Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джоанн Харрис - Мальчик с голубыми глазами [2010]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: thriller, Детектив, Реализм, Роман, Современная проза, Триллер

Аннотация. В Интернете появился новый блоггер под ником blueeyedboy. На страницах своего журнала он помещает жутковатые истории, подробно описывая то, как он планирует убийства разных людей, и всячески отрицая, что он действительно совершает что-то подобное. Ну разве что он желал смерти брату, который погиб в автокатастрофе, но ведь желать не значит убивать, правда? Его почитатели восторженно комментируют эти истории, но постепенно кое-кто начинает подозревать, что все это не пустая болтовня... Впервые на русском языке!

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

После миссис Электрик-Блю ему все нипочем. Невинность, как и девственность, можно потерять лишь однажды; прощание с невинностью не вызвало у него ни малейшего чувства утраты, лишь смутное удивление, что это оказалось таким пустяком. Пустяк — но с каким потенциалом! Теперь этот пустяк окрашивает все в его жизни, точно крошка цианистого калия в стакане воды, придавая ей темно-синий оттенок… Теперь он видит их в синих тонах — объекты внимания, своих будущих жертв, тех, на ком уже поставил метку. Метка. Отметина на том, что необходимо удалить. Черная метка. Метка на белье для прачечной. Он очень чувствителен к словам, к их звучанию, к их оттенкам, к заключенной в них музыке, к их печатной форме. Метка, mark — голубое слово, как и слова market и murder. Оно нравится ему гораздо больше, чем слово «жертва», которое бледно-желтого цвета, как яичный желток, или чем слово «добыча» с его противным оттенком церковного пурпура и доносящейся как бы издалека вонью ладана.[23] Да, теперь Голубоглазый всех их видит в синих тонах, этих людей, которым предстоит умереть, но, несмотря на нетерпеливое желание повторить то, что он сделал с миссис Электрик, он дает себе некоторую передышку — чтобы улеглась острота ощущений, чтобы погасли яркие цвета, чтобы тот узел ненависти, который он постоянно чувствует под солнечным сплетением, раздулся до такой степени, когда бездействовать уже невозможно, когда он или что-то сделает, или умрет от переполнившей его ненависти… Но он знает: иногда стоит подождать. И он, кстати, ждал довольно долго. Та маленькая сцена на рынке случилась более десяти лет назад; никто уже не вспомнит ни миссис Уайт, ни ее подругу с дурацким именем… Давайте назовем ее мисс Стоунвош-Блю.[24] Она любит выкурить косячок, а то и два. Во всяком случае, любила в молодости, когда едва ли весила девяносто пять фунтов и не носила бюстгальтер. Теперь, когда ей за пятьдесят, она очень следит за своим весом, так что питается в основном травой. Вместо косячков она каждый день ходит в спортзал, еще на занятия китайской гимнастикой, и дважды в неделю в танцкласс, где танцует сальсу; она по-прежнему верит в свободную любовь, хотя, по ее мнению, в наши дни даже это — слишком дорогое удовольствие. Некогда весьма радикальная феминистка, всех мужчин воспринимавшая как агрессоров, она считает себя внутренне свободной, ездит на желтом «Ситроене 2CV», носит на запястьях и на щиколотках этнические браслеты, любит хорошо скроенные джинсы, бывает в дорогих турах в Таиланде, полагает себя особой духовной, умеет гадать на картах Таро, чем развлекает друзей на вечеринках, а ноги у нее такие, что вполне сгодились бы для тридцатилетней, хотя о лице этого, к сожалению, не скажешь. Ее нынешней подружке двадцать девять — почти столько же, сколько Голубоглазому. Она блондинка с очень короткой стрижкой, андрогинного типа, ездит на мотоцикле и паркует его возле церкви, достаточно далеко от дома мисс Стоунвош-Блю, чтобы соседи не слишком шептались. Из этого наш герой делает вывод: мисс Стоунвош-Блю не настолько внутренне свободна, как ей хотелось бы. Что ж, на дворе не шестидесятые годы, теперь все иначе. Она понимает ценность Интернета, и отказ от «всей этой мышиной возни» теперь кажется ей не таким привлекательным, как дорогущие товары фирмы «Биркин», к которым она питает настоящую страсть, а яркая одежда не столь важна, как забота о запасах и акциях. Нет, он вовсе не считает, что именно поэтому она и заслуживает смерти. Это было бы просто неразумно. Но… разве мир стал бы скучать по ней? Разве кто-нибудь огорчился бы, если бы она умерла? Дело в том, что никому ни до кого нет дела. Очень мало смертей, которые наносят нам раны. Если не считать потерь внутри собственного клана, все прочее по большей части нам безразлично. Тем более, если умирает кто-то из аутсайдеров. Подростки, заколотые ножом из-за денег на дозу, пенсионеры, замерзшие до смерти у себя дома, жертвы голода, войны или эпидемии. Многие ли притворяются, что им не все равно? Ведь именно неравнодушия и ожидают от нас, тогда как мы про себя удивляемся: а чего такой шум-то подняли? Некоторые случаи, правда, задевают глубже. Например, смерть очаровательного, фотогеничного ребенка или какой-то знаменитости. Но на самом деле большинство скорее станет горько оплакивать смерть своей собаки или героя любимого сериала, чем кого-то из своих друзей или соседей. Так думает наш герой, следуя в город за желтым «2CV» и аккуратно сохраняя между ним и собой безопасное расстояние. Сегодня он за рулем белого пикапа, украденного с торговой стоянки этим же вечером, в четверть седьмого. Владелец автомобиля отправился ночевать домой и до утра вряд ли заметит потерю, а утром будет уже слишком поздно. Его пикап к тому времени уже превратится в факел, и никому не придет в голову, что именно Голубоглазый виноват в печальном происшествии, когда одна местная жительница угодила под колеса какого-то белого автомобиля, направляясь в танцкласс на занятия сальсой. Происшествие — ему нравится это слово, нравится его лимонный запах, его дразнящие краски. Не совсем несчастный случай, но что-то незапланированное, отличное от основного хода событий. Это нельзя даже рассматривать как случай, когда виновник наезда оставляет жертву без помощи, а сам скрывается, потому что никто никого не оставлял и с места происшествия не убегал. На самом деле мисс Стоунвош-Блю прекрасно видит, как он подъезжает, слышит звук автомобильного мотора. Но ни малейшего внимания не обращает. Она запирает свой желтый «2CV», припаркованный на противоположной стороне улицы, и решительно идет по переходу, даже не подумав посмотреть ни направо, ни налево; ее каблучки цокают по асфальту, юбка достаточно коротка, чтобы всем продемонстрировать свои замечательные ножки. Она готова подписаться под той точкой зрения, что отражена в рекламе известной косметической фирмы; этот рекламный слоган Голубоглазый всегда презирал, в нем, с его точки зрения, всего в четырех словах — «ведь вы этого достойны» — отражено все невежество откормленных дамочек-паразитов с их разноцветными крашеными волосами и наманикюренными ногтями, с их презрением к остальному миру, а также к нему — молодому человеку в синем за рулем универсала. Конечно, он не библейский Всадник на бледном коне, но неужели, по ее мнению, Смерть лично предупредит ее только потому, что она этого достойна? «Ему придется остановиться, — думает мисс Стоунвош-Блю, уверенно выходя на проезжую часть прямо у него перед носом. — Ему придется остановиться на красный свет. Ему придется остановиться перед переходом. Ему придется остановиться, потому что я — это я, слишком важная персона, чтобы меня игнорировать…» Удар оказывается сильнее, чем он ожидал, и она отлетает на зеленую обочину. Ему даже приходится въехать на край тротуара и затем, дав задний ход, еще раз по ней проехать. К этому времени мотор отчаянно воет, подвеска разваливается, выхлопная труба волочится по земле, а радиатор течет и исходит паром… «К счастью, эта чертова рухлядь — не моя машина», — проносится в его голове. Он еще разок неторопливо прокатывается по тому, что теперь больше напоминает мешок с грязным бельем, чем то существо, которое еще недавно не без изящества танцевало сальсу. Потом на вполне приличной скорости сматывается оттуда, потому что только полный лузер мог бы остаться и посмотреть, что будет дальше. К тому же благодаря тысяче телешоу он прекрасно знает, как порой, и даже довольно часто, самонадеянность, беспечность и тщеславие губят плохих парней, так что скромненько отваливает, едва первые свидетели с открытыми от изумления ртами начинают собираться вокруг растерзанного тела — этакие антилопы у водопоя, опасливо следящие за проходящим мимо хищником… Возвращение на место преступления — слишком большая роскошь, которой он не может себе позволить. Зато с крыши многоэтажного паркинга, вооружившись фотоаппаратом с телевиком, он может спокойно наблюдать за последствиями этого происшествия; он видит полицейскую машину, машину «скорой помощи», небольшую толпу; затем отъезд «скорой», пожалуй, довольно ленивый. Он знает: в таких обстоятельствах нужен врач, который заключит, что жертва скончалась на месте, хотя в данном случае, пожалуй, вполне сойдет и мнение непрофессионала. Официально было объявлено, что мисс Стоунвош-Блю скончалась сразу по прибытии полиции. Но Голубоглазому известно, что на самом деле она умерла минут на пятнадцать раньше. Ему известно также, что рот у нее был свернут на сторону, точно у малька камбалы, и что полиция ногами затаптывала кровавое пятно на земле, чтобы утром уже ничто не напоминало о лежащем там теле, если не считать букета цветов в целлофане, прикрепленного к знаку дорожного движения… До чего все обыденно. До чего безвкусно и банально. Этот увядший букет на обочине шоссе, настоящий мусор, теперь считается вполне пристойным выражением горя. Когда погибла принцесса Уэльская — несколькими месяцами раньше, — улицы буквально завалили всевозможными подношениями; цветы цепляли чуть ли не к каждому фонарному столбу, они грудами гнили у каждой стены. Цветы во всевозможных стадиях увядания и разложения превращались в компост прямо в целлофановых обертках. На каждом перекрестке имелась свалка из цветов, заплесневелой бумаги, плюшевых мишек, открыток с соболезнованиями, записок и всевозможной пластиковой тары, и на августовской жаре все это воняло, как муниципальный мусорный бак… Зачем? Кто им эта женщина? Лицо с обложки журнала, персонаж мыльной оперы, паразит, желающий привлечь к себе внимание, просто женщина, которая кажется нормальной только в нашем мире уродов? Была ли она этого достойна? Этих чрезмерных излияний горя и отчаяния? Хотя флористы отлично заработали, это точно. Цены на розы поднялись дальше некуда. А когда несколькими днями позже Голубоглазый в пабе осмелился предположить, что, может, в таком проявлении вселенского горя и не было необходимости, его вывел на улицу один из посетителей и вместе со своей безобразной женой весьма серьезно с ним поговорил — нет, драки не было, но вполне хватило и пощечин, — а потом ему заявили, что видеть его тут больше не желают, и настоятельно посоветовали отправляться к такой-то матери… А под конец тот малый — не назвать ли его Дизель-Блю? — человек семейный, вполне уважаемый член местного сообщества, лет на двадцать старше Голубоглазого и примерно на сотню фунтов его тяжелее, — поднял свою законопослушную ручищу и здоровенным кулаком врезал нашему герою в лицо, превратив его губы в лепешку. А его уродливая жена, пропахшая сигаретным дымом и дешевым дезодорантом, еще смеялась, глядя, как Голубоглазый сплевывает кровь, и все повторяла: «Да она и мертвая заслуживает куда большего, чем ты живой…» Через шесть месяцев после этого камера дорожного наблюдения засекла пикап Дизеля, и его обвинили в том, что он сбил и переехал женщину средних лет, которая переходила дорогу, направляясь к своей машине. На автомобиле Дизеля, который после этого успели поджечь, сохранились следы и кожных тканей, и даже волос погибшей; и сколько Дизель-Блю ни пытался отстаивать свою невиновность и то, что его пикап ночью был кем-то угнан, убедить суд ему не удалось, особенно в свете предшествующей истории, когда Дизель, изрядно выпив, совершил акт насилия, избив ни в чем не повинного человека. Дело его передали в уголовный суд, где после четырехдневного разбирательства Дизель-Блю был оправдан — в основном из-за недостатка свидетелей. Записи на камере слежения оказалось, к сожалению, недостаточно, поскольку она не давала представления о том, кто именно сидел за рулем белого пикапа; было видно лишь, что это человек в куртке с капюшоном и в бейсболке; однако широкими его плечи вполне могли показаться из-за слишком свободной куртки, а лица его было и вовсе не разглядеть. Но быть оправданным в суде — это еще далеко не все. Граффити на стенах дома, враждебные перешептывания в пабе, письма в местную газету — все свидетельствовало о том, что Дизеля-Блю оправдали лишь формально; и когда несколькими неделями позже его дом внезапно вспыхнул (причем сам Дизель и его жена находились внутри), никто по ним особенно не горевал. Заключение: несчастный случай, причиной которого, скорее всего, стала непотушенная сигарета. Голубоглазый ничуть не удивился. Он же видел, что этот тип — заядлый курильщик. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ Captainbunnykiller: Ну ты больной на всю голову, чувак! Мне это нравится! Chrysalisbaby: Гип-гип-ура Голубоглазому ClairDeLune: Очень интересно. И чувствуется, насколько ты не доверяешь властям. Хотелось бы узнать, что стоит за этой историей. Ведь она тоже основана на реальных событиях, верно? И знаешь, ужасно хочется прочитать продолжение! JennyTricks: (сообщение удалено). 9 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 21.06, понедельник, 4 февраля Статус: публичный Настроение: колючее Музыка: Poison, Every Rose Has Its Thorn Рождение маленькой Эмили Уайт совпало с определенными переменами в поведении матери Голубоглазого. Она всегда отличалась вспыльчивостью и раздражительностью, но под конец того лета вообще оказалась на грани срыва. Отчасти причиной был финансовый кризис; подраставшие мальчики требовали больших расходов, но обстоятельства, к сожалению, складывались таким образом, что все меньше жителей Деревни нуждались в помощи по хозяйству. Миссис Френч-Блю давно перешла в ряды бывших хозяек, а миссис Химик-Блю, ссылаясь на бедность, отвела на уборку дома всего два часа в неделю. Возможно, потому, что Бен вернулся в школу, люди испытывали куда меньшее желание заниматься благотворительностью и предлагать его матери работу. А может, им просто надоели бесконечные рассказы о том, какой он талантливый и особенный. Как-то накануне Рождества они случайно столкнулись с миссис Электрик у входа в магазин «Танди», что в крытом рынке. Однако та старательно делала вид, будто не видит их, даже когда мать Голубоглазого с ней поздоровалась. Возможно, миссис Электрик не хотелось быть замеченной в той части рынка, где всегда так много кричащих людей, под ногами валяются рваные капустные листья, все поверхности покрыты слоем коричневой жирной грязи, а продавцы называют тебя попросту дорогушей. Возможно, это оскорбляло ее аристократическую натуру. Или ей было стыдно признаться, что она знакома с матерью этих мальчиков — та была в старом пальто, на затылке жалкий хвостик волос, а рядом трое неопрятных подростков. Миссис Электрик неприятно было от того, какие тяжеленные сумки с продуктами этой женщине приходится тащить домой на автобусе; ей неприятны были ее натруженные руки с потрескавшейся кожей, словно татуировкой покрытые черными линиями въевшейся грязи. — Доброе утро, — поздоровалась мать Голубоглазого. Однако миссис Электрик молча уставилась на нее. При этом она казалась до странности похожей на одну из кукол миссис Уайт — у нее было такое же удивленное, неживое выражение лица. А ее поджатые бледно-розовые губы, надменно приподнятые брови и длинное белое пальто с меховым воротником делали из нее Снежную Королеву, хотя вокруг и снега-то никакого не было. Сначала Бен решил, что она просто не расслышала, и улыбнулся ей — такая улыбка раньше моментально вызывала целый водопад всевозможных милостей. Но на этот раз миссис Электрик не только не улыбнулась, но и отвернулась, притворившись, будто рассматривает одежду на ближайшей стойке, хотя даже Голубоглазому было ясно: это совсем не та одежда, какую она носит, — какие-то жуткие мешковатые блузки и дешевые блестящие туфли. «А что, если окликнуть ее по имени?» — подумал он. Но мать, сильно покраснев, схватила его за руку и потащила. Он попытался что-то объяснить, но Найджел сильно стукнул его по локтю, там, где больнее всего. Голубоглазый тут же закрыл лицо рукавом и заревел, как в детстве, а мать отвесила Найджелу подзатыльник. Но Голубоглазый успел увидеть, как миссис Электрик быстро уходит в сторону больших магазинов, где ее с нетерпением поджидает какой-то очень молодой человек, одетый в темно-синюю куртку и джинсы. Он, возможно, даже поцеловал бы ее, если б не присутствие этой уборщицы с тремя детьми, один из которых все еще с укоризной смотрел ей вслед, словно знал нечто такое, чего ему знать не полагалось. И уже один этот взгляд заставлял миссис Электрик почти бежать, громко стуча своими высокими каблуками — этот звук навсегда остался для него пахнущим сигаретами, капустным листом и дешевыми духами по выгодным ценам. А через неделю миссис Электрик «отпустила» мать Голубоглазого, то есть попросту рассчитала — причем с таким видом, будто с ее стороны это проявление невероятного великодушия. Она заявила, что и так «слишком долго злоупотребляла ее добротой». В результате у матери осталось только две хозяйки, да еще два раза в неделю она мыла коридоры в школе Сент-Освальдс. Этого едва хватало на уплату аренды дома, не говоря о том, чтобы прокормить троих мальчиков. И тогда мать взялась за другую работу — стала торговать на рынке, откуда возвращалась насквозь промерзшая и совершенно измотанная, зато приносила с собой пластиковый пакет, полный полусгнивших фруктов и всяких других продуктов, которые уже невозможно было продать. Из этого она целую неделю готовила разные блюда или, что было гораздо хуже, закладывала в блендер и создавала то, что гордо именовала витаминным напитком. В этот напиток могли входить самые разнообразные овощи и фрукты: капуста, яблоки, свекла, морковь, помидоры, персики, сельдерей, однако для Голубоглазого он всегда имел один и тот же вкус: гнилых и заплесневелых овощных отбросов. Так, на тюбике с краской можно написать «ореховая», однако дерьмо все равно будет пахнуть дерьмом. С тех пор само слово «рынок» вызывало у него острую тошноту, ры-нок — два рыгающих слога, точно мотор, который не желает заводиться. А все потому, что тогда они случайно столкнулись на рынке с миссис Электрик и ее очередным юношей-очаровашкой. И когда они в следующий раз встретились с ней — просто на улице, шесть недель спустя, — рот Голубоглазого моментально наполнился знакомым тошнотворным вкусом, висок пронзила острая боль, а окружающие предметы стали приобретать форму призм и усеченных конусов… — Ах это ты, Глория? — воскликнула миссис Электрик в своей обычной ядовито-сладкой манере. — Как чудесно! Очень рада тебя видеть! Прекрасно выглядишь. Как у Бена успехи в школе? Мать остро на нее взглянула и сказала: — У него все просто отлично! Наш частный преподаватель говорит, что он мальчик одаренный… У миссис Электрик тоже был сын, и всем в Молбри было известно, что как раз одаренным он не является. Он не блистал никакими способностями; пытался поступить в Сент-Освальдс, но ему это так и не удалось, затем та же неудача постигла его при поступлении в Оксфорд, несмотря на занятия с частными преподавателями. Все вздыхали: какое ужасное разочарование для матери! Ведь миссис Электрик питала такие надежды! — Вот как? — ответила она. Для Голубоглазого эти слова прозвучали так, словно ему дали попробовать новую зубную пасту с морозным привкусом. — Да, Бенджамин теперь занимается с частным преподавателем. Будет поступать в Сент-Освальдс. Голубоглазый скорчил гримасу и тут же прикрыл лицо рукой, но мать успела заметить и добавила: — На казенный кошт, конечно. Это было уже несколько ближе к истине, хотя пока что поступление Бена в Сент-Освальдс оставалось под большим вопросом. Ведь доктор Пикок предложил заниматься с Беном лишь в качестве платы за участие мальчика в его научных исследованиях. И все же на миссис Электрик это произвело неизгладимое впечатление, чего, собственно, мать Бена и добивалась. Впрочем, в тот момент Голубоглазому было не до миссис Электрик. Он изо всех сил боролся с тошнотой, которая накатывала на него волнами, принося с собой запахи рынка и грязно-коричневую вонь витаминного напитка — вонь раздавленных помидоров, у которых на трещинах уже появилась белая плесень, подгнивших яблок («Там, где яблоко коричневое, там самая сладость и есть», — утверждала мать), почерневших бананов и пожухших капустных листьев. И дело было не только в воспоминании о той встрече, и не только в цокоте каблуков миссис Электрик по булыжной мостовой, и не только в ее голосе с аристократически четким произнесением каждого слова… «Это не моя вина, — уговаривал он себя. — Я совсем не плохой. Правда, правда». Но от этого тошнотворный запах никуда не исчезал, как не исчезали и те краски, и та боль в виске. Наоборот, ему становилось все хуже; так бывает, когда, случайно увидев на проезжей части чье-то сбитое и расплющенное тело, испытываешь непреодолимое желание вернуться и рассмотреть как следует… «Синий — это цвет убийства», — подумал вдруг Голубоглазый, и тошнотворное, паническое ощущение немного отступило. Тогда он представил себе, как миссис Электрик лежит мертвая на столе в морге и к большому пальцу ноги привязана табличка с надписью, точно поздравительная открытка к рождественскому подарку. Стоило ему такое вообразить, как мерзкая вонь ушла, а головная боль, постепенно стихая, превратилась в тупую, но терпимую ломоту, и краски вновь стали ярче, но отчего-то смешались и слились в один-единственный оттенок синего — голубоватый, как цвет кислорода, как цвет зажженной газовой горелки, как цвет кожи ребенка, умершего от асфиксии… Наконец Голубоглазый попытался улыбнуться. Ничего, уже неплохо. И запах гниющих фруктов почти испарился. Впрочем, через определенные промежутки времени этот запах возвращался регулярно в течение всего детства, как и воспоминание о тех словах, которые мать сказала в тот день миссис Электрик: — Бенджамин — хороший мальчик. Мы так гордимся Бенджамином. Голубоглазый всегда испытывал одну и ту же тошнотворную уверенность, что никакой он не хороший, что он совершенно испорчен, извращен до мозга костей, но что еще хуже — ему нравится быть таким… Наверное, он уже тогда знал… Что однажды убьет ее. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ ClairDeLune: Очень хорошо, Голубоглазый! Chrysalisbaby: потрясно ты такой классный JennyTricks (сообщение удалено). JennyTricks (сообщение удалено). 10 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 21.43, понедельник, 4 февраля Статус: публичный Настроение: смутное Музыка: Murray Head, So Strong В тот год все менялось только от плохого к худшему. Мать на всем экономила, денег постоянно не хватало, и никто и ничто на свете, даже Бенджамин, не могло ее порадовать. У миссис Уайт она больше не работала, а если та в кои-то веки подходила на рынке к ее прилавку, мать притворялась, будто не замечает ее, и старалась сделать так, чтобы миссис Уайт обслужил кто-то другой. А потом поползли слухи. Голубоглазый так до конца и не понял, в чем там была суть, но замечал, как перешептываются соседи и как они внезапно умолкают, когда мимо проходит миссис Уайт. Да и люди на рынке теперь смотрели на него, Голубоглазого, как-то странно. Сперва он считал, что во всем виновата Фезер Данн, сплетница и любительница совать нос в чужие дела, которая переехала в Деревню прошлой весной, подружилась с миссис Уайт и частенько помогала ей с дочерью. Но для Голубоглазого было загадкой: с какой стати Фезер понадобилось высмеивать его мать. Как бы там ни было, яд сплетен продолжал расползаться по округе, и вскоре перешептывались уже все. Голубоглазый подумывал поговорить с миссис Уайт и задать ей прямой вопрос: в чем дело? Она нравилась ему больше всех материных хозяек и всегда хорошо к нему относилась. Он был уверен, что, если попросить ее хорошенько, она передумает, снова возьмет маму на работу и они опять подружатся… Однажды, вернувшись из школы раньше обычного, он увидел у своего дома припаркованный автомобиль миссис Уайт. Он страшно обрадовался и испытал невероятное облегчение. Значит, они с мамой помирились и теперь снова общаются друг с другом! Значит, то, из-за чего они поссорились, уже позади! Но, заглянув в окно, он обнаружил не миссис Уайт, а мистера Уайта; тот стоял возле горки с фарфоровыми собачками. Голубоглазый никогда никаких дел с мистером Уайтом не имел, хотя не раз его встречал — и в Деревне, и в школе Сент-Освальдс, где тот преподавал. Но вот так, к ним домой, да еще без жены мистер Уайт никогда не заходил… Должно быть, он заехал сюда по дороге из школы; он даже свое длинное пальто снять не успел и в руках держал учительский портфель. Роста он был среднего, телосложения самого обыкновенного, руки маленькие, аккуратные. Его темные волосы уже начинали седеть, за стеклами очков в металлической оправе поблескивали голубые глаза. Мягкий, застенчивый человек с тихим голосом, старающийся никогда не быть в центре внимания. Но сейчас мистер Уайт показался Голубоглазому совсем другим. Жизнь с такой матерью выработала в Голубоглазом особое чутье, и он за версту ощущал нарастание любой напряженности или гнева. А мистер Уайт, пожалуй, был рассержен по-настоящему, это читалось даже по его позе, какой-то странно застывшей. Было видно, что он с трудом сдерживается. Голубоглазый подобрался ближе, стараясь остаться незамеченным за живой изгородью из бирючины. Сквозь густые колючие ветки он видел профиль матери, которая стояла рядом с мистером Уайтом, чуть отвернув от него голову. Мать явно надела туфли на высоком каблуке — это-то Голубоглазому было совершенно ясно, в них она всегда казалась значительно выше; но даже сейчас, в этих туфлях, она все равно была маленькой, мистеру Уайту едва по плечо. Через некоторое время мать вдруг встрепенулась, подняла голову и вызывающе взглянула мистеру Уайту прямо в глаза; несколько минут они стояли совершенно неподвижно, мать улыбалась, а мистер Уайт как завороженный смотрел на нее. Потом сунул руку в карман пальто и вытащил то, что Голубоглазый поначалу принял за книжку в бумажной обложке. Мать взяла «книжку», раскрыла ее, и тут искренне ваш понял: это же пачка банкнот, хрустящих, новеньких банкнот!.. Но за что мистер Уайт платит ей? И почему так из-за этого сердится? И в это самое мгновение Голубоглазого осенило, причем мыслил он на редкость ясно, по-взрослому: а что, если мистер Уайт и есть его отец, которого он никогда не видел? Что, если это и есть пресловутый мистер Голубые Глаза? Что, если миссис Уайт все узнала? Это объясняло и ее холодность, и бесконечные пересуды в Деревне. Это объясняло очень многое: и то, что мать сумела устроиться на работу в школу Сент-Освальдс, где преподает мистер Уайт, и ее откровенную неприязнь к его жене, и эти деньги, которые он принес ей… Прячась за изгородью из бирючины, Голубоглазый вытягивал шею, чтобы получше все рассмотреть, чтобы уловить в чертах этого человека хотя бы слабое отражение себя. Наверное, мистер Уайт все-таки заметил, что кто-то прячется в кустах, и насторожился. На мгновение их взгляды пересеклись; увидев, как расширились от удивления глаза мистера Уайта, как он вздрогнул, Голубоглазый не выдержал и бросился бежать. Вопрос о том, может ли мистер Уайт быть его отцом, в тот момент отошел на второй план, важнее была мысль о том, что мать наверняка сдерет с него шкуру живьем, если выяснит, что он шпионил за ней. Но насколько он потом понял, мистер Уайт скрыл от нее, что видел, как за ними в окно кто-то наблюдал. Настроение у матери совершенно исправилось; она перестала жаловаться на нехватку денег. После того случая несколько недель, а затем и месяцев прошли совершенно спокойно, отчего подозрения Голубоглазого не только усилились, но и превратились в уверенность: Патрик Уайт — его отец. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ ClairDeLune: Мне нравится, как в твоих историях реальные факты сочетаются с вымыслом. Может, ты вернешься на занятия нашего семинара и мы обсудим твою манеру письма? Не сомневаюсь, остальным будет интересно и полезно. JennyTricks: (сообщение удалено). blueeyedboy: Дженни, мы знакомы? JennyTricks: (сообщение удалено). blueeyedboy: Я вполне серьезно спрашиваю: мы знакомы? 11 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Время: 22.35, понедельник, 4 февраля Статус: ограниченный Настроение: веселое Музыка: Black Sabbath, Paranoid Значит так, если ты не ответишь, я просто буду стирать все твои комментарии. Пока ты на моей территории, JennyTricks, и тут действуют мои правила. Но меня не покидает ощущение, что я хорошо тебя знаю. Или, может, мы были знакомы раньше? А теперь ты зачем-то выслеживаешь меня? Выслеживаешь… Вот уж зловещее слово! Точно ядовито-зеленый стебель какого-то растения, на котором однажды распустится отвратительный цветок. Впрочем, в Сети все воспринимается иначе. Существуя в виде вымышленных персонажей, мы можем позволить себе даже роскошь антиобщественного поведения. Меня тошнит от бесконечных замечаний и жалоб, что, дескать, такая-то (или такой-то) почувствовала себя оскорбленной, услышав те или иные выражения, а кто-то счел себя опороченным после совершенно невинной фразы, в которой разглядел намеки сексуального характера. Ох уж эта чрезмерная чувствительность! Вы меня извините, но, по-моему, писать посты прописными буквами — далеко не то же самое, что выкрикивать оскорбления кому-то в лицо. И маленькое, пусть даже язвительное, замечание — далеко не то же самое, что физический удар. В общем, убирайся отсюда, JennyTricks. Что бы ты ни хотела сказать, меня это вряд ли заденет. Хотя признаюсь, мое любопытство ты разбудила. Ответь все-таки, мы раньше с тобой встречались? Остальная часть моей онлайновой аудитории демонстрирует весьма приятное восхищение моими опусами, особенно ClairDeLune, которая посылает мне «критические замечания» (это ее выражение) по поводу каждого поста, комментируя особенности стиля и поэтической образности. Мое последнее творение, по ее словам, «является интуитивно точным с психологической точки зрения и представляет собой явный прорыв к новой, более зрелой манере». Кэп, человек куда менее тонкий, просит, как обычно, побольше драматических подробностей, побольше страданий и крови. Токсик, у которого один секс в голове, настаивает на более ясной и приземленной манере. Иначе, как он говорит, «от твоих историй, чувак, может запросто снести крышу. Вспоминай иногда и о моей башке…» Что же касается Крисси, то она каждый раз шлет мне слова любви — любви обожающей, некритичной, абсолютно рабской, — которая выражается фразами вроде «ты классный!» на баннере, выполненном из маленьких розовых сердечек… Альбертина никаких комментариев не дает. Она вообще редко что-то комментирует. Возможно, мои истории тревожат ее. Хотелось бы на это надеяться. А иначе зачем я вообще выкладываю их в Сеть? Я снова видел ее сегодня днем. Красное пальто, черные волосы, в руке — корзинка для провизии. Она спускалась с холма по направлению к Молбри. На этот раз у меня с собой был фотоаппарат, причем с телевиком, и я ухитрился сделать несколько очень четких снимков, спрятавшись на крошечном пустыре в конце Милл-роуд, прежде чем был вынужден свернуть наблюдение из-за одного типа, выгуливавшего там собаку. Этот тип косился на меня с подозрением. Он был низенький, кривоногий, мускулистый; подобные мужчины чуть ли не всегда, с первого взгляда, испытывают ко мне недоверие и неприязнь. И пес у него был точно такой же: кривоногий, грязно-белый, зубы здоровенные, а глаз не видно. Он зарычал на меня, я невольно отступил назад и пояснил: — Птицы. Я часто прихожу сюда фотографировать птиц. Неприятный тип взглянул на меня с нескрываемым презрением. — Ну как же! Конечно, тебя только птички интересуют! Долго еще он смотрел мне вслед, и, хотя больше не издал ни звука, я прямо-таки спиной чувствовал его встревоженный взгляд. «Придется вести себя осторожнее, — подумал я. — Люди и так уже считают меня фриком». Меньше всего мне хотелось бы, чтобы кто-то стал говорить, будто сынок Глории Уинтер шныряет с фотоаппаратом поблизости от Милл-роуд… И все же я никак не могу перестать следить за ней! Я прямо-таки вынужден этим заниматься. Одному Богу известно, что со мной сделала бы мать, если б узнала. Но после похорон Найджела у нее имеется другой объект внимания. Хотя выгрести барахло из его квартиры она поручила именно мне. Ничего особенно я там, конечно, не обнаружил. Телескоп, немного одежды, компьютер, несколько старых книг на полупустой книжной полке. Под кроватью, в коробке из-под обуви, какие-то документы из больницы. Я ожидал большего — по крайней мере, дневник, — хотя, возможно, жизнь научила Найджела соблюдать повышенную осмотрительность. Если Найджел и вел дневник, то, возможно, хранил его в доме Эмили, где и сам торчал большую часть времени и где почти наверняка его дневник был в безопасности от любопытных глаз. В квартире Найджела не имелось ни малейших признаков того, что там бывала его девушка. Ни следа, ни волоска, ни фотографии. Узкая постель так и осталась кое-как прикрытой покрывалом, небрежно брошенным поверх весьма сомнительного вида простыней. Только она здесь никогда не спала. Не осталось даже слабых следов ее запаха, в ванной не было ее зубной щетки, а в раковине на кухне я не заметил ни одной чашки с отпечатком ее губной помады. Квартира пропахла несвежей постелью, стоялой водой и сыростью, и я понимал, что мне потребуется меньше чем полдня, чтобы свалить весь хлам на заднее сиденье универсала и отвезти на свалку; там все сколько-нибудь ценное отсортируют или пустят в переработку, а остальное зароют в землю на беду грядущим поколениям. Смешно, не правда ли? Как мало все-таки остается от жизни. Несколько старых одежек, коробка с документами, пара грязных тарелок в раковине… Полупустая пачка сигарет, сунутая в ящик прикроватной тумбочки — она-то не курит; он держал их там на всякий случай, чтобы ночью, если невозможно уснуть, встать и уставиться в телескоп на горящие в вышине звезды, пытаясь прочесть в туманной россыпи светящихся точек, какие послания шлет ему космический Интернет. Да, мой брат любил звезды. Собственно, только их он и любил. Уж меня-то он точно не любил. Да они оба не любили меня, но я боялся именно Найджела, того, кто сильнее всех пострадал от ожиданий матери… Ох уж ее ожидания! Интересно, что думал обо всем этом Найджел? Он ведь постоянно следил за нами словно со стороны — мертвенно-бледный в своих черных рубашках, костлявые кулаки стиснуты так, что, когда он разжимал пальцы, на ладонях виднелись маленькие красные полукружия от впившихся в кожу ногтей; точно такие же следы появлялись и на моей коже, стоило мне остаться с ним наедине… Квартира Найджела была монохромной. Серые простыни под черно-белым покрывалом, угольно-черный гардероб. А ведь можно было бы предположить, что уж теперь-то он расстанется с этим проклятым цветом, но и время оказалось не властным над его цветовыми предпочтениями. Носки, куртки, свитеры, джинсы… Ни одной рубашки, ни одной майки, ни одной пары трусов, которые не были бы черными или темно-серыми… Найджелу было пять лет, когда отец ушел из дома. Я часто размышлял об этом. Помнил ли мой старший брат, какого цвета одежду носил в раннем детстве? Бывал ли он когда-нибудь на пляже, играл ли на соленом желтом песке? Или, может, лежал ночью рядом с отцом и тот объяснял ему, где какое созвездие? Что он искал, шаря по небосводу с помощью своего школьного телескопа (купленного на деньги, заработанные на газетных репортажах)? И что послужило причиной его вечного гнева? Но больше всего меня интересовало, почему мать раз и навсегда решила, что именно Найджел должен носить черное, а Бен — синее? А что, если бы все мы поменялись ролями? Неужели и жизнь сложилась бы совершенно иначе? Наверное, мне никогда этого не узнать. Возможно, мне следовало спросить об этом у Найджела. Но мы никогда по-настоящему не разговаривали друг с другом, даже в далеком детстве. Мы сосуществовали в одной семье, но постоянно вели партизанскую войну, несмотря на явное неодобрение матери, и каждый старался причинить ненавистному врагу как можно больше вреда. Мой брат воспринимал меня только как средоточие своего гнева. И когда мне в кои-то веки удавалось выяснить о нем нечто интимное, я эти знания оставлял при себе, опасаясь возможных последствий. Но если каждый человек убивает тех, кого любит, то разве обратное не является столь же верным? Каждый человек любит тех, кого убивает? Неужели любовь — это и есть та самая составляющая, которой мне не хватает? Я включил компьютер Найджела и быстро просмотрел его любимые сайты. Результат оказался точно таким, как я ожидал: связь с телескопом Хаббла, бесконечные изображения галактик, подключение к веб-камерам, установленным на Северном полюсе, и к тем чатам, на которых фотографы обсуждают последнее солнечное затмение. Немного порно, по большей части простенького, со вкусом ванильного мороженого, несколько легально скачанных музыкальных подборок. Я вошел в его электронную почту — он оставил пароль сохраненным, — но ничего интересного там не нашел. Ни словечка от Альбертины, ни писем, ни фотографий, никаких следов того, что они были знакомы. Вообще никаких следов присутствия в его жизни кого-то: никакой официальной переписки, за исключением ежемесячных счетов за Интернет или от врача, у которого он постоянно наблюдался, ни одного свидетельства какой-нибудь тайной интрижки — ну хоть одна коротенькая записка от какой-нибудь интернет-подружки! У моего брата, оказывается, приятелей было даже меньше, чем у меня, и это показалось мне странно трогательным. Впрочем, я понимал: сейчас не самое подходящее время для умиления. Мой брат с самого начала знал, чем рискует. Он не должен был вставать у меня на пути, вот и все. И не моя вина, что он это сделал. Я отыскал у него на кухне самую чистую чашку и приготовил чай. Это был, конечно, не «Эрл грей», но, в общем, ничего. Потом я вышел на badguysrock. Альбертины в Сети не было. Но Крисси, как всегда, меня ждала, ее анимационный персонаж горестно и безнадежно подмигивал. А под ним смайлик с опущенными уголками рта жалобно сообщал: «Chrysalisbaby плохо себя чувствует». Ну допустим, это меня не слишком удивило. Сироп из рвотного корня обладает вполне определенными побочными эффектами. И все-таки моей вины там точно не было, к тому же у меня имелось полно других, куда более важных забот. Я быстро просмотрел свою почту. Captainbunnykiller в полном порядке. BombNumber20 скучает. Сообщение от Клэр гласило: «Попробуй этот простенький тест и поймешь, к какому психотипу ты относишься». Хмм. Как мило. И очень свойственно Клэр, которая своими познаниями в области психологии обязана главным образом фильмам о полицейских расследованиях с названиями типа «Подлое убийство», в которых какая-нибудь мерзкая сучка устраивает настоящую охоту на страдающих энурезом социопатов, сумев проникнуть в самую их душу… Ну и к какому же психотипу я отношусь, Клэр? Давай посмотрим на результаты. «В основном ответы „Д“. Поздравляю! Вы злостный нарцисс. Бойкий на язык, весьма обаятельный, склонный исподтишка управлять другими. Вам нет никакого дела до окружающих. Вы получаете наслаждение от известности и стремитесь к насильственным актам ради собственного мимолетного удовольствия, хотя в душе, возможно, таите смутное ощущение собственной неадекватности. Возможно также, что вы страдаете паранойей и тщетно мечтаете жить в мире грез и являться центром всеобщего внимания. Вам необходима профессиональная помощь, поскольку вы представляете потенциальную опасность как для себя самого, так и для других». Дорогая Клэр! Нет, правда, я очень люблю ее. Меня и впрямь трогает эта ее уверенность в том, что она способна разобраться в моей психике. Но ведь у нее-то самой ментальность в лучшем случае соцработника низшего звена, несмотря на все ее громогласные заявления и бессмысленное пускание психоаналитических пузырей; кроме того, и ее психика далеко не стабильна, в чем мы, возможно, еще убедимся. Видите, даже Клэр рискует высказываться онлайн. Тогда как на своей настоящей работе она расточает похвалы бесталанным или произносит банальные слова утешения людям, которым смерть давно уже бросила вызов. В свободное время она втайне часами болтает в чате, сообщая фанатам последние новости о Голубом Ангеле, составляет сентиментальные баннеры или роется в Сети в поисках фото, комментариев, интервью, слухов, информации о светских визитах и тому подобной чуши — короче, всего того, что связано с жизнью и окружением пресловутого Ангела. Также она регулярно посылает ему письма и даже опубликовала на своем сайте маленькую коллекцию его ответов, причем написанных им лично и вполне любезных, но совершенно безликих; лишь человек, действительно одержимый, способен принять подобные писульки за внушающие надежду знаки внимания… Хотя Клэр действительно одержима. Я постоянно читаю ее блог и знаю, что она сочиняет невероятные, фантастические истории о тех персонажах, которых играет Ангел, а порой и о нем самом; истории эти прямо пронизаны эротизмом, и чем дальше, тем они становятся более дерзкими. Кроме того, она рисует портреты своего возлюбленного и делает подушки с его физиономией. Ее спальня битком набита такими подушками; почти все они розовые — это ее любимый цвет, — а на некоторых внутри розовой рамки-сердечка имеется и ее лицо рядом с лицом Голубого Ангела. Еще она следит за карьерой его супруги — тоже актрисы, на которой он счастливо женат последние пять или шесть лет. Впрочем, недавно Клэр как-то слишком увлеклась тщетными надеждами на их возможный развод. Одна из ее интернет-подружек с ником sapphiregirl сообщила ей, что у жены Ангела якобы возникла интрижка с кем-то из партнеров по очередному фильму. Это привело к тому, что Клэр выплеснула в Сеть целую кучу весьма нелицеприятных высказываний в адрес миссис Голубой Ангел; особенно показателен в этом отношении ее последний пост в веб-журнале. Ей тяжело видеть, как Ангел страдает, она испытывает полную растерянность: как человек столь высокого интеллекта не в силах понять, какая же его жена… ну, в общем, недостойная женщина! Оказалось, что никакой любовной связи не было, и sapphiregirl, конечно, ничуть в этом не виновата, ведь подобные слухи распространяются сами собой, да и откуда она могла знать, что Клэр отреагирует столь импульсивно? Впрочем, интересно посмотреть, как поведет себя Клэр, если ее привлекут к ответственности адвокаты Голубого Ангела. Откуда у меня уверенность в том, что они непременно с ней свяжутся? Ну, переписку в Сети действительно можно игнорировать, но уже невозможно игнорировать письмо, присланное на почтовый адрес миссис Голубой Ангел, да еще и с коробкой шоколадных конфет, в которой содержится весьма неожиданный сюрприз. Следы при этом явственно ведут к некой ClairDeLune, а на письме стоит штамп почтового отделения, находящегося в каких-то пяти милях, — это и впрямь выглядит довольно зловеще. Клэр станет все отрицать. Но поверит ли ей Голубой Ангел? А ведь Клэр — такая преданная его поклонница! Даже летает в Америку, чтобы увидеть своего идола на сцене, и все сборища посещает, где хоть мельком можно на него взглянуть. Как она поведет себя, если получит, допустим, вызов в суд или полное гневных упреков послание от своего кумира? Я всерьез подозреваю, что у нее не просто несколько неустойчивая психика, а она вообще не в своем уме. Во всяком случае, слегка. Интересно, много ли нужно, чтобы она окончательно спятила? Разве не любопытно выяснить? Впрочем, мне пока не до этого. В голове у меня совсем другое. После себя полагается все убрать и вычистить. И потом, Найджел все-таки на моей совести — так что это моя забота, даже если не я убил его. Свойственно ли убийствам случаться в одной семье? Почти не сомневаюсь, что да. Ну и кто следующий, интересно знать? Возможно, я сам. Может, меня найдут умершим от передоза или забитым до смерти в темном переулке. Или случится автомобильная авария, и сбивший меня водитель сбежит с места преступления. Или это будет выглядеть как самоубийство: бутылочка со снотворным на краю ванны, окровавленная бритва на кафельном полу. Все это возможно, конечно же. И убийцей может оказаться любой. Так что постараемся и в игре соблюдать правила безопасности. Никакого риска. Помни, Голубоглазый, что случилось с двумя другими… Смотри, что у тебя за спиной. 12 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 01.22, вторник, 5 февраля Статус: публичный Настроение: настороженное Музыка: Altered Images, Happy Birthday А вот это он всегда умел отлично: вовремя посмотреть, что у него за спиной. С годами пришлось научиться. Ведь несчастные случаи происходят так легко, а у мужчин в его семье явно исключительная склонность к несчастным случаям. Оказывается, даже его отец, который, как всегда считал Голубоглазый, просто вышел за сигаретами, да так и позабыл вернуться, все-таки встретился со своим несчастным случаем, причем со смертельным исходом. Он попросту попал под машину, ничьей вины там не было, а было примерно следующее: слишком много алкоголя, слишком мало терпения, да еще, возможно, семейный кризис, вот и… Хлоп! В общем, ничего удивительного, что Голубоглазый свернул на эту дорожку. Ведь твердой отцовской руки у него не было, зато имелась мать, контролировавшая каждый шаг и безумно честолюбивая, а также старший брат, который все проблемы решал с помощью кулаков. Вряд ли подходящая площадка для старта, не так ли? Голубоглазый, кстати, неплохо знаком с основами психоанализа. «Поздравляю! У вас эдипов комплекс. Чересчур близкие отношения с матерью подавили в вас возможность стать эмоционально уравновешенной личностью. Ваше двойственное отношение к матери проявляется в безумных фантазиях, которые часто носят сексуальную окраску». «Ну ты даешь, чувак!» — как сказал бы Кэп. Найджел, возможно, и скучал по отцу, но для Голубоглазого этот отец ничего не значил. Он ведь и настоящим его отцом не был — и, если судить по фотографиям, он, Голубоглазый, на него ни капельки не похож. А вот Найджел — да; те же крупные квадратные лапищи, те же черные волосы, падающие на глаза, красивый, даже чересчур красивый рот, та же угроза насилия, таящаяся в уголках губ. Мать частенько намекала, что Питер Уинтер обладал такой неприятной чертой, как склонность к агрессии, и если кто-то из них плохо себя вел, она приговаривала, беря в руки кусок электрического провода: «Даже хорошо, что вашего отца здесь нет. Он бы живо вас приструнил». Таким образом, слово «отец» начало приобретать в восприятии Голубоглазого негативный оттенок. Ему мерещилось существо вислогубое, желчное, зеленоватое, как мутная вода у пирса в Блэкпуле, куда они обычно ходили в день его рождения. Голубоглазый всегда любил отдыхать на пляже, но этот пирс пугал его: он напоминал окаменелое ископаемое — например, скелет динозавра, который все равно выглядит довольно опасным со сломанными зубами и ногами, выпачканными засохшим илом. Пирс. Питер. Пьер, что по-французски значит «камень». Камнями швыряют, все кости мне ломают… После того как Голубоглазый застал мистера Уайта у них дома, да еще вместе с матерью, его интерес к этому человеку неизмеримо возрос. Он обнаружил, что невольно следит за мистером Уайтом, стоит увидеть его в Деревне, или когда он идет в школу Сент-Освальдс с портфелем в одной руке и стопкой тетрадей в другой, или в парке по воскресеньям гуляет вместе с миссис Уайт и Эмили. Малышке было уже два года, она как раз училась ходить, и Патрик Уайт с удовольствием играл с ней, то и дело вызывая ее смех… Голубоглазый додумался даже до того, что если мистер Уайт — его отец, то Эмили — его сестра. Он представлял себе, что у него действительно есть маленькая сестренка и он помогает матери присматривать за ней, а перед сном читает ей книжки. Он стал постоянно ходить за Уайтами, усаживался в парке поблизости от них и делал вид, что погружен в чтение, а на самом деле внимательно наблюдал за ними… Но спросить у матери, прав ли он в своих предположениях, не осмеливался. Да и особой потребности в этом не испытывал. Он нутром чувствовал: Патрик Уайт — его отец. И порой любил помечтать, как в один прекрасный день тот придет, заберет его и они уедут куда-нибудь далеко-далеко… Конечно, Голубоглазый уверял себя, что делился бы вновь обретенным отцом. С Эмили, например, это ведь и ее отец тоже. Однако мистер Уайт почему-то избегал даже смотреть на него, если они случайно встречались на улице. А ведь раньше он всегда ласково здоровался с Голубоглазым, называл его «молодой человек» и интересовался, как у него дела в школе… И это не только потому, что маленькая Эмили была куда более трогательной и симпатичной. Теперь стоило Голубоглазому приблизиться к мистеру Уайту, как у того на лице и в голосе сразу появлялась настороженность, почти страх… Но чего, собственно, боялся мистер Уайт? Что мог сделать ему девятилетний ребенок? Этого Голубоглазый понять не мог. Может, мистер Уайт опасался, что он, мальчишка, вздумает чем-то повредить Эмили? Или что миссис Уайт в один прекрасный день все-таки раскроет его тайну? Голубоглазый начал прогуливать уроки и постоянно болтался возле Сент-Освальдс, прячась за кладовой и сараем и во время перемен наблюдая за школьным двором — за толпами мальчиков в синей форме и учителями в хлопающих на ветру мантиях. По вторникам во дворе дежурил именно мистер Уайт; он следил за порядком, а Голубоглазый из своего укрытия жадно следил за ним — смотрел, как он ходит по заасфальтированной площадке, как останавливается, чтобы перекинуться парой слов с тем или иным учеником… — Сегодня вечером репетиция струнного квартета, Джонс. Не забудьте свой инструмент. — Не забуду, сэр. Спасибо, что напомнили, сэр. — Заправьте, пожалуйста, рубашку в штаны, Хадсон. Вы не на пляже Брайтона… Особенно хорошо Голубоглазый запомнил один такой вторник. У него как раз был день рождения. Ему исполнилось десять лет. Впрочем, никаких сюрпризов он от этого праздника не ожидал. Тот год вообще выдался особенно мрачным, если не считать его визитов в Особняк. С деньгами было туго, мать пребывала в полном унынии, и о поездке в Блэкпул даже речи не шло — слишком она уставала на работе. Даже на именинный пирог Голубоглазый не рассчитывал. Но несмотря на это, с самого утра ему казалось, что воздух наполнен ожиданием чуда. Ну что ж, вот ему и десять лет — совсем взрослый. Отныне его жизнь будет отсчитываться двузначными числами. «Так может, пора?» — спросил он себя и направился прямиком в школу Сент-Освальдс, чтобы наконец выяснить у Патрика Уайта всю правду… Он нашел его на школьном дворе. До окончания школьной линейки оставалось несколько минут, и мистер Уайт стоял снаружи, у входа в коридор, где размещались средние классы; на одной руке у него висела изрядно поблекшая преподавательская мантия, а в другой он держал кружку с кофе. Через минуту или две во двор должна была хлынуть орда мальчишек, но пока здесь не было никого, если не считать вашего покорного слуги, который моментально вызвал подозрения у охранника тем, что на нем, во-первых, не было формы, а во-вторых, он, не решаясь войти, остановился под аркой ворот, на которых сияло латинское выражение, девиз школы: «Audere, agerre, auferre». Благодаря занятиям с доктором Пикоком он сумел перевести так: «Быть отважным, стремиться к победе и побеждать». Но отвага вдруг совершенно ему изменила. И теперь он с отчаянием понимал, что, конечно же, сразу начнет заикаться, и те слова, которые ему так ужасно хотелось произнести, станут ломаться и крошиться у него во рту. К тому же мистер Уайт даже без своего черного одеяния выглядел страшновато — словно став выше и строже, чем обычно; он с явным неодобрением на него посматривал, на мальчишку, который несмело приближался к нему, стуча башмаками по асфальту… — Что ты здесь делаешь? — спросил мистер Уайт; голос его, хоть и звучал мягко, был холоден как лед. — И почему ты преследуешь меня? Задрав голову, Голубоглазый взглянул на него. Голубые глаза мистера Уайта были, казалось, где-то в недосягаемой вышине. — М-мистер Уайт, — пролепетал он, — я… я… Заикание начинается в мозгу. Это проклятие всегда связано с напряженным ожиданием. Именно поэтому в некоторые моменты Голубоглазый говорил совершенно нормально, а иногда его речь превращалась в какую-то дурацкую кашу, из которой он тщетно пытался выбраться, но лишь увязал еще глубже. — Я… я… Он чувствовал, как пылают щеки. Мистер Уайт нервно его перебил: — Послушай, у меня сейчас совершенно нет времени. Вот-вот прозвенит звонок. И Голубоглазый, собравшись с духом, предпринял последнюю попытку. Он должен узнать правду. В конце концов, сегодня его день рождения! Он представил себя в синей форме школы Сент-Освальдс, синей, словно крыло бабочки, и увидел, как слова, точно эти самые синие бабочки, легко слетают с его полуоткрытых губ. Сосредоточившись на этом образе, он решительно, почти совсем не заикаясь, выпалил: — Мистер Уайт, вы мой отец? На мгновение обоих окутала непроницаемая тишина. Затем в школе прозвенел утренний звонок, и Голубоглазый увидел, как на лице Патрика Уайта потрясение сменилось удивлением, а затем какой-то невероятно острой жалостью. — Так вот что ты подумал… — наконец протянул он. Голубоглазый молчал. Двор уже заполнялся синими формами Сент-Освальдс и пронзительными воплями мальчишек, которые кружили, точно птицы. Некоторые останавливались и, разинув от изумления рты, смотрели на Голубоглазого. Тот и впрямь выглядел как единственный воробышек, случайно затесавшийся в стаю волнистых попугайчиков. Примерно через минуту мистер Уайт все-таки вышел из ступора и твердым тоном заявил: — Послушай, мне неизвестно, с чего ты это взял, но это совсем не так. Правда. И если я узнаю, что ты распускаешь подобные слухи… — Так в-в-вы не мой отец? — уточнил Голубоглазый, и голос его снова начал дрожать. — Нет, — ответил мистер Уайт. — Не твой. На мгновение, казалось, слова утратили всякий смысл. Голубоглазый ведь был так уверен! Но он понимал: мистер Уайт не врет, это читалось по его глазам. Но тогда… зачем же он давал маме деньги? И почему делал это тайно? И вдруг все в мальчишеской голове встало на место; так, точно по щелчку, внезапно встают на места передвижные детали игры «Мышеловка». Теперь он не сомневался — Господи, это же было совершенно очевидно! — что мать просто шантажировала мистера Уайта. Шантажировать — зловещее слово, словно черно-белые фотографии певцов, раскрашенные краской. Мистер Уайт, значит, сходил на сторону, а мать каким-то образом разведала. Этим объяснялись их перешептывания, и то, как мистер Уайт смотрел на нее, и его гнев, и его теперешнее презрение. «Нет, этот человек не мой отец, — подумал Голубоглазый. — Этому человеку я всегда был безразличен». Тут он почувствовал, как глаза его наполняются жгучими слезами. Ужасными, беспомощными, детскими слезами, слезами разочарования и стыда. «Пожалуйста, Боженька, не дай мне расплакаться перед мистером Уайтом», — молил он Всевышнего, но Господь, как и мать, был неумолим. Как и матери, Ему сначала требуется раскаяние. — Ну ты как? — спросил мистер Уайт и неохотно обнял его за плечи. — Все в порядке, сэр. Спасибо. Голубоглазый быстро вытер нос тыльной стороной ладони. — Просто не представляю, — сказал мистер Уайт, — как тебе пришло в голову, что я могу… — Забудьте, сэр. Правда, забудьте. И не беспокойтесь. Все уже хорошо, — произнес Голубоглазый как-то очень спокойно. Он неторопливо пошел прочь, стараясь держать спину как можно прямее, хотя в душе у него черт знает что творилось и ему казалось, что он сейчас умрет. «Это же мой день рождения, — твердил он себе. — Хотя бы сегодня я должен побыть особенным. Чего бы мне это ни стоило. Какое бы наказание мама или Господь для меня ни придумали…» Вот почему пятнадцатью минутами позже он оказался не на пороге своей школы, а в конце Миллионерской улицы, и направлялся он к Особняку. Впервые Голубоглазый оказался там без надзора. Каждый его визит — непременно в сопровождении братьев и матери — строго контролировался, и он прекрасно понимал: если мать узнает, что он посмел явиться в Особняк без спросу, она заставит его пожалеть, что он родился на свет. Но сегодня он не боялся матери. Сегодня им овладело бунтарское настроение. Сегодня он в кои-то веки готов был немного нарушить раз и навсегда установленные правила. Сад отделяла от улицы чугунная оградка, конец которой упирался в каменную стену; в остальных местах была обыкновенная зеленая изгородь из тёрна. Хотя и через такую изгородь пробраться непросто, так что в целом это выглядело не слишком обнадеживающе, но Голубоглазый был настроен решительно. Ему удалось отыскать просвет в зеленой изгороди, где все-таки можно было проползти, хотя колючие ветки цеплялись за волосы и раздирал и кожу даже сквозь майку, и вскоре он оказался на территории Особняка. Мать всегда называла это «территорией», а доктор Пикок — «садом»; в целом там было более четырех акров — и сад, и огород, и лужайки, и огороженный розарий, которым доктор так гордился, и пруд, и старая оранжерея, где хранились всякие горшки и садовые инструменты. Большая часть территории была занята деревьями, что очень нравилось Голубоглазому; дорожки были обсажены рододендронами, весной сиявшими недолговечным великолепием, а к концу лета почти полностью терявшими листву; мрачные, темные ветви этих растений сплетались над тропинками, предоставляя отличное укрытие любому, кто хочет незаметно посетить этот сад… Голубоглазый не задавался вопросом, что именно привело его сюда. Все равно вернуться в Сент-Освальдс он не мог — во всяком случае, теперь, после того, что случилось, домой тоже пойти не осмеливался, а в свою школу безнадежно опоздал, и его бы непременно за это наказали. Здесь же, в саду, стояла такая таинственная тишина, было так безопасно! Ему хватало того, что он просто находится здесь; было так здорово нырнуть в густую зелень и слушать летнее гудение пчел в вышине древесных крон, чувствуя, как постепенно замедляется бешеный стук сердца, как успокаивается дыхание. Он был настолько возбужден и поглощен своими размышлениями, что, бредя по обсаженной старыми деревьями аллее, едва не налетел на доктора Пикока, стоявшего у входа в розарий с секатором в руках и в рубашке с закатанными по локоть рукавами. — А тебя что принесло сюда нынче утром? Несколько секунд Голубоглазый молчал. Он и сам не знал ответа. Тут за спиной у доктора он заметил только что вырытую могилку, горку земли рядом и аккуратно отложенный в сторону дерн. Доктор Пикок улыбнулся. Это была довольно-таки сложная улыбка: печальная и одновременно чуть виноватая, словно он тоже был замешан в чем-то не совсем приличном. — Боюсь, ты застал меня на месте преступления. — Он указал Голубоглазому на свежую могилу. — Тебе это, наверное, кажется странным, но когда мы стареем, наша сентиментальность лишь возрастает, хотя ты вполне можешь принять ее за старческий маразм… Голубоглазый продолжал молча смотреть на него; он явно ничего не понимал, и доктор Пикок счел нужным пояснить: — Видишь ли, я только что в последний раз простился со своим старым преданным другом. Еще несколько мгновений Голубоглазый не был до конца уверен, что правильно понял доктора, но тут припомнил старого пса породы Джек Рассел, над которым доктор Пикок всегда так трясся. Сам-то Голубоглазый собак не любил. Слишком уж они страстные, слишком горячи в проявлении эмоций, слишком непредсказуемы. Он задрожал, чувствуя легкую тошноту, и попытался вспомнить кличку собаки, но ему на ум пришло лишь имя Малькольм, имя его брата, который-так-и-не-появился-на-свет. Глаза Голубоглазого вдруг без всякой причины наполнились слезами, и, конечно же, начала болеть голова. — Не огорчайся, сынок, — подбодрил его доктор, положив руку ему на плечо. — Он прожил хорошую жизнь. Но что с тобой? Ты весь дрожишь. — Я п-плохо с-себя чувствую, — признался Голубоглазый. — Вот как? Тогда давай-ка пройдем в дом, и я принесу тебе попить чего-нибудь холодненького. Хорошо? А потом, пожалуй, я позвоню твоей матери и… — Нет! Не надо! Прошу вас! — невольно вырвалось у Голубоглазого. Доктор Пикок внимательно взглянул на него и задумчиво промолвил: — Согласен. Понимаю: ты просто не хочешь ее тревожить. Замечательная женщина во многих отношениях, хотя, пожалуй, чересчур тебя опекает. И потом… — Он прищурился и лукаво улыбнулся. — Мне кажется, я не ошибся, предположив, что таким чудесным солнечным летним утром радости обыденной школьной жизни не сумели удержать тебя взаперти. Тебе наверняка показалось, что сегодня твоего неотложного внимания требуют иные уроки — уроки Природы. Решив, что это означает «твой прогул не остался незамеченным, и кара неизбежна», Голубоглазый умоляюще воскликнул: — Пожалуйста, сэр, не говорите маме! Доктор Пикок покачал головой. — Не вижу причины говорить ей. Когда-то я и сам был мальчиком. Из мышей и ракушек, из зеленых лягушек… И еще из рыбной ловли. Ты любишь ловить рыбу, молодой человек? Голубоглазый кивнул, хотя никогда даже не пробовал ее ловить и никогда бы не стал. — Отличное времяпрепровождение! Причем на свежем воздухе. У меня, конечно, есть сад и работа в розарии… — Доктор быстро оглянулся через плечо на разверстую могилку. — Подожди минутку, хорошо? А потом пойдем в дом, и я приготовлю нам прохладное питье. Затем Голубоглазый наблюдал, как доктор Пикок засыпает могилу. Ему вообще-то не хотелось смотреть, но он понял, что отвернуться не сможет. Ему было трудно дышать, губы помертвели, голова кружилась, перед глазами все плыло. Может, он действительно болен? Или это от звуков, которые издает лопата, вонзаясь в землю? От негромкого, но резкого хруста заступа? И от этого кисловатого овощного запаха, и от жуткого глухого стука, с которым комья земли падают на гробик собаки?.. Наконец доктор Пикок остановился и воткнул лопату в землю, но к Голубоглазому повернулся не сразу. Некоторое время он стоял, уставившись на засыпанную могилу, засунув руки в карманы и горестно склонив голову. Прошло довольно много времени, и Голубоглазый даже подумал, уж не забыл ли доктор о его существовании. — Сэр, с вами все в порядке? — не выдержал он. Услышав его голос, доктор Пикок обернулся. Садовничью шляпу с широкими полями он снял и теперь щурился на ярком солнце. — Каким сентиментальным я тебе, должно быть, кажусь, — грустно заметил он. — Устроил какой-то собаке настоящие похороны… У тебя когда-нибудь была собака? Голубоглазый отрицательно помотал головой. — Это очень плохо. У каждого мальчика должна быть собака. С другой стороны, у тебя есть братья. Держу пари, втроем вам очень неплохо живется! Весело, верно? И Голубоглазый попытался на мгновение представить себе мир таким, каким его видел доктор Пикок; это был мир, где братья живут дружно и весело, где они вместе ходят на рыбалку, вместе играют в крикет на зеленой лужайке, где у них есть собака… — У меня сегодня день рождения, — сообщил он вдруг. — Вот как? Прямо сегодня? — Да, сэр. Доктор Пикок улыбнулся. — Ах, я помню свои дни рождения в детстве! Желе, мороженое и торт со свечками. Не то что теперь, когда мне вовсе не хочется их праздновать. Значит, двадцать четвертое августа? А мой был двадцать первого; я и забыл совсем, вот только благодаря тебе и вспомнил. — Доктор Пикок задумчиво посмотрел на гостя и продолжил: — Полагаю, нам стоит отметить это событие. Вряд ли в доме найдутся особые лакомства, но хороший чай у меня точно есть, и еще глазированные булочки с изюмом, и потом… — Тут он усмехнулся и вдруг стал похож на мальчишку-проказника, который приклеил себе искусственную бороду и, наложив грим, превратился в старичка. — Мы, Девы, должны держаться друг друга. Звучит не то чтобы очень, правда? Ну что это за праздник — чашка чая «Эрл грей», булочка с глазурью и огарок именинной свечи. Но для Голубоглазого этот день до сих пор высится в памяти, точно позолоченный минарет на фоне выжженной пустыни. Он и теперь каждую деталь хранит чрезвычайно бережно, с невероятной точностью: маленькие синие розочки на чайной чашке, позвякивание ложечки о тонкий фарфор, янтарный цвет чая и его чудесный запах, косой солнечный луч. Мелочи, но они запечатлелись так остро — точно напоминание о былой невинности. Вряд ли Голубоглазый когда-либо чувствовал себя по-настоящему невинным, но в тот день он к этому ощущению максимально приблизился. И теперь, оглядываясь назад, понимает: то были последние мгновения его детства, ускользавшие от него, как песок меж пальцев… КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ ClairDeLune: Я рада, что ты более детально разрабатываешь тему, Голубоглазый. Твой центральный персонаж часто кажется слишком холодным и бесчувственным, и мне нравится, что ты намекаешь на его скрытую уязвимость. Посылаю тебе список книг, которые ты, возможно, сочтешь полезными. И может, даже сформулируешь несколько замечаний перед нашей следующей встречей. Надеюсь скоро увидеть тебя на семинаре! Chrysalisbaby: жаль что меня там не было (я плачу) 13 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 01.45, вторник, 5 февраля Статус: публичный Настроение: хищное Музыка: Nirvana, Smells Like Teen Spirit После этого доктор Пикок стал для Голубоглазого кем-то вроде героя или полубога. Было бы удивительно, если бы этого не произошло: все в докторе Пикоке вызывало его восхищение. Голубоглазый был ослеплен его личными качествами, всей душой жаждал его одобрения, собственно, и жил только ради этих кратких визитов в Особняк, и жадно ловил каждое слово, с которым доктор к нему обращался… Сейчас в памяти Голубоглазого остались лишь мимолетные проявления благожелательности: их прогулки по розарию, чашка чая «Эрл грей», оброненное мимоходом ласковое слово. Тогда потребность в общении с доктором еще не превратилась в жадность, а любовь к нему — в ревность. Доктор Пикок обладал даром — каждый чувствовал себя с ним особенным; это ощущал не только Бен, но и его братья, и даже мать, которая была тверда как кремень, не смогла устоять перед чарами доктора. Затем настала пора вступительных экзаменов. Бенджамину исполнилось десять, и с его первого посещения Особняка минуло уже три с половиной года. За это время очень многое изменилось. Его перестали терроризировать в школе (после той истории с циркулем его оставили в покое), но он тем не менее чувствовал себя несчастным. Он приобрел репутацию воображалы — а это в Молбри считалось одним из самых тяжких грехов, — что в дополнение к его прежнему статусу фрика, или попросту парнишки с приветом, могло привести практически к социальному самоубийству. Укреплению дурной репутации Бена способствовало и то, что благодаря матери известие о его «необычайном даре» распространилось по всей округе. В результате даже учителя стали воспринимать его иначе, чем прочих детей, причем некоторые не скрывали своего раздражения. Этот ребенок не такой, как все, с ним слишком трудно поладить — так или примерно так считали учителя школы на Эбби-роуд. Надо отметить, большинство из них проявляли отнюдь не любопытство, а подозрительность, порой даже открытый сарказм, словно им лично чем-то угрожали великие ожидания матери Бена, а также его неумение приспособиться к окружающей посредственности. Великие ожидания матери. Она еще более укрепилась в своих надеждах, поскольку теперь дар ее сына был признан официально. Имелось даже специальное научное название, синдром, от которого пахло болезнью и святостью; шипящие «с-с-з» в слове «синестезия» казались кудрявыми, темно-серыми и обладали сочным католическим ароматом. Хотя для Бена все это особого значения не имело. Во всяком случае, именно в этом он себя убеждал. Еще год — и он обретет свободу, потому что поступит в Сент-Освальдс. Эту школу мать расписала удивительно привлекательными красками, а он почти всему поверил; и потом, доктор Пикок рассказывал о Сент-Освальдс с такой любовью, что Бен, отставив в сторону страхи, все силы устремил на то, чтобы стать таким, каким хотел его видеть доктор. Он стремился стать для доктора сыном, которого у того никогда не было; как выражался доктор, «щепкой от моего старого бревна…». Порой Бенджамин думал: «А что, если я провалюсь на вступительном экзамене?» Но поскольку мать была абсолютно уверена, что экзамен — пустая формальность, что достаточно подписать несколько бумажек, и он войдет в заветные сияющие ворота, он понимал: лучше вообще не озвучивать свои тревоги и опасения. Оба его брата учились в школе Саннибэнк-Парк. «В Саннибэнке одни недомерки», — любил он поддразнивать их; у Брендана это всегда вызывало смех, а Найджел прямо-таки свирепел и — если ему, конечно, удавалось поймать Бена — зажимал его между коленями и лупил, пока тот не начинал плакать. Но и тогда Найджел с воплем: «Черт бы тебя побрал, маленький урод!» — продолжал его бить, пока сам не уставал или пока мать, услышав крики и плач, не бросалась Бену на помощь… Найджелу тогда было пятнадцать, и он ненавидел Бена. Собственно, он ненавидел его с самого начала, но за десять лет эта ненависть расцвела пышным цветом. Возможно, он ревновал к тому особому вниманию, которым всегда пользовался младший братишка, или его ярость была связана с переизбытком тестостерона, но, так или иначе, чем старше становился Найджел, тем чаще он употреблял свою немалую силу на доставление Бену страданий, причем не задумываясь о последствиях. А Бен был тощенький и довольно мелкий. Куда ему было справиться с Найджелом, который для своего возраста был парнем весьма крупным, с хорошо развитой мускулатурой и знал множество различных способов причинить боль и практически не оставить следов. Это были ожоги, сделанные с помощью различных химических веществ, особые щипки с вывертом, укусы, пинки в голень под столом. Но если Найджел действительно выходил из себя, то совершенно забывал, что надо действовать исподтишка, и, не боясь наказания, колошматил своего братца почем зря, и ногами, и кулаками… Впрочем, Найджелу было плевать на гнев матери; всякую кару он воспринимал как извиняющий предлог для того, чтобы лишний раз потом выместить на ком-нибудь свою злобу. Если его били, он становился только злее. Если его отправляли в постель без ужина, он потом насильно заставлял одного из братьев есть зубную пасту, или землю, или пауков, которых старательно собирал на чердаке и специально приберегал для подобного случая. Брендан, который всегда был самым осторожным из них, все это принимал как должное. Возможно, он вообще был гораздо умнее, чем казался, и просто боялся возмездия. Он отличался невероятной плаксивостью, и если Найджел или Бен получали от матери взбучку, он плакал горше, чем они оба, вместе взятые; хотя для Бена он, по крайней мере, никакой угрозы не представлял, а порой даже делился с ним сластями — когда точно знал, что Найджела на горизонте нет. Сладкое Брендан обожал, поедал его в немыслимых количествах. И это уже начинало сказываться: белый мягкий живот валиком нависал у него над ремнем коричневых, как ослиная шкура, вельветовых штанов, а грудь была выпуклой, как у девчонки, и заметной даже под мешковатыми коричневыми джемперами. Вообще-то они вместе с Беном вполне могли выстоять против Найджела, но у Брендана никогда не хватило бы на это силы духа. Так что Бену пришлось самому о себе заботиться, и чаще всего он сразу убегал, завидев поблизости старшего брата в черном. Все вокруг менялось, и Голубоглазый постепенно менялся и взрослел. С раннего детства он имел склонность к головным болям, и теперь страдал от мигреней, начинавшихся обычно с ослепительно ярких, зловещих вспышек света перед глазами. Затем возникали различные вкусовые и обонятельные ощущения, гораздо более сильные, чем прежде, и почти всегда на редкость неприятные: запах тухлых яиц, или креозота, или липкая вонь проклятого витаминного напитка. Потом подступала тошнота, а боль становилась такой невыносимой, что прямо-таки придавливала его к земле, словно хороня заживо. Во время этих приступов он не мог ни спать, ни думать, не мог как следует сосредоточиться на уроке в школе. Там ему приходилось особенно тяжело. Мало того, к этим приступам прибавилось еще и самое настоящее заикание, хотя и без того его речь всегда была неуверенной. Голубоглазый знал, в чем тут дело. Его дар — его необычайная чувствительность — теперь превратился в яд, медленно распространявшийся по организму; под постоянным воздействием этого яда он постепенно превращался из здорового, нормального мальчика в нечто такое, чему даже родная мать с трудом могла посочувствовать. Она приглашала доктора, который сначала объяснил его головные боли периодом слишком быстрого роста, а потом стрессом, поскольку боли не только не исчезли, но и упорно становились все более мучительными. — Стресс? С чего бы ему стресс-то испытывать? — в недоумении воскликнула мать. Молчание сына раздражало ее даже больше его головных болей, и в итоге она устроила ему несколько весьма неприятных допросов с пристрастием, после которых он каждый раз чувствовал себя и вовсе из рук вон плохо. Вскоре он научился не жаловаться и притворяться, что с ним все в порядке, даже если его тошнило, даже если он чуть не терял сознание. В качестве самозащиты он выработал свою систему борьбы с проблемами. Запомнил, какое лекарство надо украсть из материного буфета. Научился подавлять различные фантомные ощущения, бормоча всякие «магические» слова и вызывая особые образы. Знания об этих словах и предметах он почерпнул в книгах доктора Пикока и в его старинных картах. Ну и конечно, в самых темных, потайных уголках собственной души… Мечты его чаще всего были окрашены в синие тона. Синий — цвет самообладания; для Голубоглазого он всегда ассоциировался с силой и энергией вроде электричества. Он научился мысленно представлять себе, что заключен в раковину обжигающе синего, ультрамаринового цвета, неприкосновенную, непроницаемую, неуязвимую. Там, в этой синей раковине, ему ничто не угрожало, там он мог полностью восстановиться. Синий — цвет безопасности. Синий — цвет безмятежности. Синий — цвет убийства. Свои мечты он записывал в ту же Синюю книгу, на страницах которой хранились и все его вымышленные истории. Но помимо фантазий есть и иные способы борьбы с подростковыми стрессами. Нужна лишь подходящая жертва, желательно неспособная дать сдачи, козел отпущения, который возьмет на себя вину за то, что ты пострадал. Первыми жертвами Бенджамина стали осы. Он ненавидел их с тех пор, как однажды оса ужалила его в рот, когда он выпил кока-колу из полупустой банки, оставленной без присмотра на летнем солнцепеке. С тех пор он считал ос виновными во всех неприятностях. Он мстил им, устраивая ловушки — банки, до половины заполненные сладкой водой, — а потом протыкал каждое насекомое иглой и с наслаждением наблюдал, как оса перед неизбежной смертью борется, пытаясь освободиться, и то высовывает, то втягивает свое бледное жало и извивается всем телом, заключенным в жесткий корсет, точно самая крошечная в мире танцовщица у шеста. Иногда он заставлял и Брендана любоваться этим зрелищем, получая удовольствие при виде того, как тот смущенно ежится, явно ощущая себя не в своей тарелке. — Ой, не надо! Гадость какая! — говорил Брен, и лицо его искажалось от страха и отвращения. — Ты что, Брен? Это же всего-навсего оса. Тот пожимал плечами. — Знаю. Но пожалуйста, не надо… Бен вытаскивал из осы иголку и отпускал ее. Насекомое, уже почти растерзанное, начинало совершать неловкие прыжки, пытаясь взлететь, а Брен болезненно морщился и вздрагивал. — Ну что, доволен? — Она все еще ш-шевелится, — лепетал Брендан, и лицо его опять искажалось. А Бен вытряхивал содержимое банки на стол и заявлял: — Ну так сам убей их. — Ой, Бен, пожалуйста… — Давай-давай. Убей. Избавь их от необходимости продолжать столь жалкое существование. Эх ты, жирный ублюдок! — Нет! — почти со слезами молил Брендан. — Я н-не могу. Я просто… — Давай! — Бен больно хватал брата за плечо. — Давай убивай! Убей вон ту прямо сейчас… Некоторые родились убийцами. Но Брендан явно был не из их числа. И Бен, хоть и с некоторым раздражением, все же наслаждался тупой беспомощностью брата, тем, что на его болезненные тычки тот отвечает жалким хныканьем. А Брендан, забившись в угол и обхватив голову руками, никогда даже не пытался дать сдачи, хотя был на целых три года старше и фунтов на тридцать тяжелее. Бен всегда легко одерживал над ним победу. Не сказать, что он так уж сильно ненавидел Брендана, но подобная слабость просто приводила его в бешенство, и он начинал еще сильней мучить брата, чтобы снова увидеть, как тот извивается, точно оса в банке… Пожалуй, это была действительно жестокая забава. Ведь Брендан ничего плохого ему не делал. Но это давало Бену ощущение власти, которого ему так не хватало, и помогало как-то справляться с усиливающимся стрессом. Получалось, что, мучая брата, он как бы делился с ним своими собственными страданиями, передавал их и тем самым спасался от той неведомой силы, которая заключала его в темницу, полную ужасных красок и запахов. Впрочем, он не особенно над этим задумывался, он действовал скорее инстинктивно, обеспечивая себе защиту от окружающего мира. Впоследствии Голубоглазый узнал, что этот процесс называется переносом. Интересное слово, окрашенное в грязноватый сине-зеленый цвет, напоминающий те переводные картинки, которые его братья наляпывали себе на предплечья — дешевую и довольно неряшливую имитацию татуировки, пачкавшую рукава форменных рубашек и причинявшую им в школе немало иных неприятностей. Главное то, что в конце концов он научился с ними справляться. Сначала с ловушками для ос, потом с мышеловками и наконец с собственными братьями. Нет, мама, ты только взгляни на своего Голубоглазого! Ведь он превзошел все твои ожидания! Он ходит на работу в костюме и чистой рубашке с галстуком — во всяком случае, вполне удачно притворяется, что ходит. И всегда берет с собой кожаный кейс. А в названии его должности присутствует не только слово «технический», но и слово «оператор». И даже если никто толком не знает, чем именно он там занимается, то просто потому, что большинство обычных людей понятия не имеют, какими сложными бывают операции, проводимые в больнице. «Теперь врачи полагаются в основном на всякие машины, — рассказывает Глория своим приятельницам Адели и Морин, встречаясь с ними по пятницам. — Ведь в эти сканеры и аппараты УЗИ вложены миллионы фунтов, а значит, кто-то должен уметь с ними обращаться…» Это ничего, что Голубоглазый приближался к этим аппаратам, только чтобы убрать под ними пыль. Ты же сама понимаешь, мама, какую силу имеет слово. Эта сила способна не только скрыть правду, но и раскрасить ее, точно павлиний хвост. Ох, если б его мать обо всем догадалась! Уж она бы заставила его расплатиться за вранье! Но она, конечно, так ничего и не узнает; он слишком осторожен и никогда этого не допустит. Возможно, у нее появились подозрения, но, по его мнению, на них можно не обращать внимания. Все дело в выдержке. В выдержке, в выборе момента и в самообладании. Это все, что, в конце концов, нужно убийце. И потом, вам же известно: мне это не впервой. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ JennyTricks: (сообщение удалено). ClairDeLune: Дженни, тебе не надоело? Зачем тогда вообще соваться со своей критикой? Знаешь, Голубоглазый получилось весьма интригующе. Ты, кстати, просмотрел тот список литературы, который я послала? Было бы очень интересно узнать твое мнение… 14 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Время: 01.55, вторник, 5 февраля Статус: ограниченный Настроение: бдительное Сегодня вечером в моем почтовом ящике пусто. Только одно сообщение от Голубоглазого, он все искушает меня выйти поиграть с ним. Я почти уверена, что он ждет меня; часто в это время он заходит на мой сайт и остается чуть ли не до утра. Интересно, что ему нужно от меня? Любовь? Ненависть? Исповедь? Ложь? Или он просто жаждет общения? Может, ему необходимо знать, что я по-прежнему читаю его посты? Глубокой ночью, когда даже Бог представляется космической шуткой, когда до тебя, кажется, ровным счетом никому нет дела, все мы, пожалуй, нуждаемся в какой-то поддержке, в ком-то, кого можно коснуться. Даже ты, Голубоглазый, в этом нуждаешься, правда? В ком-то, кто следил бы за мной и за тобой сквозь стекло, с мрачным видом выуживая из клавиатуры компьютера мои послания к мертвым. Неужели Голубоглазый потому и пишет эти свои истории, а потом отправляет их мне? Или это приглашение к игре? Неужели он ожидает, что я отвечу ему аналогичными признаниями? С ТЕГОМ BLUEEYEDBOY ОПУБЛИКОВАНО НА BADGUYSROCK Время: 01.05, вторник, 5 февраля Если бы вы были животным, то каким? Орлом, парящим над горами. Ваш любимый запах? Запах в кафе «Розовая зебра» по четвергам во время ланча. Чай или кофе? А зачем пить чай или кофе, если можно выпить горячего шоколаду со сливками? Какое мороженое вы предпочитаете? Со вкусом зеленого яблока. Что на вас в данный момент надето? Джинсы, кроссовки и мой любимый старый кашемировый свитер. Чего вы боитесь? Привидений. Ваша последняя покупка? Купила мимозу. Это мои любимые цветы. Что вы ели в последний раз? Тост. Ваш любимый саундтрек? Йо-Йо Ма, играющий Сен-Санса. В чем вы спите? В старой рубашке, принадлежавшей моему бойфренду. Что вам наиболее ненавистно в отношении к вам других людей? Снисходительность, покровительственное отношение. Ваша самая худшая черта? Переменчивость. У вас есть шрамы или татуировки? Больше, чем хотелось бы. У вас бывают повторяющиеся сны? Нет. У вас в доме пожар. Что вы спасете? Компьютер. Когда вы в последний раз плакали? Ну… мне бы хотелось ответить: когда погиб Найджел. Но мы оба знаем, что это неправда. И как мне объяснить ему тот тайный, совершенно иррациональный прилив радости, которая перекрывает даже мое горе? И пришедшее понимание того, что во мне явно чего-то не хватает, какого-то чувства. Видите, я действительно плохая. Не представляю, как справиться с моей потерей. Смерть оказалась для меня опьяняющим коктейлем, где одна часть — печаль, а три части — огромное облегчение; причем то же самое я испытывала и с отцом, и с матерью, и с Найджелом… и даже с бедным доктором Пикоком… Голубоглазый знал — мы оба знали, — что я просто обманывала себя. Найджел никогда не дарил мне и шанса. Наша с ним любовь с самого начала была обманом, ложью; она давала зеленые побеги, точно срезанная ветка в вазе с водой, но то были побеги не выздоровления, а отчаяния. Да, я была эгоистична. Да, я была не права. С самого начала мне было известно, что Найджел принадлежит кому-то еще. Той, которой никогда не существовало. И после стольких лет бегства мне захотелось стать этой девушкой, утонуть в ней, как ребенок тонет в теплой пуховой подушке, забыть о себе — и обо всем — в объятиях Найджела. Друзей онлайн мне было уже недостаточно. Мне вдруг захотелось большего. Захотелось стать нормальной, встретиться с миром не через стекло, а через губы и пальцы. Да, мне захотелось большего, чем эта виртуальная реальность, большего, чем имя, сорвавшееся с кончиков пальцев, прикоснувшихся однажды к клавиатуре. Мне захотелось быть понятой, но не кем-то далеким, извлеченным из Интернета посредством все тех же клавиш, а тем, кого я могла бы коснуться… Однако прикосновение порой бывает фатальным. Мне следовало знать это, такое бывало и раньше. Не прошло и года, как Найджел умер, отравленный близостью ко мне. Девушка Найджела доказала, что столь же ядовита, как Эмили Уайт, что одним-единственным словом способна послать кому-то смерть… Или, как в данном случае, одним письмом. 15 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Время: 15.44, вторник, 5 февраля Статус: ограниченный Настроение: тревожное То письмо пришло в субботу, когда мы завтракали. К этому времени Найджел уже практически жил у меня, хотя по-прежнему снимал квартиру в Молбри. У нас установился вполне приемлемый для обоих распорядок. Оба мы были типичными «совами» и лучше всего чувствовали себя именно ночью. Так что Найджел заявлялся домой часов в десять, мы с ним выпивали бутылочку вина, потом болтали, потом занимались любовью, потом немножко спали и в девять утра уходили на работу. По выходным он оставался у меня дольше, порой часов до десяти или даже одиннадцати, вот почему, во-первых, он был еще дома, во-вторых, письмо сразу попало к нему в руки. В будний день он бы даже и конверта не вскрыл, и я потом прочла бы это письмо и решила, что с ним делать. Мне кажется, то, что именно он прочел его, — тоже часть продуманного плана. Но тогда я и понятия не имела, какая бомба таится в конверте и с какой силой она взорвется как раз в тот момент, когда мы, ни о чем не подозревая… Было утро; я ела овсяную кашу с молоком, которая все время липла к ложке и противно хлюпала. Найджел ничего не ел и со мной почти не общался. Он вообще завтракал крайне редко, а уж молчать умел поистине угрожающе, особенно по утрам. Все прочие звуки описывали орбиту вокруг его неколебимого безмолвия, словно спутники зловещей планеты: поскрипывание дверцы кладовой, стук ложки о стенки кофейника, звяканье чашек. Секундой позже щелкнула дверца холодильника — и тут же была с силой захлопнута. Вскипел чайник — точно краткое извержение вулкана, за которым последовал финальный выстрел: грохнула крышка почтового ящика, и на пол с глухим стуком упала принесенная почтальоном корреспонденция. В основном я получаю по почте всевозможный хлам, что-то стоящее приходит крайне редко; счета я оплачиваю по карточке. Письма? К чему зря стараться? Поздравительные открытки? Господи, забудьте об этом! — Есть что-нибудь интересное? — спросила я. Некоторое время Найджел ничего не отвечал. Слышалось только шуршание бумаги. Собственно, это был один-единственный листок, который Найджел развернул с сухим треском, напоминавшим звук резко выхваченного из ножен кинжала. — Найджел? — Что? В раздражении он всегда дергал ногой, и в тот момент я слышала, как постукивает его нога по ножке стола. В его голосе появилось нечто новое, это его «что» упало так ровно и тяжело, словно какая-то сила мешала ему говорить. Он разорвал конверт пополам, а листок с письмом сначала слегка приподнял над столом, а потом попробовал на большом пальце, точно лезвие бритвы. — Надеюсь, это не плохая новость? Ничего ужасного не случилось? Я не стала упоминать о том, чего боялась больше всего, хотя уже чувствовала, как надо мной нависает туча. — Черт возьми, дай же мне наконец прочитать, — буркнул Найджел. Теперь та помеха, что не давала ему говорить, оказалась совсем близко, и я могла налететь на нее, точно на столешницу с острыми краями, непонятным образом переместившуюся в совершенно неожиданное место. Миновать острые предметы совершенно невозможно; по закону всемирного тяготения они каждый раз втягивают меня на свою орбиту. А Найджел обладал прямо-таки невероятным количеством острых краев и углов. А также зон, куда мне не было доступа. «Но это же не его вина, — думала я, — иначе я бы его не заполучила». Мы странным образом отлично дополняли друг друга: он с его мрачным настроением и я с моим недостатком темперамента. «Ты вся нараспашку, — любил повторять он, — нет в тебе никаких потайных уголков, никаких неприятных тайн». Тем лучше, ведь обман и хитрость, эти исходно женские черты, Найджел больше всего презирал и ненавидел. Хитрость и обман, столь чуждые не только ему самому, но, как он считал, и мне. — Я уйду примерно на часик. — Он словно от чего-то оборонялся; голос его звучал странно. — Ты посидишь тут немножко одна, ладно? Мне надо навестить мать. Глория Уинтер, урожденная Глория Грин, шестидесяти девяти лет, цеплявшаяся за остатки своей семьи с упорством голодной рыбы-прилипалы. Я знала ее только по голосу в телефонной трубке: типичный северный выговор, нетерпеливое постукивание пальцами по трубке, властная манера прерывать собеседника и внезапно отключаться, отсекая тебя от своей персоны с резкостью садовника, подрезающего розы. Мы с ней никогда не были представлены друг другу. Во всяком случае, официально. Но Найджел рассказывал о ней, и я узнавала ее по голосу и по зловещему молчанию на том конце провода. Были и другие вещи, о которых Найджел умалчивал, но которые я понимала даже слишком хорошо. Ревность, злоба, затаенная вражда, ненависть, смешанная с беспомощностью. Он редко обсуждал со мной мать. Даже ее имя звучало редко. Прожив с Найджелом некоторое время, я поняла, что кое о чем лучше и не заикаться — например, о его детстве, об отце, о братьях, о его прошлом и особенно о Глории, поскольку она, как и другой ее сын, обладала редкой способностью пробуждать в Найджеле все самое худшее. — А твой брат что, не может сам решить вопрос? Найджел остановился уже у самой двери. «Интересно, — подумала я, — обернется ли он, уставится ли на меня своими темными глазами?» Он редко упоминал о брате, а когда это случалось, то говорил о нем только самое дурное. Извращенный маленький ублюдок — это, пожалуй, самая мягкая из тех характеристик, какие я слышала Найджелу, впрочем, всегда не хватало объективности, когда речь заходила о его семье. — Мой брат? При чем здесь он? Он что, с тобой общался? — Конечно же нет. С какой стати ему со мной общаться? Найджел помолчал, но я чувствовала его взгляд у себя на макушке. — Грэм Пикок умер, — наконец сообщил он, и голос его прозвучал до странности ровно. — Судя по всему, какой-то несчастный случай. Выпал ночью из своего инвалидного кресла. Его нашли только утром. Уже мертвым. Я так и не подняла на него глаза. Не посмела. Все вдруг показалось мне словно опутанным волшебными чарами: странный вкус кофе у меня во рту, странный щебет птиц, странный стук сердца, даже знакомая столешница под моими пальцами со всеми ее шрамами и царапинами была странной на ощупь. — Это письмо от твоего брата? — спросила я. Мой вопрос Найджел проигнорировал. Но сказал: — Здесь написано, что почти все имущество Пикока, а его оценивают примерно в три миллиона фунтов… Тут он снова умолк. — И что с его имуществом? — нетерпеливо поторопила я. Отчего-то его странный, неизменно ровный голос тревожил меня куда сильнее, чем взрывы его гнева. — Все свое имущество он оставил тебе, — закончил Найджел. — И дом, и предметы искусства, и коллекции… — Мне? — удивилась я. — Но я даже не знакома с ним! — Извращенный маленький ублюдок. Мне не было нужды уточнять, кого он имеет в виду; это выражение всегда приберегалось для его братца. Я много раз слышала эту фразу и все же в тот момент почти поверила, что Найджел мог бы убить человека, мог бы забить его до смерти кулаками и ногами… — Это, наверное, ошибка! — воскликнула я. — Я не была знакома с доктором Пикоком. Даже не представляю, как он выглядит. С какой стати ему оставлять мне свои деньги? — Ну… может, из-за Эмили Уайт. Голос у Найджела был совершенно бесцветным. И мне вдруг показалось, что у кофе вкус пыли, птицы совсем умолкли, а мое сердце превратилось в камень. Это имя все изменило, из-за него все вокруг притихло, и только внутри у меня что-то гудело, как провода высокого напряжения, это начиналось где-то внизу, в районе копчика, и поднималось все выше, точно вздымая волну смертоносного статического электричества, а вместе с ней — все минувшие двадцать лет моей жизни… Конечно, мне следовало сразу все рассказать Найджелу. Но я так долго скрывала правду, надеясь, что он всегда будет со мной, надеясь, что теперь настали лучшие времена. Я никак не предполагала, что этот раз — последний… — Эмили Уайт, — повторил Найджел. — Никогда не слышала о ней, — ответила я. 16 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Время: 03.15, среда, 6 февраля Статус: ограниченный Настроение: бессонное Когда жизнь наносит один из самых страшных ударов — смерть отца или матери, разрыв отношений с близким другом, положительный тест на страшную болезнь или на нежелательную беременность, смертный приговор или последний шаг с крыши небоскреба, — в какой-то момент человека охватывает абсолютная беспечность, почти эйфория, и возникает ощущение, что наконец-то обрезана та нить, что привязывает всех нас к нашим надеждам. Человек по инерции отлетает в противоположном направлении и оказывается во власти полной, но мимолетной свободы. Предпоследняя часть «Фантастической симфонии» — «Шествие на казнь» — отражает как раз такое настроение, когда приговоренный уже видит виселицу, однако тут-то минор и сменяется мажором, словно при появлении дружеского лица. Мне известно, каково это, мне знаком этот вираж, на котором вдруг ощущаешь себя совершенно свободным и тебе кажется, что самое плохое уже позади, а все остальное связано только с торжественностью момента. Нет, самое плохое тогда еще не произошло. Но тучи уже сгущались. После получения того письма Найджелу оставалось жить меньше часа, и последнее, что он при жизни сказал мне, — это те несколько слогов, из которых состояло ее имя: Эмили Уайт — точно музыкальное жало, точно удар кинжалом, который нанес призрак Бетховена… Доктор Пикок был мертв. Бывший управляющий школой Сент-Освальдс, эксцентричный гений, шарлатан, мечтатель, коллекционер, святой, фигляр. Безжалостный и в жизни, и в смерти. Отчего-то меня совсем не удивило, когда выяснилось, что он снова, причем с самыми добрыми намерениями, разорвал мою жизнь пополам. Не то чтобы он мог повредить мне. Во всяком случае, специально. Эмили всегда любила его, большого, грузного человека с мягкой бородкой и странной, какой-то детской манерой вести себя. Он читал ей «Алису в Стране чудес» и ставил старые исцарапанные пластинки, заводя граммофон ручкой, а Эмили качалась на качелях в той самой комнате с камином и беседовала с доктором о музыке, о живописи, о поэзии и о различных звуках. Теперь этот старик наконец мертв, и спастись от него нет никакой возможности, как и от того, что мы сами когда-то привели в движение. Точно не знаю, сколько Эмили было лет, когда она впервые отправилась в Дом с камином. Знаю только, что это случилось через некоторое время после того рождественского концерта, тут мои воспоминания обрываются; то есть я легко могу представить себе, что нахожусь там и вокруг звучит музыка, окутывая меня подобно нежнейшему волшебному бархату, но уже в следующий момент… Я слышу разряды статического электричества и фоновый шум. Затем снова поток статического электричества, временами прерывающийся внезапным отчетливым звуком — какой-то фразой, каким-то аккордом, какой-то нотой. Я пытаюсь осмыслить это, но не могу, слишком многое скрыто в провале памяти. Конечно, имелись свидетели; при желании я могла бы получить от них массу вариантов происходившего в зале, и сложилось бы нечто вроде темы с вариациями или даже фуги. Но этим свидетелям я верю еще меньше, чем себе, — и, потом, я столько сил положила, чтобы все забыть! Почему сейчас я должна это вспоминать? Когда я была ребенком и со мной случалось что-то плохое — ломалась игрушка, возникало ощущение, что никто не любит или еще какие-то маленькие, но пронзительные беды и печали детства, которые всегда вспоминаются сквозь дымку взрослого горя, — я неизменно искала утешения в саду. Там было дерево, под которым я любила сидеть; я хорошо помню его кору, похожую на слоновью шкуру, сочный, обволакивающий запах мертвых листьев и мха. Теперь же, чувствуя себя потерянной и несчастной, я иду в «Розовую зебру». В моем мире это самое безопасное место, убежище, где я скрываюсь от себя самой, святилище. Здесь словно все создано для удовлетворения моих личных потребностей. В «Зебре» очень уютный зал, и каждый столик стоит у стены. И в меню всегда есть мои любимые блюда. Но лучше всего то, что там, в отличие от всех кафе в Деревне, нет никакой показухи, никакой претенциозности. Там я не должна казаться невидимкой, хотя это и таит в себе некоторые опасности, а все-таки очень приятно, что можно просто войти, и люди будут разговаривать с тобой, а не обсуждать тебя потихоньку. Здесь даже голоса звучат иначе — не так пронзительно, как у Морин Пайк, без противного претенциозного придыхания, как у Элеоноры Вайн, и не так нервозно, как у Адель Робертс; нет, голоса здесь звучат сочно, как настоящий джаз, в мелодиях которого распознаются кларнет, индийский ситар и стальные барабаны, а порой голоса сливаются в очаровательных ритмах калипсо или в непритязательных веселых народных песенках, поэтому даже когда просто сидишь и молчишь, кажется, что слушаешь хорошую музыку. В ту субботу после ухода Найджела я направилась в «Зебру». Имя, которое он произнес, пробудило во мне тревогу, и я искала местечко, где можно все хорошенько обдумать. Причем местечко достаточно шумное. И достаточно безопасное. В такие моменты «Зебра» всегда служила мне надежным прибежищем; и там обычно полно людей. В тот день там было более людно, чем обычно, даже у дверей толпился народ; голоса посетителей волнами вздымались вокруг, точно крики животных в зоопарке перед кормежкой. И в этой джазовой какофонии явственно слышался ямайский акцент саксофониста. И грудной голос Толстухи. И — как организующее начало всего оркестра — голос Бетан с ее ирландскими песенками, веселый, откликающийся на все разом и разом всех объединяющий. — Эй, как дела? Ты что-то поздно. Надо было прийти еще десять минут назад. — Привет, дорогуша! Что тебе принести? — Хочешь еще шоколадного печенья? — Да выключи ты свой телефон, дай-ка я посмотрю на тебя. «Слава тебе господи, что на свете есть такая Бетан», — подумала я. Бетан — вот мой камуфляж. Не думаю, что Найджел действительно понимал, зачем я хожу в «Зебру». Его раздражало, что я торчу там, он каждый раз недоумевал, отчего я так часто его обществу предпочитаю компанию абсолютно незнакомых людей. Но чтобы что-то понять в отношении Бетан, нужно разглядеть ее истинное лицо под всеми масками, за которыми она прячется, нужно постараться не замечать ее громкого голоса, ее шуток, тех прозвищ, которые она раздает направо и налево, и ее веселого ирландского цинизма; тогда, возможно, и сумеешь увидеть то сокровенное, что таится в глубинах ее души. Ведь под этой внешней броскостью совершенно другой человек. Много страдавший и очень уязвимый. Тщетно пытающийся отыскать смысл в своем крайне печальном и совершенно бессмысленном существовании… — А вот и ты, дорогуша. Попробуй-ка! Твой любимый горячий шоколад с кардамоном и со сливками. Это действительно один из моих любимых напитков. Особенно когда его подают в высоком стакане с молоком, с кокосовой стружкой и с алтеем или без молока, но со щепоткой перца чили… — Послушай-ка. Тот скользкий тип на днях снова заходил. Уселся на это самое место и заказал лимонный пирог-безе. А я издали смотрела, как он ест. Потом он подошел к стойке и заказал еще порцию. И, покончив с нею, подозвал меня и заказал еще одну. Ей-богу, дорогуша! Вот чесслово!.. За каких-то полчаса он умудрился слопать шесть здоровенных кусков! Наша Толстуха, как всегда, уселась прямо напротив него, и я видела, что глаза у нее от удивления вот-вот на лоб выскочат. Как и у меня, впрочем. Маленькими глотками я пила шоколад; он казался мне совершенно безвкусным, но был горячим, что уже меня успокаивало. Я поддерживала эту, в общем-то, совершенно бессмысленную беседу, почти не обращая внимания на слова Бетан, окруженная глухим шумом голосов, напоминающим морские волны, набегающие на берег, и как бы спрятавшись за стеной этого шума. — Эй, детка, отлично выглядишь… — Бетан, два эспрессо, пожалуйста… — …целых шесть кусков! Нет, ты только представь себе! Я уж подумала: а что, если он скрывается от полиции, пристрелил свою любовницу и собирается спрыгнуть с мыса Бичи-Хед, пока копы до него не добрались? Потому что целых шесть кусков пирога — господи боже! Да такому человеку явно нечего терять… — …и я сказал ей, что этого мне не нужно… — Я сейчас, детка, подожди минутку. Иногда в шумном помещении вдруг отчетливо слышишь один-единственный голос или даже одно-единственное слово; этот звук резко выделяется в сплошной массе звуков, отлетая от них, точно от стены, и кажется фальшивой нотой, которую неудачно взял скрипач в оркестре. — «Эрл грей», пожалуйста. Без лимона и без молока. Его голос я различаю безошибочно. Негромкий, чуть в нос, с несколько излишним нажимом на придыхательные согласные; произношение у него очень четкое, как у театрального актера или у человека, который прежде сильно заикался и боролся с этим. И снова я слышу музыку — начальные аккорды симфонии Берлиоза, которые всегда сопутствуют моим пугающим мыслям. Почему именно Берлиоз, я не знаю, но звуки этой симфонии накрепко связаны с самым потаенным моим страхом, именно они звучат для меня как мелодия конца света. Я старалась говорить ровно и негромко. Нет никакой необходимости беспокоить остальных посетителей. — Вот теперь тебе это действительно удалось, — начала я. — Понятия не имею, о чем ты. — О твоем письме. — Каком письме? — Не вешай мне лапшу на уши! — возмутилась я. — Сегодня Найджел получил какое-то письмо. Судя по его настроению перед уходом и по тому, что мне лично известен только один человек, который способен до такой степени его завести… — Приятно, что ты так думаешь, — заявил он с улыбкой в голосе. — И много ты рассказал ему? — Не очень. Но ты ведь знаешь моего братца. Он весьма импульсивен. И часто понимает все совсем не так. — Он помолчал, потом продолжил, и снова в его голосе послышалась улыбка: — Возможно, он был потрясен завещанием доктора Пикока. А может, просто хотел, чтобы наша мать не сомневалась: для него это тоже полный сюрприз. — Сделав несколько неторопливых глотков своего драгоценного чая без молока и без лимона, он заметил: — А мне казалось, ты должна быть довольна. Это по-прежнему чудесный особняк. Хотя и несколько запущенный. Тем не менее привести его в порядок ничего не стоит. И он битком набит всевозможными предметами искусства. Разнообразными коллекциями. В общем, три миллиона фунтов — это по самым скромным подсчетам. Я бы оценил почти в четыре… — Мне нет никакого дела до этого особняка, — рассердилась я. — Пусть его отдадут кому-нибудь другому. — А никого другого и нет, — пожал он плечами. Да нет, есть! Есть Найджел. Найджел, который доверял мне… Как хрупки все те вещи, что мы создаем. Как трагически эфемерны. А этот особняк, наоборот, прочен как скала, прочна его черепица, его балки и скрепляющий стены цементный раствор. Разве можем мы, люди, соревноваться с камнем? Разве способен устоять наш маленький союз? — Должен признаться, — мягко промолвил он, — что надеялся получить от тебя хоть какую-то благодарность. В конце концов, собственность доктора Пикока тянет на кругленькую сумму, более чем достаточную, чтобы навсегда уехать из этих мест и купить себе вполне пристойное жилье. — Меня моя жизнь и так вполне устраивает, — отрезала я. — Правда? А я, наверное, готов даже на убийство, лишь бы отсюда выбраться. Я молча крутила в руках пустую чашку из-под шоколада. Потом наконец спросила: — И все-таки, как на самом деле умер доктор Пикок? И сколько он оставил тебе? Голубоглазый помолчал и ответил: — Зачем же так зло? — А мне все равно, — прошипела я. — Ведь все кончено. Все мертвы… — Не все. «Да, — мысленно согласилась я, — пожалуй, действительно, еще не все». — Значит, ты все-таки помнишь? И снова в его голосе послышалась улыбка. — Помню, но очень мало. Тебе же известно, сколько мне тогда было лет. «Достаточно, чтобы помнить все», — наверняка подумал он. По его мнению, я должна помнить многое. А для меня эти воспоминания существуют лишь в виде разрозненных фрагментов, связанных с Эмили, в лучшем случае весьма противоречивых, а то и откровенно невозможных. Впрочем, я знаю то, что и все остальные: она была знаменитой, уникальной; университетские профессора писали о ней диссертации, называя это «феноменом Эмили Уайт». «Память, — пишет доктор Пикок в своей работе „Человек просвещенный“, — это в лучшем случае весьма несовершенный и в высшей степени идиосинкразический процесс. Мы обычно воспринимаем мозг как механизм, работающий на полную мощность и обладающий гигабитами информации — звуковой, визуальной и тактильной, — которую в любой момент можно легко вызвать. На самом деле это далеко не так. Конечно, теоретически я способен вспомнить, что ел на завтрак в то или иное конкретное утро моей жизни, или, допустим, прочесть наизусть сонет Шекспира, который выучил еще в детстве. Однако куда более вероятно, что если не прибегать к лекарственному воздействию или глубокому гипнозу — причем оба метода весьма сомнительны, особенно при учете уровня внушаемости данного субъекта, — то эти весьма конкретные воспоминания окажутся для меня недоступны и в конце концов окончательно деградируют, подобно оставленному под дождем электроприбору, в котором от сырости началось короткое замыкание. В итоге вся система перестанет функционировать нормально, переродившись в альтернативную или резервную память, дополненную сенсорными ощущениями и внутренней логикой, которая может быть основана на совершенно ином опыте и наборе физиологических стимулов, зато обеспечивает мозгу компенсаторный буфер, защищающий его от любого нарушения логической цепи или от очевидных неполадок в функционировании». Милый доктор Пикок! Он всегда изъяснялся так витиевато. Если очень постараться, я смогу даже услышать его голос — такой приятный, плюшевый, чуточку комичный, точно партия фагота в симфонической сказке Прокофьева «Петя и волк». Его дом находится почти в центре города, это один из больших старых особняков, окруженный садом; там высокие потолки, потертые паркетные полы и широкие эркеры, повсюду торчат колючие листья аспидистры, а комнаты пропитаны чудесным запахом старой кожи и сигар. В гостиной, помнится, был камин, огромный, с резной каминной полкой и часами, которые громко тикали; по вечерам доктор непременно разжигал огонь и, время от времени подбрасывая в камин дрова и сосновые шишки, рассказывал свои бесконечные истории любому, кто забредет к нему в гости. Там, в Доме с камином, вечно кто-нибудь был. Во-первых, студенты и коллеги, затем почитатели, хватало и всяких случайных личностей, бродяг и попрошаек, заглянувших только ради того, чтобы перекусить и выпить чашку чая. Здесь, впрочем, были рады любому, если он пристойно себя вел; насколько я знаю, никто никогда не злоупотреблял доброжелательностью доктора Пикока и не доставлял ему никаких неприятностей. Это был дом, где для каждого всегда находилось что-нибудь особенное. Всегда под рукой была бутылочка вина, и чайник кипел на перекладине над очагом, и какое-нибудь немудрящее угощение ставилось на стол — хлеб, суп, пухлые пирожки со сливами, пропитанные бренди, огромная миска с печеньем. В доме было несколько кошек, пес по кличке Пэтч[25] и кролик, который спал в корзинке под окном гостиной. В Доме с камином время словно останавливалось. Там не было ни телевизора, ни радио, ни газет, ни журналов. Зато в каждой комнате имелись граммофоны, напоминающие огромные раскрытые цветки лилии с бронзовыми пестиками, и шкафы со старыми пластинками, как маленькими, так и величиной с огромное столовое блюдо; эти шкафы казались мне битком набитыми старинными голосами и сонными, дрожащими, уксусными звуками струнных инструментов. На шатких столиках стояли мраморные и бронзовые статуэтки, лежали блестящие бусы из гагата, пудреницы, наполовину заполненные легкой прозрачной пудрой. Повсюду были книги с пожелтевшими, как осенние листья, страницами, старинные глобусы и коллекции всяких безделиц: табакерок, миниатюр, чайных чашек с блюдцами, заводных кукол. Здесь часто бывала Эмили Уайт, и думать о том, что теперь я могу присоединиться к ней, стать вечным ребенком в доме забытых вещей, стать свободной и делать то, что нравится мне самой… Не имея возможности этот дом покинуть… Я надеялась, что мне удалось сбежать. И создать новую жизнь — с Найджелом. Но теперь понимаю: это было только иллюзией, фокусом, созданным с помощью дыма и зеркал. Эмили Уайт так и не ушла оттуда. Как не ушел оттуда и Бенджамин Уинтер. Разве могла я надеяться, что мне уготована иная судьба? Да и сознавала ли я, от чего пытаюсь спастись? Эмили Уайт? Никогда не слышала о ней. Бедный Найджел. Бедный Бен. А ведь это больно, верно, Голубоглазый? Когда тебя затмевает более яркая звезда, когда на тебя не обращают внимания, когда ты вечно остаешься в тени, не имея даже собственного имени? Ну что ж, теперь ты знаешь, что я чувствовала. Что я всегда чувствовала. И что я чувствую до сих пор… — Это все в прошлом, — отмахнулась я. — Я уже почти ничего не помню. Он налил себе еще своего драгоценного «Эрл грей». — Ничего, вскоре все вернется. — А если я не хочу, чтобы возвращалось? — Вряд ли у тебя есть выбор. Возможно, насчет этого он прав. Ничто никогда не кончается. Даже после стольких лет я еще живу в тени Эмили. Вот тебе и признание, Голубоглазый. Я уверена, что ты уловил в этом иронию. Однако, если зрить в корень, наши отношения даже ближе, чем дружба. Возможно, потому, что разделяющий нас экран так похож на экран в церковной исповедальне. Пожалуй, именно это и привело меня на badguysrock. Там самое место для таких, как я; там можно исповедаться, коли есть нужда, а можно и плести всевозможные истории, которые могли бы быть правдой, но на самом деле правдой не являются. Что же касается самого Голубоглазого — он, пожалуй, весьма меня привлекает. Мы так хорошо подходим друг другу; наши жизни, сложенные вместе, точно листки папиросной бумаги в альбоме со старыми фотографиями, имеют столько общих точек соприкосновения, что мы вполне могли бы быть даже любовниками. А те фантазии, которые он размещает в своем блоге, куда более правдивы, чем вымысел, на котором я построила свою жизнь… Тут зазвонил его мобильный телефон. Теперь мне кажется, что это как раз и были первые соболезнования, присланные его друзьями, или даже первые сообщения о том, что его брат погиб. — Извини. Мне надо идти, — сказал он. — У матери уже ланч на столе. Ты все же постарайся подумать о моих словах. Ты же знаешь: от прошлого убежать невозможно. Когда он ушел, я и впрямь стала размышлять над нашей беседой и пришла к выводу, что, пожалуй, он прав. Наверное, даже Найджел понял бы это. Столько лет я мрачно взирала на мир сквозь стекло, так, может, пора повернуться к себе самой, посмотреть на себя в зеркало, принять собственное прошлое и вспомнить… Но единственное, что я действительно четко помню сейчас — это невероятное скопление в воздухе разрядов статического электричества и первые такты той части симфонии Берлиоза, которая называется «Мечтания — страсти»; ее звуки сгущаются над моей головой, точно грозовые облака. Часть третья Белая 1 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 21.39, четверг, 7 февраля Статус: ограниченный Настроение: напряженное Ее первое воспоминание связано с куском гончарной глины. Сначала мягкой, как масло, потом высыхающей и превращающейся в грубый панцирь у нее на пальцах и на локтях. Эта глина пахла, как река у нее за домом, как политые дождем тротуары, как подвал, куда она ни в коем случае не должна была ходить и где ее мать хранила картошку на зиму, сложив ее в такие маленькие ящички-гробики, в которых картошка, пытаясь увидеть свет, прорастала — выпускала длинные бледные почки, глазки. «Это голубая глина, — сообщила мать, сжимая комок между пальцами, словно между лучами морской звезды. — Слепи из нее что-нибудь, Эмили. Сделай какую-нибудь фигурку». Глина такая нежная, когда ее касаешься, напоминает чью-то скользкую шкурку. А если сунуть ее в рот или лизнуть, то на вкус она как стенки ванны: теплая, мылистая и чуточку кисловатая. «Сделай фигурку», — попросила мать, и ловкие пальцы малышки начали обследовать комок скользкой синей глины: гладить его и ласкать, как мокрого щенка, словно отыскивая — и находя — внутри его некую форму. Нет, все это полная ерунда. Не помнит она этого комка голубой глины. Если честно, о тех ранних годах у нее не осталось воспоминаний, которым она могла бы доверять. Она училась за счет подражания и может легко воспроизвести каждое слово. И точно знает: да, комок глины был, потом он несколько лет стоял у них в студии, плотный, тяжелый, точно окаменевшая голова ископаемого животного. Впоследствии его продали в какую-то галерею; там его выставили на красивой подставке, заковав в бронзу. Пожалуй, цену за него назначили слишком высокую, но на такую вещь всегда найдется покупатель. Вещи, связанные с убийством, петля повешенного, кусочек кости, атрибуты славы — подобные штучки повсеместно продаются коллекционерам. Она-то надеялась, что о ней останется иная память, получше. «А впрочем, — думает она, — сойдет и это». За неимением других воспоминаний она возьмет этот комок глины, закованный в бронзу, и эту надпись, высеченную на бронзовой табличке почти тридцать лет назад: «Первые впечатления». Эмили Уайт, 3 года. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ blueeyedboy: Альбертина, у меня нет слов. Ты даже не представляешь, как много это для меня значит! Будет ли продолжение? Пожалуйста!

The script ran 0.005 seconds.