1 2 3 4
— Зачем? Мне хочется послушать. Мне хочется видеть тебя на работе.
— Это не работа. Это халтура… А ведь я двадцать лет пишу рассказы, которые тебя совершенно не интересуют…
— Раньше ты говорил — пятнадцать. А теперь уже — двадцать. Хотя прошло меньше года…
Поразительная у нее способность — выводить меня из равновесия. Но ссориться было глупо. Ссорятся люди от полноты жизни…
— Мы, — говорю, — тут вроде затейников. Помогаем трудящимся культурно отдыхать.
— Вот и хорошо. Коллеги у тебя приличные?
— Разные. Тут местная одна работает — Лариса. Каждый день рыдает у могилы Пушкина. Увидит могилу и — в слезы…
— Притворяется?
— Не думаю… Однажды туристы ей кухонный набор подарили за сорок шесть рублей.
— Я бы не отказалась…
Тут Галина назвала мою фамилию. Прибыли туристы из Липецка.
Я сказал Татьяне:
— Вещи можешь оставить здесь.
— У меня только сумка.
— Вот и оставь…
Мы направились к синему, забрызганному грязью автобусу. Я поздоровался с водителем и усадил жену. Затем обратился к туристам:
— Доброе утро! Администрация, хранители и служащие заповедника приветствуют наших гостей. Сопровождать вас доверили мне. Меня зовут… Нам предстоит…
И так далее.
Потом объяснил шоферу, как ехать в Михайловское. Автобус тронулся. На поворотах доносились звуки радиолы:
Дари огонь, как Прометей,
дари огонь без выбора,
и для людей ты не жалей
огня души своей…
Когда мы огибали декоративный валун на развилке, я зло сказал:
— Не обращайте внимания. Это так, для красоты…
И чуть потише — жене:
— Дурацкие затеи товарища Гейченко. Хочет создать грандиозный парк культуры и отдыха. Цепь на дерево повесил из соображений колорита. Говорят, ее украли тартуские студенты. И утопили в озере. Молодцы, структуралисты!..
Я вел экскурсию, то и дело поглядывая на жену. Ее лицо, такое внимательное и даже немного растерянное, вновь поразило меня. Бледные губы, тень от ресниц и скорбный взгляд…
Теперь я обращался к ней. Рассказывал ей о маленьком гениальном человеке, в котором так легко уживались Бог и дьявол. Который высоко парил, но стал жертвой обыкновенного земного чувства. Который создавал шедевры, а погиб героем второстепенной беллетристики. Дав Булгарину законный повод написать:
«Великий был человек, а пропал, как заяц…»
Мы шли по берегу озера. У подножия холма темнел очередной валун. Его украшала славянская каллиграфия очередной цитаты. Туристы окружили камень и начали жадно его фотографировать.
Я закурил. Таня подошла ко мне.
День был солнечный, ветреный, нежаркий. Нас догоняла растянувшаяся вдоль берега группа. Надо было спешить.
Ко мне подошел толстяк с блокнотом:
— Виноват, как звали сыновей Пушкина?
— Александр и Григорий.
— Старший был…
— Александр, — говорю.
— А по отчеству?
— Александрович, естественно.
— А младший?
— Что — младший?
— Как отчество младшего?
Я беспомощно взглянул на Таню. Моя жена не улыбалась, печальная и сосредоточенная.
— Ах да, — спохватился турист.
Надо было спешить.
— Пойдемте, товарищи, — бодро выкрикнул я, — шагом марш до следующей цитаты!..
В Тригорском экскурсия шла легко и даже с подъемом. Чему, повторяю, в значительной мере способствовали характер и логика эскпозиции.
Правда, меня смутило требование одной дамы. Ей захотелось услышать романс «Я помню чудное мгновенье». Я ответил, что совершенно не умею петь. Дама настаивала. Выручил меня толстяк с блокнотом. Давайте, говорит, я спою…
— Только не здесь, — попросил я, — в автобусе.
(На обратом пути толстяк действительно запел. У этого болвана оказался замечательный тенор…)
Я заметил, что Таня устала. Решил игнорировать Тригорский парк. Мне и раньше случалось это делать. Я обращался к туристам:
«Кто из присутствующих уже бывал в заповеднике?»
Как правило, таковых не оказывалось. Значит, я могу нарушить программу без риска…
Мои туристы бегом спустились под гору. Каждый торопился сесть в автобус первым, хотя мест было достаточно и они были заранее распределены. Пока мы осматривали Тригорское, наши шоферы успели выкупаться. Волосы у них были мокрые.
— Поехали в монастырь, — говорю, — от стоянки налево…
Молодой водитель кивнул и спрашивает:
— Долго там пробудете?
— Полчаса, не больше.
В монастыре я познакомил Таню с хранителем Логиновым. Поговаривали, что Николай Владимирович религиозен и даже соблюдает обряды. Мне хотелось побеседовать с ним о вере, и я ждал удобного случая. Он казался веселым и спокойным, а мне этого так не хватало…
Я закончил экскурсию в южном приделе у рисунка Бруни. У могилы финал выглядел бы эффектнее, но я предпочел отпустить группу. Моя жена постояла у ограды и скоро вернулась.
— Все это нелепо и грустно, — сказала она.
Я не спросил, что имеется в виду. Я устал. Вернее, чувствовал себя очень напряженно. Я знал, что она не случайно приехала.
— Давай, — говорю, — поужинаем в «Лукоморье»?
— Я бы даже выпила немного, — сказала Таня…
В зале было пустынно и душно. Два огромных вентилятора бездействовали. Стены были украшены деревянными рельефами. Немногочисленные посетители составляли две группы. Заезжая аристократия в джинсах и местная публика куда более серого вида. Приезжие обедали. Местные пили.
Мы сели у окна.
— Я забыл спросить, как ты добралась? Вернее, не успел.
— Очень просто, ночным автобусом.
— Могла приехать с кем-нибудь из экскурсоводов, бесплатно.
— Я их не знаю.
— Я тоже. В следующий раз договоримся заранее.
— В следующий раз приедешь ты. Все-таки это довольно утомительно.
— Жалеешь, что приехала?
— Ну что ты! Здесь чудесно…
Подошла официантка с крошечным блокнотиком.
Я знал эту девицу. Экскурсоводы прозвали ее Бисмарком.
— Ну чего? — произнесла она.
И замолчала, совершенно обессилев.
— Нельзя ли, — говорю, — чуть повежливее? В порядке исключения. Ко мне жена приехала.
— А что я такого сказала?
— Перестань, умоляю тебя, перестань…
Потом Татьяна заказывала блинчики, вино, конфеты…
— Давай все обсудим. Давай поговорим спокойно.
— Я не поеду. Пусть они уезжают.
— Кто — они? — спросила Таня.
— Те, кто мне жизнь отравляет. Вот пусть они и едут…
— Тебя посадят.
— Пусть сажают. Если литература — занятие предосудительное, наше место в тюрьме… И вообще, за литературу уже не сажают.
— Хейфец даже не опубликовал свою работу, а его взяли и посадили.
— Потому и взяли, что не опубликовал. Надо было печататься в «Гранях». Или в «Континенте». Теперь вступиться некому. А так на Западе могли бы шум поднять…
— Ты уверен?
— В чем?
— В том, что Миша Хейфец интересует западную общественность?
— Почему бы и нет? О Буковском писали. О Кузнецове писали…
— Это все политическая игра. А надо думать о реальной жизни.
— Еще раз говорю, не поеду.
— Объясни, почему?
— Тут нечего объяснять… Мой язык, мой народ, моя безумная страна… Представь себе, я люблю даже милиционеров.
— Любовь — это свобода. Пока открыты двери — все нормально. Но если двери заперты снаружи — это тюрьма…
— Но ведь сейчас отпускают.
— И я хочу этим воспользоваться. Мне надоело. Надоело стоять в очередях за всякой дрянью. Надоело ходить в рваных чулках. Надоело радоваться говяжьим сарделькам… Что тебя удерживает? Эрмитаж, Нева, березы?
— Березы меня совершенно не волнуют.
— Так что же?
— Язык. На чужом языке мы теряем восемьдесят процентов своей личности. Мы утрачиваем способность шутить, иронизировать. Одно это меня в ужас приводит.
— А мне вот не до шуток. Подумай о Маше. Представь себе, что ее ожидает.
— Ты все ужасно преувеличиваешь. Миллионы людей живут, работают и абсолютно счастливы.
— Миллионы пускай остаются. Я говорю о тебе. Все равно тебя не печатают.
— Но здесь мои читатели. А там… Кому нужны мои рассказы в городе Чикаго?
— А здесь кому они нужны? Официантке из «Лукоморья», которая даже меню не читает?
— Всем. Просто сейчас люди об этом не догадываются.
— Так будет всегда.
— Ошибаешься.
— Пойми, через десять лет я буду старухой. Мне все заранее известно. Каждый прожитый день — ступенька в будущее. И все ступеньки одинаковые. Серые, вытоптанные и крутые… Я хочу прожить еще одну жизнь, мечтаю о какой-то неожиданности. Пусть это будет драма, трагедия… Это будет неожиданная драма…
В который раз мы говорили на эту тему. Я спорил, приводил какие-то доводы. Выдвигал какие-то нравственные, духовные, психологические аргументы. Пытался что-то доказать.
Но при этом я знал, что все мои соображения — лживы. Дело было не в этом. Просто я не мог решиться. Меня пугал такой серьезный и необратимый шаг. Ведь это как родиться заново. Да еще по собственной воле. Большинство людей и жениться-то как следует не могут…
Всю жизнь я ненавидел активные действия любого рода. Слово «активист» для меня звучит как оскорбление. Я жил как бы в страдательном залоге. Пассивно следовал за обстоятельствами. Это помогало мне для всего находить оправдания.
Любой решительный шаг налагает ответственность. Так пускай отвечают другие. Бездеятельность — единственное нравственное состояние… В идеале я хотел бы стать рыболовом. Просидеть всю жизнь на берегу реки. И желательно без всяких трофеев…
Я не верил, что Таня способна уехать без меня. Америка, как я полагал, была для нее синонимом развода. Развода, который формально уже состоялся. И который потерял силу наподобие выдохшегося денатурата.
Раньше женщины говорили: «Вот найду себе красивого богача, тогда узнаешь». Теперь говорят: «Уеду в Америку»…
Америка была для меня фикцией. Чем-то вроде миража. Полузабытым кинофильмом с участием тигра Акбара и Чаплина…
— Таня, — говорю, — я человек легкомысленный. Любая авантюра меня устраивает. Если бы там (я отогнул занавеску) стояла «Каравелла» или «Боинг»… Сел бы и поехал. Чтобы только взглянуть на этот самый Бродвей. Но ходить по инстанциям. Объясняться, доказывать. Историческая родина… Зов предков… Тетя Фаня Цыперович…
Нам принесли еду и выпивку.
— Тогда пожелай нам удачи… Смотри, в меню «котлеты» через «а»…
— Не понял?
— Я ведь заехала проститься. Если ты не согласен, мы уезжаем одни. Это решено.
— А Маша?
— Что Маша? Ради нее все это и делается. Ты дашь справку…
— Какую справку? Подожди, давай выпьем…
— Что у тебя нет материальных претензий. У тебя есть к нам материальные претензии?
— Чепуха какая-то…
— Значит, дашь справку?
— А если нет?
— Тогда Машу не выпустят.
— И ты поедешь одна?
— Не знаю… Нет… Я думаю, ты этого не сделаешь. Ты, в принципе, не злой.
— При чем тут доброта? Речь идет о живом человеке. А если дочка вырастет и скажет… Как ты можешь решать за нее?
— Кому же решать-то? Тебе? Ты свою жизнь исковеркал, мою жизнь исковеркал…
— Все не так уж безнадежно.
— Советую тебе подумать.
— Мне нечего думать… Какие-то идиотские справки… Для чего ты все это затеяла? Я же не пью, работаю… Жизнь наладится, вот увидишь.
— Сам же говорил: «Кто начал пить, тот будет пить!»
— Это не я. Это какой-то англичанин… Будь он проклят!
— Не важно… С тобой здороваются.
Я оглянулся. В дверях стояли Митрофанов и Потоцкий. Я обрадовался тому, что можно прекратить этот разговор. Мне бы, думаю, только уложить ее в постель…
— Знакомьтесь, — говорю, — присаживайтесь.
Стасик церемонно поклонился:
— Беллетрист Потоцкий. Член эс эс писателей.
Митрофанов безмолвно кивнул.
— Садитесь.
— Я уже сидел, — юмористически высказался Потоцкий.
Митрофанов безмолвствовал.
Я понял, что они без денег, и сказал:
— Жена приехала. Так что угощаю.
И отправился в буфет за пивом. Когда я вернулся, Потоцкий что-то оживленно говорил моей жене. Я понял, речь идет о его таланте и бесчинствах цензуры. Что не помешало ему отвлечься:
— Пиво? Боюсь, не оросит…
Пришлось мне идти за водкой. К этому времени официантка принесла бутерброды и салат.
Потоцкий страшно оживился.
— Мне — полную, — сказал он и добавил: — Люблю полненьких.
Володя по-прежнему молчал. Стасик заметил мой удивленный взгляд. Объяснил, показывая на Митрофанова:
— Ему, понимаешь, оса залетела в рот.
— Господи, — сказала моя жена, — она и сейчас там?
— Да нет. Он, понимаешь, заканчивал экскурсию в монастыре. И тут ему в рот залетела оса. Вовка, извиняюсь, харкнул, но она успела его долбануть. Теперь говорить не может — больно.
— И глотать больно? — спросила Таня.
Володя энергично замотал головой.
— Глотать не больно, — объяснил Потоцкий.
Я налил им водки. Мою жену явно тяготила эта компания.
— Как вам нравится заповедник? — спросил Потоцкий.
— Есть чудные места. Вид на Савкину Горку, аллея Керн…
Митрофанов вдруг напрягся.
— Ы-ы-а, — проговорил он.
— Что? — спросила моя жена.
— Ы-ы-а, — повторил Митрофанов.
— Он говорит — «фикция», — разъяснил Потоцкий. — Он хочет сказать, что аллея Керн — это выдумка Гейченко. То есть, аллея, конечно, имеется. Обыкновенная липовая аллея. А Керн тут ни при чем. Может, она и близко к этой аллее не подходила.
— А мне нравится думать, что именно там Пушкин объяснился с этой женщиной.
— Она была куртизанкой, — сурово уточнил Потоцкий.
— Фо-фо ху-ха, — добавил Митрофанов.
— Володя хочет сказать — «просто шлюха». И, грубо выражаясь, он прав. Анна Петровна имела десятки любовников. Один товарищ Глинка чего стоит… А Никитенко? И вообще, путаться с цензором — это уже чересчур!
— Цензура была другая, — сказала моя жена.
— Любая цензура — преступление, — ухватился Стасик за близкую ему тему.
Он снова выпил и еще более разгорячился.
— Вся моя жизнь — это борьба с цензурой, — говорил он, — любая цензура — издевательство над художником… Цензура вызывает у меня алкогольный протест!.. Давайте выпьем за отмену цензуры!
Стасик еще раз выпил и таинственно понизил голос:
— Антр ну! Между нами! Давно вынашиваю планы эмиграции. Имею ровно одну тридцать вторую часть еврейской крови. Мечу на должность советника президента. Храню утраченный секрет изготовления тульских пряников…
— А-а-а, — сказал Митрофанов.
— Что значит — «нажрался»? — возразил Потоцкий. — Да, я выпил. Да, я несколько раскрепощен. Взволнован обществом прекрасной дамы. Но идейно я трезв…
Воцарилась тягостная пауза. Затем кто-то опустил пятак в щель агрегата «Меломан». Раздались надрывные вопли Анатолия Королева:
…Мне город протянул
ладони площадей,
желтеет над бульварами листва…
Как много я хотел сказать тебе,
но кто подскажет лучшие слова?!.
— Нам пора, — говорю, — заказать еще водки?
Стасик потупился. Митрофанов энергично кивнул.
Я заказал, расплатился, мы встали.
Потоцкий тоже вскочил и щелкнул стоптанными каблуками:
— Как говорили мои предки-шляхтичи — до видзення!
Митрофанов грустно улыбнулся…
Короткая дорога вела через лес. Из-за деревьев тянуло сыростью и прохладой. Нас обгоняли бесчисленные велосипедисты. Тропинка была пересечена корнями сосен. Резко звякали обода.
Таня говорила:
— Пусть мое решение — авантюра или даже безумие. Я больше не могу…
Ее отчаяние пугало меня. Но что я мог сказать?
— Помнишь, как я нес тебя из гостей? Нес, нес и уронил… Когда-то все было хорошо. И будет хорошо.
— Мы были совершенно другими людьми. Я старею.
— Ничего подобного…
Таня замолчала. Я, как обычно, пустился в рассуждения:
— Единственная честная дорога — это путь ошибок, разочарований и надежд. Жизнь — есть выявление собственным опытом границ добра и зла… Других путей не существует… Я к чему-то пришел… Думаю, что еще не поздно…
— Это слова.
— Слова — моя профессия.
— И это — слова. Все уже решено. Поедем с нами. Ты проживешь еще одну жизнь…
— Для писателя это — смерть.
— Там много русских.
— Это пораженцы. Скопище несчастных пораженцев. Даже Набоков — ущербный талант. Что же говорить о каком-нибудь Зурове!
— Кто это — Зуров?
— Был такой…
— О чем мы говорим?! Все уже решено. В четверг я подаю документы.
Я машинально подсчитал, сколько осталось до четверга.
И вдруг почувствовал такую острую боль, такую невыразимую словами горечь, что даже растерялся. Я сказал:
— Таня, прости меня и не уезжай.
— Поздно, — говорит, — милый…
Я обогнал ее, ушел вперед и заплакал. Вернее, не заплакал, а перестал сдерживаться. Иду, повторяю: «Господи! Господи! За что мне такое наказание?!» И сам же думаю: «Как за что? Да за все. За всю твою грязную, ленивую, беспечную жизнь…»
Позади шла моя жена, далекая, решительная и храбрая. И не такая уж глупая, как выяснилось…
Мы поднялись на вершину холма. Я указал ей дом, в котором живу. Из трубы вертикально поднимался дымок. Значит, хозяин на месте.
Мы шли деревенской улицей, и все приветливо здоровались с нами. Я давно заметил, что вместе мы симпатичны окружающим. Когда я один, все совсем по-другому.
А тут Надежда Федоровна сказала:
— Утром за молоком приходите…
Таню забавляли петухи, лохматые дворовые собачонки, а когда мы увидели индюка, восторгу ее не было границ:
— Какой апломб! Какое самомнение!.. При довольно гнусной внешности. Петухи и гуси тоже важничают, но этот… Боже, как похож на Изаксона!..
Увидев нас, Михал Иваныч страшно оживился. Страдальчески морщась, он застегнул рубаху на бурой шее. Да так, что загнулись мятые углы воротничка. Потом зачем-то надел фуражку.
— С Борькой живем хорошо, — говорил он, — и насчет поведения, и вообще… В смысле — ни белого, ни красного, ни пива… Не говоря уж про одеколон… Он все книжки читает. Читает, читает, а дураком помрет, — неожиданно закончил Михал Иваныч.
Я решил каким-то образом его нейтрализовать. Отозвал в прихожую:
— Миша, тебе деньги нужны?
— Кого? Это… Давай…
Я сунул ему трешку.
— «Витязь» до одиннадцати, — сказал Михал Иваныч, — успею. А то кобылу у Лехи возьму… Эх, где же вы раньше-то были? В микрорайоне «Яблочное» по рупь четырнадцать… Ну, я пошел. Сало там берите, лук, — уже на пороге выкрикнул он.
Мы остались вдвоем. Таня с испугом оглядела помещение:
— Ты уверен, что это жилая комната?
— Было время — сомневался. Я здесь порядок навел. Посмотрела бы, что раньше творилось.
— Крыша дырявая.
— В хорошую погоду это незаметно. А дождей вроде бы не предвидится.
— И щели в полу.
— Сейчас еще ничего. А раньше через эти щели ко мне заходили бездомные собаки.
— Щели так и не заделаны.
— Зато я приручил собак…
Таня коснулась рукой одеяла:
— Боже, чем ты укрываешься!
— Сейчас, — говорю, — тепло. Можно совсем не укрываться. Тебе по крайней мере.
— Это комплимент?
— Что-то вроде.
— А ты похудел.
— Хожу много.
— Тебе идет.
— Кроме того, у меня довольно большие глаза…
— Ужасно глупый разговор, — сказала Таня.
— Вот и прекрасно. Хотелось бы достигнуть полного идиотизма. Купить аквариум с рыбками, пальму в деревянной бочке…
— Зачем тебе аквариум?
— А зачем мне пальма?
— Начнем с аквариума.
— Всю жизнь мечтал иметь парочку дрессированных золотых рыбок…
— А пальма?
— Пальму можно рисовать с натуры. Держать ее на балконе.
— Спрашивается, где у нас балкон?
— Так ведь и пальмы еще нет…
— Господи, о чем я спрашиваю? О чем мы вообще говорим?!
— Действительно, о чем нам говорить?! Тем более, когда все решено.
Я посмотрел на окна. Занавесок не было. Любой мог заглянуть к нам с улицы. В деревне с этим просто.
Можно, думаю, шкаф придвинуть. Огляделся — нет шкафа…
— Что нового в Ленинграде? — спрашиваю.
— Я говорила. Одни собираются уезжать, другие их за это презирают.
— Митя не звонил?
— Звонит иногда. У них с Галиной все очень плохо. Там югослав появился… Или венгр, не помню… Зовут — Ахилл…
— Может, древний грек?
— Нет, я помню, что из социалистического лагеря… Короче, Митя бесится. Злющий стал, вроде тебя. Крейна хотел избить…
— А тот?
— А Женя ему и говорит: «Митя, я не боюсь, потому что у тебя есть рога. И следовательно, ты — не хищник…» Их едва растащили.
— Зря…
Мы помолчали.
Я все думал, чем бы окна занавесить? Так, чтобы это выглядело легко и непринужденно…
Десять лет мы женаты, а я все еще умираю от страха. Боюсь, что Таня вырвет руку и скажет: «Этого еще не хватало!..»
Тем не менее я успел снять ботинки. Я всегда снимаю ботинки заранее, чтобы потом не отвлекаться… Чтобы не говорить: «Одну минуточку, я только ботинки сниму…» Да и шнурки от волнения не развязываются… Наверное, тысячу шнурков я разорвал в порыве страсти…
— Кроме того, я познакомилась с известным диссидентом Гурьевым. Ты, наверное, слышал, его упоминали западные радиостанции. Фрида нас познакомила. Мы были у него в гостях на Пушкинской. Советовались насчет отъезда. В доме полно икон…
— Значит, еврей.
— Вроде бы да. Но фамилия русская — Гурьев.
— Это-то и подозрительно. Гурьев… Гуревич…
— Что ты имеешь против евреев?
— Ничего. Тем более что этот — русский. Я его знаю с шестьдесят пятого года.
— Значит, ты опять меня разыгрываешь?
— Все потому, что я — шутник.
— Гурьев такой умный. Сказал, что Россия переживает эпоху христианского возрождения. Что это — необратимый процесс. Что среди городского населения — шестьдесят процентов верующих. А в деревне — семьдесят пять.
— Например, Михал Иваныч.
— Я Михал Иваныча не знаю. Он производит хорошее впечатление.
— Неплохое. Только святости в нем маловато…
— Гурьев угощал нас растворимым кофе. Сказал: «Вы очень много кладете… Не жалко, просто вкус меняется…» А когда мы собрались идти, говорит: «Я вас провожу до автобуса. У нас тут пошаливают. Сплошное хулиганье…» А Фрида ему говорит: «Ничего страшного. Всего сорок процентов…» Гурьев обиделся и раздумал нас провожать… Что ты делаешь?! Хоть свет потуши!
— Зачем?
— Так принято.
— Окно можно завесить пиджаком. А лампу я кепкой накрою. Получится ночник.
— Тут негигиенично.
— Как будто ты из Андалузии приехала!
— Не смотри.
— Много я хорошего вижу?
— У меня колготки рваные.
— С глаз их долой!..
— Ну вот, — обиделась Таня, — я же приехала для серьезного разговора.
— Да забудь ты, — говорю, — об этом хоть на полчаса…
В сенях раздались шаги. Вернулся Миша. Бормоча, улегся на кровать.
Я боялся, что он начнет материться. Мои опасения подтвердились.
— Может, радио включить? — сказала Таня.
— Радио нет. Есть электрическое точило…
Миша долго не затихал. В его матерщине звучала философская нота. Например, я расслышал:
«Эх, плывут муды да на глыбкой воды…»
Наконец все стихло. Мы снова были вместе. Таня вдруг расшумелась. Я говорю:
— Ты ужасно кричишь. Как бы Мишу не разбудить.
— Что же я могу поделать?
— Думай о чем-нибудь постороннем. Я всегда думаю о разных неприятностях. О долгах, о болезнях, о том, что меня не печатают.
— А я думаю о тебе. Ты — моя самая большая неприятность.
— Хочешь деревенского сала?
— Нет. Знаешь, чего я хочу?
— Догадываюсь…
Таня снова плакала. Говорила такое, что я все думал — не разбудить бы хозяина. То — то он удивится…
А потом запахло гарью. Моя импортная кепка густо дымилась. Я выключил лампу, но было уже светло. Клеенка на столе блестела.
— В девять тридцать, — сказала моя жена, — идет первый автобус. А следующий — в четыре. Я должна еще Машу забрать…
— Я тебя бесплатно отправлю. В десять уезжает трехдневка «Северная Пальмира».
— Думаешь, это удобно?
— Вполне. У них громадный «Люкс-Икарус». Всегда найдется свободное место.
— Может, надо водителя отблагодарить?
— Это мое дело. У нас свои расчеты… Ладно, я пошел за молоком.
— Штаны надень.
— Это мысль…
Надежда Федоровна уже хлопотала в огороде. Над картофельной ботвой возвышался ее широкий зад. Она спросила:
— Это что же, барышня твоя?
— Жена, — говорю.
— Не похоже. Уж больно симпатичная.
Женщина насмешливо оглядела меня:
— Хорошо мужикам. Чем страшнее, тем у него жена красивше.
— Что же во мне такого страшного?
— На Сталина похож…
Сталина в деревне не любили. Это я давно заметил. Видно, хорошо помнили коллективизацию и другие сталинские фокусы. Вот бы поучиться у безграмотных крестьян нашей творческой интеллигенции. Говорят, в ленинградском Дворце искусств аплодировали, когда Сталин появился на экране.
Я-то всегда его ненавидел. Задолго до реформ Хрущева. Задолго до того, как научился читать. В этом — мамина политическая заслуга. Мать, армянка из Тбилиси, неизменно критиковала Сталина. Правда, в довольно своеобразной форме. Она убежденно твердила:
«Грузин порядочным человеком быть не может!..»
Я вернулся, стараясь не расплескать молоко. Таня встала, умылась, застелила постель. Михал Иваныч, кряхтя, чинил бензопилу. Ощущался запах дыма, травы и прогретого солнцем клевера.
Я разлил молоко, нарезал хлеб, достал зеленый лук и крутые яйца. Таня разглядывала мою загубленную кепку.
— Хочешь, поставлю кожаную заплату?
— Зачем? Уже тепло.
— Я тебе новую пришлю.
— Пришли мне лучше цианистого калия.
— Нет, серьезно, что тебе прислать?
— Откуда я знаю, что в Америке нынче дают?.. Не будем говорить об этом…
Около девяти мы подошли к турбазе. Водитель уже подогнал автобус к развилке. Туристы укладывали сумки и чемоданы в багажник. Некоторые заняли места возле окон. Я подошел к знакомому шоферу:
— Есть свободные места?
— Для тебя — найдутся.
— Хочу жену отправить в Ленинград.
— Сочувствую. Я бы свою на Камчатку отправил. Или на Луну заместо Терешковой…
На водителе была красивая импортная рубашка. Вообще, шоферы экскурсионных автобусов сравнительно интеллигентны. Большинство из них могло бы с успехом заменить экскурсоводов. Только платили бы им значительно меньше…
Вдруг я заметил, что Таня беседует с Марианной Петровной. Я почему-то всегда беспокоюсь, если две женщины остаются наедине. Тем более что одна из них — моя жена.
— Ну все, — говорю шоферу, — условились. Высади ее на Обводном канале.
— Там мелко, — засмеялся водитель…
Я подумал — сесть бы мне тоже и уехать. А вещи привезет кто-нибудь из экскурсоводов. Вот только жить на что? И как?..
Мимо пробегала Галина. Быстро кивнула в сторону моей жены:
— Господи, какая страшненькая!..
Я промолчал. Но мысленно поджег ее обесцвеченные гидропиритом кудри.
Подошел инструктор физкультуры Серега Ефимов.
— Я извиняюсь, — сказал он, — это вам.
И сунул Тане банку черники.
Нужно было прощаться.
— Звони, — сказала Таня.
Я кивнул.
— У тебя есть возможность звонить?
— Конечно. Машу поцелуй. Сколько все это продлится?
— Трудно сказать. Месяц, два… Подумай.
— Я буду звонить.
Шофер поднялся в кабину. Уверенно загудел импортный мотор. Я произнес что-то невнятное.
— И я, — сказала Таня…
Автобус тронулся, быстро свернул за угол. Через минуту алый борт его промелькнул среди деревьев возле Луговки.
Я заглянул в бюро. Моя группа из Киева прибывала в двенадцать. Пришлось вернуться домой.
На столе я увидел Танины шпильки. Две чашки из-под молока, остатки хлеба и яичную скорлупу. Ощущался едва уловимый запах гари и косметики.
Прощаясь, Таня сказала: «И я…» Остальное заглушил шум мотора…
Я заглянул к Михал Иванычу. Его не было. Над грязной постелью мерцало ружье. Увесистая тульская двустволка с красноватым ложем. Снял ружье и думаю — не пора ли мне застрелиться?..
Июнь выдался сухой и ясный, под ногами шуршала трава. На балконах турбазы сушились разноцветные полотенца. Раздавался упругий стук теннисных мячей. У перил широкого крыльца алели велосипеды с блестящими ободами. Из репродуктора над чердачным окошком доносились звуки старинных танго. Мелодия казалась вычерченной пунктиром…
Стук мячей, аромат нагретой зелени, геометрия велосипедов — памятные черты этого безрадостного июня…
Тане я звонил дважды. Оба раза возникало чувство неловкости. Ощущалось, что ее жизнь протекает в новом для меня ритме. Я чувствовал себя глуповато, как болельщик, выскочивший на футбольное поле.
В нашей квартире звучали посторонние голоса. Таня задавала мне неожиданные вопросы. Например:
— Где у нас хранятся счета за электричество?
Или:
— Ты не будешь возражать, если я продам свою золотую цепочку?
Я и не знал, что у моей жены есть какие-то драгоценности…
Таня ходила по инстанциям, оформляла документы. Жаловалась мне на бюрократов и взяточников.
— У меня в сумке, — говорила она, — десять плиток шоколада, четыре билета на Кобзона и три экземпляра Цветаевой…
Таня казалась возбужденной и почти счастливой.
Что я мог сказать ей? В десятый раз просить: «Не уезжай»?
Меня унижала ее поглощенность своими делами. А как же я с моими чуть ли не диссидентскими проблемами?!
Тане было не до меня. Впервые происходило нечто серьезное…
Как-то раз она сама мне позвонила. К счастью, я оказался на турбазе. Точнее, в библиотеке центрального корпуса. Пришлось бежать через весь участок. Выяснилось, что Тане необходима справка. Насчет того, что я отпускаю ребенка. И что не имею материальных претензий.
Таня продиктовала мне несколько казенных фраз. Я запомнил такую формулировку: «…Ребенок в количестве одного…»
— Заверь у местного нотариуса и вышли. Это будет самое простое.
— Я, — говорю, — могу приехать.
— Сейчас не обязательно.
Наступила пауза.
— Но мы успеем попрощаться?
— Конечно. Ты не думай…
Таня почти оправдывалась. Ей было неловко за свое пренебрежение. За это поспешное: «Не обязательно…»
Видно, я стал для нее мучительной проблемой, которую удалось разрешить. То есть пройденным этапом. Со всеми моими пороками и достоинствами. Которые теперь не имели значения…
В тот день я напился. Приобрел бутылку «Московской» и выпил ее один.
Мишу звать не хотелось. Разговоры с Михал Иванычем требовали чересчур больших усилий. Они напоминали мои университетские беседы с профессором Лихачевым. Только с Лихачевым я пытался выглядеть как можно умнее. А с этим наоборот — как можно доступнее и проще.
Например, Михал Иваныч спрашивал:
— Ты знаешь, для чего евреям шишки обрезают? Чтобы калган работал лучше…
И я миролюбиво соглашался:
— Вообще-то, да… Пожалуй, так оно и есть…
Короче, зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку «Московской», не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды…
Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползала в штанину. Да и трава казалась сыроватой.
Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением…
Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки…
Я твердил себе:
— У Пушкина тоже были долги и неважные отношения с государством. Да и с женой приключилась беда. Не говоря о тяжелом характере…
И ничего. Открыли заповедник. Экскурсоводов — сорок человек. И все безумно любят Пушкина…
Спрашивается, где вы были раньше?.. И кого вы дружно презираете теперь?..
Ответа на мои вопросы я так и не дождался. Я уснул…
А когда проснулся, было около восьми. Сучья и ветки чернели на фоне бледных, пепельно-серых облаков… Насекомые ожили… Паутина коснулась лица…
Я встал, чувствуя тяжесть намокшей одежды.
Спички отсырели. Деньги тоже. А главное — их оставалось мало, шесть рублей. Мысль о водке надвигалась как туча…
Идти через турбазу я не хотел. Там в эти часы слонялись методисты и экскурсоводы. Каждый из них мог затеять профессиональный разговор о директоре лицея — Егоре Антоновиче Энгельгардте.
Мне пришлось обогнуть турбазу и выбираться на дорогу лесом.
Идти через монастырский двор я тоже побоялся. Сама атмосфера монастыря невыносима для похмельного человека.
Так что и под гору я спустился лесной дорогой. Вернее, обрывистой тропкой.
Полегче мне стало лишь у крыльца ресторана «Витязь». На фоне местных алкашей я выглядел педантом.
Дверь была распахнута и подперта силикатным кирпичом. В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: «Россиянин».
Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу Ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью.
У буфетной стойки толпилось человек восемь. На прилавок беззвучно опускались мятые рубли. Мелочь звонко падала в блюдечко с отбитым краем.
Две-три компании расположились в зале у стены. Там возбужденно жестикулировали, кашляли и смеялись. Это были рабочие турбазы, санитары психбольницы и конюхи леспромхоза.
По отдельности выпивала местная интеллигенция — киномеханик, реставратор, затейник. Лицом к стене расположился незнакомый парень в зеленой бобочке и отечественных джинсах. Рыжеватые кудри его лежали на плечах.
Подошла моя очередь у стойки. Я ощущал знакомую похмельную дрожь. Под намокшей курткой билась измученная сирая душа…
Шесть рублей нужно было использовать оптимально. Растянуть их на длительный срок.
Я взял бутылку портвейна и две шоколадные конфеты. Все это можно было повторить трижды. Еще и на сигареты оставалось копеек двадцать.
Я сел к окну. Теперь уже можно было не спешить.
За окном двое цыган выгружали из машины ящики с хлебом. Устремился в гору почтальон на своем мопеде. Бездомные собаки катались в пыли.
Я приступил к делу. В положительном смысле отметил — руки не трясутся. Уже хорошо…
Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения.
Впереди у меня — развод, долги, литературный крах… Но есть вот эти загадочные цыгане с хлебом… Две темнолицые старухи возле поликлиники… Сыроватый остывающий денек… Вино, свободная минута, родина…
Сквозь общий гул неожиданно донеслось:
— Говорит Москва! Говорит Москва! Вы слушаете «Пионерскую зорьку»… У микрофона — волосатый человек Евстихеев… Его слова звучат достойной отповедью ястребам из Пентагона…
Я огляделся. Таинственные речи исходили от молодца в зеленой бобочке. Он по-прежнему сидел не оборачиваясь. Даже сзади было видно, какой он пьяный. Его увитый локонами затылок выражал какое-то агрессивное нетерпение. Он почти кричал:
— А я говорю — нет!.. Нет — говорю я зарвавшимся империалистическим хищникам! Нет — вторят мне труженики уральского целлюлозно-бумажного комбината… Нет в жизни счастья, дорогие радиослушатели! Это говорю вам я — единственный уцелевший панфиловец… И то же самое говорил Заратустра…
Окружающие начали прислушиваться. Впрочем, без особого интереса.
Парень возвысил голос:
— Чего уставились, жлобы?! Хотите лицезреть, как умирает гвардии рядовой Майкопского артиллерийского полка — виконт де Бражелон?! Извольте, я предоставлю вам этот шанс… Товарищ Раппопорт, введите арестованного!..
Окружающие реагировали спокойно. Хотя «жлобы» явно относилось к ним.
Кто-то из угла вяло произнес:
— Валера накушавши…
Валера живо откликнулся:
— Право на отдых гарантировано Конституцией… Как в лучших домах Парижа и Брюсселя… Так зачем же превращать науку в служанку богословия?!. Будьте на уровне предначертаний Двадцатого съезда!.. Слушайте «Пионерскую зорьку»… Текст читает Гмыря…
— Кто? — переспросили из угла.
— Барон Клейнмихель, душечка!..
Еще при беглом взгляде на молодца я испытал заметное чувство тревоги. Стоило мне к нему присмотреться, и это чувство усилилось.
Длинноволосый, нелепый и тощий, он производил впечатление шизофреника-симулянта. Причем одержимого единственной целью — как можно скорее добиться разоблачения.
Он мог сойти за душевнобольного, если бы не торжествующая улыбка и не выражение привычного каждодневного шутовства. Какая-то хитроватая сметливая наглость звучала в его безумных монологах. В этой тошнотворной смеси из газетных шапок, лозунгов, неведомых цитат…
Все это напоминало испорченный громкоговоритель. Молодец высказывался резко, отрывисто, с болезненным пафосом и каким-то драматическим напором…
Он был пьян, но и в этом чувствовалась какая-то хитрость…
Я не заметил, как он подошел. Только что сидел не оборачиваясь. И вдруг заглядывает мне через плечо:
— Будем знакомы — Валерий Марков!.. Злостный нарушитель общественного покоя…
— А, — говорю, — слышал.
— Пребывал в местах не столь отдаленных. Диагноз — хронический алкоголизм!..
Я гостеприимно наклонил бутылку. В руках у него чудом появился стакан.
— Премного благодарен, — сказал он. — Надеюсь, все это куплено ценой моральной деградации?
— Перестань, — сказал я, — лучше выпьем.
В ответ прозвучало:
— Благодарю и примыкаю, как Шепилов…
Мы допили вино.
— Бальзам на раны, — высказался Марков.
— Есть, — говорю, — рубля четыре. Дальнейшая перспектива в тумане…
— Деньги не проблема! — выкрикнул мой собутыльник.
Он вскочил и метнулся к покинутому столу. Возвратился с измятым черным пакетом для фотобумаги. Высыпал из него кучу денег. Подмигнул и говорит:
— Не счесть алмазов в каменных пещерах!..
И далее, с неожиданной застенчивостью в голосе:
— Карманы оттопыриваются — некрасиво…
Марков погладил свои обтянутые джинсами бедра. Ноги его были обуты в лакированные концертные туфельки.
Ну и тип, думаю.
Тут он начал делиться своими проблемами:
— Зарабатываю много… Выйду после запоя, и сразу — капусты навалом… Каждая фотка — рубль… За утро — три червонца… К вечеру — сотня… И никакого финансового контроля… Что остается делать?.. Пить… Возникает курская магнитная аномалия. День работаешь, неделю пьешь… Другим водяра — праздник. А для меня — суровые будни… То вытрезвитель, то милиция — сплошное диссидентство… Жена, конечно, недовольна. Давай, говорит, корову заведем… Или ребенка… С условием, что ты не будешь пить. Но я пока воздерживаюсь. В смысле — пью…
Марков запихивал деньги обратно в пакет. Две-три бумажки упали на пол. Нагнуться он поленился. Своим аристократизмом паренек напоминал Михал Иваныча.
Мы подошли к стойке, взяли бутылку «Агдама». Я хотел заплатить. Мой спутник возвысил голос:
— Руки прочь от социалистической Кубы!
И гордо бросил на прилавок три рубля…
Поразительно устроен российский алкаш. Имея деньги — предпочитает отраву за рубль сорок. Сдачу не берет… Да я и сам такой…
Мы вернулись к окну. Народу в ресторане заметно прибавилось. Кто-то даже заиграл на гармошке.
— Узнаю тебя, Русь! — воскликнул Марков и чуть потише добавил: — Ненавижу… Ненавижу это псковское жлобье!.. Пардон, сначала выпьем.
Мы выпили. Становилось шумно. Гармошка издавала пронзительные звуки.
Мой новый знакомый возбужденно кричал:
— Взгляни на это прогрессивное человечество! На эти тупые рожи! На эти тени забытых предков!.. Живу здесь, как луч света в темном царстве… Эх, поработила бы нас американская военщина! Может, зажили бы как люди, типа чехов…
Он хлопнул ладонью по столу:
— Свободы желаю! Желаю абстракционизма с додекакофонией!.. Вот я тебе скажу…
Он наклонился и хрипло зашептал:
— Скажу как другу… У меня была идея — рвануть отсюдова куда попало. Хоть в Южную Родезию. Лишь бы подальше от нашей деревни… Но как?! Граница на замке! С утра до ночи под охраной Карацупы… Моряком пойти в загранку — сельсовет не отпустит… На интуристке жениться? На какой-либо древнегреческой бляди? Где ее возьмешь?.. Один тут говорил — евреев выпускают. Я говорю супруге: «Верка, это же мыс доброй надежды…»
А супруга у меня простая, из народа. Издевается. «Ты посмотри, — говорит, — на свою штрафную харю… Таких и в кино пускают неохотно. А он чего надумал — в Израиль!..»
Но я с одним тут посоветовался. Рекомендует на еврейке временно жениться. Это уже проще. Интуристов мало, а еврейки все же попадаются. На турбазе есть одна. Зовут — Натэлла. Вроде бы еврейка, только поддает…
|
The script ran 0.006 seconds.