чем ты  отличаешься  от других? У тебя нет ничего такого, что возвышало бы тебя, ничего, чем бы ты обладал один,  будь  то  твои  страдания,  или  твои  сомнения,  или  твое тщеславие. Даже лицо человека принадлежит не ему  одному,  как  доказывает пример этого проклятого императора и его обезьяны, горшечника Теренция.    Мы, как муравьи или как пчелы, неотличимы друг от  друга,  мы  обречены трудиться, не зная, для чего. Они - пчелы или муравьи - с  усердием  тащат всякую всячину, крохи отбросов или же мед из цветов, и не знают, для чего; над ними властвует таинственный закон. Закон этот гонит их повсюду, играет ими, заставляет каждого вечно нести свое бремя. Каждое из этих  существ  - ничто само по себе, оно лишь жалкая частица целого, обреченная на  гибель, если отделить ее от ей подобных, обреченная на деятельность, смысл которой ей недоступен, если она  остается  в  пределах  целого.  "Иди  к  муравью, ленивец", - говорит пророк. Для чего? Если ты  будешь,  как  муравей,  что пользы от того?  Добро  увядает  и  гибнет.  Зло  же  живет  вечно.  Нерон бессмертен.    Иоанн углубился в свои думы. Он спросил своего бога:    - Почему мир отдан во власть язычникам и дуракам?    И он испугался, ибо ему  было  откровение.  Он  услышал  голос  господа своего. Таинственным был ответ его бога.    - Мир, - сказал он ему, - стареет,  молодость  его  миновала.  Я  решил обновить его. Близится смена времен.    Иоанн погрузился в таинство этого ответа. Его  посещали  страшные  сны, видения конца состарившегося мира и видения смены  времен.  О,  тропы  его века стали узкими, печальными и трудными! Но самое страшное, пожалуй,  это был переход из его века в следующий,  ибо  переход  этот  и  был  страшным судом.    Он все глубже окунался  в  эти  жуткие  видения  страшного  суда  и  до нестерпимой боли наслаждался их ужасом. Никто, говорил он себе, не мог  бы и секунды прожить больше, знай он, что его ждет. Только  домашний  скот  и дикие звери могут ликовать,  ибо  их  минует  суд.  Если  даже  мне  будет даровано помилование, что мне в том, раз я обречен пройти  через  терзания этого несказанно мучительного страшного суда? Несчастное поколение все мы, богом покинутое поколение, где царствует антихрист и его обезьяна. 21. СУЕТА СУЕТ    В  сны  эти  ворвалось  нечто  весьма  реальное  -  долговязый,  тощий, закутанный в серое человек.    - Вставайте, Иоанн из Патмоса, - сказал закутанный, - ступайте за мной.    - Вы посланы, чтобы прикончить меня? - спросил Иоанн. -  Почему  же  вы так вежливы?    И вдруг, в яростной злобе, он закричал:    - Да не тяни ты! Кончай уж разом!    - Я не палач, - сказал долговязый  человек  и  задумчиво,  с  некоторым смущением посмотрел на свои длинные пальцы. - Я хочу вывести  вас  отсюда, мой Иоанн: все готово - лошади, бумаги, а также люди, которые доставят вас в надежное место.    Иоанн взглянул на долговязого человека  с  двойственным  чувством.  Что это, шутка? А если он правду говорит, если он действительно явился,  чтобы спасти ему жизнь, соглашаться или воспротивиться? Что бы ни ожидало его на том свете, самые страшные муки лучше суетности и ничтожества  этого  мира. Мрачный, порывистый, всегда алчущий  новых,  сильных  переживаний,  Иоанн, несмотря на чудовищный страх перед последним  судом,  ждал  его  с  жгучим любопытством. И разве сам бог и судьба не  призывали  его  кончить  земное существование и предстать  перед  страшным  судом?  Иоанн  хотел  ответить искусителю отказом, хотел с насмешкой указать ему на дверь.    Но внезапно его осенила новая мысль. Разве случайно сейчас же вслед  за страшными и великолепными видениями минувшей ночи  бог  послал  ему  этого странного, с ног  до  головы  закутанного  незнакомца?  Не  было  ли  это, наоборот, знамением? Это было знамение. Это была божья воля,  повелевающая ему жить, запечатлеть неповторимые видения  этой  ночи  и,  странствуя  по свету, возвещать о них. Разве не было в каждом пророке частицы от  актера? Его, Иоанна, бог  сотворил  актером,  наделив  его  частицей  от  пророка. Наступил час, когда пророческое в нем должно проявить себя.  Иоанн  познал свое призвание.    Он поднялся с нар, подошел к незнакомцу.    - Вы смахиваете на аристократа, - сказал он. - Кто вы? Кто вас  послал? Кто заинтересован в том, чтобы с риском для  жизни  вырвать  меня  из  рук этого сброда?    - Зачем вам знать это? - спросил незнакомец, и в  его  длинном  бледном лице что-то дрогнуло. - Разве недостаточно вам того, что есть  некто,  кто хочет спасти вас? Разве вы не можете представить себе,  что  даже  в  этом одичавшем, озверелом мире существует несколько человек, которые  не  могут примириться  с  тем,  чтобы  скотина,  подобная  Кнопсу,  в  угоду   черни прикончила на арене Иоанна из Патмоса?    И тихим голосом, так  просто,  что  это  сразу  же  убедило  артиста  в искренности пришельца, он сказал:    - Я с этим примириться не могу.    Иоанн снова сидел на нарах.    - Это в самом деле необычайно, - сказал он изумленно, больше для  себя, чем для незнакомца. - Я всегда думал, что я единственный,  кто  так  слепо любит искусство. Вам следует знать, дорогой мой, - продолжал он, - что нет никаких оснований гордиться фанатической любовью к искусству. Верьте  мне, у меня немало опыта  в  этом.  Это  -  дьявольски  порочное,  греховное  и тщеславное свойство, надо стараться избавиться от него. Это  болезнь.  Кто страдает ею, тот заклеймен.    Он умолк. Затем продолжал уже доверчиво:    - Вы ставите меня перед неприятным выбором, незнакомец. Быть может, бог позвал меня на суд свой и я совершу грех,  если  попытаюсь  уклониться  от суда. Возможно также, что богу угодно сохранить мне жизнь, чтобы я боролся против этого зверя, против антихриста. Мне были разные  видения,  и,  быть может, стоит описать их и рассказать о них миру, да не сойдут они со  мной в могилу. Кто  может  знать?  На  всякий  случай  вы,  незнакомец,  будьте осмотрительны и не чтите меня как артиста. Возможно, что  ваше  поклонение мне ничуть не милее поклонения той черни, которая ползает на  брюхе  перед горшечником, перед обезьяной  Нерона,  который  устроил  это  смехотворное наводнение в этом смехотворном городе, чтобы продекламировать дилетантские стихи подлинного Нерона.    Незнакомец облегченно вздохнул.    - Простите  меня,  что  я  недостаточно  внимательно  слежу  за  вашими словами, - сказал он. - Я понял лишь, что вы решили  жить;  это  наполняет меня радостью, которая вытесняет всякую мысль. Вы  сняли  с  меня  большое бремя.    Он помедлил. Затем продолжал:    - Разрешите мне высказать просьбу. То, что я для вас делаю,  не  вполне безопасно. Исполнение моей просьбы означает для меня очень много, для  вас же это будет нетрудно.    - Говорите, - сказал  Иоанн.  Губы  его  искривила  надменная,  горькая усмешка. Человек этот действует,  значит,  не  из  любви  к  искусству,  а предлагает ему  спасение  ради  какой-то  личной  выгоды,  его  безвольный подбородок с первого мгновения не понравился Иоанну.    Но Иоанн ошибся.    - Вам придется, - робко и почтительно сказал  незнакомец,  -  чтобы  не навлечь на себя подозрений, прожить некоторое время вдали  от  людей.  Кто знает, когда мы  сможем  снова  услышать  голос  вдохновеннейшего  артиста греческой сцены! Не будет ли это нескромно с моей стороны, если я  попрошу вас прочесть известный монолог из "Эдипа"?    Улыбка  исчезла  с  лица  Иоанна,  сменившись  выражением  мучительного разлада, страшной боли.    - Так любите вы мое  искусство?  -  сказал  он,  потрясенный.  -  Вы  - безнадежный дурак.    - Называйте меня дураком, блаженным, чем хотите,  -  упрямо,  настаивал царь Филипп, - но продекламируйте мне эти стихи.    И Иоанн совершил величайший в  своей  жизни  грех,  поддался  искушению самой суетной из своих страстей. Он прочитал не стихи из "Эдипа", а описал видения минувшей ночи, видения своего  горя,  сомнений,  раздавленности  и своего покаяния и тем самым обесценил в  глазах  бога  свое  горе,  смерть своего сына и свое собственное страдание.    И он скрылся в ночь, в пустыню, для новой борьбы. 22. ИТОГ    Кнопс рвал  и  метал,  узнав  о  бегстве  Иоанна.  Он  подозревал,  что кто-нибудь из двоих - Варрон или царь Филипп - замешан в этом деле,  но  к ним он подступиться не смел. Тем сладострастней мстил он за бегство Иоанна остальным  христианам.  Для  осуществления  задуманного   им   зрелища   - наводнения - он использовал  лучших  техников  и  лучшие  машины.  Зрители игрищ,  устроенных  в  честь  торжества  справедливого  дела  Нерона   над преступными планами узурпатора Тита,  были  довольны;  с  любопытством,  с каким дети, ликуя и цепенея, наблюдают, как топят щенят, смотрела толпа на тонущих  христиан.  Представление  затянулось  до  глубокой  ночи.   Чтобы осветить арену, часть преступников вываляли в  смоле,  облепили  паклей  и зажгли, превратив их в живые факелы.  Этот  последний,  оригинальный  трюк ошеломил зрителей чуть ли не сильнее, чем самый  спектакль,  живые  факелы произвели впечатление не только на Междуречье, но и на всю Римскую империю и жили  в  памяти  человечества  гораздо  дольше,  чем  значительно  более серьезные события, связанные с именами настоящего и поддельного Нерона.    Восемьсот человек, погибших  на  этом  представлении,  -  не  такое  уж большое число. Но в общем итоге во имя идеи Варрона, во имя его борьбы  за шесть тысяч сестерций налога или, если угодно, во  имя  его  идеи  слияния Востока  и  Запада  погибли  уже  многие   тысячи   человеческих   жизней; неисчислимые бедствия обрушились на Сирию и Междуречье  раньше,  чем  игре Варрона  пришел  конец.  Еще  очень  многим  людям  суждено  было  за  это погибнуть, не одно несчастье должно было еще постигнуть эти страны. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПОД ГОРУ. 1. РАЗУМ И ВОЕННОЕ СЧАСТЬЕ    Губернатор Цейон читал и выслушивал донесения о том, что происходило по ту сторону Евфрата, и удивление его было так велико, что  почти  заглушало гнев. Мыслимо ли? Или Минерва, богиня разума,  совершенно  отступилась  от мира, предоставила его  самому  себе?  Неужели  такой  нелепый  фарс,  как наводнение в Апамее, мог заставить взбунтоваться целую провинцию?  Неужели нашлись люди, способные поверить, что он, Цейон, затопил святилище "богини Сирии" ради того,  чтобы  отомстить  двум-трем  жалким  туземцам?  Нашлись головы, которые можно было околпачить басней, что это "сигнал"?  Сообщения с границы говорили: да, именно так. Донесения из Месопотамии убеждали его: метод  Варрона  -  правильный  метод.  Чем  увереннее  делаешь  ставку  на человеческую глупость, тем больше шансов на успех.    Это открытие глубоко поразило его, тем глубже, что  он  понял:  средств для успешной борьбы с этим фарсом в его распоряжении нет. Послать войска в Месопотамию нельзя, не рискуя вызвать войну  с  парфянами.  А  вступить  в переговоры с Артабаном о выдаче  Лже-Нерона  опять-таки  нельзя,  так  как Артабан ведь им, Цейоном, не признан. Договариваться можно лишь с Пакором, но Пакор недостаточно силен, чтобы разбить Нерона. Это  был  заколдованный круг, из которого не было выхода.    Робко проходил теперь Цейон мимо ларца с восковым  изображением  своего предка - предка, который так позорно дал одолеть себя варварам. Губернатор стал осмотрителен. Лишь изредка проглядывал в нем прежний  Дергунчик.  Его приближенным уже не  приходилось  жаловаться,  что  он  действует  слишком опрометчиво, подчиняясь порыву. Напротив, если прежде он принимал  слишком поспешные решения, то теперь его лишь с  трудом  можно  было  побудить  на какой-нибудь  шаг.  Он  уже  не  осмеливался  пальцем   пошевельнуть,   не заручившись предварительно согласием Палатина. Его курьеры отправлялись за море, мчались в Рим. Но Рим давал бессодержательные директивы,  означавшие не решение, а отсрочку решения. Пусть Цейон, приказывал  Рим,  ограничится обороной, пока самозванец тревожит лишь границы Сирии, а не самую столицу. По секрету ему сообщали, что император  все  больше  впадает  в  состояние апатии и что решений, подписей от него добиться очень  трудно.  При  таких обстоятельствах нельзя рисковать серьезной  распрей  с  парфянами,  а  тем более войной.    Эта политика была разумна, но  и  недостойна.  Он,  Цейон,  командующий армией из семи корпусов, вынужден сидеть, сложа  руки,  и  наблюдать,  как дураки и обманщики во главе полчищ варваров нападают на его города, грабят их, срывают орлы и знамена римского императора, растаптывают их,  заменяют шутовскими штандартами мошенника. Порой Цейон почти  задыхался  от  гнева, так велика была разница между тем, что ему приходилось делать, и тем,  что он порывался начать, и случалось, он не мог вынести этой двойственности, в нем просыпался прежний Цейон. Однажды  он  вскочил  среди  ночи  и  вызвал своего секретаря. Маленький, тощий, в ночном белье стоял  он  с  судорожно вздернутыми плечами,  вытянув  сухую,  костлявую  голову  с  лихорадочными пятнами на бледном лице;  тонким,  скрипучим  голосом  диктовал  секретарю приказы: Пятому, Шестому, Десятому легионам выступить,  сосредоточиться  в Лариссе, у Суры, перейти Евфрат. Но  раньше  еще,  чем  эти  приказы  были заготовлены, разум победил, и Цейон отменил их.    Скрежеща зубами, он говорил себе, что Минерва - строгая богиня, что она требует от верующих в нее терпения и терпения. Разум не  в  почете.  Массы венчают успехом неразумного, а разумного  осмеивают,  как  труса.  А  ведь немного надо  мужества,  чтобы  ринуться  в  бой;  но  терпеливо  выносить насмешки и оскорбления, выжидать, пока придет время,  и,  наконец,  пожать позднюю жатву, - для этого нужна храбрость, нужна железная выдержка.  Ему, Цейону, придется теперь  поучиться  самообладанию,  пройти  горькую  школу мудрости. Ибо вряд ли Лже-Нерон легко даст себя устранить. Он все  прочнее водворяется на границах Сирии. Одна за другой переходят к  нему  маленькие крепости на Евфрате.    Офицеры Цейона роптали.  Непрерывная  партизанская  война  на  границах раздражала их до бешенства. Это было просто смешно: сложа  руки  смотреть, как горсть бандитов беспрепятственно ведет свою игру, посягая  на  мировую державу. Многие открыто говорили, что если так будет продолжаться, то  они предпочтут перейти на сторону претендента Нерона, кто бы он ни был.    То, что Цейон, очевидно, не осмеливался  перейти  Евфрат,  еще  сильнее разжигало дерзость нероновского фельдмаршала Требона. В  конце  концов  он стал даже готовиться к нападению  на  крепость  Суру,  господствующую  над средним течением Евфрата, стянул войска на  правом  берегу,  к  северу  от Суры,  велел  возвести  укрепления  на  левом  берегу,  подвез  тараны   и катапульты, приступил к регулярной осаде крепости.    Генерал Ауфид,  командир  южного  участка,  может  быть,  и  хотел  бы, повинуясь досадным указаниям из Антиохии, ограничиться обороной.  Но  если наглый противник наступает тебе на ноги, можно ли не  ответить?  Можно  ли спокойно взирать, как вокруг выравниваются возвышения, строятся укрепления и валы, подвозятся осадные машины  и  материалы  для  постройки  плавучего моста, если чувствуешь себя достаточно крепким  для  того,  чтобы  хорошей атакой положить конец всей этой чертовщине? Не  обязан  ли  добросовестный офицер своевременно помешать приготовлениям к осаде, пока можно  еще  дать отпор врагу относительно небольшими  силами?  Если  генерал  Ауфид  так  и поступит, следует ли это назвать наступлением или это еще оборона?    Генерал Ауфид назвал это обороной, неожиданно перешел с многочисленными силами Евфрат, уничтожил укрепления и машины Требона, продвинулся до  реки Белихус. Здесь стояли, на другом берегу реки, парфянские латники, отборные войска, половина кавалерийского  полка.  Подобно  римлянам  и  по  тем  же основаниям  парфяне  также  получили  приказ  ограничиться  обороной.  Они поэтому не нападали, но стояли мощной железной стеной.    Полковника Фронтона  мучило  любопытство  профессионала,  ему  хотелось взглянуть  на  приготовления   Требона   к   осаде.   Пользуясь   странным нейтралитетом, который все еще соблюдала Эдесса по отношению к его  особе, он получил при поддержке Варрона пропуск.    Как раз в то утро, когда Ауфид предпринял свою атаку, Фронтон под видом любознательного путешественника верхом объезжал окрестности Суры. На одном из возвышений к западу от Белихуса он присоединился  к  маленькому  отряду войск Требона. Это были части из  эдесского  гарнизона  под  командованием некоего лейтенанта Люция. Отряд  был  отброшен  сюда  в  результате  атаки Ауфида.    Полковник Фронтон придержал коня, остановился на маленьком  возвышении, наблюдал, смотрел. Долина под ним лежала в тумане, атака Ауфида,  действия его войск и войск неприятеля превратили всю местность  в  сплошное  облако пыли, в котором двигались бесформенные людские массы. Но  у  Фронтона  был зоркий глаз, и он видел отчетливо все.  Он  видел,  что  нападение  Ауфида создало  положение,  описанное  им  в   "Учебнике   военного   искусства", определенное тактическое положение, которое давало возможность армии Б,  в данном случае Требону, отрезать противника А, в данном случае  Ауфида,  от его базы, в данном случае - от крепости Суры. При удаче крепость, лишенная своих лучших сил, приводилась такой атакой в  состояние,  когда  ее  легко можно  было  взять  штурмом.  Бездарный  Требон,  разумеется,  не   изучал "Учебника", не понял этой великолепной возможности и не использовал ее.    У Фронтона забилось сердце. Тут был случай на  ярком  примере  доказать правильность одной из смелых новейших теорий его "Учебника"  -  противники называли их дерзкими. Войска Ауфида еще стояли на  этом  берегу  Белихуса. Дальше они не двинутся. На парфян они не нападут. Они достигли своей цели, разрушили укрепления и машины, они вернутся в Суру с некоторой добычей,  в полном порядке, удовлетворенные. Теперь надо  их  атаковать,  несмотря  на ничтожные, до смешного ничтожные силы,  надо  броситься  на  них  с  тыла, одновременно  основной  массой  обрушиться  с  обоих   флангов.   Это   та возможность, которой он всю жизнь жаждал, второй раз она не дастся  ему  в руки. В его распоряжении еще десять минут. Ибо через десять,  может  быть, даже через пять минут Ауфид даст  сигнал  к  "медленному  отступлению",  и тогда уже будет слишком поздно.    Фронтон сидел на коне, не шевелясь, со  спокойным  лицом,  хотя  каждый нерв его дрожал от напряжения. "Спокойствие, Фронтон, - приказал он  себе. - Не будь безумцем. Фронтон. Тебе минуло сорок восемь, и ты всю свою жизнь не изменял разуму. Не изменяй ему и на этот раз.  Не  изменяй  ему  только пять или десять минут. Тогда искушение пройдет. Не рискуй  годами  хорошей жизни, которые у тебя впереди, своей прекрасной старостью.  Не  бросай  на ветер всего, что с трудом добыто, вырвано у судьбы  за  эти  сорок  восемь лет".    Было без семнадцати минут одиннадцать, когда Фронтон говорил  себе  эти слова. Без пятнадцати одиннадцать он обратился к молодому офицеру, который командовал отрядом:    - У вас хорошее зрение, лейтенант Люций? Можете вы  разглядеть  в  этой пыли, что происходит?    Полковника Фронтона не любили, но чрезвычайно уважали, и лицо  молодого офицера, когда к нему обратился великий стратег, запылало румянцем.    - У меня хорошее зрение, полковник Фронтон, - ответил он.    - Видите вы вот это? А это? А это? - И он с молниеносной быстротой,  но вместе с тем с величайшей точностью очертил  ситуацию.  Фронтон  напал  на неглупого человека, лейтенант Люций понял его. Он понял,  как  неповторима эта возможность, он смотрел в рот полковника, возбужденный, счастливый.    - Хотите вы доверить мне ваших людей, лейтенант Люций? -  спросил  его, наконец, полковник, и в тоне  его  вопроса  было  столько  повелительного, гипнотизирующего, что Люций без колебания ответил официальной формулой:    - Слушаюсь.    - Скачите к генералу Требону, - снова приказал Фронтон, - обрисуйте ему положение.  Предложите  ему   обрушиться   всеми   силами,   которыми   он располагает, на оба фланга. Если  вы  сумеете  ему  объяснить,  что  здесь происходит, то мы - вы и я - изменим положение империи на много лет.    Лейтенант был весь внимание и повиновение.    - Слушаю, полковник Фронтон, - ответил он. - Марс и Нерон! -  выкрикнул он пароль этого дня и галопом умчался прочь.    Все шло так, как излагал Фронтон в своем "Учебнике".  Было  и  в  самом деле более чем смело с  такими  незначительными  силами  броситься  в  тыл неприятелю.  Но,  как  сказано  было  в  "Учебнике",  сил  этих  оказалось достаточно,  чтобы  задержать  неприятеля  на  десять  минут,  от  которых зависело все дело. Люций был умен и энергичен, Требон - офицер  с  большим опытом, быстрый на решения.  Он  в  одно  мгновение  поборол  ненависть  и недоверие к Фронтону и успел вовремя отдать необходимые приказания.    Потери нероновских  войск  в  этом  решающем  сражении  были  ничтожны. Серьезные потери понес только тот небольшой  отряд,  с  которым  полковник Фронтон  предпринял  тыловую  атаку.  Сам  Фронтон  до  последней   минуты оставался невредим. Лишь в тот момент, когда победа нероновских войск была уже решена, его поразила стрела.    Он упал, застонал, попытался переменить положение, его вырвало кровью и содержимым желудка. Врачи пожимали плечами. Переносить его  уже  не  имело смысла.    Вокруг него ползали муравьи. Напрягая зрение, он пытался проследить  за их движениями. Он завидовал муравьям. Ненавидел их. У него  не  было  даже силы раздавить их. Они будут ползать, Нерон-Теренций будет сидеть на своем троне, Дергунчик будет злиться и  дергаться.  Он,  Фронтон,  не  будет  ни ползать, ни сидеть, ни злиться. Он только вытянется - и умрет.    Он победил. Найденное  им  решение  глубоко  интересной  проблемы  было проверено, оказалось правильным,  его  метод  навсегда  сохранит  название "тактики Фронтона". И что же? Чем он заплатил за  эту  "победу"?  Мечта  о спокойной, мудрой  старости  развеяна,  его  "Учебник"  никогда  не  будет закончен, тысяча или на худой конец  двести  -  триста  приятных  ночей  с Марцией канули в вечность, многое другое  кануло  в  вечность.  Но  Нерону удастся  продержаться  несколько  дольше,  а  в  военных  академиях  будут говорить о "тактике Фронтона".    Он был  глупцом.  Сорок  восемь  лет!  Он  мог  прожить  еще  тридцать. Проклятый Восток! Какое ему, Фронтону, дело  до  Нерона  и  Суры?  Ему  не следовало заражаться бессмысленной энергией глупцов,  окружавших  его.  Он усмехнулся, в этой усмешке был юмор отчаяния.  Флавии,  значит,  правильно утверждали в своем "Наказе": в случае  сомнения  лучше  воздержаться,  чем сделать ложный шаг.    Его снова вырвало, он заметался,  застонал.  Последние  слова,  которые удалось  уловить  вернувшемуся  лейтенанту  Люцию  в  предсмертном  лепете стонавшего, плевавшего кровью Фронтона, были:    - Правильно или неправильно... Все гной и дерьмо...    Когда Варрон узнал о победе под Сурой и о смерти Фронтона, его  бросило в жар и холод. Значит, и Фронтон, холодный, расчетливый  Фронтон,  перешел на его сторону. Перешел на его сторону и умер. Это была издевка  судьбы  - подарить ему друга и вместе с ним важную пограничную крепость Суру,  но  в тот же момент отнять этого друга, единственного, который понимал его.    Он думал о том, как много прошло времени, прежде чем разговор,  который он мысленно вел с Фронтоном многие годы, вылился  в  слова,  произнесенные вслух. Он думал о том, как сдержанно, намеками выказывал ему  свою  дружбу Фронтон, как много понадобилось времени  -  это  время  длилось  до  самой смерти Фронтона, - пока его  дружба  претворилась  в  действие.  Ясно,  до мельчайших  подробностей,  видел  он  перед  собой  человека   с   седыми, отливающими сталью волосами,  видел,  как  он  машинально  передвигал  мяч ногой, обутой в светло-желтую сандалию, в  сферистерии  фабриканта  ковров Ниттайи, как он задумчиво прислушивался к его, Варрона,  словам,  улыбался ему. Так живо чувствовал Варрон присутствие друга, что  он,  дальнозоркий, невольно откинулся назад, чтобы лучше видеть Фронтона. И с  ним  произошло то,  что  бывало  с  ним  очень  редко:  он  почувствовал  раскаяние. Он раскаивался, что не  насладился  этой  дружбой.  Ему  было  жалко  каждого упущенного часа, который он мог бы провести с покойным.    Не он один потерял друга. Что будет с Марцией теперь, когда Фронтона не стало?    Раньше, чем он собрался к дочери, к нему явилась испуганная служанка. С императрицей творится что-то неладное. Девушка не знала, что  делать.  Она не смела доверить то, что видела и слышала, никому, кроме самого  Варрона. Дело в том, что с Марцией, когда она узнала о смерти полковника  Фронтона, приключился  припадок,  она  стала  истерически   смеяться,   пронзительно вскрикивать,  это  продолжалось  долго.  Когда  припадок   кончился,   она заперлась, и вот уже несколько часов она сидит, ничего не ест, не отвечает на вопросы. Но служанка слышала, как она разговаривает сама с собой.    - Что же, - спросил Варрон, когда  девушка  запнулась,  -  что  же  она говорит?    - Вот в этом-то и дело, - колеблясь, ответила  девушка.  -  Я  не  смею никого впускать в соседнюю комнату. Она говорит такие странные вещи.    - Что же? - нетерпеливо настаивал Варрон.    Девушка отвернулась.    - Это... это неприлично, я не все понимаю, и  трудно  даже  представить себе, чтобы императрица говорила такие непристойности.    Варрон пошел сам узнать, в чем дело. И действительно,  сквозь  запертую дверь доносились слова, непристойные слова. Циничные, грубые, ласкательные имена. Это были имена, которыми покойный  называл  Марцию  в  часы  любви. Марция обменивалась  словами  ласки  со  своим  умершим  другом,  покойный говорил с ней, как он привык, и она отвечала по-своему.    Отцу не удалось проникнуть к Марции. В конце концов  пришлось  взломать дверь. Марция была в оцепенении,  она  потеряла  рассудок,  и  когда  отец попытался приблизиться к ней, она начала истерически кричать.    Варрон, таким образом, остался один, как перст.    Он страдал. Но если бы боги позволили ему снова обрести друга и дочь  с условием отказаться от Суры, он удержал бы Суру и отказался бы от дочери и друга. С тех пор как корабли были сожжены, он, очертя  голову,  ринулся  в борьбу. Он поставил на карту свои деньги и  имущество,  достоинство,  имя, принадлежность к западной цивилизации, свою дочь и своего  друга  и  готов был, если придется,  пожертвовать  еще  большим:  ногой,  рукой,  глазами, жизнью.    Вернувшись с  похорон  Фронтона,  он  достал  из  ларца  с  документами расписку о взносе шести тысяч сестерций.  В  графу  "Убыток"  он  записал: "Марция сошла с ума. Фронтон погиб", в графу "Прибыль": "Завоевана Сура". 2. НЕВЕРУЮЩАЯ    После завоевания Суры оба берега Евфрата и все Междуречье, от армянской границы и  до  самой  арабской,  формально  признали  римским  императором варроновского Нерона.    Среди всеобщего ликования голоса скептиков раздавались редко.  Но  была женщина, которую и самая блестящая победа не могла бы заставить  поверить, что боги будут долго еще покровительствовать мнимому императору.  То  была женщина, с которой жил Нерон, пока ему  угодно  было  оставаться  в  шкуре горшечника Теренция: Кайя.    Кайя, со времени последней своей встречи  с  Теренцием,  точно  забитое животное, жила  в  полном  уединении,  растерянная,  впавшая  в  отчаяние. Всеобщее торжество, мнимая милость богов выгнали ее из норы, в которую она забилась, ибо она  была  уверена,  что  это  кажущееся  счастье  -  начало катастрофы.    Она явилась в дом сенатора Варрона. Ему не было неприятно ее посещение. Теперь, когда господство его Нерона было закреплено, по  крайней  мере  на несколько месяцев, у него оставалось  достаточно  досуга,  чтобы  заняться внутренним положением, теми опасностями, которые  крылись  в  природе  его "создания". Угар победы мог завлечь "создание" в  такую  бездну  глупости, что оно возмутилось бы против своего "создателя", - такая  возможность  не была исключена, На этот случай не  мешало  обезопасить  себя,  подготовить путы, которыми в случае  надобности  можно  было  бы  связать  "создание". Поэтому Варрон принял Кайю.    Женщина производила впечатление обезумевшей, одичавшей.    - Что вам нужно от моего Теренция? - набросилась  она  на  сенатора.  - Мало вам того, что вы тогда в Риме сбили  его  с  толку?  Зачем  вы  снова втягиваете его в свою игру?    Варрон спокойно выслушал ее.    - О ком ты, собственно, говоришь, добрая женщина? - спросил  он.  -  Об императоре Нероне? Знаешь ли, что по закону тебя  следовало  бы  за  такие слова подвергнуть бичеванию и казнить?    - Убейте меня, - крикнула Кайя, - пусть глаза мои не видят, что вы  тут натворили!    Сенатор был удивлен.    - Ты не веришь, - спросил он, - что он - император Нерон?    Кайя взглянула на него с ненавистью, прохрипела:    - Не напускайте туману. Меня вы не одурачите!    - Послушай-ка, милая Кайя, - серьезно и настойчиво  сказал  сенатор.  - Ведь тебя и твоего Теренция я знаю с давних пор, и я лучше, чем кто-нибудь другой, знал и императора Нерона. И вот, - он подчеркивал каждое слово,  - Теренцию известны такие вещи, которых, кроме  императора  Нерона  и  меня, никто знать не мог.    - Значит, все-таки кто-то третий знал о них, - упрямо ответила Кайя.  - А Теренций подслушал их и подхватил. Да не говорите же вы со мной,  как  с какой-нибудь идиоткой! Ведь быть того не может, чтобы такой  человек,  как вы, дал обвести себя вокруг пальца.    - А разве не может быть, - терпеливо продолжал уговаривать ее Варрон, - что человек, который вернулся тогда из Палатинского дворца,  был  в  самом деле император?    - Этому вы и сами не верите, - резко ответила Кайя. - Ведь он  спал  со мной и до того и после того, и это был тот же  самый  человек.  Точно  так поворачивал меня Теренций, когда кое-чего от  меня  хотел,  -  это  бывало довольно-таки редко, - и точно так щипал меня за правую грудь. Откуда  мог знать император Нерон, как это проделывал мой Теренций? Объясните мне это, пожалуйста. И чтобы я больше не  давала  ему  белья  с  зелеными  пятнами, сказал он мне в ночь смерти Нерона. Трудно  поверить,  чтобы  император  в последнюю ночь на Палатине именно об этом разговаривал с  ним.  А  как  он грубо бранился за то, что я положила слишком  мало  чесноку  в  жаркое  из козьей ноги, и что, мол, это уже в четвертый раз  за  месяц,  -  настоящий Нерон не мог бы так ругаться, да и знать об этом не мог.    - Это не лишено  некоторого  смысла,  -  признал  Варрон  после  хорошо разыгранного размышления. - Об этом и в самом деле надо подумать. Покамест оставайся у меня в доме. Мне придется еще часто об этом говорить с тобой.    Кайя сказала:    - Обещайте мне, что  с  ним  не  случится  ничего  плохого,  когда  все кончится. Однажды вы оказали ему покровительство. Этого я не забуду.  Если вы дадите мне такое обещание, я останусь у вас в доме и буду  делать  все, что вы найдете нужным.    Варрон обещал. Он был доволен, что может приютить у  себя  эту  женщину как  свидетельницу,  которая  пригодится  ему,  если  "создание"  в   один прекрасный день взбунтуется. 3. ДВА ПРИЯТЕЛЯ    Был еще один человек, которого,  как  это  ни  странно,  именно  в  тот момент,  когда  всеобщее  ликование  достигло  наивысшего  предела,  стали одолевать сомнения насчет судьбы Нерона. Это был Кнопс. Он знал жизнь, его чутье подсказывало ему, когда вещи или люди  начинали  загнивать.  Тот  же инстинкт, который так долго заставлял его верить в счастливую  звезду  его господина, теперь говорил,  что  вершина  достигнута,  что  Теренций,  как перезрелый плод, начинает попахивать гнилью.    То, что горшечник Теренций вот уже несколько  месяцев  был  для  целого края императором Нероном и держал в страхе обширную территорию  вплоть  до резиденции Тита, само по себе было достаточно фантастично и  противоречило здравому смыслу. Он, Кнопс, вправе похвалить себя, что  вовремя  счел  это невозможное возможным и на эту карту поставил свою жизнь. Но теперь телега взобралась на гору, а когда она перевалит через вершину, не  покатится  ли она слишком быстро под гору, не перевернется ли? Умному человеку  надлежит своевременно высадиться и вместе со своей добычей  укрыться  в  безопасном убежище. Он вспоминал о тех, которые,  по  древнему  сказанию,  доверились своему счастью, зазнались и были настигнуты жестокой карой, - о Ниобее,  о Поликрате.    Но беда была в том, что Кнопс  отведал  сладость  власти,  власть  была приятна на вкус, трудно было от нее отказаться. Он уже разнюхал опасность, но у него не хватало сил отступить. Ведь может он позволить себе подождать еще немного, совсем немного. Он  поставил  себе  срок.  Как  только  Нерон завоюет Антиохию, столицу Сирии, он, Кнопс, тотчас же даст ходу.    Пока надо было понадежней спрятать возможно  большую  долю  завоеванной добычи. Через третьих лиц он перевел деньги и  ценные  вещи  в  безопасное место. Затем он принял решение насчет девочки Иалты.  Все  произошло  так, как он и  предвидел.  Он  взял  Иалту  к  себе,  стал  спать  с  ней.  Она понравилась ему. Она не жеманничала. Ей, очевидно, было приятно то, что он делал с ней, и она  этого  не  скрывала.  Она  стонала,  учащенно  дышала, вскрикивала. Красивой ее нельзя было назвать, - Иалта была даже,  пожалуй, грубовата, но она нравилась ему. Ему хотелось выказать  великодушие.  Отец Иалты, его друг Горион, не осмелился и пикнуть, когда Кнопс стал  с  видом знатока распространяться о прелестях Иалты, он лишь смущенно улыбнулся.  А Кнопс благосклонно похлопал его по плечу и покровительственно сказал:    - Ну, старик, теперь ты увидишь, что за  человек  Кнопс.  Я  женюсь  на твоей Иалте.    Горшечника Гориона охватил блаженный испуг. Конечно, ему было  досадно, что слова Кнопса оправдались и он действительно спал с его дочерью. Но  за эту досаду он был с избытком вознагражден выгодами  и  почестями,  которые принесла ему связь Кнопса с Иалтой. И  если  Кнопс  еще  женится  на  этой вшивой девчонке,  то  это  поднимет  горшечника  Гориона  на  недосягаемую высоту.    В  глубине  души  Кнопс  гордился  скромностью,  которую  он   проявил, обручившись с Иалтой, и надеялся, что такая неприхотливость  зачтется  ему богами. Не следовало  пренебрегать  и  тем,  что  связь  с  простолюдинкой вызовет еще большую симпатию к нему со стороны черни, среди которой он уже и без того был популярен благодаря своему проворному, острому языку.    Один только человек не одобрил этого обручения. Капитан Требон, хотя  и ценил хитроумие Кнопса, хотя и был  заодно  с  ним,  в  особенности  когда вспоминал о знатных господах, но в глубине души всегда завидовал ему и его способности к живой, острой шутке. Требон  ничего  не  боялся:  иногда,  в пьяном виде, он осмеливался даже приводить пословицу о "трех К, от которых тошнит".  Намерение  Кнопса  жениться  на   безродной,   вшивой   девчонке тщеславный  Требон,  который  чванился  своими   отличиями   и   титулами, воспринимал как упрек самому себе и как позор для всего двора  Нерона.  Он решил высказать свое мнение Кнопсу.    Они сидели в своем любимом кабачке "Большой  журавль".  Низкая  комната пропахла дешевым салом, чесноком  и  едким  дымом  от  очага.  За  грубыми столами  густо  сидели  мелкие  торговцы,  ремесленники,   невольники,   а полуголый хозяин с деловым видом бегал от одного к другому; Кнопс был одет просто. Но Требон даже здесь носил одежду хоть и поскромнее,  чем  обычно, но все же украшенную пурпуром и всякими металлическими побрякушками. Кнопс пил, пил и Требон.    Не понимает он, злобно сказал Требон,  как  человек,  подобный  Кнопсу, может опуститься так низко. Не далека та пора, когда они вступят в  Рим  и смогут выбрать любую из дочерей высшей аристократии. Тут найдется не  один лакомый кусок. Когда к белому и нежному женскому мясцу, которое столетиями для тебя выращивали и холили, будут еще приложены деньги и знатное имя, то все это будет совсем по-особому горячить кровь,  это  вознаградит  за  все тяготы  жизни.  Совершенно  не  к  чему  портить  себе  такие   заманчивые возможности, как это собирается сделать Кнопс. А может быть, Кнопс  просто хочет сам себя некоторым образом кастрировать, подобно  сирийским  жрецам? Говоря кратко, между мужчинами: обручение Кнопса для его друзей -  большое огорчение и даже обида.    Кнопс бросил на Требона быстрый злой взгляд.    Если женщина в постели удовлетворяет требованиям такого бывалого парня, как он, ответил Кнопс, то ей не нужны деньги и знатное имя,  -  он  и  без того со своим делом справится. Он не знает, кто из них более  требователен в известных положениях, - он, Кнопс, или его друг Требон. Но одного он  не терпит: когда вмешиваются в его отношения с женщинами.  Если  ему  что  по вкусу, он не станет считаться  со  вкусами  других.  Он  женится,  на  ком захочет. Если, впрочем, ему придет охота спутаться с аристократкой, то  он сделает это, невзирая на брак с простолюдинкой.    Кнопс пил, Требон пил, и они  смотрели  друг  на  друга  пристально,  с вызовом, как враги, как друзья, как сообщники.    Но постепенно взгляды их утрачивали злобное выражение.  Слишком  многое их соединяло: происхождение, общность их судьбы с судьбой  Нерона.  Требон пил, Кнопс пил. Требон еще немного поворчал, но вскоре умолк. Они обнимали друг друга, горланили песни, спали с одними и теми же  женщинами,  держали себя друг с другом по-приятельски и смертельно друг друга ненавидели. 4. КАКОЙ ВЕЛИКИЙ АРТИСТ...    "Какой великий артист погибает!" -  будто  бы  сказал,  умирая,  Нерон. "Какой великий артист  живет  во  мне!"  -  говорил  Нерон-Теренций  своим приближенным, делая вид, что находит  полное  счастье  в  обладании  своим императорским титулом и своим талантом. Но, несмотря на все  свои  успехи, он не был вполне счастлив. Лишь тогда, когда  он  выступал  перед  толпой, ораторствовал,  Теренций  обретал  уверенность  в  себе,  чувствовал  себя "императором до самой сердцевины",  как  он  уверял  себя  словами  одного классика. Но перед отдельными лицами, перед Марцией, перед Варроном, перед царем Филиппом, он все еще чувствовал  себя  иногда  угнетаемым  сознанием своей безродности. Он рад был, что умер, по крайней мере. Фронтон;  ибо  в присутствии Фронтона его временами  подавляло  сознание  чудовищности  его собственных дерзаний.    Больше  всего  пугала  его  одна  встреча,  которая  рано  или   поздно предстояла ему,  -  встреча  с  его  союзником  Артабаном,  великим  царем Парфянским. Он, разумеется, говорил всем и самому  себе,  что  всей  душой радуется этой встрече и глубоко сожалеет, что Артабан, втянутый  в  данное время в трудную борьбу со  своим  соперником  Пакором  и  удерживаемый  на рубежах крайнего востока своей страны, все откладывает эту встречу. Но  на самом деле для Нерона-Теренция эта отсрочка была  облегчением.  В  глубине души этот человек, чувствительный ко всякому  внешнему  блеску,  испытывал страх перед "ореолом", перед врожденным достоинством великого  царя,  царя царей, перед светом, который он излучал: в виде символа, впереди него даже несли всюду, где он ни появлялся, огонь. Теренций-Нерон боялся, как  бы  в блеске этом не обнаружилось его собственное темное, низкое  происхождение, как бы он не предстал перед миром во всей своей наготе.     Однажды он отвел в сторону своего опаснейшего друга Варрона. Он схватил его за полу, как это  делал  обычно  Требон,  и  таинственно,  вполголоса, сказал ему:    - Знаете ли, мой Варрон, странный был со мной случай. Я сошел недавно в Лабиринт, чтобы обдумать, как построить там свою гробницу. Мне  захотелось остаться одному, и я отослал факельщиков.  Было  темно,  и  тут-то  оно  и произошло.    Он приблизил свою голову к голове Варрона,  еще  более  понизил  голос, придал ему еще больше таинственности.    - Пещера, - шепнул он, - осветилась. Свет исходил от моей  головы,  это был мой "ореол", в пещере стало совершенно светло.    Он не смел взглянуть на Варрона. Что  делать,  если  Варрон  улыбнется? Ничего другого не остается Теренцию, как убить его или самого себя. Однако Варрон не улыбался. В душе Варрон содрогнулся.    Но император Нерон был сыт и счастлив. Его внешнее  счастье  уже  давно обратилось у него в привычку, и так как оно уж немного прискучило ему,  то это пресыщение сделало его еще более похожим  на  Нерона.  Однако  теперь, когда Варрон без улыбки выслушал его рассказ о случае  в  пещере,  чувство счастья проникло в самые скрытые тайники его души.    Да, Нерон грелся в лучах милости богов. Аполлон оделил его более щедро, чем остальных смертных. Марс даровал ему непобедимость в сражениях и друга - Требона, Минерва дала ему добрый совет и друга - Варрона, Гермес  одарил хитростью и другом - Кнопсом.    Порой, правда, донесения его советников были не особенно  благоприятны. Они, например, рассказывали ему, что  некоторые  речи  Иоанна  из  Патмоса проникали  в  народ  из  пустыни,   куда   скрылся   этот   проклятый,   и восстанавливали  массы  против  императора.  Толпа  тосковала  по  Иоанну, называла его без всякой иронии "святым артистом", ибо император, святой  и артист - это были три высшие формы,  в  которых  толпа  представляла  себе своих любимцев. Поэтому странные пророчества Иоанна об Антихристе и Звере, который явится или уже явился, чтобы поглотить  мир,  возбуждали  народ  и сеяли смятение. Но Нерон смеялся  в  ответ,  он  смеялся  над  Иоанном  из Патмоса, произносившим эти речи, и над его богом - Христом.    Он смеялся и над тем, что все в большем  количестве  появлялись  списки трагедии "Октавия", в которой ужасы царствования Нерона изображены были  в столь патетических стихах и которая послужила поводом для  первой  овации, устроенной Теренцию. Все эти хулители не могли причинить ему вреда. С  тех пор как Варрон не посмел улыбнуться, Нерон сам уверовал  в  свой  "ореол". Когда Кнопс приказал предать  публичному  сожжению  экземпляры  "Октавии", которыми ему удалось завладеть, и некоторые другие пасквили, Нерон  нашел, что слишком много чести оказано жалким потугам его недругов, и,  уверенный в своем "ореоле", он разрешил себе императорскую шутку.    Он торжественно пригласил своих друзей и придворных на вечер декламации и сам прочел им творение своих противников - "Октавию".    Он не собирался искажать "Октавию" карикатурным исполнением.  Это  было бы слишком дешево. Но он задумал приправить свою декламацию  легкой,  чуть заметной иронией, из  "Октавии"  в  его  передаче  должно  было  струиться высокое духовное веселье.    В этом тоне он и начал декламацию.  Но  в  нем  сидел  слишком  хороший актер, и он не смог выдержать этот тон. Против  воли  он  вложил  в  стихи "Октавии" все свое подвижное, изменчивое, как у Протея, существо.  И  если обычно Теренций перевоплощался в надменно-пресыщенного Нерона,  то  теперь сияющий, мягко-повелительный  Нерон-Теренций  перевоплотился  в  мрачного, преступного насильника, страдающего от собственных  своих  злых  страстей. Серьезно, гневно, убежденно предсказал себе Нерон-Теренций, устами хора, в качестве свидетеля собственных злодеяний, свой гибельный конец.    С изумлением и легким  испугом  слушала  его  блестящая  аудитория.  Ни намека не было на ту возвышенную веселость, которой ждал Нерон  от  своего выступления. Хотя Требон изо всех сил старался как можно чаще  разражаться своим знаменитым жирным смехом,  хотя  Кнопс  пытался  поднять  настроение острыми словечками, веселье, которое  силилась  выказать  публика,  носило какой-то судорожный характер  и  на  маленькое  блестящее  собрание  легла мрачная тень.    Нерон чувствовал, что не достиг  желанного  эффекта.  Тем  развязнее  и надменнее держал он себя по окончании декламации. Говорил о том, что он  в этом году приступит  к  работе  над  новым  произведением,  гораздо  более обширным, чем его поэма о "Четырех веках". Всю римскую историю он  намерен изобразить в двухстах больших песнях. Кнопс,  пытаясь  разогреть  публику, позволил себе маленькую шутку.    - Когда римский народ, -  сказал  он,  -  заполучит  двести  песен  его величества, ему придется столько читать, что у него уже не хватит  времени для труда, для завоевания остального мира, и римская история кончится  как раз вследствие того, что она воспета императором.    Но смеяться никто не решался, ибо сам Нерон не  смеялся.  Он  не  метал грома и молний, он даже не обнаружил признаков гнева, он просто  пропустил мимо ушей слова Кнопса, но Кнопс почувствовал, что сделал ошибку.    Насколько опасную ошибку, ему суждено было узнать лишь гораздо позднее, ибо Теренций - и это следовало знать Кнопсу - точно вел свои счета и  имел хорошую память.    Нерон отпустил гостей. Остался один в пышном концертном зале. Слуги, не зная,  что  император  еще  здесь,  пришли  тушить  огни.  Они  с  испугом разбежались, увидев его мрачное лицо. Но он позвал их и велел делать  свое дело. Они погасили свечи.    И вот император Нерон сидит один, в полной темноте, на подмостках  -  в белом одеянии актера, с венком на голове, страдальчески и  гневно  выпятив нижнюю губу. Он чувствовал себя непонятым и очень одиноким. Какой ему толк в обладании "ореолом", какой ему толк в том, что от него исходит сияние  и из головы его, точно рога, растут лучи? Глупый  мир  хоть  и  признал  его великим императором, но не понял, что он был чем-то еще большим -  великим артистом. 5. КЛАВДИЯ АКТА    В эту пору распространилась весть, что Клавдия  Акта,  подруга  Нерона, после долгого отсутствия собирается посетить свою  сирийскую  родину.  Это известие заставило насторожиться Сирию и Междуречье, ибо Клавдия Акта была одной из популярнейших в империи личностей.    Она родилась невольницей, детство у нее было тяжелое. Ее хозяин намерен был сделать из нее акробатку, ей пришлось пройти  через  суровую  школу  - ругань, побои, голод. Когда ей минуло девять лет, красивую гибкую  девочку купил императорский двор. Нерон, сам еще юноша, увидел Акту, когда ей было пятнадцать лет, и страсть, с первого мгновения  связавшая  обоих,  устояла перед всеми бурями его жизни и царствования.    Акта была несколько выше среднего  роста,  нежного  и  в  то  же  время крепкого сложения. У нее была матово-белая, прозрачная  кожа.  Под  чистым лбом - густые черные разлетающиеся брови и зеленовато-карие глаза, светлые и жадные, с острым взглядом. Большой, благородного рисунка  рот  изгибался над своевольным  подбородком.  Нерон  воспел  Акту  в  изящных  стихах,  и некоторые из них стали популярными, в особенности два  стихотворения,  где он славил в Акте сочетание ребенка и женщины, целомудрия и страсти.    Порой, в кругу друзей Нерона, она  показывала  искусство,  которому  ее учили в детстве. Это было нечто среднее между  акробатикой,  пантомимой  и танцем. На лице ее лежала обычно какая-то  тень  печали  -  след  сурового детства, но когда она танцевала теперь,  не  чувствуя  над  собой  угрозы, свободно  отдаваясь  движениям,  печаль  эта  исчезала.  Тогда  она  снова становилась ребенком, которым ей запрещено было быть в  ранней  юности,  и детская наивность ее искусства заставляла забывать об утонченной, с  таким трудом и страданиями приобретенной технике. Особенно известна была одна из ее маленьких пантомим, пустячок, детская  игра.  Она  изображала  ребенка, запускающего нечто  вроде  юлы  на  маленьком  шнурке,  радующегося  своей ловкости и еще больше - своей  неловкости.  Она  вращала  юлу  на  шнурке, высоко подбрасывала ее, ловила, серьезная, нежная, глубоко  погруженная  в игру,  сердито  смеясь  неудаче,  счастливая  удачей.  Играя,  она  не  то приговаривала, не то напевала своим тонким голоском: "Кружись, моя юла,  - рада ли ты, когда я кружу тебя, - я рада". Все население обширной  империи напевало эти  глупые  детские  стихи,  даже  люди,  не  знавшие  ни  слова по-гречески. Стихи Гомера - и то не были так популярны.    Акта была любимицей города Рима,  любимицей  империи.  Видя  императора рядом  с  очаровательной,  серьезной,  веселой   девушкой,   которую   он, по-видимому,  любил  так  же  сильно,  как  и  она  его,   толпа,   ликуя, приветствовала его и не хотела верить ужасам, о которых рассказывали враги Нерона. Акта первая  стала  называть  его  старым  родовым  именем  "Рыжая бородушка" ["Огенобарб" - прозвище Домициев, к  роду  которых  принадлежал Нерон]. Массы подхватили это  ласкательное  имя.  Клавдия  Акта,  молодая, воздушно-легкая, прошла через кровь и грязь, которыми господство над миром наполнило Палатин, и мрачные события  царствования  казались  невероятными рядом с сиянием, которое она излучала.    При этом она ничуть не старалась выставлять себя  безупречной.  Она  не скрывала, что была любопытна, и проявляла откровенный интерес к сплетням - не только к тем, которые занимали Рим, но и Александрию  и  Антиохию.  Она была порой зла на язык и ради красного словца могла  уничтожить  человека. Когда она сидела на  игрищах  в  императорской  ложе,  она  увлекалась  и, вопреки приличиям, громко кричала вместе с толпой, с  жадным  любопытством высовывалась из ложи, чтобы лучше видеть, как умирают люди и  животные.  И толпа ликовала, ибо она, Клавдия Акта, была, как сама толпа.  Она  была  и капризна, как чернь, и не скрывала своих капризов. Случалось, что в цирке, когда кругом все бурно требовали помилования гладиатору или  борцу.  Акта, со своим чистым лбом и детской улыбкой на устах, вытягивала руку, повернув книзу большой палец, неся смерть побежденному.    Она отлично вела денежные счета, эта юная девушка, и гордилась этим. Ее интендантам  опасно  было   попадаться   в   просчетах.   Она   занималась строительством большого размаха, владела поместьями, великолепными виллами в Путеоли, в Велетре, содержала двор. Но Акта откладывала  гораздо  больше денег, чем тратила. Она использовала  подходящий  момент,  чтобы  добиться передачи на ее имя доходнейших кирпичных заводов, и,  где  просьбами,  где нажимом, достигла того, что большая часть общественных зданий  возводилась из материалов, поставляемых ее заводами,  и,  конечно,  уже  не  по  самым дешевым ценам.    Но Рим и мир все прощали  Акте.  Все  хорошее,  что  делалось  Нероном, исходило от нее, все злое, что совершалось в его  царствование,  творилось помимо ее воли. Она мила и весела, пел Нерон, она умное, пленительное дитя богини Ромы. И такой видел ее мир.    Акта  была  храбра  и  в  своей  страсти   настойчива.   Когда   Нерон, преследуемый сенатом, погиб, она потребовала у  новых  властителей  выдачи его тела. Она не убоялась для достижения своей цели  вызвать  чуть  ли  не восстание, хотя это грозило ей  смертельной  опасностью.  Отказать  ей  не посмели. В тот момент, когда кругом, по приказу сената, уничтожались бюсты Нерона, колонны с его портретами и другие изображения, она с  великолепной смелостью публично сложила в своем  поместье  на  Аппиевой  дороге  костер императору, своему возлюбленному. Костер в семь  этажей,  как  и  подобало императору;  с  верхнего  этажа  она  пустила  ввысь  орла,  который  унес бессмертного усопшего к его семье - богам. А урну с прахом она  похоронила в своем парке и воздвигла над ней мавзолей.    Полгода она соблюдала траур.  Затем  возобновила  свою  прежнюю  жизнь, спокойная, веселая, точно дитя. Ее друзья находили, что искусство ее стало еще более легким, воздушным. Публично она никогда не выступала, но знатоки заявляли, что и теперь еще, в тридцать  два  года,  через  тринадцать  лет после смерти Нерона, она была первой в искусстве пантомимы. Народ все  еще радостно приветствовал ее всюду, где  она  ни  появлялась,  и  флавианские императоры не смели лишить ее привилегий, отличий, почестей.    И вот Акта Клавдия  прибыла  в  Сирию,  чтобы  снова  повидать  родину, которой она не посещала со времени своего сурового детства. 6. ЦЕЙОН ПЕРЕД ЛИЦОМ НЕПРЕДВИДЕННОГО    Для губернатора Цейона ее посещение было некстати. Клавдию Акту он  уже в Риме ощущал как нечто стеснительное, некое враждебное начало,  существо, совершенно противоположное его собственной натуре.    Простота, с  которой  она  всегда  достигала  всего,  чего  хотела,  ее благословенная легкость казались ему насмешкой неба  над  его  собственным суровым трудом. С тех пор, как распространилась весть о  ее  прибытии,  на улицах Антиохии снова стали распевать глупую песенку о юле, которая уже  и в Риме злила  Цейона.  Ее  пели  все  -  его  рабы  и  чиновники,  уличные мальчишки, римляне, сирийцы, греки. Для Цейона она звучала  насмешкой.  Он сам был юлой, которую кружили, а эта  глупая  дерзкая  песенка  требовала, чтобы он еще радовался этому.    Он охотно забыл бы о приезде Клавдии Акты. Но это  было  невозможно.  С Палатина  ему  дали  понять,  что  надо  использовать  пребывание  Акты  в Антиохии, чтобы склонить  Акту  выступить  главной  свидетельницей  против самозванца Теренция. Как этого добиться? Возможно, что  женщина,  любившая подлинного Нерона, будет содействовать раскрытию  обмана.  Но  кто  поймет душу девушки, сочинившей нелепую песенку о юле?    Акта тотчас же откликнулась на приглашение Цейона. Принятая с  почетом, стояла она в его рабочем кабинете, оглядывая быстрыми любопытными  глазами комнату,  обставленную  с  несколько  пресной  пышностью,  смеялась  своим знаменитым непринужденным, веселым смехом. Цейон вежливо задал ей вопросы, какие  полагались  в  таких  случаях:  давно  ли  она  не  видела  родины, понравилась ли ей теперь Антиохия,  долго  ли  она  собирается  оставаться здесь. Она дружески отвечала, улыбаясь, поглядывала на него  и  под  конец сказала с еще более широкой улыбкой:    - А теперь, мой Цейон, спросите же меня о том,  что  вас  угнетает  все время с первой минуты моего приезда.    Губернатор, несколько озадаченный ее беспечным тоном, но вместе  с  тем ощущая некоторое облегчение, сначала сделал вид, что не  понимает,  о  чем речь. Затем признался, что обеспокоен мыслью о ее дальнейших намерениях  - собирается  ли  она  переехать  через  границу  и  встретиться  ли  с  так называемым Нероном, ведь приглашение она, по всей вероятности, получила.    - Конечно,  -  сказала  Акта,  с  серьезным  видом  кивнув  головой.  - Представьте себе, мой Цейон, - продолжала она, - я и  сама  еще  не  знаю, приму ли приглашение. Любопытно мне, надо признаться, взглянуть  на  этого человека, и я почти уверена, что встречусь с ним.    Но легкий, беспечный тон, каким были сказаны эти слова, подействовал на Цейона хуже, чем если бы она решительно заявила о своем намерении стать на сторону противника: в этом случае можно было бы угрожать, - пожалуй,  даже наложить запрет. Но приказывать такому воздушному и  неуловимому  существу было бы смешно.    - Я не советую вам ехать в Междуречье, моя Акта, - сказал он,  наконец, довольно холодно. - Уже самый тот факт, что вы посетите самозванца,  будет истолкован нашими противниками как доказательство вашей  веры  в  то,  что Нерон жив; скажут, что вы считаете этого человека  Нероном.  Не  будет  ли нелояльным по отношению к императору Титу, если вы дадите повод  к  такому предположению? Ведь никто не знает лучше вас, что Нерон умер.    Против воли он напряженно выпрямился, этот  сухой,  пожилой  офицер,  и Акта поняла, почему его прозвали Дергунчиком. Она встала,  прислонилась  к дивану.  Но  когда  неподвижно  сидевший  Цейон  хотел  подняться  -  было неприлично сидеть в присутствии дамы, - она легко и  энергично  нажала  на его плечо, заставив его снова опуститься в кресло, посмотрела  маленькому, измятому человечку в лицо, на котором  все  сильнее  выступали  чахоточные пятна, и сказала, улыбаясь:    - Вы забываете, мой Цейон, что я любопытна. Если пять  миллионов  людей думают, что этот человек - Нерон, неужели подруга Нерона  не  имеет  права взглянуть на него?    - Нет, - проскрипел Цейон. - Не думаю, - прибавил он вежливее, -  перед богом, перед императором, перед сенатом и римским народом она,  я  считаю, не имеет этого права.    Он сидел прямо, поглаживая пальцами одной руки ладонь другой.    Акта опустилась на диван. Она не то  чтобы  уселась  -  она  не  любила сидеть, - а так протянула ноги, что скорее лежала.    - Императора и сената  я  никогда  не  боялась.  Народ  вряд  ли  имеет что-нибудь против того, чтобы я взглянула на  так  называемого  Нерона,  - пожалуй, даже желает этого, а боги уже наверняка ничего не  имеют  против. Остается, значит, в  крайнем  случае  спросить:  как  посмотрит  на  такое посещение губернатор Цейон? И что вы, в самом деле, сделаете,  мой  Цейон, если я решусь на это?    - Я и сам еще точно не знаю, - деревянным голосом сказал губернатор.  - Возможно, что я этому воспрепятствую.    - Силой? - спросила Акта, широко улыбаясь.    - Если бы я решил помешать вам в этом,  то  в  случае  надобности  -  и силой.    Акта расхохоталась своим, известным всему Риму, сердечным смехом.    - Вы - храбрый человек, - сказала она. - Но  разрешите  мне  продолжить этот разговор  в  другой  раз.  Сейчас  я  должна  на  два  часа  прилечь. Императрица Поппея возила с собой, отправляясь в путь, целое стадо  ослиц, чтобы по ночам мыть лицо  их  молоком.  Для  меня  достаточно  двух  часов послеобеденного сна. Но уж это непременно. Как-никак, а мне  уже  тридцать два. Итак, до свидания, мой Цейон.    Вечером того же  дня  губернатор  нанес  ей  ответный  визит.  Молодая, уверенная в себе, сидела она против  изнуренного,  подавленного  человека. Если бы он петушился, как утром, она бы просто посмеялась над ним.    Но очарование, исходившее от  Акты,  коснулось  даже  его,  он  начинал понимать ее нрав. Он решил до конца довериться этой женщине и, вместо того чтобы донимать ее бессмысленными намеками на применение  силы,  откровенно поведать ей угнетающую его тяжелую заботу.    Осторожно, чтобы не задеть  ее  или  память  покойного  императора,  он разъяснил  ей,  что  политика  Нерона  была  великолепна,  но   неразумна. Стремиться включить запутанный, капризный Восток в  стройную,  размеренную систему империи было утопией. Рим не мог взять  от  Востока  и  переварить больше того, что уже проглотил. И даже если политика  Флавиев  на  Востоке неправильна, существуют ли в  настоящий  момент  хоть  малейшие  шансы  на проведение в жизнь идей  Нерона?  Если  попытка  энергичной,  экспансивной политики на Востоке провалилась уже тогда, когда ее осуществляли в  центре империи, имея в своем распоряжении весь государственный аппарат, можно  ли довести ее до конца теперь, действуя отсюда,  с  периферии,  и  располагая лишь ничтожными средствами? Нет,  это  было  бы  безнадежно,  даже  в  том случае, если бы за этим проектом стоял не жалкий раб, а  человек  большого калибра. Из этого могли бы родиться лишь неисчислимые бедствия.    - Я взываю к вашему разуму, моя Акта, - сказал губернатор с непривычной живостью, - к вашему всем известному здравому смыслу. На  опьянении  можно строить ослепительную политику, но лишь  на  короткое  время.  Нерон,  без сомнения, был более блестящим, если хотите, более крупным  человеком,  чем старый, по-крестьянски расчетливый Веспасиан. Но Нерон  оставил  на  сорок миллиардов долгу,  а  у  Веспасиана  оказалось  на  семнадцать  миллиардов накоплений. Теперь, когда, после долгого периода тяжелых усилий. Восток до некоторой степени опять замирен, вернуться сызнова к  политике  Нерона,  - такая затея может на несколько месяцев повредить  противникам  Нерона,  но тот, кто проводит в данное время  нероновскую  политику,  в  конце  концов неизбежно проиграет.    И угрюмо, погрузившись в себя, он признался:    - Я сам в одном маленьком деле поддался  личной  страсти,  вместо  того чтобы уступить разуму, и боюсь, что это  маленькое  отклонение  от  прямой линии - одна из причин бессмысленной месопотамской  затеи.  Позвольте  мне предостеречь вас, моя Акта, и позвольте надеяться, что  вы  исполните  мою просьбу. Наша эпоха склонна к опьянению. В опьянении большой  соблазн.  Но одно из двух: либо привести к гибели римскую цивилизацию, либо вернуться к разуму окончательно и всем, а опьянению отвести уголок в частной жизни и в искусстве. В политике места ему нет.    Акта слушала безмолвно и серьезно. Может быть, человек этот и прав.  Но ей-то какое дело? Разве она собирается заниматься политикой? Она  попросту хочет видеть этого  удивительного  Нерона,  увидев  его,  она  решит,  что делать. Разве она не имеет права на личную жизнь? Политика, здравый  смысл - отлично, превосходно. Но если время от времени не позволить себе  минуты опьянения, то весь этот здравый  смысл  гроша  ломаного  не  стоит.  Когда задаешься вопросом, что же в конце концов было стоящего в твоей жизни,  то оказывается, что именно часок-другой опьянения. Но нет смысла втолковывать такую истину этому нищему, обиженному судьбой человеку: он никогда  ее  не поймет.    Она любила Нерона. Нерон обанкротился. Многие  говорят,  что  содеянное им,  вся  его  жизнь  -  безумие,  и  мнение  этих  благоразумных  жестоко подтверждено событиями. Но  разве  не  это  самое  безумие,  не  романтика императорского могущества, богоподобия, власти - разве  не  это  создавало ореол, привлекавший к нему сердца? Разум можно уважать,  но  любить  можно лишь другое, вот это сияние, "опьянение", как выразился жалкий Цейон. Ради этого опьянения любил ее Нерон. Ради этого  опьянения  она  и  сейчас  еще любит его. Правильна или ошибочна его политика, вся его жизнь, он был, без сомнения, большой человек, достойный любви. Все в нем было достойно  любви - его богоподобие, тщеславие, жестокость,  блеск,  улыбка,  его  капризные чувственные  губы,  его  серые  глаза,  то  слегка  скучающие,  то   бурно восторженные, его гладкая, белая кожа. Как она любила его за  нетерпеливую жадность, которая заставляла его  внезапно  прерывать  пир  или  заседание сената, потому что ему внезапно, сейчас, сию же минуту хотелось ее ласк. А неумеренность его планов,  их  размах,  дерзкое  презрение  к  трудностям, неразумность его проектов - как она любила его за все это!    Акта не была ханжой и  после  смерти  Нерона  не  разыгрывала  из  себя весталки. Среди мужчин, принадлежавших к кругу ее близких друзей, был один поэт, по имени Италик. Он писал стихи,  крепкие,  чистые,  широкие,  точно высеченные из мрамора. Он любил Акту гораздо ровнее, постояннее Нерона, он лучше понимал ее. У него было много похвальных качеств - ум,  образование, поэтический талант, даже юмор. Он  был  хорошим  сотрапезником  и  хорошим любовником, и она не без удовольствия сознавала, что этот опытный,  обычно такой спокойный человек, один из первых среди поэтов эпохи, а быть  может, и первый, любил ее  до  беспамятства.  Вероятно,  многим  непонятно  было, почему она не отвечала на эту любовь более горячо. А это было так  просто: живой поэт не мог победить мертвого Нерона.  Когда  она  думала  о  глазах Нерона, о том, как они заволакивались дымкой гнева или желания, о том, как жестоко стискивали ее его белые руки, о голосе, который  от  металлических раскатов опускался до детски-нежного шепота; когда  она  приходила  в  его мавзолей и старалась вызвать перед глазами образ Нерона,  хотя  Нерон  вот уже тринадцать лет был пеплом, тогда всякий другой рядом с ним  становился бледной тенью, просто чем-то смешным. И теперь, хотя она чувствовала почти сострадание к Цейону, этому бедняге, убогому  адвокату  разума,  ее  вдруг властно захватило воспоминание о покойном - именно после  протеста  Цейона против опьянения. Желание видеть  того  человека,  которого  столь  многие принимали за Нерона, вырастало в неодолимое  искушение,  в  нечто  гораздо большее, чем любопытство. Если в нем будет хоть что-нибудь от Нерона, хотя бы частица той неописуемой смеси величия, безумия, императорского блеска и мальчишества, - как она будет счастлива!    - Может быть, это Нерон, - сказала она. Она говорила как бы  про  себя, мечтательно, с той чуть заметной,  самодовольной,  непонятной  улыбкой,  с которой она некогда обрекала на смерть борца или гладиатора, взиравшего на нее с мольбой о пощаде.    - Не бойтесь, мой Цейон, - продолжала она, улыбаясь шире,  так  как  ее собеседник  испугался  и  побледнел  перед  этим  откровенным  проявлением безрассудства и злой воли. - Я  никому  не  буду  "мстить",  ни  Титу,  ни кому-либо из сенаторов, насмерть затравивших моего друга и императора; и я знаю, что Нерон умер, я видела его  труп  и  черную  дыру  на  шее,  через которую ушла его кровь, его жизнь. Я сожгла прах Нерона, и урна  с  пеплом стоит в моем парке, на Аппиевой дороге. Но, может быть,  я  полюблю  того, кто называет себя теперь Нероном, - и тогда он будет Нерон.    Она произносила эту бессмыслицу ясным, спокойным голосом. Она  смотрела на Цейона ясным, отнюдь не помутившимся взглядом. Но Цейона охватил  страх и трепет перед этим миром, где повсюду царило безумие и где не было  места разуму. Он располагал семью римскими легионами, но он с ужасом понял,  что совершенно бессилен. Что могли сделать его солдаты против  улыбки,  против сумасбродных капризов этой женщины?  На  недели,  на  месяцы  отдана  была судьба его провинции в руки этой блудницы, этого ребенка.    Он ничего не мог сделать против нее.  Она  была,  как  река  Евфрат,  - равнодушна и полна  неожиданностей,  никто  не  мог  предвидеть,  что  она принесет - благословение или проклятие. Бессмысленно было возмущаться  ею. Оставалось сложить руки и ждать, что она предпримет.    И он в самом деле  не  почувствовал  гнева  против  Акты,  узнав  через несколько дней о ее отъезде в Междуречье. 7. КРУЖИСЬ, ЮЛА!    Они стояли друг против друга - Акта и Варрон.  Они  не  виделись  почти тринадцать  лет.  Он  смотрел  на   ее   нежное,   привлекательное   лицо; чувствовалось, что она  стала  опытнее  и  чуть-чуть  смиреннее.  В  былые времена Акта часто испытывала ревность к Варрону,  интимнейшему  другу  ее возлюбленного; изрядную долю чувств и времени  возлюбленного  отнял  он  у нее. Но сейчас, когда она увидела знакомые черты - крепкое мясистое  лицо, умные глаза, хорошей  лепки  лоб,  -  она  поняла,  как  много  общего  их соединяло. Никто не знал императора лучше их, никто не любил его  сильнее, чем Варрон и она. С такой силой пронзило ее воспоминание о  Нероне,  таким осязательно  близким  стал  вдруг  его  образ,  что  она  побледнела.  Она испугалась и  того,  что  Варрон  так  постарел.  На  самом  деле  он  был удивительно моложав для своих пятидесяти лет, но она хранила  в  себе  его прежний образ, и ей сразу бросились в глаза новые морщины, которых  другие не замечали.    - Вот мы и свиделись, мой Варрон, - сказала она, и на  ее  живом  лице, отражавшем  малейшие  изгибы  чувства,  можно   было   прочесть   радость, удивление, смирение.    Варрон же думал: "Почему я не любил ее?  У  меня  был  зоркий,  опытный глаз. Разве я не видел, как она красива? Повинуясь разуму, я запретил себе любить ее. Люблю ли я ее  теперь?  Еще  несколько  месяцев  тому  назад  я отказался бы ради нее от всей этой смешной игры, стал  бы  домогаться  ее, завоевал бы ее и жил с ней год, два, а может быть, и лет пять. Теперь  эта дурацкая игра отняла у меня всю силу. Я опустошен, выжат, я - старик".    Но на его лице, в его словах нельзя было уловить и следа этих мыслей.    - Дайте-ка я посмотрю на вас, - сказал он. -  Зубы  у  вас,  право  же, выросли и выглядят умнее. - Они с Нероном часто подтрунивали над  мелкими, ровными зубами Акты, и Варрон полушутя уверял, что такие  зубки  бывают  у глупеньких девочек.    - Подросли ли мои зубы, я не  знаю,  -  сказала  Акта.  -  Но  умнее  я действительно стала. Это уж наверняка. А вы, мой Варрон?    Она  попыталась  улыбнуться,  но  это  ей  не  удалось.  Ее   волновало воспоминание о том времени, когда  они  втроем  -  Нерон,  Варрон,  она  - подтрунивали друг над другом и ссорились, часто в шутку, порой - всерьез.    Она рассердилась на собственную сентиментальность.    - Расскажите, - сказала она живо, - что вы такое тут затеяли? Чего ради вы сочинили эту историю с Нероном? Чего вы ждете от нее?  Растолкуйте  мне все это хорошенько. Вы ведь знаете, что я ужасно любопытна.    Она полулежала на софе, закинув  за  голову  обнаженную  руку,  голубая ткань ее одежды падала широкими складками. Лоб был открыт, черные, тонкие, не очень густые волосы, вопреки моде, локонами спускались на затылок.    Варрон стал рассказывать. Он не скрыл, что  непосредственной  причиной, вызвавшей к жизни всю его  затею,  явилась  его  антипатия  к  Цейону.  Он говорил легко, ровно. И все же в его словах сквозила та  энергия,  которую он вкладывал в дело, и та  вера  в  свою  идею,  которая  крылась  за  его предприятием. Он говорил о жертвах, принесенных ради этой затеи,  о  своей дочери Марции, о своем друге Фронтоне, о деньгах, времени, нервах,  жизни, вложенных им в дело, и о том, что он ни в чем не раскаивается.    Акта вдумчиво слушала.    - Мотивов много, - сказала она. - Но,  к  сожалению,  все  это  мотивы, подсказанные страстью.    - К сожалению? - отозвался Варрон. - Вы думаете, к сожалению? -  И  они дружески и в то же время  испытующе  взглянули  друг  на  друга,  стараясь разгадать, в какой мере они связаны прошлым, разделены настоящим.    -  В  Антиохии  мне  убедительно  доказали,  -  сказала  Акта,  -   что предприятие ваше глупо и  безнадежно.  Люди,  растолковавшие  мне  это,  - серенькие, неприятные люди, но разум - за них.    - Разум. - Варрон пожал плечами, и на лице его появилось выражение того победного легкомыслия, которым он всегда  завоевывал  людей.  -  "Кружись, юла", - смеясь, напомнил он Акте о ее песенке. - Что такое  разум?  Всякий считает разумным то, что служит к утверждению его собственной сущности,  а то, что противоречит ей, он отрицает. Я создал этого  Нерона,  потому  что без Нерона, без его дела жизнь для меня теряет свою  прелесть.  Вы  любили Нерона по-своему, по-женски.  Акта,  и  любите  его  и  по  сию  пору;  вы похоронили его и чтите его память. Я люблю его на свой  лад:  я  продолжаю его дело. Разве это не разумно?    - Ах, Варрон, - сказала Акта, - я часто вас ненавидела. Но я знаю,  как вы любили "Рыжую бородушку" и как он любил вас.    - Я люблю его по-прежнему. Акта, - сказал Варрон.    Они посмотрели друг на друга понимающим, радостным, серьезным взглядом. 8. БЕЗУМИЕ    Варрон  с  радостным  изумлением  убедился,  что  приезд  Акты   вызвал счастливую перемену в его дочери. Марция, которая  после  смерти  Фронтона почти помешалась и точно съежилась, замкнувшись в непроницаемую  оболочку, вдруг посетила его и заговорила о Клавдии Акте. К удивлению  Варрона,  она не отступала от этой темы. Ей хотелось побольше услышать об Акте, узнать о ней тысячу подробностей. Наконец, она выразила мнение, что  такой  гостье, как Акта, нельзя не устроить почетной встречи, и так как поездка по  вновь завоеванным городам еще на некоторое время задержит  императора  вдали  от его резиденций, Эдессы и Самосаты,  то  ей,  Марции,  следовало  бы  самой принять важную и желанную гостью. Удивленный Варрон колебался,  высказался против. Не понимал, что  заставило  Марцию  тянуться  к  Акте.  Но  Марция настаивала, пришлось ей уступить.    Марция видела в Акте и ее судьбе отражение своей собственной участи.  У этой Клавдии Акты умер подлинный  Нерон,  и  вот  она  приехала  сюда,  на Восток, смирившись, готовая довольствоваться Лже-Нероном. Ведь  и  у  нее, Марции, подлинный Нерон умер, ибо Нерон и Фронтон слились для нее воедино, так что вместе с Фронтоном ушел от нее и Нерон. У них обеих, у  Акты  и  у Марции, осталась только оболочка Нерона.    Акта, со своей стороны, интересовалась Марцией. В Риме и  Антиохии  шли всякого рода сплетни  о  Марции,  аристократке,  которой  выпала  на  долю странная судьба - стать женой невольника, разыгрывавшего роль  императора. Даже слухи о мужском бессилии этого человека проникли за  море  -  и  даже слухи об отношениях Марции с полковником Фронтоном.  Акта  с  любопытством ждала встречи с Марцией.    С обеими женами подлинного Нерона  она  сумела  поладить  -  сначала  с Октавией, потом с Поппеей. То великолепное  бесстыдство,  с  которым  Акта удерживалась на поверхности, живя  с  Нероном,  веря  в  его  постоянство, дружески относясь к его супругам - и пережив их обеих, - очень помогло  ей завоевать симпатии толпы. Толпа любила ее за смелость ее страсти и  за  ее презрение к знакам внешнего достоинства: радовалась спокойствию, с которым она предпочла быть и оставаться подругой Нерона, хотя она могла бы, захоти она  этого,  стать  римской  императрицей.  И  вот  теперь  Акта  явилась" взглянуть на супругу нового  Нерона,  решив  установить  с  ней  такие  же хорошие отношения, как с женами подлинного Нерона.    Акта повела  себя  непринужденно.  В  несколько  судорожной  любезности Марции, в ее величавой осанке  она  сразу  почувствовала  всю  степень  ее опустошенности, оцепенения, душевного расстройства. Она с первого  взгляда поняла, что нелегко будет снискать  дружбу  Марции;  но  трудность  задачи привлекала ее, и она стала  выказывать  Марции  еще  большую  сердечность. Весело и  доверчиво  расспрашивала  ее  об  интимных  вещах,  как  женщина женщину, но  без  навязчивости;  она  постепенно  отогревала  ее.  Марция, правда, смотрела на Акту свысока, как на рабыню по рождению. Но разве  муж ее не стал из раба императором, и если в самом императоре  сидел  раб,  то почему бы его подруге не быть  рабыней?  К  тому  же  она  видела  в  Акте естественную союзницу; ибо не приходится ли Акте,  подобно  самой  Марции, отрицать подлинного Нерона ради этого несчастного горшечника? Марции  было явно приятно разговаривать с Актой. Вскоре они сблизились друг  с  другом, вскоре Акта могла  уже  говорить  о  Нероне,  об  обоих  Неронах,  с  чуть заметной, грациозной и легкой иронией, так что неясно было, говорит ли она о подлинном Нероне или о самозванце.    До сих пор Марция откровенно говорила о своем  Нероне  только  с  самой собой и с Фронтоном. Но осторожные, легкие шутки Акты все больше согревали ее, и она уже не боялась говорить о  своем  позоре  с  подругой  -  сперва сдержанно, потом все откровеннее. Тихо, горько, доверчиво смеялась она над удивительной судьбой, которую послали ей боги. Понизив голос, со  странной улыбкой на гордых губах, искривленных мукой, она говорила Акте о свойствах Нерона - свойствах подлинного Нерона, о которых она  знала  от  других,  и свойствах Нерона-Теренция, в которых она убедилась на личном опыте.    Акта внимательно и участливо слушала. Она не старалась отличить  правду от вымысла. Но, слушая речи подруги,  она  с  особым  упорством  думала  о настоящем Нероне, своем друге и императоре, и, как ни странно,  его  облик благодаря речам этой полупомешанной изменил свои очертания. Она спрашивала себя, не прокрались ли в образ ее возлюбленного,  который  она  хранила  в своей душе, черты других  мужчин,  как  в  образ  Нерона,  созданный  этой безумной? Не перенесла ли она, не переносит ли сейчас на  своего  мертвого возлюбленного все то, что казалось  ей  прекрасным  и  достойным  любви  в других мужчинах, и не оставалась ли  она  слепа  к  таким  его  качествам, которые в других отталкивали ее? Не то  чтобы  она  теперь  меньше  любила своего мертвого Нерона, но она лучше, яснее судила о нем.    Марция, со своей стороны, говоря с  Актой  об  императоре,  все  больше думала о Фронтоне. Все сильнее к  воспоминанию  об  умершем  Нероне  и  об умершем Фронтоне примешивалось представление о живом Теренции, она уже  не в состоянии была отделять один  от  другого  эти  три  образа.  Доверчиво, таинственно и сладострастно рассказывала она удивленной Акте  о  том,  что Нерон  любил  употреблять  в  постели  непристойные  слова.  Она  говорила "Нерон", а думала "Фронтон", То,  что  Нерон,  невольник  по  рождению,  в минуты упоения имел право говорить непристойные вещи  и  даже  не  мог  не говорить их, делало для нее Фронтона еще милее. То, что Нерон-Теренции был императором, делало императором Фронтона,  живой  и  мертвый  сливались  в одно.    В Марции, как и в Акте, вырастал образ достойного  любви  мужчины,  обе они украшали его прекрасными чертами многих мужчин,  и  обе  они  называли этот свой образ "Нероном".    И образ этот глубоко сблизил  окоченевшую,  душевно  больную  Марцию  и умную, очень трезвую Акту.  Марция,  как  бы  догадавшись  обо  всем,  что пережила и передумала подруга, сказала как-то:    - И в самом деле неправда, что Нерон умер. Он жив. Если вы  хотите  его по-настоящему почувствовать, то не  надо  слишком  глубоко  заглядывать  в нашего Нерона. Но я знаю место, где вы можете найти подлинного Нерона,  то есть, я хочу сказать, его тень, его "идею".    И Акта сразу поняла, что Марция употребила слово  "идея",  которое  она выговаривала с таинственной и лукавой улыбкой, в платоновском смысле,  что она подразумевала неизгладимый идеальный образ  Нерона,  который  они  обе носили в своей душе.    - Где же, моя  Марция,  -  спросила  она,  глубоко  тронутая  странными словами подруги, - где же я найду его, этого подлинного Нерона?    Марция с многозначительным и загадочным видом, приложив палец к  губам, шепнула ей:    - В Лабиринте, дорогая. Он скрывается в Лабиринте. Если вы очень сильно о нем думаете, если вы всей душой призываете его, то он  приходит  на  ваш зов, он с вами, он называет вас  теми  ужасными,  непристойными  и  милыми сердцу именами, которыми он любил называть нас, когда еще был  жив,  среди нас. Хотите ли, дорогая сестра, спуститься как-нибудь со мною в  Лабиринт, чтобы увидеть и услышать его? - спросила она настойчиво, жадно.    И Акта,  увлеченная  этой  навязчивой  идеей  подруги,  ответила,  тоже понизив голос:    - Да, дорогая, ведите меня туда. 9. ДВОЕ РАЗОЧАРОВАННЫХ    Государственный секретарь Кнопс в своей Эдессе и генерал Требон в своей Самосате  с  приятным  нетерпением  ждали  приезда  Акты.  Оба  они  умели обращаться с женщинами, оба были уверены в своей мужской силе,  и  оба  на опыте проверили ее неотразимое действие. Спать с  женщиной,  чары  которой были известны всему миру, казалось им обоим целью, достойной  того,  чтобы потрудиться.    Кнопс, который чувствовал себя в Эдессе наместником императора,  первый нанес ей  визит.  Он  сразу  попытался  пустить  в  ход  наглое,  циничное остроумие, которым  он,  еще  будучи  невольником,  так  часто  завоевывал женщин. Но Акта сохраняла холодно-любезный тон. Она  разглядывала  хищника Кнопса с любопытством, но явно без всякой теплоты. Кнопс, раздраженный  ее сдержанностью, выставлял напоказ свои заслуги. Блеснул  перед  ней  своими политическими  талантами.  Цинично  намекнул,  что  именно  в  его  голове родилась идея потопления Апамеи, замысел, который решил победу Нерона.    Но упоминание об этом событии, казалось, лишь  опечалило  Акту.  Ибо  в свое время Нерон мало горевал о том, что его называли  виновником  пожара, несмотря на непричастность  его  к  этому  событию.  Ее  же  этот  глупый, изобретенный врагами Нерона навет очень огорчал; ей  неприятно  было,  что потопление Апамеи, измышленное этим мелким хитрецом, снова воскресило  тот слух. Она кивнула Кнопсу, все такая же безучастная, любезная.    - Нужна изрядная порция дерзости, -  сказала  она  задумчиво,  -  чтобы разнуздать такую стихию. Кто строит все свои расчеты  на  глупости  черни, тот бьет наверняка, тому минутный успех обеспечен.  Мне  только  любопытно было бы знать, как долго толпа позволит дурачить себя, и  удастся  ли  вам сыграть на  этом  до  конца.  А  теперь  позвольте  поблагодарить  вас  за занимательную беседу, - сказала она в заключение. - Настал час, который  я посвящаю отдыху. - И она вежливо,  решительно  попрощалась  с  ним.  Кнопс очутился за дверью, уязвленный в своем мужском тщеславии, и  мало  утешила его мысль, что, по существу, Акта не что иное, как претенциозная стареющая восточная женщина.    Требон не остановился  перед  поездкой  из  Самосаты  в  Эдессу,  чтобы приветствовать Клавдию Акту. Конечно,  он  вошел,  звеня  и  гремя  своими знаками отличия; он было взял  еще  более  победный  тон,  чем  Кнопс.  Он бахвалился своими талантами,  в  оглушительно  громких  и  недвусмысленных словах восхищался красотой Акты, смеялся своим знаменитым  жирным  смехом, угощал собеседницу своими лучшими остротами. Акта  с  интересом  наблюдала этот шумный феномен, подобного она никогда не видела. Она  пощупала  знаки отличия Требона, заставила  его  рассказать  историю  о  "Стенном  венце", весело провела с ним полчаса. Считая себя уже у цели, он вдруг с довольным видом схватил ее за плечи своей крепкой, покрытой рыжеватым пухом рукой.    - Ну, малютка, а ведь неплохо было бы нам вдвоем...    Она отшатнулась, даже без возмущения, но с таким безмерным  удивлением, что он, в свою очередь, отчаялся в успехе.    Вечером, сидя в своем кабачке, Кнопс и Требон делились впечатлениями от встречи с Актой. Впечатления эти, однако, успели сильно измениться. Теперь оба они находили, что Акта делала им авансы; но для такой,  несколько  уже потрепанной дамы она  слишком  претенциозна,  и  претензии  ее  отнюдь  не соответствуют ожидаемому удовольствию. У них, занятых людей, попросту  нет достаточно времени для этакой жеманной козы.    Они говорили, не щадя своих голосовых связок.  Люди,  сидевшие  вокруг, почтительно  прислушивались  к  речам  этих  высокопоставленных  господ  и деловито разносили их слова по городу. 10. ВОСКРЕСШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ    Теренций, узнав, что Клавдия Акта приехала в Месопотамию  повидаться  с ним, отнюдь не ускорил объезда вновь завоеванных городов. Он боялся  этого "нового"  свидания  с   Актой.   Правда,   желание   Акты   посетить   его свидетельствовало о ее доброй воле. Тем не менее он  ожидал  этой  "новой" встречи с тем же чувством, с каким  в  свое  время  ждал  брачной  ночи  с Марцией. Акта знала Нерона лучше, чем кто-либо на свете. Нерон означает  - "муж", "мужественный", и Акте было известно, что Нерон  носил  это  имя  с честью.    Но, утешал он себя, разве он не Нерон? Разве он  не  стал  Нероном  "до самой сердцевины", так, что все побуждения Теренция неизбежно  становились побуждениями Нерона? Если на мужеские чувства Теренция Акта не  действует, то в худшем  случае  это  только  доказывает,  что  Нерон  потерял  к  ней влечение. Этот вывод вернул ему бодрость.    Он счел уместным не самому отправиться в Эдессу, а  пригласить  Акту  к себе в Самосату. Акта была изумлена. Разве  подлинный  Нерон  поступил  бы так? Вероятно, нет. Но трудно было заранее предвидеть его поступки. Нельзя было с уверенностью сказать, что он сделал бы вот это и не сделал бы того. Одно мгновение она колебалась - ехать ли ей  в  Самосату.  Она  рассказала Марции о приглашении императора, не скрывая своих сомнений. Марция сказала ей доверчиво:    - Не поехать ли мне с вами, дорогая сестра?    Так как  Акта  промолчала,  она  не  настаивала.  Но  лишь  убедительно попросила:    - Возвращайтесь поскорее. Я покажу вам Лабиринт.    О Лабиринте она не говорила с тех пор, как впервые о нем упомянула.    Итак, Акта одна уехала в Самосату. Она ждала встречи  с  императором  в мучительно-счастливом напряжении, которого не испытывала уже долгие  годы. В  то  утро,  когда  ее  предупредили,  что  император  посетит  ее,   она возбужденно ходила по своим комнатам, нарядившись как  бы  для  подлинного Нерона, взбудораженная ожиданием. В сотый раз  старалась  она  представить себе, что сделал бы настоящий Нерон, если бы  снова  свиделся  с  ней  при таких обстоятельствах, после столь долгой разлуки. Он рассмеялся бы  тихо, добродушно, по-мальчишески, он подошел бы к ней близко, близко, потянул бы носом, обнюхивая ее, приблизил бы свои серые близорукие глаза к самому  ее лицу, пристально взглянул бы на нее и только затем крепко обхватил  бы  ее своими милыми  мясистыми  руками,  рассмеялся,  засиял,  бросил  несколько торопливых греческих слов. Затем он замолчал бы, сопя, учащенно дыша, взял бы обе ее руки, крепко пожал и сказал бы на простом латинском языке:    - Здравствуй, Акта. Здравствуй, маленькая Акта.    Да, так именно он сказал бы, хотя он и был не больше ее самой ростом.    Клики перед домом, слова команды и звон оружия. Шаги вверх по лестнице. Не чужие шаги. Дверь распахнулась, портьера отброшена. Входит незнакомец.    Нет, не незнакомец: в комнату входит Нерон. Это его лицо,  его  широкий лоб, его рыжеватые волосы, его серые  прищуренные  близорукие  глаза,  его толстая, детская, капризно оттопыренная нижняя губа. Он  идет  к  ней,  он смеется добродушно, по-мальчишески, он подходит близко, близко, пристально смотрит на нее, хватает ее белыми мясистыми руками, сияет.  И  вот  звучит голос Нерона, он бросает несколько торопливых греческих слов. Его  ли  это голос? И как странно он произносит "th".    Нет, только не критиковать, не хулить, не сомневаться. Она хочет, чтобы это был его голос. Это его голос. И вот этот голос произносит  на  простом латинском языке:    - Здравствуй, Акта, здравствуй, дорогая моя Акта.    Красивое удлиненное лицо Акты побелело, как будто  она  превратилась  в одну из своих статуй. Безвольно, почти  бессильно  принимала  эта,  обычно такая сдержанная, женщина юношески-бурные ласки  незнакомца.  Возможно  ли это? Она видела дыру на шее Нерона, через которую вытекла его  кровь,  его жизнь,  -  она  помогала  обряжать  его  труп,  она  поцеловала  его,  она присутствовала при том,  как  его  положили  на  костер  и  сожгли,  пепел торжественно хранился в мавзолее ее парка  в  Риме.  И  вот  этот  человек здесь,  его  близорукие  глаза,   его   дерзкие,   детские,   чувственные, царственные губы. Все было толще, массивнее,  пышнее,  на  тринадцать  лет старше, но это было его лицо, его облик. Могли ли  боги  вторично  создать тот же образ? Она, конечно, знала о шутке, которую сыграл  тогда  Нерон  с горшечником Теренцием, и в  обострившем  все  ее  чувства  напряжении  она замечала не  только  неправильное  произношение  "th",  но  и  все  другие малейшие  отступления  от  облика  Нерона.  И  все  же  она  почувствовала сильнейший страх, счастливый и отчаянный. Комната была полна  Нероном,  ее возлюбленным, так именно касались ее руки  Нерона,  так  проникало  в  нее дыхание Нерона. Но если это так, то принадлежит ли  ей  умерший?  Испуг  и блаженство привели ее в такое смятение, что она почти лишилась чувств.    Она приказала себе проснуться. Она сказала себе, что тело, лицо,  маска могут повториться. Но если она хорошенько присмотрится,  то  заметит,  что движения, походка этого человека - иные,  что  его  натура  отличается  от натуры покойного. Но она не хочет этого слышать - по  крайней  мере  пока. Она  тихо  высвободилась  из  объятий  незнакомца.  Нежным  голосом,   еще беззвучным от возбуждения, спросила:    - А где же ты был все это время? Почему ты не позвал меня?    Теренций подготовился к подобным вопросам и  составил  ответы  в  стиле Нерона. Но этот человек, актер до глубины души, вложил все, что в нем было нероновского, в минуту приветствия, и так в эту минуту израсходовался, что теперь был совершенно пуст. Правда, он владел достаточно хорошей техникой, чтобы в своих ответах не сбиться  с  правильного  тона,  но  воодушевление ушло. Акта пришла в себя. Акта увидела  перед  собой  смешного  маленького комедианта. Она смотрела на него с таким же чувством, как на свою  любимую птичку, из которой велела сделать чучело и которая стояла  в  ее  комнате, жалкая и немая. Очарование было нарушено, она стыдилась великой, блаженной и полной отчаяния минуты, пережитой ею.  И  все  же  она  была  благодарна Теренцию  за  эту  минуту  и  не  дала  ему  заметить   своего   страшного разочарования.    В  общем,  эта  первая  встреча  прошла  так,  что  даже  для   тонкого наблюдателя она могла бы сойти за свидание между подлинным Нероном  и  его подругой. Но Акта была рада, что недолго оставалась  в  присутствии  этого человека. После встречи она чувствовала себя усталой  и  легла  отдохнуть, как всегда. Она приучила себя даже после  волнений  спать  эти  два  часа; спала она и сегодня. Но через ее  сны  прошел  какой-то  дикий  искаженный образ Нерона, и проснулась она более утомленной, чем легла.    В этот день Акта впервые почувствовала себя стареющей.    Она снова ощущала руки Нерона на своих плечах, кожа ее холодела от  его дыхания, ее слух, ее сердце  полны  были  голосом  Нерона.  Чьим  голосом? Истинного или поддельного Нерона? Не все ли равно, какое  имя  носил  этот человек? Не достаточно ли было того, что он существовал? Разве это не было неожиданной, невообразимо великой милостью богов? Она готова была  принять этого человека - кто бы он ни был - за Нерона, все видя, все слыша. И если порой она сердцем отшатывалась от него, потому  что  он  был  грубее,  чем живший в ее памяти образ, если она мысленно смеялась над собой за то,  что поддалась его игре, - тело ее тосковало по нем.    Вечером того дня, когда произошла их встреча, Нерон дал  в  честь  Акты пир. Некоторое время он не чувствовал подъема, но потом вдруг снова  обрел вдохновенную минуту великого актера.  Осчастливленная  этой  минутой,  она ждала, что он, подлинный Нерон, неожиданно грубым окриком вышлет гостей  и жадно на нее набросится. Но он разочаровал ее. Пробыв на  пиру  положенное этикетом время, он церемонно попрощался и удалился.    То же самое произошло на следующий и на третий  день.  Тогда  она  сама сказала ему с естественным бесстыдством любящей женщины:    - Когда же ты проведешь со мной ночь, Рыжая бородушка?    Он ждал этого вопроса и заранее подготовил ответ. Он сказал, смеясь:    - Не следует пытаться вырвать у богов  слишком  много  счастья.  Я  дал обет, что буду воздержан и лишь тогда лягу с тобой, когда завоюю Антиохию.    Она с болью почувствовала, до какой степени это чужой человек, до какой степени он не похож на Нерона.    Она решила отправиться в Эдессу, а затем в Антиохию и Рим. Но  как  это ни странно, ей оказалось трудно расстаться с этим человеком. Она  осталась - на день, и еще на день, и еще на неделю. 11. ЛАБИРИНТ    Нерон, как он ни был  примитивен  и  поглощен  собой,  тонко  улавливал чувства окружающих, поскольку они касались его.  Он  понял,  как  обстояло дело с Актой и в каком свете он  представлялся  ей.  Его  прельщала  мысль высоко подняться в ее глазах. От него не укрылось,  что  Акту,  на  первый взгляд такую расчетливую и трезвую, он сильнее всего волновал тогда, когда погружался перед ней в свои романтические фантазии. Однажды  он  предложил ей посетить вместе с ним то место в Междуречье, которое ему дороже  всего, - эдесский Лабиринт.    Акта была глубоко удивлена. Когда Марция говорила с  ней  о  Лабиринте, она не думала, что это связано с Нероном-Теренцием, и сочла  слова  Марции за бред полупомешанной; тем не менее эти слова наполнили ее любопытством и страхом.  Когда  же  Нерон  упомянул  о  Лабиринте,  ее   опять   охватило возбуждение, и самое слово "Лабиринт", так гордо и таинственно сошедшее  с уст Нерона, показалось ей загадочным и страшным.    В сопровождении Нерона она поехала в Эдессу. Она не  хотела  утаить  от Марции, что Нерон предложил ей посетить Лабиринт, но Марция,  по-видимому, ничуть  не  сочла  для  себя  обидным,  что  не  она,  а  император  будет сопровождать Акту. Нерон же ничего не имел против того, чтобы Марция пошла вместе с ними.    Таким образом, они втроем покинули город, перешли через  реку  Скирт  и отправились в Лабиринт. Они были просто одеты и без свиты; Нерон не хотел, чтобы народ видел, как они входят в Лабиринт. С одним  только  факельщиком они проникли в огромную, погруженную  во  мрак  пещеру,  с  ее  хаотически перепутанными  ходами.  Нерон  прекрасно  ориентировался  здесь.  Он   шел впереди, не обращая внимания  на  факельщика,  довольно  быстро,  так  что Марция и Акта с трудом следовали за ним по  извилистым,  неровным  тропам. Наконец Нерон приказал факельщику остановиться и ждать их возвращения.    - Не бойтесь, - сказал он женщинам, велел Марции  взять  его  за  руку, подать другую руку Акте и пошел дальше по темному коридору.    Акта была смела, она не раз доказывала это, и все-таки ей  было  не  по себе, когда  она  с  трудом,  неуверенно  шла  в  темноте  с  этими  двумя полубезумными людьми по тесным, низким, пахнувшим  плесенью  ходам,  то  и дело наклоняясь, чтобы не удариться головой.  Она  ничего  не  видела,  но время от времени слышала короткий противный писк.    - Это летучие мыши, - сказал Нерон. - Я приручил некоторых  из  них;  у них интересные лица. Не бойтесь, между прочим, моя Акта, они не  цепляются за волосы. Это нелепое суеверие. Мир, к сожалению, полон нелепых суеверий. - Он вздохнул, слегка рассмеялся. - Вот, - сказал он с удовлетворением,  - теперь мы пришли на мое любимое место. Тут несколько ступенек вниз,  почти лестница.    Марция и Акта, ощупью и с трудом подвигаясь, пошли на  его  голос.  Все сильнее захватывало дух от затхлого воздуха  и  почти  осязаемого  густого мрака.    - Вот мы и пришли, - донесся из темноты голос Нерона. - Садитесь, прошу вас, - сказал он вежливо, будто принимая гостей  в  своем  дворце.  Марция выпустила руку Акты. Акте хотелось  остаться  возле  нее,  чувствовать  ее близость, теплоту ее тела,  но  она  уже  не  находила  Марции  и  боялась кликнуть ее в присутствии Нерона. Она присела на корточки.    - Вы видите меня, моя Акта? - спросил немного  погодя  Нерон;  судя  по голосу, он был где-то слева, наискось, довольно далеко;  пещера,  куда  он привел их, была, вероятно, просторна.    - Нет, - с удивлением откликнулась Акта, - как я могу вас видеть?  Ведь здесь темно.    - Разве темно? - отозвался Нерон. - Ну так я буду вам светить, -  гордо возвестил он.    - Теперь-то вы видите меня? - продолжал он со злым торжеством и  легкой угрозой в голосе.    Так как Акта молчала, Марция ответила за нее.    - Конечно, она тебя видит.    - Пусть скажет сама, - настаивал Нерон.    - Да, конечно, я вижу, - смущенно сказала Акта.    - Вы видите, как я подымаю руку? - спросил Нерон.    - Вижу, - ответила Акта.    - Вы расположены шутить, - рассмеялся Нерон. - Я вовсе не поднял  руки. Но это место располагает к шуткам. Здесь очень уютно, не  правда  ли?  Да, здесь я хорошо себя чувствую, и именно здесь хочу остаться на веки вечные. Это то место, которое больше всего  мне  приличествует.  Здесь  реют  тени великих древних царей Востока, здесь их погребли, здесь  они  хотели  быть погребенными, и когда у меня появляется желание быть среди равных, я иду и беседую с древними царями и богами.    Акта не ответила. Ее  подавленность  росла.  Это  был  явно  помешанный человек, и в своем безумии он мог на нее наброситься, принести ее в жертву какому-нибудь богу, своему гению или кому-нибудь  еще,  Лабиру,  например, божеству Лабиринта. И все-таки в его  голосе,  даже  в  его  словах,  была притягательная сила. Ибо так мог говорить и подлинный Нерон.    Немного погодя снова раздался голос Нерона.    - Теперь мы вернемся  обратно,  -  сказал  он,  и  Акта  с  облегчением вздохнула. Но он прибавил весело: - На обратном пути я не буду  вести  вас за руку. Я предпочитаю светить вам.    Акта  испугалась.  Она  поднялась  и  стала  ощупью  пробираться  вдоль неровных стен. Голос Нерона уже  доносился  очень  издалека  и  с  высоты; Нерон, видимо, уже вышел из глубокой пещеры. Весело  болтая,  он  довольно быстро двигался вперед; вот его голос уже перестал доноситься. Но  теперь, по крайней мере, возле Акты была Марция.    - Давайте вместе пробираться вперед,  -  сказала  Марция  ободряюще.  - Разве здесь не хорошо?    - Да, да, - сказала Акта и  поспешно  взяла  руку  Марции.  Она  смутно вспоминала рассказы о людях, которые заблудились  в  Лабиринте,  не  могли найти дороги назад и умерли ужасной голодной смертью. Она крепче  схватила Марцию за руку. Но вскоре Марции потребовались обе руки,  чтобы  ощупывать стены, и через несколько секунд Акта потеряла ее.  Она  звала  ее,  Марция отвечала, но и ее голос скоро затих.    Акта осталась одна в Лабиринте. Ощупью шла она, то  вперед,  то  назад. Попала в длинный, довольно ровный ход.  Вспомнила  совершенно  точно,  что прошла здесь сейчас же после того,  как  Нерон-Теренций  велел  факельщику остановиться. Подбадривала себя: вот уже скоро из темноты вынырнет  факел. Но нигде не было ни проблеска света, а голоса Нерона и  Марции  совершенно замолкли.    Нет смысла идти дальше. Память обманула  ее,  она,  Акта,  окончательно заблудилась. Остается только ждать, пока за ней придут.    Она присела  на  корточки  в  темноте.  Надо  запастись  терпением.  Ей придется прождать час, а может быть,  и  два  и  три.  Быть  может.  Рыжая бородушка хочет отомстить ей за то, что он перед ней спасовал. Акта  знала мир и людей, она знала, что сильнее всего ненавидишь того,  перед  кем  ты спасовал. Говорят, что в Лабиринте три тысячи пещер. Зачем она согласилась на эту безумную затею - спуститься сюда с двумя сумасшедшими? Ведь  обычно она так рассудительна. Зачем она вообще  сюда  приехала?  Разумеется,  был какой-то смысл в том, что она сюда приехала, но теперь  она  этого  смысла уже не находит. Она так же мало разбирается  в  самой  себе,  как  в  этом проклятом Лабиринте.    Немного  логики.  Пожалуйста,  Акта.  Не  впадать   в   панику.   Зачем понадобилось бы этому человеку оставить тебя здесь, в этом мраке?  И  если бы ему пришла в голову такая сумасшедшая мысль, разве Варрон и  другие  не вправили бы ему мозги? Ведь большой вред был бы для дела Нерона,  если  бы Акта, приехавшая для свидания с ним, исчезла.    Вдруг она с испугом схватилась  за  волосы.  Не  запуталась  ли  в  них летучая мышь? Глупости. В последней, самой темной  пещере  живет  божество Лабиринта, полубык Лабир. Он заставлял эдесский народ посылать в  Лабиринт юношей, он питался их кровью. Давно ли она сидит здесь?    - Рыжая бородушка, - крикнула  она  внезапно,  и  в  ее  голосе  звучал сильный страх, - где ты? Помоги же мне.    - Вы все еще здесь. Акта? - спросил он вежливо и удивленно. Он  говорил в темноте так легко, как будто бы держал перед глазами  смарагд  и  сквозь него рассматривал Акту.    - Почему же вы не следуете за мною? Но, может быть, вы и  правы:  нимб, излучаемый  императором,  слишком  хорош,  чтобы   пользоваться   им   для осветительных целей. Я пошлю вам факельщика.    Явился факел, явился свет, и наконец они  выбрались  из  Лабиринта.  Но Акта долго помнила страх, испытанный ею там. Зато она теперь вспоминала об увлекательной стороне этого переживания. Нерон в Лабиринте, Нерон, который сначала напугал и взволновал ее, а потом явился в роли  избавителя  -  это подлинный покойный Нерон.  Подлинный  покойный  Нерон  чувствовал  себя  в Лабиринте не хуже, чем в своем мавзолее, в парке  Акты,  в  Риме.  И  Акта теперь уже не сомневалась, что была права, отправившись в Междуречье. 12. ПРАХ НЕРОНА    Она жила уже почти месяц в Эдессе.  Друзья  Нерона  находили,  что  она превосходно поступила, приехав сюда, но если она какой-нибудь  решительной демонстрацией не подтвердит подлинности  Нерона,  то  ее  приезд  принесет больше вреда, чем выгоды. Они находили, что  для  Акты  существует  только один способ выступить в пользу Нерона.    Естественно было, что они возложили на Варрона задачу склонить  Акту  к такому выступлению.    - Я с радостью вижу,  очаровательная  Акта,  -  сказал  он,  -  что  вы проводите много времени с нашим Нероном. Поняли ли вы наконец, как я дошел до нелепого плана снова пробудить к жизни Нерона?    Акта слушала его с выражением внимательного ребенка,  она  задумчиво  и одобрительно кивнула в ответ на его слова.    - Если наш Нерон, - продолжал сенатор, - минутами умеет даже  вас,  моя Акта, перенести в прошлое, то не сумеет ли он перенести в  это  прошлое  и Рим, который несравненно грубее вас?    - Времена, - выразила опасение Акта, - стали суровее,  трезвее.  Теперь нужны  сильнодействующие  средства,  чтобы  вызвать  подъем.  Быть  может, слепота, в которую повергает нас Нерон, исходит не от него, а  заложена  в нас самих. А тогда наше предприятие бессмысленно, безнадежно.    Она сказала - "наше предприятие", это было для Варрона высшим триумфом.    - Помните ли вы еще, Акта, - спросил он, и это была скорее просьба, чем вопрос, - как вся жизнь озарялась верой  в  Нерона?  Помните  ли  вы,  как подавлен, оглушен был мир, когда умер Нерон? Не казалось ли, что мир сразу стал голым, бледным, бескрасочным? Люди на Палатине хотели украсть у меня, у вас нашего Нерона. Не чудесно ли было бы показать им, что они бессильны? Они разбили вдребезги его статуи, соскребли его имя со всех надписей, даже на исполинскую статую его в Риме, вместо хорошей головы  Нерона,  насадили крестьянски-рассудительную голову старого Веспасиана. Не чудесно  ли  было бы доказать им, что все это было ни к чему? Надо признать, в немногие годы они достигли многого. В немногие годы  они  стерли  с  лица  земли  всякую фантастику, взлет, размах, все,  что  делало  жизнь  достойной  жизни.  Но теперь  вместе  с  Нероном  все  это  снова  вернулось.  Неужели  это   не захватывает вас, Акта? Боги помогли нам преодолеть первую,  самую  трудную часть пути. Идемте с нами, Акта. Мы завоюем Антиохию, Александрию, Коринф, Палатин.    - Вы грезите, - сказала Акта, но в тоне ее не было протеста.  Она  сама грезила вместе с ним, она говорила приглушенным голосом, точно в полусне.    - Хорошо бы, - продолжала она тем же мечтательным тоном, - снова жить с Нероном на Палатине. Но не бывать этому. Не надо  поддаваться  чарам,  как делаете  это  вы,  мой  Варрон.  Когда  чары  спадают...  -  она  умолкла, погруженная в свои мысли.    - Когда чары спадают?  -  спросил  Варрон,  глядя  на  нее,  сам  почти завороженный мудрой печалью, исходившей от нее.    - Когда чары спадают... - повторила она, все еще не заканчивая фразы.    - Что же, что же тогда? - торопил Варрон, не в  силах  отвести  от  нее глаз.    -  Тогда...  вместо  юной  красавицы  видишь  перед  собой  старуху,  - закончила Акта своим ясным голосом, спокойно улыбаясь.    И с присущей ей логикой, она твердо и трезво разъяснила  ему,  в  каком свете ей представляется его Нерон.    - Вы сделали правильный выбор, - сказала  она.  -  Ваш  Нерон  способен ввести в обман. Ему удалось обмануть даже меня. Вы знаете, как любит  меня Италик. Он, поэт и мужчина, обычно такой разумный человек, от любви ко мне превращается в смешного ребенка, и я не была бы женщиной, если бы  это  не нравилось мне. Но я должна вам признаться:  ваш  Нерон,  когда  я  впервые увидела его, за полминуты достиг  большего,  чем  мой  Италик  -  усилиями нескольких лет. Однако - и в этом слабая  сторона  вашего  расчета  -  ваш Нерон может обмануть только на одну минуту, да и то надо хотеть  поддаться этому обману. Он насквозь искусственен, это шутка  богов,  которые  потехи ради создали нечто вроде восковой фигуры, способной говорить и  двигаться, но он остается тенью, он лишен настоящей человеческой  души.  Он  даже  не умеет спать с женщиной, он не "Нерон", не мужчина,  производительная  сила отсутствует в нем. Одушевленнее всего он в своем  Лабиринте.  Он  призрак, такими я представляю себе мертвых в Гадесе, он - ничто. Сердце разрывается от  таких  переживаний:  видишь  перед  собою  мужественный,  царственный, величавый образ, такой родной, точно сбылась сказка, а внутри  -  пустота, ничто. Я пугаюсь самой себя, своих собственных движений, походки,  голоса, когда вижу эту тень - Нерона.    Варрон понимал ее и, прежде чем высказать свою просьбу,  он  уже  знал, что Акта откажет ему.    - Когда я вижу ваше живое лицо. Акта, - все же начал он снова, -  я  не могу поверить, что вы так трезвы, как пытаетесь себя представить.  Если  я позволил себе увлечься, поддайтесь  увлечению  и  вы.  Не  будьте  слишком благоразумны. Останьтесь в нашей ладье, Акта. Разве не чудесно  мчаться  в ней? И если вы будете с нами, эта ладья не разобьется.    - Я хочу сделать вам признание, Варрон, - возразила Акта. - Вы  знаете, что я любила Нерона. Так сильно, что всякий другой бледнеет  рядом  с  его тенью. Ваш Нерон был первый, кто сызнова зажег все то, что погасло во  мне со смерти Рыжей бородушки. Я не  выношу  вашего  Нерона.  Я  схожу  с  ума оттого, что мне снова и снова приходится переживать одно  и  то  же.  Этот призрак как будто одет плотью, но только прикоснись к нему, - и дух тотчас же улетучивается из него. Я не выношу этого.  Я  не  люблю  опьянения:  вы ошибаетесь. Я ни в коем случае не люблю опьянения, которого надо достигать такими средствами. Я здесь не останусь.    И, видя его глубокое разочарование, она продолжала, изменив тон, в одно и то же время расчетливо, шутливо и серьезно:    - Я не хочу оставить вас на произвол судьбы, Варрон. Мне хочется помочь вам. Вы знаете, я богатая женщина, я люблю богатство, а если  я  предприму что-нибудь для вашего Нерона, то предвижу лишь  единственный  практический результат. Тит конфискует мои прекрасные земли и мои  кирпичные  заводы  в Италии. И все же: если я могу оказать услугу  вашему  делу,  если  я  могу сделать нечто во имя Нерона, скажите мне, что  я  должна  сделать.  Я  это сделаю.    Вот теперь было бы кстати заговорить о  той  просьбе,  с  какой  хотели обратиться к ней сторонники Нерона. Ведь она сама дала ему к этому  повод. Но тот самый Варрон, который без  малейших  колебаний  посылал  на  смерть тысячи людей; который принес в жертву своей игре родную  дочь;  который  с сожалением, но без раскаяния видел, как умирает его друг Фронтон;  который часто рисковал собственной жизнью ради менее значительных  целей,  -  этот Варрон не мог сказать в лицо Клавдии  Акте,  чего  он  от  нее  хотел.  Он зажегся от соприкосновения с ней. Он теперь сам не понимал,  как  мог  он, пока был еще молод, - из одного лишь благоразумия, только чтобы не портить отношений  с  императором,  -  запретить  себе  видеть  ее   красоту,   ее неповторимое своеобразие, насладиться им. А теперь этот сразу  постаревший человек увидел - и раскаялся. Он, Варрон, который так долго  принимал  всю свою жизнь такой, как она есть, который не хотел бы вернуть обратно ничего из того, что было сделано, и не хотел бы сделать ничего из того,  от  чего он  отказался,  теперь,  за  короткий  промежуток,   вторично   чувствовал раскаяние. Он раскаивался, что в свое время - как ни посмотрел бы  на  это Нерон - не употребил всех усилий, чтобы  завоевать  эту  женщину,  Клавдию Акту. Он почувствовал огромное искушение забыть на время  свое  смешное  и великолепное предприятие, стать не  чем  иным,  как  прежним  Варроном,  и отдаться радости встречи с изумительным существом, которое по воле  судьбы оказалось на его пути.    И поэтому, вместо того чтобы воспользоваться случаем и изложить ей свою просьбу, он сказал без всякой связи с предыдущим:    - А вы помните еще, моя Акта, как мы пускали цветных китайских рыбок  в новый пруд Золотого дома?    И  он  почувствовал  себя  молодым,  как   в   свои   лучшие   времена, легкомысленным и глубоким, злым и уверенным в  своем  очаровании,  готовым дорогой ценой заплатить за свою радость, ибо он хорошо  знал,  что  жизнью можно вполне насладиться лишь тогда, когда ты не расчетлив. Он  чувствовал глубокую близость к Клавдии Акте, близость, которой он  никогда  ранее  не ощущал. В сущности, казалось ему, их в  комнате  трое:  умерший  подлинный Нерон был с ними, в своем лучшем образе, не мешая им, и это соткало  между ними тремя глубокую, более чем дружескую связь.    Но Акта не поддалась этой игре. Она,  напротив,  повторила  резко  и  с намеренной сухостью:    - Скажите же, что я могу сделать для вашего Нерона?    Тогда Варрон овладел собой и сообщил ей, в чем именно он и  его  друзья видели единственную важную услугу, которую Акта могла бы оказать их делу.    Они рассуждали так: если Нерон жив, то в урне, которую Акта  хранила  в мавзолее своего парка, в Риме, был прах какого-то неизвестного. Если  Акта убеждена, что Нерон жив, то хранить  эту  урну  смешно.  Если  Акта  хочет показать миру, что она верит в живого Нерона, надо,  чтобы  она  разрушила памятник и рассеяла прах по  ветру.  Варрон  излагал  ей  свою  просьбу  в намеренно сухих словах. Прозрачная кожа на лице Акты  побелела,  казалось, она светится. Но голос Акты был чист и спокоен, как всегда,  когда  она  в тон Варрону сухо подытожила:    - Вы требуете, чтобы я рассеяла по  ветру  все,  что  еще  осталось  от истинного Нерона, чтобы доказать мою веру в вашего фальшивого Нерона?    - Да, - деловым тоном сказал  Варрон.  Но,  еще  прежде  чем  это  "да" отзвучало, он устыдился того, что предлагал, и с  обычно  не  свойственной ему неуклюжестью прибавил: - Речь идет о деле Нерона, это,  верьте,  стоит горсти пепла.    Зеленовато-карие глаза Акты долго смотрели на сенатора,  друга  Нерона, ее плечи чуть-чуть опустились, ее изогнутые губы задрожали.    - То, что вы говорите, - возразила она с  чуть  заметной  насмешкой,  - конечно, очень благоразумно. Но, пожалуй, лучше бы вам этого не говорить.    Наступило неловкое молчание, сразу ощутилось все то, что разделяло Акту и Варрона.    Акту охватило  негодование.  Тщетно  говорила  она  себе,  рассуждая  с присущим ей здравым смыслом: если Варрон хочет продолжать  дело  Нерона  и править миром в его духе, может ли его остановить какая-то урна? Ведь  для него и в самом деле там нет ничего, кроме горсти пепла. Но в глубине  души она знала, что это его не оправдывает и что он не прав перед ней  и  перед Нероном. Если его соображения правильны для него, они неправильны для нее, Акты. У нее другая логика. То, что она тогда, без колебаний, с риском  для жизни, спасла  мертвое  тело  Нерона  от  поношения  и  похоронила  его  с императорскими почестями, - это был величайший, разумнейший поступок  всей ее жизни. Что значит - действовать разумно? Действовать разумно  -  значит действовать так, как свойственно природе данного человека. Пиетет -  может быть, пустое слово для Варрона, но не для нее. Для нее развеять  по  ветру прах Нерона было равносильно тому, чтобы вылить в пустоту свою собственную кровь. Гречанка, отдавшая жизнь за то, чтобы похоронить тело своего брата, не была просто театральным образом. Она жила  не  только  милостью  поэта. Акта никогда не допустит, даже знай она, что  от  этого  зависит  изгнание Флавиев из Рима, разрушить гробницу в ее парке, гробницу, где жил  усопший Нерон. Останки ее возлюбленного, ее императора, были лучшим ее достоянием, без них она не могла бы жить.    - С прахом я не расстанусь, - сказала она  тихо,  твердо,  зло.  -  Это невозможно.    Варрон замолчал.  Он  понял,  что  никакая  сила  на  земле  не  сломит сопротивления Акты. Он простился, ушел.    Акта между тем со всей  поспешностью  подготовляла  свой  отъезд.  Если прежде она вся горела жаждой близости с Нероном-Теренцием, то  теперь  она уже не могла дышать одним воздухом с ним. Одно воспоминание о его коже,  о его запахе уже раздражало ее до тошноты. 13. СОЗДАНИЕ ПОДНИМАЕТСЯ НА СВОЕГО СОЗДАТЕЛЯ    Намерение Клавдии Акты вернуться в  Антиохию  и  Рим  ошеломило  друзей Нерона. Требон и Кнопс настаивали на том, чтобы устранить  ее,  уничтожить раньше, чем она вернется в Рим и сможет там распространять  сказку,  будто бы Нерон вовсе не Нерон. Даже самим себе они  не  признавались,  что  рады были найти предлог отомстить женщине за ущемленное мужское самолюбие.    Теренций благосклонно выслушивал предложения  своих  приближенных.  Его злило, что Акта одним своим  появлением  покорила  массы  Месопотамии,  он завидовал ее популярности. Он хорошо знал, что  были  моменты,  когда  она принимала его за Нерона. Возможно, говорил он себе, он и мог бы  завоевать ее, если бы не спасовал как мужчина. Он не прощает ей того, что  сила  его как мужчины и актера оказалась недостаточной, он не забывал,  что  она  не хотела увидеть его "ореол", блеск царского величия, исходивший от  него  в Лабиринте. Приятно было бы стереть эту блудницу с лица земли, а если  того же требуют государственные интересы, то это -  удачное  совпадение.  Легче всего было бы, конечно, убить Акту из-за угла. Но это казалось ему слишком грубым, упрощенным. Его месть должна быть изощренней, изящнее. Он вспомнил об искусно "сделанном" кораблекрушении, посредством которого Нерон убрал с пути свою мать. Теренций мечтал устроить "несчастный случай", в результате которого  Акта  была  бы  изувечена:  или  лицо  ее   было   бы   навсегда обезображено, или походка утратила бы свою грациозность. Конечно, все  это надо  организовать  так  утонченно-искусно,  чтобы  даже  сама   Акта   не заподозрила ничего, кроме злого случая.    Акта тем временем закончила приготовления к отъезду. Но так как  у  нее было мягкое сердце, она  не  хотела  покинуть  Эдессу,  не  простившись  с человеком, который после долгих лет пустоты снова  вызвал  в  ней  расцвет большого чувства. Она посетила Нерона.    Нерон в этот момент возился со своими дрессированными летучими  мышами, для которых был устроен специальный грот. Прощальный визит  Акты  был  для него неприятной  неожиданностью.  Если  бы  она  пыталась  уехать  тайком, крадучись, это более соответствовало бы его планам. Он уже принял на  этот случай меры, и она не ушла бы живой из его рук. То, что теперь она  стояла перед ним такая спокойная, веселая, не укладывалось в его представлении  о мире, смущало его, и он еще сильнее ненавидел ее за то, что живая Акта  не совпадала с тем образом, который он создал себе.    Он заставил ее некоторое время ждать, затем принял ее, но не во дворце, а в  гроте,  в  полумраке.  Призраками  реяли  летучие  мыши  или  висели, уцепившись за потолок, за выступы. Это были животные разнообразных  пород: они свисали отовсюду, уродливые, с человеческими руками, огромными  ушами, отталкивающими  собачьими  и  обезьяньими  мордами,   мохнатыми   тельцами разнообразнейших цветов. Нерон  предполагал,  что  эта  жуткая  обстановка смутит Акту. Но Акта была скорее удивлена. Поэтому Теренцию не удалось  на этой  прощальной  аудиенции  быть  Нероном.   Он,   правда,   многословно, полуиронически выражал свою печаль по поводу того,  что  Акта  так  быстро покидает его, приводил цитаты из классиков, не хуже,  чем  это  сделал  бы подлинный Нерон. Но в общем он сам чувствовал, что он не в ударе. Акта  же находила его убогим, она не понимала, как мог этот  человек  возбуждать  в ней такие большие чувства.    Она  уже  собиралась  уходить,  когда  на   Нерона   наконец   снизошло вдохновение и он овладел  собой.  Да,  на  него  снизошел  дух  подлинного Нерона. Он почувствовал себя императором, который прощается  с  человеком, некогда ему близким, близким еще и теперь. Но он, император, хочет,  чтобы их  разлучила  смерть,  о  чем  друг  его  еще  не  подозревает.  Темно  и таинственно заговорил он о своих летучих мышах. Говорил о  том,  как  души убитых Одиссеем женихов, подобно летучим мышам, следуют в подземный мир за предводителем мертвых Гермесом. Процитировал Гомера:    ...Как мыши летучие в недре глубокой пещеры,    Цепью к стенам прикрепленные, - если одна, оторвавшись,    Свалится наземь с утеса, - визжат, в беспорядке порхая;    Так, завизжав, полетели за Эрмием тени...    Глубокомысленно  и  таинственно  шутил:  кто,  мол,  из  умерших  общих знакомых скрывается теперь в этих уродливых животных, - вот в этом, в том? Он смотрел на Акту своими близорукими  глазами,  злым  и  в  то  же  время печальным, нежным взглядом,  точно  навсегда  с  ней  прощаясь.  Он  играл Нерона, знающего, что его мать Агриппина, что его жена  Октавия  готовятся предпринять путешествие, из которого они никогда не вернутся. Он любил эту Агриппину, эту Октавию, он любил и эту Акту, потому что она была для  него уже мертва, потому что он смаковал это ощущение - разговаривать с умершей, которая думает, что она еще жива.  Он  мог  быть  особенно  нежен  с  этой покойницей,  зная  то,  чего  не  знала  она,  исполненный  злого  чувства превосходства. Он был особенно нежен с Актой.    Акта   испугалась.   Сначала   этот   человек,   игравший   со   своими дрессированными летучими мышами и кормивший их из своих рук, показался  ей смешным. Теперь он был ей страшен. О, она знала этого  Нерона.  Знала  его ужасающую, бездонную  жестокость.  Знала  страсть  Нерона  к  такого  рода дьявольской игре. Да, теперь она понимала, каким образом этот человек  мог так глубоко взволновать ее. Она видела маленькую, презрительную,  ласковую и злую складку вокруг его губ. В Теренций,  игравшем  со  своими  летучими мышами, она узнала Нерона, игравшего с мертвецами, которых  он  посылал  в подземный мир. Она узнала Нерона, она поняла, что она приговорена. На  нее дохнуло холодным дыханием подземного царства, и она удалилась с  ужасом  в душе.    Ни Нерон, ни Требон, ни Кнопс ни слова  не  сказали  Варрону  или  царю Филиппу о своих замыслах относительно  Акты.  Нерон  хорошо  понимал,  что Варрон и царь Филипп сделают все, чтобы помешать выполнению его  плана.  И все-таки, против воли Нерона, они об этом  узнали,  и  очень  скоро  после ухода Акты от императора Варрон настойчиво попросил у него аудиенции.    - Я слышал, к моему сожалению, - сказал  Варрон,  -  что  Клавдия  Акта хочет нас покинуть.    - Да, мой Варрон, - любезно сказал Нерон, - нам не удалось ее  удержать - ни вам, ни мне.    - Раз нельзя ее удержать,  -  сказал  Варрон,  -  надо  по  возможности облегчить такой прекрасной, очаровательной даме путешествие в Рим.    - Да, - отозвался Нерон, - это надо сделать.    - Я хочу предоставить в ее распоряжение один из моих дорожных экипажей, - сказал Варрон как бы мимоходом, - и почетную стражу в сто человек.    - К сожалению, вы опоздали, мой Варрон, - сказал  император,  -  я  сам предоставил ей дорожный экипаж и охрану.    Сенатор чуть-чуть побледнел.    - Я буду крайне обязан вашему величеству, - сказал он, - если мне будет дарована привилегия оказать Клавдии Акте эту маленькую услугу. Я у  нее  в долгу с прежних времен, и, кроме того, ведь ваше величество, - прибавил он с несколько лукавой фамильярностью, - всю неделю находились в  интимнейшей близости с нашей Актой.    Намек разозлил Теренция, но он не дал заметить своей досады.    - Нет, мой Варрон, - улыбнулся он и даже потрепал Варрона по плечу,  на что до сих пор никогда не отваживался, - ничего не  выйдет.  В  оставшийся короткий срок мы хотим оказать нашей Акте еще эту последнюю услугу.    Слова его, несмотря на любезный  тон,  прозвучали  так  угрожающе,  что Варрон, боясь раздразнить его,  не  решился  уклониться  от  прикосновения этого человека, как оно ни было ему противно.    - Не настаивайте на этом, - сказал он тоном убедительной просьбы. - Это может плохо кончиться, - прибавил он, - если Акту не будут сопровождать на границу безусловно надежные люди.  Дорога  в  последнее  время  не  совсем безопасна.    - А моих людей вы не считаете надежными, Варрон? - спросил император.    - Я считаю моих людей более надежными, - возразил Варрон.    - Вы очень смелы, мой друг, - сказал  Нерон,  делая  вид,  что  на  его царственное лицо набегает тень маленького мрачного облака.  -  Неужели  вы думаете, что такие доводы сделают меня благосклоннее к вашей просьбе?    Варрон сдержался.    - Подумайте о том, - еще раз попросил он, - какой клевете дал бы  повод несчастный случай с нашей Актой, если бы он приключился с ней  в  пути.  К каким неожиданным последствиям это привело бы. Весь мир скажет,  что  Акта узнала в нашем Нероне не его величество императора, а  некоего  горшечника Теренция. Это было бы  колоссальным  торжеством  для  Цейона  и  людей  на Палатине. С нашей Актой ничего  приключиться  не  должно,  -  заклинал  он императора.    - Вот потому-то я и даю ей для охраны моих людей, - с дружеской улыбкой сказал Нерон.    Но теперь Варрон потерял самообладание. Он подошел близко  к  Нерону  и сказал ему прямо в лицо:    - Плохо это кончится, если Акта поедет с твоими  людьми,  плохо  и  для тебя - этому не бывать.    Он говорил  тихо,  но  таким  решительным,  даже  яростным  тоном,  что Теренций испугался. Но Теренций не  хотел  замечать,  что  он  сейчас  для Варрона Теренций, а не Нерон. Он возразил:    - Как ты этому помешаешь?    - Чем допустить, - сказал Варрон, - чтобы  Акта  попала  в  руки  твоей сволочи, я уж лучше заставлю ее  сказать,  кто  ты  такой.  И  некая  Кайя скажет, кто ты такой, да и сам Варрон это скажет.    Теренций побледнел. Но он продолжал оставаться Нероном и сохранил  свой легкий тон, тон императора, который поддразнивает своего друга.    - Варрон очень волнуется, - улыбнулся он, - из-за этой малютки.  Я  еще никогда не видел его в таком волнении. Кто мог бы подумать, что наш Варрон способен еще так влюбляться. Я прощаю влюбленному  его  выходку.  Но  твою просьбу я, как ни жаль, на этот раз исполнить не могу, - закончил он не то насмешливо, не то с сожалением. - Не ты, а я дам охрану Акте.    Теренций ожидал, что Варрон взбесится, раскричится, он ожидал взрыва. К этому он был готов, этот бой надо было в один прекрасный  день  выдержать. Он этого и боялся и хотел. Он всей  душой  ненавидел  Акту  и  всей  душой ненавидел Варрона и знал, что эта ненависть даст ему силу одержать верх  в споре с Варроном, остаться Нероном.    Но Варрон не вспылил. Варрон не впал в бешенство. Напротив, с его  лица исчезли  последние  следы  гнева.  Он  несколько  отступил,   чтобы   ему, дальнозоркому, лучше разглядеть собеседника, его рот сложился в невероятно высокомерную, добродушно-презрительную усмешку, и, не повышая голоса,  но, уверенный в действии своих слов и в повиновении "создания", он бросил ему:    - Куш, Теренций.    И ушел.    Теренций смотрел вслед Варрону, весь оцепенев, неподвижный, бледный,  с искаженным лицом. Затем, очень скоро, он решительно вычеркнул из  сознания эти чудовищные слова. Этого не было. Этого он не слышал. Если бы это было, если бы он это слышал, его месть была  бы  страшна,  превзошла  бы  всякое воображение, он публично подверг бы невиданным пыткам Варрона, Акту,  Кайю и потом велел бы их казнить. Но он не мог этого сделать.  Пока  еще  -  не мог. А следовательно, он не слышал слов Варрона, их не было.    Клавдия Акта поехала  с  охраной,  которую  предоставил  ей  Варрон,  и благополучно вернулась в Антиохию, в Рим. 14. ОРЕОЛ    Отъезд Акты,  казалось,  не  задел  императора.  Нерон  становился  все неуязвимее под броней веры в  свой  божественный  ореол,  в  свое  царское величие.    Он окружил себя великолепием, как это сделал бы настоящий Нерон. Деньги были. Их  доставляли  завоеванные  сирийские  города.  Имущество  общин  и отдельных  лиц,  скомпрометированных  в  качестве   сторонников   Тита   и противников Нерона, подвергалось конфискации. Артабан, царь Филипп, другие цари, верховные жрецы, шейхи Междуречья и Аравии давали деньги  в  большом количестве. Нерон мог предаться своей страсти  -  возведению  колоссальных построек. Он восстановил  потопленную  Апамею,  великолепно  отстроил  ее, назвал ее Неронией. Выстроил там стадион,  театр,  храм  своему  гению;  и богине Тарате он отстроил новый пышный храм.    Вместе с тем он приступил к осуществлению своей заветной мечты.  Скала, которая высилась над Эдессой, по его замыслу, должна была  превратиться  в гигантский барельеф, который, по образцу  восточных  памятников,  сохранит для  вечности  черты   императора.   Обожествленных   императоров   обычно изображали уносящимися в небеса на орле. Он, Нерон, дал  скульптору  более смелый мотив.  Он  хотел  унестись  верхом  на  летучей  мыши  и  требовал реалистического  изображения:  не  приукрашивать  его   собственных   черт; уродливую, жуткую морду и обезьяньи когти животного, на котором  он  будет изображен сидящим верхом,  передать  во  всем  их  голом  безобразии;  все увеличить до исполинских размеров.    Советники императора покачивали головой,  находя  этот  символ  слишком смелым. Правда, большая часть населения верила, что летучая мышь  приносит счастье, но многие связывали с ней понятие о подземном царстве, о смерти.    Нерон смеялся над этими опасениями. Что - смерть, что - подземный  мир? Предрассудок, бессмыслица. Разве он  не  был,  говоря  словами  известного классика, "императором до самой сердцевины"? То, что он думал, то, что  он чувствовал, - это  были  императорские,  божественные  идеи,  и  если  его Даймонион приказывал ему избрать мотив с летучей мышью, то перед этим  его внутренним голосом все возражения были только смешны.    Он был смел до безумия, как Нерон в годы своего расцвета. Он приказал - на что до сих пор не отваживался ни один римский император, -  по  примеру великого царя парфянского,  нести  впереди  себя  огонь,  символ  царского величия. Затем он велел отчеканить золотую монету,  на  которой  его  лицо было изображено двойной линией, - смелый намек на то, что он дважды Нерон, умерший и воскресший,  как  бог  Озирис.  С  трудом  уговорили  императора министры отсрочить выпуск этой монеты, они  боялись,  что  двойной  Нерон, изображенный на ней, даст насмешливым сирийцам повод к злым шуткам. Но сам Нерон любил эту монету с двойным профилем и часто ею любовался.    Как прежний Нерон публично выступал в греческих городах,  так  и  новый выступал в театрах Самосаты, Лариссы, Эдессы и сиял от удовольствия, когда судья присуждал ему венок. Толпа ликовала,  толпа  была  счастлива  видеть своего императора на сцене, а он, окрыленный  ее  энтузиазмом  и  чувством своего величия, превосходил самого себя.    Он теперь искал общества своего опасного друга-врага,  Варрона.  Варрон не улыбнулся, когда он доверил ему тайну  пещеры.  Варрон  был  ошеломлен. Варрон знал, что он, Нерон, обладает "ореолом".  Нерон  заигрывал  с  ним, искал новых и новых подтверждений того, что этот человек в него верит.  Он старался вызвать в нем раздражение, кольнуть  его,  чтобы  уловить  в  его словах, в его поведении что-нибудь, напоминавшее  о  мятеже,  какой-нибудь намек на прошлое.    Но Варрон оставался смиренным, оставался царедворцем, который  счастлив тем, что его величество допускает его перед свои светлые очи. Слова  "куш, Теренций" не были произнесены. Нерон  нередко  нуждался  в  инструкциях  и указаниях по части того, как вести себя в тех  или  иных  случаях.  Варрон давал ему скромные советы. Нерон следовал им; но  как  раз  в  присутствии Варрона он им не следовал.    Нерон становился все более дерзким в своих намеках.

The script ran 0.003 seconds.