Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джоанн Харрис - Шоколад [1999]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Современная проза

Аннотация. Ветром карнавала в тихий городок на юге Франции заносит таинственную красавицу Вианн Роше, и она соблазняет благочестивых горожан своей красотой, духом свободы и невиданным прежде лакомством — шоколадом. Фильм Лассе Халльстрома «Шоколад» соблазнил зрителей блистательной игрой Жюльетт Бинош и Джонни Дэппа. Теперь вам предстоит узнать изысканный вкус шоколада, приготовленного английской писательницей Джоанн Хэррис. Роман «Шоколад». Удовольствие страсти.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Одуванчики распространяются, их горькие стебли пробиваются сквозь чёрнозём, белые корни уходят вглубь, укрепляются. Скоро они зацветут. Возвращаться домой я иду берегом реки, pere, понаблюдаю за плавучим посёлком, который растёт с каждым днём, заполоняя разлившийся Танн. Со времени нашей с тобой последней встречи лодок прибавилось. Река буквально вымощена ими; и мост не нужен, чтобы перебраться на другой берег. ПРИГЛАШАЮТСЯ ВСЕ. Так вот что она замышляет? Хочет собрать здесь бродяг, устроить вакханалию излишеств? Сколько сил мы положили на то, чтобы истребить те последние языческие традиции, pere, и проповедовали против них, и увещевали. Объяснили всем, что значат яйцо и заяц — живучие символы трудноискоренимого язычества. И какое-то время у нас был порядок. Но с её появлением нужно снова браться за метлу. На это раз нам бросил вызов более коварный враг. И моя паства — доверчивые глупцы — приняла её, внимает ей… Арманда Вуазен. Жюльен Нарсисс. Гийом Дюплесси. Жозефина Мускат. Жорж Клэрмон. В завтрашней проповеди я назову их имена и имена всех тех, кто внимает ей. Праздник шоколада, скажу я им, это только часть одной огромной болячки. Она водит дружбу с речными цыганами. Злостно пренебрегает нашими обычаями и ритуалами. Развращает наших детей. Налицо все признаки, скажу я им, все признаки её коварства. Этот её праздник обречён на провал. Даже подумать смешно, что он может состояться при наличии столь сильной оппозиции. Я буду читать проповеди против него каждое воскресенье. Буду называть имена её помощников и молиться об их спасении. Цыгане уже посеяли смуту в городе. Мускат жалуется, что своим присутствием они распугали его клиентуру. Из их становища постоянно несутся шум, музыка. Марод превратился в плавучие трущобы. Река загрязнена бензином и мусором. А его жена, я слышал, приветила их. К счастью, Мускат не робкого десятка. Клэрмон рассказывал, на прошлой неделе он живо отправил их восвояси, когда те посмели переступить порог его кафе. Видишь, pere, при всей их браваде они обычные трусы. Мускат перекрыл тропинку, ведущую из Марода, чтобы они не шастали мимо. При мысли о том, что они могут учинить насилие, меня пробирает дрожь ужаса, pere, но, с другой стороны, это было бы и к лучшему. Тогда я смог бы вызвать сюда полицию из Ажена. Пожалуй, переговорю ещё раз с Мускатом. Он придумает, как поступить. Глава 18 1 марта. Суббота Судно Ру — ближайшее к берегу, пришвартовано чуть поодаль от остальных, напротив дома Арманды. На носу развешены бумажные фонарики, похожие на светящиеся фрукты. Марод встретил нас острым запахом жареной пищи, готовящейся на берегу реки. Окна Арманды с видом на реку распахнуты настежь, на воду неровными бликами падает льющийся из дома свет. Меня поразило отсутствие мусора, поразило, с какой тщательностью все отходы сгребаются в металлические контейнеры, где потом сжигаются. На одной из лодок дальше по реке зазвучала гитара. Ру сидел на небольшом пирсе и смотрел на воду. Возле него уже собралась маленькая группка людей. Я узнала Зезет, девушку по имени Бланш, араба Махмеда. Рядом кто-то готовил пищу на переносной жаровне, в которой пылали угли. Анук тотчас же побежала к костру. Я услышала, как Зезет ласково предупредила её: — Осторожно, детка, не обожгись. Бланш протянула мне кружку с тёплым пряным вином. — Попробуй. Улыбаясь, я беру вино. Оно приятное, с острым привкусом лимона и мускатного ореха, и до того крепкое, что я едва не поперхнулась. Впервые за многие недели ночь выдалась ясная, от нашего дыхания в неподвижном воздухе образуются бледные дракончики. Над рекой висит лёгкая дымка, прорезаемая тут и там огоньками с лодок. — Пантуфль тоже хочет, — заявила Анук, показывая на кастрюлю с пряным вином. — Пантуфль? — переспросил Ру с улыбкой. — Это её кролик, — поспешила объяснить я. — Её… воображаемый друг. — Я не уверен, что Пантуфлю это придётся по вкусу, — говорит он. — Может, лучше налить ему яблочного сока? — Я спрошу у него, — сказала Анук. Ру здесь совсем другой, более раскован. Его силуэт выделяется в отблесках пламени, когда он проверяет готовность пищи. Мне запомнились речные раки, разделанные и запечённые на углях, сардины, молодая сахарная кукуруза, сладкий картофель, карамелизованные яблоки, обваленные в сахаре и обжаренные в кипящем масле, пышные блины, мёд. Мы ели прямо руками из оловянных тарелок, пили сидр и пряное вино. Несколько ребятишек вместе с Анук играли на берегу реки. Пришла Арманда. — Эх, будь я моложе, — вздохнула она, грея руки над жаровней, — я бы проводила так каждую ночь. — Она взяла с углей горячую картофелину и, чтобы остудить её, стала ловко перекидывать с ладони на ладонь. — Вот о такой жизни я мечтала в детстве. Плавучий дом, куча друзей, гулянья каждый вечер… — Она бросила на Ру сардонический взгляд и заявила: — Пожалуй, я убежала бы с тобой. Рыжие мужчины всегда были моей слабостью. Может, я и стара, но, клянусь, могла бы научить тебя кое-чему. Ру усмехнулся. В этот вечер он держался без тени смущения, был добродушен, постоянно наполнял кружки вином и сидром. Чувствовалось, что ему нравится принимать гостей. Он флиртовал с Армандой, щедро осыпая её комплиментами, от которых она заливалась квакающим смехом. Анук он научил бросать в реку плоские камешки, так чтобы они скакали по воде, а потом показал нам свой дом, который содержал в опрятности и чистоте, — крошечную кухню, хранилище с запасами воды и провизии, спальню с плексигласовой крышей. — Когда я покупал это судно, на него было жалко смотреть, — рассказывал он. — Я сделал ремонт, и теперь оно ничем не хуже обычного дома на суше. — Он смущённо улыбнулся. Так обычно улыбаются взрослые, сознаваясь в пристрастии к каким-нибудь детским забавам. — Столько труда вложил, и всё ради того, чтобы потом лежать ночью на своей койке и слушать плеск воды, смотреть на звёзды. Анук не преминула выразить своё одобрение. — Мне нравится твой дом, — заявила она. — Очень! — И он совсем не похож на кучу нав… нав… или как там ещё говорит мама Жанно. — На кучу навоза, — подсказал Ру. Я быстро глянула на него. Он смеялся. — Нет, мы вовсе не такие плохие, как думают некоторые. — А мы вообще не считаем тебя плохим! — возмутилась Анук. Ру в ответ лишь пожал плечами. Позже была музыка — флейта, скрипка и несколько барабанов, которыми служили жестяные банки и металлические контейнеры для мусора. Анук подыгрывала импровизированному оркестру на своей игрушечной дудке. Дети кружились в бешеном танце так близко к воде, что в конце концов их пришлось отогнать от реки на безопасное расстояние. Часы показывали уже далеко за одиннадцать, когда мы с дочерью собрались домой. Анук валилась с ног от усталости, но уходить упорно отказывалась. — Ты же не навсегда уходишь, — заметил Ру. — Мы будем рады видеть тебя здесь в любое время. Я поблагодарила его и взяла Анук на руки. — Пожалуйста. — Он устремил взгляд на склон, поднимающийся за моей спиной, и улыбка на его губах дрогнула, между бровями пролегла складка. — Что там? — Не знаю. Скорей всего, ничего. Марод — тёмный район. Единственное светлое место — возле кафе «Республика», где льёт на узкую пешеходную тропинку сальный жёлтый свет один на всю округу сияющий фонарь. За кафе улица Вольных Граждан постепенно переходит в широкий яркий бульвар, обсаженный деревьями. Ру, прищурившись, по-прежнему смотрит вдаль. — Показалось, будто кто-то идёт с холма, только и всего. Должно быть, это просто игра света. Сейчас никого не видно. С Анук на руках я стала подниматься по склону. Вслед нам неслась нежная мелодия, наигрываемая на каллиопе. Обитатели плавучего городка продолжали веселиться. В отблесках угасающего костра вырисовывается силуэт Зезет. Она танцует на пирсе. У её ног мечется её тень. Минуя кафе «Республика», я заметила, что его дверь приоткрыта, хотя света в окнах не было. Изнутри до меня донёсся тихий стук затворяемой двери, будто за нами кто-то наблюдал. Но, возможно, это просто ветер. Глава 19 2 марта. Воскресенье С наступлением марта дожди кончились. Небо неприветливое, пронзительно синее в просветах между быстро плывущими облаками. Поднявшийся ночью сильный порывистый ветер беснуется на углах улиц, бьётся в окна домов. Церковные колокола, словно тоже поддавшись этой внезапной перемене, оглашают округу отчаянным звоном. Им ржавым визгом вторит скрипучий голос флюгера, вращающегося под беснующимся небосводом. Анук, играя в своей комнате, напевает песенку о ветре: V'la l'bon vent, V'la l'joli vent, V'la l'bon vent, ma vie m'appelle. V'la l'bon vent, V'la l'joli vent, V'la l'bon vent, ma mie m'attend[3]. Мартовский ветер — злой ветер, говаривала моя мать. И всё же я рада ему. Он насыщает воздух запахами живицы, озона и солью далёкого моря. Хороший месяц — март: февраль отступает в заднюю дверь, на пороге передней ждёт весна. Месяц, сулящий перемены. На протяжении пяти минут я стою одна на площади, раскинув в стороны руки. Мои волосы перебирает ветер. Плащ я забыла надеть, и моя красная юбка раздувается вокруг моих ног. Я — бумажный змей, подхваченный ветром. В мгновение ока взмываю я ввысь — поднимаюсь над церковной башней, над собой. Теряюсь на долю секунды, видя алую фигурку внизу на площади, одновременно тут и там. Запыхавшаяся, опускаюсь в себя и замечаю Рейно, глядящего на меня из высокого окна. Его глаза темны от негодования, лицо бледное — яркое солнце лишь чуть-чуть подцвечивает его кожу. Стиснутые в кулаки руки он держит на подоконнике перед собой, костяшки пальцев такие же белые, как лицо. Ветер ударил мне в голову. Я весело машу ему и возвращаюсь в магазин. Знаю, он сочтёт мой жест за вызов, но в такое утро мне всё равно. Ветер прогнал мои страхи. Я машу Чёрному человеку в его башне, и ветер с ликованием рвёт на мне юбки. Мною владеет исступление, я чего-то жду. Перемены в природе отразились и на обитателях Ланскне. Они как будто тоже осмелели. Я смотрю, как они идут в церковь. Дети бегут, растопырив руки, словно бумажные змеи, подхваченные ветром. Заливаются яростным лаем собаки, просто так. Даже у взрослых лица раскрасневшиеся, глаза слезятся от холода. Каролина Клэрмон вырядилась в новое демисезонное пальто и новую шляпку; сын поддерживает её под локоть. Люк мимоходом глянул на меня, улыбнулся украдкой, прикрывая лицо ладонью. Жозефина, в коричневом берете, и Поль-Мари Мускат идут под ручку, как влюблённые, но у неё лицо замкнутое, взгляд вызывающий. Её муж свирепо глянул на меня через витрину и ускорил шаг, кривя губы. Мимо идёт Гийом, уже без Чарли, но на запястье одной руки у него по-прежнему болтается поводок из яркого пластика. Без своего питомца он кажется потерянным и несчастным. Арнольд посмотрел в мою сторону и кивнул. Нарсисс остановился, проверяя, как поживает герань в кадке у моей двери, — потёр один листок меж своих толстых пальцев, понюхал зелёный сок. Он хоть и суров с виду, но сладкое обожает, и я знаю, что позже он обязательно зайдёт выпить чашку кофейного шоколада с шоколадными трюфелями. По мере того, как горожане заполняют церковь, настойчивое дон! дон! колокола постепенно стихает. Рейно встречает своих прихожан в открытых воротах — уже в белой сутане, руки сложены на груди, вид озабоченный. Кажется, он опять посмотрел на меня, стрельнул глазами в мою сторону через площадь и при этом чуть напрягся, но, возможно, мне просто почудилось. Я прошла за прилавок, налила себе чашку шоколада и стала ждать окончания службы. Служба сегодня затянулась. Полагаю, с приближением Пасхи у Рейно возросли требования. Миновало более полутора часов, прежде чем из церкви стали выходить первые люди. Нагнув головы, стараясь казаться незаметными, они торопливо шли по площади. Нахальный ветер рвал на них шарфы и праздничные куртки, бесстыдно залезал под юбки, раздувая их колоколом. Арнольд, шагая мимо шоколадной, виновато улыбнулся мне: сегодня он воздержится от трюфелей с шампанским. Нарсисс зашёл, как обычно, но был ещё менее разговорчив — вытащил газету из кармана своего твидового пальто и уткнулся в неё, потягивая из чашки. Спустя пятнадцать минут добрая половина прихожан по-прежнему оставалась в церкви, — очевидно, они ждали своей очереди в исповедальню. Я налила себе ещё шоколада. Воскресенье — растянутый день. Нужно проявить терпение. Неожиданно я увидела знакомую фигуру в клетчатом плаще, выскользнувшую из приоткрытых ворот церкви. Жозефина оглядела площадь и, убедившись, что она пуста, кинулась к шоколадной. При виде Нарсисса она замешкалась у двери, но потом всё же решилась войти. Руки, стиснутые в кулаки, она прижимала к животу, словно оборонялась. — Я совсем ненадолго, — с ходу начала она. — Поль на исповеди. У меня всего пара минут. — Голос у неё резкий, настойчивый. Она тараторит: слова торопливо ложатся в ряд, как костяшки домино. — Держись подальше от тех людей, — выпалила она. — От бродяг. Передай им, чтобы уходили. Предостереги их. — Её лицо дёргается от напряжения, ладони сжимаются и разжимаются. Я смотрю на неё. — Присядь, Жозефина. Прошу тебя. Выпей что-нибудь. — Не могу! — Она энергично тряхнула головой. Её взлохмаченные ветром волосы в беспорядке рассыпались по лицу. — Я же сказала: нет времени. Просто сделай так, как я говорю. Прошу тебя. — Она давится словами, задыхается и всё время поглядывает на ворота церкви, словно боится, что кто-нибудь увидит её со мной. — Он читал проповедь против них, — быстро и тихо произносит она. — И против тебя. Он говорил о тебе. Разные ужасы. Я равнодушно пожала плечами: — Ну и что? Какое мне дело? Жозефина в отчаянии сдавила кулаками виски. — Ты должна их предостеречь, — повторила она. — Скажи им, чтобы уходили. И Арманду тоже предупреди. Скажи ей, что сегодня в проповеди он упоминал её имя. И твоё тоже. И моё назовёт, если увидит меня здесь, и Поль… — Я ничего не понимаю, Жозефина. Что он может сделать? И вообще, при чём тут я? — Просто скажи им, ладно? — Она вновь затравленно глянула на церковь, из которой выходили несколько человек. — Всё, надо бежать. Мне пора. — Она направилась к двери. — Жозефина, подожди… Она обернулась. На её лицо жалко смотреть. Я вижу, что она вот-вот расплачется. — Опять повторяется то же самое, — говорит она надрывным несчастным голосом. — Как только мне удаётся с кем-то подружиться, он немедленно вмешивается и всё портит. И теперь так же будет. Ты уедешь, а я… Я шагнула вперёд, намереваясь успокоить её, но Жозефина отпрянула, отмахиваясь от меня неловким жестом. — Не надо! Я не могу! Знаю, у тебя добрые намерения, но я… просто… я просто не могу! — Усилием воли она взяла себя в руки. — Пойми, я здесь живу. Вынуждена здесь жить. А ты — вольная птица, можешь поехать куда пожелаешь. Ты… — И ты тоже, — мягко заметила я. И тогда она посмотрела на меня, кончиками пальцев быстро коснулась моего плеча. — Ты не понимаешь, — без обиды в голосе сказала она. — Ты — другая. Одно время я тоже думала, что могу стать другой. Она повернулась. Возбуждение угасло в ней, сменившись выражением отрешённости, которое, как ни странно, даже красило её. Она опять сунула руки в карманы. — Прости, Вианн. Я, правда, старалась. Ты не виновата. — На мгновение её черты ожили. — Предупреди людей с реки, — настаивала она. — Скажи им, чтобы они уезжали. Они тоже ни в чём не виноваты… просто я не хочу, чтобы кто-то пострадал, — тихо закончила она. — Ладно? — Никто не пострадает, — сказала я ей, пожимая плечами. — Вот и хорошо. — Она выдавила мучительную улыбку. — За меня не беспокойся. У меня всё хорошо. Правда. — Опять та же натянутая, мучительная улыбка. Она стала продвигаться к выходу. В её руке что-то блеснуло, и тут я заметила, что карман её плаща набит бижутерией, а меж пальцев торчат помады, компактные пудры, ожерелья и кольца. — Держи. Это тебе, — оживлённо проговорила она, впихивая в мою ладонь горсть награбленных драгоценностей. — Бери. У меня этого добра много. — Улыбнувшись мне ослепительной чарующей улыбкой, она выскочила из шоколадной, а я стояла и смотрела, как из моей руки сыплются на пол, словно слёзы, цепочки, серьги и яркие пластмассовые безделушки в позолоте. После обеда мы с Анук отправились гулять в Марод. В лучах весеннего солнца лагерь речных скитальцев выглядит приветливым и жизнерадостным: стёкла и краска блестят, на верёвках, натянутых между судами, полощется на ветру выстиранное бельё. Арманда сидела в кресле-качалке в своём тенистом палисаднике и смотрела на реку. Ру с Махмедом на крутом скате крыши её дома латали худые места кровельной плиткой. Я отметила, что сгнивший карниз фронтона и щипцы заменены на новые и выкрашены в ярко-жёлтый цвет. Я махнула мужчинам в знак приветствия и присела возле Арманды на ограду палисадника. Анук убежала к реке искать своих новых приятелей, с которыми она познакомилась накануне вечером. Вид у старушки утомлённый, лицо одутловатое под широкими полями соломенной шляпы. На коленях лежит кусок материи с незаконченной вышивкой, но видно, что она к нему не прикасалась. Арманда коротко кивнула мне, но ничего не сказала. Кресло под ней незаметно покачивается — тик-тик-тик-тик. На тропинке под креслом спит её кошка. — Сегодня утром приходила Каро, — наконец произнесла она. — Полагаю, я должна чувствовать себя польщённой. Она раздражённо вздохнула, опять закачалась. Тик-тик-тик-тик. — Кем она себя возомнила? — вдруг вспылила Арманда. — Тоже мне Мария-Антуанетта! — Она о чём-то мрачно задумалась, раскачиваясь всё сильнее. — Всё наставляет меня: это можно, то нельзя. Врача своего притащила… — Она остановила на мне свой пронизывающий птичий взгляд. — Зануда противная. Всегда такой была. Вечно рассказывала сказки своему папочке. — Она хохотнула. — Как бы то ни было, характер свой она унаследовала не от меня. И близко ничего от меня нет. Не нужны мне ни доктора, ни священники. Я сама знаю, что делать. Арманда с вызовом вскинула подбородок и закачалась ещё быстрее. — Люк тоже с ней приходил? — спросила я. — Нет, — мотнула она головой. — Он уехал в Ажен на шахматный турнир. — Её черты смягчились. — Она не знает, что я с ним встречалась, — с удовлетворением доложила Арманда. — И никогда не узнает. — Она улыбнулась. — Мой внук — отличный малый. Умеет держать язык за зубами. — Я слышала, он упоминал нас с вами сегодня в церкви, — сообщила я. — Говорил, что мы якшаемся с нежелательными элементами, как мне передали. Арманда фыркнула. — В своём доме я сама себе хозяйка, — отрывисто бросила она. — Я уже говорила это Рейно. И отцу Антуану, что был до него, тоже. Но они так ничего и не поняли. Вечно талдычат одну и ту же чушь. Единство общества. Традиционные ценности. И всё в таком духе. — Значит, подобное уже случалось? — полюбопытствовала я. — О да. — Она энергично тряхнула головой. — Давно. Рейно тогда, наверно, было столько лет, сколько сейчас Люку. Конечно, бродяги и после у нас объявлялись, но они надолго не задерживались. До сего времени. — Она окинула взглядом свой недокрашенный дом. — Красивый будет дом, да? — удовлетворённо произнесла она. — Ру говорит, к ночи всё доделает. — Она вдруг нахмурилась. — Я вправе давать ему работу, сколько захочу, — раздражённо заявила она. — Он — честный человек и хороший мастер. И Жорж пусть мне не указывает. Это не его дело. Арманда взяла в руки вышивку и опять положила, не сделав ни одного стежка. — Не могу сосредоточиться, — сердито сказала она. — Мало того, что пришлось встать ни свет ни заря из-за этих колоколов, так потом ещё Каро заявилась с кислой мордой. «Мы молимся за тебя каждый день, мамочка, — передразнила она дочь. — И ты должна понять, почему мы так волнуемся за тебя». О себе они волнуются, дрожат за своё положение в обществе. Стыдится собственной матери. Я постоянно напоминаю ей и всем о её происхождении. Арманда самодовольно усмехнулась. — Пока я жива, они знают: есть на свете человек, который помнит всё. Были у неё неприятности из-за одного парня. Кто за это заплатил, а? Да и он — Рейно, господин Непорочность… — Её глаза заблестели злорадством. — Держу пари, только я одна и жива ещё из всех тех, кто помнил тот давнишний случай. Вообще-то про него мало кто знал. А то большой был бы скандал, не умей я держать язык за зубами. — Она бросила на меня плутоватый взгляд. — И не смотри так на меня, девушка. Я ещё не разучилась хранить тайны. Думаешь, почему он не трогает меня? Ведь если б задался целью, мог бы такого наворотить! Каро знает. Она уже пыталась. — Арманда весело рассмеялась: хе-хе-хе. — А мне казалось, Рейно не из местных, — сказала я, пытливо глядя на неё. Арманда покачала головой: — Мало кто помнит. Он ещё мальчишкой покинул Ланскне. Так было проще для всех. — Она помолчала, предаваясь воспоминаниям. — Но на этот раз пусть даже не пытается что-либо предпринять. Ни против Ру, ни против его друзей. — Она помрачнела, голос изменился: стал старческим, брюзгливым, больным. — Мне нравится, что они здесь. С ними я сразу будто помолодела. — Маленькими когтистыми руками она принялась бесцельно теребить вышивку на коленях. Кошка, дремавшая под креслом, ощутив над собой движение, поднялась и с урчанием запрыгнула хозяйке на колени. Арманда почёсывала её по голове, а та, играя, норовила цапнуть старушку в подбородок. — Ларифлет, — промолвила Арманда. Я не сразу сообразила, что она говорит о своей питомице. — Она у меня девятнадцать лет. По кошачьим меркам почти такая же старая, как я. — Арманда цокнула языком, обращаясь к кошке, и та заурчала громче. — Мне сказали, что у меня якобы аллергическое заболевание. Астма или что-то ещё. А я сказала, что от своих кошек ни за что не откажусь. Лучше уж задохнусь. А вот от некоторых людей могла бы отказаться, не задумываясь. — Ларифлет лениво шевелила усами. Я посмотрела в сторону реки и увидела Анук. Она играла под пирсом с двумя чёрноволосыми ребятишками из плавучего посёлка. По доносящимся до меня отрывкам речи я заключила, что Анук, младшая из всех троих, у них за лидера. — Пойдём угощу тебя кофе, — предложила Арманда. — Я как раз собиралась варить его перед твоим приходом. И для Анук лимонад найдётся. Я сама сварила кофе в забавной маленькой кухоньке Арманды с чугунной плитой и низким потолком. Здесь идеальная чистота, но из-за того, что окно выходит на реку, освещение зеленоватое, как под водой. С тёмных некрашеных балок свисают пучки сухих трав в муслиновых саше. На белёных стенах висят на крючках медные кастрюли. Дверь, как и все двери в доме, имеет отверстие у основания, — чтобы её кошки могли свободно входить и выходить. Одна из них с высокой полочки с интересом наблюдает, как я варю кофе в эмалированной оловянной кастрюльке. Лимонад, я отметила, у Арманды не сладкий, а в сахарницу вместо сахара насыпан некий заменитель. Старушка хоть и храбрилась, но мерами предосторожности, судя по всему, не пренебрегала. — Мерзкое пойло, — прокомментировала она беззлобно, потягивая напиток из расписанной вручную чашки. — Говорят, на вкус никакой разницы. А разница есть. — Она с отвращением поморщилась. — Это Каро приносит, когда бывает здесь. Лазает по моим шкафам. Полагаю, из добрых побуждений. Заботу проявляет. Я сказала, что ей следует беречь своё здоровье. Арманда фыркнула. — Какое здоровье в моём возрасте? То одно отказывает, то другое. Так устроена жизнь. — Она глотнула горьковатый кофе. — Рембо, когда ему было шестнадцать лет, заявил, что хочет испытать в жизни всё, что только можно, и в самую полную силу. Что ж, мне без малого восемьдесят, и я прихожу к выводу, что он был прав. — Она улыбнулась, и меня вновь поразило, до чего же моложавое у неё лицо, причём моложавое не из-за цвета кожи или строения черепа, а благодаря некой внутренней радужности и жизнерадостности. Так выглядит человек, едва начавший открывать для себя прелести жизни. — Думаю, записываться в Иностранный легион вам поздновато, — с улыбкой сказала я ей. — Да и Рембо, по-моему, временами терял чувство меры. Арманда бросила на меня проказливый взгляд. — Совершенно верно. И я тоже не прочь предаться излишествам. Отныне я отказываюсь от всяких ограничений, буду буйствовать, наслаждаться громкой музыкой и непристойной поэзией. Буду бесчинствовать, — самодовольно заявила она. Я рассмеялась. — Не говорите глупостей, — с шутливой строгостью пожурила я её. — Неудивительно, что ваши близкие так расстраиваются из-за вас. Она смеялась со мной, весело качаясь в своём кресле, но мне запомнился не её смех, а то, что скрывалось за ним — лихорадочная импульсивность и безысходность во взгляде. И только позже, глубокой ночью, проснувшись в поту от какого-то тяжёлого полузабытого кошмара, вспомнила я, у кого видела такой взгляд. Мы же ещё не видели Флориду, душечка. И Эверглейдс. И Флорида-Кис. А как же Диснейленд, милая? Как же Нью-Йорк, Чикаго, Большой каньон, Чайнатаун, Нью-Мексико, Скалистые горы? Но в Арманде я не наблюдала материнского страха, она не предпринимала несмелых попыток отбиться от смерти, не была подвержена внезапным безрассудным полётам фантазии в неизвестное. В Арманде ощущались только здоровая жажда жизни и острое осознание быстротечности времени. Интересно, что сказал ей врач сегодня утром, и понимает ли она на самом деле, сколь серьёзно её положение. Я ещё долго лежала с открытыми глазами, предаваясь размышлениям, а когда наконец забылась сном, мне пригрезилось, что я, Арманда, Рейно и Каро шествуем по Диснейленду, держась за руки, как Королева Бубен и Белый Кролик из сказки «Алиса в Стране Чудес», все в огромных белых перчатках, как в мультфильмах. У Каро на огромной голове красная корона, а Арманда зажала в каждом кулаке по сахарной вате. Откуда-то издалека донеслось гудение приближающихся нью-йоркских машин. «О Боже, не смей это есть. Это яд!», — пронзительно взвизгнул Рейно, но Арманда, с полнейшим самообладанием на лоснящемся лице, продолжала обеими руками жадно запихивать в рот сахарную вату. Я попыталась предупредить её о надвигающемся на неё такси, но она лишь взглянула на меня и ответила голосом матери: «Жизнь — карнавал, душечка, и с каждым годом под колёсами машин гибнут всё больше пешеходов. Это данные статистики». И она вновь принялась пожирать вату. А Рейно повернулся ко мне и злобно завизжал: «Это всё ты виновата, ты и твой праздник шоколада. — Голос у него нерезонирующий и оттого ещё более грозный. — Пока ты не объявилась, у нас всё было хорошо, а теперь все умирают, УМИРАЮТ, УМИРАЮТ, УМИРАЮТ…» Я заслонилась от него руками и прошептала: «Нет, это не я. Это вы, вы должны были это сделать, вы — Чёрный человек, вы…» Потом я опрокинулась в зеркало, вокруг меня врассыпную полетели карты. Девятка пик, СМЕРТЬ. Тройка пик, СМЕРТЬ. Башня, СМЕРТЬ. Колесница, СМЕРТЬ. Я пробудилась с криком. Возле меня стоит Анук; на её сонном смуглом личике застыла тревога. — Maman, что с тобой? — Она обвила меня за шею тёплыми руками. От неё пахнет шоколадом, ванилью и мирным безмятежным сном. — Ничего. Просто приснился страшный сон. Пустяки. Она напевает мне тихим тонким голоском, и мне кажется, будто мир перевернулся, и я растворяюсь, прячусь в ней, как наутилус в своей спирали, скручиваюсь, скручиваюсь, скручиваюсь. Я чувствую на лбу её прохладную ладонь, она прижимается губами к моим волосам. — Прочь, прочь, прочь,  — машинально произносит она. — Прочь отсюда, злые духи. Теперь всё хорошо, maman. Я их прогнала. — Не знаю, откуда ей известно это заклинание. Так обычно говорила моя мать, но я не помню, чтобы когда-либо учила этим словам Анук. Но она повторяет их, как давно зазубренный священный канон. Я прильнула к ней на мгновение, внезапно обессилев от любви. — Всё у нас будет хорошо, правда, Анук? — Конечно. — Голос у неё звонкий, взрослый и уверенный. — Иначе и быть не может. — Она кладёт головку мне на плечо и, сонная, сворачивается калачиком в моих объятиях. — Я тоже люблю тебя, maman. За окном светает. На сереющем горизонте мерцает исчезающая луна. Я крепко прижимаю к себе засыпающую дочь, её кудряшки щекочут мне лицо. Это то, чего боялась моя мать? — спрашиваю я себя, прислушиваясь к гомону птиц: сначала раздалось одинокое кра-кра, потом зазвучал целый хор. То, от чего она бежала? Не от собственной смерти, а от тысяч крошечных пересечений своей судьбы с судьбами других людей, от разрушенных связей, прерванных знакомств, от обязательств? Неужели все те годы мы просто убегали от своих возлюбленных, от друзей, от случайно брошенных мимоходом слов, которые могли бы изменить течение жизни? Я пытаюсь вспомнить свой сон, лицо Рейно, испуганное и растерянное. Я опоздал, опоздал. Он тоже бежит от какого-то рока, а может, навстречу ему, навстречу некоему невообразимому жизненному сценарию, в котором невольно замешана я. Но сон делится на фрагменты, рассыпающиеся, словно колода карт по ветру. И мне трудно вспомнить, преследует ли кого-то Чёрный человек или сам находится в роли преследуемого. А может, Чёрный человек это вовсе не он! И вновь всплывает мордочка Белого Кролика. Он похож на испуганного ребёнка на карусели, с которой ему не терпится спрыгнуть. — Кто же командует сменой декораций? — Запутавшись в собственных видениях, я лишь секундой позже догадалась, что прозвучавший голос принадлежал мне, что я заговорила вслух. Но, погружаясь в сон, я почти уверена, что слышу ещё один голос, очень похожий то ли на голос Арманды, то ли матери. — Ты командуешь, Вианн, — тихо молвит он. — Ты. Глава 20 4 марта. Вторник Первые зелёные всходы пшеницы наделяют сельский пейзаж более сочными красками, чем те, что мы с тобой привыкли видеть здесь. Издалека кажется, что земля устелена пышной растительностью. Над колышущимися ростками петляют первые пробудившиеся трутни, отчего создаётся впечатление, будто поля дремлют. Но мы-то знаем, что через два месяца жгучее солнце иссушит зелень до стерни, почва обнажится, потрескается, покроется красной коростой, сквозь которую даже чертополох пробивается неохотно. Горячий ветер выметет то, что не уничтожило солнце, надует засуху и вместе с ней вонючую тишь, порождающую болезни. Я помню лето семьдесят пятого, mon pere, помню испепеляющий зной и раскалённое добела небо. В то лето бедствия осаждали нас. Сначала наползли речные цыгане — сели на мель в Мароде и своими грязными плавучими посудинами испоганили скудные остатки воды в реке. Потом вспыхнул мор, поразивший сперва их животных, затем наших. Некая форма бешенства. Глаза закатываются, ноги сводит судорогой, тело вздувается, хотя животные отказывались пить, потом обильная испарина, дрожь и смерть среди полчищ иссиня-чёрных мух. О Боже, воздух, тягучий и сладковатый, как сок гнилых фруктов, кишел этими мухами. Ты помнишь? Стояла такая невыносимая жара, что из высохших болот к реке стали стекаться на водопой отчаявшиеся дикие звери — лисы, хорьки, куницы, собаки, — изгнанные из своих обиталищ голодом и засухой. Многие из них были больны бешенством. Мы отстреливали их, едва они приближались к реке, убивали из ружей или забивали камнями. Дети и цыган тоже закидывали камнями, но те, такие же загнанные и отчаявшиеся, как и их скотина, упорно возвращались. В воздухе было сине от мух, стоял смрад гари: цыгане пытались огнём остановить болезнь. Первыми подохли лошади, затем коровы, быки, козы, собаки. Мы не подпускали бродяг к себе, отказывались продавать им продукты, воду, лекарства. Застрявшие на мелеющем Танне, они пили бутылочное пиво и тухлую воду из реки. Я помню, как наблюдал за ними из Марода, смотрел на притихшие согбенные фигурки у ночных костров, слушал чьи-то всхлипы — то ли женщины, то ли ребёнка, — разносившиеся над тёмной водой. Некоторые горожане, слабовольные существа — в том числе Нарсисс, — стали вести речи о милосердии. О сострадании. Но ты не дрогнул. Ты знал, что нужно делать. На проповеди ты называл имена тех, кто отказывался оказывать содействие обществу. Мускат — старый Мускат, отец Поля, — выдворял их из своего кафе до тех пор, пока они не поняли, что лучше туда не соваться. По ночам между цыганами и нашими горожанами вспыхивали драки. Церковь подверглась осквернению. Но ты держался стойко. И вот однажды мы увидели, как они пытаются снять свои суда с мели. Одни впряглись в лодки спереди, другие подталкивали их сзади. Грунт всё ещё был мягкий, и местами они проваливались в ил по бёдра, ища опору в склизких камнях. Заметив, что мы наблюдаем за ними, некоторые стали проклинать нас своими сиплыми грубыми голосами. Но прошло ещё две недели, прежде чем они наконец-то убрались из города, бросив на реке свои разбитые суда. Огонь, сказал ты, mon pere, огонь, оставленный без присмотра пьяницей и его шлюхой, которым принадлежало судно. Пламя быстро распространилось в сухом наэлектризованном воздухе, и вскоре уже пылала вся река. Трагическая случайность. Конечно, без сплетен не обошлось; смутьяны всегда найдутся. Говорили, будто ты спровоцировал пожар своими проповедями, кивнул старому Мускату и его сыну, дом которых расположен в таком месте, откуда всё видно и слышно, однако они в ту ночь ничего не видели и не слышали. Правда, большинство горожан с уходом бродяг вздохнули с облегчением. А когда пришла зима и полили дожди, вода в Танне вновь поднялась, и река поглотила останки брошенных судов. Сегодня утром я опять ходил туда, pere. Это место не даёт мне покоя. За двадцать лет оно почти не изменилось. Та же коварная застоялая тишь — предвестник опасности. Когда я проходил мимо, на грязных окнах колыхнулись занавески. Мне кажется, до меня доносился чей-то тихий смех. Сумею ли я выстоять, pere? Или потерплю поражение, несмотря на все мои добрые намерения? Три недели. Три недели кошмара. Мне следовало бы очиститься от сомнений и слабостей. Но страх не покидает меня. Минувшей ночью я видел её во сне. Нет, это был не чувственный сон — я грезил о какой-то непонятной угрозе. Это потому, что она вносит сумятицу в мои мысли, pere. Беспорядок. Жолин Дру говорит, что и дочь у неё такая же скверная. Носится, как сумасшедшая, по Мароду, болтает о нелепых ритуалах и суевериях. Жолин утверждает, что девочка ни разу не была в церкви, не умеет молиться. Она завела с ней разговор о Пасхе и воскресении Христа, а та отвечала ей бессвязным бредом в духе язычников. А этот праздник, что она задумала… Её афиши развешаны в витринах всех магазинов города. Дети обезумели от возбуждения. — Оставьте их в покое, святой отец, ведь детство бывает раз в жизни, — твердит мне Жорж Клэрмон. Его жена лукаво поглядывает на меня из-под выщипанных бровей. — Я не вижу в том никакого вреда, — жеманно говорит она, поддакивая мужу. Подозреваю, они столь терпимы, потому что их сын проявил интерес к празднику. — К тому же всё, что способствует торжеству Пасхи… Я не пытаюсь им объяснять. Только навлеку на себя насмешки, если буду жёстко выступать против детского праздника. Нарсисс и так уже, под гогот неблагонадёжных элементов, называет меня генералом антишоколадной кампании. Но как же меня это терзает! Допустить, чтобы она использовала церковный праздник для подрыва авторитета церкви, для подрыва моего авторитета… Я уже и так едва не ударил в грязь лицом. Больше рисковать нельзя. А её влияние с каждым днём растёт. И немалую роль в этом играет сама её шоколадная. Полукафе, полукондитерская, она привлекает атмосферой уюта и доверительности. Дети обожают шоколадные фигурки, которые им вполне по карману. Взрослых манит царящий там едва уловимый дух греховности, располагающий к нашёптыванию секретов и обсуждению неприятностей. Некоторые семьи начали еженедельно заказывать шоколадные торты к воскресному обеду. Я вижу, как они по окончании службы выносят оттуда украшенные лентами коробки. Жители Ланскне-су-Танн никогда прежде не потребляли так много шоколада. Вчера Туанетта Арнольд ела — ела! — прямо в исповедальне. Я ощущал её сладкое дыхание, но вынужден был сохранять её анонимность. — Благошлови меня, отец мой. Я шогрешила. Я слышу, как она жуёт, слышу тихие хлюпающие звуки, издаваемые её языком от соприкосновения с зубами. Она исповедуется в пустячных грехах, но я, весь во власти нарастающего гнева, едва ли понимаю, о чём она говорит. Запах шоколада в тесном закутке с каждой секундой ощущается острее. Голос у неё отяжелел от сладкого, и я чувствую, что у меня во рту от соблазна тоже скапливается слюна. В конце концов я не выдерживаю. — Вы что-то едите? — резко спрашиваю я. — Нет, pere. — Она притворяется оскорблённой. — Как можно? И почему я… — Я уверен, вы что-то жуёте, — громко говорю я, даже не пытаясь понизить голос, и приподнимаюсь в тёмной кабинке, хватаясь за полочку. — За кого вы меня принимаете? За идиота? — До меня опять доносится чавканье, и мой гнев вспыхивает с новой силой. — Я прекрасно слышу вас, мадам, — грубо говорю я. — Или вы решили, что раз вас не видно, то и не слышно ничего? — Святой отец, уверяю вас… — Замолчите, мадам Арнольд, хватит лгать! — взревел я. Внезапно запах шоколада исчез, чавканье прекратилось. Вместо этого возмущённое «ох!», паническая возня. Она выскочила из кабинки и побежала прочь, скользя по паркету на высоких каблуках. Оставшись один в исповедальне, я пытался уловить ненавистный запах, вспоминал хлюпающие звуки и то, что испытывал сам: уверенность, негодование, праведность своего гнева. Но по мере того, как меня обступала темнота, пропитанная ароматом благовоний и свечным дымом, а отнюдь не запахом шоколада, мной начали овладевать сомнения, моя уверенность пошатнулась. Потом, вдруг осознав всю нелепость произошедшего, я закатился безудержным смехом. Приступ веселья, обуявший меня, был столь же пугающим, сколь и неожиданным. Я был потрясён, обливался потом, живот болезненно скрутило. Внезапно мне пришла в голову мысль, что, пожалуй, только она одна способна в полной мере оценить весь комизм ситуации, что спровоцировало новую вспышку судорожного смеха, и я, сославшись на лёгкое недомогание, вынужден был прервать исповедь. Неровным шагом я направился к ризнице, ловя на себе недоумённые взгляды прихожан. Мне следует быть более осторожным. В Ланскне любят посплетничать. После того случая недоразумений не возникало. Я объясняю свою вспышку в исповедальне лёгким жаром, мучившим меня накануне ночью. Разумеется, повторения подобного я не допускаю. В качестве меры предосторожности я теперь довольствуюсь ещё более скудным ужином во избежание проблем с желудком, из-за которых, возможно, у меня и случился нервный срыв. Тем не менее я ощущаю вокруг себя атмосферу неопределённости, все как будто чего-то ждут. Дети совсем ополоумели от ветра, носятся по площади, раскинув руки, кличут друг друга птичьими голосами. Взрослые тоже поддались безрассудству, мечутся от одной крайности к другой. Женщины разговаривают слишком громко, а когда я прохожу мимо, смущённо умолкают; одни едва не плачут, другие агрессивны. Сегодня утром я попытался завести беседу с Жозефиной Мускат — она сидела у кафе «Республика», — и эта хмурая косноязычная женщина накинулась на меня с оскорблениями — глаза сверкают, голос дрожит от ярости. — Не смейте обращаться ко мне, — зашипела она. — Вы уже сделали своё дело. Храня собственное достоинство, я не снизошёл до ответа, иначе мог бы разгореться скандал. Она преображается на глазах — в ней появилась жёсткость, вялость в чертах исчезла, сменившись злобной сосредоточенностью в лице. Ещё одна перебежчица в стан врага. Как же они не понимают, mon pere? Почему отказываются видеть, сколь пагубно влияние этой женщины? Она внесла раскол в общество, лишает нас целеустремлённости. Играет на самых затаённых недостатках и пороках человеческой натуры. Завоёвывает любовь горожан, их преданность, о чём — да поможет мне Бог! — мечтаю и я в силу собственной слабости. Своими лживыми проповедями призывает с симпатией, терпимостью и состраданием относиться к жалким бездомным отщепенцам, поселившимся на реке, чем ещё больше способствует моральному разложению общества. Оружие дьявола не зло, а наши слабости, pere. Уж тебе-то это известно лучше остальных. К чему мы придём, не имея глубокой веры в чистоту собственных убеждений и помыслов? На что нам надеяться? Сколько ещё ждать, прежде чем порча затронет саму церковь? Мы с тобой знаем, сколь быстро распространяется гниль. Того и гляди пойдут кампании за «богослужения для всех конфессий, в том числе и для поборников нерелигиозных убеждений», за отмену исповеди как «бессмысленной карательной меры», начнётся прославление «внутреннего „я“», и не успеют они опомниться, как вместе со своими якобы передовыми взглядами и безвредным либерализмом по тропе благих намерений отправятся прямо в ад. Смешно, не правда ли? Ещё неделю назад я подвергал сомнению собственную веру. Был слишком занят собой, чтобы заметить симптомы. Слишком слаб, чтобы играть свою роль. И всё же в Библии ясно сказано, что мы должны делать. Сорняки и пшеница не живут на одном поле. Это подтвердит любой крестьянин. Глава 21 5 марта. Среда Сегодня Люк опять пришёл на встречу с Армандой. Он держится более уверенно и, хотя по-прежнему сильно заикается, раскован настолько, что время от времени позволяет себе скромные шутки, от которых и сам расплывается в глуповатой удивлённой улыбке, будто роль юмориста ему внове. Арманда выглядит замечательно. Чёрную соломенную шляпу она сменила на шарф из мокрого шёлка, щёчки розовые, как яблочки, но я подозреваю, что не хорошее настроение разрумянило её лицо: румянец такой же ненатуральный, как и её неестественно яркие губы. За короткое время вдвоём с внуком они обнаружили, что у них гораздо больше общего, чем они предполагали. Избавленные от назойливого присутствия Каро, они непринуждённо общаются между собой. Даже трудно поверить, что ещё неделю назад оба едва кивали друг другу на улице. Они поглощены разговором, увлечённо беседуют, понизив голоса, будто делятся секретами. Политика, музыка, шахматы, религия, регби, поэзия — они перескакивают с одной темы на другую, словно гурманы в ресторане, не оставляющие без внимания ни единого блюда. Арманда пустила в ход все свои чары, демонстрируя поочерёдно вульгарность, эрудицию, обаяние, озорство, серьёзность и мудрость. Сомнений нет: она обольщает внука. На этот раз первой опомнилась Арманда. — Поздно уже, парень, — бесцеремонно перебила она мальчика. — Тебе пора домой. Люк умолк на полуслове, всем своим видом выказывая недоумение и разочарование. — Я… и не подозревал, что уже с-столько времени прошло. — Он продолжал сидеть бесцельно, словно не хотел уходить. — Да, наверно, нужно идти, — наконец вяло произнёс он. — Если припозднюсь, м-мама закатит скандал. Или ещё что-нибудь. Ты же знаешь, к-какая она. На протяжении всей встречи Арманда, щадя чувства внука, мудро воздерживалась от излишне резких комментариев в адрес Каро, но сейчас, в ответ на его мягкую критику, коварно усмехнулась. — Знаю, как не знать. Вот скажи мне, Люк, у тебя никогда не возникает желания побунтовать… хоть чуть-чуть? — Глаза Арманды искрились смехом. — В твоём возрасте полагается бунтовать — носить длинные волосы, слушать рок-музыку, обольщать девушек и так далее. А то ведь, когда тебе стукнет восемьдесят, будешь горько жалеть о жизни, истраченной впустую. Люк мотнул головой. — Слишком рискованно, — коротко ответил он. — Лучше уж п-просто жить. Арманда довольно рассмеялась. — Значит, до следующей недели? — На этот раз он чмокнул её в щёку. — В этот же день? — Думаю, я выберусь. — Она улыбнулась. — Кстати, завтра вечером я буду обмывать ремонт, — вдруг сказала она. — Хочу поблагодарить всех, кто чинил мне крышу. Ты тоже приходи, если хочешь. Люк замялся в нерешительности. — Конечно, если Каро будет против… — насмешливо протянула Арманда, задорно глядя на внука своими блестящими глазами. — Думаю, я смогу найти предлог, — сказал Люк, приосаниваясь под её поддразнивающим взглядом. — Почему ж не повеселиться? — Веселье тебе будет обеспечено, — оживилась Арманда. — Весь город придёт. Кроме, разумеется, Рейно и его библиолюбов. — Она глянула на него с лукавой усмешкой. — Что, по моим понятиям, большой плюс. Мальчик прыснул от смеха и тут же виновато потупился. — Б-библиолюбы, — повторил он. — Ты п-просто к-класс. — Я всегда класс, — с достоинством отвечала Арманда. — Попробую что-нибудь придумать. Перед самым закрытием, когда Арманда допивала свой шоколад, собираясь уходить, неожиданно появился Гийом. На этой неделе он почти не заглядывал в шоколадную. Вид у него помятый, бесцветный, под полями фетровой шляпы прячутся грустные глаза. Педантичный всегда и во всём, он поприветствовал нас с присущей ему сдержанной церемонностью, но я видела, что он чем-то озабочен. Плащ на его ссутуленных плечах висит как на вешалке, будто под ним вообще нет плоти. В мелких чертах, как у обезьяны-капуцина, застыли недоумение и мука. Он пришёл без Чарли, но я опять заметила на его запястье собачий поводок. Анук с любопытством воззрилась на Гийома из кухни. — Я знаю, вы уже закрываетесь, — отрывисто, но ясно произносит он, как храбрящаяся невеста солдата в одном из обожаемых им английских фильмов. — Я вас долго не задержу. Я налила ему чашечку чёрного шоколада-эспрессо и подала на блюдце с двумя штучками его любимых вафель в шоколаде. Анук, взгромоздившись на табурет, с завистью смотрит на них. — Я не спешу, — заверила я его. — И мне некуда спешить, — со свойственной ей прямотой заявила Арманда. — Но, если мешаю, могу уйти. Гийом покачал головой: — Нет, что вы. — Свои слова он подкрепил улыбкой. — У меня нет секретов. Я догадывалась о его несчастье, но ждала объяснений. Гийом взял одну вафельку, машинально надкусил её над ладонью, чтобы не накрошить. — Я только что похоронил Чарли, — ломким голосом сообщил он. — Под розовым кустом в моём садике. Он бы не возражал. Я кивнула: — Уверена, он был бы только рад. — В нос мне бьёт кислый запах почвы и мучнистой росы — запах горя. Под ногти Гийома тоже забилась земля. Анук не сводит с него серьёзного взгляда. — Бедный Чарли, — говорит она. Гийом будто и не слышал её. — Мне пришлось усыпить его, — продолжает он. — Он уже не мог ходить и скулил всё время, пока я нёс его к ветеринару. И всю прошлую ночь скулил не переставая. Я не оставлял его ни на минуту, но уже понимал, что это конец. — Вид у Гийома виноватый, словно он стыдится своего невыразимого горя. — Глупо, конечно. Как говорит кюре, это ведь всего лишь собака. Глупо так убиваться из-за пса. — Вовсе нет, — неожиданно встряла в разговор Арманда. — Друг есть друг. А Чарли был хорошим другом. И даже не слушайте Рейно. Он ничего в этом не понимает. Гийом глянул на неё с благодарностью. — Спасибо за добрые слова. — Он повернулся ко мне. — И вам спасибо, мадам Роше. На прошлой неделе вы пытались предупредить меня, но я не прислушался, не был готов. Полагаю, мне казалось, что, игнорируя все признаки, я сумею ещё долго поддерживать в Чарли жизнь. В чёрных глазах Арманды, устремлённых на Гийома, появилось странное выражение. — Жалкое существование в мучениях не всегда лучшая альтернатива, — мягко заметила она. Гийом кивнул. — Да, мне следовало раньше усыпить его. Оставить ему хоть немного самоуважения. — На его беззащитную улыбку больно смотреть. — По крайней мере, не тянуть до прошлой ночи. Я не знаю, как его утешить, да думаю, он и не нуждается в моих словах утешения. Ему просто хочется высказаться. Не желая оскорблять его горе штампами, я промолчала. Гийом доел вафли и опять улыбнулся — той же душераздирающей восковой улыбкой. — Как это ни ужасно, — вновь заговорил он, — но у меня такой аппетит. Будто целый месяц не ел. Только что похоронил своего пса, а готов съесть… — Он смущённо умолк. — По-моему, это кощунство. Всё равно что есть мясо в Великую пятницу. Арманда хохотнула и положила руку на плечо Гийому. На его фоне она кажется очень сильной и уверенной в себе. — Пойдём со мной, — скомандовала она. — У меня есть хлеб, rillettes и замечательный камамбер. Ждут не дождутся, когда их съедят. Да, и вот ещё что, Вианн… — властно обратилась она ко мне, — положи мне в коробку этих своих сладостей. Вафли в шоколаде, кажется? В большую коробку. Это, по крайней мере, в моих силах. Может, хоть сладостями утешу человека, потерявшего своего лучшего друга. Украдкой я кончиками пальцев прочертила на крышке коробки магический знак — знак, отводящий беду и сулящий удачу. Гийом попробовал протестовать, но Арманда осадила его: — Чепуха. — Её тон не допускал возражений, энергия била из неё через край, и Гийом, истерзанный щуплый человечек, сам того не желая, заметно приободрился. — Всё равно — что тебе делать дома? Будешь сидеть в одиночестве и горевать? — Арманда решительно тряхнула головой. — Нет уж, дудки. Давненько мне не случалось развлекать благородного мужчину. Уж не откажи в таком удовольствии. К тому же, — добавила она задумчиво, — мне нужно кое-что с тобой обсудить. Арманда настойчиво идёт к своей цели. Для неё это дело принципа. Упаковывая коробку вафель в шоколаде, перетягивая её длинными серебристыми лентами, я наблюдаю за ними. Гийом уже отреагировал на её тепло. На его лице отражаются смущение и благодарность. — Мадам Вуазен… — Арманда, — поправляет она его. — Когда меня называют «мадам», я чувствую себя дряхлой старухой. — Арманда. Одержана ещё одна маленькая победа. — И это тоже можно оставить. — Аккуратными движениями она освобождает его запястье от поводка. Её грубоватая забота не раздражает. — Незачем таскать на себе бесполезный груз. Это ничего не изменит. Арманда повела Гийома к выходу. В дверях она обернулась и подмигнула мне. На меня вдруг накатила волна пронзительной любви к ним обоим. В следующую секунду они исчезли в темноте. Спустя несколько часов мы с Анук ещё не спим. Лежим каждая в своей кровати и смотрим на медленно проплывающее в окне небо. После визита Гийома Анук весь вечер хранила серьёзность, не выказывая своей обычной безудержной жизнерадостности. Дверь между нашими спальнями она оставила открытой, и я со страхом жду неизбежного вопроса, который сама задавала себе ночами после смерти матери. Ответа на него я не знаю до сих пор. Однако этот пугающий вопрос так и не прозвучал. Но глубокой ночью, когда я уже решила, что дочь давно спит, она вдруг залезла ко мне в постель и сунула в мою ладонь свою холодную ручонку. — Maman? — Она знает, что я не сплю. — Ты ведь не умрёшь, правда? Я тихо рассмеялась в темноте и ответила с лаской в голосе: — Все когда-нибудь умирают. — Но ты ведь ещё долго не умрёшь? — настаивает она. — Будешь жить много-много лет, да? — Хотелось бы надеяться. — О. — Осмысливая мои слова, она удобнее устраивается на кровати, прижимается ко мне. — Мы живём дольше, чем собаки, да? Я подтверждаю. Она вновь о чём-то задумалась. — А где, по-твоему, теперь Чарли, maman? У меня наготове много лживых объяснений, которые успокоили бы её, но сейчас я не могу ей лгать. — Не знаю, Нану. Мне нравится думать, что все мы возрождаемся. В новом организме — не старом и не больном. А может, в птице или в дереве. Но этого никто точно не знает. — О, — с сомнением протянула она тоненьким голоском. — Даже собаки? — Почему бы нет? Это красивая сказка, фантазия. Порой я увлекаюсь ею, как ребёнок своими собственными выдумками. В лице моей маленькой незнакомки вижу экспрессивные черты матери… — Значит, мы найдём Гийому его пса, — оживляется Анук. — Прямо завтра же. Тогда он перестанет грустить, да? Я пытаюсь объяснить, что не всё так просто, но она настроена решительно. — Обойдём все фермы и выясним, у каких собак есть щенята. Думаешь, мы сумеем узнать Чарли? Я вздыхаю. Казалось бы, я уже должна привыкнуть к её замысловатой логике. Своей убеждённостью она так живо напомнила мне мать, что я едва сдерживаю слёзы. — Не знаю. — А Пантуфль узнает, — не сдаётся она. — Спи, Анук. Завтра в школу. — Он узнает его. Я точно знаю. Пантуфль всё видит. — Тсс. Наконец я услышала, что её дыхание выровнялось. Спящее личико дочери обращено к окну, и я вижу на её мокрых ресницах отблеск мерцающих звёзд. Если бы только я могла быть уверена, ради неё… Но на свете нет ничего определённого. Колдовство, в которое столь безоговорочно верила моя мать, в конечном итоге не спасло её; ничего из того, что мы делали вместе, нельзя объяснить обычным совпадением. Не так всё просто, говорю я себе. Карты, свечи, благовония, заклинания — это всего лишь детский трюк, чтобы изгнать темноту. И всё же мне больно при мысли, что Анук будет огорчена. Во сне её личико так спокойно и доверчиво. Я представляю наш завтрашний бессмысленный поход в поисках щенка, в которого переселился дух Чарли, и во мне растёт возмущение. Не следовало говорить ей то, что я не способна доказать… Стараясь не разбудить дочь, я осторожно соскальзываю с кровати. Голыми ногами бесшумно ступаю по гладким холодным половицам. Дверь тихо скрипнула, когда я открыла её. Анук пробормотала что-то во сне, но не проснулась. На мне лежит ответственность, убеждаю я себя. Сама того не желая, я дала обещание. Вещи матери по-прежнему в её ящичке, упакованы в сандаловое дерево и лаванду. Карты, травы, книги, масла, ароматизированные чернила, которые она использовала для гаданий, заклинания, амулеты, кристаллы, разноцветные свечи. Я редко открываю этот ящичек, разве что свечи иногда достаю. Он источает острый запах утраченных надежд. Но ради Анук — ради Анук, так живо напоминающей мне её, — я должна попытаться. И я сама себе немного смешна. Мне следовало бы уже давно спать, набираться сил для завтрашнего нелёгкого дня. Но перед глазами неотступно стоит лицо Гийома. Слова Анук лишают сна. Опасное это дело, в отчаянии твержу я себе. Вновь принимаясь за почти забытое ремесло, я лишь усугубляю в себе чувство исключительности, мешающее нам остаться здесь… Некогда привычный ритуал, которым я столько лет пренебрегала, вспомнился неожиданно быстро. Очерчиваю круг — стакан воды, тарелка с солью, горящая свеча на полу… И мне сразу становится спокойней на душе, будто я возвратилась в те дни, когда всему было простое объяснение. Я сажусь на пол, скрестив ноги, закрываю глаза и искусственно замедляю дыхание. Моя мать обожала колдовские обряды и заклинания. Я же исполняла их с неохотой. Ты слишком скованна, с насмешкой укоряла она меня. Сейчас я, наверно, испытываю те же чувства, что и она, — глаза закрыты, на пыльных подушечках пальцев её запах. Возможно, поэтому ворожба сегодня даётся мне так легко. Люди, не имеющие представления о настоящем колдовстве, полагают, что это обязательно некий вычурный церемониал. Подозреваю, по этой причине моя мать, обожавшая театральность, и превращала ритуал в пышное представление. Однако истинное чародейство — прозаичный процесс. Нужно просто сконцентрировать сознание на желаемой цели. Чуда не происходит, внезапные видения не посещают меня. Я отчётливо вижу в своём воображении пса Гийома в золотистом радушном сиянии, но в обозначенном кругу собака не проступает. Возможно, она появится завтра или послезавтра — якобы совпадение, как оранжевое кресло или высокие красные табуреты, привидевшиеся нам здесь в первую ночь. А может, никогда не появится. Глянув на часы, лежащие на полу, я с удивлением замечаю, что уже почти половина четвёртого утра. Должно быть, я просидела дольше, чем намеревалась, ибо свеча догорает, а мои конечности застыли и онемели. Но смутная тревога исчезла, и я, по непонятной причине, чувствую себя отдохнувшей и удовлетворённой. Я забираюсь обратно в постель — Анук уже оккупировала почти всю кровать, широко раскинув руки на подушках, — и сворачиваюсь калачиком под тёплым одеялом. Моя требовательная маленькая незнакомка будет умиротворена. Постепенно меня окутывает дрёма, и мне на секунду кажется, будто я слышу голос матери, что-то шепчущей тихо совсем рядом со мной. Глава 22 7 марта. Пятница Цыгане покидают город. Сегодня рано утром я прогуливался в Мароде и видел, как они собираются — укладывают верши, снимают свои бесконечные верёвки с бельём. Некоторые отплыли ночью, под покровом темноты, — я слышал, как свистят и гудят их суда, словно бросая напоследок вызов, — но большинство из суеверия дождались рассвета. В тусклых серовато-зелёных сумерках нарождающегося дня они похожи на беженцев военного времени. Бледные, как призраки, угрюмо увязывают в тюки последний хлам своего плавучего цирка. То, что ещё вечером имело вид богатых украшений, оказалось грязным выцветшим тряпьём. В воздухе висит запах гари и бензина. Хлопает парусина, тарахтят разогревающиеся двигатели. Кое-кто даже удосужился оторваться от работы и взглянуть на меня, — губы плотно сжаты, глаза сощурены. Все молчат. Ру среди оставшихся я не вижу. Возможно, он уплыл с первой партией. На реке, зарываясь в воду носами под тяжестью груза, стоят ещё около тридцати плавучих домов. Девушка по имени Зезет перетаскивает с развалившегося судна на своё какие-то почерневшие обломки. На обгорелом матрасе и коробке с журналами балансирует корзина с цыплятами. Зезет бросает на меня полный ненависти взгляд, но не произносит ни слова. Не думай, будто мне не жалко этих людей. Я не таю на них зла, mon pere, но я обязан думать о своей пастве. Я не вправе тратить время на добровольные проповеди чужакам, от которых в награду наверняка услышу только насмешки и оскорбления. И всё же я не считаю себя неприступным. Любого из них, кто готов искренне покаяться, я буду рад принять в своей церкви. И они знают, что при необходимости всегда могут обратиться ко мне за советом. Минувшей ночью я плохо спал. Я вообще плохо сплю с тех пор, как начался Великий пост. Зачастую поднимаюсь в глубокие часы, ища забытья на страницах какой-нибудь книги, или в тиши тёмных улиц Ланскне, или на берегах Танна. Минувшей ночью бессонница меня мучила больше обычного, и я, зная, что не засну, в одиннадцать часов отправился из дома прогуляться у реки. Я обошёл стороной Марод и становище бродяг и зашагал через поля к верховьям реки. Шум цыганского лагеря ясно разносился в ночи. Оглянувшись, я увидел костры на берегу реки и на фоне их оранжевого сияния танцующие силуэты. Я посмотрел на часы и, сообразив, что гуляю уже почти час, повернул назад. У меня не было желания возвращаться через Марод, но дорога домой по полям заняла бы на полчаса дольше, а у меня от усталости кружилась голова и во всём теле чувствовалась слабость. Хуже того, холодный воздух и бессонница пробудили во мне острое чувство голода, которое, я знал, ранним утром утолю несоизмеримо лёгким завтраком, состоящим из кофе и хлеба. Только поэтому, pere, я пошёл через Марод: мои тяжёлые ботинки оставляют глубокие следы на глинистом берегу, моё дыхание окрашено светом цыганских костров. Вскоре я приблизился к ним настолько, что начал различать происходящее в лагере. Они там устроили некое празднество. Я увидел фонари, свечи по бортам барок, привносившие в балаганную атмосферу, как ни странно, дух религиозности. Пахло дымом и ещё чем-то мучительно вкусным, — возможно, жарящимися сардинами. И сквозь эти запахи пробивался, плывя над рекой, густой горьковатый аромат шоколада Вианн Роше. Как я сразу не догадался, что она тоже должна быть там. Если б не она, цыгане уже давно бы покинули нас. Она стоит на пирсе у дома Арманды. В своём длинном красном плаще и с распущенными волосами среди языков костров она похожа на идолопоклонницу. На секунду она поворачивается ко мне, и я вижу, как на её вытянутых ладонях вспыхивает синеватое пламя. Что-то горит у неё меж пальцев, отбрасывая фиолетовые блики на лица стоящих вокруг людей… На мгновение я оцепенел от ужаса. В голове завихрились нелепые мысли — тайное жертвоприношение, поклонение дьяволу, сжигание заживо в дар какому-нибудь жестокому древнему богу — и я едва не убежал. Кинулся прочь, но поскользнулся в жирной грязи и, чтобы не упасть, ухватился за терновник, в зарослях которого прятался. Потом наступило облегчение. Облегчение и понимание. И вместе с тем меня обжёг стыд за собственное безрассудство, ибо в эту самую минуту она опять повернулась ко мне, и пламя в её ладонях угасло прямо на моих глазах. — Боже правый! — От пережитого стресса у меня подкашивались колени. — Это же блины. Блины, сбрызнутые бренди. Только и всего. — Я задыхался от душившего меня истерического смеха и, чтобы сдержать его, вонзил кулаки в живот, который и так болел от напряжения. На моих глазах она подожгла в бренди очередную горку блинов и принялась ловко раскладывать их со сковороды по тарелкам. Горящая жидкость переливается из тарелки в тарелку, словно огни святого Эльма. Блины. Вот что они сделали со мной, pere. Я слышу — и вижу — то, чего на самом деле нет. Это она сотворила со мной такое. Она и её приятели с реки. А внешне — прямо-таки сама невинность. Лицо открытое, радостное. Голос, звучащий над водой, — она смеётся вместе со всеми, — чарующий, звонкий, полнится любовью и юмором. Я невольно задумываюсь, а как бы мой голос звучал среди тех, других, как бы звучал мой смех вместе с её смехом, и на душе вдруг становится ужасно тоскливо, холодно и пусто. Если б только я мог, думал я. Если б только мог выйти из своего укрытия и присоединиться к ним. Есть, пить вместе с ними, — при мысли о еде, внезапно превратившейся для меня в необузданную потребность, во рту от зависти начала скапливаться слюна, — поедать блины, греться у жаровни, нежиться в тепле, источаемом её золотистой кожей… Это ли не искушение, pere? Я убеждаю себя, что устоял против него, что подавил его силой внутреннего духа, что моя молитва — прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя помилуй — это просьба об избавлении, а не об удовлетворении желания. Ты тоже чувствовал себя таким вот стариком? Ты молился? И когда в тот день в канцелярии ты уступил соблазну, чем было для тебя удовольствие? Наслаждением, столь же ярким и тёплым, как цыганский костёр? Или оно выразилось судорожным всхлипом изнеможения, умирающим беззвучным криком во тьме? Я не должен был винить тебя. Человек — даже священник — не может бесконечно сдерживать свои порывы. А я тогда, будучи совсем ещё юнцом, не знал, что такое быть один на один с искушением, что такое кислый привкус зависти. Я был очень молод, pere. Я преклонялся пред тобой. Меня покоробил не сам акт, возмутило даже не то, с кем ты его совершал, — я не мог смириться с тем простым фактом, что ты способен на грех. Даже ты, pere. И, осознав это, я понял, сколь зыбко, ненадёжно всё в этом мире. Никому нельзя доверять. Даже себе самому. Не знаю, как долго я наблюдал за ними, pere. Наверно, очень долго, ибо когда я наконец шевельнулся, то не почувствовал ни рук, ни ног. Я видел в толпе Ру и его друзей, видел Бланш, Зезет, Арманду Вуазен, Люка Клэрмона, Нарсисса, араба, Гийома Дюплесси, девушку с татуировкой, толстую женщину с зелёным шарфом на голове. Там были даже дети — в основном дети речных цыган, но среди них затесались и такие, как Жанно Дру, и, разумеется, Анук Роше. Некоторые из них дремали на ходу, другие плясали у самой кромки воды или ели колбасу, завёрнутую в толстые ячменные блинчики, или пили горячий лимонад, сдобренный имбирём. Моё обоняние было до того неестественно обострено, что я различал запах каждого блюда в отдельности — рыбы, запекающейся в золе жаровни, подрумяненного козьего сыра, блинов из тёмной муки и светлой, горячего шоколадного пирога, confit de canard, пряной утятины… Голос Арманды звучал громче всех; она смеялась, как расшалившийся ребёнок. Фонари и свечи мерцали на реке, словно рождественские огни. В первую минуту тревожный вскрик я принял за возглас ликования. Кто-то то ли звучно гикнул, то ли хохотнул, а может, взвизгнул в истерике. Я решил, что, наверно, один из малышей упал в воду. Потом увидел пожар. Огонь вспыхнул на ближайшей к берегу лодке, швартовавшейся на некотором удалении от пирующих. Возможно, опрокинулся фонарь, или кто-то плохо затушил сигарету, или свеча капнула на сухую парусину. Какова бы ни была причина, пламя распространялось быстро, в считанные секунды перекинувшись с крыши плавучего дома на палубу. Огненные языки, поначалу такие же прозрачно-голубые, как пламя, окутывающее сбрызнутые бренди блины, раскалялись по мере распространения, окрашиваясь в ярко-оранжевый цвет: так пылают стога сена в жаркую летнюю ночь. Рыжий, Ру, среагировал первым. Полагаю, это загорелось его судно. Пламя едва успело изменить цвет, а он уже мчался к охваченному огнём плавучему дому, перепрыгивая с лодки на лодку. Одна из женщин что-то кричала ему вслед надрывным страдальческим голосом, но он не обращал внимания. Удивительно резвый парень. За полминуты перебежал через два судна, на ходу расцепив канаты, которыми те были связаны, и пинком отогнав одно от другого, и побежал дальше. Мой взгляд упал на Вианн Роше. Она смотрела на пожар, вытянув перед собой руки. Остальные столпились на пирсе. Все молчали. Отвязанные барки, покачиваясь и поднимая рябь на реке, медленно плыли по течению. Судно Ру спасти уже было нельзя; его обугленные куски, поднятые в воздух жаром, летали над водой. Тем не менее я увидел, как Ру схватил полуобгорелый рулон брезента и попытался забить им пламя, но к огню было не подступиться: слишком жарко. На Ру загорелись джинсы и рубашка. Отшвырнув брезент, он голыми ладонями затушил на себе пламя. Прикрывая рукой лицо, предпринял ещё одну попытку добраться до каюты; громко выругался на своём непонятном наречии. Арманда что-то взволнованно кричала ему, — кажется, что-то про бензин и бензобаки. От страха и восторга, вызывавших воспоминания о прошлом, меня пробирала приятная дрожь. Всё было как тогда — смрад горелой резины, рёв пожара, отблески… Я словно вернулся в пору ранней юности: я — подросток, ты — pere, и мы оба каким-то чудом оказались избавленными от ответственности. Спустя десять секунд Ру спрыгнул в воду с пылающего судна и поплыл назад. Несколькими минутами позже взорвался бензобак, причём ослепительного фейерверка, как я ожидал, не последовало — просто раздался глухой хлопок. Ру исчез из виду, заслонённый заскользившими по воде нитями огня. Больше не опасаясь быть замеченным, я поднялся во весь рост и вытянул шею, стараясь разглядеть его. Кажется, я молился. Видишь, pere, мне не чуждо сострадание. Я переживал за него. Вианн Роше, в мокром до подмышек красном плаще, стояла уже по пояс в медленных водах Танна и, приложив ладонь козырьком к глазам, осматривала реку. Рядом с ней по-старушечьи голосила Арманда. И когда они вытащили его, насквозь промокшего, на пирс, я испытал глубокое облегчение, мои ноги подкосились сами собой, и я упал на колени, прямо в грязь, в позе молящегося. Но я ликовал, видя их лагерь в огне. Это было грандиозное зрелище. И я радовался, как тогда в детстве, оттого что наблюдаю украдкой, оттого что знаю… Прячась в темноте, я чувствовал себя могущественным человеком. Мне казалось, что всё это — пожар, смятение, спасение человека — неким образом устроил я сам. Что это я своим тайным присутствием на пиршестве способствовал повторению того далёкого лета. Я, а не чудо. Чудес не бывает. Но это знамение. Знамение свыше. Домой я пробирался крадучись, держась в тени. Один человек без труда может пройти незамеченным сквозь толпу зевак, плачущих малышей, сердитых взрослых, молчаливых бродяг, стоящих у пылающей реки, взявшись за руки, словно зачарованные дети в какой-нибудь злой сказке. Один человек… или двое. Его я увидел, когда достиг вершины холма. Потного и ухмыляющегося. Лицо багровое от затраченных усилий, очки измазаны, рукава клетчатой рубашки засучены выше локтей. В отсветах пожарища его кожа лоснится и краснеет, словно полированная кедровая древесина. При виде меня он не выказал удивления. Просто улыбнулся. Глупой заговорщицкой улыбкой, как ребёнок, застигнутый за озорством снисходительным родителем. От него несло бензином. — Добрый вечер, mon pere. Я не осмелился ответить. Если бы ответил, наверно, взял бы на себя ответственность, а молчание, возможно, позволит её избежать. Поэтому, невольный соучастник, я нагнул голову и, прибавив шаг, молча прошёл мимо, зная, что потное лицо Муската, на котором плясали блики пожара, обращено мне вслед. Когда я наконец оглянулся, его уже на холме не было. Оплывающая свеча. Брошенный в воду окурок, случайно угодивший в кучу дров. Выбившийся из фонаря огонь, воспламенивший блестящую бумагу, искрами осыпавшуюся на палубу. Что угодно могло вызвать пожар. Всё, что угодно. Глава 23 8 марта. Суббота Утром я вновь навестила Арманду. Она сидела в кресле-качалке в своей гостиной с низким потолком. На коленях у неё лежала одна из её кошек. После пожара в Мароде она сникла. Вид у неё был болезненный и непреклонный. Её круглое, пухлое, как яблочко, личико постепенно скукоживалось, глаза и рот утопали в морщинах. На ней серое домашнее платье, на ногах — толстые чёрные чулки, гладкие прямые волосы не прибраны. — Они уплыли, заметила? — вяло, почти с безразличием в голосе произнесла она. — Ни одного судна на реке не осталось. — Знаю. Я и сама ещё никак не могла оправиться от потрясения, вызванного их отъездом. Спускаясь в Марод по холму, в смятении смотрела на опустевшую реку, похожую на уродливый участок пожелтевшей травы, на котором недавно стоял шатёр передвижного цирка. От плавучего посёлка остался только корпус судна Ру — полузатопленный остов, чернеющий над илистой поверхностью Танна. — Бланш и Зезет перебрались чуть вниз по реке. Сказали, вернутся сегодня в течение дня, посмотрят, как тут дела. — Негнущимися, как палки, пальцами она принялась заплетать в косу свои длинные седые волосы с желтоватым оттенком. — А как себя чувствует Ру? Как он? — Злится. И по праву. Уж он-то знает, что пожар не был случайностью, знает, что у него нет доказательств, а если бы и были, справедливости он бы всё равно не добился. Бланш с Зезет предложили ему место на своём тесном судёнышке, но он отказался. Дом Арманды ещё не доделан, сухо объяснил он, сначала нужно закончить ремонт. Я сама не разговаривала с ним после той ночи, когда случился пожар. Видела его однажды, мельком, на берегу. Он сжигал мусор, оставленный его товарищами. Вид у него был угрюмый, неприступный, глаза красные от дыма, и, когда я обратилась к нему, он мне не ответил. Во время пожара волосы его опалились, и он коротко остриг их, так что теперь выглядел как обгорелая спичка. — И что он намерен делать? Арманда пожала плечами: — Не знаю. Думаю, он ночует где-то здесь, в одном из заброшенных домов. Вчера вечером я оставила для него продукты на крыльце, утром их уже не было. И денег я ему предлагала, но он не берёт. — Она раздражённо дёрнула себя за заплетённую косу. — Упрямый болван. На что мне все эти деньги, в моём-то возрасте? Охотно поделила бы их между ним и кланом Клэрмонов. Всё равно, зная эту семейку, можно не сомневаться, что мои сбережения в скором времени перекочуют в ящик для пожертвований Рейно. — Она издевательски усмехнулась. — Упёртый идиот. Рыжие все такие. Упаси господи с ними связываться. Слова им не скажи. — Она сердито затрясла головой. — Взбесился вчера и хлопнул дверью. С тех пор я его не видела. Я невольно улыбнулась. — Вы — два сапога пара. Не уступаете друг другу в упрямстве. Арманда бросила на меня негодующий взгляд. — Как ты можешь сравнивать меня с этим рыжим грубияном… Смеясь, я сказала, что беру свои слова обратно, и добавила: — Пойду поищу его. Я искала его целый час на берегу Танна, но так и не нашла. Не помогли даже методы моей матери. Правда, я обнаружила место его ночлега. Дом неподалёку от Арманды, один из наименее запущенных. Стены склизкие от плесени, но верхний этаж вполне пригоден для жилья, а в некоторых окнах даже стёкла сохранились. Шагая мимо этого дома, я заметила, что его входная дверь взломана, а в камине гостиной ещё недавно пылал огонь. Были и другие признаки обитания: обугленный брезент, взятый со сгоревшего судна, груда плавника, кое-какая мебель, очевидно, брошенная за ненадобностью прежними хозяевами дома. Я окликнула Ру, но ответа не получила. В половине девятого мне пора было открывать «Небесный миндаль», и я прекратила поиски. Если захочет, сам объявится. У шоколадной меня ждал Гийом, хотя дверь не была заперта. — Что же вы ждёте на улице? Зашли бы внутрь, — посетовала я. — О нет. — Он грустно усмехнулся. — Подобные вольности непозволительны. — А вы не бойтесь рисковать, — со смехом посоветовала я ему. — Входите, угощу вас своими новыми эклерами. Он ещё не оправился после смерти Чарли, всё такой же усохший, съёжившийся, как будто даже стал меньше ростом. Горе сморщило его озорное и не по возрасту моложавое лицо. Но он не утратил чувства юмора, не утратил шутливости и мечтательности, спасающих его от жалости к себе. Сегодня утром ему не терпелось поговорить о несчастье, постигшем речных цыган. — Кюре Рейно во время утреннего богослужения ни словом об этом не обмолвился, — сообщил он, наливая в чашку шоколад из серебряного кувшинчика. — Ни вчера, ни сегодня. Ни слова. — Я согласилась, что со стороны Рейно, учитывая его живой интерес к компании скитальцев, подобное молчание весьма странно. — Наверно, ему известно что-то такое, что он не вправе предавать огласке, — предположил Гийом. — Так сказать, тайна исповеди. Он видел, как Ру разговаривал о чём-то с Нарсиссом возле его питомника, доложил Гийом. Может, Нарсисс даст ему работу. Во всяком случае, хотелось бы надеяться. — Он часто нанимает подённых работников, — рассказывал Гийом. — Он ведь вдовец. Своих детей у него нет. Кроме племянника в Марселе, не на кого оставить ферму. И ему всё равно, кто работает у него в летнюю страду. Если работник хороший, ему нет разницы, ходит тот в церковь или нет. — Гийом чуть заметно улыбнулся, как всегда улыбался, когда собирался высказать, на его взгляд, очень смелое суждение. — Иногда я спрашиваю себя, — задумчиво продолжал он, — разве Нарсисс, как христианин, не лучше — в самом прямом смысле слова — меня или Жоржа Клэрмона… или даже кюре Рейно. — Он глотнул шоколада. — Я хочу сказать, Нарсисс по крайней мере помогает людям, — добавил он серьёзно. — Тем, кто нуждается в деньгах, он даёт работу. Разрешает бродягам становиться лагерем на его земле. При этом все знают, что он вот уже много лет спит со своей экономкой. И в церковь он ходит только для того, чтобы встретиться со своими клиентами. Но зато он помогает людям. Я сняла крышку с блюда с эклерами и одно пирожное положила ему на тарелку. — На мой взгляд, нет такого понятия, как хороший или плохой христианин, — возразила я. — Есть плохие и хорошие люди. Гийом кивнул и кончиками большого и указательного пальцев взял с тарелки маленькое круглое пирожное. — Может быть. Он надолго замолчал. Я тоже налила себе шоколад, добавила в него ореховый ликёр и посыпала крошкой из фундука. Запах из чашки тёплый и дурманящий. Так пахнет поленница на солнце поздней осенью. Гийом ест эклеры со сдержанным удовольствием, влажной подушечкой указательного пальца собирая с тарелки крошки. — Если так судить, то, по-вашему, получается, что грех, искупление, умерщвление плоти, — всё, во что я верил всю свою жизнь, — это просто пустые слова? Его серьёзный вид вызвал у меня улыбку. — По-моему, вы беседовали с Армандой, — мягко сказала я. — На что я могу сказать только одно: каждый из вас вправе оставаться при своих убеждениях. Пока вас это устраивает. — О. — Он смотрит на меня с опаской, будто увидел на моей голове прорастающие рога. — А вы сами — не сочтите меня назойливым — во что верите вы? В ковры-самолёты и волшебные палочки с руническими письменами, в Али-Бабу и явления Святой Богородицы, в путешествия в астрал и предсказания будущего по осадку в бокале из-под красного вина… Флорида? Диснейленд? Эверглейдс? Как же всё это, милая? Неужели не увидим? Будда. Путешествие Фродо в Мордор. Пресуществление. Дороти и Тото. Пасхальный кролик. Инопланетяне. Чудовище в шкафу. Воскрешение мёртвых к судному дню. Жизнь по велению карт… В разные периоды жизни я во всё это верила. Или делала вид, что верила. Или делала вид, что не верила. Как скажешь, мама. Лишь бы ты была счастлива. А теперь? Во что я верю теперь? — Я верю, что самое главное на свете — это быть счастливым, — наконец ответила я. Счастье. Невзыскательное, как бокал шоколада, или непростое, как сердце. Горькое. Сладкое. Настоящее. После обеда пришла Жозефина. Анук уже вернулась из школы и почти тотчас же убежала играть в Марод. Я укутала её в красную куртку и строго-настрого наказала немедленно возвращаться домой, если начнётся дождь. Воздух наполнен благоуханием свежеспиленной древесины, разносимым ветром, особенно резким и коварным на углах улиц. Жозефина в своём клетчатом плаще, застёгнутом под горло, в красном берете и новом красном шарфе, концы которого яростно бьются у её лица. Она вошла в магазин с дерзким, самоуверенным видом и на мгновение предстала передо мной ослепительной красавицей — щёки горят румянцем, в глазах беснуется ветер. Потом иллюзия рассеялась, и она стала сама собой — руки запрятаны глубоко в карманы, голова наклонена, будто она собиралась бодаться с неким неведомым противником. Жозефина сняла берет, открыв моему взору спутанные волосы и свежий рубец на лбу. Было видно, что она чем-то напугана до смерти и одновременно пребывает в эйфории. — Дело сделано, Вианн, — беззаботно объявила она. — Я подвела черту. На одно ужасающее мгновение меня охватила уверенность, что сейчас я услышу от неё признание в убийстве мужа. С лица Жозефины не сходило восхитительное выражение лихой бесшабашности, губы карикатурно растянуты, словно она надкусила кислый фрукт. Попеременно горячими и холодными волнами от неё исходил страх. — Я ушла от Поля, — объяснила она. — Наконец-то решилась. Глаза у неё как маленькие ножички. Впервые со дня нашего знакомства я увидела Жозефину такой, какой она была десять лет назад, до того как Поль-Мари Мускат превратил её в тусклую нескладную женщину. Она едва помнила себя от страха, но под пеленой объявшего её безумия крылось леденящее душу здравомыслие. — Он уже знает? — спросила я, забирая у неё плащ, карманы которого были набиты чем-то тяжёлым, но, скорей всего, не драгоценностями. Жозефина мотнула головой. — Он думает, я пошла в бакалейную лавку, — ответила она, задыхаясь. — У нас кончилась пицца, и он поручил мне пополнить запасы. — Она шаловливо улыбнулась, почти по-детски. — Я взяла часть денег, предназначенных на хозяйственные нужды. Он держит их в коробке из-под печенья под стойкой бара. Под плащ она надела красный свитер и чёрную плиссированную юбку. Прежде, сколько я помню, на ней всегда были джинсы. Жозефина глянула на часы. — Chocolat espresso, пожалуйста. И большую коробку миндаля. — Она выложила на стол деньги. — Как раз успею подкрепиться до автобуса. — До автобуса? — смешалась я. — Куда ты собралась? — В Ажен. — Вид у неё ершистый, упрямый. — Потом не знаю. Может, в Марсель. Лишь бы подальше от него. — Она бросила на меня подозрительный и вместе с тем удивлённый взгляд. — Только не вздумай отговаривать меня, Вианн. Это ведь ты подбросила мне эту идею. Мне бы самой в жизни не додуматься. — Знаю, но… — Ты же говорила, что я свободная женщина. — В её словах слышится упрёк. Совершенно верно. Свободна пуститься в бега, воспользовавшись советом фактически незнакомого человека, бросить всё, сорваться с насиженного места и отдаться на волю ветров, как непривязанный воздушный шарик. Моё сердце внезапно холодом сковал страх. Неужели это цена за то, чтобы я осталась здесь? Значит, я отправляю её скитаться вместо себя? А разве я предложила ей хоть какой-то выбор? — Но здесь ты жила в относительном благополучии, — с трудом выдавила я, видя в её лице лицо своей матери. Отказаться от благополучия ради того, чтобы немного посмотреть мир, взглянуть краем глаза на океан… а что дальше? Ветер всегда приносит нас к подножию той же стены. Толкает под колёса нью-йоркского такси. На тёмную аллею. В лютый холод. — Нельзя всё так бросить и бежать, — сказала я. — Я знаю, что говорю. Пробовала. — Я не могу оставаться в Ланскне, — вспылила она, едва сдерживая слёзы. — В одном городе с ним. Пока не могу. — Когда-то мы жили так, я помню. Постоянно в дороге. Постоянно в бегах. У неё тоже есть свой Чёрный человек. Я вижу его в её глазах. Авторитетным тоном и коварной логикой он держит тебя в оцепенении, послушании и страхе. И, дабы избавиться от этого страха, ты бежишь в надежде и отчаянии, бежишь, чтобы в конце концов понять, что носишь этого человека в себе, носишь, как некое зловредное дитя… И моя мать в итоге тоже это поняла. Он ей мерещился за каждым углом, на дне каждой чашки. Улыбался с каждой афиши, выглядывал из каждой проезжающей машины. Приближался с каждым ударом сердца. — Бросишься бежать — не остановишься. Всю жизнь будешь в бегах, — яростно убеждала я её. — Лучше оставайся со мной. Останься, будем бороться вместе. Жозефина посмотрела на меня. — С тобой? — Её изумление почти вызывало смех. — Почему бы нет? У меня есть свободная комната, раскладушка… — Она уже мотала головой, и у меня возникло острое желание схватить её, заставить остаться, но я подавила свой порыв. Я знала, что смогла бы повлиять на неё. — Поживи у меня немного, пока не найдёшь что-то ещё, пока не найдёшь работу… Она разразилась истеричным хохотом. — Работу? Да что я могу? Только убирать… готовить… опорожнять пепельницы… наливать пиво, вскапывать сад и ублажать м-мужа по ночам каждую пя-пятницу… — Она теперь захлёбывалась смехом, держась за живот. Я попыталась взять её за плечо. — Жозефина. Я серьёзно. Что-нибудь подвернётся. Незачем тебе… — Если б ты видела, каким он бывает порой. — Всё ещё смеясь, она выплёвывала слова, как пули; её дребезжащий голос полнился отвращением к самой себе. — Распалённая свинья. Жирный волосатый боров. Она расплакалась, зарыдала так же громко и судорожно, как смеялась минуту назад, жмурясь и прижимая ладони к щекам, словно боялась взорваться. Я ждала. — А потом, сделав своё дело, отворачивается и начинает храпеть. А утром я пытаюсь… — её лицо искажает гримаса, губы дёргаются, силясь выговорить слова, — …я пытаюсь… стряхнуть… его запах… с простыней, а сама всё время думаю, что же случилось со мной? Куда делась Жозефина Бонне, живая смышлёная школьница, мечтавшая стать балериной… Она резко повернулась ко мне — красная, заплаканная, но уже спокойная. — Это глупо, но я убеждала себя, что где-то, наверно, произошла ошибка, что однажды кто-нибудь подойдёт ко мне и скажет, что ничего подобного на самом деле не происходит, что весь этот кошмар снится какой-то другой женщине и ко мне не имеет никакого отношения… Я взяла её за руку. Она холодная и дрожит. Ноготь на одном пальце содран, в ладонь въелась кровь. — Самое смешное, что я пытаюсь вспомнить, как любила его когда-то, а вспомнить нечего. Одна пустота. Полнейшая. Вспоминается что угодно — как он впервые ударил меня, или то… казалось бы, должно же хоть что-то остаться в памяти, даже о таком человеке, как Поль-Мари. Хоть какое-то оправдание бесцельно прожитых лет. Хоть что-то… Жозефина вдруг замолчала и глянула на часы. — Совсем заболталась, — удивилась она. — Всё, на шоколад времени нет, а то опоздаю на автобус. Я смотрела на неё. — Автобус пусть едет, а ты лучше выпей шоколада. За счёт заведения. А вообще-то такое событие следовало бы отметить шампанским. — Нет, мне пора, — возразила она капризным тоном, судорожно прижимая к животу кулаки, и пригнула голову, как бык, бросающийся в атаку. — Нет. — Я не отрывала от неё глаз. — Ты должна остаться. И дать ему бой. Иначе, считай, что ты от него не уходила. Она отвечала мне смелым взглядом. — Не могу. — В её голосе слышалось отчаяние. — Не смогу ему противостоять. Он будет поливать меня грязью, всё переврёт… — У тебя есть друзья, они здесь, — ласково сказала я. — И ты ещё сама не знаешь, какая ты сильная. И тогда Жозефина села — совершенно сознательно — на один из моих красных табуретов, уткнулась лицом в прилавок и тихо заплакала. Я не мешала ей. Не стала говорить, что всё утрясётся. Не попыталась утешить её. Участие не всегда приносит облегчение, иногда лучше выплакать своё горе. Поэтому я прошла на кухню и принялась не спеша готовить chocolat espresso. К тому времени, когда я разлила шоколад в чашки, добавила в них коньяк и шоколадную крошку, собрала жёлтый поднос, положив на каждое блюдце по кусочку сахара, она уже успокоилась. Я знаю, это не великое волшебство, но иногда оно помогает. — Почему ты передумала? — спросила я, когда её чашка опустела наполовину. — Когда мы в последний раз говорили с тобой об этом, ты была настроена остаться с Полем. Она пожала плечами, избегая моего взгляда. — Из-за того, что он опять ударил тебя? На этот раз на лице её отразилось удивление. Её рука взметнулась ко лбу, где сердито багровела рассечённая кожа. — Нет. — Тогда из-за чего? Она вновь отвела глаза. Кончиками пальцев коснулась своей чашки, будто хотела убедиться, что она ей не снится. — Не из-за чего. Не знаю. Просто так. Она лгала, это было очевидно. Не отдавая себе отчёта, я попыталась проникнуть в её мысли, которые с лёгкостью читала ещё минуту назад. Я должна была знать причину, если собиралась оставить её здесь, удержать в городе, вопреки всем моим благим намерениям. Но в данный момент мысли её были бесформенными и дымчатыми. Я ничего не разглядела, кроме темноты. Давить на неё не имело смысла. Жозефина, от природы неподатливая и упрямая, не терпела, чтобы её подгоняли. Расскажет со временем, решила я. Если захочет. Мускат хватился жены только ближе к ночи. К этому времени мы уже постелили ей в комнате Анук, которая пока будет спать рядом со мной на раскладушке. Весть о переселении к нам Жозефины она приняла с полным спокойствием, как обычно принимала безоговорочно и многое другое. На мгновение мне стало нестерпимо горько за дочъ, ведь у неё впервые в жизни появилась собственная комната, но я пообещала себе, что это продлится недолго. — У меня идея, — сказала я ей. — Давай устроим тебе комнату на чердаке: вместо двери там будет люк, в крыше будут маленькие круглые оконца, а подниматься туда будешь по приставной лестнице. Как ты на это смотришь? Затея опасная, вводящая в заблуждение. Намёк на то, что мы намерены осесть здесь надолго. — И я оттуда буду видеть звёзды? — загорелась Анук. — Разумеется. — Вот здорово! — воскликнула она и помчалась наверх, чтобы поделиться радостью с Пантуфлем. Мы сидим за столом в тесной кухне. Стол достался нам в наследство от пекарни. Громоздкий, вытесанный из необработанной сосновой древесины, сплошь в рубцах, оставленных ножом. В шрамы забилось тесто, усохшее до консистенции застывшего цемента, отчего его поверхность теперь похожа на гладкий мрамор. Тарелки разнородные: одна зелёная, другая — белая, у Анук — в цветочках. Бокалы тоже разные: высокий, маленький, один всё ещё с наклейкой «Moutarde Amora». Но эти вещи принадлежат нам. Впервые в жизни у нас появилось что-то своё. Прежде нам приходилось пользоваться гостиничной посудой, пластмассовыми ножами и вилками. Даже в Ницце, где мы жили больше года, мебель была чужая, арендованная вместе с помещением магазина. Чувство владения нам всё ещё в новинку, оно дурманит и пьянит. Для нас это экзотика, невиданное чудо. Я завидую кухонному столу, завидую его порезам и ожогам, полученным от горячих хлебопекарных форм. Завидую его незыблемому чувству времени и жалею, что не могу сказать: вот это я сделала пять лет назад. Оставила эту отметину, мокрой кофейной чашкой посадила вот это пятно, здесь прожгла сигаретой, а вот эту лесенку на шероховатом дереве настучала ножом. А вот здесь, в укромном уголке за ножкой, Анук вырезала свои инициалы, когда ей было шесть лет. А этот рубец от ножа для разделки мяса появился жарким летним днём семь лет назад. Помнишь? Помнишь то лето, когда река обмелела. Помнишь? Я завидую столу, завидую его незыблемому чувству времени. Он стоит здесь давно. Он принадлежит этому дому. Жозефина помогла мне приготовить ужин. Мы поставили на стол салат из зелёной стручковой фасоли и помидоров, заправленных ароматным растительным маслом, красные и чёрные оливки, купленные на рынке в четверг, хлеб с грецкими орехами, свежий базилик, поставляемый Нарсиссом, сыр из козьего молока и красное вино из Бордо. За ужином мы беседовали, но не о Поле-Мари Мускате. Я рассказывала Жозефине о нас, об Анук и о себе, о краях, в которых мы побывали, о своей шоколадной в Ницце, о том, как мы жили в Нью-Йорке, когда родилась Анук, и о прежних временах, рассказывала о Париже, Неаполе и прочих городах, где нам с матерью случалось оседать ненадолго за время наших бесконечных скитаний по миру. Сегодня мне хочется вспоминать только радужные, светлые, смешные эпизоды своей жизни. В воздухе и без того витает слишком много мрачных мыслей. Чтобы рассеять их, я поставила на стол белую свечу. Её умиротворяющий аромат навевает тоску по прошлому, и я делюсь вслух воспоминаниями о маленьком Уркском канале, о Пантеоне, о площади Художников в Париже и восхитительной берлинской Унтер-ден-Линден, о пароме до острова Джерси, о свежеиспечённых венских пирожных, которые надо есть из горячей бумаги прямо под открытым небом, о набережной в Жуан-ле-Пене и танцах на улицах Сан-Педро. С лица Жозефины постепенно сходило каменное выражение, а я продолжала вспоминать. Рассказала, как мама однажды продала осла фермеру из деревни неподалёку от Риволи, а упрямое животное возвращалось к нам раз за разом, ухитряясь отыскивать нас чуть ли не возле самого Милана. Потом поведала историю о лиссабонских торговцах цветами и о том, как мы покинули тот город в рефрижераторе цветочника, который четыре часа спустя высадил нас, полуокоченевших, у раскалённых добела доков Порту. Жозефина улыбнулась, потом расхохоталась. Временами мы с матерью бывали при деньгах, и тогда Европа согревала нас солнцем и надеждой. И сегодня вечером я вспоминаю именно такие дни. Вспоминаю богатого араба в белом лимузине, певшего матери серенады в Сан-Ремо, вспоминаю, как мы смеялись и были счастливы и как потом долго благоденствовали на деньги, которые он нам дал. — Ты столько всего видела. — Голос Жозефины полнится завистью и немного благоговением. — А ещё такая молодая. — Мне почти столько же лет, сколько тебе. Она покачала головой. — Нет, я — тысячелетняя старуха. — На её губах заиграла добрая мечтательная улыбка. — Я бы тоже хотела путешествовать. Просто идти за солнцем, не думая о том, куда завтра приведёт меня дорога. — Кочевая жизнь утомительна, поверь мне, — мягко сказала я. — И через некоторое время начинает казаться, что каждый новый край ничем не отличается от предыдущего. Она с сомнением посмотрела на меня. — Поверь мне. Я знаю, что говорю. Вообще-то я лукавила. Каждый край самобытен, и возвращение в город, в котором ты жил когда-то, сродни возвращению в дом старого друга. А вот люди обезличиваются — одни и те же лица в городах, за тысячи километров друг от друга, одни и те же выражения. Пустые враждебные взгляды чиновников, любопытные взгляды крестьян, скучные скользящие взгляды туристов. Одни и те же влюблённые, матери, нищие, калеки, торговцы, поклонники бега трусцой, дети, полицейские, таксисты, зазывалы. И через некоторое время тебя начинает мучить паранойя — кажется, будто все эти люди тайком следуют за тобой из города в город, в другой одежде, в другом обличье, но по существу те же самые люди. Занимаются своей рутиной, а сами косятся на нас, чужаков, незваных пришельцев. На первых порах тебя распирает чувство превосходства. Мы — раса избранных, путешественники. Ведь мы видели и испытали гораздо больше, чем они, довольствующиеся монотонным существованием: сон — работа — сон, возделыванием своих аккуратных садиков, своими одинаковыми загородными коттеджами и жалкими мечтами. Мы их за это даже чуть-чуть презираем. А потом приходит зависть. Поначалу мы посмеиваемся над собой. Что-то кольнуло вдруг и почти сразу исчезло при виде женщины в парке, склонившейся над малышом в коляске; лица обоих озарены, но не лучами солнца. Потом зависть даёт о себе знать второй раз, третий — двое влюблённых идут по набережной, держась за руки; вот молодые сотрудницы некой фирмы о чём-то весело смеются за столиком, подкрепляясь в обед кофе с круассанами… — и вскоре поселяется в душе ноющей болью. Нет, каждый уголок на земле, куда б ни завели тебя скитания, как был самобытным, так и остаётся. Это сердце через некоторое время начинает разъедать ржа. Смотришь утром на себя в гостиничное зеркало, а твоё лицо будто помутнело, затёрлось от множества вот таких случайных взглядов. К десяти часам простыни будут выстираны, ковёр вычищен. Странствуя, мы регистрируемся в гостиницах под разными именами. Идём по жизни, не оставляя следов, не отбрасывая тени. Как привидения. Из раздумий меня вывел властный стук в дверь. Жозефина приподнялась, вдавливая кулаки в рёбра. В её глаза закрадывался страх. Мы, конечно, ждали его. Ужин, беседа — это всё было притворство, самоуспокоение. Я встала. — Не волнуйся. Я его не впущу. Глаза Жозефины пылают страхом. — Я не стану с ним разговаривать, — тихо заявила она. — Не могу. — Поговорить, возможно, придётся, — ответила я. — Но бояться не надо. Сквозь стены он не проникнет. Она улыбнулась дрожащей улыбкой. — Я даже голос его слышать не хочу. Ты не знаешь, какой он. Начнёт говорить… — Я прекрасно знаю, какой он, — решительно оборвала я её, направляясь в неосвещённый торговый зал. — Чтобы ты ни думала, он далеко не уникален. Кочевая жизнь учит разбираться в людях, а они в большинстве своём мало чем отличаются друг от друга. — Просто я ненавижу сцены, — пробормотала Жозефина мне в спину. Я уже включала свет. — И ненавижу крик. — Это ненадолго, — пообещала я. Стук возобновился. — Анук нальёт тебе шоколада. Дверь заперта на цепочку. Я повесила её, когда мы приехали, — в силу привычки, приобретённой в больших городах, где меры безопасности не были лишними, — хотя здесь до сего дня в подобной предосторожности необходимости не возникало. Свет, льющийся из магазина, падает на Муската, и я вижу, что его лицо искажено от ярости. — Моя жена здесь? — хрипит он пьяным голосом, изрыгая вонючий пивной перегар. — Да. — Прибегать к уловкам нет причин. Следует сразу поставить его на место. — Боюсь, она ушла от вас, месье Мускат. Я предложила ей пожить у меня несколько дней, пока она не определится. Сочла, что так будет лучше. — Я стараюсь говорить бесстрастно, вежливо. Тип людей, подобных ему, мне хорошо знаком. Мы с мамой встречали их тысячи раз, в тысячах разных мест. Мускат остолбенело вытаращился на меня, а когда смысл сказанного дошёл до него, он злобно сощурился и развёл руками, прикидываясь безвредным, недоумевающим, готовым обратить всё в шутку. Какое-то мгновение он кажется почти обаятельным, но потом делает шаг к двери и обдаёт меня тухлятиной изо рта — смесью пивных паров, дыма и дурного гнева. — Мадам Роше. — Голос у него мягкий, почти просительный. — Передайте моей жирной корове, чтобы она немедленно подняла свою задницу и выметалась на улицу, пока я сам её не вытащил. И если ты, грудастая стерва, встанешь на моём пути… — Он загремел дверью. — Сними цепь. — Он елейно улыбается, а сам смердит гневом, по запаху смутно напоминающим ядовитые химикаты. — Я сказал: сними эту чёртову цепь, пока я её не сорвал. — Разъярённый, он кричит женским голосом, визжит, как недорезанная свинья. Я медленно, с расстановкой, ещё раз объясняю ему ситуацию. Он бранится и вопит в досаде. Несколько раз пнул дверь с такой силой, что даже петли задрожали. — Если вы попытаетесь вломиться в мой дом, — ровно говорю я, — я сочту вас опасным злоумышленником и приму соответствующие меры. В ящике кухонного стола я держу газовый баллончик, который обычно носила с собой, когда жила в Париже. Пару раз мне случалось применять его. Очень действенное средство. Угроза несколько охладила его пыл. Очевидно, он полагал, что запугивание исключительно его прерогатива. — Ты не понимаешь, — заскулил Мускат. — Она — моя жена. Я люблю её. Не знаю, что она тебе говорила, но… — Что она мне говорила, месье, не имеет значения. Это её решение. На вашем месте я прекратила бы скандалить и ушла домой. — Чёрта с два! — Его рот так близко к щели, что до меня долетает фонтан его горячей вонючей слюны. — Это всё ты, стерва, виновата. Ты напичкала её бреднями об эмансипации и прочей чепухе. — Визгливым фальцетом он стал передразнивать Жозефину. — Только и слышишь от неё: «Вианн говорит это. Вианн думает то». Пусть выйдет на минуту, посмотрим, что она сама скажет. — Не думаю, что… — Ладно. — Жозефина тихо приблизилась ко мне и встала за спиной, держа в обеих руках чашку с шоколадом, словно грела руки. — Придётся поговорить с ним, а то не уйдёт. Я посмотрела на неё. Вид у неё спокойный, взгляд просветлел. Я кивнула: — Что ж, давай. Я отступила в сторону, и Жозефина подошла к двери. Мускат опять начал что-то реветь, но она перебила его на удивление твёрдым ровным голосом: — Поль, послушай меня. — От неожиданности он умолк на полуслове. — Уходи. Мне больше нечего сказать тебе. Ясно? Она дрожит, но голосом не выдаёт своего волнения. Внезапно испытав горячий прилив гордости за Жозефину, я ободряюще сжала её плечо. С минуту Мускат молчал, а когда вновь заговорил, то уже угодливым тоном, хотя я по-прежнему слышу в его голосе гнев, жужжащий, как помехи на линии, передающей далёкий радиосигнал. — Жози, — вкрадчиво молвит он. — Не глупи. Выйди, и мы всё спокойно обсудим. Ты ведь моя жена, Жози. Неужели это не стоит того, чтобы попытаться сохранить наш брак? Жозефина тряхнула головой. — Слишком поздно, Поль, — сказала она, кладя конец разговору. — Извини. Мягко, но решительно она захлопнула дверь, и, хотя Мускат ещё несколько минут продолжал ломиться в шоколадную, попеременно бранясь, умоляя и угрожая, даже пуская слезу в порыве сентиментальности и увлечения собственной игрой, второй раз мы ему не открыли. В полночь я услышала, как он кричит на улице. Потом в окно ударился с глухим стуком комок грязи, измазавший чистое стекло. Я встала, желая посмотреть, что происходит. Внизу на площади стоял Мускат, приземистый и злобный, как гоблин. Руки упрятаны глубоко в карманы, из пояса брюк выпирает круглое брюшко. Очевидно, он был пьян. — Вы не сможете прятаться там вечно! — Я увидела, как в одном из домов за его спиной засветилось окно. — Всё равно когда-нибудь выйдете! И тогда, сучки, уж тогда я вам покажу! — Я машинально выкинула в его сторону пальцы, обращая его злость на него самого. Прочь отсюда, злой дух. Прочь. Этот рефлекс мне тоже передался от матери. И всё же, как ни странно, я сразу почувствовала себя в безопасности. Я вернулась на кровать и ещё долго лежала без сна, слушая тихое дыхание дочери и глядя на меняющуюся форму луны в просветах листвы. Думаю, я опять пыталась гадать, высматривая в подвижных узорах некий знак, утешительное слово… Ночью, когда снаружи на страже стоит Чёрный человек, а на церковной башне скрипит пронзительно — кри-крии — флюгер, в подобные вещи легче поверить. Но я ничего не увидела, ничего не ощутила, и, когда наконец забылась сном, мне пригрезился Рейно. С крестом в одной руке, со спичками — в другой, он стоял в ногах кровати больничной койки, на которой лежал какой-то старик. Глава 24 9 марта. Воскресенье Рано утром пришла Арманда — посплетничать и выпить шоколаду. В новой светлой соломенной шляпке, украшенной красной лентой, она выглядит свежее и бодрее, чем минувшим днём. На свою трость Арманда нацепила красный бантик, сделав из неё вычурный аксессуар, как флаг, возвещающий о непокорном духе её хозяйки. Она заказала chocolat viennois с куском слоёного торта из белого и чёрного шоколада и забралась на табурет. Жозефина, помогавшая мне по магазину, — она согласилась пожить у нас несколько дней, пока не решит, как ей быть дальше, — с опаской поглядывала на старушку из кухни. — Я слышала, вчера вечером здесь вышел скандал, — с присущей ей прямотой начала Арманда. Её бесцеремонность искупалась добротой, лучившейся из её блестящих чёрных глаз. — Этот выродок Мускат, говорят, орал и дебоширил. Я сдержанно объяснила, что произошло. Арманда слушала с одобрительным выражением на лице. — Я только удивляюсь, что она тянула так долго. Давно следовало бросить его, — сказала она, когда я закончила рассказ. — Весь в отца. И языком так же мелет. И руками. — Она доброжелательно кивнула Жозефине, стоявшей в кухонном проёме с горшочком горячего молока в одной руке. — Всегда знала, что когда-нибудь ты образумишься, девонька. И не вздумай теперь поддаться на чьи-либо уговоры. Не возвращайся. — Не беспокойтесь, — с улыбкой отвечала ей Жозефина. — Не вернусь. Сегодня утром в «Небесном миндале» гораздо больше посетителей, чем в первое воскресенье после нашего приезда в Ланскне. В обед появился Гийом вместе с Анук. В суматохе последних двух дней мне лишь пару раз довелось побеседовать с ним, но теперь, когда он вошёл, я поразилась произошедшим в нём переменам. Он больше не кажется съёжившимся и сморщенным. Шаг упругий, яркий красный шарф на шее придаёт его облику почти щегольской вид. Краем глаза я ухватила у его ног расплывчатую тень. Пантуфль. Анук, беспечно размахивая портфелем, промчалась мимо Гийома и, поднырнув под прилавок, бросилась мне на шею. — Maman! — протрубила она мне в ухо. — Гийом нашёл собаку! Всё ещё обнимая дочь, я повернулась к Гийому. Тот, раскрасневшийся, стоит у входа. У его ног сидит в умилительной позе маленький беспородный пёс бело-коричневого окраса, совсем ещё щенок. — Шш, Анук. Это не мой пёс. — На лице Гийома отражаются радость и смущение. — Он бродил возле Марода. Возможно, кто-то хотел избавиться от него. Анук уже скармливала щенку кусочки сахара. — Его нашёл Ру, — пискнула она. — Услышал, как пёсик скулит у реки. Он мне сам сказал. — Вот как? Ты видела Ру? Анук кивнула рассеянно и принялась щекотать щенка. Тот с радостным тявканьем перевернулся на спину. — Такая лапочка, — говорит Анук. — Вы его возьмёте? Гийом печально улыбнулся. — Вряд ли, милая. Знаешь, после Чарли… — Но ведь он потерялся, ему некуда больше… — Уверен, много найдётся людей, которые пожелают дать приют такому чудному щенку. — Гийом нагнулся и ласково потрепал пса за уши. — Дружелюбный малыш, жизнерадостный. — А как вы его назовёте? — не унимается Анук. Гийом качает головой. — Я не буду давать ему кличку, ma mie. He думаю, что он задержится у меня надолго. Анук бросает на меня смешливый взгляд, и я качаю головой, беззвучно предостерегая её. — Я подумал, может, вы повесите объявление в вашей витрине, — говорит Гийом, усаживаясь за прилавок. — Вдруг отыщется хозяин. Я налила в чашку кофейного шоколада и подала ему с двумя вафельками в шоколаде на блюдце. — Конечно. — Я улыбнулась. Глянув на Гийома минутой позже, я увидела, что щенок уже сидит у него на коленях и жуёт вафли. Я перехватила взгляд дочери. Она подмигнула мне. Нарсисс принёс мне корзину эндивия из своего питомника. Увидев Жозефину, он вытащил из кармана букетик анемонов и вручил ей. «Чтоб веселее у вас здесь было», — пробормотал он. Жозефина покраснела от удовольствия и попыталась выразить свою признательность. Смущённый Нарсисс грубовато отказался от благодарности и зашаркал прочь. Вслед за доброжелательными посетителями повалили любопытные. Во время утренней службы прошёл слух, что Жозефина Мускат переселилась в «Небесный миндаль», и потому всё утро мы не знали отбоя от клиентов. Пришли Жолин Дру и Каролина Клэрмон, обе в весенних костюмах-двойках и шёлковых шарфах, с приглашением на благотворительное чаепитие, устраиваемое в Вербное воскресенье. Арманда при виде дочери и её приятельницы довольно хохотнула. — Ба, да сегодня у нас прямо воскресный парад мод! — воскликнула она. Каро с раздражением посмотрела на мать. — Вообще-то, maman, тебе здесь нечего делать, — укоризненно произнесла она. — Или ты забыла, что сказал врач? — Я-то не забыла, — отвечала Арманда. — Не пойму только, зачем нужно портить мне утро, присылая это убожество. Ждёте не дождётесь моей смерти? Напудренные щёки Каро стали пунцовыми. — Maman, как ты можешь так говорить… — Не лезь не в своё дело и не услышишь того, что не нравится, — отчитала дочь Арманда, и Каро поспешила ретироваться из шоколадной, второпях едва не разбивая напольную плитку своими острыми каблучками. Потом заглянула Дениз Арнольд, спросила, не нужно ли нам что из её магазина. — Я так, на всякий случай интересуюсь, — объяснила она с горящими от любопытства глазами. — Как-никак у вас теперь гостья и всё такое. Я заверила её, что в случае нужды мы знаем, куда обратиться. Следом явились Шарлотта Эдуард, Лидия Перрен и Жорж Дюмулен. Одна решила заранее купить подарок на день рождения, второй захотелось узнать поподробнее о празднике шоколада — какая оригинальная затея, мадам! — третий выронил кошелёк где-то у церкви и спрашивал, не находила ли я его. Жозефину я поставила за прилавок, повязав ей один из своих чистых жёлтых передников, чтобы она не запачкала одежду в шоколаде, и она управлялась на удивление хорошо. Сегодня она позаботилась о своей внешности. Красный свитер и чёрная юбка смотрятся на ней безукоризненно, по-деловому; тёмные волосы аккуратно уложены и перетянуты лентой. Покупателей она, как и полагается, встречает приветливой улыбкой, голову держит высоко, и, хотя взгляд её в тревожном ожидании время от времени обращается на дверь, в её облике и намёка нет на то, что она боится за себя или за свою репутацию. — Бесстыдница, — прошипела Жолин Дру Каро Клэрмон, когда они вдвоём торопливо покидали шоколадную. — Ни грамма совести. Как подумаю, что этому бедняге пришлось вытерпеть… Жозефина стояла спиной к залу, но я заметила, как она вся напряглась. В шоколадной в это время наступило минутное затишье, и потому слова Жолин прозвучали отчётливо. Гийом поспешил кашлянуть, чтобы заглушить их, но я знала, что Жозефина всё равно услышала. Воцарилось неловкое молчание. Первой нарушила тишину Арманда. — Что ж, девонька, — оживлённо проговорила она, — считай, что добилась своего, раз те двое не одобряют. Добро пожаловать в лагерь диссидентов! Жозефина подозрительно глянула на старушку и, убедившись, что язвительная шутка направлена не в её адрес, рассмеялась — непринуждённо, беззаботно. Потом, удивлённая своей реакцией, прикрыла рот рукой, словно хотела удостовериться, что это и впрямь она смеялась. Отчего и вовсе расхохоталась. Остальные поддержали её. Мы всё ещё дружно смеялись, когда звякнул дверной колокольчик и в шоколадную тихо вошёл Рейно. — Monsieur le cure. — Я заметила, как Жозефина изменилась в лице, — на нём появилось неприязненное тупое выражение, — прежде чем увидела самого священника. Её руки вернулись на своё привычное место у подложечной ямки. Рейно степенно кивнул. — Madame Мускат. — Он сделал ударение на первом слове. — Я был очень огорчён, не увидев вас в церкви сегодня утром. Жозефина буркнула что-то маловразумительное. Рейно шагнул к прилавку, и она встала боком, будто собираясь скрыться в кухне. Но потом передумала и развернулась к нему лицом. — Молодец, девонька, — одобрительно прокомментировала Арманда. — Не позволяй, чтобы он морочил тебе голову своей болтовнёй. — Она открыто посмотрела на Рейно и решительно взмахнула куском торта в руке. — Оставь эту девушку в покое, Франсис. Ей от тебя если что и требуется, так только благословение. Рейно проигнорировал её. — Послушай меня, ma fills, — важным тоном обратился он к Жозефине. — Нам нужно поговорить. — Его взгляд метнулся к красному саше-талисману, висящему у двери. — Но не здесь. Жозефина покачала головой: — Прошу прощения, но я занята. Да и не хочу ничего слышать от вас. Губы Рейно упрямо сжаты. — Теперь ты нуждаешься в помощи церкви как никогда. — Холодный быстрый взгляд в мою сторону. — Ты поддалась слабости. Позволила, чтобы тебя ввели в заблуждение. Брачный обет священен… — Брачный обет священен? — насмешливо перебила его Арманда. — Где ты откопал эту чушь? Уж кто-кто, а ты… — Прошу вас, мадам Вуазен… — Наконец-то в его невыразительном голосе зазвучали хоть какие-то интонации. Он обдал старушку ледяным взглядом. — Я был бы вам очень признателен, если бы… — Разговаривай, как тебя учили родители, — вспылила Арманда. — Будто картошки в рот напихал. Разве мать не объясняла тебе, что нормальные люди так не говорят? — Она фыркнула. — Всё избранного из себя строишь, а? Забыл, какие мы, в той своей модной школе? Рейно весь напружинился. Я чувствовала, как от него волнами исходит напряжение. Он заметно похудел за последние несколько недель, потемневшая кожа на висках натянута, как барабан, под заострившимся подбородком обозначились сухожилия. Падающая на лоб жидкая прямая прядь волос придаёт ему обманчиво простодушный вид, но всё остальное в его внешности — сплошь спесь и претенциозность. — Жозефина. — Тон у него проникновенный и повелительный, заведомо пресекающий любое вмешательство со стороны. Он ведёт себя так, будто, кроме них двоих, в шоколадной никого нет. — Я знаю, ты хочешь, чтобы я помог тебе. Я беседовал с Полем-Мари. Он говорит, что ты переутомилась. Говорит… Жозефина тряхнула головой: — Mon pere. — Туповатое выражение исчезло с её лица, к ней вернулось спокойствие. — Я знаю, вы желаете мне добра. Но я не изменю своего решения.

The script ran 0.013 seconds.