1 2 3
Стол был заставлен вином и фруктами, никакой серьёзной еды не было. Шурик поставил шампанское, и девочки оживились. Гия, открывая шампанское, шепнул Шурику:
– Настоящие проститутки любят шампанское...
Шурик посмотрел на девушек с новым интересом: неужели правда? Вот эти красавицы и есть проститутки? А у него-то было ложное представление, что проститутки – пьяные потрёпанные девицы возле Белорусского вокзал а... А эти... Меняет дело...
Выпили шампанского и поставили музыку. Узбечка танцевала с Гией, Рита вышла в коридор поговорить по телефону. Шурик, поколебавшись, пригласил литовку Эгле. Какое-то сказочное имя. Он обнял её за спину – она была как выкована из металла. От неё пахло духами, которые тоже наводили на мысли о металле. Янтарь светился на белой шее. Благодаря огромным каблукам она немного возвышалась над Шуриком, и это тоже было непривычно – в нем было сто восемьдесят сантиметров, и никогда такие высокие девушки рядом не стояли. Леденящее душу восхищение захватило Шурика.
– Вы просто королева, настоящая Снежная королева, – шепнул Шурик в ухо, отягощенное полированным янтарём.
Эгле загадочно улыбнулась. Музыка умолкла, Гия разлил остатки шампанского девушкам. Молдаванка попросила коньяку. В комнату вошла Рита, довольно громко сказала узбечке:
– Джамиля, там тебя Рашид по всей Москве ищет.
Джамиля-Аня пожала плечами:
– Какое мое дело? Второй год всё ищет... Делать больше нечего.
Молдаванка подлила себе ещё коньяку. Пила она, некрасиво запрокидывая голову. Раздался звонок.
– Родители? – удивился Шурик.
– Нет, они в театре. Придут часов в одиннадцать. Это Вадим.
Вошёл Вадим, большой и важный. Ландшафт сразу изменился, – как будто пришло большое мужское подкрепление. Джамиля и молдаванка оживились, но Вадим сразу же положил глаз на молдаванку.
– Анжелика, твой выход, – скомандовал Гия, и молдаванка, не выпуская стакана, повисла на Вадиме...
В половине одиннадцатого засобирались. Вадим увёз куда-то совершенно пьяную Анжелику.
– Девчонки с хатой, – шепнул Гия Шурику. – Я лично устроил, на проспекте Мира. Так что я тебя угощаю. Такси лучше брать на той стороне.
Шурик кивнул. Что он имеет в виду под угощением? Неужели... Джамиля была явно лишняя, но, кажется, никого это не беспокоило.
Шурик взял такси, усадил красоток на заднее сиденье. Таксист, пожилой мужик, смотрел на него с уважением. Шурик сел с ним рядом.
– Одну не сдашь? – тихо спросил шофёр.
– Простите, что? – не понял Шурик.
Мужик хмыкнул:
– Куда едем?
Приехали на проспект Мира. Вышли у приличного сталинского дома. Пешком поднялись на второй этаж. Эгле, долго ковыряясь, открыла дверь ключом. Провела Шурика в одну из комнат, вышла. Он осмотрелся. Дом был небогатый, семейный. Стояла двуспальная кровать, шкаф. Дверца приоткрыта, на ней зацеплены плечики с нарядами. Каблукастые туфли, пар пять, аккуратно расставлены у двери.
В глубине квартиры долго шумела вода. Потом донеслись обрывки женского разговора: Джамиля как будто жаловалась, Эгле односложно отвечала. Потом вошла в голубом и прозрачном, с ворохом одежды в руках. Пристроила костюм на плечики – сначала юбку, потом жакет. Без улыбки, серьёзно.
«Что я здесь делаю?» – спохватился Шурик, но тут Эгле сказала:
– Ванная и уборная в конце коридора. Полотенце полосатое.
Шурик улыбнулся: мама обычно говорила по вечерам Марии – быстро в уборную, мыться и спать... И всё качнулось в смешную сторону.
Послушно выполнил указание, вытерся полосатым полотенцем. На кухне мелькнула Джамиля с чайником.
Вернулся в спальню – там Эгле, сменив шпильки на домашние, с помпоном, тапочки, с серьёзным лицом набивала узкие туфли газетой. Что-то изменилось в её лице. Присмотрелся – исчезли роскошные ресницы... Краска смыта с лица. Но брови отчасти остались.
Распахнула пеньюар.
– Поможешь раздеться? – без тени игривости спросила Эгле, и Шурик почувствовал, что не чувствует совершенно ничего. Ни волнения, ни жалости. И даже немного испугался.
Снял с неё нейлоновую упаковку. Она была затянута в грацию, и Шурик понял, что предложение помочь – никакая не женская уловка. Стальная жесткость её тела происходила от этого белья, которое застёгивалось сзади на маленькие крючки. И впрямь здесь нужна была горничная. Он вытащил крючочки, резиновая кожура снялась, и сверкнула тонкая спина, вся в красных рубчиках от крючков и швов. Такая бледная, бедная спина... И сразу нахлынула жалость, и страха не осталось.
У неё были острые ногти, и она водила ими по Шурикову телу, и гладила его около сосков распущенными волосами, и трогала плотными губами. Горела настольная лампочка, и свет нисколько ей не мешал. Наоборот, она разглядывала его с интересом, которого он не замечал в ней в течение вечера. Он почувствовал, что если это осматривание и ощупывание будет длиться, то жалость к её покрытой рубцами спинке улетучится и он не сможет воспользоваться угощением, которое щедро предложил ему Гия.
И он сократил все эти прохладные изысканности и приступил к незамысловатому процессу. Она была достаточно пьяна и идеально фригидна. Через некоторое время Шурик заметил, что она уже заснула. Он улыбнулся, – жалость улетучилась. Он повернул её на бочок, поправил поудобнее подушку под её головой и мирно заснул с ней рядом, успев ещё раз улыбнуться её тоненькому сопению, обещающему с годами войти в силу полноценного храпа.
Он проснулся в начале десятого. Эгле спала, не поменяв за всю ночь позы: рука под щекой, тонкие ноги согнуты в коленях. Он заметил, что пальцы на ногах у неё необыкновенно длинные. Ну конечно, эта сказка, которую он читал Мурзику называлась «Эгле – королева ужей».
Он тихо оделся и, не производя шума, вышел.
«Спасибо Гии, угостил красавицей», – улыбнулся Шурик, вспомнив Валерию, которая радовалась любви всей глубиной души и тела и отзывалась на каждое прикосновение усиливающимся сердцебиением, благодарной влагой тела...
Шел от подъезда к арке и всё ещё улыбался, когда его остановил рослый азиат в кожаной куртке:
– Ты Джамилю знаешь?
Шурик сбросил улыбку, ответил вежливо, но рассеянно:
– Джамилю? Пожалуй, знаю...
– Хорошо, – оскалился он, и Шурик подумал, что у него лицо, как из альбома Хокусаи, – самурайское, надменное, с плоским, но горбатым носом, – а теперь ещё будешь знать Рашида.
Шурик услышал неприятный хруст кости и взлетел в воздух. Второй удар, вдогонку, был смазанным и пришёлся на нос. Этот Рашид был левшой, и поэтому первым грамотным ударом он сломал Шурику челюсть с правой стороны. Но это Шурик узнал позже в больнице имени Склифосовского, куда его доставили с бессознательном состоянии. Кроме перелома челюсти и разбитого носа установлено было сотрясение мозга средней тяжести.
49
Если бы Рашид, удовлетворённый местью, повернулся и быстро ушёл, оставив на асфальтовой дорожке поверженного Шурика, память об этой истории осталась бы только в виде округлой костной мозоли на челюсти не повинного в приписываемом ему деянии героя. Однако Рашид, оставив лежащего в крови мнимого соперника, ворвался в подъезд, откуда только что вышел в самом приятном расположении Шурик, взлетел на второй этаж и позвонил во все четыре квартиры. Информаторша Рашида, одна из манекенщиц, навещавшая Джамилю в этом доме, не запомнила номера квартиры, но это была сущая мелочь, особенно если принять во внимание, что в одной квартире ему вообще не открыли, во второй старческий голос выспрашивал, кто и к кому, а третью дверь открыла сама Джамиля. Бешеные глаза бывшего любовника ничего хорошего не предвещали, она пыталась захлопнуть дверь, но Рашид уже поставил ногу на порог.
Она испугалась, что он её сейчас убьет, сразу же закричала «Помогите! Убивают!» во всю силу свежего горла. Он успел её как следует изметелить, прежде чем наряд милиции, вызванный прохожими к лежащему недвижно Шурику, привлечённый женскими криками – Эгле проснулась, высунулась из своей комнаты и тут же кинулась к окну для голосовой поддержки – скрутил бушующего Рашида.
Шурика к этому времени уже увезла «Скорая помощь». По дороге в больницу он пришёл в себя и, еле ворочая языком, попросил позвонить домой маме и передать, что с ним всё в порядке. Сидевший рядом с ним врач был так растроган сыновним вниманием, что, сдав Шурика в приёмный покой, сразу же позвонил Вере Александровне и сообщил о происшествии.
Телефонный звонок из Склифосовского раздался после полудня. Сообщили, что Шурик получил лицевую травму и уже идёт операция по поводу перелома челюсти, что сегодня приезжать нет смысла, а завтра утром всё можно будет узнать через справочную.
Сначала Вера Александровна пыталась объяснить, что произошла ошибка, что сын её дома и спит спокойным сном. Но Мария, вполуха слушавшая телефонный разговор, толкнула дверь в Шурикову комнату и крикнула:
– Веруся! Шурика нету! Он не спит!
Любопытная деталь: бывало и прежде, что Шурик не приходил ночевать. Обычно он звонил и предупреждал, хотя было несколько случаев, когда он исчезал без предупреждения. Но в это утро Вера ещё не заметила его отсутствия.
Она сидела возле телефона, переваривая сообщение. Мария теребила её за рукав:
– Веруся! Ну что, что случилось? Где Шурик?
– Он попал в больницу, ему сделали операцию на челюсти, – Вера приложила два пальца к подбородку и почувствовала там какое-то онемение.
– Надо ехать в больницу, – решительно заявила Мария.
– Сказали, чтобы мы приезжали завтра.
– Веруся, а нам его завтра отдадут? А он на носилках или сам ходит? Будем его ложечкой кормить? А можно я буду кормить? А морс ему сварим? – засыпала Мария вопросами.
«Как можно так упасть, чтобы сломать челюсть? – размышляла Вера. – Ногу, руку – это понятно, но – челюсть? Нет, нет, они же не говорили, что он упал! Неужели подрался? Ну конечно, подрался!» – и в воображении её рисовалась картина избиения Шурика хулиганами и что-то связанное непременно с защитой женщины или, на худой конец, просто слабого...
Вера прижала к себе Марию, – та ещё клокотала вопросами, но Вера почему-то успокаивалась. Неприятное онемение поднималось от подбородка к верхней челюсти. Вера потёрла щеку. Надо было немного погулять с Мурзиком, сделать уроки и как-то дожить до вечера.
– Завтра я отведу тебя в школу и поеду в больницу. А сегодня вечером сварим морс, – Вера поцеловала Марию в голову, но та дёрнулась и больно ударила Веру по подбородку:
– Ты что, без меня? Без меня в больницу? – взвыла Мария, и Вера улыбнулась, потирая место ушиба.
– Ладно, ладно, вместе поедем! – согласилась она.
Ночь Вера провела бессонную: боль распространялась по всему лицу, болел подбородок, верхняя скула, отдавало в висок.
Наверное, от удара, доставшегося от Мурзика, – предположила Вера. Приняла анальгин, который долго искала в аптечке, где всё было разложено по старой бабушкиной системе, поддерживаемой Шуриком. Долгое рысканье в аптечке ещё более расстроило её. Скользнула мысль: надо послать Шурика в аптеку.
И тут она почти расплакалась: Шурик в больнице, ему плохо, а она так нравственно распалась, не может собраться с силами, держаться бодро и противостоять... Это было что-то из репертуара Елизаветы Ивановны, и Вера поняла, что, вот, настал момент, когда вся ответственность за Шурика и за Мурзика ложится на неё, и она должна взять себя в руки, собраться с силами, держаться бодро и противостоять... На этом месте она расплакалась по-настоящему – половину лица ломило, и даже глаз почти не видел.
Нашёлся анальгин, она выпила сразу две таблетки и заснула.
С утра развели долгие и нелепые сборы. Собрали в пакет зубную щётку и пасту, яблоки, носовые платки и конфеты – всё то, что никак не могло Шурику понадобиться в течение ближайших недель: Шурику поставили на челюсть металлические скрепки, удерживающие челюсть в неподвижности до тех пор, пока она не срастётся. Рот открыть он мог только на размер трубочки для жидкой пищи. Зато забыли взять морс, сваренный с вечера, и тапочки. Впрочем, Шурику дали казённые...
Мария сунула в пакет игрушечного зайца.
В справочной больницы сказали, что ему сделали операцию, что лежит он в травматологии, в послеоперационной палате. В отделение Веру Александровну не пустили. Лечащий врач к ней не вышел. Но передачу приняли. Довольно долго ждали от Шурика записки. Наконец принесли. Он просил прощения за глупое происшествие, в которое вляпался и причинил столько хлопот, шутил, что теперь наказан за глупость долгим постом и молчанием, совсем как монах. Просил принести ему две французские книги, лежащие у него на письменном столе, папку с бумагами, писчую бумагу и несколько шариковых ручек.
Домой приехали к вечеру, страшно усталые. У Марии промокли ноги, у Веры опять разболелась, условно говоря, щека. К ужину Мария вышла заплаканная и сказала, что соскучилась по маме. Сама Вера тоже готова была разрыдаться от полной нескладности жизни. Взять себя в руки, собраться с силами, держаться бодро и противостоять, – повторила она сама себе.
В десять часов позвонила Светлана. Вместо обычного короткого «нет дома», Вера Александровна подробно описала Светлане все перипетии дня, начиная с утреннего звонка.
– Напрасно вы мне сразу же не позвонили, – очень бодро отозвалась Светлана. – У меня есть знакомые в Склифе, я завтра же туда поеду и всё разузнаю.
– Да, это было бы замечательно, – обрадовалась Вера. – Только вот ещё ему надо передать книжки, кое-какие бумаги.
– Я заеду и заберу, об этом не беспокойтесь...
Вера Александровна продиктовала Светлане адрес и долго и путано объясняла, как легко найти их дом с Бутырского вала. Светлана только улыбалась.
Светлана воспарила: настал момент, когда она сможет наконец показать Шурику и его важной матушке, на что она способна.
И ей действительно повезло. Хотя никаких знакомых у неё в Склифе не было, – да и на что они нужны, когда операция уже была позади, – на следующее утро, представившись родственницей, она переговорила с Шуриковым хирургом, который показал ей рентгеновский снимок, объяснил, какая именно операция была произведена и каковы перспективы.
– По этой травме мы могли бы быстро выписать его домой, а через шесть-восемь недель сделать повторную операцию, она несложная. Но у него ещё сотрясение мозга, поэтому пусть полежит, – сказал хирург.
Затем Светлана зашла в палату, где среди перебинтованных и загипсованных мужиков с трудом узнала Шурика. Он лежал на спине, весь в трубках: одна изо рта, две из носу, и чёрные синяки под глазами. Картина дополнялась уткой, стоявшей у него на одеяле.
– Боже мой! Кто же тебя так отделал? – воскликнула риторически Светлана.
Но разговаривать Шурик не мог, покрутил пальцами, и она вытащила блокнот и ручку.
Дальнейшие переговоры велись исключительно в письменном виде. Шурик горячо благодарил её за то, что она пришла. Просил, насколько возможно, отодвинуть посещение мамы. Написал, что его какой-то сумасшедший казах или монгол с кем-то спутал и чуть не убил.
Светлана вынесла утку в уборную, перестелила постель, нашла дежурную сестру и дала ей совершенно правильную сумму денег: не мало и не много – чтоб заходила и проверяла, всё ли в порядке. Потом вышла в магазин, купила кефиру, два треугольных пакета сливок и минеральной воды, вернулась в палату. Когда она уже выходила, в палату вошёл милиционер в белом халате поверх формы.
К Шурику. По поводу вчерашнего избиения. Милиционер задавал Шурику интересные вопросы: знает ли он Джамилю Халилову и какие у него с ней отношения...
Шурик писал милиционеру ответы, но Светлана их не видела, так как милиционер сразу же забирал листки. Однако одних только вопросов оказалось достаточно, чтобы у Светланы сложилась картина, очень похожая на ту, которая рисовалась в воображении Рашида. Во всяком случае об Эгле милиционер вопросов не задавал, и Шурик не считал нужным вообще упоминать её имя.
Своё собственное расследование Светлана решила отложить: у неё тоже возникли некоторые вопросы к Шурику.
Милиционер, к слову сказать, больше у Шурика не появился – дело об избиении Рашидом Джамили Халиловой и Александра Корна закрыли на следующий день, когда в Москву прилетел отец Рашида, главный кагэбэшник республики, и теперь заботой московских милиционеров было выпутаться самим, потому что Рашидку они в отделении порядком изметелили...
На третий день в палату ворвался Гия:
– Шурик! Мне только что сказали... Ну ты попал, старик! У меня тоже случай был...
И Гия рассказал несколько историй о своих похождениях, когда ему приходилось быть битым. Это было малоутешительно. Потом Гия вытащил из портфеля бутылку коньяка, завёрнутую в газету, открыл его, согнул конец трубочки от Шурикова рта к горлышку бутылки.
– Мне кажется, неплохая мысль, – взял ещё одну трубочку с тумбочки, опустил в бутылку и потянул. – Блестящая, я бы сказал, мысль. А закусывать будешь... нет, не кефиром, конечно... сливками.
За этим приятным занятием застала приятелей Светлана.
Она едва подавила вздох негодования:
– Что это вы здесь делаете?
Гия не давал себя в обиду даже женщинам:
– Мы немножко выпиваем. При сотрясении мозга очень рекомендуется. А вы что здесь делаете?
Шурик мычал что-то невнятное.
– Понял, понял, – съехидничал Гия. – У неё душа хорошая. Это даже заметно. Но когда мужчины выпивают, женщины помалкивают, да?
Светлана была в полной ярости от такого обращения, но сидела, не сдаваясь. И Гия ушёл, оставив бутылку у Шурика под одеялом, а Светлану в сильном раздражении.
Шурик, насколько это было в его возможностях, оттягивал посещение Веры. Да и Вера была в плохом состоянии: боль, начавшаяся, когда ей сообщили по телефону о неприятности с Шуриком, то нападала, то отступала. Она вызвала врача из платной поликлиники – врач долго её осматривал и предположил, что у неё воспаление тройничного нерва. Прописал домашний режим, тепло и какое-то мощное лекарство.
Три недели Светлана ходила в институт Склифосовского как на работу, каждый день давала Вере Александровне отчёты о состоянии здоровья сына.
И даже более того: два раза Светлана по его поручению заезжала к Валерии. Он немного помялся, прежде чем об этом просить, но работа была срочная, пишущей машинки у него не было, и отпечатать рефераты могла только Валерия. Второй раз Светлана зашла к Валерии, чтобы забрать запечатанный конверт и отнести на почту.
Валерия похвалила Светланин плащ. Светлана поведала о том, что шила его сама из плащевки, купленной в этом самом доме. Светлана похвалила антикварную мебель Валерии, сообщив, что терпеть не может современной. Валерии Светлана показалась милой, но очень невзрачной. Светлана, со своей стороны, посочувствовала в душе этой полной, чересчур ярко накрашенной инвалидке. А ведь сколько тревожных размышлений принёс Светлане этот Шуриков маршрут...
«А при дневном освещении она будет выглядеть просто как матрешка, бедняга», – подумала Светлана.
Соперниц друг в друге они не заподозрили.
В больницу Вера Александровна не ездила. Шли холодные весенние дожди, в зимних сапогах уже было жарко, в туфлях – рано. Подходящей обуви на мокрую погоду у Веры не было. Вот Шурик выпишется, надо будет эту проблему решать. Хорошо бы на каучуке, но не на плоской подошве, а на небольшой танкетке...
Вера писала Шурику длинные чудесные письма. Шурик их сохранил, сложенными аккуратной стопочкой, по дням написания. Мария тоже писала, а также рисовала картинки. Главный сюжет был – она с Шуриком на берегу моря.
Светлана заезжала к ним за письмами, по Шуриковой просьбе забирала то словарь, то бритву, то пришедший по почте большой конверт.
Вера Александровна Светлану очень оценила: настоящий друг, и, хотя хорошенькой её не назовёшь, внешность изящная, девушка воспитанная.
И, что большая редкость, – замечательная рукодельница. Елизавета Ивановна одобрила бы...
Светлана была очень внимательна к Вере Александровне: всякий раз, как собиралась к ним, спрашивала, что привезти из города, и привозила из кулинарии ресторана «Прага» много разной еды, так что Вера Александровна забыла спросить у Шурика, в какой кулинарии он покупал картофельные котлетки...
Вскоре Шурика выписали. Вера Александровна расстроилась: он выглядел ужасно. Похудел. Из щеки торчали какие-то металлические штучки. Он еле разговаривал, ничего не ел, а только пил всякие жидкости через трубочку. Зато писал им чудесные смешные записки с картинками. Мария сразу же затребовала, чтобы он не пропускал «священные часы», и даже сказала ему, сколько часов он ей задолжал за время болезни. Подсчитала. Он обещал всё отработать.
Удивительное дело, но как только Шурик вернулся из больницы, воспаление тройничного нерва у Веры прошло – как не бывало.
Вскоре с Шурика сняли его железную сбрую, и он, в честь такого праздника, повёл всех, включая и Светлану, в ресторан «Якорь» и накормил до отвала вкусной едой.
Светлана праздновала самый большой день своей жизни: это был семейный обед, все люди, которые сидели за соседними столиками, думали, что Шурик её муж, Вера Александровна как будто свекровь, только вот девочка непонятно чья. Лишняя. Мария, со своей стороны, тоже нашла обед отличным, но тоже считала, что было в нем кое-что лишнее – Светлана...
Неприятным для Светланы было только одно обстоятельство: Шурик по-прежнему не желал навестить её дома, и вообще не проявлял никаких знаков мужского интереса. Светлана терпеливо ждала любовного свидания. Разговор о восточной Джамиле она решила не поднимать. Разве что когда-нибудь потом...
Она звонила теперь каждый день, подолгу разговаривала с Верой Александровной про жизнь вообще и про Шурика в частности. В конце разговора она просила передать трубку Шурику, и, если его не было дома, Вера непременно отчитывалась, где он сейчас находится. Если это была библиотека, Светлана не ленилась проехаться и проверить. Всё-таки впечатление складывалось такое, что другой женщины у него нет... Иногда Вера Александровна говорила, что он сегодня ночевать не приедет, поехал с каким-то сложным переводом к Валерии и скорее всего останется ночевать там.
Тем временем опять образовалась весна, и Шурик сказал ей однажды что-то о скором переезде на дачу.
«Положение ужасное», – поняла Светлана. – Вера с Марией переедут на дачу, и он ей опять не будет звонить, и пропадёт окончательно. И это теперь, после всего, что она для него сделала! Снова в мыслях возникла Джамиля, из-за которой его чуть не убили. Может быть, всё-таки он встречается с кем-то...
Светлана усилила бдительность. Она снова дежурила возле его подъезда, следовала за ним на небольшом, но точно рассчитанном отдалении – и безрезультатно: ни Джамили, ни какой-либо другой женщины как будто не было. Но беспокойство и непонимание мучили её, она опять не спала ночами, вертела белые шёлковые цветы и мысленно раскладывала их вокруг своей головы... Нет, он не любит её, но ценит, уважает, испытывает благодарность... Как заставить мужчину полюбить? Неужели надо умереть, чтобы быть оценённой? Ах, если бы можно было сначала себя похоронить, насладившись тем, как все они будут оплакивать её уход, а потом уже умереть по-настоящему. Лежать, как Офелия, в гробу, в склепе, украшенном цветами, а возлюбленный страдает у гроба, вынимает меч и убивает себя. .. И ты это видишь, утверждаешься в его вечной и верной любви, и тогда уже спокойно и с удовольствием умираешь... Нет, Шурик, маменькин сын, на это не способен. Если только ради мамочки... И она улыбалась этой мысли, потому что безумие ещё не настолько её захватило, чтобы полностью убить чувство юмора...
Она позвонила ему и попросила срочно прийти. Он давно уже ждал чего-то в этом роде. Он знал, для чего его вызывали. Шел обречённо, с раздражением, направленным исключительно на себя самого.
«Главное, не входить ни в какие объяснения», – решил Шурик.
И он сразу, как только задвинулась ветхая портьера на двери её комнаты, обнял её, окунул пальцы в хилую пену тонких волос, она что-то вякнула слабенько и радостно про разрушенную прическу, про смятую блузку. Вид у неё был такой счастливый, что Шурик забыл о своём недавнем раздражении и отработал урок с обычным для здорового молодого мужчины энтузиазмом. Светлана же находилась на верху блаженства и лепетала своё заклинание «ты меня любишь?» все двадцать пять минут, пока Шурик над ней трудился.
Потом Шурик быстро оделся и убежал, сославшись на ужасно-кошмарное количество дел, которые ему сегодня надо переворотить. И хотя Светлана не получила внятного словесного ответа на прямо поставленный вопрос, самый факт близости можно было рассматривать как положительный ответ.
Шурик с лёгкой совестью сбежал с лестницы: всё обошлось, и теперь он действительно понёсся в ВИНИТИ за очередной порцией переводов, потом в магазин иностранной книги за новым испанским учебником для Марии, потом в аптеку за лекарством для Матильды. И так далее, и так далее... Приятно было, что первое из намеченных на сегодня дел он уже выполнил и выбросил его из головы.
Голая и совершенно успокоенная Светочка лежала, укрытая бабушкиным английским пледом, на тахте и ни о чем не думала, – наконец-то и ей выпало блаженство покоя. Она поглаживала себя по животу и груди, испытывая гордость и благодарность к себе самой.
Она была совершенно счастлива и даже здорова, и непреодолимая пропасть между женщиной, для которой любовь есть единственный смысл и наполнение жизни, и мужчиной, для которого любви в этом понимании вообще не существует, а составляет один из многих компонентов жизни, на несколько минут затянулась тонкой плёнкой.
50
Телефон гида, который водил французскую группу по Москве в дни первой поездки Жоэль в Россию во время Олимпиады, сохранился в старой записной книжке. После той первой поездки она побывала в России ещё дважды, но оба раза в Ленинграде. Последний раз она провела там три месяца уже в качестве практикантки. Теперь она приехала в Москву на полгода – для завершения научной работы. Прошло две недели, прежде чем она решилась позвонить Шурику. Она запомнила его не столько потому, что он был милый рослый парень с детским румянцем, очень русский – tres russe, – как дружно решила тогда вся французская группа, сколько из-за его французского языка – безукоризненного языка начала двадцатого века, на котором давно уже не говорил никто, разве что какие-нибудь провинциальные нотариусы, дотягивающие до девяноста...
Жоэль увлеклась русской литературой ещё до поездки в Россию и даже пыталась самостоятельно изучать русский язык. Живая Россия очаровала Жоэль, и она, единственная дочь богатого винодела, владельца больших виноградников под Бордо, к большому недовольству отца, поступила в Сорбонну и полностью отошла от семейного дела. Вместо того чтобы заниматься бухгалтерией или работой с клиентами, Жоэль разбирала тексты Толстого. Читая «Войну и мир», она обратила внимание, что французский язык Толстого, огромные диалоги русских аристократов, существующие равноправно в русском тексте, напоминают ей чем-то тот французский, на котором говорил русский гид Шурик. И начинающего филолога заинтересовал этот феномен. Впоследствии она нашла также большое количество фрагментов французских текстов в наследии Пушкина. Именно эта тема – сравнительный анализ французского языка Пушкина и Толстого, была ею выбрана для исследования. Собственно, она её не выбрала из предлагаемых, а сама предложила своему профессору, и он её одобрил, найдя очень интересной. Шурик, сам того не ведая, оказался крестным отцом её научной темы.
Жоэль позвонила бывшему гиду. Работа гида у Шурика тогда не пошла: он не понравился интуристскому начальству, и больше они его не приглашали, так что никаких десятков туристических групп и сотен путешественников не проходило перед его глазами, и он-то прекрасно запомнил француженку из Бордо, открывшую ему глаза на безнадёжно устаревшее состояние его французского языка. Они встретились – возле памятника Пушкину, что было символично.
Поцеловались два раза, как принято у них, но он ткнулся в третий – как принято у нас. И засмеялись – как старые друзья. И, взявшись за руки, пошли гулять по городу. Подошли к старому университету, потом спустились на набережную и как-то случайно, повинуясь давней привычке, Шурик вывел Жоэль сначала к дому Лили, в Чистом переулке, а потом, совершив круг, вышли к церкви Ильи Пророка в Обыденском переулке. Помявшись, зашли в церковь, немного постояли, послушали конец всенощной, потом снова вышли на набережную, через Большой Каменный мост перешли Москву-реку, долго бродили по Замоскворечью. Шурик показал ей дом на Пятницкой, в котором жил когда-то Толстой, и Жоэль всё больше влюблялась в город, который казался ей теперь почти родным.
Она была из породы странных иностранцев, которых было немало в те годы, очарованных Россией, особым её духом открытости и доверительности, а Шурик казался ей каким-то толстовским героем – то ли выросшим Петей Ростовым, то ли молодым Пьером Безуховым.
Шурик же, гуляя по тем переулкам, в которых бродил когда-то с испарившейся из его жизни Лилей Ласкиной, тоже чувствовал себя не собой теперешним, а тем школьником накануне экзаменов в университет, и даже поймал себя на грустном сожалении, что не пошёл на дурацкий экзамен по немецкому языку: ведь сдал бы, и всё было бы по-другому, лучше, чем сейчас... И может быть, бабушка прожила бы подольше...
Они чудесно болтали обо всём на свете, перескакивая с одной темы на другую, перебивая друг друга, хохоча над ошибками в языке: они всё время переходили с языка на язык, потому что Жоэль хотелось говорить по-русски, но слов не хватало. Потом начался дождь, и они укрылись в заброшенном церковном дворе, в полуразрушенной беседке, и целовались, пока дождь не затих. У Шурика было странное чувство повтора – он действительно сидел на этих лавочках десять лет тому назад, но не с Жоэль, а с Лилей, и минутами он как будто проваливался в то выпускное лето с экзаменами, ночными гуляниями, Лилиным отъездом и бабушкиной смертью.
Когда дождь прошёл, появились собачники, кто-то спустил большую немецкую овчарку. Оказалось, что Жоэль с детства панически боится собак, и она не могла себя заставить выйти из беседки, и они ждали, пока уведут овчарку. И снова смеялись. И снова целовались.
Метро тем временем закрылось, и Шурик взял такси, чтобы отвезти Жоэль домой – она жила в аспирантском общежитии на Ленинских горах.
– Там ужасно противная консьержка, – пожаловалась она перед входом в общежитие.
– Ты её боишься, как той овчарки? – спросил Шурик.
– Откровенно говоря, больше.
– Мы можем поехать ко мне, – предложил Шурик.
Мама с Марией были на даче. Жоэль легко согласилась, и они сели в то же самое такси, и поехали через центр, мимо памятника Пушкину на «Белорусскую».
– Это какое-то особое место, – выглянув в окно, сказала Жоэль. – В Москве куда ни едешь, непременно видишь памятник Пушкину.
Это была чистая правда. Это было сердце города: не исторический Кремль, не Красная площадь, не университет, а именно этот памятник, то со снежным плащом на плечах поэта, то в голубином летнем помете, переставляемый с одной стороны площади на другую, он и был главным местом Москвы. С того дня Жоэль с Шуриком встречались здесь почти ежедневно, – кроме тех вечеров, которые он проводил на даче.
Она была женщина-птица: умела быстро и шумно вспорхнуть с места, всегда была голодной, очень быстро наедалась, каждые полчаса тянула Шурика за рукав и говорила: Шурик, мне нужно «pour la petite». И они кидались искать общественную уборную – их было в Москве немного, иногда они заходили во двор, отыскивали укромное место и он загораживал её, пока она по-птичьи копошилась в кустах. А когда она вылезала из кустов, то немедленно спрашивала Шурика, не знает ли он, где можно попить – и они заливались смехом.
Она смеялась, раздеваясь, смеялась, вылезая из постели, и хотя ничто так не мешает сексу, как смех, ухитрялась смеяться даже в Шуриковых объятиях. Когда она смеялась, то сильно дурнела: рот широко растягивался, кончик носа опускался вниз, глаза зажмуривались, и она, зная это, смеясь, прятала лицо в руки. Зато сам смех звучал очень заразительно. Шурик говорил ей, что её можно было бы нанимать для управления театральной публикой на неудачных комедиях: она бы запускала свои смеховые рулады, а публика смеялась бы вслед за ней...
Через две недели Светлана выследила Шурика. Именно на площади Пушкина. Минут десять он стоял у подножия памятника с букетом каких-то синих цветов. С противоположной стороны площади невозможно было разглядеть, что за цветы, хотя Светлане это тоже было важно. Потом подошла небольшая женщина. И даже с другой стороны улицы было видно, что иностранка: стрижка не по-нашему, какими-то прядями, зонт висел за спиной, как ружье у солдата, и клетчатая сумка через плечо, и вообще – за версту пахло иностранщиной... Они поцеловались и, взявшись за руки и смеясь, пошли по Тверскому бульвару. Смех был особенно оскорбительным: как будто они смеялись над ней, Светланой...
Светлана было пошл а за ними следом, но минут через пять поняла, что сейчас упадёт. Села на лавку, переждала, пока парочка скроется. Сидела с полчаса. Потом, еле передвигая ноги, пошла домой. Позвонила Славе, рассказала ей, что случайно встретила Шурика с женщиной, что ещё одной измены она не переживет.
– Я сейчас к тебе приеду, – предложила Слава.
Светлана помолчала, и отказала:
– Нет, Слава, спасибо. Я должна побыть одна.
Слава была опытной самоубийцей, не менее опытной, чем Светлана. Она приехала на следующий день, рано утром. Вызвала слесаря. Взломали дверь. Светлана спала глубоким медикаментозным сном: снотворные таблетки давно уже были заготовлены. Вызвали «Скорую помощь», промыли желудок и увезли.
Через два дня, когда Светлана пришла в себя и была переведена в отделение доктора Жучилина, Слава позвонила Шурику и сообщила о происшествии.
– Спасибо, что позвонили, – сказал Шурик.
Слава взвилась:
– Пожалуйста! Кушай на здоровье! Неужели ты не понимаешь, что это на твоей совести! Вы все просто людоеды! Неужели тебе больше нечего сказать? Подонок! Ты настоящий подонок! Ты просто негодяй!
Шурик, выслушав всё до конца, сказал:
– Ты права, Слава.
И повесил трубку. Как, куда можно от безумной убежать?
Жоэль накрывала на стол. Вилка слева, нож справа. Стакан для воды. Бокал для вина.
– Скажи, Жоэль, ты бы вышла за меня замуж? – спросил Шурик.
Жоэль засмеялась и спрятала лицо:
– Шурик! Ты меня не спрашивал об этом раньше. Я замужем. И у меня есть сын. Пять лет. Он живет под Бордо, с моими родителями. Я тебя очень люблю, ты знаешь. Я буду здесь ещё пять недель! Замужем с тобой! Да? А потом я тебя буду усыновить, да?
И она залилась смехом. Шурику стало тошно. Он уже знал, что завтра утром он поедет к чёрту на рога в Кащенко отвозить передачу сумасшедшей Светлане, а вечером к Валерии, потому что Надя, которая много лет обслуживала её, уехала к сестре в Таганрог на целый месяц, а Валерия сама и горшка вынести не может... А вечером надо к маме на дачу, к Марии, которой обещана корзинка, нитки и ещё что-то – у него записано...
51
Удивительным образом срослась у Веры линия судьбы, – тридцать лет её бухгалтерской каторги как в яму упали, и стала она не отставной бухгалтершей, а бывшей актрисой. Театральный кружок в подвале домоуправления вернул её ко временам Таировской студии, но её личные артистические амбиции давно выдохлись, и она чувствовала себя счастливой, передавая соседским детям начатки театральной профессии.
С тех пор как в её доме появилась Мария, ей стало ясно, ради какой тайной цели судьба послала ей в дом назойливого Мармелада, заставившего её взяться за дело, о котором она, казалось, давно забыла. Не войди она в форму, занимаясь раз в неделю по четвергам со своими ученицами, не смогла бы она принять и воспитать свою вертлявую драгоценность, которую не иначе как провидение великодушно ей доверило. То, что в доме её растёт будущая великая знаменитость, она не сомневалась.
За два года, пока Мария ходила в обычную районную школу, у Веры с Леной Стовбой сложились особые, не зависимые от Шурика отношения. Прежняя семейная конфигурация, простая и убийственно ясная – спаянные воедино мать и сын – преобразовалась в нечто сложное и подвижное. Когда они жили втроем – Вера, Шурик, Мария, – разыгрывались поочерёдно разные комбинации. Иногда, когда они шли воскресным утром в музей или на выставку и Шурик вёл Веру под руку, а Мария то цеплялась за Шурика, то убегала вперед, то прилеплялась к Вере, Вера представляла себя матерью Марии, а Шурика – её отцом. Шурик видел в Марии скорее младшую сестру, слегка навязанную ему Верусей. Сама же Мария не утруждала себя раздумьями: Веруся и Шурик были её семьей.
Когда приезжала Лена Стовба, она оказывалась для Марии самой главной – на несколько дней.
Вера делала тонкие подстройки семейного механизма, например, она располагала Стовбу рядом с Шуриком, в пару. Но это было правильно только отчасти, ибо тогда возникала какая-то лишняя валентность, её собственная, незамкнутая. Был ещё такой вариант, при котором Стовба рассматривалась как независимая внесемейная единица со своими отчаянными движениями, маниакальными намерениями и полным отрывом от реального существования, но тогда провисала в воздухе другая, существеннейшая нить – Мария. Как и к кому она была присоединена? Однако именно благодаря маниакальной идее воссоединения с человеком, которого, в сущности, едва знала, Мария и была передана во временное пользование Верусе с Шуриком – для блага обеих сторон...
Лена шепталась с Верой Александровной: теперь уже не Шурику, а именно ей рассказывала Лена о всех продвижениях навстречу Энрике. Рассказала об окончании нелепой истории, разыгравшейся в Польше. Встреча её с Яном, братом Энрике, произошла в Варшаве. Оба они попали туда впервые, но у Яна было множество никогда не виданных им родственников, а у Лены – ровным счётом никого. Всю первую неделю он был занят, пьянствовал с обретённой родней. Лена сидела в убогой гостинице, ждала его сутра до вечера, пока, наконец, он, чуть выкарабкавшись из запоя, не заехал за ней и не отвёз в американское посольство – жениться.
Оба пребывали в полной уверенности, что им предстоит простая и быстрая формальность. Так бы оно и было, будь Стовба гражданкой Польши. Яну было предложено получить визу в Россию и заключить брак с гражданкой Советского Союза в соответствии с советскими законами. Это была опять отсрочка, проволочка, но, в конце концов, не отказ. Стовба уехала, а Ян остался в Варшаве ждать советской визы. Он ждал её полтора месяца. Энрике дважды высылал ему деньги, уже присматривал в Майами квартиру побольше. Ян в эти шесть недель времени не терял – влюбился до беспамятства в прекрасную полячку и к моменту, когда пришла советская виза, был уже обвенчан в костеле и оформлен в американском посольстве в качестве мужа совсем другой женщины, а вовсе не ожидающей его приезда Лены Стовбы. Энрике поссорился с братом на всю жизнь, но дела это не меняло.
Вера слушала, замирая всей своей театральной душой, – всё было необыкновенно, рискованно, восхитительно. Теперь уже роняла слёзы Вера. Любовь, как долгоиграющая пластинка судьбы... И у неё также было... Годы, потраченные на ожидание... Бедная девочка... Бедный Мурзик...
Вера проводила параллели между своей собственной неудачной женской биографией и Лениной, пыталась провести тонкую мысль о роковом отсутствии гибкости, о других возможностях, которые открыты перед молодой женщиной с её внешностью и характером, о том, что, быть может, есть на свете другой мужчина, который мог бы заменить... И так далее...
У Стовбы злело лицо и скучнели глаза – она читала мысли Веры Александровны, и своё собственное романтическое несчастье она предпочитала всякому другому варианту. Точно также, как некогда и сама Вера... Нет, никакого другого мужчины в её жизни не было!
Гипотетическому другому мужчине, на которого намекала Вера, она тоже время от времени говорила, что положение неопределённое, она стареет, ей хотелось бы видеть его женатым, и о девочке надо подумать.
Послушный Шурик, дыбясь всей своей шкурой, отшучивался:
– Веруся, я уже один раз пробовал, пришлось развестись...
Вера спохватывалась: далеко зашла.
Но важным было на самом деле другое: время от времени Стовба заводила разговор о том, что хочет забрать Марию в Ростов.
Этого допустить было никак нельзя, и Вера экстренно принялась за устройство большой судьбы для Мурзика.
Никто, конечно, и представить себе не мог, скольких трудов стоило бывшей скромной бухгалтерше из театрального вспомогательного персонала организовать солидный звонок в балетное училище к самой Головкиной.
Наконец настал день, когда за поздним вечерним чаем, единственной трапезой в отсутствие Марии, Вера торжественно объявила Шурику:
– Я тебе не говорила, считая преждевременным. .. В общем, Мурзика берут в хореографическое училище Большого театра.
Вера держала паузу, ожидая Шурикова восторга, но он не прореагировал нужным образом.
– Софье Николаевне Головкиной звонили... Ты понял?
– Ну да, – кивнул Шурик.
– Нет, ты не понял! – почти рассердилась Вера. – Это лучшая в мире балетная школа. Туда отбирают одну девочку из ста. Я возила Мурзика два раза на предварительные просмотры, и она прошла их очень хорошо.
– Веруся, ну чего же тут удивительного, ты с ней столько занималась!
– Да, Шурик! Я могу сказать, что я стала опытным педагогом за последние годы. Наверное, у меня было больше ста учениц! – Вера немного преувеличивала – к ней в кружок обычно ходили восемь-десять учениц, и общее их количество за все годы никак не превышало пятидесяти. – Более способной ученицы у меня не было. Как она всё схватывает! Налету, буквально налету! Но что я вообще могу им дать – основы ритмики, пластики, театральную азбуку... А в училище приходит совсем другой контингент. Как правило, это дети, которые уже ходили в балетные студии, некоторые уже у станка работали. Часто от балетных родителей. А у Мурзика – врождённые дарования. Прекрасная выворотность, прыжок, отличный музыкальный слух. И конечно же, поразительная внутренняя пластика. Это для меня несомненно. В общем, у неё нашли только один недостаток – рост. Высоковата для балерины. Впрочем, Лавровский, например, всегда любил высоких... Но, во-первых, неизвестно, когда она в росте остановится. Это может произойти и достаточно рано. А во-вторых, сами по себе нагрузки, которые получают там ученицы, они тоже тормозят рост. Это известно. Все балерины достаточно мелкие отчасти из-за того, что с самого раннего возраста они много работают и ограничивают себя в еде.
– У Мурзика отличный аппетит, – заметил Шурик.
Вера рассердилась:
– У неё сильный характер. Точно как у Лены. Если она что-нибудь от неё унаследовала, так это целеустремлённость. В общем, так: её приняли. Её надо будет возить туда в этом году каждый день, а в будущем посмотрим... Там есть общежитие для иногородних... Ну, не знаю, мне не хотелось бы отдавать ребёнка в интернат. Училище на Фрунзенской. Конечно, это неблизко. Но, с другой стороны, и не так далеко. Мы добирались туда от дома около часа. В конце концов, – в голосе Веры прозвучала едва уловимая тень угрозы, – я и сама могу её возить.
У Шурика рабочий день давно уже переместился к вечеру: обычно он просыпался довольно поздно, исполнял хозяйственные дела – прачечная, магазин, рынок, – за работу принимался во второй половине дня и сидел часов до пяти утра... Возить Марию в школу придётся, конечно же, ему, и это должно сильно поменять жизнь.
– А Стовба? Ты ей уже сообщила?
Лицо Веры омрачилось:
– Шурик, ну как ты думаешь, она же не враг своему ребёнку? Это же как выиграть миллион!
– Нет, я только хотел сказать, что вдруг она уедет, и на что тогда эта школа? Коту под хвост!
– Мурзик может стать настоящей звездой. Как Уланова. Как Плисецкая. Как Алисия Алонсо. Поверь моему слову.
Шурик вздохнул и поверил: а что ему оставалось делать?
В конце августа приехала Стовба, и счастливая Мария в первую же минуту рассказала матери, что её приняли в Хореографическое училище Большого театра.
Вера собиралась Стовбу предварительно подготовить к этому сообщению, но Стовба нисколько не возражала, а даже обрадовалась.
Взяли Марию сразу в первый класс, без подготовительного, и сразу же поставили к станку. Первые недели она была в полном шоке – молчала, ни слова не говорила ни Шурику, ни Верусе... От балетной учёбы она ожидала совсем другого...
Мария за минувший год посмотрела с Верой весь звёздный балетный репертуар – и «Лебединое», и «Красный мак», и «Золушку»... И примерила на себя сольные партии. Да, да... это ей подходило. Она совсем уж была готова танцевать в белой пачке на сцене Большого театра... Но её поставили лицом к стене, обе руки на станок, и по полтора часа без перерыва на скучный счёт она всё тянула ножки, пяточки, укрепляла позвоночник.
Только это, и ничего другого. Никакого вольного кружения под музыку, никакой телесной импровизации, которые предлагала Вера.
Лишь через полгода разрешили повернуться боком, справа, слева... и опять всё то же самое – тянем ножки, пяточки... Плечи вниз, подбородок вверх! Прямая линия! Прямая линия!
Классы вела преподавательница из бывших балерин, но осевшая, полная, похожая лицом на старую бульдожку. Ещё была воспитательница, которая называлась инструктор. Она водила девочек на уроки, всем руководила. Звали её Вера Александровна, что Марии очень не нравилось, даже оскорбляло: какая ещё Вера Александровна, есть у неё уже своя любимая Веруся... А эта была молодая, но лицо в морщинах, ходила как балерина, по первой позиции, носочками в разные стороны, и голову держала по-балетному, запрокинув затылок. Но танцевать-то не танцевала! Девочки говорили, что она ушла из балета после травмы, потому и злая. Все знали, что большего несчастья, чем потерять балет, нет на свете...
Эта фальшивая Вера Александровна всюду их водила, даже и в столовую, торопила одеваться, раздеваться, и голос у неё был высокий, визгливый. Всех девочек она не любила, Марии же казалось, что её – особенно. И замечаний, казалось Марии, она получает больше других: что вертится, когда надо стоять смирно, что ест она слишком быстро, что не сделала положенный книксен, последнее от императорских времён сохранившееся правило – приветствовать преподавателей пружинным лёгким движением с приседанием.
Уставала Мария ужасно. И было скучно. Но молчала – Вере ни слова. И Шурику – ни слова. Они выходили из дому в половине восьмого, и всю дорогу она медленно просыпалась. Только около самой школы она подпрыгивала, обхватывала Шуриковы плечи, целовала его в небритую щеку и убегала. Шурик тащился домой, досыпать.
В школе у Марии подружки не заводились. Девочки уже проучились год в подготовительном классе, сдружились. Она была новенькой, всех выше, и ножку выше всех поднимала. И поставили очень скоро Марию к среднему станку, куда всегда самых лучших... Она ещё не знала, что лучших – не любят. К тому же большинство девочек были старше, многие жили в училище, в интернате, у них уже завелись компании, куда Марию не принимали.
В конце первого года разрешили встать на пальцы... И опять – батман, тондю, плие... И опять – лучше всех... Но себе Мария не нравилась. Класс был малорослый, все девочки, как будто специально подобранные, были светловолосыми, белокожими, и она страдала, что на других не похожа, а в особенности страдала от размера своей обуви – тридцать седьмого. Однажды в раздевалке они долго потешались над её огромными балетными туфлями и даже немного поиграли ими в футбол.
Назавтра она отказалась идти в школу:
– Я не хочу больше заниматься балетом. Я буду ходить в обычную школу, без балета.
Вера оставила её дома. Позавтракали вдвоём, отпустив Шурика досыпать. Завтрак накрыли в бабушкиной комнате, а не на кухне, как обычно. Чашки Вера достала красивые, и самую золотую поставила перед Марией.
До того дня за неделю Вера с Шуриком были на собрании. Шурик был взят не просто как сопровождающее лицо, но и в качестве родителя. Вера Александровна испытала смутно-приятное чувство: как будто Мария их с Шуриком дочка, и она все два часа забавлялась этой мыслью.
Преподавательница балетного класса Марию очень хвалила, учителя по общеобразовательным дисциплинам тоже были ею довольны, только инструкторша-тезка отзывалась о Марии с неприязнью: замкнута, резка, с одноклассницами плохой контакт.
«Завидуют, завидуют», – сразу же поставила диагноз Вера. Актёрский мир она знала. И не стала допытываться у девочки, что же такое произошло в школе, отчего она не хочет больше туда ходить. И за особенным завтраком в бабушкиной комнате Вера сказала важные, но не вполне правдивые слова:
– Мурзик мой дорогой! Когда я была девочкой, чуть постарше тебя, я училась в театральной студии. И хотя мне очень нравились занятия, я оттуда ушла. Потому что ко мне плохо относились. Теперь я знаю, что девочки мне завидовали. Это очень плохое качество. Но так бывает очень часто. Если ты хочешь стать балериной, это надо перетерпеть. Пройдёт немного времени, и ты поймёшь, что из-за этого нельзя огорчаться. Потому что большинство девочек, которые к тебе плохо относятся, никогда балеринами не станут: их отчислят до окончания училища. А тебя – не отчислят, потому что ты очень талантливая. Ты будешь танцевать сольные партии, а они – в лучшем случае танцевать в кордебалете. Поэтому ты отдохни несколько дней, хочешь, пойдём с тобой на каток, в музей – куда захочешь! А потом снова пойдёшь на занятия. Потому что нельзя сдаваться из-за такой ерунды. Ты меня поняла?
Тут Мария, как маленькая, влезла к Верусе на руки и заплакала, и проплакалась, и рассказала про то, как играли в футбол её розовыми туфлями, и теперь они страшно грязные... И что размер у неё тридцать седьмой, а у девочек – тридцать третий...
Три дня они развлекались. Ходили в уголок Дурова, смотрели на говорящего ворона, потом на репетицию в театр, где раньше Вера Александровна работала, тоже было замечательно, и купили в магазине ВТО новые балетки, и ещё Вера Александровна подарила ей повязку на волосы, заграничную, из эластичной ткани такого яростного розово-красного цвета, какого в природе не бывает.
Потом Шурик снова повёл Марию в школу. Она была собранна, готова к отпору, и подбородок гордо смотрел вверх не только у балетного станка. Она готовилась к нападению. Жгучая красная повязка, лицо, посреди зимы имеющее оттенок свежего южного загара, подчёркивали вызов.
Спустя несколько дней в девчачьей раздевалке произошла драка. Инструкторша вбежала, когда в середине раздевалки, между шкафчиками, бился комок из тонких рук и ног и над всем этим стоял оглушительный визг. Инструкторша взвизгнула ещё оглушительней, комок распался, последней на ноги встала Мария, серо-коричневая, в разорванном купальнике. Кроме её купальника, пострадал ещё один нос и одна рука: нос был разбит, а рука укушена. Как засвидетельствовали, Марией.
Девочки единогласно и почти хором сообщили, что Мария набросилась на них, как бешеная, а они даже знать не знают, по какой такой причине. Про то, что девочки отняли у неё новые туфли и стали гонять их по раздевалке, Мария не сказала. Веру Александровну вызвала в школу инструкторша и начала её ругать, как будто это она подралась с девочками в раздевалке. Вера терпеливо выслушала, а потом, со своей стороны, сказала, что девочку травят одноклассницы, и она усматривает в этом проявление расизма, не свойственного советскому человеку.
– Я бы сказала, что здесь какая-то педагогическая недоработка, – кротко закончила Вера Александровна-бабушка.
Вера Александровна-инспекторша вдруг испугалась: ей и в голову не пришла такая острая трактовка конфликта.
«Только расизма мне не хватало», – испугалась инструкторша Вера Александровна и миролюбиво, но подловато улыбнулась.
– Что вы! Вы просто не знаете нашего контингента, у нас дочка самого Сукарно училась, и дочь гвинейского посла, и из Алжира одна девочка, миллионера дочь, так что вы за расизм не беспокойтесь – никакого расизма. Но с девочками я поговорю...
И сама задумалась: действительно, в бумагах ничего такого нет, а вдруг внучка какого-нибудь Лумумбы или Мобуты?
У инструкторши отношения с начальством были сложные, зато к ней хорошо относилась сама Головкина, и потому педагогический коллектив был расколот на две партии – болеющих «за» и болеющих «против». Поскольку в педагогическом коллективе Вера-инструктор была не единственной неудачницей, а было ещё несколько десятков несостоявшихся балерин с кривыми биографиями, неверными мужьями и ещё более неверными любовниками, обстановка была весьма нервной, и только страх перед великой начальницей и престиж места сдерживали воспалённые страсти. Здесь никому ничего не прощали.
Дальше всё пошло именно так, как того хотела Веруся. Вверх по начальству не донесли, решили всё по-домашнему. Марию пожурили, но и девочек пожурили тоже.
Шурик был, естественно, вовлечён во все перипетии балетной жизни, которая постепенно заняла центральное место в доме.
Теперь, когда Стовба приезжала из Ростова, Шурик уступал Лене свою комнату, переселялся в бабушкину, Марии ставили раскладушку у Веры, но раскладушка обыкновенно пустовала: Мария укладывалась матери под бок и наслаждаясь её близостью.
Вечерами Стовба ходила с Марией на балетные спектакли, и Лена осваивала роль матери балерины. Когда смотрели «Дон Кихота», Мария сидела, сцепив руки, как замороженная, а после окончания спектакля сказала матери:
– Вот увидишь, моя Китри будет лучше.
Роль Китри была её самая большая мечта.
Стовба смирилась: девочка в руках Веры действительно становилась балериной.
Временами Лена приходила в отчаяние: планы Энрике рушились один за другим. Он уже получил американское гражданство и просил Лену встретиться в какой-нибудь социалистической стране, куда можно выехать из России по туристической путёвке, но Лена боялась, что если это обнаружится, то тогда уж никогда ей из России не выехать. Энрике хотел приехать в Россию сам, но этого приезда Лена боялась больше всего, она была уверена, что его посадят: у него была паршивая предыстория, теперь он был ещё и американец.
Изредка, сложными путями, они обменивались письмами и фотографиями. Энрике разглядывал фотографии дочки, восхищался сходством с его покойной матерью. Сам Энрике заматерел и растолстел, Лена похудела и лицом лишь отдалённо напоминала ту белокурую матрешку, в которую до безумия влюбился Энрике десять лет тому назад. Но было в их характерах нечто общее, что, видимо, когда-то их и соединило: если б не фотографии, они бы не узнали друг друга, встретившись на улице, но препятствия разжигали страсть до безумия.
Приехав в очередной раз, Лена рассказала Шурику о новой возможности отъезда, на этот раз совсем уж головоломной, к тому же рассчитанной ещё на несколько лет ожидания и гнусный обман. Именно о гнусном обмане Лена Шурику и поведала как-то ночью, на кухне, когда Мария и Вера крепко спали.
В Ростове-на-Дону, в сельскохозяйственном институте на третьем курсе учился виноградарству некий прокоммунистический испанец, которого занесло к донским казакам каким-то дурным ветром. Он был из детей тех испанских детей, которых взрастила советская власть, и, как обычно это происходит с дважды перемещёнными людьми, он был сбит со всякого толку. Этот самый Альварес уже в двенадцатилетнем возрасте вернулся в Испанию из Москвы, а теперь снова приехал на бывшую родину получать образование, которое в Испании даётся каждому крестьянскому парню, причем без отрыва от виноградника. Ему было двадцать пять, то есть он был несколько моложе Лены, собой он был сильно неказист, в Лену влюблён до поноса. Шутки никакой в этом не было, потому что всякий раз, когда они встречались в доме у Лениной приятельницы, его действительно одолевала желудочная слабость.
– Ну вот, – докуривая пачку, меланхолично объясняла Лена, – мигну глазом и выйду за него замуж. Через два года он закончит институт. Ну, через два с половиной поеду с ним в Испанию, а оттуда уж – раз! – и куда угодно. Энрике приедет и всё уладит.
– А он тебя не убьет? Или один испанец другого? – трезво поинтересовался Шурик.
– Да нет, конечно. Мы с Энрике не романтики, мы маньяки. Нам просто надо увидеть друг друга. Поженимся, а может, через три дня разведёмся. Я теперь уже ничего не понимаю. – Лицо её злело, глаза темнели.
– Ну а как же этот, Альварес? – не удержался Шурик, увлечённый сюжетом.
– Да вот о чем я тебе и говорю, что на него мне наплевать с высокой горы. Я и сама понимаю, что нехорошо. Вроде обман. Но и не совсем – я спать с ним буду. Он ведь этого очень хочет, я же тебе говорю, он в меня влюблён до поноса. А мне, Шурик, если не с Энрике, то совершенно всё равно с кем. Хочешь, с тобой?
– Да поздно уже, мне вставать скоро, Мурзика в школу везти, – честно ответил Шурик, и тогда Лена рассердилась:
– Подумаешь, дело большое! Я и сама могу её в школу отвезти.
Шурик подумал, что судьба у него такая. В его комнате спала Мария. Бабушкина, где ему было постелено, была смежная с комнатой Веруси.
Лена сбросила окурки в помойное ведро, открыла форточку, вытерла чистый стол и пошла в ванную. Оглянулась, и Шурик понял, что его приглашают.
Лена давно не делала вид, как раньше, что перепутала. Открыла кран, и пока вода наполняла ванну, страшно бесстыдно разделась: медленными, длинными движениями и улыбаясь совершенно не своей улыбкой... В остальном всё было здорово, но совершенно обыкновенно. Вода, к слову сказать, была лишней, потому что когда ложились, то она переливалась через край, а когда стояли, то всё равно хотелось лечь.
И в школу Марию отвёл, как обычно, Шурик, потому что Лена спала крепким сном и он пожалел её будить.
И теперь, если новый план Стовбы исполнится, ещё полных три года, не считая, конечно, зимних, весенних и летних каникул, Шурику предстояло водить Марию в школу и, разумеется, забирать. Впрочем, иногда забирала сама Вера.
Нагрузка у Марии с каждым годом возрастала, были репетиции, концерты, ежегодные экзамены, к которым готовились с напряжением всех семейных сил. Её африканский темперамент в сочетании с жестокой дрессурой тела выработали в ней могучий характер. Вера Александровна знала, что даже если не получится из неё балерины, она не потеряется среди тысяч сверстниц и добьется в жизни всего, чего захочет. В училище Мария подавала большие надежды, её знала сама Головкина и кивала снисходительно, когда в коридоре девочка замирала перед ней в книксене.
Утренний книксен делала Мария перед Верой, прежде чем поцеловать её в щеку. И каждый раз Вера размякала.
Нет, неправа была мама: мальчики одно, а девочки совсем другое, – она как будто оправдывалась перед покойной матерью за то, что родного Шурика в его детстве меньше любила, чем чужую Марию...
52
Чем большую власть приобретала немощь над тучнеющим телом Валерии, тем сильнее она сопротивлялась, и дух бойца возрастал в ней. Она уже несколько лет не покидала дома, и даже в пределах двадцати четырёх квадратных метров – большая, прекрасная комната! – двигаться ей становилось всё труднее. Ноги давно сдались, но пока держали руки, она кое-как добиралась до отгороженной ширмами импровизированной уборной – кресла с вырезанным в сиденье отверстием и стоящим под ним ведром. Здесь же прижился фаянсовый умывальный кувшин и умывальная миска с синими потрескавшимися цветами – Валерия хранила благообразную пристойность дома.
С послеоперационного времени Валерия держала двух прислуг: утреннюю – Надюшу пожилую женщину, бывшую дворничиху, приносившую простые продукты и помогавшую с туалетом, и вечернюю – Маргариту Алексеевну, медсестру, вызываемую по необходимости. Шурик, благодаря ловкому дирижированию, ни разу не встретился ни с одной из них: Валерии было важно, чтоб он считал её самостоятельной... Но при этом ей хотелось, чтобы он всё-таки нёс ответственность, понимал, как она от него зависит...
А на самом деле – и не так уж она от него зависела! Самостоятельность определяется исключительно деньгами, которые она зарабатывала, – уверилась Валерия и работала много, быстро и с удовольствием. В то время как Шурик расширял поле деятельности за счёт освоения технического перевода, Валерия, умевшая с помощью телефонной трубки совершать чудеса общения с самыми разными людьми – от заведующей продовольственным магазином до секретаря редакции – почти монополизировала женские журналы по части переводов с польского статей о моде, косметике и прочей дамской красоте жизни.
Широкая и безалаберная, потерявшая так или иначе почти всё семейное наследство, она решительно поменяла своё отношение к деньгам: прежде она понимала их как эквивалент удовольствий, которые могла себе позволить, теперь – как гарантию независимости. И, в первую очередь, от Шурика. Он занимал огромное место в её жизни, но, в сущности, не занимал, а заменял того идеального, воображаемого мужчину, которого она была достойна, но который в жизни её не случился.
Талант переводчика, интуитивное умение выбрать точное слово и поставить его в правильное место, был лишь частью главного дарования Валерии – безошибочно размещать вокруг себя все элементы жизни: и людей, и предметы...
Ходить в обыкновенном смысле она не могла уже давно, но, опираясь на спинку подставленного кресла, на костыли, она подтягивалась на своих мощных руках и передвигалась, волоча за собой бесчувственные ноги, и преодолевала несколько метров до туалета. Наступил момент, когда ослабели руки, и она уже больше не могла оторвать от постели отяжелевшего тела, и тогда ей пришлось предпринять переустройство мира: она сделала полную перестановку. Руками Шурика, конечно.
Теперь она лежала в окружении трёх столов: справа туалетный, с кремами и лаками, примочками и лекарствами, слева придвинутый вплотную к кровати письменный стол с пишущей машинкой, переводами, словарями, но также вязаньем, пасьянсными картами и телефоном, а на самой кровати, прямо над животом, располагался третий стол – лёгкий, складной, ею самой придуманный, сконструированный и выполненный на заказ смекалистым столяром. Возле туалетного столика стояла тем же столяром сработанная этажерка с дверками внизу, куда поместились унизительные предметы ежедневной необходимости.
В замкнутом комнатном существовании время делалось текучим и аморфным, день легко превращался в ночь, завтрак – в ужин, и Валерия старалась отбивать бесформенное время, как только возможно: принудительно-строгим режимом, телефонными звонками в заведённое время, радионовостями, телевизионными передачами – всё по местам, по часам, по дням недели. И подруги были расставлены по дням недели. Впрочем, для Шурика было сделано исключение: он один мог забежать к ней помимо вторника в любое время дня и ночи...
За время долголетней болезни она не растеряла своих подруг, их даже прибавилось. Как, откуда брались? Подрастала дочка у приятельницы, и вот она уже забегала к Валерии с польским журналом – перевести про неизвестного в России Сальвадора Дали или про новый фасон юбки... Приходила обиженная жизнью маникюрша и оседала при доме подругой и почитательницей. К ней приходили за дружбой бывшие соученицы и сослуживцы, однопалатницы по больничным лежаниям, случайные попутчицы, подхваченные в те времена, когда она могла ещё выезжать в санатории, и бывшие её врачи, и давние любовники...
Лёгкие на ногу, подвижные и мускулистые женщины страдали от одиночества, а Валерия распределяла в записной книжечке визиты таким образом, чтоб один на другой не наползал... Для многих – мучительная тайна, а для Валерии – разгаданная загадка: надо всегда что-то предлагать, давать, дарить, в конце концов, обещать. Шоколадку, варежки, улыбку, печенье, комплимент, заколку, дружеское прикосновение.
Доброжелательность в ней была искренняя, неподдельная, но доля корысти здесь была подмешана, только вычислить её было невозможно: она была с детства завоевательница людей, ей нравилось быть всеми любимой. Но с годами поняла, что это значит быть нужной. И она старалась, трудилась, выслушивала исповеди, ободряла, утешала, призывала к мужеству. И постоянно дарила подарки. В дальних глубинах души она торжествовала своё преимущество перед подругами: почти все они были одинокие, либо матери-одиночки, а если уж состояли в браке, то непременно в тяжёлом, безрадостном. ..Ау Валерии был тайный козырь, которым она никогда не била наотмашь, а только изредка слегка его показывала – мельком, невзначай, полунамеком: Шурик.
Он приходил. Посетители отменялись. Из полумрака комнаты глядела с тахты густо накрашенная одутловатая женщина с синими, синим же подведёнными глазами, с густыми, всегда хорошо уложенными волосами, в последнем из оставшихся у неё кимоно, табачного цвета с розово-лиловыми хризантемами. Густо пахло духами. Она улыбалась с подушек, подставляла щеку. Усаживала на тахту. Заваривала чай – густо. Откладывала в сторону, на рабочий стол, принесённые Шуриком переводы. Разворачивала копчёную осетрину, нарезанную ловкой рукой продавщицы Елисеевского магазина, нюхала:
– Свежайшая!
– А я тебе знаешь ещё чего принёс? Угадай!
– Из сладкого или из соленого? – живо спрашивала она.
– Из соленого, – поддерживал игру Шурик.
– На какую букву? – продолжала она.
– На букву «М»...
– Миноги?
Он качал головой.
– Маслины?
И он доставал из портфеля ещё один пергаментный свёрток.
Во всём она была дисциплинированна, только аппетита к вкусной еде не могла преодолеть. В чем и каялась перед Господом. А за Шурика – никогда не каялась. Только радовалась, что он – здесь. И всегда во всей готовности. Стоит ей только маленькую подушечку положить рядом со своей, большой, и отвести уголок одеяла...
Она всегда была чистюля, и любила не только чистоту, но и сам процесс – мытья ли, стирки, уборки. И конечно, ухода за своим телом: с удовольствием чистила ногти, подщипывала лишние волоски, накладывала на лицо маски – то огуречные, то молочные... Надо ли говорить, как тщательно она мылась перед приходом Шурика. Но какой-то запах, почти неуловимый, болезненный, скорее тоскливый, чем противный, исходил от покрытой швами половины тела, укрытой кружевными нижними юбками, которые она не снимала с тех пор, как слегла. И от этого запаха у Шурика сжималось что-то в душе, видно, то место, в котором гнездится жалость, и она разливалась, как желчь, и в нем уже ничего не оставалось, кроме этой жалости, и пока он путался в нижних юбках, укрывающих холодные и неподвижные ноги Валерии, она проворно отыскивала на стене пупочку выключателя и гасила стеклянный тюльпан у себя над головой...
А далее всё шло по-накатанному: до утра Шурик обычно не оставался, среди ночи собирался домой, к маме. Перед уходом, на последнем всплеске жалости и нежности, подкладывал под Валерию судно, обмывал её, с навыком больничной няньки, из цветастого кувшина, промокал старым нежным полотенцем и уходил.
Валерия снимала с головы бархатный обруч или помявшийся бант, или заколку, расчесывала освобождённые волосы, брала с туалетного столика ручное зеркало, стирала с лица краску и тушь, и так уже полустёршиеся, накладывала крем. Чтоб не стать смердящей кучей... За этот туалетный час настроение из счастливого и даже несколько воздушного опускалось до нижней точки. Она возвращала зеркало на место и с туалетного столика, не глядя, брала распятие слоновой кости, то самое, подаренное Беатой в детские ещё годы. Прижимала его ко рту, ко лбу, закрывала глаза и удерживала пальцы на тонких кукольных ножках, пробитых гвоздём.
Это должен был быть большой гвоздь – чтобы пробить обе стопы. Не короче того штифта, что вбили ей в бедро, уничтожив в конце концов сустав.
«Как Тебе повезло, – в тысячный раз говорила она Ему, – ты с гвоздём трёх часов не прожил! И всё. А если бы гангрена или паралич, или ампутация, и потом ещё тридцать лет лежать на гнилом тряпье... Думаешь, лучше? И девочки нет у меня... Прости меня... Ведь я Тебя простила. Оставь мне Шурика до смерти. Хорошо? Пожалуйста...
Она всё гладила тонкие костяные ножки Спасителя и засыпала, не выпуская из рук распятия.
53
Пока Мария возрастала в балетном искусстве, обозначалась в училище как будущая звезда, пока Вера, сидя на годовых и промежуточных выступлениях учениц и сжимая Шурикову руку, кормила надеждами своё когда-то похороненное и теперь воскресшее тщеславие, родители девочки боролись за своё воссоединение. Энрике совершил ещё одну неудачную попытку прислать Лене фиктивного жениха, Лена совершила решительный шаг. Промурыжив два года сельскохозяйственного испанца, она вышла за него замуж. От Марии замужество матери пока держали в секрете. Но в конце концов срок учёбы испанского мужа закончился и, к большому горю Веры, Лена Стовба засобиралась. Вере почему-то казалось, что ей удастся уговорить Лену оставить Марию до тех пор, пока дела её окончательно не решатся:
– Зачем травмировать ребёнка? Неизвестно, сколько времени займёт воссоединение с Энрике, к тому же ты не знаешь условий, куда везёшь Марию. Сможет ли она там заниматься? Устроишься, определишься, приедешь за дочкой...
Но тут Стовба оказалась тверда как скала. Шурик, отец ребёнка, дал разрешение на выезд. Альварес уехал вперед, Лена ждала последних бумажек для выезда. Были куплены билеты на самолет в Мадрид через Париж. Энрике собирался встретить их в аэропорту. Стовба сообщила Альваресу, что взяла билеты, но числа как будто перепутала – неделей позже. За эту неделю всё должно было решиться, и теперь решать уже будет не она, а сам Энрике.
Марии сообщили об отъезде за два дня, и два дня она рыдала не переставая. Ей было почти двенадцать лет, и внешне она была совсем уже девушка, своих одноклассниц обогнала уже не на сколько-то там сантиметров, а на целую эпоху жизни: у неё начались менструации, выросла маленькая грудь с большими сосками.
Её ожидала карьера, которая могла теперь рухнуть. Она не хотела расставаться с балетом. Она не хотела расставаться с Верусей. Она не хотела расставаться с Шуриком. Ко всему прочему, никто не говорил ей, куда именно они едут.
– Мы едем на встречу с папой, – говорила Лена.
Мария кивала и продолжала плакать. Накануне отъезда к вечеру у неё проявились все обычные признаки начинающейся болезни: она хныкала, сидела на стуле, сгорбившись, и тёрла покрасневшие глаза. Вера отправила её в постель. Перед сном Мария позвала Шурика.
– Дай сладенького, – попросила она.
Это была их общая тайна последних двух лет: Мария имела природную склонность к полноте, и несмотря на огромные траты энергии в классах, она всё время сидела на диете, даже слегка голодала. Хлеба и сахара не было в её рационе, и Вера тщательно следила за её питанием. Но время от времени она просила Шурика «сорваться», и тогда они шли в кафе «Шоколадница», и Шурик покупал ей столько сладкого, сколько она могла съесть. Пирожные с кремом, взбитые сливки с шоколадным порошком, горячий шоколад, сладкий и густой, как глицерин. Она съедала сладости, выскребая блюдце и облизывая ложку или вилочку, целовала Шурика липкими губами. Потом садились в метро на Октябрьской площади, и она, сражённая сахарным ударом, всегда засыпала, привалившись к Шурикову плечу, и спала крепким сном, так что ему приходилось будить её на «Белорусской».
– Дай сладенького, – попросила Мария, и он обрадовался, что в ящике его стола лежит плитка редкого шоколада, подаренная матерью ученика в честь какого-то праздника.
Он принёс шоколад, распечатал плитку, отломил кусок.
– Покорми, – попросила Мария, и он положил ей в широко открытый рот шоколадный квадрат. Изнанка губ была воспалённо-розовой, контрастировала с тёмными губами. Она слегка цапнула Шурика за палец, сморщила лицо, заплакала.
– Не реви, – попросил он.
– Поцелуй меня, – Мария села в кровати, обхватила его за шею.
Он поцеловал её в голову.
– Я тебя ненавижу, – сказала Мария, схватила плитку шоколада и швырнула её от себя.
Как хорошо, что они уезжают, а то бы она до меня в конце концов добралась... Он давно уже знал, что Мария принадлежит к числу женщин, желающих получить от него любовный паек. Он провозился с ней много часов, учил языкам, гулял, возил в школу, и он любил девочку, но в глубине души знал, что, подрастая, она предъявит на него женские права, и теперь её отъезд был для него не столько потерей милого и любимого существа, сколько избавлением от назревающей неприятности.
Вера сглатывала слёзы и паковала в маленький чемоданчик четыре пары балетных туфель тридцать девятого размера, четыре купальника, хитон и сшитую в мастерских Большого театра пачку.
«Какая сильная женщина, добилась своего... – размышляла Вера. – Я никогда не смогла бы вот так...»
Восхищение смешано было с раздражением и горечью: она ничем не хочет пожертвовать для Марии... как я в своё время всем пожертвовала для Шурика...
Что-то сместилась в памяти, и она давно сжилась с мыслью, что она действительно пожертвовала ради сына артистической карьерой, а позорное отчисление из Таировской студии за профнепригодность вытеснилось как совершенно незначительное. Теперь она переживала, что не смогла убедить Лену оставить дочку ещё на несколько лет, пока не укрепится её дарование, не сформируется из неё новая Уланова.
Тяжёлое предчувствие, что она никогда больше не увидит Мурзика, что закончилась счастливая полоса её жизни, а дальше ожидает её скучная и нетворческая старость, не давало ей заснуть. Ещё было немного обидно, что Шурик, верный Шурик как будто не понимает, какая это потеря для неё: сколько сил, надежд, труда было вложено в ребёнка, и теперь всё может пропасть совершенно! Неизвестно где, с кем, в какой стране окажется девочка, и сколько времени пройдёт, прежде чем она снова встанет к станку! Катастрофа! Полная катастрофа! А Шурик – как ни в чем не бывало!
Вера долго ворочалась с боку на бок, потом встала, подошла к спящей Марии. Девочка лежала, свернувшись калачиком, но как будто сгорбившись, и сжатыми кулачками по-боксерски прикрывала рот и подбородок. Мария спала на месте Елизаветы Ивановны, а для Лены была поставлена здесь же раскладушка. Но Лены не было.
«Неужели? – изумилась Вера Александровна своей догадке... – Может, она просто ещё не ложилась?»
Вера накинула халат и вышла в кухню – там горел свет, но никого не было. В ванной, в уборной тоже никого не было, и тоже горел свет.
«Курят у Шурика», – решила Вера и, механически коснувшись выключателей, подошла к кухонному окну и обмерла: и природа, и погода давно уже покинули город, только на даче ещё существовал дождь, ветер, суточное перемещение света и теней, но в эту минуту она поняла, что всё это есть и в городе, и за окном происходила настоящая драма – шла мартовская оттепель, сильнейший ветер гнал быстрые прозрачные облака, и их движение шло от края до края неба, но особенно ясно это было заметно на фоне яркой, почти полной луны, и Вера почувствовала себя как в театре на грандиозном спектакле, полностью захватывающем остротой сюжета и красотой постановки... голые ветви деревьев, как отлаженный кордебалет, рвались то в одну сторону, то в другую, потому что низовой ветер завивался и махрился порывами, зато поверху он несся единым сплошным потоком, слева направо, в то время как луна медленно съезжала в противоположном направлении, и соседняя крыша с двумя омертвевшими трубами была единственной точкой покоя и опоры во всей движущейся и колышущейся картине...
«Боже, как это величественно», – подумала Вера Александровна и целиком отдалась переживанию, как это происходило с ней на хороших концертах и на лучших спектаклях... С тонким оттенком любования самой собой, способной к этому возвышенному переживанию...
Скрипнула дверь. Она обернулась: в темноте коридора мелькнула белизной стройная спина. Лена прошмыгнула к ванной комнате.
«Как... как это возможно? – потрясённая Вера прислонилась к подоконнику. – Надо немедленно уйти, чтобы они не узнали, что она оказалась свидетельницей этого... этого...»
Раздался звук льющейся воды... Вера прокралась по коридору к себе в комнату и, не снимая халата, легла в постель. Её тряс озноб.
Боже, как это безобразно... Значит, у них с Шуриком всегда были какие-то отношения? Но почему, почему она не осталась с нами ради Марии? Что это? Родительский эгоизм? Полная неспособность к жертве? Столько лет мечтать о встрече с любимым человеком, и вот так... Она силилась понять, но не могла. Любовь – трагическое и высокое чувство, и это шмыганье в коридоре... А Шурик, Шурик? Какой фиктивный брак, если... Не одна мысль не додумывалась до конца, только обрывки возмущённого чувства, оскорбление, брезгливость, страх и горе потери клубились и завивались в душе... Заплакала она не сразу – только собравшись с силами. И плакала до утра.
В Шереметьево Вера не поехала. Простилась с Марией возле лифта. Напоследок Мария горячо прошептала на ухо Вере:
– Я тебе не сказала самого главного: я вырасту и приеду, а ты сделай так, чтоб Шурик не женился ни на ком, я сама на нем женюсь.
Шурик был доволен, что мама не едет в аэропорт:
– Конечно, Веруся, лучше оставайся дома. Для Марии ещё одно прощание будет дополнительной травмой.
На самом деле от травмы он берег маму. И уберег: по пути в Шереметьево сломалось такси, шофёр долго ковырялся в железных потрохах машины. Лена, проклиная своё невезение, вышла из машины и вытянула руку навстречу потоку машин. Ни одна сволочь не останавливалась. Всё гибло. Десятилетием вынашиваемый план срывался из-за какой-то гнусной железки. Следом за матерью выскочила из машины Мария, запрыгала, замахала руками и закричала:
– И не поедем! И никуда не поедем!
Стовба побелела лицом и глазами, сбила с Марии шапку и стала яростно хлестать её по лицу. Шурик, выйдя из столбняка, оттащил Марию к машине. Лена ринулась за ними. Ярость её перекинулась на Шурика. Она трясла его за воротник и кричала:
– Бездарь! Тряпка! Маменькин сынок! Ну сделай же что-нибудь!
Мария висела на его правой руке, левой он вяло отражал нападение.
Скорее бы кончился весь этот бред, как в плохом кино... Какое счастье, что мама не поехала... Кошмарная баба... Ведьма сумасшедшая... Бедный наш Мурзик...
Остановилась потрёпанная машина. Шофёр такси подошёл к водителю, перекинулись несколькими словами. Лена сообразила, что судьба над ней смилостивилась, и на рейс они не опоздают. Шофёр перекладывал чемоданы из багажника в багажник, Шурик вытирал Марии расквашенный нос.
За двадцать минут доехали до аэропорта. Без единого слова. Шурик выволок Стовбин чемодан. Мария несла свой маленький, собранный Верусей. Шурик время от времени подтирал Марии нос. Стовба шла впереди, не оглядываясь, с большой спортивной сумкой. Как хорошо, что никогда больше не надо будет её утешать...
Шурик тащил огромный чемодан, в свободную руку вцепилась Мария. Посадка уже была объявлена, возле стойки остановились. Стовба разжала сведённые губы:
– Прости. Я сорвалась. Спасибо за всё.
– Да ладно, – махнул рукой Шурик. Мария прижалась губами к Шурикову уху:
– Скажи Верусе, что я ещё приеду... И жди меня. Да?
Они ушли в проход, Мария долго оглядывалась и махала рукой.
Потом Шурик долго ехал в автобусе до аэровокзала. Настроение у него было самое поганое. Ему хотелось скорее домой, к маме. Он с удовольствием думал о том, что они будут опять вдвоём, что он не будет больше вставать в семь утра, тащиться с сонной Марией в троллейбусах и метро... Он чувствовал себя разбитым и невыспавшимся.
«Надо будет Верусю в санаторий отправить», – думал он, засыпая на заднем сиденье в набитом автобусе.
Мария и Лена Стовба летели в Париж. Всю дорогу они целовались.
Зимнее пальто Мария разрешила с себя снять, но шапку – ни в какую. Это зимнее пальто и шапку из чёрной цигейки, купленные в «Детском мире», Мария решится выбросить только через пять лет. Тогда же она напишет своё последнее письмо в Москву с сообщением о том, что её приняли в Нью-йоркскую балетную труппу. С тех пор следы Марии и её родителей окончательно затеряются...
54
Отсутствие Марии имело стереоскопический эффект: оно углублялось упрятанным позади него отсутствием Елизаветы Ивановны. Точно так же, как десятилетием раньше Вера натыкалась на осиротевшие вещи матери, теперь она вынимала из укромных углов завалявшуюся заколку, головную повязку или старый носок Марии и тут же замечала, что мамин чернильный прибор (а на самом деле корновский, отцовский) из слоистого серого мрамора с почерневшими бронзовыми нашлепками всё ещё стоит на письменном столе, над которым прежде возвышалась крупная фигура матери, в воспоминаниях всё более походившей на Екатерину Великую, а кресло, в котором Мария любила устраивать кукольное гнездо, прежде служило вместилищем большого тела Елизаветы Ивановны. Теперь уже не один, а два призрака населяли квартиру. Печальная и подавленная, Вера сидела в кресле перед выключенным телевизором, уставившись в экран пугающе-стоячим взглядом.
Шурик предвидел, что мама будет тяжело переживать отъезд Марии, но не ожидал такой катастрофической реакции. Она очень изменилась и в отношении к самому Шурику: избегала обычных вечерних чаепитий, не затевала привычных разговоров о Михаиле Чехове или Гордоне Крэге. Ни о чем не спрашивала, ничего не поручала. Наконец Шурик заподозрил, что перемена эта связана не только с потерей Марии, но есть и какая-то иная причина странного между ними охлаждения.
Причина действительно была: Вера всё не могла избавиться от потрясения, связанного с подсмотренным ночным эпизодом. Она пыталась найти объяснение этому чудовищно непристойному поведению, но всё более запутывалась: если Шурик любит Лену, то почему же она уехала... если Шурик её не любит, почему она оказалась у него в комнате, голой... а если она его не любит, то почему она, накануне отъезда к любимому человеку... если она его несмотря ни на что любит, зачем они затеяли развод и лишили Марию великой будущности...
Шурик, после пятилетней школьной каторги вернувшийся к своему привычному рабочему режиму, вставал теперь как раз к тому времени, когда должен был забирать Марию из училища.
Он варил себе геркулес – пять минут после закипания, по рецепту бабушки, – когда вошла мама и села на своё обычное место. Сложила перед собой руки и сказала тихо, еле слышно:
– Ты всё-таки должен мне всё объяснить...
Шурик не сразу понял, каких именно объяснений ждёт от него Вера. А когда понял, застыл над кашей со слегка вытаращенными глазами. С детства сохранилась у него эта привычка – таращить круглые глаза в минуты непонимания.
– Что объяснить?
– Мне непонятен характер твоих взаимоотношений с Леной. Я бы не задавала тебе этот вопрос, если бы не Мария. Скажи мне, ты любил Лену? – Вера смотрела на него строго и требовательно, и на ум ему пришло обкомовское семейство Стовбы. Он поежился – объяснить что-либо матери было трудно. Он и сам себе не смог бы ничего объяснить.
– Веруся, да какие такие особенные взаимоотношения? Никаких таких взаимоотношений не было. Ты Марию в доме поселила, а она, то есть Лена, и приезжала из-за неё. Я-то здесь ни при чем, – промямлил Шурик.
– Нет-нет, Шурик. Ты меня как будто не понимаешь. Я не так стара, и в моей жизни тоже было многое... Ты же знаешь, с твоим отцом нас связывало двадцать лет... – она замялась, подыскивая правильное слово, и нашла его, правильное, но незамысловатое – двадцать лет любви...
– Мамочка, ну что ты сравниваешь? – изумился Шурик. – Ничего такого, даже похожего, не было у меня со Стовбой. Ты же помнишь всю историю. Тогда Аля Тогусова попросила, Ленка беременна была, этот Энрике... Ничего у меня с ней не было...
Вера в этот момент испытывала стыд за своего сына: он ей лгал. Она опустила взгляд в стол и сказала хмуро:
– Неправда, Шурик. Я знаю, что у вас были отношения...
– Да что ты, мамочка? О чем ты? Какие отношения? Это так, просто так, совсем ничего не значит.
О, бездна непонимания! Горечь разочарования! Стыд ошибки! Шурик, дорогой мальчик, близкий, созвучный, тонкий! Ты ли это?
Вера взвилась:
– Как? Что ты говоришь, Шурик? Высшее таинство любви ничего не значит?
– Ну, Веруся, я совсем не про то, я совсем про другое... – заблеял Шурик, остро ощущая полную потерю лица... Чертова Стовба! И ведь он как чувствовал, уж так не хотелось... Но её так колотило от предотъездного страха, что как ещё было успокоить...
– Это ужасный цинизм, Шурик. Ужасный цинизм, – Вера смотрела поверх Шурика, поверх грубого материального мира, и лицо у неё было такое одухотворённое, такое красивое, что у Шурика просто дух перехватило: как это он мог её так оскорбить своими дурацкими словами? И ведь всю жизнь он так старался, чтобы в их доме, вблизи Верочки, ничего такого не происходило... Такая непростительная глупость!
– Плотские отношения имеют своё оправдание в духовных, а иначе человек ничем не отличается от животного. Неужели ты этого не понимаешь, Шурик? – она оперлась локтем о стол и обхватила пальцами подбородок.
– Понимаю, понимаю, мамочка, – заторопился Шурик. – Но и ты пойми, что духовные отношения, любовь и всё такое – это же редкость, это не для всех, а обыкновенные люди, у них всё практическое... Это не цинизм, а простая жизнь. Это ты человек необыкновенный, бабушка была необыкновенная, а другие по большей части живут практической жизнью и понятия не имеют о том, о чем ты говоришь...
– Ах, какой это лепет, – огорчённо отозвалась Вера, но драматизм спал, и разговор приобретал удовлетворительное направление. Острота обиды смягчилась, возвращалось обычное равновесие... В глубине души Вера считала себя человеком не совсем обыкновенным, и от Шурика получила подтверждение. Но ведь и Шурик был тоже не совсем обыкновенным, и она его обнадёжила:
– Ты ещё всё поймёшь. Встретишь настоящую любовь, и тогда поймёшь...
Конфликт был почти исчерпан, у Веры осталась лёгкая тень разочарования в Шурике, но, с другой стороны, его слабости рождали снисхождение к нему и его бедному поколению, лишённому высоких понятий. Зато Шурик утроил рвение в трудах по благоустройству жизни мамы – купил новый телевизор, новый прекрасный проигрыватель и фен для волос. Он чувствовал, что с отъездом Марии какая-то особая энергия, сообщаемая маленькой мулаткой, ушла, и Вера погружается в меланхолию, ослабевает её интерес к жизни: всё чаще она пропускала премьеры, постепенно отказалась от театрального кружка. Её покинуло вдохновение, и с отъезда Марии до конца учебного года, когда занятия студии прекращались на каникулы, она всего несколько раз заставила себя спуститься в подвал. В следующем сезоне занятия уже не возобновились, последнее общественное деяние покойного Мармелада, таким образом, увяло.
55
Настоящая любовь, которую Вера Александровна пророчила Шурику, просвистела мимо и попала не в Шурика, а в его друга Женю. Хотя, казалось бы, она его уже однажды посетила в виде Аллочки. Но рассчитывать в таком деле ни на высший смысл, ни на обыкновенную логику, ни тем более на справедливость не приходилось. Шурик давно уже заметил, что в крохотной двухкомнатной квартире Жени и Аллы, построенной усилиями двух небогатых семейств, стало как-то неуютно, слишком уж молчаливо и напряжённо. Женя защитил диссертацию, допоздна сидел на работе с центрифугами и расчётами, поздно приходил домой и немедленно ложился спать, пренебрегая не только женой и дочерью, но и ужином. Жило молодое семейство в далеком районе Отрадное, без телефона, и всё чаще Шурик, навещая их в субботне-воскресные вечера, заставал дома грустную Аллу с весёлой Катей. И никакого Жени.
Женя сам внёс ясность: позвонил Шурику, предложил встретиться в центре и за столиком обшарпанного кафе на Сретенке сообщил о настоящей любви, которая обрушилась на него прямо на рабочем месте. В несколько иной лексике, чем свойственна была Вере Александровне, он изложил Шурику приблизительно туже идею, которую исповедала его мама: о высоком чувстве, основанном на духовной близости и общности интересов. Про духовную близость словами не расскажешь. Но что касается общности интересов, то она лежала в области лакокрасочного производства: избранница Жени была одновременно заведующей лаборатории и руководительницей его диссертации. Новая технология изготовления акриловых красителей убедительно доказала, что его первая настоящая любовь к Аллочке была недостаточно настоящей.
Шурик сочувственно слушал друга, но не совсем понимал существо предъявленной ему драмы: почему одна любовь должна препятствовать другой? Алла такая милая, заботливая, а маленькая Катя вообще прелесть... Ну, появилась ещё какая-то химичка, значит, надо так организовать жизнь, чтобы одно другому не мешало. Кому нужны эти мудовые рыданья?
– Ты понимаешь, Шурик, она даже не в моем вкусе, – развивал свою мысль Женя.
– Кто? – не понял Шурик. – В каком вкусе?
– Да я говорю, что Алла вообще не в моем вкусе. Мне всегда нравились девушки рослые, спортивные. Ну, вроде Стовбы, а Алла со своей задницей и кудельками...
– Жень, да ты что? – изумился Шурик. – Ты о каком вкусе вообще?
– Ну, понимаешь, у каждого человека есть определённый секс-тип. Ну, кому-то нравятся полные блондинки или, наоборот, худые брюнетки. У нас в лаборатории есть один мужик, у него первая жена была бурятка, а вторая – кореянка. Его на восточных женщин тянет, – разъяснил Женя несложное построение.
Добродушный Шурик неожиданно обозлился:
– Жень! А не сошёл ли ты с ума? Просто полную чушь несёшь. Ты, когда в Алку влюбился, ещё ни про какой секс-тип не слыхал, да? Влюбился, женился, родили ребёнка. И вдруг, здрасьте, какой-то секс-тип объявился! Ну, завёл себе бабу, и трахайся потихоньку, Алка-то чем виновата? Подумаешь, большое дело, переспал с одной, потом с другой. Аллу-то жалко, она переживает... Чем она виновата, что у тебя секс-тип обнаружился?
Женя только морщился и разочарованно качал ГОЛОВОЙ:
– Нуты, Шурик, просто совсем не понимаешь. Я с ней не то что спать, я с ней даже разговаривать не могу. Что ни скажет, всё глупость. Просто пустое место. Ну не люблю я её. Я люблю другую женщину. А с Алкой я всё равно разведусь. Не буду я с ней жить. Я познакомлю тебя с Инной Васильевной, и ты всё поймёшь.
Женя разлил остатки вина по рюмкам. Выпил. Выпил и Шурик.
– Может, ещё? – спросил Женя. Вино закончилось, а разговор ещё нет.
– Давай, – согласился Шурик.
Старый официант с кислым лицом принёс ещё бутылку саперави.
– Тебе хорошо, Шурик, – у тебя любовниц дюжина, и ты никого не любишь. Тебе всё равно. А я просто так не могу, – объяснил свою интересную особенность Женя.
Шурик опечалился:
– Вот и мама моя говорит, что я циничный. Наверное, я и вправду циничный. Только мне Аллочку твою жалко...
– Ну вот ты и жалей её, – передернулся Женя. – Ей только того и надо, чтобы её жалели. На лице – мировая скорбь, чуть что – в слёзы... Ты понимаешь, Шурик, Инна Васильевна такой человек, которого пожалеть просто невозможно. Инна, она сама кого хочешь пожалеет.
Шурик посмотрел на Женю: он был худ, голубовато-бледен. Рыжие кудряшки надо лбом частично вытерлись, образовалась ворсистая залысина. На подбородке паслась стайка юношеских прыщиков, обычно высыпающих на местах порезов после бритья. Пиджак и галстук, которые он привык носить, придавали ему вид командированного из провинции в столицу мелкого чиновника. К тому же по голубому галстуку расплывалось красно-бурое пятно расплёсканного саперави... Шурик хотел спросить: она и тебя пожалела? Но удержался... Женю ему тоже было жалко.
В следующий раз они встретились через два месяца, на пятилетии Кати. К этому времени Женя уже переехал от Аллы к своему секс-типу и бумаги на развод были поданы. За раздвинутым столом сидели в полном комплекте Катины бабушки и дедушки, объединённые общим горем предстоящего развода, две Аллиных подруги и Шурик. Алла сновала от кухни к столу, а Женя, посидев с гостями минут пятнадцать, удалился и ковырялся в книгах.
Героиня дня была ошарашена горой подарков, которые на неё обрушились, и озабочена тем, как всё одновременно удержать в руках. В конце концов Шурик снял с диванной подушки наволочку, собрал все игрушки в мешок, сунул Кате в руки, а саму Катю взвалил себе на плечи. Девочка визжала, дрыгала ногами и ни за что не хотела слезать на пол. Так Шурик и продержал её у себя на шее до самого ухода ко сну. Потом Катя начала рыдать и требовать, чтобы Шурик укладывал её спать, и он сидел с ней рядом в маленькой комнате.
Женя, забрав очередную порцию книг, ушёл первым, постепенно разошлись и прочие родственники. Шурику несколько раз казалось, что Катя уснула, но всякий раз, когда он делал движение к выходу, Катя открывала глаза и твёрдо говорила: не уходи...
Два раза заглядывала Аллочка. Она уже проводила своих подруг, вымыла посуду и переоделась – сняла туфли на шпильках и розовую кофточку и надела домашние тапочки и голубую майку. Когда Шурику удалось выскользнуть от уснувшей Кати, он попал в объятия ожидавшей его Аллочки. То есть поначалу никаких объятий не было, а были горькие жалобы и горячие просьбы объяснить, как могло произойти такое крушение жизни и что теперь ей делать. Шурик сочувственно молчал, но, кажется, от него ничего более и не требовалось. Просьбы сменялись жалобами, глаза наливались слезами, слёзы высыхали и снова капали. Время уже подходило к часу, и это означало, что выбраться из этого отдалённого ото всего на свете места до утра будет невозможно, потому что автобусы уже отъездились, а поймать такси шансов было столько же, сколько схватить в здешних новостройках Жар-птицу.
Аллочка тем временем плакала всё горше и перемещалась всё ближе, пока не оказалась-таки в дружеских объятиях Шурика. Монолог её не прекращался, и Шурик всё не мог взять в толк, каких именно действий ждёт от него заплаканная женщина. Торопиться уже не было никакого смысла, и он целомудренно поглаживал пружинистый взбитый пучок, предоставив Аллочке сделать внятное волеизъявление. Она ещё минут двадцать жаловалась, но как-то всё более сумбурно и в конце концов расстегнула вторую сверху пуговицу Шуриковой рубашки. У неё были горячие маленькие руки с яркими прикосновениями, большой рот, полный сладкой слюны, и тонкая, как горло кувшина, талия... Шурик давно уже знал, что у каждой женщины есть вот такие особые черты... Аллочка, как выяснилось, обладала ещё одной совершенно уникальной особенностью: ни на минуту она не прервала монолога, начатого ещё вечером. Об этом Шурик подумал, когда рано утром выходил из Аллочкиного подъезда...
«Милая девочка, – думал Шурик, ожидая автобуса, – напрасно Женька её бросил. И Катька такая славная. Надо будет к ним хоть изредка заезжать...»
56
У Валерии, как в своё время у Елизаветы Ивановны, была заветная записная книжечка, в которой собрались нужные на все случаи жизни люди. Книжечка любила сама собой распахиваться на букве «В» – врачи. Исписано там было несколько страниц. Главным в последнее время оказался кардиолог Геннадий Иванович Трофимов, зацепленный в знакомство лет двадцать тому назад, когда сердце Валерии работало на полную мощь. Геннадий Иванович заходил в гости раз-два в год, на большие Валерины праздники – католическое Рождество с огромной индейкой, выбираемой под размер духовки, и в день рождения Валерии, который она справляла исключительно сладко – пекла торты со взбитыми кремами и свежими фруктами. Пока на ногах держалась.
От индейки она до последнего времени не отказывалась – Шурик под её руководством запихивал в неё пряный фарш и шесть часов бегал из комнаты в кухню, прокалывая, прикрывая и открывая указанные ему части индейкиного тела. А торты Валерия стала заказывать в ресторанах: после долгих переговоров с администраторами и поварами ей привозили шедевр, и гости каждый раз удивлялись, как это ей, не выходя из дома, удаётся достичь таких исключительных результатов.
Геннадий Иванович как раз не относился к поклонникам ресторанных изделий и хотя был сладкоежка и непременно съедал все предлагаемые образцы, каждый раз напоминал о тех незабвенных тортах, которые пекла Валерия собственноручно.
В последний день рождения Геннадий Иванович пришёл поздно, тортов даже не попробовал, пересидел всех гостей, а когда гости ушли, велел Валерии раздеться и внимательно её выслушал. Щупал руки, ноги, хмурил лоб. Через два дня пришёл с чемоданчиком-кардиографом, долго рассматривал голубоватые ленты, выплюнутые железной машиной, и сказал Валерии, что положит её недели на три к себе в отделение, потому что сердце её работает в тяжёлых условиях, и надо его немного поддержать.
Валерия, полдетства пролежавшая в больницах, испытавшая тяжёлое потрясение от последней операции, наотрез отказалась. Геннадий Иванович настаивал. Больница, в которой он работал, была даже не старая, а старинная, с торжественными лестницами, огромной высоты потолками и палатами на двадцать человек. Геннадий Иванович обещал поместить Валерию в отдельную палату и приставить к ней индивидуальный пост.
– У меня в этой палате Святослав Рихтер лежал, и Аркадий Райкин лежал, а ты капризничаешь!
Валерия согласилась: предложение было вообще говоря роскошным, а она роскошь любила. К тому же Рихтер с Райкиным ведь не лыком шиты, в плохое место не пойдут...
Собиралась Валерия в больницу полных три дня, как в давние времена на курорт: домработница Надюша снесла в срочную чистку кимоно, отбелила шерстяные носочки, постирала и натянула на раму тонкую дырчатую шаль. В одну коробочку собрала Валерия косметику, в другую – лекарства, книги Шурик разложил стопочками в соответствии со списком, который Валерия долго и вдумчиво составляла. Шурику пришлось даже съездить в Библиотеку иностранной литературы и взять там американские детективы на польском языке и какие-то довоенные польские стихи, которые Валерия ещё в юности задумала переводить.
Шурик в эти же дни пытался с помощью наемной силы починить «Запорожец», который уже два года мирно ржавел во дворе, но достиг малоудовлетворительного результата: машина заводилась, фырчала, но с места не двигалась...
В очередной понедельник Шурик снёс и погрузил в такси сначала две коробки нужных для комфорта и роскоши вещей, а потом и саму Валерию.
В приёмном покое её ждали, сразу посадили в кресло и повезли в отделение, Шурик в казённых тапочках, спадающих с ног, шёл с коробками позади. Все правила были так явно и даже демонстративно нарушены, что сестрички шептались: кто это? Чья-то жена или мать? Ответить на этот вопрос никто не мог: известно было, что звонил сам Трофимов и просил без формальностей...
Валерия устроилась на высокой кровати, развернув её так, чтобы лежать лицом к окну: за окном просыпался после зимы старый усадебный сад.
– Смотри, Шурик, какой вид из окна. Я отсюда и уходить не захочу...
Шурик переставил тумбочку Валерии под правую руку, поставил две коробочки, чтоб она могла разобрать свои пузырьки и баночки, поцеловал её в щеку и обещал приехать к вечеру. Постоянный пропуск ему выдали сразу же, – имя Трофимова само по себе действовало не хуже пропуска.
– И пожалуйста, ничего не таскай, пока я не попрошу, – крикнула Валерия Шурику вслед.
Он обернулся:
– Может, соку или минералки?
– Ну хорошо, минералки, – согласилась Валерия.
По понедельникам в отделении проводили конференцию, не менее полутора часов шёл обход, так что только после двенадцати открылась дверь и палата заполнилась множеством белых халатов. Часть врачей осталась в коридоре.
– Вот, коллеги, Валерия Адамовна, моя старинная приятельница. Валерия Адамовна, познакомьтесь, моя коллега Татьяна Евгеньевна Колобова, мы двадцать пять лет работаем вместе. Она ваш палатный врач... Так, ну, анализы, обследование полное... это всё мы проведём, а потом будем решать, чем мы можем помочь... – Геннадий Иванович говорил важным голосом, а под конец склонился к Валерии и подмигнул ей. И тоска, которая вдруг навалилась на неё от этой медицинской казенщины, сразу развеялась, и Татьяна Евгеньевна со второго взгляда показалась славной, хотя с первого – хорек хорьком...
В коридоре врачи скучковались, но обсуждать пока что было нечего. Татьяна Евгеньевна записала себе про капельницу. Геннадий Иванович махнул рукой, и все двинулись за ним в следующую палату...
А вокруг Валерии сразу же забила ключом больничная жизнь: пришла из лаборатории девушка, взяла у неё кровь из пальца и из вены, оставила бутылочку для мочи. Потом повезли на кресле в рентгеновский кабинет, сделали снимки тазобедренных суставов, смотрели все органы, куда только могли достать, и Валерии было очень приятно это врачебное внимание. В руках у неё была косметичка, а в ней заграничные шоколадки и подарочная косметика, и она дарила эти мелочи врачам и сестрам, и все искренне радовались и улыбались, а она хвалила себя, что заранее запасла целую кучу сувениров и теперь выглядит как человек, а не как бедная родственница. К тому же произошла приятная неожиданность: на одном из кабинетов было написано «И.М. Миронайте», и действительно, эта самая врач оказалась родом из Вильно и даже состояла в отдалённом родстве с покойной Беатой, и они тут же уговорились, что Инга Михайловна Миронайте зайдёт к ней в палату, и они обменяются воспоминаниями давних лет... Всё здесь, в больнице, складывалось удачно, все были приветливы и внимательны...
Ужин принесли в палату: жареная рыба и картофельное пюре. Рыбу Валерия съела, пюре не стала. Чай был никудышный, и она решила дождаться Шурика, он бы вскипятил воду кипятильником, заварил хороший чай со слонами...
Вскоре пришла медсестра Нонна, тоже милая девушка, с красиво уложенными волосами, и Валерия сразу решила, что подарит ей замечательную французскую заколку для волос. Нонна принесла штатив – ставить капельницу. Она была опытная сестра, ловко попала в вену, открыла вентиль и вышла, сказав, что скоро вернётся. Капли редко падали вниз, и Валерия сначала их считала, потом задремала. Шурик обещал прийти к восьми, и должен был вот-вот появиться. Задержала его минеральная вода – Валерия пила только «Боржоми», но на «Белорусской» в магазинах воды не было, и пришлось ехать в центр. В четверть девятого он с двумя бутылками «Боржоми» поднимался по парадной больничной лестнице, прыгая через ступени. Он добежал до палаты...
В это мгновение Валерия очнулась от приятного полусна, распахнула глаза и произнесла в недоумении:
– Ой, я куда-то уплываю...
Шурик открыл дверь именно в этот момент, и ему показалось, что Валерия ему что-то говорит.
– Привет, Лерик! – бодро произнёс Шурик, но Валерия ему ничего не ответила.
Она смотрела в его сторону расширенными глазами, а малиново-розовые губы сложены были небольшой буквой «О». Он так никогда и не узнал, видела она его в последнюю свою минуту или увидела что-то иное, гораздо более удивительное...
57
Откуда-то появились трое литовцев – две безвозрастные, но по-деревенски румяные женщины и розовый тонкокожий старичок с пластмассовыми зубами.
Пришли, когда Шурик сидел один в комнате Валерии, через двое суток после её смерти, тупо смотрел на её прикроватный столик, уставленный флакончиками разноцветного лака и тюбиками с кремами, и ждал подругу Валерии Соню по прозвищу Чингисхан, чтобы найти один документ, без которого похороны стали бы ещё более сложными: это была бумага из кладбищенской конторы на владение могильным участком, где похоронен был отец Валерии.
И вот, вместо ожидаемой Сони, пришли незнакомые трое, почти иностранцы, потому что по-русски говорил только старичок, и он назвал своё имя тихо и неразборчиво, потом указал на женщин: это Филомена и Иоанна.
– Вы друг Валерии, она мне про вас говорила, – сказал старичок, подсасывая слабо посаженные зубы.
И тогда Шурик догадался, что старичок этот – католический священник, к которому Валерия когда-то ездила в Литву, в лесные глубинные края, где он поселился после десяти лет лагерей.
«Доменик», – вспомнил Шурик имя патера. Сидел как литовский националист. И ещё Валерия говорила, что он очень образованный человек, учился в Ватикане, потом ещё миссионерствовал где-то на Востоке, чуть ли не в Индокитае, говорит по-китайски и по-малайски, в Литву же вернулся незадолго до войны...
– Проходите, пожалуйста... Как же вы узнали?
Он улыбнулся:
– Самое трудное – последние двенадцать километров, пешком до хутора. Позвонить из Москвы в Вильнюс – всего три минуты. Одна наша литовка позвонила. Те звонили в Шяуляй и так дал е...
Говорил он медленно, подыскивая слова, и тем временем снял крестьянскую тужурку, вязаную кофту, помог раздеться спутницам, открыл саквояж и вынул из него что-то белое в целлофановом пакете. Он двигался очень осознанно и устремлённо, Шурик – замедленно и растерянно.
– Мы приехали для прощания. Эта дверь имеет замок, да? Мы будем служить мессу для прощания с Валерией. Да?
– А можно прямо дома? – удивился Шурик.
– Можно везде. В тюрьме, в камере, на лесоповале можно. В красном уголке с Лениным один раз было можно, – и он засмеялся и поднял вверх ладони, и посмотрел в потолок. – Что нам мешает?
Снова зачирикал звонок, проведённый когда-то Шуриком прямо в комнату.
– Это подруга Валерии, – предупредил Шурик и пошёл открывать.
Литовки, которые всё молчали, что-то зашептали патеру, но он сделал неопределённый жест, и они замолчали.
Вошли Шурик с Соней.
– Это Соня, подруга Валерии. Доменик... – Шурик замялся... – Как правильно сказать – отец Доменик?
– Лучше сказать «брат». Брат Доменик... – улыбался он хорошо, очень по-дружески.
– Так вы Валерии брат? – обрадовалась Соня.
– В каком-то смысле – да.
Литовки смотрели исключительно в пол, но если от пола и отрывали глаза, то друг на друга. Шурик вдруг почувствовал, что эти трое существуют как один организм, понимают друг друга, как одна нога понимает другую при беге или при прыжке...
– Валерия была наша сестра, скажем так, и мы приехали с ней попрощаться, служить здесь мессу. Вас это не пугает? Вы можете не быть тут, а можете быть. Как вы хотите. Но я прошу вас только не говорить другим людям.
– Можно я побуду? Если вам не помешает... только я не католичка, я русская... – Соня даже вспотела от волнения.
– Не вижу препятствия, – кивнул патер и снова полез в саквояж.
– Давайте я чай сначала сделаю. Еда есть всякая... У Валерии всегда полный холодильник... – предложил Шурик.
– Потом будем есть. Сначала сделаем мессу, – и он вынул из пакета белый халат с капюшоном, подпоясался тонкой веревочкой и надел на шею узкую золотистую тряпочку. Это было облачение доминиканца – хабит и стола. Женщины надели на головы какие-то чепчики с белыми отворотами. И в одно мгновение из простых, крестьянского вида людей превратились в особенных, значительных, и акцент их обозначал уже не то, что они приехали из провинциальной Литвы, а, напротив, из какого-то небесного мира, и по-русски они говорят как будто сверху вниз, снисходя к здешней бедности...
– Вот эта тумбочка нам годится. Снимите с неё всё, – Шурик заторопился снять все Валериины игрушки, переложил на подоконник. Патер бросил быстрый взгляд, из-за кучки флаконов извлек костяное распятие, взял в руку, поднёс к окну: оно имело странный розовый оттенок, и особенно розовели ноги Спасителя. Он не догадался, что от губной помады...
Задернули шторы, заперли дверь и зажгли свечи. На тумбочке лежало распятие, стояла чаша и стеклянное блюдечко.
– Salvator mundi, salva nos! – произнёс брат Доменик, и это был не литовский язык, служить на котором уже лет десять как было разрешено.
Это была латынь, – Шурик сразу узнал её мощные корни, но пока он радовался лёгкому узнаванию со странным чувством, что надо только чуть-чуть напрячься, и все слова до последнего откроют свой смысл, раздалось тихое пение – не женское и не мужское, а определённо ангельское. Розовощекие, в чепчиках и длинных юбках, из-под подолов которых выглядывали толстые ноги в грубых башмаках, пожилые некрасивые женщины запели:
– Libere me Domini de morte efernae...
Смысл слов, действительно, открылся – Господь освобождал от смерти. Непонятно было, как именно он освобождал, но Шурик яснейшим образом понял, что смерть существует только для живых, а для мёртвых, перешагнувших этот порог, её уже нет. И нет страдания, нет болезни, нет увечья. И где бы ни пребывала сейчас та сердцевинная часть Валерии – радостная и лёгкая – она движется без костылей, скорее всего, танцует на тонких ногах – ни швов, ни отёков, а, может, летает или плавает и хорошо бы, чтоб так оно и было. И в это можно было бы и не верить, – да Шурик никогда вообще и не думал о том, что происходит потом, после смерти, – но тихое пение двух пожилых литовок и небольшой баритон румяного старика с плохо сделанной вставной челюстью убеждали Шурика, что если есть это пение и полные нечитаемого смысла латинские слова, то и Валерия освободилась от костылей, железных гвоздей в костях, грубых швов и всего отяжелевшего дряблого тела, которого она стеснялась последние годы...
Забившись в угол, между диваном и шкафом, тихо лила слёзы подруга Соня.
На следующий день были похороны. Прощание состоялось в морге Яузской больницы. Пришло не меньше сотни человек, но женщин гораздо больше было в этой толпе, чем мужчин. Было также множество цветов – ранних весенних цветов, белых и лиловых первоцветов, кто-то принёс целую корзину гиацинтов. Когда Шурик подошёл к гробу, то за кудрявой цветочной горкой он увидел покойницу. Кто-то из подруг позаботился о красоте её мёртвого лица, она была старательно накрашена: длинные синие стрелы ресниц и голубые тени на веках, как она любила при жизни, губы лоснились от слоя неутеплённой дыханием помады... То маленькое «О», которое лежало на её губах печатью последней минуты, когда Шурик входил в её палату четыре дня тому назад, куда-то исчезло, и то, что было в гробу, если не считать живой блестящей чёлки, покрывавшей лоб, было художественной куклой, обладавшей большим сходством с Валерией, и ничего больше. Он постоял немного, потом коснулся чёлки, и через живость волос ощутил холод того временно-небытийного материала, в который обратилась Валерия в этом кратком промежутке между только что живым и уже мёртвым.
Хорошо, что приехал брат Доменик, потому что именно поминальная месса оказалась действительной точкой расставания, а не эти прочувствованные заплаканные слова, произносимые женщинами над кучей цветов, покрывающих гроб.
Шурик не руководил процессом похорон: в больнице всё организовал сокрушённый Геннадий Иванович – вскрытие было произведено гуманным образом, трепанации черепа не делали, только удостоверились, что произошла эмболия лёгочной артерии... Никто в этом не был виноват, кроме разве что Господа Бога, знавшего про её жизнь, как видно, больше, чем она сама.
По распоряжению Геннадия Ивановича в морг впустили подруг, которые надели на неё белую блузку, сшитые на заказ ненадёванные бежевые туфли, предварительно разрезав их на подъеме, накрасили, как считали нужным, и уложили вокруг головы шёлковую белую шаль. Руки же её, большие и желтоватые, лежали поверх белого шёлка, и сверкали безукоризненным лаком ногти...
Подруги также заказали автобусы и машины и договорились на Ваганьковском кладбище, чтобы захоронить гроб в отцовскую могилу, и даже заказали в мастерских временный крест, и всё закупили для поминок, всего наготовили...
Шурик, хотя и знал некоторых подруг Валерии, держался брата Доменика и сестёр, которые при свете солнца выглядели ещё более деревенскими и ещё более, чем прежде, поражали Шурика: теперь-то он знал, что были они посланниками и свидетелями из иного мира, и смешно было думать, что этот иной мир как-то пересекается с заброшенным хутором в заброшенном же литовском лесу.
Эти лесные жители не все смотрели в землю, пару раз взглянули на Шурика, и Доменик шепнул ему:
– Иоанна говорит, что ты можешь приехать, если хочешь.
Шурик понял, что ему оказывают честь, и что на самом деле не Иоанна, а сам Доменик его приглашает, но об отъезде из Москвы и речи быть не МОГЛО:
– Спасибо. Только я теперь никуда не езжу. Раньше Валерию не мог оставить, а теперь маму надо стеречь...
– Это хорошо, хорошо, – улыбнулся старик, хотя ничего хорошего, собственно, в том не было, что Шурик уже много лет был как на привязи...
От ворот кладбища гроб несли на руках – шестерых мужчин еле набрали среди провожающих: Шурик, сосед-милиционер, два непутёвых мужа подруг и два давних Валерииных любовника. Брату Доменику и одному пожилому человеку, бывшему сослуживцу, отказали в виду их преклонного возраста. Отказали и предлагавшим услуги местным алкоголикам, которые с готовностью хватались за гроб.
Могила была уже вырыта, всё подготовлено, даже дорожка песком посыпана. Мелкий дождь, который моросил со вчерашнего дня, вдруг осветился пробившим пелену солнцем и словно высох в одно мгновенье. Угасшие цветы засияли дождевыми каплями. Опустили гроб, бросили по горсти земли. Кладбищенские мужики быстро замахали заступами, закидали могилу жёлтой землей, сделали жидкую земляную горку. Вкопали временный крест, на котором уже было написано «Валерия Конецкая». И тут же подруги облепили могилу, выкладывая цветы наподобие ковра, и сделали быстро и красиво, так что и сама Валерия лучше бы не сделала – бело-лиловые первоцветы и завитые гиацинты, с редкими красными глазками гвоздик. И могила превратилась в округлую клумбу, и всё, что видел глаз, было округло: женские фигуры, согнувшиеся спины, мягко отвисающие груди, промытые слезами лица, и головы в платках, беретах, в спадающих шарфах. И даже куст неизвестной породы с мелкими, ещё не определившимися листьями на плавно изогнутых ветвях был женственным...
И Шурик увидел как наяву то маленькое «О», которое печатью последнего вдоха-выдоха лежало на губах Валерии, и подумал, что в смерти есть женственность, и само слово «смерть» и по-русски, и по-французски женского рода... надо посмотреть, как в латинском... а по-немецки «der Tod» – мужского, и это странно... нет, нисколько не странно, у них там смерть воинственная, в бою – копья, стрелы, грубые раны, рваное мясо... Валгалла... Но правильно вот так – мягко и плавно... Валерия... Бедная Валерия...
Как только закончили с устройством могильной красоты, снова пошёл дождь, и все раскрыли зонты, и раздался водяной шорох – звук капель, падающих о шёлк зонтов, о головы, волосы, плечи и листья... и картина сделалась совсем уж нереальной, и брат Доменик, к которому жался Шурик, сказал ему прямо в ухо, привстав немного на цыпочки:
– Ничего нельзя поделать, но оно так: место женщины около смерти... женское место...
«Точно... немного двусмысленно... нет, многосмысленно», – согласился про себя Шурик.
Литовцы уже торопились к поезду, и Шурик поехал провожать их на Белорусский вокзал. Усадил их в поезд, забежал домой посидеть немного с Верусей – она с утра хотела пойти на похороны: знакома с Валерией лично она не была, но изредка разговаривала с ней по телефону...
Но Шурик твёрдо отказал:
– Нет, Веруся, не надо... Ты расстроишься...
Она как будто немного обиделась... Или нет?
Шурик выпил с ней чаю, потом спустился в булочную, купил печенье «курабье», которого как раз Вере захотелось, отнёс домой и приехал на поминки, когда скорбная часть уже заканчивалась, и женщины, выпившие первые три рюмки, перебивая друг друга, рассказывали свои истории о Валерии – о её доброте и весёлости, о надёжности и легкомыслии. Мест на всех не хватало: все стулья, кресла, кушетки и пуфики были заняты, с десяток женщин стояли у двери, в проходе между большим раздвинутым столом и шкафом. На тумбочке, откуда отец Доменик велел убрать разноцветные флакончики, где накануне он освящал вино и прозрачный католический хлеб, поставили закусочную тарелку в незабудках и рюмку водки, накрытую хлебом...
Совсем недавно многие из них праздновали здесь пятидесятилетие Валерии, и огромный букет из сухих роз, искусно высушенных головками вниз, в темноте, чтоб цвет не выгорали, стоял, как новенький, в треснутой вазе, годной как раз только для сухих цветов... Шурик тоже топтался в проходе, а у двери стоял сосед-милиционер и делал малопонятные Шурику знаки: то ли выпить ему, то ли закурить... Поднесли тарелку с закусочной едой, и это была чужой рукой приготовленная еда, некрасиво порезанная, слишком жирная и соленая. Шурик выпил, и ещё... А потом к нему стали подходить одна за другой женщины, некоторые слегка знакомые, но по большей части первый раз увиденные, со слезой в глазу, уже размягчённые алкоголем и всеобщей нежностью, чтобы выпить с ним лично в память Валерии, и каждая из них давала понять, что знает о его тайном месте в жизни Валерии, и некоторые даже переходили грань приличия в своих соболезнованиях. В особенности Соня-Чингисхан. Она была пьяна сильно и вызывающе и, выпив с Шуриком очередную поминальную рюмку, шепнула:
– А всё равно ты во всём виноват. Если бы не ты, до сих пор бы порхала Валерочка...
Шурик внимательно посмотрел на Соньку: сросшиеся над переносицей восточные брови, маленький курносый нос... Что она знает о Валерии и о нем?
Она наклонилась к Шурику, провела рукой по его щеке, скользнула размазанным поцелуем по лбу, пожалела:
– Бедный, бедный...
Все эти разномастные женщины, несмотря на совершенно теневое присутствие Шурика в доме, его знали, и он мог только догадываться, что именно они знали о нем... Он ловил на себе их взгляды, а если они переговаривались, ему казалось: о нем. Он чувствовал себя более чем неуютно и решил тихонько продвигаться к выходу. С полдороги сосед потянул его за рукав:
– Я тебя зову, зову... Слышь, завтра утром опечатывать придут.
– Чего опечатывать? – не понял Шурик.
– Чего, чего? Да всё! Комната государству отходит, понял? Наследников нет, всё опечатают, понял ? Я тебе по дружбе говорю: если чего надо из барахла там взять, сегодня возьми.
Он засмеялся – губы у него немного выворачивались наизнанку, показывалась розовая слизистая и редкие зубы...
«Словари, – сообразил Шурик. – Здесь и моих словарей целая куча, и все славянские... И библиотека. ..»
И тут он вспомнил, что, когда искали справку на кладбищенский участок, нашли и завещание, где Валерия расписала на пяти страницах, кому из подруг что – от серебряных чайничков до вязаных носочков...
– Она завещание оставила... на всё... Там подругам всё расписано...
– Ты дурной, ей-богу, совсем дурной! Комнату эту я лично получу, мне уже обещали через милицию. Мать к нам пропишу, и мне её дадут, а барахло её вообще никого не интересует. Ты чё, не понимаешь? Спишут. Или через суд... А завтра придут опечатывать...
Шурик бросил взгляд на книжные полки. Иностранная библиотека была прекрасная: в двух минутах отсюда, на улице Качалова был чуть ли не единственный в Москве букинистический магазин иностранных книг, и Валерия многие годы, проходя мимо, покупала за гроши чудесные книги по естествознанию, географии, медицине, с бесценными гравюрами.
Шурик остался, чтобы после ухода гостей собрать словари.
К десяти вечера все разошлись – осталась только домработница Надя и спящая на кушетке пьяная Соня. Пока Надя мыла и перетирала фарфор и хрусталь, Шурик снял с полки свои словари. Решил, что и славянские заберет – кому они нужны? Тем более что большей частью были польско-немецкие, сильно устаревшие, принадлежавшие отцу Валерии. Ещё взял естественную историю с раскрашенными гравюрами восемнадцатого века. Причудливые кашалоты и лемуры, муравьеды и питоны, нарисованные художником, который едва ли видел этих диковинных зверей. Как если бы это были единороги или херувимы... Жаль было оставлять здесь драгоценные книги...
Теперь, когда Валерии больше не было в этой комнате, Шурик вдруг ощутил, как много здесь вещей с оттенком специальной бюргерской безвкусицы: розы, амуры, кошки, фальшивая танагрская миниатюра. Это был стиль покойной Беаты, и он каким-то образом шёл и Валерии, но теперь, в её отсутствие, Шурику эта перегруженная мебелью и множеством ненужных и лишённых смысла вещей комната показалась очень неприятной, захотелось поскорее уйти на воздух из этой пошлятины и пыли... Только было жаль, что книги пропадут.
Но всё-таки хорошо, что мне никогда не надо будет сюда возвращаться, подумал Шурик, и осекся: как мог это подумать... Бедная Валерия... Милая Валерия... Мужественная Валерия...
«Виноват, виноват», – сокрушался Шурик. – И тогда, накануне отъезда в больницу, она ведь хотела, чтобы я остался, а я не мог... мама принимала своих подруг и просила купить чего-то к столу и прийти пораньше. И не лёг под отогнутый угол одеяла, и она была огорчена, хотя ничего не сказала... Но понимал же, что она огорчилась... Времени не было... И тень вины висела над ним. Виноват, виноват...
Ушла с нагруженной вазочками и кошками сумкой домработница Надя. Доброе отношение к ней Валерии материализовалось в фарфоре.
– Ведь сколько лет за ней ходила, – еле оторвав сумку от пола, волокла она к двери копенгагенские фигурки и их русские имитации, дулёвские вазочки и вазочки Галле, настенные тарелочки в технике «бисквит» и юного пионера с немецкой овчаркой...
Через двадцать лет остатки этого добра спустит её пропадающий от героина внук и умрёт с последней продажи...
Теперь Шурику оставалось растолкать спящую Соню, вывести её из комнаты и запереть дверь – у кого ещё были ключи, он не знал.
Соня лежала на боку, закрыв руками лицо, и во сне постанывала. Шурик окликнул её, она не реагировала. Минут пятнадцать он её теребил, пытался приподнять, поставить на ноги, но стоять она не могла, висла на Шурике, ругалась, не прерывая сна, и даже слегка отбивалась. Шурик устал и давно хотел домой. Позвонил Вере, сказал, что попал в затруднительное положение, спит пьяная женщина, и он не может её оставить... Он ходил по комнате, замечал, что всё немного не так и не там стоит, не как заведено, переставлял стул, тумбочку, потом бросал это глупейшее дело: уже не было того человека, для которого было «не так»... К тому же завтра комнату опечатают, и она будет стоять месяц или сколько-то времени, и это завещание, о котором все подруги знают, что написано, какая чашка кому... Как они смогут получить всё это? Надо было бы сегодня, но невозможно было сразу после похорон разорять хозяйство...
И напрасно он разрешил Наде взять всё, что ей хочется. Наверняка какие-нибудь вазочки, унесённые Надей, предназначались кому-то другому...
Потом Соня, которой он всё не мог добудиться, вдруг сама вскочила и закричала:
– Помогите! Помогите! Они хотят нас покрасить!
Что-то ей привиделось в её алкогольном сне, но Шурик обрадовался, что она встала на ноги, принёс ей плащ и сказал:
– Быстро уходим! А то действительно покрасят!
Он напялил на неё плащ, подвёл её к лифту и вернулся за двумя сумками, полными книг. Теперь надо было взять такси и отвезти Соню домой.
– Где ты живёшь? – спросил Шурик.
– А зачем тебе знать? – подозрительно прищурилась Соня.
Своим лицом она не владела, и выражение лица её плыло, меняясь неуправляемо и несуразно, как у новорождённого младенца: одновременно рот её растягивался и ехал набок, глаза круглились, лоб морщился.
– Я тебя домой отвезу, – объяснил Шурик.
– Ну хорошо, – согласилась она. – Только им не говори.
Она засмеялась, прикрыв ладонью рот, и, поднявшись на цыпочки, шепнула:
– Улица Зацепа, дом одиннадцать, корпус три...
Две сумки и пьяная, едва стоящая на ногах женщина были сложным грузом, тем более что Соня всё норовила куда-то уйти, но и двух шагов пройти не могла, падала на сумки, он её поднимал. Шурик решил, что будет стоять здесь, у Никитских ворот, пока такси само не подойдёт. Минут через десять машина остановилась, и ещё через двадцать они плутали по зацепским дворам в поисках третьего корпуса одиннадцатого дома. К этому времени Соня опять спала, и разбудить её было невозможно. Минут через пятнадцать, совершив несколько кривых кругов между стройками и пустырями, шофёр высадил Шурика и Соню возле дома одиннадцать и уехал.
Время шло к полуночи. Шурик подвёл Соню к дворовой лавочке, она немедленно завалилась на бочок и даже подтянула на лавку одну ногу. Шурик оставил возле неё сумки и пошёл искать проклятый третий корпус. Навстречу ему вышел ангел-спаситель, старик с большой потёртой собакой.
– Да, да, здесь был третий корпус, барак стоял с довоенных времён, его снесли лет восемь тому назад. Вот как раз тут он был, где этот скверик...
Картина прояснялась, но легче от этого не становилось.
– Соня, Соня, – тормошил Шурик спящую, – а с Зацепы куда вы переехали? Забыла? Куда вы с Зацепы переехали?
Она, не просыпаясь, ответила ровным тонким ГОЛОСОМ:
– В Беляево, ты же знаешь.
Шурик уложил Соню ровненько, чтобы обе ноги лежали рядком, сел на скамейку, поправил съехавшую туфлю. Руку она держала под щекой, как младенец, и была миловидна, как дитя...
Вариантов было два: либо отвезти Соню обратно к Валерии, либо к себе домой. Но оставить её одну в Валерииной квартире всё равно он не сможет, да ещё утром могут прийти опечатывать комнату, как обещал «добрый» милиционер. Так что пришлось везти домой.
Он проклял всё на свете, пока тащил из двора на улицу неудобнейшую поклажу – две сумки, причем у одной лопнула ручка, и Соню, которая от сумок мало чем отличалась.
Когда такси в третьем часу ночи остановилось возле Шурикова дома, он чувствовал себя почти счастливым. Последним усилием он втолкнул Соню в прихожую и временно прислонил её к стене. Тут вышла Веруся и сказала:
– О Боже!
Соня сползла вниз и мягко сложилась возле двери.
– Да она же совсем пьяная! – воскликнула Вера.
– Прости, Веруся! Ну не мог же я её на улице бросить?
Потом Соня блевала, отмокала в ванной, плакала, засыпала и вскакивала, её отпаивали чаем, кофе и валерианкой. Наконец она сама попросила дать ей немного водки, и Шурик дал ей рюмку. Она выпила и заснула. Вера жалела Шурика, который попал в дикое положение, предлагала вызвать врача, но Шурик не решался: а вдруг просто отвезут в вытрезвитель?
Потом Соня проснулась, снова плакала о Валерии, снова просила дать немножко выпить... Потом обнимала Шурика за шею, целовала ему руки, просила полежать с ней рядом... Длилась вся эта свистопляска почти двое суток, и только на третьи сутки Шурику удалось отвезти не вполне протрезвевшую, но уставшую от питья женщину в Беляево, в семью...
Пожилая красивая женщина в шёлковом платье приняла её очень сдержанно. Из глубины большой квартиры вышел мрачный молодой мужчина с фамильными сросшимися бровями, судя по всему, брат, и грубо уволок Соню. Она что-то попискивала. Женщина кивнула Шурику сухо и поблагодарила очень своеобразно:
– Ну, что вы стоите? Вы уже получили своё, и не стойте здесь.
Шурик вышел, вызвал лифт и, пока ждал, услышал из-за двери визг, звук падающих предметов и громкий голос женщины:
– Не смей бить! Не смей её бить!
«Ужас какой! Неужели он её избивает?» – мелькнуло у Шурика, и он нажал на звонок. Дверь быстро отворилась: бровастый мужик пошёл на Шурика с кулаками:
– Чего нарываешься? Напоили, вы...ли, ну, чего ещё надо? Вали отсюда!
И Шурик припустил вниз по лестнице – не потому, что испугался, а потому, что почувствовал свою вину...
Он выскочил из подъезда и побежал к остановке автобуса – он как раз выехал из-за поворота. Вскочив в пустой автобус уже на ходу, он плюхнулся на сиденье – ему было тошно...
«Хорошо, что всё это не будет иметь никакого продолжения», – успокоил он сам себя.
Но тут он как раз ошибся. Через два месяца, выйдя из лечебницы, куда поместил её брат, Соня позвонила. Она благодарила его за всё, что он для неё сделал, плакала, вспоминая Валерию, просила встретиться с ней. Он твёрдо знал, что не надо этого делать, но Соня настаивала... Встретились.
Соня была почему-то уверена, что Валерия оставила Шурика ей в наследство. Кроме сросшихся бровей и алкоголизма, с которым она боролась с переменным успехом, у неё были маленькие цепкие ручки, страстная натура и маленький сын от первого брака. И Шурик ей был очень нужен. Для выживания, как она считала.
58
Незадолго до тридцатилетия Шурик совершил неприятнейшее открытие: как-то утром он брился в ванной комнате, поглядывая в зеркало, чтобы удостовериться, что бритва снимает ровно и не остается никаких пропущенных волосков. И вдруг заметил, что за ним следит из зеркала незнакомый ему мужчина, немолодой, довольно мордастый, с намечающимся вторым подбородком и мятыми подглазьями. Было мгновенье какого-то ужасного неузнавания себя, отчуждения от привычного существования и нелепое чувство, что тот, в зеркале, самостоятельное существо, а он, бреющийся Шурик, его отражение. Он стряхнул с себя наваждение, но не мог больше вернуться к себе, прежнему. Это открытие своего нового облика он переживал почти по-женски. Тридцать лет – и что? Рутинная работа, всё одно и то же, научно-технический перевод, заботы о маме и ещё целая куча обязательств, которые не то что он брал на себя, а они были на него возложены: Матильда... Светлана... Валерия... Мария... Сонька... Впрочем, Мария уехала, Валерия умерла... Их, пожалуй, не хватает, если говорить честно. Но была скучная уверенность, что возникнут ещё какие-то люди, которые будут от него зависеть, и никогда у него не заведётся своя собственная жизнь, как у Женьки, как у Гии.
Да и что такое «собственная жизнь»? Чего-то хотеть, достигать... Сам же он ровным счётом ничего не достиг. А хотел чего-нибудь? Нет, и не хотел! – ответил сам себе Шурик на строгий вопрос. Женька Розенцвейг хотел – и защитил диссертацию, женился, развёлся, ещё раз женился. Двое детей... Впрочем, тоже ничего хорошего: несчастная Аллочка, в шесть утра молочная кухня, каждодневная работа – что-то лакокрасочное, акриловое, – с восьми до пяти, всю неделю по команде Инны Васильевны, а в воскресенье на свиданье к Катеньке, под огненно-страдальческие взгляды брошенной Аллы. Нет, ничего хорошего.
Вот Гия молодец! Стал тренером почти на весь мир знаменитым, ездит по всему Союзу на молодёжные соревнования, даже в Венгрию ездил. Девочки-красавицы ходят вокруг него стаями. Весело живет Гия. Но тоже растолстел, и пьет много, хотя и тренер... Но очень уж суетливая у него жизнь... Потом Шурик вдруг сообразил, что давно не видел Гию, а Женю не встречал чуть ли не год, – а новых друзей, кроме этих двух, у него не завелось. Зато было множество приятельниц – по всем редакциям.
Вот день рождения, тридцатилетие, мама спрашивает, как будем отмечать... Позвать домой Женю с Гией, Светлана притащится – страшно подумать. А то ещё Сонька приедет – Светлана Соньке глаз выбьет и в окошко выбросится, а Сонька напьется и снова уйдёт в запой... Как было тогда на похоронах Валерии...
А хорошо было бы позвать на день рождения только мужчин. И не домой, а куда-нибудь в ресторан. Типа «Арагви»... Сонька про день рождения и не вспомнит. А вот как от Светочки вывернуться?
Светочка была чума жизни. Скрыть от неё ничего нельзя. Она проникала во все поры, всё выясняла, следила за каждым шагом... и постоянно грозила самоубийством. За годы их знакомства у неё было три суицидных попытки, если не считать мелких, скорее декоративных, движений в сторону подоконника, – чтобы Шурик держался в форме и не расслаблялся.
«Скажу, что буду в мужской кампании», – решил Шурик, и тут же представил себе, как, выходя из ресторана, увидит проходящую сбоку по тротуару стройную Светочку. Она не подойдёт, а только внимательно посмотрит на него и на его друзей и, отвернув голову, пройдёт мимо...
Между тем Вера долго сочиняла Шурику такой подарок, чтобы был памятным и элегантным. В антикварном магазине она нашла замечательный кожаный альбом с металлическим замком. Он был тёмно-синей кожи, этот альбомчик... Но чего-то недоставало. Подумав, Вера Александровна заказала портнихе из театральной мастерской тёмно-синее платье. Очень простое платье, совсем ничего особенного, но всё – и обшлага рукавов, и воротник – отделано тонким кантом из тёмно-синей кожи! Точно в цвет альбомчику. Весь замысел – именно в безукоризненности исполнения. Про альбомчик Вера Шурику, конечно, ничего не говорила – отбирала и вклеивала Шуриковы фотографии от рождения до текущего момента исключительно в его отсутствие, а вот с платьем ему досталось: возил трижды Веру в мастерские и два раза в Театр на Таганке, где завпост обещал кусочек синей кожи...
После таких приготовлений стало очевидно, что сначала день рождения придётся отметить дома – для мамы: попросить Ирину Владимировну всё приготовить, пригласить двух маминых подруг, обычно приезжавших на её дни рождения, пожилую армянскую пару, купившую квартиру покойного Мармелада и заместившую старую дружбу новой, и, конечно, притащится пара бывших девочек, которые всё ещё пасутся возле Веры. И Светочку можно было бы сюда присоединить для полноты картины... А Сонька не придёт, забудет. А уж назавтра с ребятами в ресторан...
По установившемуся в последние годы укладу Ирина Владимировна проводила в Москве сентябрь, налаживала московскую жизнь и уезжала домой к холодам, – у неё в доме было водяное отопление, и она, перенёсшая множество разнообразных лишений и испытаний, более Страшного Суда боялась за свои трубы...
Неделю перед Шуриковым юбилеем Ирина провела в счастливом угаре: её природная щедрость, задавленная изнурительной пожизненной бедностью, расцвела пышным цветом. Шурик заведовал в доме деньгами и выдавал их Ирине на покупки по мере надобности, без ограничений. И тут надобности человека, едва сводившего всю жизнь копейку с копейкой, возросли тысячекратно: она уходила рано утром и приходила с закрытием магазинов, приволакивая набитые сумки. Годы были не изобильные, продукты «выбрасывали» в продажу, выстраивались очереди, но при известных охотничьих навыках можно было хорошо отовариться. После смерти Валерии продовольственные заказы закончились. Но, похоже, Ирина тоже имела «охотничьи» дарования... Вера, глядя на эту продовольственную вакханалию, робко спрашивала, зачем так много.
– Тридцать лет – это дата! – гордо вздергивала головой Ирина, и никто с ней не спорил. Шурик переглядывался с матерью, – оба понимали, что у Ирины Владимировны сейчас свой собственный праздник и значительная роль.
Формальное домашнее торжество, скромное и тихое, обещало превратиться в грандиозный пир... Ирина готовилась к своему звёздному часу. Вера чувствовала себя неважно, у неё поднялось давление, и она накануне торжества легла в своей комнате и прикрыла дверь. В большой комнате Шурик составил столы, Ирина вытащила посуду, которую не доставали со смерти Елизаветы Ивановны: стопки тарелок трёх размеров, салатницы, вазочки, хренницы и огромное блюдо, рассчитанное, кажется, на кабана...
«Надо было отправить её в Малоярославец», – запоздало раскаивался Шурик в своей бесхарактерности и неспособности управлять домашними событиями. Но теперь деваться было некуда. Шурик готовил себя к испытанию.
Гостей собралось даже больше, чем предполагалось. В виде сюрприза явились Алла с Катей. Кажется, у Аллочки была тайная мысль случайно встретиться с Женей: она не теряла надежды на его возврат. Впрочем, это не мешало ей время от времени пользоваться Шуриковой разнообразной поддержкой...
Толстенькая неуклюжая Катя с выпавшими верхними зубами остро напомнила Вере о Марии. Вера усадила девочку рядом с собой. Девочка была милая, но сравнения с Марией не выдерживала: ни лучезарной Марииной радости, ни яркой прелести в ней не было – одно только пухленькое мясо. По другую руку от Веры сидел Шурик. Возле Шурика – Светлана в белой блузке, со смиренно-хищным видом.
Вера давно уже, с самого отъезда Лены и Марии, лелеяла мысль о женитьбе Шурика. Она бы не возражала против Светланы: девушка, конечно, своеобразная, но сдержанная, воспитанная, рукодельница. И Шурика любит.
Родили бы девочку... Марию, разумеется, никто не заменит, но было бы рядом милое существо... Странно, что всякий раз, когда Вера заговаривала об этом с Шуриком, он обнимал её, целовал в макушку и шептал на ухо:
– Веруся! И не думай! Я бы женился только на тебе. Но второй такой нет!
Стол гипнотизировал. Еда блестела, как покрытая лаком, и имела слегка бутафорский вид. На длинной вазе, угрожающе приподняв голову, лежал небольшой осетр. Металлическим оружейным блеском отливали перепёлки из магазина «Дары природы». Пучились круглые клумбы салатов, четыре немигающих глазка икорниц – два красных и два чёрных – уставились на гостей. И прочая, и прочая... Расселись в молчании и замерли в неподвижности. Одна только Ирина Владимировна эпилептически билась над столом, что-то подправляя и завершая. Наконец замерла и она. Тогда, чутьем кавказца отметив затянувшуюся паузу, встал сосед Арик с рюмкой в руке и провозгласил:
– Так нальем же бокалы!
Мужчин в застолье было двое – Арик и сам именинник.
– Шампанское! Шампанское! – заголосила Ирина Владимировна, потому что ей показалось, что кто-то взялся не за ту бутылку. Шампанское разлили по высоким рюмкам. Робко ткнули ложки в круглые бока салатов – разорять совершенство...
Арик стоял мягкий, как плюшевый медведь, и квадратный, как «Камаз», с хлипкой рюмочкой в руке, поросшей густым волосом до самых пальцев.
– Дорогие товарищи! – возгласил он дьяконским голосом. – Поднимем наши рюмки за нашего дорогого Шурика, который достиг сегодня своего тридцатилетия...
Шурик переглянулся с матерью, это был целый бессловесный разговор: надо потерпеть... кто же виноват... вечная история, всегда у нас так получается... а как хорошо было бы провести вечер вдвоём... прости, мамочка, что я такой идиот и поддался на провокацию Ирины Владимировны... да что ты, дорогой, это я виновата, я сама должна была всё это остановить... делать нечего, надо перетерпеть... и кто позвал этого Арика... это получилось случайно, совершенно случайно... Прости, пожалуйста. ..
Арик говорил долго и невпопад, начав от Шурика и окончив построением светлого будущего... Это была какая-то Богом проклятая квартира: сначала в ней жил еврейский большевик, храбрый Мармелад, теперь поселился армянский...
Наконец чокнулись, сели и принялись жевать.
Все старались: Катя – вести себя хорошо, не ронять кусочков и не греметь вилкой, Шурик, чтобы всем было удобно, и тарелки не пустели, Светлана – занимать своё место возле Шурика так выразительно, чтобы близость их отношений видна была всем. И белая блузка тоже была не случайно надета: белое – освежает, конечно, но и освещает, и намекает... Вера положила салфетку на колени и старалась не испачкать едой новое платье. Впрочем, она и не ела...
– Тебе чего-нибудь положить? – тихо спросил Шурик, склонившись к матери.
– Упаси Господи. Меня тошнит от одного вида еды, – нежно улыбнулась Веруся.
– Ну, это ты уж слишком. Вообще-то всё очень вкусно. Может, немного салата? – Шурик потянулся к вазе.
– Ни за что, – шепнула Вера и улыбнулась самой артистической из своих улыбок: подбородок вниз, глаза вверх...
Ирина Владимировна чувствовала себя вполне счастливой: впервые в жизни ей удалось полностью себя реализовать. Она сделала всё, что умела, и всё, о чем мечтала в голодные и полуголодные годы: фаршированного капустой гуся, как делала её бабушка, и пирог на четыре угла, и тельное. И всё получилось на славу... К тому же сегодня она собиралась съесть бутерброд с чёрной икрой, которую в детстве попробовать не успела по малолетству, а в более поздние годы волшебного этого продукта в глаза не видела...
Гости счастливыми себя не чувствовали, а, напротив, по разным причинам испытывали недовольство – в особенности две пожизненные подруги Веры Александровны, Кира и Нила. Они были в свежей ссоре, и каждая из них была уверена, что не встретит на торжестве другую. Но мало того, что Вера, прекрасно зная о ссоре, пригласила обеих, она ещё имела бестактность посадить их рядом за столом, и теперь они сидели, глядя в разные стороны, лишившись и дара речи, и аппетита.
Арик и Зира, армянские соседи, тоже были в свежей ссоре, случившейся прямо перед выходом: Зира надела свой лучший наряд, Арик, критически оглядев жену, сказал, что ей место в таком платье на ереванском базаре. Зира заплакала, сняла платье и отказалась идти. Арику пришлось долго её уговаривать и утешать, и он знал, что ему долго ещё придётся рассчитываться за неосторожное замечание. Аллочка была разочарована отсутствием Жени. Из трёх пришедших «студийных» девочек одна была влюблена в Шурика с пятого класса, а теперь уже училась в институте. Сидя напротив Шурика, она свежо переживала безответную любовь. Вторая, пятнадцатилетняя, нисколько в Шурика влюблена не была. Напротив, влюблена она была в Веру Александровну и ревновала её ко всему белому свету. Третья, из ранних учениц Веры Александровны, озабочена была отсутствием положенного женского недомогания и ужасными возможными последствиями... Её тошнило, и было ей не до еды.
Ирина Владимировна, пока находилась в предварительном возбуждении, чувствовала себя окрылённой, но когда заметила явную диспропорцию между количеством наготовленного и возможностями едоков, ушла на кухню рыдать. С этого момента Шурик и Вера попеременно навещали её на кухне, пытаясь остановить приступ безудержного плача.
Арик тем временем всё более входил в раж, возносил к небу рюмки и провозглашал тосты: выпили за маму, за покойного папу, за бабушку и всех предков, за небо и за землю, за дружбу народов и ещё раз за светлое будущее. Подруги Веры давились от смеха и на этой почве помирились.
Далее закуску сменили горячие блюда. Здесь пришлось вступить в действие Светлане, поскольку Ирина Владимировна вышла из строя и собралась с силами только к десерту, когда осовелые гости могли только слабо шевелить руками и языками, точно как в немом кино, показываемом в замедленном режиме. Гости съели пирожные, выпили чаю и стали тихо расползаться, придерживая животы. И тут Светлана обнаружила недостачу: исчез Шурик. Он вышел проводить Аллу с Катей, но шепнул об этом только матери. Светочку же он в известность не поставил, – отчасти из-за того, что собирался посадить их в такси и сразу же вернуться, отчасти от полного расслабления и потери бдительности: за годы общения со Светочкой он прекрасно узнал, как опасно давать ей повод для переживаний...
Катя засыпала, и Шурик нёс её на руках. Когда удалось остановить такси, девочка крепко спала, но когда Шурик попытался переложить её на руки матери, она обхватила его за шею и заплакала:
– Ты нас не бросишь? Мам, он нас тоже бросит. .. Не уходи, Шурик...
Шурик сел в такси. Катя, уткнувшись ему в плечо, мгновенно заснула.
– Ты понимаешь, какая это травма для ребёнка? – шепнула Аллочка и положила руку на другое Шуриково плечо.
Шурик это понимал. Он понимал также, что травма не одна, а две. Он посмотрел на часы – всего четверть одиннадцатого, так что он вполне успеет вернуться к гостям. Главное – сразу же позвонить маме.
Как только он вошёл в бывшее супружеское гнездышко Жени Розенцвейга и передал Катю на руки Аллочке, сразу же взялся за трубку:
– Мамочка, мне пришлось Аллу с Катей домой отвезти. Я скоро буду.
Веруся выразила недовольство. Сказала шепотом, чтоб приезжал поскорее, потому что Ирина в истерике: осталось такое количество еды, что не влезает в холодильник, и теперь она составляет счёт, сколько было потрачено и сколько всего осталось и собирается выплачивать разницу в рассрочку. ..
– Умоляю, приезжай скорей, я этого не выдержу! – шепот звучал драматически.
Вошла Аллочка с распущенными волосами и в чем-то розовом и прозрачном. Катя была раздета и спала. Алла демонстрировала готовность быть утешенной. Подошла к Шурику, положил а руки ему на плечи и посмотрела вопрошающе:
– Как ты думаешь, он меня совсем не любит?
Шурик погладил кудрявые волосы. Это не имело особого для него значения, но всё-таки вызывало лёгкое раздражение: ей было необходимо излить душу. Он спешил домой. Встал. Аллочка заплакала. Он обернулся к ней:
– У меня гости дома.
– Почему я такая несчастная... – шмыгнула она носом.
Он ковырнул петельку, расстегнул пуговку. Своё дело он делал молча, Аллочка продолжала лепетать:
– Ну почему? Почему так? Ты как мужчина в сто раз его лучше, и Катька тебя любит... Почему мне нужен только Женька? Почему?
Этот вопрос ответа не требовал.
Бедная дурочка, всем вам нужно одного...
Гости разошлись, не съевши и половины приготовленной еды. Светлана, надев фартук, со смиренным достоинством мыла посуду. Ирина Владимировна рыдала в комнате Веры, и та вяло её утешала, ожидая, когда же придёт Шурик и примет на себя страдания.
– Ириша, я не понимаю, что ты так расстраиваешься. Стол был прекрасный...
– А траты? Ты знаешь, сколько это стоило? Ужас! Вот я посчитала, – Ирина шарила трясущимися руками в карманах фартука. – Вот!
Она совала Вере листок, на котором выстроился частокол кривых цифр.
– Это четыре моих пенсии! А сколько всего осталось! Я совершенно не рассчитала! Я никогда не умела считать! И осталось больше половины...
– Так это прекрасно! Мы целую неделю будем есть!
– Я компенсирую затраты! – причитала Ирина. – Я буду выплачивать...
– Ириша, успокойся, я прошу тебя... Ну какое это имеет значение? У Шурика тридцатилетие, и ни в одном ресторане такие накормили бы, как это сделала ты.
Звонок в дверь прервал бурную сцену, Ирина Владимировна, утирая краем фартука лицо, пошла открывать. В дверях стояла молодая женщина с большим букетом цветов. Это была Соня, раздобывшая-таки адрес Шурика.
– Здравствуйте, я к Шурику.
– Верочка! К Шурику! – крикнула Ирина Владимировна, приободрившаяся с приходом новой гостьи, способной съесть часть оставшегося угощения. – Проходите, проходите! Он скоро появится!
И пошла на кухню, чтобы заново собрать угощение.
– Светочка! Вот ещё гостья запоздалая, дайте тарелочку! Пожалуйста, пирог, паштет, салатику... Столько всего осталось!
Светлана посмотрела на вошедшую, и вся картина жизни ужасным образом прояснилось: была, была у Шурика женщина, которую она упустила, и именно такая, какой она всегда боялась, – румяная, с чёрными бровями, грудастая, вульгарная до тошноты...
Ирина Владимировна побежала за Верой, сообщить о приходе новой гостьи. Светлана смотрела на неё прозрачными глазами, впитывая все эти грубые краски лица, – белое, розовое, чёрное. И отвратительно-лиловое платье...
«Ишь, как будто фотографирует. Вошь платяная», – подумала Соня и улыбнулась нагло и насмешливо.
Светлана медленно сняла с себя фартук, вытерла тонкие руки кухонным полотенцем и вышла из квартиры, не попрощавшись. Конец. Это был всему конец. Надо было в этом окончательно убедиться. Чтобы не оставалось никаких сомнений...
Шурик приехал в половине первого. Соня к этому времени тоже ушла. Она провела в Шуриковой квартире пятнадцать минут. Немного поковыряла салат, отказалась от вина. Мало того, что она не застала Шурика дома, оказалось, что мать Шурика её знала. И тогда Соня догадалась, когда и при каких обстоятельствах та её видела: после похорон Валерии, когда у неё начался запой. Конечно же, Соня не запомнила тогда ни квартиры, ни самой Веры Александровны. Но сухая седенькая старушка в тёмно-синем платье сразу же назвала её Соней... Да, напрасно она приехала. Экспромт совершенно не удался.
Шурик, вернувшись, ещё немного поутешал Ирину Владимировну, после чего дали ей валокордину и уложили спать.
А потом мать с сыном ещё немного посидели на кухне: они были довольны друг другом, им было хорошо от полноты взаимопонимания. Сначала Вера немного попеняла ему, что он бросил гостей, рассказала о приезде Сони, а потом, запустив лёгкие пальцы в Шуриковы редеющие кудри, вздохнула:
– Родной мой мальчик! Подумать только, тридцать лет. А ведь я уже почти не помню того времени, когда тебя на свете не было. Я давно уже думаю, что пора бы тебе жениться. Я могла бы быть хорошей бабушкой, не правда ли? – она слегка кокетничала с Шуриком. – Конечно, мне уже скоро восьмой десяток, но... Хотелось бы посмотреть на внучку. Или на внука... Светлана человек надёжный, достойный. .. Да мало ли девушек вокруг?
Шурик встрепенулся: конечно, Веруся ничего не понимала в жизни. Бабушка Елизавета Ивановна давно бы догадалась, с каким безумным существом он вынужден столько лет возиться. А Веруся – святая, ничего вокруг себя не видит, кроме искусства, театра, музыки... Он исполнился привычного чувства умиления к маме, поцеловал ей руку, погладил по виску.
– Ну, иди, ложись. И я лягу... – она поцеловала его вечерним поцелуем. Шурик пошёл к себе в комнату и сел за машинку. К завтрашнему дню ему надо было закончить ещё три реферата.
Телефонный звонок оторвал его от статьи.
«Светлана, конечно. Проверяет», – подумал привычно, без всякого раздражения.
Но другой голос – звонкий, яркий прокричал через помехи и чужие приглушённые голоса:
– Шурик! Привет!
Он сразу узнал этот голос. Уши узнали ещё до головы, и сердце узнало, и он вспыхнул от радости:
– Лилька! Ты? Ты помнишь? Ты меня помнишь?
Она засмеялась, – и смех был такой же: единственный, судорожный, как плач, с промежуточным всхлипом, замирающий в конце от нехватки воздуха.
– Помню? Шурик, да я всё забыла, до последней нитки, кроме тебя. Вот слово даю, ничего и никого не вспоминаю, а ты как живой!
– Да я и правда живой! – и он услышал новый взрыв смеха.
– Да я слышу, что живой, просто я глупость сказала. Ты знаешь, чего я тебе звоню?
– С днём рождения поздравить?
– Да что ты, я и не знала! Поздравляю! Тридцать? Да что я спрашиваю, конечно, тридцать! Я завтра буду в Москве! Представляешь?
– Ты шутишь! Завтра?
– Ага! Сутки. Я из Парижа в Токио лечу – через Москву! Я тебе раньше не звонила, думала, визу не дадут и придётся в транзитной гостинице сидеть, а визу дали! Так что встречай завтра.
– Завтра или сегодня? – ошалело переспросил Шурик.
– Завтра, завтра...
Она продиктовала номер рейса, время, велела встречать в аэропорту и повесила трубку.
59
Оскорблённая Светлана вышла из Шурикова подъезда с намерением немедленно ехать домой, принять ванну и выпить сорок заготовленных таблеток. Но передумала: сначала надо было выяснить, что это за бровастая баба. Светлана заняла удобную позицию в подъезде напротив. Ждала недолго. Соня вышла очень скоро, пошла к автоматной будке, кому-то позвонила, говорила минуту и, выйдя из будки, пошла пешком к Белорусскому. В метро не села, а углубилась в какие-то переулки, куда невидимая Светлана её и проводила: переулок назывался Электрический, дом одиннадцать. Хлопнула дверь на втором этаже, и Светлана поехала домой, зная, что перед ответственными действиями надо немного отдохнуть.
Светлана вошла в комнату. Села за стол и зажгла на ощупь маленькую лампу. Под столешницей был тайник, маленький ящик с петлей. Когда-то бабушка хранила в нем продуктовые карточки и старые квитанции за всю жизнь. Теперь она достала оттуда литовскую книжечку в пестром кожаном переплёте, но вовсе не «дневничок» – никаких лирических заметок, а сугубо деловой журнал наблюдений: только даты, точное время, событие, мелким почерком заполненные страницы со своим наивным секретным шифром, в котором красными кружками обозначались их любовные встречи (за последний год их было четыре), синими кружками – Шуриковы деловые свидания, а двойными чёрными – подозрительные. Визиты к покойной Валерии – по наитию – она отмечала двойной чёрно-синей обводкой.
Почти восемь лет Светлана вела этот журнал, но ей никогда не приходило в голову полистать его, вдуматься в записи.
Книжечка эта могла бы представлять большой интерес для лечащего врача: периоды активной слежки, когда она посвящала этому виртуозному занятию по многу часов каждый день, сменялись относительным бездействием: в дневничке случались пробелы, как будто Светлана забывала о Шурике на целые недели. Обычно такие пробелы следовали непосредственно за красным кружком. Последний красный кружок поставлен был больше двух месяцев назад.
Теперь Светлана всматривалась в старые записи. Что-то вычисляла, сопоставляла: оказалось, что за эти годы было четыре всплеска их отношений, когда Шурик регулярно приходил к ней в неделю раз, и это длилось то три месяца, то четыре. И вдруг её как ожгло: в книжечке были отмечены только события, касающиеся Шурика, а четыре суицидные попытки, которые у неё были за эти годы, она не отмечала. Но если их вставить – она поставила четыре жирных карандашных креста, – то видно, что регулярно он ходил к ней именно после этих неудавшихся самоубийств.
Боже! Как не догадалась она раньше! Он хуже, в сто раз хуже, чем подлец Гнездовский или предатель Асламазян, потому что он-то прекрасно знает, что её здоровье и сама жизнь зависят от него! Так почему же он ходил к ней только после того, как она пыталась уйти из жизни? Какая жестокость! А может, он просто сумасшедший, и ему, чтобы любить её, надо ощущать, что её жизнь в опасности?
Нет, теперь она прозрела, и эти чёрные карандашные кресты всё объяснили ей: она не даст больше ему распоряжаться её жизнью. Она отбросила книжечку, встала, подошла к окну, отодвинула плотную портьеру, и комната озарилась белым ртутным светом. Полная луна стояла прямо против окна, как будто ожидая, пока отодвинется портьера. Металлические предметы, лежащие на столе, вовсе не видные в слабом свете лампы, сверкнули: серебряная ложка для закрутки лепестков, болванка, изогнутый ножик и другой, любимый, с треугольным остро заточенным лезвием, для резки накрахмаленной ткани.
«Ну конечно, вот он, знак», – сказала себе Светлана и положила нож в сумочку. Он точно лёг на дно, сантиметр в сантиметр, как в ножны. А книжечка осталась лежать на столе.
Шурик не знал о существовании книжечки, однако у него был внутри какой-то механизм, реагирующий на оттенки её голоса, особенности речи, которая вдруг замедлялась и повисала в воздухе... и пахло очередной суицидной попыткой. Этот механизм сообщал ему, что пора навестить Светлану. Он тянул, откладывал, а потом она звала его для какой-то хозяйственной помощи, и в голосе её звучала мольба, угроза и предупреждение, и тут уж он мчался и безотказно выполнял несложный мужской долг. Но в этот день он был очень занят.
Утром следующего дня Светлана стояла на своём наблюдательном пункте.
Шурик вышел из подъезда в половине первого, пошёл как будто к автобусной остановке, но, автобуса не дождавшись, проголосовал проходящей машине и сел в неё.
«Без портфеля, – отметила Светлана. – Наверное, поехал работу брать. Когда сдавать, он с портфелем. Значит, скоро вернётся».
Никакого детально разработанного плана у неё не было. Было – голое и мощное намерение.
А Шурик ехал в Шереметьево. Полтора часа он ходил по огромному холлу, смотрел на большое табло, где возникали и исчезали названия городов, и трудно было поверить, что они действительно существуют – Каир, Лондон, Женева. Наконец появился Париж. Он был такой же мираж, как все остальные, но про него было известно, что там жила когда-то бабушка. Так что он действительно существовал. И вот теперь оттуда должна была появиться Лиля. Именно из Парижа. Почему из Парижа? Какая-то неявная ниточка пролегла, но дёргать за неё Шурик не стал: слишком был взволнован и переполнен неопределёнными ожиданиями. Потом объявили, что самолет из Парижа приземлился, а немного погодя объявили, с какой стороны следует встречать пассажиров, и он пошёл туда, где из стеклянного проема выходили французские туристы. Их встречали интуристовские гиды, и в проеме была какая-то клубящаяся суматоха, и громкие французские восклицания, и он боялся, что не найдёт среди всего этого Лили. Или не узнает её. И пока он таращился, крутя голову, кто-то дёрнул его за рукав. Он обернулся. Перед ним стояла маленькая чужая женщина, очень загорелая, с длинными и пышными почти африканскими волосами. Она улыбнулась мартышечьей улыбкой, и из неё, как бабочка из куколки, выпорхнула Лилька, и чужая женщина в то же мгновенье перестала существовать.
Лилька немного подпрыгнула и повисла у него на шее, и это был самый лёгкий женский вес, те же тонкие косточки, маленькие руки. Прикосновение вернуло его молниеносно в то самое время, чуть ли не в тот же день, когда они здесь же, в Шереметьево, прощались навеки-навеки, смертельно навсегда.
– Господи, Боже мой! В жизни не узнала бы!
– А я бы из миллиона узнал, – пробормотал Шурик.
И они принялись произносить слова, которые не имели никакого отношения к происходящему, но наполняли воздух вокруг них, изменяли его состав и создавали голосовое облако живого воспоминания.
К ним приставали таксисты, спрашивали, не надо ли отвезти, но они не слышали, продолжая произнесение связующих слов и радуясь друг другу.
Потом Шурик подхватил чемодан и неудобную коробку с ненадёжно подклеенными плёнкой ручками, а Лиля пыталась подцепить её сбоку что-то щебеча о своей сумасшедшей соседке Туське, которая заставила её тащить эту дурацкую коробку из Иерусалима в Париж, из Парижа в Москву, и слава Богу, хоть в Токио не надо её тащить, какая это глупость, что согласилась, но у соседки сын погиб в армии, единственный сын, и она немного помешалась, сидит, вяжет и распускает, как Пенелопа, и смотреть на неё горестно, а ручки оторвались ещё в Лоте, в аэропорту Бен Гурион, и она с этой коробкой ещё там горя хлебнула.
Они уселись в машину, но как-то нескладно – Лиля с коробкой на заднее сиденье, а Шурик – рядом с водителем, и всю дорогу, обернувшись к Лиле, он смотрел на неё, и что-то в её внешности ему мешало, но он не мог определить. Было одно какое-то неправильное изменение.
По дороге решено было, что прежде чем ехать в гостиницу «Центральная», где забронирован был для Лили номер, заедут к Шурику: Вера Александровна выразила желание повидать Лилю Ласкину.
Лиля кивнула:
– Да, да, только недолго. Мне хочется в наш дом, во двор зайти, погулять по центру, и коробку эту проклятую я обещала отвезти Туськиной матери.
Подъехали к Шурикову дому, – машину решили не отпускать, с вещами вверх-вниз не таскаться. Выскочили из такси, понеслись, схватившись за руки, в подъезд. Странное у Шурика возникло чувство: надо торопиться, чтобы успеть за эти отведённые им сутки наверстать всё за двенадцать лет упущенное.
Светлана с четвёртого этажа напротив стоящего дома наблюдала, как пробежали к подъезду Шурик и девочка в длинной юбке с негритянской головой. Девочка бежала, по-балетному подпрыгивая, и Светлана сначала подумала, что вернулась Мария, но тут же сообразила, что Мария выше этой пигалицы. Значит, опять у него новая женщина. Ещё одна женщина.
Обвал, облом, полная катастрофа. И дело, конечно, не во вчерашней вульгарной тётке с намалёванными чёрным бровями. У него просто-напросто двойная жизнь, и все усилия, многолетние усилия, потраченные на него, оказывались совершенно напрасными, как вся её жизнь напрасна, и как глупо было цепляться за этот призрак мужчины.
Но Светлана ничего не бросала на половине. Она спустилась пешком с четвёртого этажа, не спеша подошла к таксисту, всё ещё стоявшему возле Шурикова подъезда:
– Не отвезёте ли меня...
Таксист, не отрываясь от газеты, буркнул:
– Нет, я занят. Мне отсюда ещё в гостиницу «Центральная» ехать...
Светлана даже не удивилась, что шофёр ответил на вопрос, который она не задавала. Она постояла немного, подумала и поехала к гостинице «Центральная».
60
По улице Горького они спустились к Манежу прошли мимо университета, но внутрь не зашли, только потолкались в университетском дворе, в тени тополей и Ломоносова, в гуще студентов. Лиля подняла голову, посмотрела в небо и сказала:
– Господи, какая чудесная погода! Я иногда скучала по зиме, но совсем забыла, как хорошо здесь осенью. Такое хорошее тепло, это как температура тела, да, парного молока, незаметно и в самый раз. У нас то жарко, то холодно, а вот такой изумительной температуры как будто вовсе не бывает...
Прошли мимо дома Пашкова, и Лиля остановилась, изумлённая:
– Аптека! Аптеку снесли! Да здесь всё снесли! Учительница моя жила в двухэтажном домике, на этом самом месте...
Часть квартала, ниже приёмной Калинина, была обращена в скверик. Расширена дорога с Каменного моста в сторону Манежа. Лиле хотелось плакать – жалко было не столько снесённых домов, сколько собственной памяти, переживающей болезненное чувство изъятия. То, что утверждённой памятью картинкой лежало где-то в законченном и совершенном виде, теперь должно быть исправлено в соответствии с новой действительностью и закрепиться в виде обновлённой картинки.
От Пушкинского музея до станции метро «Кропоткинская» всё сохранилось прежним, а вот мелкие незначительные домики, уютно расположившиеся между Кропоткинской и Метростроевской, вырвали, и на их месте стоял, ни к селу ни к городу, какой-то железный герой.
– А это кто ещё? – спросила она.
– Энгельс, – ответил Шурик.
– Странно. Ну, уж пусть бы Кропоткин...
Взявшись за руки, они прошли по Кропоткинской мимо Дома учёных, куда Лиля девочкой бегала во все подряд детские кружки, включая театральный, мимо пожарной части. Мимо дома Дениса Давыдова... Она улыбалась слабой и растерянной улыбкой, – чем ближе к дому, тем всё было сохраннее. .. Подошли к угловому дома, где Чистый переулок впадал в Кропоткинскую. Остановились напротив Лилиного подъезда, и она уставилась в окна, которые когда-то были её окнами.
– А в нашей квартире жила одна чудесная старушка, Нина Николаевна. В крохотной комнате при кухне. Она была прежняя хозяйка квартиры, очень богатая семья была до революции. Какие-то промышленники или бизнесмены, кажется, на Урале у них что-то огромное было, завод, что ли... И я один раз видела, как патриарх остановился, он на двух «Волгах» ездил, зелёная и чёрная, в одной охрана, видимо. Черная машина остановилась, он вышел, она идёт ему навстречу, она ему руку поцеловала, а он её благословил, огромную такую ручищу ей на шляпку положил. И уехал. Резиденция его тут рядом. А я с портфельчиком шла из школы, наглая довольно-таки девчонка, подскочила к ней и спрашиваю: а откуда вы его знаете, Нина Николаевна? А она говорит: когда патриарх был молодым священником, он у нас в домовой церкви служил... А ведь она не врала... А занавески, посмотри, занавески у неё в комнате все те же висят. Неужели жива ещё?
Вошли в подъезд: и запах был всё тот же. Она прислонилась к стене возле батареи. На этом месте они всегда целовались, прежде чем она убегала на второй этаж. Шурик обхватил её голову руками, приподнял густые, немного войлочные на ощупь волосы и потрогал оттопыренные уши. Эти волосы были лишними.
– Ушки, – пробормотал он. – Зачем ты спрятала ушки? Зачем ты отпустила волосы?
Раковины были нежные, почти совсем не закрученные, и позади уха была такая длинная вмятинка, узкий желобок. Он провёл по нему пальцем, потрясённый полной неизменностью осязательного ощущения. Лиля захихикала и передернула плечом:
– Шурик, щекотно!
Она подняла руку, потрепала его по волосам – ласково и по-матерински.
– Я когда ходила беременная сыном, я почему-то была уверена, что он будет на тебя похож, что у него будут волосы, как у тебя, и глаза. А он рыжий.
– А у тебя сын? – удивился Шурик.
– Четыре года. Давид. Он с мамой теперь живет. У меня ведь стажировка в Японии... Я там работаю с утра до ночи. И я его с ней оставила... Ну, пошли, пошли. ..
– В квартиру? – спросил Шурик.
– Нет. Это будет слишком. Соседи у нас были вреднющие, только Нина Николаевна была милая. И вообще – слишком душещипательно получается. Пошли просто гулять. Мне страшно нравится. И времени не так много, мне же ещё эту чёртову коробку везти. Давай в Замоскворечье!
Они вышли из подъезда, – на противоположной стороне стояла Светлана с лицом сосредоточенным и бледным. Она сопровождала их издали от самой гостиницы, куда поспела раньше них.
Шурик встретился с ней глазами. Она отвернулась к стене и стояла, как наказанный ребёнок, – носом в угол. Дикое, жуткое унижение... Попалась!
Шурик замер. Он давно уже знал об этой слежке, но делал вид, что не замечает, чтобы её не уличать. Но теперь он неожиданно разозлился: вот мерзость, шпионство отвратительное... Но тут же отвернулся, сделав вид, что ничего не произошло, и потянул Лилю за руку.
– Такси! Такси! В Замоскворечье!
Когда Светлана обернулась, Шурика с пигалицей уже не было.
61
Стемнело. Они несколько часов шатались с Лилей по дворам и дворикам, проскальзывали в проходы между заколоченными домами со следами пожаров – недавних или времён двенадцатого года, – в одном из глухих коробчатых дворов даже потанцевали: из распахнутого окна хлестала музыка, и Лиля вскочила, дёрнула Шурика за руку и завертела среди лопухов и битого стекла.
Ночь до отказа была набита густой и яркой жизнью: в глухом дворе, под церковной стеной трое лохматых подростков хотели их немного пограбить, но Лилька их весело и ехидно высмеяла, и тогда они захотели дружить и вытащили бутылку водки, которую вместе и распили в том же самом дворе. Потом они подглядели любовную сцену в беседке. Собственно, не любовную сцену, а половой акт, сопровождающийся монотонными женскими выкриками: «Поддай, Серега, поддай!»
Не успела Лилька отойти от смеха – запыхивающегося, запинающегося, с тонкими взвизгами, как увидели жестокое избиение пьяного парня тремя милиционерами, и ушли, притихшие, в сторону, противоположную той, куда милиционеры уволокли парня. Они вышли в Голиковский переулок, нашли в нем чудесный двухэтажный особнячок тридцатых годов девятнадцатого века, с треугольным фронтоном и крохотным палисадником. Густая тень от двух больших деревьев, посаженных, вероятно, во времена, когда построили дом, укрывала крышу, и тем праздничнее сияла барочная люстра в окнах второго этажа. Пока они любовались особнячком, из него вышел круглый бородатый человек на кривых ногах с огромной овчаркой, и овчарка начала лаять и кидаться на Лилю с Шуриком, а человек очень вежливо попросил их отойти подальше, потому что собака молодая и плохо слушается команд, а он так пьян, что вряд ли её удержит, если ей захочется порвать их на куски.
Он говорил с пьяной неторопливостью, собака рвалась в бой, и он мотался у неё на поводке, как воздушный шар.
Шурик с Лилей попятились, в это время из двери вышла светловолосая красавица, сказала негромко: «Памир, ко мне!» – и свирепая собака, мгновенно забыв о своих охранных обязанностях, поползла к ней чуть ли не на брюхе, сладко повизгивая, а бородатый человек выговаривал с явной обидой:
– Зойка, это же я с тобой живу, а не Памир, почему от тебя все мужики тащатся? Памир, ну что ты в ней такого нашёл, два глаза, два уха, п...а да ж...а! Баба как баба!
– Гоша, поводок-то отпусти! Ну, иди сюда!
И она хозяйственно увела двух своих кобелей, а Лиля снова умирала от смеха:
– Шурик! Да здесь такое кино показывают, что Феллини делать нечего... Слушай, это так всегда было или только теперь началось?
– Что началось? – не понял Шурик.
– Театр абсурда, вот что.
«Это уже было. Что-то похожее было», – подумал Шурик, но про француженку Жоэль не вспомнил.
И они снова шли по дворам, пока не пришли в какое-то странное место, где недавно снесли дом, и в образовавшуюся дыру виден был берег Москвы-реки, и соборы Кремля, и колокольня Ивана Великого. Они опять сидели на садовой лавочке, перед дощатым столом, излюбленной площадкой доминошников, он держал её на руках, преисполненный великой, но гибридной нежностью, которая составлялась из той, которую он испытывал к Верусе, и той, которую вызывала в нем Мария, когда та болела и прижималась к нему и просила того, о чем ещё не могла знать. Она сбросила с ног золоченые тапочки, в которых приехала, и в его левой руке грелись её маленькие ступни, а правая гладила поверх чёрной майки маленькую грудь, не охваченную дурацким предметом с крючками и пуговицами, а живую и дышащую.
– Ты ходила всегда в мини-юбке, и мне так нравилось, как ты ходишь, твоя походка какая-то особенная...
– Какие мини-юбки? Я их с тех пор и не ношу! При моих-то ногах! Правда, в Японии об этом я забыла, японки самые кривоногие женщины в мире. Зато самые красивые... Тебе нравятся японки?
– Лиль, да я ни одной живой японки в жизни не видал.
– Нуда, конечно, – сонно согласилась Лиля.
И тут стало что-то происходить в воздухе, ветерок подул и сдул темноту, и чуть-чуть посветлело, чёрные деревья вокруг стали тёмно-зелёными, и не монолитными, а зернистыми, и Кремль, видный в просвете между домами, стал оживать, меняться, наполняться красками. Свет шёл слева, и вместе со светом возникали тени, из плоского всё делалось объемным, и Шурик, наблюдая за этой картиной, вдруг понял, что это не рассвет, а присутствие Лили делает всё объемным.
– Господи, как красиво, – сказала Лиля.
Она задремала в его руках. Свет прибывал. Раздалось шуршание листьев, и несколько жёлтых, маленьких, упало рядом на скамью. И они тоже были объемными, как в стереокино. И всё чёрно-белое, серое вдруг превратилось в цветное, как будто поменяли плёнку. Шурик сидел на лавке, а Лиля устроилась у него на руках.
«Это галлюцинация», – подумал он.
Никогда ничего подобного он не переживал. Всё укрупнилось, и каждая минута была как большое яблоко, – тяжёлая и зрелая.
Нет, это не галлюцинация. Всё прочее было ущербным, ложным, суетным. Глупая беготня жизни: из аптеки на рынок, из прачечной в редакции, глупые переводы, глупая служба одиноким женщинам. Надо было не отпускать её, Лильку, всегда держать вот так, на руках, и нет на свете ничего лучше и умнее, нет ничего правильнее...
– Ой! – подскочила Лиля. – Коробку-то мы отвезти забыли! Шурик! Который час?
– Никоторый. Я отвезу твою коробку, только адрес оставь.
– Да я же обещала Туське её маму навестить. Черт! Мне в двенадцать надо быть в аэропорту.
Торопиться никуда Шурику не хотелось. Он так давно торопился, годами, не переставая, торопился, и теперь оставалось всего несколько часов, особых полновесных минут с Лилей, и он, сбросив лист с её плеча, сказал:
– Мы сейчас пойдём на рынок, в татарскую забегаловку, мне её Гия показал. Они начинают работать чуть свет. Там есть замечательная чебуречная. И хороший кофе нам сварят. Или чай.
– Татарский рынок? Отлично! Я и не знала, что в Москве есть такой рынок. Наверное, похож на наш арабский? – вскочила Лиля и натянула золочёные тапочки на босые ноги. Она готова была к новому приключению.
62
Было одно из редких сентябрьских утр, сияющих дымкой и небесной славой. С Ордынки они вышли на Пятницкую, обогнули метро и оказались возле рынка. Там, на рынке, действительно продавали конину, конскую колбасу и всякие татарские сладости из липкого теста. Забегаловка была уже открыта. Двое татар в тюбетейках пили чай за чистым столиком и говорили на своём языке. Пахло горячим жиром и пряностями. За стойкой стоял пожилой бритый наголо человек с выражением королевского достоинства:
– Садитесь, чай принесут, а чебуреков придётся подождать. Скоро будут.
Лиля сидела за столиком, вертела головой, говорила Шурику о том, как она привыкла, ну, почти привыкла к тому, что мир меняется каждые полчаса, ну, не каждые полчаса, а каждые полгода! И меняется радикально, по всем параметрам, так что не остается ничего прежнего, и всё становится новым. Она стригла пальчиками в воздухе, и как будто обрезки летели в разные стороны, а то, что оставалось, – в это можно было верить беспрекословно:
– Вот, понимаешь, Япония! Ничего не понимаешь – ни в их отношениях, ни в еде, ни в способе мышления. Всё время боишься совершить ужасную ошибку. Ну, это как у нас моют руки перед едой, а у них – после. У нас неудобно выйти в уборную, стараемся незаметно так выскользнуть, а у них неприлично не улыбаться, когда к тебе обращаются. А когда я учила арабский язык, у нас был замечательный профессор, палестинец, очень образованный, Сорбонну закончил. Так на него нельзя было посмотреть, не то что ему улыбнуться. И он на нас не смотрел. А в группе было восемь человек, из них шесть женщин. Когда он слышал наш смех, он просто бледнел: такие правила...
Потом им принесли чебуреки. Они были золотые, в коричневых пузырьках, дымились, и запах жареной баранины расходился от тарелки такой густой, что был почти виден. Лиля уцепилась за чебурек, Шурик её остановил:
– Горячие очень, осторожнее.
Она засмеялась и подула на чебурек. Из задней двери вышла девочка лет трёх в серёжках, подошла к Лиле и уставилась на её тапочки, как на чудо. Лиля покачала ногой. Девочка схватилась за тапочек. Бритый хозяин крикнул что-то по-татарски, и прибежала девочка лет шести, схватила маленькую за руку, та заплакала. Лиля открыла сумочку, болтающуюся на ремешке, вынула из неё две заколки с розовыми бабочками и дала девочкам.
Старшая взмахнула ресницами, как бабочка крыльями, тихо сказала «спасибо», и они исчезли, сжимая драгоценные подарки. Лиля вцепилась в чебурек. Под её зубами он брызнул масляной струёй Шурику в лицо. Он отёр жир с лица, засмеялся. И Лилька захлебнулась своим девчачьим смехом. Чебуреки были вкуснейшими, а Шурик с Лилей – страшно голодными. Они съели по два чебурека и выпили по два стакана чаю. А потом хозяин принёс им блюдечко с двумя маленькими кубиками пахлавы.
– О, complements! – засмеялась Лиля, положила в рот сладкий кубик и, уходя, помахала рукой хозяину и сказала что-то на совершенно незнакомом языке. Он встрепенулся и ответил без улыбки, и вообще без всякого выражения.
– Что ты ему сказала? – спросил Шурик.
– Я сказала ему по-арабски очень красивую фразу типа «пусть ваше добро к вам возвращается».
Они двинулись в сторону гостиницы, снова пешком и не торопясь. Шурик не спал вторую ночь. Состояние было странное, всё вокруг немного зыбкое и уменьшенной плотности. Как будто бутафорское. И тело легче обычного, как в воду погруженное.
– Ты чувствуешь лёгкость необыкновенную? – спросил он у Лили.
– Ещё как чувствую! Ты только коробку не забудь передать, – вспомнила Лиля.
Они дошли, кругами и зигзагами, до гостиницы. Паспорта у Шурика с собой не было, и его не пустили в номер. Лиля поднялась, он довольно долго ждал её в холле. Потом появилась в другой одежде: теперь майка была красная, а не чёрная, и губы она намазала красной помадой. И выглядела как девочка, стащившая у мамы косметику. Носильщик принёс чемодан и коробку. Подошло такси. Она сунула носильщику чаевые. Шурик не успел схватиться за её чемодан, как она сделала ловкое движение пальцами, и шофёр поставил в багажник чемодан и коробку.
– Коробку по дороге завезём к тебе, вот что. Адрес я прямо на коробке написала.
Они сели рядом на заднее сиденье. От её волос пахло не то мылом, не то шампунем, и в этом запахе был какой-то оттенок духов, которыми когда-то душилась его бабушка. Французских, конечно, духов. Он вдыхал этот запах, стараясь наполнить им лёгкие и больше не выпустить, думал – и одновременно запрещал себе думать, – что сейчас всё кончится.
Остановились возле дома. Лиля спросила, не подняться ли ей вместе с ним, попрощаться с Верой Александровной. Шурик покачал головой и унёс коробку.
В Шереметьево они прощались во второй раз в жизни. Перед тем как нырнуть за границу, она встала на цыпочки, он пригнулся, и они поцеловались. Это был долгий настоящий поцелуй, тот, перед совершением которого долго ходят вместе по улицам, не решаясь прикоснуться к краю одежды и к кончикам пальцев. Он сначала был благоговейным, а потом превратился в воронку, из которой один переливался в другого, и поцелуй был не обещанием чего-то дальнейшего и большего, а самим совершением, и разрешением, и завершением... Шурик провёл языком по Лилиным зубам и прямо языком почувствовал их яркую белизну и гладкость, и понял, что передние зубки, слегка выпирающие вперед и придающие ей обезьянью прелесть, она выправила.
«Мартышечкой он её назвал», – вспомнил он Полинковского.
Они смотрели друг на друга, опять, как и в прошлый раз, прощаясь навеки.
– Ты напрасно зубки выпрямила, – сказал Шурик напоследок.
– Раз ты заметил, значит, не напрасно, – засмеялась Лиля.
63
Ощущение новизны жизни не проходило. Он приехал домой. Веруся сидела за пианино и разучивала этюд Шопена. Когда-то его исполнял Левандовский, и ей вдруг захотелось его играть. Пальцы слушались её довольно плохо, но она терпеливо повторяла одну и ту же музыкальную фразу. Поглощённая своим занятием, она не услышала, как он щёлкнул замком. Шурик зашёл к ней в комнату, поцеловал старческую головку и вспомнил запах Лилькиных волос.
– Так трудно идёт, – пожаловалась Вера.
– Получится. У тебя всё получается, – ответил Шурик, выходя из комнаты, и Вере Александровне почудился неприятный оттенок снисходительности – как будто с ребёнком разговаривает.
Шурик пошёл в ванную, встал под душ. Его достал оттуда телефонный звонок. Звонила Светлана.
– Шурик! Мне надо, чтобы ты срочно ко мне приехал.
Шурик стоял в коридоре, завернувшись в банное полотенце, и не испытывал ни малейшего желания ехать к Светлане. Ему нужно было отвезти коробку.
– Светочка, я не могу. Я сегодня занят.
– Неужели ты не понимаешь, Шурик, если я тебя о чем-то прошу, это действительно важно, – твёрдо сказала Светлана.
Шурик хотел было спросить, что случилось, почему такая срочность, но вдруг почувствовал, что ему это совершенно не интересно.
– Я, когда освобожусь, тебе позвоню. Хорошо?
У Светланы земля ушла из-под ног: такого ещё не было.
– Может быть, ты меня не понял, Шурик? Это очень важно. Если ты не приедешь, ты об этом пожалеешь, – совсем уже тихо, со смиренной угрозой произнесла Светлана.
– Может быть, ты меня не поняла, Светочка? Я занят и позвоню тебе, как только освобожусь, – Шурик повесил трубку.
Как это ответственно – быть смыслом и центром чужой жизни. Он считал, что она зависит от него. Сегодня он понял, что он сам зависит от неё. В той же самой степени.
Светлана открыла сумочку, вытащила из неё нож и швырнула его на стол. Потом открыла книжечку и сделала короткую запись. Вынула из тумбочки флакончик с таблетками и отсчитала шестьдесят штук. Потом отделила от них двадцать и отодвинула в сторону. У неё были свои соображения: шестьдесят она приняла в семьдесят девятом, и ничего не получилось, потому что доза была слишком велика: началась интоксикация, вырвало. Сорок было правильнее. Впрочем, сорок она принимала в восемьдесят первом... Но тогда быстро приехали.
Она аккуратно сложила таблетки обратно во флакон. Нет. Другое.
Размашистым движением она смела с тяжёлого дубового стола, стоявшего у окна, ворох готовых и полуготовых похоронных цветов, звякнул ненужный металл. Она передвинула стол на середину комнаты, поставила на него стул, влезла. Там, в потолке, был укреплён крюк для люстры. Висела же не люстра, а маленькая лампа в волнистом стеклянном абажуре. Она потянула за крюк. Он был пыльный, но в потолке сидел очень прочно.
«Я никому не нужна. Но и мне никто не нужен, – улыбнулась она, и женская её гордость, замученная компромиссами, расправила шёлковые крылья. – Жаль только, что я не увижу выражения твоего лица, когда ты сюда приедешь после всех своих дел...»
Доктор Жучилин, сопоставляя красно-синие кружочки Светланиного дневничка с датами записей, чёрными карандашными крестами и своими назначениями, размышлял о могущественной биохимии, которая, сбившись на какой-то ступеньке, выбрасывала в мозг этой бедной девочки таинственные вещества, заставлявшие её искать смерти.
«Столько лет вёл её, и не удержал», – горевал Жучилин.
64
Адрес был написан на коробке чёрным фломастером – проезд Шокальского, дом, корпус, квартира и имя получательницы – Циля Соломоновна Шмук. Деньги за эти дни оказались потраченными чуть ли не до последней копейки, на такси точно не было, но у Веруси Шурик просить не считал возможным. Ни в какую сумку коробка не помещалась, Шурик обвязал её веревкой и повёз на общественном транспорте, с пересадкой в метро и на двух автобусах. От автобуса идти тоже было не близко. Коробка была лёгкая, но верёвка оказалась такой слабой, что при посадке в автобус лопнула, и последние сто метров он нёс коробку на спине к восторгу всех встречных мальчишек.
Поднялся на пятый этаж, позвонил в дверь. Спросили, кто. Сказал, что посылка из Иерусалима. После долгого копошения и звона цепей дверь открылась, высунулась маленькая, горбатая старушка:
– Проходите, пожалуйста, мне Туся писала, что приедет её подруга Лиля, а пришли вы. Неужели она не могла сама меня навестить?
– Она уже улетела в Токио, – объяснил Шурик, прижимая коробку к груди.
– Так я и говорю: неужели нельзя было меня навестить до того Токио? Что вы стоите, проходите и откройте коробку.
Вид у старушки был приветливый, но тон сварливый. Шурик поставил коробку на табурет. Циля Соломоновна протянула ему нож:
– Что вы стоите? Открывайте!
Шурик разрезал заклеенные створки, и старушка ринулась внутрь коробки. Она стала вытаскивать, – Шурик глазам своим не поверил, – разноцветные мотки шерсти, смотанные в пасмы, как это делала в незапамятные времена его бабушка, перевязывая две старые кофты в одну новую. Это было радужное богатство бедных, и старушка перебирала мотки с видимым удовольствием.
– А, – крякала она, – какие там красители! Посмотрите, один красный чего стоит! А жёлтенький!
Наконец она вытащила из коробки всё до последней нитки, – на дне ещё были какие-то маленькие клубочки и просто обрывки ниток.
– А где это? – строго спросила у Шурика.
– Что? – удивился Шурик.
– Ну это, опись. В посылке всегда опись, да? Шурик не понимал, смотрел своими круглыми глазами.
– И что вы так смотрите? Есть почтовый реестр, опись, где всё перечислено. Наименование товара, количество, цена. Я вижу, вы никогда не получали посылок из-за границы.
– Не получал, – согласился Шурик. – Но ведь это не по почте пришло. Лиля Ласкина привезла с собой. Она летела из Иерусалима в Париж, потом в Москву, а из Москвы в Токио.
– А что она за человек, эта Лиля Ласкина? Почему я должна ей доверять без описи? Вас я вижу, вы человек приличный – еврей? А эту Ласкину я в глаза не видала, может, она половину себе взяла? Туся вообще ничего в людях не понимает, её все обманывают. Ну, ладно, оставим это, я вижу, вы тоже ничего не понимаете.
Старушка полезла в рукодельный ящик, нарыла в нем связку ключей, отомкнула боковую створку большого старинного шкафа, нырнула туда и вынула завязанный в марлю предмет, похожий на три вместе связанных торта.
– Вот, – торжественно произнесла она и стала развязывать марлевый узелок сверху...
Достала из свёртка три шерстяные кофты, все новенькие, все полосатые.
– Так когда эта Лиля поедет обратно?
– Она туда на работу поехала. Я не знаю, когда обратно. И я не думаю, что она снова остановится в Москве.
Старушка изумилась:
– То есть как это? Шерсть она привезла, а кофточки обратно не повезёт?
Шурик покачал головой.
– Молодой человек! Я правильно вас поняла? Выходит, шерсть она привезла, хорошо, пусть без описи, но привезла, а кофточки обратно не повезёт? Так на что мне тогда шерсть? Тогда мне ничего не надо! Можете забирать обратно вашу шерсть!
– Нет, Циля Соломоновна, я не могу забрать вашу шерсть, – решительно сказал Шурик.
– Заберете! – закричала старушка, покраснев.
Но Шурик неожиданно засмеялся:
– Хорошо, заберу! И отнесу на ближайшую помойку. Мне не нужна ваша шерсть!
И тогда старушка заплакала. Села на диванчик и заплакала горькими слезами. Он принёс ей воды, но она пить не стала и только, всхлипывая, приговаривала:
– Вы не можете войти в наше положение. Никто не может войти в наше положение. Никто не может войти ни в чье положение!
Потом она перестала плакать, остановилась резко, без всякого перехода, и сразу же задала деловой вопрос:
– Скажите, а вы на Арбате не бываете?
– Бываю.
– Знаете, там есть магазин «Всё для рукоделия»?
– Честно говоря, не знаю, – признался Шурик.
– Он там стоит. Зайдёте в него и купите мне кручок. Я вам покажу, какой. Видите, мой кручок сломался. Номер двадцать четыре. И двадцать два мне не годится. Вы меня поняли? Двадцать четвёртый номер, ни грамма меньше! И привезёте сюда. Из дома я не выхожу, так что в любое время.
Шурик шёл к автобусной остановке по дорожке, обсаженной тонкими желтеющими деревьями, и улыбался. Лилька уехала и, скорее всего, больше никогда не приедет. Но ему было хорошо, как в детстве. Он чувствовал себя счастливым и свободным.
65
Самолет взлетел плавно и мощно. Лилька закрыла глаза и сразу же задремала. Потом стюардесса принесла напитки. Лиля вынула из сумки записную книжку. Раскрыла. Все записи были на иврите. Она вытянула из кожаной петли тонкую ручку и записала по-русски.
«Мысль заехать в Москву была гениальная! Город – чудо! Совсем родной. Шурик – трогательный, сил нет, и любит меня до сих пор, что уж совсем удивительно. Наверное, меня так никто не любил, может, и не полюбит. Ужасно нежный и совершенно асексуальный. Какой-то старомодный. И выглядит ужасно – постарел, растолстел, трудно себе представить, что ему всего тридцать. Живет с мамой, какая-то ветхость и пыль. Она для своих лет очень ничего, даже элегантная. Кормили потрясающей едой, тоже старомодной. Удивительное дело – в магазинах полное убожество, а на столе – пир горой. Интересно, есть ли у Шурика какая-то личная жизнь. Не похоже. С трудом могу себе представить. Но вообще-то в нем есть что-то особенное – он как будто немного святой. Но полный мудак. Господи, как же я была в него влюблена! Чуть не осталась из-за него. Какое счастье, что я тогда уехала. А ведь могла выйти за него замуж! Бедный Шурик.
Соскучилась по работе. Наверное, мне продлят стажировку ещё на год. Надеются, что я им каждый год буду приносить по золотому яйцу. Но мне кажется, что этот скандал в Англии по поводу промышленного шпионажа коснётся в конце концов и нас. Ведь не совсем же они идиоты».
Лиля закрыла книжку, вставила ручку в петельку, убрала в сумку. Потом опустила спинку кресла, положила под голову подушку, укрылась пледом и уснула. Перелет был долгий, завтра надо было выходить на работу, можно было выспаться.
2004г.
|
The script ran 0.03 seconds.