Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

И. С. Тургенев - Стихотворения в прозе [1878-1882]
Известность произведения: Средняя
Метки: Классика, Поэзия, Проза

Полный текст.
1 2 3 

  8 июля 1877   Дрозд     II   Опять я лежу в постели… опять мне не спится. То же летнее раннее утро охватывает меня со всех сторон; и опять под окном моим поет черный дрозд – и в сердце горит та же рана. Но не приносит мне облегчения песенка птицы – и не думаю я о моей ране. Меня терзают другие, бесчисленные, зияющие раны; из них багровыми потоками льется родная, дорогая кровь, льется бесполезно, бессмысленно, как дождевые воды с высоких крыш на грязь и мерзость улицы. Тысячи моих братий, собратий гибнут теперь там, вдали, под неприступными стенами крепостей; тысячи братий, брошенных в разверстую пасть смерти неумелыми вождями. Они гибнут без ропота; их губят без раскаяния; они о себе не жалеют; не жалеют о них и те неумелые вожди. Ни правых тут нет, ни виноватых: то молотилка треплет снопы колосьев, пустых ли, с зерном ли – покажет время. Что же значат мои раны? Что значат мои страданья? Я не смею даже плакать. Но голова горит и душа замирает – и я, как преступник, прячу голову в постылые подушки. Горячие, тяжелые капли пробираются, скользят по моим щекам… скользят мне на губы… Что это? Слезы… или кровь?   Август, 1877  Без гнезда   Куда мне деться? Что предпринять? Я как одинокая птица без гнезда… Нахохлившись, сидит она на голой, сухой ветке. Оставаться тошно… а куда полететь? И вот она расправляет свои крылья – и бросается вдаль стремительно и прямо, как голубь, вспугнутый ястребом. Не откроется ли где зеленый, приютный уголок, нельзя ли будет свить где-нибудь хоть временное гнездышко? Птица летит, летит и внимательно глядит вниз. Под нею желтая пустыня, безмолвная, недвижная, мертвая. Птица спешит, перелетает пустыню – и всё глядит вниз, внимательно и тоскливо. Под нею море, желтое, мертвое, как пустыня. Правда, оно шумит и движется – но в нескончаемом грохоте, в однообразном колебании его валов тоже нет жизни и тоже негде приютиться. Устала бедная птица… Слабеет взмах ее крыл; ныряет ее полет. Взвилась бы она к небу… но не свить же гнезда в той бездонной пустоте!… Она сложила наконец крылья… и с протяжным стоном пала в море. Волна ее поглотила… и покатилась вперед, по-прежнему бессмысленно шумя. Куда же деться мне? И не пора ли и мне – упасть в море?   Январь, 1878   Кубок   Мне смешно… и я дивлюсь на самого себя. Непритворна моя грусть, мне действительно тяжело жить, горестны и безотрадны мои чувства. И между тем я стараюсь придать им блеск и красивость, я ищу образов и сравнений; я округляю мою речь, тешусь звоном и созвучием слов. Я, как ваятель, как золотых дел мастер, старательно леплю и вырезываю и всячески украшаю тот кубок, в котором я сам же подношу себе отраву.   Январь, 1878   Чья вина?   Она протянула мне свою нежную, бледную руку… а я с суровой грубостью оттолкнул ее. Недоумение выразилось на молодом, милом лице; молодые добрые глаза глядят на мня с укором; не понимает меня молодая, чистая душа. – Какая моя вина? – шепчут ее губы. – Твоя вина? Самый светлый ангел в самой лучезарной глубине небес скорее может провиниться, нежели ты. И все-таки велика твоя вина передо мною. Хочешь ты ее узнать, эту тяжкую вину, которую ты не можешь понять, которую я растолковать тебе не в силах? Вот она: ты – молодость; я – старость.   Январь, 1878  Житейское правило   Хочешь быть спокойным? Знайся с людьми, но живи один, не предпринимай ничего и не жалей ни о чем. Хочешь быть счастливым? Выучись сперва страдать.   Апрель, 1878   Гад   Я видел перерубленного гада. Облитый сукровицей и слизью собственных извержений, он еще корчился и, судорожно поднимая голову, выставлял жало… он грозил еще… грозил бессильно. Я прочел фельетон опозоренного писаки. Захлебываясь собственной слюной, вываленный в гное собственных мерзостей, он тоже корчился и кривлялся… Он упоминал о «барьере», – он предлагал поединком омыть свою честь… свою честь!!! Я вспомнил о том перерубленном гаде с его бессильным жалом.   Май, 1878   Писатель и критик   Писатель сидел у себя в комнате за рабочим столом. Вдруг входит к нему критик. – Как! – воскликнул он, – вы всё еще продолжаете строчить, сочинять, после всего, что я написал против вас? после всех тех больших статей, фельетонов, заметок, корреспонденций, в которых я доказал как дважды два четыре, что у вас нет – да и не было никогда – никакого таланта, что вы позабыли даже родной язык, что вы всегда отличались невежеством, а теперь совсем выдохлись, устарели, превратились в тряпку? Сочинитель спокойно обратился к критику. – Вы написали против меня множество статей и фельетонов, – отвечал он, – это несомненно; но известна ли вам басня о лисе и кошке? У лисы много было хитростей – а она все-таки попалась; у кошки была только одна: взлезть на дерево… и собаки ее не достали. Так и я: в ответ на все ваши статьи – я вывел вас целиком в одной только книге; надел на вашу разумную голову шутовской колпак – и будете вы в нем щеголять перед потомством. – Перед потомством! – расхохотался критик, – как будто ваши книги дойдут до потомства?! Лет через сорок, много пятьдесят их никто и читать не будет. – Я с вами согласен, – отвечал писатель, – но с меня и этого довольно. Гомер пустил на вечные времена своего Ферсита; а для вашего брата и полвека за глаза. Вы не заслуживаете даже шутовского бессмертия. Прощайте, господин… Прикажете назвать вас по имени? Едва ли это нужно… все произнесут его и без меня.   Июнь, 1878   С кем спорить…   Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит… но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя. Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни осталась победа – ты по крайней мере испытаешь удовольствие борьбы. Спорь с человеком ума слабейшего… спорь не из желания победы; но ты можешь быть ему полезным. Спорь даже с глупцом; ни славы, ни выгоды ты не добудешь; но отчего иногда и не позабавиться? Не спорь только с Владимиром Стасовым!   Июнь,1878  «О моя молодость! О моя свежесть!»   Гоголь «О моя молодость! о моя свежесть!» – восклицал и я когда-то. Но когда я произносил это восклицание – я сам еще был молод и свеж. Мне просто хотелось тогда побаловать самого себя грустным чувством – пожалеть о себе въявь, порадоваться втайне. Теперь я молчу и не сокрушаюсь вслух о тех утратах… Они и так грызут меня постоянно, глухою грызью. «Эх! лучше не думать!» – уверяют мужики.   Июнь, 1878   К***   То не ласточка щебетунья, не резвая касаточка тонким крепким клювом себе в твердой скале гнездышко выдолбила… То с чужой жестокой семьей ты понемногу сжилась да освоилась, моя терпеливая умница!   Июль, 1878   Я шел среди высоких гор…     Я шел среди высоких гор, Вдоль светлых рек и по долинам… И все, что ни встречал мой взор, Мне говорило о едином: Я был любим! Любим я был! Я все другое позабыл! Сияло небо надо мной, Шумели листья, птицы пели… И тучки резвой чередой Куда-то весело летели… Дышало счастьем все кругом, Но сердце не нуждалось в нем. Меня несла, несла волна, Широкая, как волны моря! В душе стояла тишина Превыше радости и горя… Едва себя я сознавал: Мне целый мир принадлежал! Зачем не умер я тогда? Зачем потом мы оба жили? Прошли года… прошли года – И ничего не подарили, Что б было слаще и ясней Тех глупых и блаженных дней.   Ноябрь, 1878  Когда меня не будет…   Когда меня не будет, когда всё, что было мною, рассыплется прахом, – о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно, ты, которая наверно переживешь меня, – не ходи на мою могилу… Тебе там делать нечего. Не забывай меня… но и не вспоминай обо мне среди ежедневных забот, удовольствий и нужд… Я не хочу мешать твоей жизни, не хочу затруднять ее спокойное течение. Но в часы уединения, когда найдет на тебя та застенчивая и беспричинная грусть, столь знакомая добрым сердцам, возьми одну из наших любимых книг и отыщи в ней те страницы, те строки, те слова, от которых, бывало, – помнишь? – у нас обоих разом выступали сладкие и безмолвные слезы. Прочти, закрой глаза и протяни мне руку… Отсутствующему другу протяни руку твою. Я не буду в состоянии пожать ее моей рукой – она будет лежать неподвижно под землею… но мне теперь отрадно думать, что, быть может, ты на твоей руке почувствуешь легкое прикосновение. И образ мой предстанет тебе – и из-под закрытых век твоих глаз польются слезы, подобные тем слезам, которые мы, умиленные Красотою, проливали некогда с тобою вдвоем, о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно!   Декабрь, 1878   Песочные часы   День за днем уходит без следа, однообразно и быстро. Страшно скоро помчалась жизнь, – скоро и без шума, как речное стремя перед водопадом. Сыплется она ровно и гладко, как песок в тех часах, которые держит в костлявой руке фигура Смерти. Когда я лежу в постели и мрак облегает меня со всех сторон – мне постоянно чудится этот слабый и непрерывный шелест утекающей жизни. Мне не жаль ее, не жаль того, что я мог бы еще сделать… Мне жутко. Мне сдается: стоит возле моей кровати та неподвижная фигура… В одной руке песочные часы, другую она занесла над моим сердцем… И вздрагивает и толкается в грудь мое сердце, как бы спеша достучать свои последние удары.   Декабрь, 1878   Я встал ночью…   Я встал ночью с постели… Мне показалось, что кто-то позвал меня по имени… там, за темным окном. Я прижался лицом к стеклу, приник ухом, вперил взоры – и начал ждать. Но там, за окном, только деревья шумели – однообразно и смутно, – и сплошные, дымчатые тучи, хоть и двигались и менялись беспрестанно, оставались всё те же да те же… Ни звезды на небе, ни огонька на земле. Скучно и томно там… как и здесь, в моем сердце. Но вдруг где-то вдали возник жалобный звук и, постепенно усиливаясь и приближаясь, зазвенел человеческим голосом – и, понижаясь и замирая, промчался мимо. «Прощай! прощай! прощай!» – чудилось мне в его замираниях. Ах! Это всё мое прошедшее, всё мое счастье, всё, всё, что я лелеял и любил, – навсегда и безвозвратно прощалось со мною! Я поклонился моей улетевшей жизни – и лег в постель, как в могилу. Ах, кабы в могилу!   Июнь, 1879  Когда я один… (Двойник)   Когда я один, совсем и долго один – мне вдруг начинает чудиться, что кто-то другой находится в той же комнате, сидит со мною рядом или стоит за моей спиною. Когда я оборачиваюсь или внезапно устремляю глаза туда, где мне чудится тот человек, я, разумеется, никого не вижу. Самое ощущение его близости исчезает… но через несколько мгновений оно возвращается снова. Иногда я возьму голову в обе руки – и начинаю думать о нем. Кто он? Что он? Он мне не чужой… он меня знает, – и я знаю его… Он мне как будто сродни… и между нами бездна. Ни звука, ни слова я от него не жду… Он так же нем, как и недвижен… И, однако, он говорит мне… говорит что-то неясное, непонятное – и знакомое. Он знает все мои тайны. Я его не боюсь… но мне неловко с ним и не хотелось бы иметь такого свидетеля моей внутренней жизни… И со всем тем отдельного, чужого существования я в нем не ощущаю. Уж не мой ли ты двойник? Не мое ли прошедшее я? Да и точно: разве между тем человеком, каким я себя помню, и теперешним мною – не целая бездна? Но он приходит не по моему веленью – словно у него своя воля. Невесело, брат, ни тебе, ни мне – в постылой тишине одиночества! А вот погоди… Когда я умру, мы сольемся с тобою – мое прежнее, мое теперешнее я – и умчимся навек в область невозвратных теней.   Ноябрь, 1879   Путь к любви   Все чувства могут привести к любви, к страсти, все: ненависть, сожаление, равнодушие, благоговение, дружба, страх, – даже презрение. Да, все чувства… исключая одного: благодарности. Благодарность – долг; всякий честный человек плотит свои долги… но любовь – не деньги.   Июнь,1881   Фраза   Я боюсь, я избегаю фразы; но страх фразы – тоже претензия. Так, между этими двумя иностранными словами, между претензией и фразой, так и катится и колеблется наша сложная жизнь.   Июнь, 1881   Простота   Простота! простота! Тебя зовут святою… Но святость – не человеческое дело. Смирение – вот это так. Оно попирает, оно побеждает гордыню. Но не забывай: в самом чувстве победы есть уже своя гордыня.   Июнь, 1881  Брамин   Брамин твердит слово «Ом!», глядя на свой пупок, – и тем самым близится к божеству. Но есть ли во всем человеческом теле что-либо менее божественное, что-либо более напоминающее связь с человеческой бренностью, чем именно этот пупок?   Июнь, 1881   Ты заплакал…   Ты заплакал о моем горе; и я заплакал из сочувствия к твоей жалости обо мне. Но ведь и ты заплакал о своем горе; только ты увидал его – во мне.   Июнь, 1881   Любовь   Все говорят: любовь – самое высокое, самое неземное чувство. Чужое я внедрилось в твое: ты расширен – и ты нарушен; ты только теперь зажил «?» и твое я умерщвлено. Но человека с плотью и кровью возмущает даже такая смерть… Воскресают одни бессмертные боги…   Июнь, 1881   Истина и правда   – Почему вы так дорожите бессмертием души? – спросил я. – Почему? Потому что я буду тогда обладать Истиной вечной, несомненной… А в этом, по моему понятию, и состоит высочайшее блаженство! – В обладании Истиной? – Конечно. – Позвольте; в состоянье ли вы представить себе следующую сцену? Собралось несколько молодых людей, толкуют между собою… И вдруг вбегает один их товарищ: глаза его блестят необычайным блеском, он задыхается от восторга, едва может говорить. «Что такое? Что такое?» – «Друзья мои, послушайте, что я узнал, какую истину! Угол падения равен углу отражения! Или вот еще: между двумя точками самый краткий путь – прямая линия!» – «Неужели! о, какое блаженство!» – кричат все молодые люди, с умилением бросаются друг другу в объятия! Вы не в состоянии себе представить подобную сцену? Вы смеетесь… В том-то и дело: Истина не может доставить блаженства… Вот Правда может. Это человеческое, наше земное дело… Правда и Справедливость! За Правду и умереть согласен. На знании Истины вся жизнь построена; но как это «обладать ею»? Да еще находить в этом блаженство?   Июнь, 1882   Куропатки   Лежа в постели, томимый продолжительным и безысходным недугом, я подумал: чем я это заслужил? за что наказан я? я, именно я? Это несправедливо, несправедливо! И пришло мне в голову следующее… Целая семейка молодых куропаток – штук двадцать – столпилась в густом жнивье. Они жмутся друг к дружке, роются в рыхлой земле, счастливы. Вдруг их вспугивает собака – они дружно, разом взлетают; раздается выстрел – и одна из куропаток, с подбитым крылом, вся израненная, падает – и, с трудом волоча лапки, забивается в куст полыни. Пока собака ее ищет, несчастная куропатка, может быть, тоже думает: «Нас было двадцать таких же, «как» я… Почему же именно я, я попалась под выстрел и должна умереть? Почему? Чем я это заслужила перед остальными моими сестрами? Это несправедливо!» Лежи, больное существо, пока смерть тебя сыщет.   Июнь, 1882  Nessun maggior dolore[2]   Голубое небо, как пух легкие облака, запах цветов, сладкие звуки молодого голоса, лучезарная красота великих творений искусства, улыбка счастья на прелестном женском лице и эти волшебные глаза… к чему, к чему всё это? Ложка скверного, бесполезного лекарства через каждые два часа – вот, вот что нужно.   Июнь, 1882   Попался под колесо   – Что значат эти стоны? – Я страдаю, страдаю сильно. – Слыхал ли ты плеск ручья, когда он толкается о каменья? – Слыхал… но к чему этот вопрос? – А к тому, что этот плеск и стоны твои – те же звуки, и больше ничего. Только разве вот что: плеск ручья может порадовать иной слух, а стоны твои никого не разжалобят. Ты не удерживай их, но помни: это всё звуки, звуки, как скрып надломленного дерева… звуки – и больше ничего.   Июнь, 1882   У-а… У-а!   Я проживал тогда в Швейцарии… Я был очень молод, очень самолюбив – и очень одинок. Мне жилось тяжело – и невесело. Еще ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Всё на земле мне казалось ничтожным и пошлым, – и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль… о самоубийстве. «Докажу… отомщу…» – думалось мне… Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде… а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу и что пора разбить стесняющий сосуд… Байрон был моим идолом, Манфред моим героем. Однажды вечером я, как Манфред, решился отправиться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей, – туда, где нет даже растительной жизни, где громоздятся одни мертвые скалы, где застывает всякий звук, где не слышен даже рев водопадов! Что я намерен был там делать… я не знал… Быть может, покончить с собою?! Я отправился… Шел я долго, сперва по дороге, потом по тропинке, всё выше поднимался… всё выше. Я уже давно миновал последние домики, последние деревья… Камни – одни камни кругом, – резким холодом дышит на меня близкий, но уже невидимый снег, – со всех сторон черными клубами надвигаются ночные тени. Я остановился наконец. Какая страшная тишина! Это царство Смерти. И я здесь один, один живой человек, со всем своим надменным горем, и отчаяньем, и презреньем… Живой, сознательный человек, ушедший от жизни и не желающий жить. Тайный ужас леденил меня – но я воображал себя великим!… Манфред – да и полно! – Один! Я один! – повторял я, – один лицом к лицу со смертью! Уж не пора ли? Да… пора. Прощай, ничтожный мир! Я отталкиваю тебя ногою! И вдруг в этот самый миг долетел до меня странный, не сразу мною понятый, но живой… человеческий звук… Я вздрогнул, прислушался… звук повторился… Да это… это крик младенца, грудного ребенка!… В этой пустынной, дикой выси, где всякая жизнь, казалось, давно и навсегда замерла, – крик младенца?!! Изумление мое внезапно сменилось другим чувством, чувством задыхающейся радости… И я побежал стремглав, не разбирая дороги, прямо на этот крик, на этот слабый, жалкий – и спасительный крик! Вскоре мелькнул предо мною трепетный огонек. Я побежал еще скорее – и через несколько мгновений увидел низкую хижинку. Сложенные из камней, с придавленными плоскими крышами, такие хижины служат по целым неделям убежищем для альпийских пастухов. Я толкнул полураскрытую дверь – и так и ворвался в хижину, словно смерть по пятам гналась за мною… Прикорнув на скамейке, молодая женщина кормила грудью ребенка… пастух, вероятно ее муж, сидел с нею рядом. Они оба уставились на меня… но я ничего не мог промолвить… я только улыбался и кивал головою… Байрон, Манфред, мечты о самоубийстве, моя гордость и мое величье, куда вы все делись?… Младенец продолжал кричать – и я благословлял и его, и мать его, и ее мужа… О горячий крик человеческой, только что народившейся жизни, ты меня спас, ты меня вылечил!   Ноябрь, 1882  Мои деревья   Я получил письмо от бывшего университетского товарища, богатого помещика, аристократа. Он звал меня к себе в имение. Я знал, что он давно болен, ослеп, разбит параличом, едва ходит… Я поехал к нему. Я застал его в одной из аллей его обширного парка. Закутанный в шубе – а дело было летом, – чахлый, скрюченный, с зелеными зонтами над глазами, он сидел в небольшой колясочке, которую сзади толкали два лакея в богатых ливреях… – Приветствую вас, – промолвил он могильным голосом, – на моей наследственной земле, под сенью моих вековых деревьев! Над его головою шатром раскинулся могучий тысячелетний дуб. И я подумал: «О тысячелетний исполин, слышишь? Полумертвый червяк, ползающий у корней твоих, называет тебя своим деревом!» Но вот ветерок набежал волною и промчался легким шорохом по сплошной листве исполина… И мне показалось, что старый дуб отвечал добродушным и тихим смехом и на мою думу – и на похвальбу больного.   Ноябрь, 1882  

The script ran 0.004 seconds.