Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Рафаэлло Джованьоли - Спартак [1874]
Язык оригинала: ITA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, sci_history, История, Приключения, Роман

Аннотация. Для того, чтобы по достоинству оценить положительные и отрицательные стороны романа Джованьоли, необходимо, прежде всего, вспомнить реальный ход событий, каким он представлялся по немногим дошедшим до нас историческим источникам. ...

Аннотация. Исторический роман известного итальянского писателя рассказывает о крупнейшем в античном истории восстании рабов. В центре произведения - образ бесстрашного борца, который все силы и страсть души отдает борьбе против угнетения. Спартак гибнет, но идея свободы остается в душах подневольных людей. Роман воссоздает одну из самых интересных, насыщенных драматическими событиями страниц истории Древнего Рима, повествует о нравах и быте всех слоев рабовладельческого общества.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

– Видишь, Гермоген, этого человека?.. Когда бы он ни пришел… в любой час, веди его немедленно ко мне. Еще раз простившись с Метробием, она вернулась к себе, закрылась в своей комнате и долго ходила взад и вперед, то замедляя, то ускоряя шаги. Тысячи желаний теснились в душе, тысячи надежд и планов рождались в воспаленном мозгу, сознание ее то затуманивалось, то вдруг озарялось мрачным светом, и в чувствах, отражавшихся в ее глазах, не было ничего человеческого, а только лютая, звериная ярость. Наконец она бросилась на ложе и, зарыдав, произнесла вполголоса, кусая белыми зубами свои руки: – О, эвмениды! Дайте мне отомстить… я воздвигну вам великолепный алтарь!.. Мести, мести я жажду!.. Мести!.. Чтобы понять этот безумный гнев красавицы Эвтибиды, нам придется вернуться назад. Мы кратко расскажем читателям, какие события произошли в течение двух месяцев с того дня, как Валерия, побежденная страстью к Спартаку, отдалась ему. У гладиатора был мужественный облик, удивительной красоты сложение и, как помнят читатели, необыкновенно привлекательное лицо, освещенное милой улыбкой, когда гнев не искажал его черты; оно носило отпечаток доброты, кротости, силы чувств, отражавшихся в больших синих глазах. Не удивительно, что он зажег в сердце Валерии страсть такую же глубокую и сильную, как и та, что завладела его душой. Вскоре знатная римлянка, открывавшая в возлюбленном все новые и новые качества, новые достоинства, всецело была покорена им, и не только безмерно полюбила его, но и уважала, почитала его, – так несколько месяцев тому назад ей казалось, что будет если не любить, то хотя бы уважать и почитать Луция Корнелия Суллу. Мнил ли себя Спартак счастливым или действительно был счастлив – это легче понять, чем описать. Впервые познав упоительные восторги любви, он был переполнен своим счастьем, поглощен им и, как все счастливые любовники, стал эгоистом: он забыл о цепях, которые еще так недавно сковывали его, забыл святое дело свободы, о котором так долго мечтал и которое поклялся довести до конца. Да, он забыл обо всем, потому что был всего лишь человеком, и страстная любовь усыпила в нем все другие чувства, так же как страсть одурманила бы Помпея, и Красса, и Цицерона. И в эти дни, когда Спартак был весь поглощен своей любовью, когда он считал себя любимым и действительно был любим, Эвтибида много раз настойчиво приглашала его к себе – якобы по очень важному делу, связанному с заговором гладиаторов. Спартак наконец внял ее призывам и отправился в дом к куртизанке. Гречанке Эвтибиде, как мы уже говорили, еще не было двадцати четырех лет. За восемь лет до описываемых нами событий, то есть в 668 году римской эры, она попала в рабство, когда Сулла после продолжительной осады взял Афины, в окрестностях которых родилась Эвтибида. Юная рабыня досталась распутному патрицию Публию Стацию Апрониану, и он развратил эту завистливую, злую, тщеславную девушку с прирожденными дурными наклонностями. Получив вскоре свободу благодаря любовной связи с этим сладострастным стариком, Эвтибида стала куртизанкой и постепенно приобрела влияние, силу и богатство. Кроме редкой красоты, природа щедро наделила ее недюжинным умом, и она стала вдохновительницей всевозможных интриг и коварных козней. Узнав все тайны зла, пресытившись наслаждениями, изведав все страсти, Эвтибида возненавидела позорную жизнь, которую она вела. И как раз в это время она встретила Спартака, поразившего ее сочетанием геркулесовой силы и необыкновенной красоты. В душе Эвтибиды зажглась чувственная прихоть, и она не сомневалась, что гладиатор откликнется на ее призыв. Когда ей удалось обманом заманить Спартака в дом, она пустила в ход все средства обольщения, какие подсказывали ей утонченная развращенность и порочная натура, но, к своему удивлению, увидела, что рудиарий равнодушен ко всем ее чарам; ей пришлось убедиться, что существует человек, способный отвергнуть ее ласки, тогда как все другие так жадно искали и добивались их. Как раз этот презревший ее гладиатор был единственным человеком, к которому она питала какое-то чувство, и тут прихоть куртизанки постепенно и безотчетно разрослась в настоящую страсть, страшную и опасную, потому что она горела в порочной душе. Став ланистой в школе гладиаторов Суллы, Спартак вскоре уехал в город Кумы, в окрестностях которого у диктатора была роскошная вилла; там Сулла поселился со всем своим двором и семьей. Самолюбие Эвтибиды было глубоко оскорблено, чувство ее осталось без ответа, и она догадывалась о тайных причинах такого пренебрежения: несомненно, у нее была соперница, какая-то другая женщина завладела любовью Спартака. Гречанка инстинктивно чувствовала, что только другая любовь, образ другой женщины могли остановить Спартака, и лишь поэтому он не бросился в ее объятия. Она употребила все усилия, чтобы забыть рудиария, изгнать из памяти всякое воспоминание о нем, но все было напрасно. Так уж создано человеческое сердце, и так было всегда: то, что не дается, становится особенно желанным, и чем больше препятствий на пути к исполнению желания, тем упорнее мы стремимся удовлетворить его. До этого дня Эвтибида была счастлива и беззаботна, а теперь оказалась самым несчастным созданием, влачившим жалкое существование среди богатства, удовольствий и поклонения ей. Читатели видели, с какой радостью Эвтибида ухватилась за возможность отомстить любимому и в то же время ненавистному ей человеку и своей счастливой сопернице. В то время как Эвтибида, запершись у себя в комнате, давала волю злым порывам порочной души, а Метробий мчался на прекрасном скакуне в Кумы, в таверне Венеры Либитины происходили не менее важные события, грозившие большой опасностью Спартаку и делу освобождения угнетенных, за которое он решил бороться. В сумерки семнадцатого дня апрельских календ (16 марта) 676 года римской эры в таверне Лутации Одноглазой собралось довольно много гладиаторов, чтобы угоститься сосисками, жареной свининой и выпить велитернского и тускуланского вина. Ни у кого из двадцати гладиаторов, сидевших за столом, не было недостатка в хорошем аппетите, в желании выпить и повеселиться. На почетном месте за столом сидел гладиатор Крикс, распорядитель пиршества. Сила и храбрость Крикса, как мы уже говорили, снискали ему авторитет среди товарищей, а также доверие и уважение Спартака. Стол для гладиаторов был накрыт во второй комнате таверны. Они чувствовали себя здесь свободно, уютно и могли без опаски вести откровенную беседу, тем более что рядом, в большой комнате, посетителей в этот час было немного, да и тот, кто заходил, выпивал поспешно тускуланского и тут же уходил. Усевшись за стол со своими товарищами, Крикс заметил, что в углу комнаты на небольшом столе стояли тарелки с остатками еды, – очевидно, за этим столом недавно кто-то ужинал. – Скажи-ка, Лутация Кибела, мать богов… – обратился Крикс к хозяйке, хлопотавшей у стола и подававшей кушанья. – Правильно, я мать, да и только не богов, а неблагодарных мошенников-гладиаторов, таких вот, как вы! – прервала его Лутация. – А ваши боги разве не были гладиаторами, да к тому же хорошими? – О, да простит мне великий Юпитер! Какие богохульства приходится мне выслушивать! – в сердцах воскликнула Лутация. – Клянусь Гезом, я не лгу и не богохульствую! Я не буду говорить о Марсе и его деяниях, напомню лишь о Бах усе и Геркулесе; уж если они оба не были отличными и храбрыми гладиаторами и не совершали дел, достойных амфитеатра и цирков, то пусть молнии Юпитера поразят тут же на месте нашего прекрасного ланисту Акциана! За столом грянул дружный хохот, и со всех сторон послышалось: – Если бы!.. Если бы!.. Было бы только небу угодно!.. Когда шум прекратился, Крикс спросил: – Скажи, Лутация, кто ужинал за этим маленьким столом? Лутация обернулась и с удивлением воскликнула: – Куда ж он делся?.. Вот так так! – и, поглядев вокруг, она добавила: – О, да поможет мне Юнона Луцина!.. – Поможет при родах твоей кошки! – пробормотал один из гладиаторов. – Он ушел! Не заплатил по счету! – ужаснулась Лутация и бросилась к опустевшему столу. – Он? Да кто ж этот неизвестный? Кто скрывается под именем он? – спросил ее Крикс. – Ах! – воскликнула Одноглазая, вдруг успокоившись. – Напрасно я на него наговорила! Я ведь знала, что он порядочный человек. Вот, глядите, – оставил мне на столе восемь сестерциев в уплату по счету… даже больше, чем надо. Ему полагается сдачи четыре с половиной асса. – Чтобы тебя разорвало! Скажешь ты наконец?.. – Ах, бедняга! – продолжала Лутация, убирая со стола. – Он забыл стиль и дощечку с записями. – Пусть Прозерпина съест сегодня вечером твой язык под кисло-сладким соусом, старая мегера! Скажешь ты наконец имя твоего посетителя? – вскричал Крикс, выведенный из себя болтовней Лутации. – Скажу, скажу, дураки! Вы любопытнее всякой бабы! – ответила, рассердившись, Лутация. – За тем малым столом ужинал торговец зерном из Сабинской земли; он приехал в Рим по своим делам и приходит сюда уже несколько дней подряд, всегда в одно и то же время. – Покажи-ка, – сказал Крикс и, взяв из рук Лутации деревянную дощечку, покрытую воском, и костяную палочку, оставленные на столе, стал читать записи торговца. В этих записях действительно были отмечены закупленные партии зерна, цена, на которой сторговались, и имена людей, продавших хлеб; по-видимому, они получили от скупщика задатки, так как против их имен стояли цифры. – Вот только никак не пойму, – говорила Лутация Одноглазая, – когда он ушел, этот купец? Готова поклясться, что когда вы входили, он еще был здесь!.. А-а, понимаю! Наверно, он меня позвал, а я была занята, готовила для вас сосиски и свинину. Он звал, звал, да и ушел – должно быть, очень торопился, – а деньги на столе оставил. Вот благородный человек! И Лутация, отобрав у Крикса дощечку и стиль, ушла, бормоча себе под нос: – Завтра он придет… обязательно придет. Я все и отдам ему в целости. Проголодавшиеся гладиаторы ели, почти не разговаривая, и только через некоторое время один из них спросил: – Так как же? О солнце,[126] значит, ничего не слышно? – Солнце за тучи спряталось,[127] - ответил Крикс. – Однако странно, – сказал один из гладиаторов. – Непонятно, – прошептал другой. – А что слышно о муравьях?[128] – Число их увеличивается, и они усердно занимаются своим делом, ожидая наступления лета.[129] – Пусть же скорее придет лето и пусть солнце, сверкая всемогуществом своих лучей, обрадует трудолюбивых пчел и опалит крылья злым трутням.[130] – Скажи мне, Крикс, сколько звезд в поле зрения?[131] – Две тысячи двести шестьдесят на вчерашний день. – А новые появляются? – Все время. Они будут появляться до тех пор, пока над миром не засверкает лучезарный свод небес, покрытый мириадами звезд. – Гляди на весло,[132] - сказал гладиатор, увидев, что вошла Азур, рабыня-эфиопка, принесшая вино. Когда она вышла, гладиатор-галл сказал на ломаном латинском языке: – Мы ведь здесь одни и можем говорить свободно, не затрудняя себя условным языком, я примкнул к вам недавно и еще не научился ему как следует. Я попросту спрошу вас: увеличивается ли число сторонников? Каждый ли день мы растем? Когда наконец мы сможем подняться и начать настоящее сражение? Когда покажем нашим высокомерным и безмозглым господам, что и мы тоже люди храбрые, а может, и храбрее их?.. – Ты слишком нетерпелив, Брезовир, – ответил Крикс, улыбаясь. – Не надо так спешить и горячиться! Число наших сторонников изо дня в день увеличивается; число защитников святого дела растет ежечасно, ежеминутно… Сегодня, например, ночью назначено собрание в священной роще богини Фурины, за Сублицийским мостом, между Авентином и Яникулом: соблюдая предписанный обряд, будут принимать в члены нашего союза еще одиннадцать гладиаторов, верных и испытанных людей. – В роще богини Фурины! – сказал пылкий Брезовир. – Там, где еще стонет среди листвы вековых дубов неотомщенный дух Гая Гракха, чьей благородной кровью ненавистники патриции напитали эту священную, заповедную землю! Да, именно в этой роще должны собраться угнетенные, чтобы объединиться и, выступив, завоевать свободу! – А я вот что скажу, – заметил гладиатор-самнит, – я жду не дождусь той минуты, когда вспыхнет восстание; но не потому, что верю в счастливый его исход, а потому, что давно мечтаю сразиться с римлянами, отомстить за самнитов и марсийцев, погибших в священной гражданской войне. – Нет, если бы я не верил в то, что наше правое дело победит, я бы не вошел в Союз угнетенных. – Я все равно обречен на смерть, так уж лучше умереть на поле сражения, чем в цирке. Вот почему я вступил в Союз. В эту минуту один из гладиаторов уронил меч и перевязь, на которой он висел, – придя в таверну, он положил их себе на колени. Гладиатор этот сидел на скамейке, напротив двух обеденных лож, на которых возлежали некоторые из его товарищей. Он нагнулся, чтобы поднять меч, и вдруг крикнул: – Под ложем кто-то есть! Действительно, из-под ложа торчала чья-то нога, обмотанная от колена до щиколотки широкой белой тесьмой, которую в то время многие носили (она называлась круралис), и виднелся край зеленой тоги. Гладиаторы вскочили со своих мест, встревоженные и взволнованные. Крикс приказал: – Гляди на весло! Брезовир и Торквато будут гнать насекомых,[133] а мы будем жарить рыбу.[134] Исполняя приказ, двое гладиаторов подбежали к двери и, прислонившись к притолоке, стали беззаботно болтать друг с другом, а остальные в мгновение ока подняли ложе и вытащили спрятавшегося под ним молодца лет тридцати. Когда четыре мощные руки схватили его, он взмолился о пощаде. – Ни звука! – тихо, но внушительно сказал ему Крикс. – И ни одного движения, а не то живо прикончим тебя на месте! Блеснули острые клинки десяти мечей, предупредив попавшегося шпиона, что если он попытается только подать голос, то вмиг отправится на тот свет. – А, так это ты и есть сабинский купец? Зерном торгуешь да по столам пригоршни сестерциев раскидываешь? – сказал Крикс, и его налившиеся кровью глаза сверкнули мрачной ненавистью. – Поверьте мне, доблестные люди… – лепетал шпион, позеленев от страха. – Замолчи, мерзавец! – крикнул гладиатор, сильно ударив его кулаком в живот. – Эвмакл! – с упреком произнес Крикс. – Подожди… пусть он скажет, кто его подослал сюда. – И, обратившись к мнимому торговцу зерном, он воскликнул: – Не на зерне ты наживаешься, а на шпионстве и предательстве… – Во имя великих богов… умоляю вас! – произнес соглядатай прерывистым, дрожащим голосом. – Кто ты? Кто тебя подослал сюда?.. – Сохраните мне жизнь… я все открою… Но из милосердия, из жалости сохраните мне жизнь! – Это мы потом решим… пока что говори! – Меня зовут Сильвий Гордений Веррес… я грек… бывший раб… теперь отпущенник Гая Верреса. – А, так ты явился сюда по его приказу?.. – Да, по его приказу. – А что мы сделали Гаю Верресу? Почему он шпионит и доносит на нас? Ведь если он захотел узнать цель наших тайных собраний, то, очевидно, для того, чтобы донести об этом сенату. – Не знаю… не знаю… – сказал дрожа отпущенник Гая Верреса. – Не хитри… и не притворяйся дураком. Если Веррес решил поручить тебе такое тонкое и опасное дело, значит, он считает тебя достаточно ловким и способным довести его до конца. Говори все начистоту, а вздумаешь отпираться – это плохо для тебя кончится. Сильвий Гордений понял, что тут не до шуток; понял, что смерть подстерегает его, и, как утопающий хватается за соломинку, решил говорить все начистоту, чтобы спасти свою шкуру, если только это возможно. Он рассказал все, что знал. Гай Веррес на пиру у Катилины узнал о существовании какого-то Союза гладиаторов, решивших поднять восстание против существующих законов и власти. Он был вполне уверен, что эти храбрые люди, презирающие смерть, так легко не откажутся от своего замысла, – ведь им терять было нечего, а выиграть они могли все, – и нисколько не поверил, когда Спартак в тот вечер, в триклинии Катилины, заявил с видом горького разочарования, что решено оставить всякую мысль о восстании. Веррес, напротив, был убежден, что тайный заговор существует, Союз гладиаторов усиливается, растет и в один прекрасный день они сами, без участия и содействия римских патрициев, поднимут знамя восстания. Веррес долго обдумывал, как ему поступить в данном случае. Он был непомерно жаден к деньгам и считал, что все средства хороши – была бы выгода; поэтому он и решил следить за гладиаторами, разузнать все их планы, овладеть всеми нитями заговора и донести о нем сенату. В награду за это он надеялся получить крупную сумму денег или управление провинцией, где ему предоставят возможность законно разбогатеть, грабя жителей, как это всегда делало большинство квесторов, преторов, проконсулов. Известно, что жалобы угнетенного населения не тревожили развращенный и развращающий римский сенат. Для достижения цели Веррес месяц назад поручил своему отпущеннику и верному слуге Сильвию Гордению ходить за гладиаторами по пятам, следить за каждым их движением, разузнавать о всех их тайных собраниях. И вот уже месяц Сильвий Гордений терпеливо посещал многочисленные притоны и дома терпимости, кабачки, харчевни и таверны в самых бедных и отдаленных районах Рима, где гладиаторы собирались чаще всего. Беспрестанно подслушивая, наблюдая и присматриваясь, он собрал кое-какие улики и уже сделал некоторые выводы. Он понял, что после Спартака самым уважаемым и влиятельным среди гладиаторов был Крикс, именно в его руках находились главные нити заговора, если таковой существует; поэтому он стал следить за Криксом. Так как галл был частым посетителем таверны Венеры Либитины, Сильвий в течение шести-семи дней приходил туда ежедневно, а иногда и по два раза в день. После долгих, зрелых размышлений, узнав, что в этот вечер в таверне соберутся начальники манипул и Крикс тоже примет участие в этом сборище, он решился на хитрость – забрался под обеденное ложе как раз в момент прибытия гладиаторов, когда внимание Лутации Одноглазой было отвлечено, и никто не обратил внимания на его неожиданное исчезновение. Сильвий Гордений рассказывал все это вначале отрывисто и бессвязно, дрожащим, прерывающимся голосом, а к концу весьма живописно и витиевато. Крикс, внимательно наблюдавший за ним, несколько секунд молчал, а затем медленно и очень спокойно произнес: – А ведь ты редкостный негодяй! – Ты меня переоцениваешь, благородный Крикс, я, право… – Нет, нет, ты опаснее, чем кажешься на первый взгляд! С виду ты сущий баран и труслив, как кролик, – а посмотри-ка, сколько у тебя ума и хитрости! – Я же не сделал вам ничего дурного… я лишь выполнял приказ моего господина… Простите ради моей искренности… А кроме того, клянусь вам всеми богами Олимпа и Аида, что я никому, никому, даже Верресу, не скажу ни слова о том, что здесь случилось. Мне думается, вы можете подарить мне жизнь и отпустить на все четыре стороны. – Не торопись, добрый Сильвий, мы еще поговорим об этом, – с усмешкой ответил Крикс и, подозвав к себе семь или восемь гладиаторов, обратился к ним: – Выйдемте на минуту. Выходя первым, он повернулся к остальным и сказал: – Стерегите его… только не причиняйте ему вреда. Вместе с теми, кого он позвал. Крикс прошел через главную комнату таверны и вышел с ними в переулок. – Как поступить с этим негодяем? – спросил Крикс товарищей, когда те окружили его. – Чего там спрашивать? – ответил Брезовир. – Прикончить, как бешеную собаку! – Отпустить его – это все равно что самим предать себя, – сказал другой. – Оставить живым или держать его где-нибудь заложником опасно, – заметил третий. – Да и где могли бы мы его спрятать? – спросил четвертый. – Итак, смерть? – сказал Крикс, окидывая товарищей вопрошающим взглядом. – Улица пустынна. – Отведем его на самый верх холма, на другой конец улицы… – Mors sua, vita nostra,[135] - поучительным тоном заметил Брезовир, нещадно коверкая произношение этих четырех латинских слов. – Да, это необходимо, – подтвердил Крикс, сделал несколько шагов к двери таверны, потом остановился и спросил: – Кто его убьет? Наступило долгое молчание, и наконец кто-то сказал: – Убить безоружного и беззащитного… – Был бы у него меч… – произнес другой. – Если бы он мог и хотел защищаться, я взял бы это на себя, – сказал Брезовир. – Но убить безоружного… – сказал самнит Торквато. – Вы храбрые и благородные люди, – сказал с волнением Крикс, – люди, достойные свободы! Но для нашего общего блага кто-нибудь должен победить свое отвращение и выполнить приговор, который вынес в моем лице суд Союза угнетенных. Все умолкли и наклонили головы в знак согласия и повиновения. – К тому же, – сказал Крикс, – разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы его не накрыли в его тайнике, разве он не донес бы на нас спустя два часа? Завтра нас всех потащили бы в Мамертинскую тюрьму, а через два дня распяли бы на Сестерциевом поле. – Да, верно, верно, – тихо произнесли несколько гладиаторов. – Итак, именем суда Союза угнетенных, приказываю Брезовиру и Торквато убить этого человека. Оба гладиатора, которых назвал Крикс, в знак согласия наклонили головы, и все возвратились вместе с Криксом в таверну. Сильвий Гордений Веррес с тревогой ожидал решения своей судьбы; минуты ему казались часами, а может быть, даже веками. Когда он остановил свой взгляд на Криксе и его спутниках, входивших в таверну, он побледнел как полотно, и глаза его наполнились ужасом, – он не прочел на их лицах ничего утешительного. – Скажите, вы простили меня? – спросил он, и в голосе его послышались слезы. – Вы сохраните мне жизнь?.. Да?.. На коленях молю вас, заклинаю жизнью ваших отцов и матерей ваших, всем, что дорого вам… Смиренно умоляю вас!.. – Мы лишены отцов и матерей, – мрачно ответил Брезовир, и лицо его потемнело. – У нас отняли все, что было нам дорого! – произнес другой гладиатор, и глаза его блеснули гневом и местью. – Встань, мерзавец! – приказал Торквато. – Молчите! – крикнул Крикс и, обернувшись к отпущеннику Гая Верреса, добавил: – Ты пойдешь с нами. В конце этого переулка мы посовещаемся и решим твою судьбу. Сделав знак, чтобы подняли и увели Сильвия Гордения которому оставили последнюю надежду для того, чтобы он не оглашал улицу воплями, Крикс вышел в сопровождении гладиаторов, тащивших полумертвого отпущенника; он не сопротивлялся, не произнес ни слова. Один из гладиаторов остался, чтобы расплатиться с Лутацией за кушанья и вино. Среди вышедших двадцати гладиаторов она и не заметила торговца зерном; остальные, повернув направо от таверны, стали подыматься по грязному и извилистому переулку, заканчивавшемуся у городской стены, за которой начиналось открытое поле. Здесь гладиаторы остановились. Сильвий Гордений бросился на колени и начал плакать, моля гладиаторов о пощаде. – Хочешь ты, подлый трус, сразиться с кем-нибудь из нас равным оружием? – спросил Брезовир отпущенника, когда тот умолк в отчаянии. – Пожалейте! Пожалейте!.. Ради детей моих молю о милосердии! – У нас нет детей! – вскричал один из гладиаторов. – Мы обречены никогда не иметь семьи! – сказал другой. – Так ты способен только прятаться и шпионить? – сказал Брезовир. – Честно сражаться ты не умеешь? – Пощадите!.. Помилуйте!.. Умоляю!.. – Так иди же в ад, трус! – крикнул Брезовир, вонзив ему в грудь короткий меч. – И пусть с тобой погибнут все подлые прислужники, у которых нет ни чести, ни доблести! – сказал Торквато, дважды поразив мечом упавшего. Гладиаторы окружили умирающего и молча следили за его последними судорогами; лица их были задумчивы и мрачны. Брезовир и Торквато несколько раз воткнули клинки в землю, чтобы стереть с мечей кровь, пока она еще не запеклась, и вложили их в ножны. Затем все двадцать гладиаторов, серьезные и молчаливые, вышли через пустынный переулок на более оживленные улицы Рима. Через неделю после описанных здесь событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги[136] в Рим въехал через Капенские ворота всадник, закутанный в плащ, представлявший малую защиту от дождя, который лил уже несколько часов без перерыва, затопив улицы города. У Капенских ворот всегда было очень людно: они выходили на Аппиеву дорогу – эту царицу дорог, ибо от нее ответвлялись дороги, которые вели в Сетию, Капую, Кумы, Салерн, Беневент, Брундизий и Самний. Сторожа у Капенских ворот, привыкшие видеть, как прибывали и выходили во все часы дня и ночи люди любого сословия и одетые по-разному, то пешком, то верхом, то в носилках, в колеснице и в паланкинах, запряженных двумя мулами, тем не менее удивились, глядя на всадника и его скакуна: оба были в поту, измучены долгой дорогой, забрызганы грязью. Миновав ворота, лошадь, пришпоренная всадником, продолжала мчаться во весь опор, и стража слышала, как удалялось и наконец затерялось вдали эхо от звонкого топота копыт по мостовой. Вскоре лошадь проскакала по Священной улице и остановилась у дома Эвтибиды. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток, висевший у двери, несколько раз сильно ударил им; в ответ раздался лай собаки, – без сторожевого пса не обходился ни один римский дом. Вскоре всадник, стряхивая воду с намокшего плаща, услышал шаги привратника, – он шел по двору, громко окликая собаку, чтобы та замолчала. – Да благословят тебя боги, добрый Гермоген!.. Я – Метробий; только что прибыл из Кум… – С приездом! – Я весь мокрый, словно рыба… Юпитер, властитель дождей, желая позабавиться, показал мне, как много у него запасено воды в хлябях небесных… Позови кого-нибудь из рабов Эвтибиды и прикажи ему отвести мою бедную лошадь в конюшню на соседний постоялый двор, пусть ее там поставят в стойло и зададут овса. Привратник, взяв лошадь под уздцы, громко щелкнул пальцами, – так вызывали рабов, – и сказал Метробию: – Входи, входи, Метробий! С расположением дома ты знаком. Возле галереи ты найдешь Аспазию, рабыню госпожи; она доложит о тебе. О лошади я позабочусь; все, что ты приказал, будет сделано. Метробий стал осторожно спускаться по ступенькам у входной двери, стараясь не поскользнуться, так как это было бы плохим предзнаменованием, вошел в переднюю и при свете бронзового светильника, спускавшегося с потолка, прочел на мозаичном полу выложенные там, по обычаю, Salve (привет); как только гость делал несколько шагов, это слово повторял попугай в клетке, висевшей на стене. Миновав переднюю и атрий, Метробий вошел в коридор галереи, там он увидел Аспазию и приказал ей доложить о своем приезде Эвтибиде. Рабыня сначала была в нерешительности и колебалась, но актер настаивал. Аспазия боялась, что госпожа накричит на нее и прибьет, если она не доложит о Метробии, с другой же стороны, бедняжка опасалась, как бы Эвтибида не разгневалась, что ее побеспокоили. Наконец она все же решилась доложить госпоже о приезде Метробия. А в это время, удобно усевшись на мягком красивом диване в своем зимнем конклаве, где стояла изящная мебель, где было тепло от топившихся печей и чудесно пахло благовониями, куртизанка была поглощена выслушиванием любовных признаний юноши, сидевшего у ее ног. Дерзкой рукой Эвтибида перебирала его мягкие и густые черные кудри, а он смотрел на нее страстным взором и пылкими поэтическими словами говорил ей о своей любви и нежности. Юноша этот был среднего роста и хрупкого сложения; на бледном лице его с правильными, привлекательными чертами выделялись необычайно живые черные глаза; одет он был в белую тунику с пурпурной каймой из тончайшей шерсти, что свидетельствовало о его принадлежности к высшему сословию. Это был Тит Лукреций Кар. С ранних лет он усвоил философию Эпикура; в его гениальном мозгу уже зарождались основы бессмертной поэмы, а в жизни он следовал догмам своего учителя и, не стремясь к серьезной, глубокой любви, искал мимолетных любовных приключений, боясь Себя обречь на горе и заботы Мучительные, ибо рана сердца, Питаясь ими, с каждым днем все жгучей, Покуда сердце не покроют струпья… ................. ... чтобы от старых стрел любви Искать спасенья в новых..... Как из бревна клин вышибают клином, Так быстро с кратковременного чувства Срывая..... сладкий плод. Впрочем, это не помешало ему кончить жизнь самоубийством в возрасте сорока четырех лет и, как все заставляет предполагать, из-за безнадежной, неразделенной любви. Лукреций, красивый, талантливый юноша, приятный, остроумный собеседник, был богат и не жалел денег на свои прихоти. Он часто приходил к Эвтибиде и проводил в ее доме по нескольку часов, и она принимала его с большей любезностью, чем других, даже более богатых и щедрых своих поклонников. – Ты любишь меня? – кокетничая, спрашивала юношу куртизанка, играя кольцами его кудрей. – Я не надоела тебе? – Нет, я люблю тебя еще более страстно, потому что Здесь неизменно одно: чем полнее у нас обладанье, Тем все сильнее в груди распаляется дикая страстность. В эту минуту кто-то тихонько постучался в дверь. – Кто там? – спросила Эвтибида. Аспазия робко ответила: – Прибыл Метробий из Кум… – Ах! – вся вспыхнув, радостно воскликнула Эвтибида и вскочила с дивана. – Приехал?.. Проводи его в кабинет… я сейчас приду, – и, повернувшись к Лукрецию, который тоже поднялся с видимым неудовольствием, торопливо сказала прерывающимся, но ласковым голосом: – Подожди меня… Не слышишь разве, какая на дворе непогода?.. Я сейчас вернусь… И если вести, привезенные этим человеком, – а я их страстно жду вот уже неделю, – будут хорошими и если я утолю сегодня вечером мою ненависть желанной местью… мне будет весело, и частицей моей радости я поделюсь с тобой. Эвтибида вышла из конклава в сильном возбуждении, оставив Лукреция изумленным, недовольным и заинтригованным. Он покачал головой и, задумавшись, стал прохаживаться взад и вперед по комнате. На дворе бушевала буря. Частые молнии, одна за другой, озаряли конклав мрачными вспышками, а ужасные раскаты грома сотрясали дом до самого основания. Между раскатами грома как-то необыкновенно отчетливо слышен был стук града и шорох дождя, а сильный северный ветер дул с пронзительным свистом в двери, в окна и во все щели. – Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая свое разрушительное могущество, – тихо произнес юноша с легкой иронической улыбкой. Походив еще несколько минут, он сел на диван и долго сидел задумавшись, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных этой борьбой стихий; затем вдруг взял одну из навощенных дощечек, лежавших на маленьком изящном комодике, серебряную палочку с железным наконечником и с вдохновенным, горящим лицом стал быстро что-то писать. Гречанка вошла в кабинет, где ее ждал Метробий. Он уже снял плащ и с досадой разглядывал его, плащ был в ужасном состоянии. Эвтибида крикнула рабыне, собиравшейся уйти: – Разожги пожарче огонь в камине и принеси одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться. И подай в триклиний хороший ужин. Повернувшись к Метробию, она схватила обе его руки и, крепко пожимая их, спросила: – Ну как? Хорошие вести ты привез мне, славный мой Метробий? – Из Кум – хорошие, а вот с дороги плохие. – Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись поближе к огню. – Эвтибида пододвинула скамейку к камину. – Скажи мне поскорее, добыл ли ты желанные доказательства? – Прекрасная Эвтибида, как тебе известно, золото открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…[137] – Ах, оставь болтовню… Неужели даже ванна, которую ты только что принял, не подействовала на тебя и ты не можешь говорить покороче?.. – Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие в дверях видел несколько раз, как между тремя и четырьмя часами ночи Спартак входил в комнату Валерии. – О боги ада, помогите мне! – воскликнула Эвтибида с дикой радостью. Обратив к Метробию искаженное лицо с расширенными зрачками горящих глаз, раздувавшимися ноздрями, дрожащими губами, похожая на тигрицу, жаждущую крови, она спросила, задыхаясь: – Так, значит, каждый день… эти негодяи бесчестят славное имя… Суллы? – Думаю, что в пылу страсти они не обращают внимания даже на запретные дни. – О, для них наступит запретный день, потому что их проклятые головы я посвящаю богам ада! – торжественно произнесла Эвтибида. Она сделала движение, собираясь уйти, но вдруг остановилась и, повернувшись к Метробию, сказала: – Перемени одежду, подкрепись в триклинии и подожди меня там. «Не хотел бы я впутываться в какое-нибудь скверное дело, – подумал старый комедиант, идя в комнату, предназначенную для гостей, чтобы сменить одежду. – Горячая голова… от нее всего можно ожидать… Боюсь, натворит невесть что!» Вскоре актер, сменив одежду, отправился в триклиний, где его ждал роскошный ужин. Вкусная еда и доброе фалернское заставили доблестного мужа забыть злополучное путешествие и изгнали предчувствие какого-то близкого и тяжелого несчастья. Не успел он еще закончить ужин, как в триклиний вошла Эвтибида, бледная, но спокойная; в руках она держала свиток папируса в обложке из пергамента, раскрашенного сурьмой; этот свиток был перевязан льняной тесьмой, скрепленной по краям печатью из воска с изображением Венеры, выходящей из пены морской. Метробий, несколько смутившийся при виде письма, спросил: – Прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы знать… кому адресовано это письмо? – И ты еще спрашиваешь?.. Конечно, Луцию Корнелию Сулле… – О, клянусь маской бога Мома, не будем спешить, обдумаем получше наши решения, дитя мое. – Наши решения?.. А при чем здесь ты?.. – Но да поможет мне великий всеблагой Юпитер!.. А что, если Сулле не понравится, что кто-то вмешивается в его дела!.. Что, если он, вместо того чтобы разгневаться на жену, обрушится на доносчиков?.. Или, что еще хуже, – а это вероятнее всего, – он разгневается на всех?.. – А мне-то что за дело? – Да, но… то есть… Осторожность не мешает, дитя мое. Для тебя, может быть, безразличен гнев Суллы… а для меня это очень важно… – А кому ты нужен? – Мне, мне самому, прекрасная Эвтибида, любезная богам и людям! – с жаром сказал Метробий. – Мне! Я очень себя люблю. – Но я даже имени твоего не упоминала… Во всем том, что может произойти, ты ни при чем. – Понимаю… очень хорошо понимаю… Но, видишь ли, девочка моя, я уже тридцать лет близок с Суллой… – Знаю, знаю… и даже более близок, чем это нужно для твоей доброй славы… – Это не важно… Я хорошо знаю этого зверя… то есть… человека… При всей дружбе, которая нас связывает уже столько лет, он вполне способен свернуть мне голову, как курице, а потом прикажет почтить мой прах пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов у моего костра. Но, к несчастью, мне-то самому уж не придется насладиться всеми этими зрелищами! – Не бойся, не бойся, – сказала Эвтибида, – ничего плохого с тобой не случится. – Да помогут мне боги, которых я всегда чтил! – А пока воздай хвалу Бахусу и выпей в его честь пятидесятилетнего фалернского. Я сама тебе налью. И она ковшиком налила фалернского в чашу комедианта. В эту минуту в триклиний вошел раб в дорожной одежде. – Помни мои наставления, Демофил: до самых Кум нигде не останавливайся. Раб взял из рук Эвтибиды письмо и, засунув его между рубашкой и верхней одеждой, привязал у талии веревкой, потом, простившись с госпожой, завернулся в плащ и ушел. Эвтибида успокоила Метробия, которому фалернское развязало язык, и он снова пытался говорить о своих страхах. Заверив его, что они завтра увидятся, она вышла из триклиния и возвратилась в конклав, где Лукреций, держа в руке дощечку, перечитывал написанное им. – Прости, я задержалась дольше, чем предполагала… но, я вижу, ты времени не терял. Прочти мне твои стихи. Я знаю, ты можешь писать только стихами, и стихами прекрасными. – Ты и буря, что бушует сегодня, вдохновили меня… Ты права, я должен прочесть эти стихи тебе первой. А потом, возвращаясь домой, я прочту их буре. Лукреций встал и с необычайным изяществом продекламировал: Ветер, во-первых, морей неистово волны бичует, Рушит громады судов и небесные тучи разносит, Или же, мчась по полям, стремительным кружится вихрем, Мощные валит стволы, неприступные горные выси, Лес, низвергая, трясет порывисто: так, налетая, Ветер, беснуясь, ревет и проносится с рокотом грозным. Стало быть, ветры – тела, но только незримые нами. Море и земли они вздымают, небесные тучи Бурно крутят и влекут внезапно поднявшимся вихрем; И не иначе текут они, все пред собой повергая, Как и вода, по природе своей хоть и мягкая, мчится Мощной внезапно рекой, которую, вздувшись от ливней, Полнят, с высоких вершин низвергаясь в нее, водопады, Леса обломки неся и стволы увлекая деревьев. Крепкие даже мосты устоять под внезапным напором Вод неспособны: с такой необузданной силой несется Ливнем взмущенный поток, ударяя в устои и сваи. Опустошает он все, грохоча; под водою уносит Камней громады и все преграды сметает волнами. Так совершенно должны устремляться и ветра порывы, Словно могучий поток, когда, отклоняясь в любую Сторону, гонят они все то, что встречают, и рушат, Вновь налетая и вновь; а то и крутящимся смерчем Все, захвативши, влекут и в стремительном вихре уносят. Как мы уже говорили, Эвтибида была гречанка, притом гречанка, получившая хорошее образование. Она не могла не почувствовать и не оценить силу, красоту и гармонию этих стихов, тем более что латинский язык в то время не был совершенен и, кроме Энния, Плавта, Луцилия и Теренция, не имел других поэтов, которые пользовались бы известностью. Эвтибида выразила свое восхищение словами, полными искреннего чувства, на что поэт, прощаясь с ней, сказал с улыбкой: – За свое восхищение ты поплатишься дощечкой: я уношу ее с собой. – Но ты мне сам принесешь ее, как только перепишешь стихи на папирус. Пообещав Эвтибиде вскоре прийти к ней, Лукреций удалился. Душа его была полна только что созданными стихами, их подсказало ему наблюдение над природой, поэтому они получились такими сильными, звучными и полными чувства. Эвтибида как будто была вполне удовлетворена. В сопровождении Аспазии она удалилась в свою спальню, решив перед сном подумать на свободе и вкусить всю несказанную радость мести. Но, к ее великому удивлению, эта радость оказалась совсем не такой полной, как она думала, и она удивлялась, что чувствует столь слабое удовлетворение. Совсем неожиданные мысли осаждали ее, когда она ложилась. Она приказала Аспазии удалиться, оставив зажженным ночной светильник, лишь слегка затемнив его. Долго перебирала она в памяти все, что ею было сделано, и размышляла над возможными последствиями своего письма. Быть может, Сулла сумеет сдержать свой гнев до глубокой ночи, выследит любовников и, застав их в объятиях друг друга, убьет обоих… Мысль о том, что она скоро узнает о смерти и позоре Валерии, этой надменной и гордой матроны, которая смотрела на нее свысока, хотя сама была порочной и презренной женщиной, лицемеркой, в тысячу раз более преступной и виновной, чем она, Эвтибида, – эта мысль наполняла душу куртизанки радостью и смягчала муки ревности, все еще терзавшей ее. Но чувства ее к Спартаку были совсем иные. Эвтибида старалась оправдать его проступок и, хорошенько подумав, даже решила, что фракиец менее виновен, чем Валерия. В конце концов он только бедный рудиарий и жена Суллы, хотя бы даже и некрасивая, должна была казаться ему богиней. Эта подлая женщина, наверно, обольстила его ласками, околдовала, довела до того, что у него не было сил сопротивляться… Наверно, все случилось именно так, а не иначе. Разве сам по себе гладиатор осмелился бы поднять глаза на жену Суллы? А снискав ее любовь, бедный Спартак, естественно, оказался в полной ее власти и уже не мог, не смел даже на мгновение подумать о другой любви, о другой женщине. Смерть Спартака теперь не казалась Эвтибиде заслуженной карой, – нет, ее ничем нельзя было оправдать. Эвтибида долго не могла уснуть и ворочалась с боку на бок, погруженная в печальные думы, охваченная самыми противоречивыми чувствами, горько вздыхала, трепеща от страшных мыслей. Время от времени, побежденная усталостью, она забывалась дремотой, но потом, вздрогнув, снова начинала метаться в постели, пока наконец не уснула тяжелым сном. В комнате воцарился на некоторое время покой, нарушаемый лишь прерывистым дыханием спящей. Вдруг Эвтибида вскочила и в испуге закричала голосом, полным слез: – Нет, Спартак!.. Нет, это не я убиваю тебя… это она… Ты не умрешь!.. Несчастная была поглощена неотвязной мыслью, которая во время короткого сна перешла в видение; образы, отягощавшие ее мозг, претворились во сне в один образ Спартака, умирающего и молящего о пощаде. Вскочив с постели, бледная, с искаженным от страдания лицом, она накинула широкое белое одеянье, позвала Аспазию и велела ей разбудить Метробия. Немалых трудов стоило ей уговорить актера немедленно отправиться в путь и, догнав Демофила, взять у него обратно письмо, написанное ею три часа назад, – теперь она не хотела, чтобы оно попало в руки Суллы. Метробий устал с дороги, осоловел от выпитого вина, разнежился в приятном тепле постели, и Эвтибиде понадобилось все ее искусство и чары, чтобы через два часа он решился отправиться в путь. Буря прекратилась, все небо было усыпано звездами и только свежий, но довольно резкий ветерок мог потревожить нашего путника. – Демофил опередил тебя на пять часов, – сказала гречанка Метробию, – поэтому ты должен не скакать, а лететь на твоем коне. – Да, если бы он был Пегасом, я заставил бы его лететь. – В конце концов так будет лучше и для тебя!.. Через несколько минут послышался стремительный топот лошади, скакавшей во весь опор; он будил сынов Квирина; они настороженно прислушивались, а потом снова закутывались в одеяла и, с наслаждением вытягиваясь в теплой постели, радовались ей еще больше при мысли, что многие несчастные находятся сейчас в поле, в пути под открытым небом и мерзнут на холодном ветру, который яростно завывает на дворе.  Глава седьмая КАК СМЕРТЬ ОПЕРЕДИЛА ДЕМОФИЛА И МЕТРОБИЯ   Всякому, кто выезжал из Рима через Капенские ворота и, проехав по Аппиевой дороге, после Ариции, Сутрия, Суэссы-Пометии, Таррацины и Кайеты, добирался до Капуи, где дорога разветвляется (направо она идет на Беневент, а налево – в Кумы) и затем сворачивал в сторону Кум, открывалась картина несравненной красоты. Путешественнику, который мог бы охватить взглядом окрестные холмы, оливковые и апельсиновые рощи, виноградники, фруктовые сады, плодородные нивы в золоте урожая, зеленые луга с буйными благоухающими травами – излюбленные пастбища многочисленных стад овец и коров, оглашающих окрестности призывным блеянием и тоскливым мычанием, представилось бы все чудесное солнечное побережье, тянущееся от Литерна до Помпеи. Там, на этих благодатных берегах, словно по какому-то волшебству, неподалеку друг от друга возникли Литерн, Мизены, Кумы, Байи, Путеолы, Неаполь, Геркуланум и Помпея, а вокруг них выросли богатые храмы, роскошные виллы и термы, веселые солнечные сады, многочисленные деревни, озера – Ахерузское, Авернское, Ликоли, Патрия и многие другие, дома и фермы. Все это побережье казалось единым огромным городом, а дальше виднелось спокойное лазоревое море, покоящееся в объятиях берегов залива, заботливо охраняющих его, а еще дальше – кольцо прелестных островов с термами, дворцами, роскошной растительностью: Исхия, Прохита, Несида, Капрея. И все это богатство, вся красота природы, сосредоточены в цветущем уголке земли, которому боги и люди, казалось, уговорились дать все, что существует в мире наиболее прекрасного и пленительного, в цветущем уголке, залитом солнцем и овеваемом ласковым дуновением мягкого, теплого ветра. Весь этот пейзаж был поистине сказочно прекрасен! Недаром об этих местах в те времена сложилась легенда, что именно здесь умерших поджидал со своей лодкой Харон, перевозивший их из этого мира в элисий. Приехав в Кумы, путешественник видел великолепный, богатый, густонаселенный город, расположенный частью на крутой, обрывистой горе, частью на ее пологом склоне и на равнине у моря. В сезон купаний сюда съезжались римские патриции; некоторые из них, у кого не было в окрестностях Кум своей виллы, проводили здесь также часть осени и весны. В Кумах имелись все удобства, роскошь и уют, которыми богачи и знать того времени могли окружить себя в самом Риме, – были там и портики, и базилики, и форумы, и цирки, грандиозный великолепный амфитеатр (развалины его сохранились и доныне), а на горе, в Акрополе, высился чудесный храм, посвященный богу Аполлону, один из самых красивых и роскошных в Италии. Кумы были основаны в очень отдаленные времена. Известно, что за пятьдесят лет до основания Рима Кумы были уже в таком расцвете и так могущественны, что переселенцы из этого города основали в Сицилии город Занклу, который позже стал называться Мессана. Несколько позже была основана другая колония, Палеополис, – очевидно, нынешний Неаполь. Во время второй Пунической войны Кумы были независимым городом, дружественно настроенным союзником, а не данником Рима. Хотя в это время многие другие города Кампаньи перешли на сторону карфагенян, Кумы остались верны Риму, – поэтому Ганнибал, собрав большие силы, напал на них. Но консул Семпроний Гракх пришел им на помощь и разбил Ганнибала, истребив великое множество карфагенян. С тех пор римские патриции оказывали предпочтение Кумам, хотя в эпоху описываемых событий знатные люди стали больше посещать Байи, и вследствие этого Кумы начали постепенно приходить в упадок. Недалеко от Кум, на чудесном холме, откуда открывался великолепный вид на побережье и на залив, стояла роскошная вилла Луция Корнелия Суллы. Все то, что тщеславный, сумасбродный, одаренный безудержной фантазией Сулла мог придумать в смысле удобств и роскоши, было осуществлено на этой вилле; сады ее простирались до самого моря, и в них диктатор велел устроить специальный бассейн для прирученных рыб, за которыми был установлен самый тщательный уход. Вилла Суллы не уступала в роскоши римским домам. Там была баня – вся из мрамора, с пятьюдесятью отделениями для горячих, теплых и холодных ванн, на устройство которых Сулла не пожалел средств. Были на вилле теплицы с редкими цветами и вольеры для птиц, были заповедники, где жили олени, козули, лисицы и разная дичь. Всемогущий диктатор уже два месяца уединенно жил в этом очаровательном уголке, где воздух был необычайно мягок и полезен для здоровья. Своим многочисленным рабам он приказал проложить дорогу, которая ответвлялась от Аппиевой дороги, на небольшом расстоянии от того места, где та сворачивала на Кумы, и вела прямо на виллу. Здесь Сулла проводил свои дни в размышлениях и писал «Воспоминания», которые собирался посвятить – и впоследствии действительно посвятил – Луцию Лицинию Лукуллу, известному богачу, который в это время вел успешные войны, а тремя годами позже был избран консулом и одержал победу над Митридатом в Армении и в Месопотамии; впоследствии он стал знаменит среди римлян, и память о нем дошла до потомков, хотя прославился он не столько своей доблестью и победами, сколько утонченной роскошью, которой окружил себя, и неисчислимыми своими богатствами. На вилле в окрестностях Кум Сулла проводил все ночи в шумных и непристойных оргиях; солнце не раз заставало его еще возлежащим за столом, пьяным и сонным, среди еще более пьяных мимов, шутов и комедиантов, обычных участников его кутежей. Время от времени он совершал прогулку в Кумы, а иной раз в Байи или Путеолы, хотя там он бывал значительно реже. И всюду граждане любого сословия выказывали ему знаки уважения и почтения, не столько за его великие деяния, сколько из страха перед его именем. Три дня спустя после событий, описанных в конце предыдущей главы, Сулла вернулся в колеснице из Путеол, где он улаживал спор между патрициями и плебеями; он уже приезжал сюда десять дней назад для той же цели; в этот же день он в качестве арбитра скрепил акт соглашения. Вернувшись под вечер, он приказал приготовить ужин в триклинии Аполлона Дельфийского, самом обширном и великолепном из четырех триклиниев огромного мраморного дворца. При свете факелов, горевших в каждом углу, среди благоуханных цветов, возвышавшихся пирамидами у стен, среди сладострастных улыбок, манящей прелести полунагих танцовщиц и веселых звуков флейт, лир и цитр пиршество вскоре превратилось в разнузданную оргию. В обширной зале вокруг трех столов было установлено девять обеденных лож; на них возлежали двадцать пять пирующих, не считая самого Суллу. Место любимца Суллы, Метробия, оставалось пустым. Бывший диктатор, в белоснежной застольной одежде, в венке из роз, занимал место на среднем ложе у среднего стола, рядом с любимым своим другом Квинтом Росцием, который был царем этого пира. Судя по громкому смеху Суллы, «речам и частым возлияниям, можно было подумать, что бывший диктатор веселится от души и никакая печаль, никакая забота не терзают его. Но внимательный наблюдатель легко заметил бы, как он постарел и похудел за эти четыре месяца, стал еще безобразнее и страшнее. Его лицо исхудало, и кровоточащие нарывы, покрывавшие его, увеличились: волосы из седых, какими они были за год до этого, стали совсем белыми; на всем его облике лежал отпечаток усталости, слабости и страдания – это были последствия бессонницы, на которую он был обречен мучившим его страшным недугом. Тем не менее в его проницательных серо-голубых глазах – и даже больше, может быть, чем всегда, – горела жизнь, сила, энергия и всепокоряющая воля. Усилием воли он старался скрыть от других свои нестерпимые муки и успешно добивался этого, – иногда, в особенности в часы оргий, он, казалось, даже сам забывал о своей болезни. – А ну-ка, расскажи, расскажи, Понциан, – сказал Сулла, поворачиваясь к патрицию из Кум, возлежавшему на ложе за другим столом, – я хочу знать, что говорил Граний. – Я не расслышал, что он говорил, – сказал Понциан, побледнев и, в явном замешательстве, не зная что ответить. – Ты ведь знаешь, Понциан, у меня тонкий слух, – промолвил Сулла спокойно, но грозно нахмурив при этом брови, – я ведь слышал то, что ты сейчас сказал Элию Луперку. – Да нет же… – возразил в смущении патриций, – поверь мне… счастливый и всемогущий… диктатор… – Ты вот что сказал: «Когда Грания, теперешнего эдила в Кумах, заставили уплатить в казну штраф, наложенный на него Суллой, он отказался сделать это, заявив…», но тут ты поднял на меня глаза и, заметив, что я слышу твой рассказ, вдруг замолчал. Предлагаю тебе повторить точно, слово в слово, все сказанное Гранием. – Сделай милость, о Сулла, величайший из вождей римлян… – Я не нуждаюсь в твоих похвалах, – вскричал Сулла хриплым от гнева голосом, и глаза его засверкали; приподнявшись на ложе, он с силой стукнул кулаком по столу. – Подлый льстец! Похвалы себе я сам начертал своими деяниями и подвигами, все они значатся в консульских фастах,[138] и я не нуждаюсь, чтобы ты мне повторял их, болтливая сорока! Я хочу услышать слова Грания, я хочу их знать, и ты должен их мне повторить, или, клянусь арфой божественного Аполлона, моего покровителя, – да, Луций Сулла клянется тебе, – что ты живым отсюда не выйдешь и твой труп послужит удобрением для моих огородов! Призывая Аполлона, которого Сулла уже много лет назад избрал особым своим покровителем, диктатор дотронулся правой рукой до золотой статуэтки этого бога, которую он захватил в Дельфах и почти всегда носил на золотой цепочке тонкой работы. При этих словах, при этом движении Суллы и его клятве все друзья его побледнели и умолкли, растерянно переглядываясь; утихла музыка, прекратились танцы; шумное веселье сменилось могильной тишиной. Заикаясь от страха, незадачливый Понциан произнес наконец: – Граний сказал: «Я сейчас платить не стану: Сулла скоро умрет, и я буду освобожден от уплаты». – А! – произнес Сулла, и багровое его лицо вдруг стало белым, как мел, от гнева. – А!.. Граний с нетерпением ждет моей смерти?.. Браво, Граний! Он уже сделал свои расчеты. – Сулла весь дрожал, но пытался скрыть бешеную злобу, сверкавшую в его глазах. – Он уже все рассчитал!.. Какой предусмотрительный!.. Он все предвидит!.. Сулла умолк на миг, затем, щелкнув пальцами, крикнул: – Хрисогон! – и тут же грозно добавил: – Посмотрим! Не промахнуться бы ему в своих расчетах! Хрисогон, отпущенник Суллы и его доверенное лицо, приблизился к бывшему диктатору; Сулла мало-помалу пришел в себя и уже спокойно отдал какое-то приказание; отпущенник, наклонив голову, выслушал его и направился к двери. Сулла крикнул ему вслед: – Завтра! Повернувшись к гостям и высоко подымая чашу с фалернским, он весело воскликнул: – Ну, что же вы? Что с вами? Вы все словно онемели и одурели! Клянусь богами Олимпа, вы, кажется, думаете, трусливые овцы, что присутствуете на моем поминальном пире? – Да избавят тебя боги от подобных мыслей! – Да пошлет тебе Юпитер благополучие и да покровительствует тебе Аполлон! – Многие лета могущественному Сулле! – в один голос закричали почти все гости, подымая чаши с пенистым фалернским. – Выпьем все за здоровье и славу Луция Корнелия Суллы Счастливого! – воскликнул своим чистым и звучным голосом Квинт Росций, подымая чашу. Все провозглашали тосты, все пили, и Сулла, внешне снова веселый, обнимая, целуя и благодаря Росция, крикнул кифаристам и мимам: – Эй вы там, дураки, что делаете? Умеете только пить мое фалернское и обкрадывать меня, проклятые бездельники! Пусть вас сейчас же охватит вечный сон смерти!   Едва лишь смолкла площадная ругань Суллы, – он всегда отличался грубой речью и плоскими шутками, – музыканты снова заиграли и вместе с мимами и танцовщицами, которые подпевали им, принялись отплясывать комический и непристойный танец сатиров. По окончании танцев на среднем столе, за которым возлежали Сулла и Росций, появилось невиданное жаркое: орел в полном оперении, точно живой; в клюве он держал лавровый венок с пурпуровой лентой, на которой золотыми буквами было написано «Sullae, Felici, Epafrodito», что означало: «Сулле Счастливому, Любимцу Венеры». Прозвище «Любимец Венеры» особенно нравилось Сулле.   Под рукоплескания гостей Росций вынул венок из клюва орла и передал его Аттилии Ювентине, хорошенькой отпущеннице Суллы, сидевшей с ним рядом; она и несколько патрицианок, приглашенных из Кум, возлежали рядом с мужчинами на обеденных ложах, что и составляло одну из главных приманок пиршества. Аттилия Ювентина возложила поверх венка из роз, уже украшавшего голову Суллы, лавровый венок и нежным голосом сказала: – Тебе, любимцу богов, тебе, непобедимому императору, эти лавры присудил восторг всего мира! Сулла несколько раз поцеловал Аттилию, присутствующие зааплодировали, а Квинт Росций, встав со своего ложа, продекламировал своим чудесным голосом, с чувством и жестами, достойными великого актера: ... Увидел он над Тибром, Как повелитель жезл схватил, которым Владел когда-то, в землю водрузил. И вот дала побег верхушка жезла, Оделась ветвь его листвою пышной И землю всю квиритов осенила. Искусно введенные в текст намеки показывали, что Росций был не только незаурядным актером, но и человеком тонкого ума. И снова в триклинии раздались рукоплескания, еще более шумные. Тем временем Сулла ножом надрезал орла в том месте, где была зашита кожа нафаршированной птицы, и на блюдо выпало множество яиц, которые тут же были поданы гостям; в каждом яйце оказалось мясо жареного бекаса под острым соусом. Все смаковали изысканное кушанье, превознося щедрость Суллы и искусство его повара, а двенадцать красивых рабынь-гречанок в очень коротких голубых туниках обходили стол, наливая в чаши чудесное фалернское. Немного спустя была подана новая диковинка – огромный медовый пирог, на корке которого с изумительной точностью была вылеплена из теста круглая колоннада храма, и как только пирог был разрезан, оттуда вылетела стая воробьев – по числу гостей. У каждого воробья на шее была ленточка, а к ней был прикреплен подарок с именем гостя, которому он предназначался. Новые рукоплескания и новый взрыв восхищений встретили это поразительное произведение искуснейшего повара Суллы. Долго шла шумная погоня за птицами, тщетно пытавшимися улететь из наглухо запертого зала, наконец диктатор прекратил эту охоту. Оторвавшись на мгновение от поцелуев Ювентины, он воскликнул: – О, нынче вечером я в веселом расположении духа, и мне хотелось бы потешить вас зрелищем, редким на пирах… Послушайте меня, любимые друзья мои… Хотите увидеть в этом зале бой гладиаторов? – Хотим! Хотим! – закричало пятьдесят голосов со всех сторон, потому что такого рода зрелище любили не только гости Суллы, но и кифаристы и танцовщицы, которые с восторгом отвечали: «Хотим! хотим!», позабыв, что вопрос был предложен не им. – Да, да, гладиаторов, гладиаторов! Да здравствует Сулла, щедрейший Сулла! Немедленно послали раба в школу гладиаторов, находившуюся здесь же при вилле, с приказом Спартаку привести в триклиний пять пар гладиаторов. Тем временем многочисленные рабы освободили часть зала, где должен был происходить бой, и перевели танцовщиц и музыкантов в другой конец комнаты, ближе к столам. Хрисогон ввел в зал десять гладиаторов: пятерых в одежде фракийцев и пятерых в одежде самнитов. – А где же Спартак? – спросил Сулла Хрисогона. – Его нет в школе. Должно быть, он у сестры. В эту минуту в триклиний вошел запыхавшийся Спартак. Приложив руку к губам, он приветствовал Суллу и его гостей. – Спартак, – обратился Сулла к рудиарию, – я хочу оценить твое искусство в обучении фехтованию. Сейчас посмотрим, чему научились и что умеют делать твои гладиаторы. – Они всего только два месяца упражняются в фехтовании и еще мало чему успели у меня научиться. – Посмотрим, посмотрим, – сказал Сулла; затем, повернувшись к гостям, добавил: – Я не внес ничего нового в наши обычаи, устраивая бой гладиаторов во время пира; я только возродил обычай, который существовал два века назад у обитателей Кампаньи, ваших достойных предков, о сыны Кум, первых жителей этой области. Спартак установил сражающихся; он был бледен, волновался, заикался и, казалось, плохо соображал, что делает и что говорит. Это утонченное варварство, эта умышленная жестокость, эта отвратительная сладострастная кровожадность, обнаруженная столь откровенно и с таким зверским спокойствием, возбудили ярый гнев в сердце рудиария. Невыносимо мучительно было для него сознавать, что не злая воля толпы, не звериный инстинкт неразумной черни, а каприз одного свирепого и пьяного человека и подлая угодливость тридцати паразитов обрекли десять несчастных гладиаторов, честных и достойных, здоровых и сильных юношей, драться без какой-либо неприязни или вражды друг к другу и бесславно умереть гораздо раньше срока, назначенного им природой. Кроме этих причин, было еще одно обстоятельство, усиливавшее гнев Спартака: на его глазах подвергался смертельной опасности его друг Арторикс, двадцатичетырехлетний галл необыкновенно благородной внешности, чудесно сложенный, с бледным лицом и светлыми вьющимися волосами. Спартак очень любил его, предпочитая всем гладиаторам из школы Акциана. Арторикс тоже был сильно привязан к Спартаку. И как только рудиарию предложено было перейти в школу Суллы, он попросил купить Арторикса, объясняя это тем, что галл необходим ему как помощник по управлению школой. Расставляя бойцов одного против другого, Спартак в сильном волнении спросил шепотом молодого галла: – Почему ты пришел? – Несколько времени назад, – ответил Арторикс, – мы бросили кости, чтобы решить, кому идти последним навстречу смерти, и я оказался в числе проигравших: сама судьба хочет, чтобы я был среди первых десяти гладиаторов Суллы, которые должны сражаться друг с другом. Рудиарий ничего не ответил, но через минуту, когда было все готово, подошел к Сулле и сказал: – Великодушный Сулла, разреши послать в школу за другим гладиатором, чтобы поставить его на место вот этого, – и он указал на Арторикса, – он… – Почему же он не может сражаться? – спросил бывший диктатор. – Он много сильнее остальных, и отряд фракийцев, в котором он должен сражаться, будет значительно сильнее отряда самнитов. – И ради этого ты хочешь заставить нас ждать еще? Нет, пусть сражается и этот, мы больше не желаем ждать. Тем хуже для самнитов! Видя овладевшее всеми нетерпение, которое ясно можно было прочесть в глазах гостей, Сулла сам подал знак к началу сражения. Борьба, как это можно было себе представить, длилась недолго: через несколько минут один фракиец и два самнита были убиты, а двое других несчастных лежали на полу тяжело раненные, умоляя Суллу пощадить их жизнь, и им была дарована пощада. Последний самнит отчаянно защищался против четырех нападавших на него фракийцев, но вскоре, весь израненный, поскользнулся в крови, растекшейся по мозаичному полу, и его друг Арторикс, глаза которого были полны слез, желая избавить умирающего от мучительной агонии, из сострадания пронзил его мечом. Переполненный триклиний загремел единодушными рукоплесканиями. Их прервал Сулла, закричав Спартаку хриплым, пьяным голосом: – А ну-ка, Спартак, ты самый сильный, возьми щит одного из убитых, подыми меч этого фракийца и покажи свою силу и храбрость: сражайся один против четырех оставшихся в живых. Предложение Суллы встретили шумным одобрением, а бедный рудиарий был ошеломлен, как будто его ударили дубиной по шлему. Ему показалось, что он потерял рассудок, ослышался, в ушах у него гудело, он застыл, устремив глаза на Суллу и шевеля губами, тщетно пытаясь что-то сказать; бледный, он стоял неподвижно и чувствовал, как по спине его катятся капли холодного пота. Арторикс видел ужасное состояние Спартака и вполголоса сказал ему: – Смелее! Рудиарий вздрогнул при этих словах, огляделся вокруг несколько раз и опять пристально поглядел в глаза Суллы; наконец, сделав над собой страшное усилие, он проговорил: – Но… преславный и счастливый диктатор… Я позволю себе обратить твое внимание на то, что я ведь больше не гладиатор; я рудиарий и свободный человек, а у тебя я исполняю обязанности ланисты твоих гладиаторов. – А-а! – закричал с пьяным сардоническим смехом Луций Корнелий Сулла. – Кто это говорит? Ты, храбрый Спартак? Ты боишься смерти! Вот она, презренная порода гладиаторов! Нет, погоди! Клянусь палицей Геркулеса Победителя, ты будешь сражаться! Будешь!.. – повелительным тоном добавил Сулла и, сделав короткую паузу, ударил кулаком по столу. – Кто тебе даровал жизнь и свободу? Разве не Сулла? И Сулла приказывает тебе сражаться! Слышишь, трусливый варвар? Я приказываю – и ты будешь сражаться! Клянусь богами Олимпа, ты будешь сражаться! Смятение и тревога, овладевшие чувствами и мыслями Спартака в эти мгновения, были ужасны, и как молнии в грозу – то вспыхивают, то гаснут на небе, мелькают чередой и скрещиваются на тысячу ладов, – так на лице его отражалась буря, бушевавшая в душе! Глаза его сверкали, по лицу то разливалась восковая бледность, то оно все чернело, то багровый румянец покрывал щеки, и под кожей перекатывались желваки мускулов. Уже несколько раз Спартаку приходила мысль схватить меч одного из мертвых гладиаторов, с быстротою молнии, с яростью тигра броситься на Суллу и изрубить его на куски, прежде чем пирующие успели бы подняться со своих мест. Но он каким-то чудом сдерживал себя. Всякое новое оскорбление, которое выкрикивал Сулла, вызывало у гладиатора негодование, и ему приходилось усилием воли подавлять неудержимое желание растерзать диктатора на части. Наконец, изнемогая от долгих и нестерпимых душевных мук, Спартак стряхнул с себя оцепенение, и, глухо застонав, – стон этот похож был на рычание зверя, – он машинально, почти не сознавая, что делает, подобрал с полу щит, схватил меч и дрожащим от гнева голосом громко воскликнул: – Я не трус и не варвар!.. Я буду сражаться, чтобы доставить тебе удовольствие, о Луций Сулла. Но клянусь тебе всеми твоими богами, если, по несчастью, мне придется ранить Арторикса… Вдруг пронзительный женский крик неожиданно и как нельзя более кстати прервал безумную речь гладиатора. Все повернулись туда, откуда он раздался. В глубине залы, в задней стене, спиной к которой возлежал Сулла и многие из гостей, была дверь, скрытая зеленой портьерой, такой же, какие висели на остальных дверях триклиния, которые вели в различные покои дома. Сейчас на пороге этой двери неподвижно, как статуя, стояла мертвенно бледная Валерия. Когда раб пришел звать Спартака от имени Суллы, он был у Валерии. Этот вызов да еще в такой час удивил и смутил рудиария и сильно напугал Валерию, которая поняла, что Спартаку угрожает опасность более серьезная, чем та, которой он подвергался до сих пор. Движимая любовью к фракийцу, Валерия отбросила все приличия, все правила осторожности и предусмотрительности. Она велела рабыням одеть ее в одежду из белоснежной льняной ткани, усыпанную розами, и по длинному коридору дошла до той двери, которая вела из ее покоев в триклиний, где в этот вечер шел пир. Валерия, конечно, вооружилась твердым намерением казаться веселой, ищущей на этом пиру развлечений, но не могла совладать с собой: осунувшееся бледное лицо выдавало ее тревогу, заботы и страх. Спрятавшись за портьерой, она с отвращением и негодованием следила за яростным сражением гладиаторов и особенно за последующей сценой, разыгравшейся между Спартаком и Суллой. При каждом их слове, при каждом движении она вздрагивала и трепетала. Она чувствовала, что силы покидают ее, но все ждала и не входила, не теряя надежды на благополучный исход. Когда же она увидела, что Сулла принуждает Спартака сражаться с Арториксом, которого, как она знала, Спартак очень любил, когда она увидела, что рудиарий, вне себя от гнева и отчаянья, готов уже начать бой, и услыхала его возбужденную речь, которая, несомненно, должна была закончиться угрозой и проклятием Сулле, – она поняла, что без ее немедленного вмешательства Спартак неминуемо погибнет! Испустив крик, исходивший из самой глубины сердца, она, раздвинув портьеру, появилась на пороге и сразу привлекла к себе внимание всех гостей и Суллы. – Валерия!.. – удивленно воскликнул Сулла, стараясь приподняться с ложа, к которому, казалось, его пригвоздили обильные яства и возлияния фалернского. – Валерия!.. Ты здесь?.. в этот час?.. Все встали, вернее – пытались встать, так как не все могли сохранить равновесие и удержаться на ногах; но – более или менее почтительно – все молча приветствовали матрону. Лицо вольноотпущенницы Ювентины сначала покрылось пурпуровой краской, под стать пурпуровой кайме ее тоги, затем страшно побледнело; она не поднялась с ложа, а, стараясь сделаться как можно меньше, сжаться в комочек, постепенно незаметно сползла под стол и спряталась за складками скатерти. – Привет всем, – сказала Валерия минуту спустя, окинув быстрым взглядом обширный зал и стараясь успокоиться. – Да покровительствуют боги непобедимому Сулле и его друзьям! В то же время она обменялась взглядом взаимного понимания со Спартаком. Гладиатор еще не начинал боя и, как зачарованный, не мог отвести от Валерии глаз: ее появление в такую минуту казалось ему чудом. От внимания Валерии не ускользнуло соседство Суллы с Ювентиной и ее исчезновение. То, что она увидела, заставило ее покраснеть от негодования; тем не менее, сделав вид, будто ничего не заметила, она приблизилась к столу. Сулле в конце концов удалось подняться, но он шатался, с трудом держался на ногах, и видно было, что недолго сможет сохранить вертикальное положение. Он все еще не мог прийти в себя от удивления, вызванного появлением Валерии в таком месте и в такой час; и хотя его глаза смотрели тусклым взглядом, он несколько раз испытующе посмотрел на жену. Она же, улыбаясь, сказала: – Ты столько раз приглашал меня, Сулла, на твои пиршества в триклиний… Сегодня вечером мне не спалось, а меж тем до меня долетал отдаленный шум веселья, – и вот я решила облечься в застольную одежду и явиться сюда, чтобы выпить с вами чашу дружбы, а потом уговорить тебя, ради твоего здоровья, удалиться на покой. Но, придя сюда, я увидела сверкание мечей и трупы, лежащие на полу. Что же это наконец? – вскричала матрона с чувством беспредельного негодования. – Вам мало бесчисленных жертв в цирках и амфитеатрах! Вы с диким наслаждением воскрешаете запрещенные, давно забытые варварские обычаи, чтобы на пиру упиваться предсмертными муками гладиаторов, повторять губами, непослушными от вина, судорожные движения губ умирающих, гримасы отчаяния и агонии… Все молчали, низко опустив головы. Сулла, пытавшийся связать несколько слов, пробормотал что-то нечленораздельное и кончил тем, что замолчал, подобно обвиняемому, стоящему лицом к лицу со своим обвинителем. Только гладиаторы, особенно Спартак и Арторикс, смотрели на Валерию глазами, полными благодарности и любви. После минутного молчания жена Суллы приказала рабам: – Немедленно уберите трупы и предайте их погребению. Вымойте здесь пол, обрызгайте благовониями, налейте в мурринскую чашу Суллы фалернского и обнесите ее вкруговую гостям в знак дружбы. Пока рабы исполняли приказания Валерии, гладиаторы удалились. Среди гробового молчания чаша дружбы, в которую лишь немногие из гостей кинули лепестки роз из своих венков, обошла круг пирующих, после чего все встали из-за стола и, пошатываясь, вышли из триклиния; одни удалились в покои, отведенные для гостей в этом обширнейшем дворце, другие отправились в находившиеся неподалеку Кумы. Сулла молча опустился на ложе; казалось, он был погружен в глубокое раздумье, в действительности же – попросту отупел от вина, как это часто бывает в хмельном угаре. Встряхивая его за плечо, Валерия сказала: – Ну, что же! Ночь миновала, приближается час рассвета. Не пора ли тебе наконец удалиться к себе в спальню? При этих словах Сулла протер глаза, медленно и важно поднял голову и, глядя на жену, произнес, с трудом ворочая языком: – Ты… поставила все вверх дном… в триклинии… ты лишила меня… удовольствия… Клянусь Юпитером Статором, это ни на что не похоже! Ты вознамерилась умалить всемогущество… Суллы Счастливого… любимца Венеры… диктатора… Клянусь великими богами! Я владычествую в Риме и во всем мире и не желаю, чтобы кто-нибудь мною командовал… Не желаю!.. Его остекленевшие зрачки расширились: чувствовалось, что он пытается обрести власть над своими словами, над чувствами, над силами ума, побежденными опьянением, но голова его снова тяжело упала на грудь. Валерия молча смотрела на него с жалостью и презрением. Сулла, снова подняв голову, сказал: – Метробий!.. Где ты, любимый мой Метробий! Приди, помоги мне… я хочу прогнать… хочу отвергнуть эту… вот эту… И пусть она заберет с собой ребенка, которым она беременна… Я не признаю его своим… Искра гнева вспыхнула в черных глазах Валерии, с угрожающим видом сделала она шаг к ложу, но затем с невыносимым отвращением воскликнула: – Хрисогон, позови рабов и перенеси твоего господина в спальню. Он пьян, как грязный могильщик! В то время как Хрисогон с помощью двух рабов скорее тащил, чем вел, грубо ругавшегося и бормотавшего нелепости Суллу в его покои, Валерия, вполне владея собой, устремила пристальный взгляд на скатерть, покрывавшую стол, под которой все еще пряталась Ювентина, затем с презрительной гримасой отвернулась и, выйдя из залы, возвратилась к себе. Сулла, которого уложили в постель, проспал весь остаток ночи и все утренние часы следующего дня, а Валерия, как об этом можно догадаться, не сомкнула глаз. Около полудня Сулла, особенно сильно страдавший в последние дни от своей болезни, которая вызывала нестерпимый зуд во всем теле, поднялся с постели, накинул на себя поверх нижней рубашки широкую тогу и в сопровождении рабов, приставленных к его особе, опираясь на плечо своего любимого Хрисогона, направился в баню, – она примыкала к дому; туда надо было идти через обширный атрий, украшенный великолепной колоннадой в дорическом стиле. Войдя в термы и минуя залу ожидания, Сулла направился в комнату для раздевания – изящную залу с мраморными стенами и мозаичным полом. Из этой комнаты три двери вели – в душевую комнату, в залу с бассейном теплой воды и в парильню. Сулла сел в мраморное кресло, покрытое подушками и пурпуровым покрывалом, разделся с помощью рабов и вошел в парильню. Эта комната также была облицована мрамором; через отверстия в полу в нее нагнетался горячий воздух, проходивший по трубам из котла, который нагревали под комнатой. Направо от входа был полукруглый мраморный альков, а в противоположной стороне – небольшой бассейн с горячей водой. Как только Сулла очутился в парильне, он вошел в альков и стал подымать гири, выбрав сначала из множества гирь разного веса две самых маленьких. Гири служили для того, чтобы купающиеся, проделывая гимнастические упражнения, вызывали таким способом пот. Постепенно переходя к более тяжелым гирям, Сулла вскоре почувствовал, что тело у него покрывается испариной, и бросился в бассейн с горячей водой. Сев на мраморную ступеньку, он ощутил приятное успокоение, – тепло приносило облегчение его страданиям; об этом можно было судить по выражению блаженства, появившемуся на его лице. – Ах, как хорошо! Сколько часов я ждал этого счастья… Скорее, скорее, Диодор!.. – обратился он к одному из рабов, который обычно умащивал его. – Возьми поскорее скребницу и потри мне больные места. Зуд нестерпимый! Диодор взял бронзовую скребницу, с помощью которой обычно после бани растирал диктатора, перед тем как умастить его благовонными маслами, и стал осторожно тереть его измученное тело. В это время Сулла обратился к Хрисогону: – Завернул ли ты в пурпуровый пергамент двадцать вторую книгу моих «Воспоминаний», которую я позавчера закончил диктовать и вручил тебе? – Да, господин; и не только твой экземпляр, но и все десять копий, сделанных рабами-переписчиками. – Молодец Хрисогон!.. Ты, значит, позаботился, чтобы сделали десять копий? – спросил с явным удовольствием Сулла. – Да, конечно. И копии сняты не только с последнего тома, но и со всех предыдущих, для того чтобы один экземпляр оставался в библиотеке твоей виллы, другой – в библиотеке твоего римского дома и еще один – в моей библиотеке. А кроме того, по одной копии каждого тома подарим Лукуллу и Гортензию. Распределяя такое количество экземпляров по разным местам, я хотел, чтобы твои «Воспоминания» были в целости и сохранности даже в случае пожара либо какого-нибудь другого бедствия, пока ты не решишь опубликовать их, или же до тех пор, пока смерть твоя – да отдалят ее великие боги! – даст это право Лукуллу, как об этом указано в твоем завещании. – Да, в моем завещании… В завещании я позаботился обо всех вас… о тех немногих, которые всегда оставались мне верными друзьями во всех превратностях моей жизни… – О, не говори так, прошу тебя! – воскликнул смущенный Корнелий Хрисогон. – Постой, я слышу какой-то шум в раздевальной… И отпущенник вышел. Сулла, лицо которого – возможно, после ночного кутежа – казалось особенно постаревшим и бледным, жаловался на ужасные боли, в бане ему стало еще хуже, он чувствовал какое-то необычное стеснение в груди. Поэтому Диодор, закончив растирание, вышел, чтобы позвать Сирмиона из Родоса, отпущенника и медика Суллы, неотлучно находившегося при нем. Между тем Суллой овладела дремота, он опустил голову на край бассейна и, казалось, уснул; рабы, прислуживавшие в бане, неслышно ступая, отошли и стали в углу около алькова, в безмолвном страхе наблюдая за тем человеком, который даже легким движением бровей приводил их в трепет. Несколько минут спустя Хрисогон вернулся. Сулла вздрогнул и повернул в его сторону голову. – Что с тобой? – спросил отпущенник, в испуге подбежав к бассейну. – Ничего!.. Сонливость какая-то!.. Знаешь, я сейчас видел сон… – Что же тебе снилось? – Я видел во сне любимую свою жену Цецилию Метеллу, умершую в прошлом году; она звала меня к себе. – Не обращай внимания, Сулла. Все это суеверие. – Суеверие? Отчего ты такого мнения о снах, Хрисогон? Я всегда верил снам и постоянно делал то, что в них указывали мне боги. И мне не приходилось жалеть об этом. – Всегда ты преуспевал благодаря своему уму и доблести, а не оттого, что тебе внушалось что-то в сновидениях. – Больше, чем ум и доблесть, Хрисогон, мне помогала судьба, которая всегда была милостива ко мне, потому что зачастую я полагался только на нее. Верь мне, наилучшие мои деяния были те, которые я предпринимал безотчетно, не предаваясь раздумью. Хотя Сулла совершил в своей жизни много гнусного, все же были у него за плечами и поистине высокие, славные подвиги; воспоминания о них вернули покой душе бывшего диктатора, и лицо его несколько просветлело. Тогда Хрисогон счел возможным доложить, что, по приказу, данному Суллой накануне, во время пира, Граний приехал из Кум и ждет его распоряжений. Лицо Суллы сразу исказилось от ярости, он покраснел, глаза его сверкнули, словно у дикого зверя, и он злобно крикнул хриплым голосом: – Введи его… сюда… немедленно… ко мне… этого наглеца!.. Он единственный посмел издеваться над моими приказаниями!.. Он жаждет моей смерти! И Сулла судорожно ухватился худыми, костлявыми руками за края бассейна. – Не подождешь ли ты до выхода из бани?.. – Нет, нет… сейчас же… сюда!.. Хочу… чтоб он был передо мной… Хрисогон вышел и тотчас же вернулся вместе с эдилом Гранием. Это был человек лет сорока, крепкого сложения; на его заурядном, грубом лице отражались хитрость и лукавство. Но, войдя в баню Суллы, он побледнел, и ему никак не удавалось скрыть свой страх. Низко кланяясь и прижимая к губам руки, Граний произнес дрожащим от волнения голосом: – Да хранят боги Суллу, счастливого и великодушного! – А что ты говорил третьего дня, подлый негодяй? Ты высмеивал мой приговор, которым я справедливо присудил тебя к уплате штрафа в казну! Ты кричал, что не станешь платить, потому-де, что не сегодня завтра я умру и с тебя сложат штраф! – Нет, нет, никогда!.. Не верь такой клевете! – в ужасе бормотал Граний. – Трус! Теперь ты трепещешь? Ты должен был трепетать тогда, когда оскорблял самого могущественного и счастливого из людей!.. Подлец! Выпучив глаза, налившиеся кровью, и весь дрожа от злобы, Сулла ударил по лицу Грания. Несчастный простерся на полу около бассейна и, рыдая, молил о пощаде. – Пощади! Смилостивись!.. Умоляю, прости меня!.. – кричал он. – Пощадить? – завопил Сулла, окончательно выйдя из себя. – Пощадить негодяя, оскорбившего меня… в то время как я мучаюсь от ужаснейшей боли? Нет, ты умрешь, презренный, здесь, сейчас же, на моих глазах!.. Я жажду насладиться твоими последними судорогами, твоим предсмертным хрипением… Беснуясь и корчась, как безумный, Сулла расчесывал обеими руками свое изъеденное болезнью тело и глухим от бешенства голосом кричал рабам: – Эй, лентяи!.. Чего смотрите? Хватайте его, бейте!.. Забейте до смерти, здесь при мне… задушите его… убейте!.. И так как рабы, видимо, были в нерешительности, он напряг последние силы и закричал страшным голосом: – Задушите его, или, клянусь факелами и змеями эриний, я всех вас прикажу распять! Рабы бросились на несчастного эдила, повалили его на пол, начали бить и топтать ногами, а Сулла метался и бесновался, как дикий зверь, почуявший кровь: – Так, так! Бейте, топчите! Сильнее! Душите негодяя! Душите его, душите! Ради богов ада, душите его! Четыре раба, которые были сильнее Грания, движимые животным инстинктом самосохранения, выполняя приказ, избивали эдила. Он пытался защищаться; наносил им удары своими мощными кулаками, отчаянно отбивался и старался вырваться. Сначала рабы били его не очень сильно, только из боязни ослушаться своего господина, но постепенно, распалившись в драке от боли, от ругани и бешеных криков Суллы, сдавили Грания с такой силой, что тот уже не в состоянии был пошевелиться. Один из рабов стиснул ему горло обеими руками, изо всех сил нажал коленом на грудь и в несколько секунд задушил его. Сулла, у которого глаза почти что вылезли из орбит и на губах выступила пена, наслаждался зрелищем избиения, упивался им с жестоким сладострастием хищника и выкрикивал слабеющим голосом: – Так… так… сильнее!.. Дави его… души! В смертную минуту Грания Сулла, изнуренный своей яростью, своими воплями, приступом бешенства, запрокинул голову и угасшим, еле слышным голосом вскричал: – На помощь!.. Умираю! На помощь!.. Подбежал Хрисогон, а вслед за ним и другие рабы; они подняли Суллу и посадили, прислонив плечами к стенке бассейна. Лицо бывшего диктатора было безжизненно, веки закрылись, стиснутые зубы были оскалены, губы искривились, он весь дрожал. Хрисогон и другие рабы хлопотали вокруг него, стараясь привести его в чувство, но вдруг судорога прошла по всему телу Суллы, начался приступ сильнейшего кашля, затем изо рта хлынула кровь, и, издавая глухие стоны, не открывая глаз, он умер. Так закончил свою жизнь в возрасте шестидесяти лет этот человек, столь же великий, сколь и свирепый: высокий ум и силы души подавлялись в нем жестокостью и сладострастием. Он совершил великие деяния, но навлек на свою родину немало несчастий и, будучи прославлен как выдающийся полководец, оставил по себе память в истории как о худшем гражданине; обозревая все совершенное им в жизни, трудно решить, чего было у него больше – мужества и энергии или же коварства и притворства. Консул Гней Папирий Карбон, сторонник Мария, долго и отважно сражавшийся против Суллы, говорил, что когда он боролся против льва и лисицы, живших в душе Суллы, то наибольшего труда стоила ему борьба с лисицей. Сулла умер, насладившись всем, что может быть доступно человеку и дает ему удовлетворение, всем, чего только может человек пожелать: он заслужил славу Счастливого, – если счастье заключается в том, чтобы получить то, что желаешь. Лишь только Сулла испустил дух, в баню вошел раб Диодор с врачом Сирмионом и еще в дверях закричал: – Из Рима прибыл гонец с чрезвычайно важным посланием от… Но голос его замер в гортани: он увидел смятение окружающих, потрясенных смертью Суллы. Сирмион вбежал в комнату, велел вынуть тело умершего из ванны и положить на ложе из подушек, приготовленное тут же на полу. Он начал исследовать тело Суллы, пощупал пульс, выслушал сердце и, грустно покачав головой, промолвил: – Все кончено… он умер! Раб Эвтибиды, который привез письмо от нее, последовал за Диодором в баню; он долго стоял в углу, пораженный и испуганный случившимся, и наблюдал за происходившим. Потом, приняв Хрисогона за самое важное в доме лицо, гонец подошел к нему и, подавая письмо, сказал: – Прекрасная Эвтибида, моя госпожа, велела мне отдать это письмо Сулле в собственные руки, но боги пожелали наказать меня, заставив явиться сюда лишь затем, чтобы увидеть мертвым величайшего из людей. Предназначенное ему письмо я вручаю тебе, ибо, судя по слезам на твоих глазах, ты один из самых близких ему людей. Вне себя от горя, Хрисогон машинально взял письмо и, не обратив на него никакого внимания, спрятал между туникой и рубашкой, вновь принявшись хлопотать около своего господина и благодетеля, тело которого в это время натирали благовониями. Весть о смерти Суллы уже успела распространиться; в доме все были подняты на ноги. Рабы сбежались в баню, и оттуда доносились теперь стоны и громкий плач. В это время появился прибывший из Рима комедиант Метробий, еще не отдышавшийся от стремительной скачки; его платье было в беспорядке, по бледному лицу текли слезы. – Нет, нет, не может этого быть!.. Нет, нет, неправда!.. – кричал он. Увидев окоченевший труп Суллы, он разразился рыданиями и, упав на пол у бездыханного тела, стал покрывать поцелуями лицо умершего, восклицая: – Ты умер без меня, несравненный, любимый друг мой!.. Не привелось мне услышать твои последние слова… принять твой последний поцелуй. О Сулла, мой любимый, дорогой мой Сулла!..  Глава восьмая ПОСЛЕДСТВИЯ СМЕРТИ СУЛЛЫ   Слух о смерти Суллы с быстротою молнии разнесся по всей Италии. Легче себе представить, чем описать, волнение, поднявшееся повсюду и в особенности в Риме. На первых порах все были поражены, и весть о кончине Суллы была принята молча. Затем пошли толки, расспросы – как, почему и когда произошла эта внезапная смерть. Партия олигархов, патрициат и богачи оплакивали смерть Суллы как народное бедствие и непоправимую утрату. Испуская громкие вопли, они требовали, чтобы при похоронах герою были оказаны императорские почести, воздвигнуты статуи и храмы, как спасителю республики и полубогу. Им вторили десять тысяч освобожденных Суллой рабов. В честь Суллы и его имени, после победы его партии, они составили трибу из десяти тысяч Корнелиев,[139] и Сулла наделил их частью имущества, конфискованного у жертв проскрипций. Эти десять тысяч человек, всем обязанные Сулле, всегда стояли за него из благодарности, из боязни, что после его смерти у них будут отняты все его щедрые даяния. В Италии еще было более ста двадцати тысяч легионеров, сражавшихся на стороне Суллы против Митридата, а затем в гражданской войне – против Мария. Множество этих легионеров осело в городах, поддерживавших Мария: Сулла во время борьбы с Марием истреблял или изгонял коренных жителей этих городов, а легионерам раздавал имущество побежденных. Эти сто двадцать тысяч солдат боготворили своего вождя и благодетеля и готовы были оружием защищать все дарованное им Суллой. Итак, огромная и могущественная партия приверженцев Суллы скорбела о его смерти. Зато ликовали тысячи высланных, тысячи жертв его лютости, все многочисленные и сильные сторонники Мария, открыто проклинавшие убийцу их родственников и друзей, отнявшего все их достояние. Они жаждали перемен, волновались, взывали к мщению и надеялись отомстить. К ним присоединились плебеи, ибо Сулла отнял у них многие права и немаловажные привилегии, которые они хотели вернуть себе. Словом, известие о смерти бывшего диктатора вызвало в Риме брожение, толки, оживленное движение на улицах, равного которому не замечалось уже много лет. На Форуме, в базиликах, под портиками, в храмах, в лавках, на рынках – повсюду собирались люди всех возрастов и званий и сообщали друг другу новости. Кто громко оплакивал несчастье, а кто еще громче благословлял богов, пославших смерть тирану и освободивших, наконец, республику от порабощения. Поднимались ссоры, раздавались взаимные угрозы, вспыхивали затаенные обиды, скрытая ненависть, разгорались страсти, возникали противоречивые желания, опасения и надежды. Волнения разрастались и становились все серьезнее. Поскольку консулы принадлежали к двум враждующим партиям и с давних пор вели скрытую борьбу между собой, теперь страсти забурлили, противники приготовились к бою. Обе партии имели вождей, равных по своему значению и влиянию. Таким образом, гражданская война была близка и неизбежна. Пользовавшиеся авторитетом граждане, сенаторы и консулары[140] старались унять волнение, обещая провести реформы, издать новые законы, возвратить плебеям старинные привилегии, но речи их имели мало успеха: страсти все разгорались. Многие сенаторы, граждане и отпущенники из трибы Корнелиев в знак траура не брили бороды, надели темные тоги и ходили по городу с унылым видом; женщины, тоже в трауре, с распущенными волосами, бегали из одного храма в другой, призывая покровительство богов, – как будто со смертью Суллы Риму угрожала небывалая опасность. Их осыпали упреками и насмешками враги Суллы, которые весело прогуливались по Форуму и улицам Рима, радуясь смерти диктатора. Через три дня после смерти Суллы в центральной части города, на мраморных досках и преторских альбумах,[141] где обнародовались распоряжения, висевшие там в течение трех базарных дней, появилась следующая эпиграмма: Диктатор Сулла гордый Намеревался править Римом твердо. За это сей наглец Наказан был богами наконец. В мечтах высокомерных Он видел павшим Рим к его стопам. Для мук неимоверных За то был отдан на съеденье вшам. В других местах можно было прочесть: «Долой законы о расходах на роскошь!» – в этих законах особенно явно проявился ненавистный всем деспотизм Суллы. На стенах зданий было написано: «Мы требуем неприкосновенности трибунов!» – эта неприкосновенность была уничтожена Суллой. Иногда появлялась надпись: «Слава Гаю Марию!» Все эти факты и дерзкие выходки доказывали, что настроение умов резко изменилось. Вот почему Марк Эмилий Лепид, при жизни Суллы не скрывавший своей неприязни к нему, теперь стал действовать и говорить еще более открыто, хорошо зная, что за него партия Мария и народ.

The script ran 0.003 seconds.