1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Какой сосед?
– Тот, что похоронен рядом… Полное недоумение.
– Минуточку… Это говорит Шарль Баланда? Сын Мадо и Анри Баланда?
– Алекс, пожалуйста…
– Не, ты о чем, а? Нет, серьезно. У тебя с головой все в порядке? Ты там на своих стройках каску надевать не забываешь?
– Алло?
– Да еще рядом со свалкой…
– Я сейчас! – крикнул он в сторону, – начинайте без меня! Как ты сказал – свалка? А? Шарль?
– Да.
– Знаешь… Я должен тебе кое-что сказать, очень важное…
– Я тебя слушаю.
Он торжественно прочистил горло. Шарль зажал ладонью другое ухо.
– Когда люди умирают, они, это… они уже больше ничего не видят…
Сволочь. Приманить откровенностью и наплевать в душу. В этом был он весь. Шарль бросил трубку.
Еще не ступил на трап самолета, как почувствовал, что земля уходит из-под ног: забыл ведь его спросить о самом главном.
Подали бокал шампанского, он осушил его, запив полторы таблетки снотворного. Дурной получился коктейль, прекрасно это знал, но одной глупостью больше, одной меньше…
Уже не первую неделю он только и делал, что страдал от различных побочных эффектов, а организм все еще держался, так что… В лучшем случае – вырубится через несколько минут, в худшем – поздоровается с унитазом.
И правда, сблевать бы все это… Может, легче станет.
Выпил еще один бокал.
Когда доставал свои папки, конверт с фотографиями упал под сиденье. Отлично. Пусть там и остается. С него довольно. Да, он выставил себя на посмешище, от этого не умирают, но, может, все же пора остановиться! Стал противен самому себе: то же мне, святоша!
Давай, давай. Затопчем все это. Воспоминания, малодушие и все остальное. Дайте отдышаться!
Ослабил галстук и расстегнул воротник.
Без толку!
Забыл, что воздух в самолете нагнетенный.
Когда очнулся, плечо его пиджака было мокрым от слюны. Посмотрел на часы и усомнился в своем Лексомиле: проспал всего час с четвертью.
Семьдесят пять минут передышки… Все, на что он имел право.
На соседке была маска для сна. Включил у себя свет, согнулся в три погибели, дотянулся до конверта, улыбнулся, заметив их шикарные моряцкие татуировки на предплечьях, задумался, кто бы это им мог такие нарисовать, закрыл глаза. Ну да… Мама была права… Конечно, он… Их приятель с крашеными волосами… Стал вспоминать его лицо, имя, голос, силуэт у школьной ограды, и вернулся к началу истории. Последуем за ним и мы.
– II -
1
– Это тот, что в кресле 6А?
– Да…
– Что с ним?
– Кто его знает, нервный срыв, наверно… У тебя лед еще есть? – спросила стюардесса у коллеги, стоявшей по другую сторону тележки.
Где-то над океаном один из их пассажиров внезапно расстегнул ремень безопасности.
Он рыдал и закрывался ладонью.
– Are you all right?[59] – заволновалась его соседка.
Он ее не услышал, он вообще отключился, словно его затянуло в собственную зону турбулентности, встал, переступил через ее ноги, ухватился за подголовник, шагнул за занавеску, увидел свободный ряд и рухнул на первое попавшееся кресло.
С бизнес-классом покончено.
Прилип к иллюминатору, который тут же запотел.
К нему подошел стюард.
– Вам нужен врач, мсье?
Шарль поднял голову, попытался улыбнуться, воспользовался привычной отговоркой:
– Просто устал…
Стюарда ответ удовлетворил, и он оставил пассажира в покое.
В покое? Вряд ли это слово имело к нему хоть какое-то отношение.
Когда он у него был, этот покой?
Последний раз, когда ему было лет шесть с половиной и он шел по улице Вертело со своим новым другом.
Этого его друга-одноклассника звали Ле Мен, да, да, именно так, в два слова, он только что переехал в соседний с ними дом. Шарль сразу его заприметил, потому что тот носил на шее ключ от дома.
Тогда это многое значило – если у тебя на шее болтался ключ от дома. На школьном дворе ты выглядел круто…
Алексис уже не раз приходил к нему полдничать, а сегодня пригласил к себе:
– Только шуметь низя, мама спит… – сказал Алексис, снимая обувь.
– Что?
Шарль удивился. Разве бывает, чтобы мамы спали после обеда?
– Она болеет? – спросил он тихонько.
– Нет, она медсестра, когда уходит в ночь, днем высыпается. Видишь, дверь в ее комнату закрыта… Это условный сигнал…
Все это показалось ему тогда страшно романтичным. Такая особая игра: катать машинки, не сталкивая их, перешептываться, придерживая друг друга за рукав, самим отрезать себе ломтики кекса.
Вдвоем, предоставленные сами себе, подпрыгивая от малейшего пшика лимонада…
Да, уже тогда он лишился покоя: ведь всякий раз, проходя мимо этой двери, он чувствовал, как бьется его сердце.
Едва-едва.
Будто там пряталась Спящая красавица, или какая-нибудь принцесса, смертельно уставшая, приговоренная к заточению или, быть может, заколдованная… Он крался на цыпочках, сдерживал дыхание, пробирался в комнату друга, балансируя на половицах и стараясь не оступаться.
Коридор представлялся ему подвесным мостом через пропасть с крокодилами.
Он приходил к Алексису много раз, и эта закрытая дверь всегда его завораживала.
Он даже подумывал, не умерла ли она на самом деле. Может, Алексис его обманывает… и вообще живет один и ест одни пирожные…
А может, она похожа на какую-нибудь статую из их учебника по истории?
Или накрыта дерюгой, из-под которой торчат только ее ноги?
Однако, вряд ли, потому что на кухонном столе всегда беспорядок… Чашки с недопитым кофе, наполовину заполненные кроссворды, заколка для волос с застрявшими в ней волосами, апельсиновые шкурки, разорванные конверты, крошки…
Шарль смотрел, как Алексис все это убирал, как ни в чем не бывало вытряхивал мамины пепельницы, складывал ее свитера.
В такие моменты его друг превращался в другого человека, совсем не похожего на того, которого несколько часов назад учительница отправляла в угол, и это было…
Это было странно. Даже лицо его менялось. Он весь выпрямлялся и, хмурясь, считал выкуренные сигареты.
В тот день, например, покачал головой и сказал громко, нарушая тишину:
– Фу… гадость какая.
Три окурка были утоплены в едва начатом йогурте.
– Хочешь посмотреть, – он был смущен, – у меня новый стеклянный шарик… Большущий… Он в моей комнате на ночном столике…
Шарль снял ботинки и отправился в поход.
Ого… Дверь нараспашку… По дороге туда он взгляд отвел, но на обратном пути не удержался и заглянул.
Одеяло сползло, и были видны ее плечи. И даже половина спины. Он застыл на месте. Кожа у нее была такая белая, а волосы – такие длинные…
Он должен был уйти, должен, да он и собирался уйти, но тут она открыла глаза.
Какая же она красивая… Как на картинках в катехизисе… Тихая и неподвижная, и вся словно светится.
– Эй… Привет… – сказала она, приподнимаясь и засовывая руку под голову.
– Ты Шарль, да? Он ничего не мог ей ответить, потому что увидел кончик ее… В общем, сись…
Не смог ответить и убежал.
– Ты что, уже уходишь?
– Да, – пробормотал Шарль, сражаясь с непослушным язычком ботинка, – уроки надо делать.
– Эй! – закричал Алексис, – но завтра ведь сре…[60]
Дверь уже захлопнулась.
2
Забудем эту историю об украденном, нарушенном покое. Слишком громко сказано, вот и верится с трудом. Конечно же, Шарль, оказавшись на улице, присел на корточки, как следует надел ботинок, обернул большую петельку вокруг маленькой и уверенно зашагал вперед.
Конечно.
Сейчас он улыбался, вспоминая об этом. Тоже мне, Дева Мария…
Посмеивался над тогдашним мальчуганом, просветленным и вкусившим благодати, но в то же время смущенным. Да, он был смущен. Ведь жил, окруженный девчонками, но и подумать не мог, что у них такие…
Нет, он не потерял покой, однако в нем поселилось некое беспокойство, смятение – чувства, которым отныне суждено было расти вместе с ним и длиной его брюк. Которые поначалу будут скрывать его ссадины, потом сядут на бедра, расширятся книзу. Мама будет их отутюживать, отец – сама элегантность – бросать на них косые взгляды. Потом они примут обтрепанный вид. Будут висеть мешком и покроются пятнами. Позже, наконец, остепенятся, облагородятся, обретут безукоризненную стрелку и отвороты, потребуют химчистки, и в конце концов он скомкает их, преклонив колени на захудалом кладбище.
Откинул спинку кресла, благословляя небеса.
Ему повезло, что он уже в самолете. Что летит высоко, что выпил на голодный желудок, что вновь обрел всех этих людей, что вспомнил запах духов этой старой кокотки Нуну, что он вообще был с ними знаком, что они любили его, и что на самом деле он никогда их не забывал.
В те времена она казалась ему взрослой женщиной, но сегодня он понимает, что все было не так. Сегодня он знает, что ей было лет двадцать пять – двадцать шесть, и эта разница в возрасте, которая так беспокоила его тогда, как он теперь убедился, не имела абсолютно никакого значения. Никогда.
У Анук вообще не было возраста, она не вписывалась ни в какие привычные рамки и отчаянно сопротивлялась тому, чтобы куда-то вписаться.
Часто вела себя, как ребенок. Сворачивалась калачиком посреди их игрушек и конструкторов и засыпала на пути следования их поезда. Пропадала, когда приходило время делать уроки, подделывала подпись сына, заставляла себя упрашивать, могла по несколько дней не разговаривать, влюблялась ни с того ни с сего, проводила вечер в ожидании телефонного звонка, бросая мрачные взгляды на телефон, доводила их, то и дело спрашивая, красивая она или нет… нет, ну в самом деле… а потом ругалась, потому что на ужин нечего было есть.
Но так было не всегда. Очень часто она спасала людей, и не только в больнице. Таких людей, как, например, Нуну, и многих других, и они просто боготворили ее.
Она никого и ничего не боялась. Когда над ней сгущались тучи, она просто отходила в сторону. Терпела. Давала отпор. Страдала. Хлопала ресницами, сжимала кулаки или показывала средний палец – в зависимости от противника, а когда понимала, что разговор окончен, вешала трубку, пожимала плечами, красилась и вела их всех в ресторан.
Да, возраст, а точнее разница в возрасте, вот, пожалуй, единственное, чего никак не мог подсчитать наш отличник. Неравенство, оставленное в пределах погрешности… Слишком много неизвестных… Однако он помнит, какое впечатление произвело на него ее лицо, когда они встретились в последний раз. И вовсе не морщины и не седые у корней волосы поразили его тогда, а… ее отреченность.
Словно свет погас, словно его кто-то выключил, а может, это сделала жизнь.
Ему предложили кофе, отвратительное пойло, которое он с радостью принял. Пососал немного обжигающую пластиковую чашку, прислонившись лбом к иллюминатору, понаблюдал за дрожанием крыла, попытался разглядеть среди звезд огни других самолетов, перевел стрелки часов назад и продолжил свой путь сквозь ночь.
***
Вторая фотография была сделана им самим… Он помнит об этом, потому что дядя Пьер подарил ему тогда мыльницу «Кодак», о которой он так мечтал, и ему пришлось закатать рукава своей белой рубахи, чтобы торжественно ее испробовать.
Они с Алексисом только что впервые причастились, и все собрались в саду возле их дома. Как раз под вишней, что срубили на прошлой неделе… Дядя все приставал к нему, повторяя, что нужно сначала прочесть инструкцию, проверить освещение, заряд батареек и… ты руки-то помыл? но Шарль не слушал: Анук уже позировала.
Зажала прядь волос между носом и верхней губой и посылает ему огромный усатый поцелуй, глядя из-под своей соломенной шляпы.
Если б он мог знать тогда, что много жизней спустя будет рассматривать этот снимок, он бы прислушался к советам дядюшки… Откадрировано плохо, фокус так себе, но… Ее можно узнать… А то, что снимок получился нерезкий, так это из-за того, что она паясничала…
Да, она паясничала. И не только для фотографии. И не только чтобы спасти Шарля от пристального внимания дядюшки. Не только потому, что погода стояла прекрасная и она чувствовала себя уверенно перед влюбленным в нее объективом. Она смеялась, облизывала бокал, когда пена переливалась через край, кидала в них конфетами и даже сделала себе вампирские зубы из нуги… просто, чтобы отвлечься… Забыть самой и, главное, заставить забыть их всех, что на этом семейном торжестве ее близких, которым она могла бы потом сказать: «Да нет же… Это было, когда мой мальчик принимал первое причастие…» и которым в момент подписания реестра пришлось выступить еще и крестными, оказалось всего двое: коллега по работе да старый паяц с невероятной прической…
А вот и он. Наш бесподобный Нуну… В сопровождении обоих херувимчиков, гордый, как петух, едва выше их ростом, несмотря на свои каблуки и здоровенный начес.
Эй, сладкие мои! Ну-ка поосторожнее со свечками! На меня малышка Джеки столько лака вылила, что я того гляди вспыхну! Попробуйте дотроньтесь…
Они потрогали, и действительно: прямо как сахарные кружева на их праздничном торте.
– Что я вам говорил… Ну ладно, теперь улыбочку! И на этой фотографии они улыбаются. Улыбаются, нежно цепляясь за него, а заодно вытирая свои пальцы о рукава его костюма из альпаки.[61]
Альпака… Шарль тогда впервые услышал это слово… Они все стояли на паперти, оглушенные колокольным звоном, и вглядывались вдаль. Нуну опаздывал.
Мадо совсем растерялась, и когда, уже хочешь-не хочешь, но пора было идти, наконец подъехало такси, и он вылез из него, точно из лимузина на Круазетт.[62]
Анук покатилась со смеху:
– Ой, Нуну… Ну ты… Ты просто бесподобен!
– Да ладно, – ответил тот смущенно, – обычный костюм из альпаки, только и всего… Я заказал его себе для турне Орланды Маршалл в…
– А кто это такая? – спросил я, пока мы шли в ризницу. Он вздохнул, как Сара Бернар, с ее веером и разбитой вазой:[63]
– Да так… Одна моя приятельница… Что-то там у нее не срослось… Турне отменили… Думаю, очередная постельная история…
Он приложил указательный палец к накрашенным губам, потом коснулся им лбов мальчишек (его Красный Поцелуй был лучше всякого елея):
– Ну вперед, ангелочки, живо… И если увидите свет, без шуток, прикройте глаза, хорошо?
Как бы не так, Шарль прочитал «Отче наш», широко раскрыв глаза, и он прекрасно видел ее: она напряженно улыбалась, крепко сжимая руку стоявшего рядом Нуну.
В тот момент он даже почувствовал раздражение. Эй, только не сейчас. Я так не играю. Еще, пойди, разревется! Только не сегодня… Такая радость, иже на небеси. Да святится имя Его, да будет воля Его. Первое причастие ее единственного сына, настоящая благодать, законная передышка в ее такой непростой жизни, и ведь больше-то у нее никого не осталось, и только на его плечо она может опереться, только его пальцы может стиснуть под гул органа, пальцы старой подружки Орланды Маршалл, что стоит рядом с ней в лакированных сапожках, в фиолетовом костюме и с четками на шее…
Все это пустяки.
И все же – очень важно.
И черт знает, что такое!
Это была ее жизнь.
Нуну подарил тогда Шарлю ручку, которая прежде якобы принадлежала «самому Господину Шарлю Трене[64]», только с нее уже невозможно было снять колпачок.
– И что? Неужели твое сердце не екнуло? – спросил он у растерянно улыбавшегося ему Шарля.
– Эээ… ну да, конечно…
И когда малыш отошел в сторону, Анук так на него посмотрела, что Нуну счел должным объясниться:
– Что-то не так?
– Не знаю… Но в прошлый раз ты мне говорил, что эта дурацкая ручка досталась тебе от Тино Росси…[65]
– Ладно тебе, Сокровище мое… – понурившись, словно усталый альпака.[66] – Ты ведь прекрасно знаешь, главное – это мечтать. И потом, мне подумалось, что для причастия Шарль Трене, ну… ну, как бы уместнее, что ли.
– Ты прав. Тино Росси, тот больше подходит для Нового Года…
– Смеешься, да?
Она смеялась, а он насупился.
– Ох… Мой Нуну… Что бы я без тебя делала?
Под тональным кремом его лицо заметно порозовело.
Шарль положил фотографии на столик. Ему хотелось посмотреть и другие, но этот старый балагур опять, как всегда, тянул одеяло на себя. И на него невозможно было сердиться.
Сцена, представление, энтертеймент, как он говорил – в этом был смысл его существования…
Ну хорошо, подумал он, так и быть. После дрессированных собачек и прежде чем зажжется свет, сегодня вечером пред вашим восхищенным взором, Дамы и Господа, предстанет только что вернувшийся из триумфального турне по Новому свету, Великий, Поразительный, Очаровательный, Незабываемый Нуну…
***
Одной январской ночью 1966 года (когда впоследствии Анук будет рассказывать ему эту историю, она, никогда ничего не запоминавшая, вспомнит дату, потому что накануне на Монблане разбился Боинг…) в кардиологическом отделении умерла пожилая дама. В кардиологии, значит, тремя этажами выше. То есть, в тысячах световых лет от круга обязанностей дипломированной медсестры Ле Мен, которая в то время работала в отделении «ЧП». Шарль намеренно использовал этот термин, потому что так говорила она сама. На самом деле, она работала в неотложке. И это работа была по ней.
Да, умерла пожилая дама, но как она могла об этом узнать? Ведь отделения в больнице это как государства в государстве. У каждого – собственные ночные горшки, собственные победы и горести…
Разве что коридоры у них сообщаются. А еще можно встретиться у кофейных автоматов… В тот день одна медсестра из кардиологии жаловалась на какого-то придурка, который уже совершенно их достал: каждый день является со свежим букетом цветов к своей покойной мамаше и удивляется, что его выпроваживают. Ей это казалось забавным, и еще она интересовалась у окружающих, не может ли кто устроить его в психушку.
Поначалу Анук не обратила на все это особого внимания. Что-то шевельнулось было в ее душе, но тут же скомканное следом за пластиковым стаканчиком отправилось в мусорное ведро.
Только когда вмешалась охрана, и «придурку» запретили подниматься наверх, он, наконец, вошел в ее жизнь. С тех пор, в любое время дня и ночи, в начале дежурства или в конце, она замечала его в холле больнице, сидящего между растениями и окошком кассы. Отсюда его не гнали, он сидел на сквозняке в полной прострации, неподвижный в потоке людей, иногда пересаживался на освобождающиеся кресла и не сводил глаз с лифтов.
Но и тогда она все еще отводила взгляд. Своей ноши хватало: своих кошмаров, своей работы, жертв аварий, обваренных младенцев, блюющих пьянчуг, нерасторопных спасателей, проблем с нянями, безденежьем и одиночеством, с ее… И она отводила взгляд.
Но как-то вечером, поди знай почему, может, потому, что было воскресенье, самый неблагодарный день недели, дежурство кончилось, а Алексиса любезно приютили соседи, она была так измотана, что даже не чувствовала усталости, а еще было холодно, и машина сломалась, и сама мысль о том, что ей придется тащиться до автобусной остановки приводила ее в ужас, и потом, если он и дальше будет здесь так сидеть, то в конце концов просто сдохнет, – в общем, вместо того, чтобы потихоньку вынырнуть через служебный вход в ночь, изменив маршрут, она вернулась в свет больничного холла и не отвела по обыкновению взгляд, а села с ним рядом.
Очень долго сидела молча, ломая голову, как ей заставить его выбросить цветы, и чтобы при этом он не грохнулся замертво, но так ничего и не придумала, и, отчаявшись, призналась себе, что проку от нее сейчас, как от козла молока.
– Ну и что тогда? – спросил Шарль.
– Эээ… Я попросила его дать мне прикурить…
– Ну, на редкость оригинальное вступление, – расхохотался он.
Анук улыбалась. Никогда никому эту историю она не рассказывала и поражалось, что так хорошо все помнит при том, что память у нее никудышная.
– А потом? Стала петь ему про его красивые глаза?
– Нет. Вышла на улицу, несколько раз затянулась, чтобы собраться с духом и, вернувшись, выложила ему всю правду. Так откровенно я еще никогда ни с кем не говорила. Бедняга, просто вспоминать страшно…
– Что ты ему сказала?
– Сказала, что знаю, почему он здесь. Что я навела справки, и мне сказали, что мама его умерла, не мучаясь. Что такую смерть надо заслужить. Ей очень повезло, что он был рядом. Одна коллега рассказала мне, что он приходил сюда каждый день и держал ее за руку до самого конца. И я завидую и ему, и ей. Я-то свою мать не видела много лет. И у меня шестилетний сын, которого она ни разу даже не обняла. Я сообщила ей о его рождении, а она послала мне в подарок платьице для девочки. Наверно, не со зла, но от этого не легче. А я лучшие годы своей жизни отдала уходу за людьми, но никто никогда не заботился обо мне. Никого не интересовало, что я падаю от усталости, что плохо сплю, что я одинока и иногда выпиваю по вечерам, чтобы хотя бы заснуть, потому что я страшно тревожусь за сына, который спит в соседней комнате, и полностью зависит от меня… А об его отце, который все еще снится мне по ночам, я совсем ничего не знаю. И я прошу у него прощения за мою болтливость. У него свое горе, но нет никакого смысла приходить сюда, ведь он, наверное, уже давно похоронил мать… К тому же здоровый человек в больнице – это оскорбление для тех, кто страдает. Но раз он все же приходит сюда, значит, у него есть свободное время и, если это действительно так, то… не хочет ли он вместо этого приходить ко мне?
До того, как поселиться здесь, я дежурила по ночам в другой больнице и жила у друзей, которые присматривали за малышом, но вот уже два года как я живу одна и вся зарплата уходит на нянек. А сейчас сын учится читать, и мне пришлось согласиться на очень неудобное расписание, чтобы быть дома, когда он возвращается из школы. И хотя он ростом от горшка два вершка, но по утрам сам встает и собирается, и я каждый раз беспокоюсь, позавтракал ли он и… Я никогда никому этого не говорила, потому что мне очень стыдно… Он ведь еще такой маленький… Да. Мне стыдно. А со следующего месяца мне придется работать днем. Старшая сестра и слышать ничего не хочет, и пока я еще не решилась ему об этом сказать… А няньки, у них никогда нет времени, чтобы проверить у детей уроки и почитать с ними домашнее чтение, по крайней мере, у тех, которые мне по карману, но ему я, конечно, буду платить! И мальчик мой очень милый, привык играть один, и квартира у меня, конечно, так себе, но все-таки уютнее, чем здесь…
– И что?
– Да, ничего… Он не реагировал, и я подумала, не глухой ли он… или, как сказать… Немного не в себе, что ли…
– Ну и?
– И мне показалось, что все это никогда не кончится. Просто сумасшедший дом! Два сапога – пара! Два психа под фикусом… Как вспомню… Видно, я действительно дошла до точки… Хотела поддержать, а теперь умоляла спасти меня… Какой позор, Шарль, какой позор!
– А дальше?
– А дальше, в какой-то момент я все же встала. Он тоже. И пошла на автобусную остановку, и он – следом за мной. Влезла в автобус, села, он – напротив, и… И… тут мне стало не по себе.
Она смеялась.
– Господи, думала я, что я наделала… Позвала его к себе, но не прямо же сейчас. И не навсегда. На помощь! Я старалась виду не показывать, но клянусь, я здорово перетрусила… Я уже представляла себе, как обращаюсь к полицейским… Здравствуйте, господин инспектор, тут вот… сиротка… принимает меня за свою мамашу и не отстает… Боже, что я делаю? Теперь я вообще не решалась на него смотреть, закутавшись поглубже в шарф, вся съежилась и сжалась. А он наоборот, не отводил от меня глаз. Хорошенькое дело… «Дайте мне вашу руку», – вдруг сказал он. «Простите?», «Дайте вашу руку… нет, не эту, левую…»
– Зачем?
– Не знаю… Думаю, хотел посмотреть мое резюме… Увериться, что я не наврала… И он некоторое время разглядывал мою ладонь, а потом спросил: «А малыша? Как его зовут?» – «Алексис» – «А?» Пауза. «Как Свердяка…», поскольку я никак не реагировала, он пояснил: «Алексис Свердяк. Величайший метатель ножей всех времен и народов…» И тут, хочешь верь, хочешь нет, но я опять подумала, что влипла… Вид у него, в этом старушечьем платке на голове, был совершенно безумный… Да, тут я просто разозлилась на себя… И где ты только таких откапываешь? – ругала я себя, разглядывая свои ладони. Черт, это же твой сын! Что он тебе скажет? Из какого балагана ты нам притащила эту Мэри Поппинс?!
– Он был накрашен и все такое?
– Нет, это было что-то невообразимое… Словно старая кукла, игрушечный старичок… Красные прожилки на лице, рыбьи глаза, заношенные перчатки, грязный воротник. На самом деле, он был просто ужасен…
– И он шел за тобой до самого дома?
– Да. Хотел посмотреть, где я живу. Но подняться чего-нибудь выпить отказался. Видит Бог, я его убеждала, но уговорить так и не смогла.
– А потом?
– Потом я с ним попрощалась. Сказала, что сожалею, что заморочила ему голову своими проблемами, но он может приходить к нам, когда захочет. Мы всегда будем ему рады, а мой сын будет счастлив послушать про этого Шмердяка, но самое главное, он не должен больше возвращаться в больницу… Обещаете?
Я пошла к двери, доставая ключи, и тут услышала: «Знаешь, Сокровище, я ведь тоже был артистом?» Кто бы сомневался! Я обернулась, чтобы попрощаться с ним в последний раз.
«Выступал в мюзик-холле…»
«Да?»
И тут, Шарль, тут… Ты только вообрази эту сцену… Ночь, его тень, его странный голос, холод, мусорные баки и все такое… Честно говоря, у меня прям душа в пятки ушла… Так и видела себя уже в колонке происшествий завтрашних газет…
«Не веришь? – спросил он. – Тогда смотри…»
Он засунул руку за пазуху и, знаешь, что он оттуда достал?
– Фотографию?
– Нет. Голубя.
– Потрясающе…
– Вот именно… Уж сколько фокусов он нам показывал, помнишь? Но этот для меня навсегда останется лучшим. Пусть идиотский, старомодный, но такой поэтичный. Как… Как сам Нуну. Ты бы видел его лицо. Он был так счастлив. Я невольно расплылась в улыбке, и она прямо-таки прилипла к моему лицу… Я выпила кофе, почистила зубы, и легла с ней спать и… знаешь что?
– Что?
– В ту ночь, впервые за много лет… За много-много лет… Я хорошо спала. Я знала, что он вернется… Знала, что он будет заботиться о нас и что… Не знаю… Я ему доверяла… Он же видел, что моя линия удачи еще короче, чем линия сердца… Он назвал меня Сокровищем и погладил по голове свою птицу, улыбаясь обломками гнилых зубов, он… Он полюбил нас, в этом я была уверена. И, как видишь, в кои-то веки не ошиблась… Эти годы, годы с Нуну оказались лучшими в моей жизни. Во всяком случае, самыми спокойными… Даже когда через два года началась вся эта свистопляска с фейерверками, я и бровью не повела: все это было настолько в его духе. Это он был пиротехником. Это Нуну был моей революцией 68-го… Сколько же добра он нам сделал…
– Эээ… Ты уж прости мою приземленность, но чисто практически… все эти дни в больнице, он что, свою птицу в кармане держал?
– Забавно, что ты об этом спрашиваешь, именно этот вопрос я задала ему через какое-то время, но он все никак не хотел мне отвечать… Чем-то этот вопрос его смущал, и я не стала настаивать. Только много лет спустя, как-то раз, когда мне было особенно плохо, должно быть, после очередного срыва, я неожиданно получила от него письмо. Первый и последний раз… Надеюсь, я его не потеряла… Он написал в нем очень много всего для меня приятного, столько комплиментов мне сделал. Сейчас-то я понимаю, что это было настоящее признание в любви. А заканчивалось письмо так:
Помнишь тот вечер в больнице? Я знал, что никогда больше не вернусь домой, потому Мистенгет и сидел у меня в кармане. Хотел выпустить его на волю, прежде чем… А потом пришла ты, и я все же вернулся домой.
Ее глаза блестели.
– И когда же он к вам пришел?
– Через день… К полднику… Нарядился, покрасил волосы, с букетом роз и леденцами для Алексиса. Мы показали ему дом, школу, магазины, твой дом… Ну и вот… Что было дальше, ты знаешь…
– Да.
Мои глаза тоже блестели.
– В то время единственной проблемой для нас была Мало…
– Помню… Мне запретили у вас появляться…
– Ну да. Но потом, знаешь… Он и ее покорил…
***
Я не стал тогда с ней спорить, но на самом деле, все было не так-то просто…
Моя мать вовсе не похожа на белую горлицу, которая закрывает глазки, стоит погладить ее по перышкам. Алексиса у нас по-прежнему привечали, но мне категорически запретили бывать в доме номер двадцать.
Я слышал тогда новые, незнакомые мне слова в адрес Нуну, похоже, они не отличались особой учтивостью. Аморальность, безнравственность, угроза. Все это казалось мне полным бредом. Что может мне грозить? Что у меня испортятся зубы, из-за того, что он закармливает нас конфетами? Что я привыкну к девчоночьим нежностям, потому что он слишком часто нас целует? Или же стану хуже учиться в школе, потому что он без конца повторяет нам, что мы принцы и что нам вообще никогда не придется работать? Ну мама… Ты же знаешь, что мы ему не верим… На самом деле, все его предсказания никогда не сбываются. Вот он клялся, что мы выиграем бешеные деньги в лотерее на школьном празднике, а мы не выиграли вообще ничего…
Мама в конце концов сдалась, но только потому, что я впервые повел себя твердо. Двенадцать часов не ел и 9 дней с ней не разговаривал! А потом настал Май 68-го, и это окончательно выбило ее из колеи… Раз уж мир катится в тартарары, бог с тобой, сынок, иди, играй в свои шары…
Я вернулся, но свои позиции мама сдавала неохотно, со всякими наставлениями, строгими предписаниями и бесконечными предостережениями по части жестов, моего тела, его рук и бог знает чего еще… Во всем этом я совершенно ничего не понимал. Сегодня я, конечно, смотрю на вещи иначе… Если бы у меня был ребенок, доверил бы я его столь экзотичной няне, как Нуну? Не знаю… Наверно, я бы тоже сомневался. Но вообще-то бояться нам было нечего… Во всяком случае никаких неприятностей с нами не случилось. Чем там Нуну занимался по ночам, это другой вопрос, но с нами он был сама стыдливость. Ангел во плоти. Ангел-хранитель, надушенный «Сердце мое, молчи»[67] и не мешавший нам мирно играть в войну.
А потом Нуну отошел на второй план. Это Анук, а не он, беспокоила мою мать, и я теперь понимаю, почему. То, в какое смятение пришел недавно отец, говорит о многом…
Я мог ходить к ним играть в шары, но со временем ее имя в нашем доме оказалось под запретом. Что там на самом деле произошло, я не знаю. Или, напротив, знаю слишком хорошо. Ни один мужчина не захотел бы с ней жить, но все готовы были уверить ее в обратном…
Когда она была весела, когда земля не уходила у нее из-под ног, когда она распускала волосы и выходила на улицу босая, когда она вспоминала, что кожа ее все еще нежная и что… она была ослепительна. И куда бы они ни шла, что бы ни говорила, все лица оборачивались к ней и всем хотелось получить свою долю. Каждый хотел ухватить ее за руку, рискуя сделать ей больно, и даже нарочно делал ей больно, чтобы хоть на секунду умолкли ее браслеты. Хоть на одну секунду. Чтобы только она улыбнулась или взглянула. Или просто помолчала, сделала шаг в сторону, ну хоть что-то. Все равно что. Но только лично для тебя.
Да уж… И сколько же ей, небось, лапши на уши навешивали…
Ревновал ли я? Да.
Нет.
Со временем я научился различать обращенные к ней взгляды и перестал их бояться. Мне только надо было взрослеть поскорее, и я старался как мог. День за днем. Я доверял ей.
И потом, все, что я знал о ней, все, что она мне дала, все, что принадлежало мне – этого они не получат никогда. С ними она даже говорила другим голосом, и быстрее, чем обычно, и смеялась громче, а со мной – нет, со мной она оставалась сама собой.
Значит, любила она меня.
Это сколько же мне было лет, когда я так думал? Девять?
Десять?
А почему я выбрал именно ее? Да потому что мама, сестры, учительницы и вожатые в скаутских отрядах… Потому что все прочие женщины приводили меня в отчаяние. Уродливые, глупые, и интересовало их только то, выучил ли я таблицу умножения и сменил ли майку.
И чего тогда удивляться?
Конечно, я думал только о том, как бы поскорее вырасти и избавиться от них.
А вот Анук… То ли потому, что она сама не понимала, сколько ей лет, или же потому, что я один на всем белом свете слушал ее и понимал, когда она лжет, но с ней мы всегда были на равных, и она терпеть не могла, когда меня называли Шарли или Шарло, говорила, что у меня красивое и нежное имя, которое очень мне идет, то и дело спрашивала мое мнение и часто со мной соглашалась.
И откуда только у такого сопляка столько самоуверенности?
Это тоже ее рук дело, черт побери!
В тот раз я ночевал у них, и, отправляя нас в школу, она сунула нам в портфели завтраки.
На перемене, прихватив свои завтраки в фольге и мешочки с шарами, мы подошли к нашим.
– Ура! – пришел в восторг Алексис, разворачивая фольгу, – говорящие вафли!
Присев на корточки, я вычерчивал (уже…) дорожку на гравии.
– Я держу тебя за кончик языка и Ты такой смешной, – зачитал он громко, прежде чем запихнуть вафли в рот.
Я вытирал руки о штанины.
– А у тебя что?
– У меня? – переспросил я, немного разочарованный тем, что у меня только одна вафля.
– Да, у тебя?
– Ничего…
– Ничего не написано?
– Не, написано «Ничего».
– О! неудачник… Ладно, давай… кто начинает?
– Давай ты, – сказал я, поднимаясь с колен и засовывая свой завтрак в карман куртки.
Мы стали играть и сколько же я проиграл в тот день… Все свои «кошачьи глаза»…
– Эй! Ты чего, совсем играть разучился?
Я улыбался. Там, в пыли, и потом, сидя за партой и дотрагиваясь до кармана, и потом около моего шкафчика и, наконец, в кровати, после того, как я сто раз вскакивал и менял тайник, я продолжал улыбаться.
До безумия.
И сорок лет спустя Шарль не мог припомнить ни одного столь ошеломляющего признания в любви…
Вафелька со временем раскрошилась, и он в конце концов ее выкинул. Вырос, уехал, вернулся, она посмеялась. Он ей поверил. Сам постарел, растолстел, а она… она умерла.
Вот и всё.
Ну, ну, Баланда, это же просто вафля… Знаешь, как их сейчас называют в бакалейных лавках в стиле ретро? «Забавные вафельки». И потом, ты же был еще ребенок.
Смешно, правда?
Смешно.
Да, но…
Не успел найти себе оправдания. Заснул.
3
В аэропорту его ждал шофер с табличкой, где была написана его фамилия.
В отеле его ждала комната – его фамилия высветилась на мониторе компьютера.
На подушке – шоколадка и прогноз погоды на завтра.
Облачно.
Наступала еще одна ночь, а ему не хотелось спать. Ну вот, вздохнул он, опять эта чертова разница во времени. В другой раз он бы не обратил внимания, но сегодня его бедный организм упрямился. Он пришел в уныние. Спустился в бар, заказал порцию бурбона, полистал местную прессу и только через некоторое время понял, что все здесь сплошная декорация.
И огонь в камине. И кожаная обивка. И цветы. И картины. И деревянная обшивка стен. И лепнина на потолке. И патина на люстрах. И книги в книжном шкафу. И запах мастики. И смех этой красотки в баре. И предупредительность господина, который поддержал ее, когда она чуть было не свалилась с табурета. И музыка. И свет свечей. И… Все, абсолютно все было искусственным, поддельным. Какой-то Диснейленд для богачей, и как бы ясно он это все ни осознавал, именно здесь он и находился. Оставалось только нацепить уши Микки Мауса.
Вышел на холод. Долго гулял. Из зданий не увидел ничего, кроме обычного ширпотреба. Пластиковой картой открыл дверь комнаты 408. Отключил кондиционер. Включил телевизор. Отключил звук. Отключил изображение. Попробовал открыть окно. Выругался. Отказался от этой затеи. Огляделся и впервые в жизни почувствовал себя в западне.
03: 17 лег
03: 32 спросил себя
04: 10 спокойно
04: 14 не торопясь
04: 31 что он
05: 03 здесь делает.
Принял душ. Заказал такси. И полетел домой.
4
Никогда еще он не выкладывал столько денег за билет на самолет и не терял попусту столько времени. Два полных дня утекли, как вода сквозь пальцы. Потеряны. Невосполнимы. Без бумаг, без звонков, без принятия решений, без всякой ответственности. Сначала это показалось ему совершенно диким, потом… весьма необычным.
Он побродил по аэропорту в Торонто, потом в Монреале, где делал пересадку, накупил уйму газет, сувениров для Матильды, блок сигарет и два детектива, которые там же и забыл на прилавке.
В восемь утра он взял со стоянки свою машину. Потер глаза, почувствовал, как колются щеки, и скрестил руки на руле. Задумался.
Поскольку не очень понимал, что ему делать, решил отправиться, куда глаза глядят, остановил свой выбор на самом простом варианте, погоревал, что ничего интереснее поблизости нет, согласился, что в его состоянии, к любым камням будет полезно прикоснуться… Посмотрел карту, повернулся спиной к столице и без посоха паломника и иных целей, кроме как забыть все это уродство, за последние недели так утомившее его глаза и ноги, отправился в аббатство Руайомон.[68]
И пока он снова одну за другой проезжал зоны построек городских, промышленных, торговых, в процессе реконструкции, элитных и еще бог знает каких, ему вспомнился сюрреалистический разговор с таксистом в то утро, когда он узнал о ее смерти… Как там насчет Бога? По всей видимости, в его жизни Бога нет. Зато Его архитекторы присутствуют точно. Причем всегда.
Не столько Анук, взмолившаяся как-то раз среди бетонных монстров, ставших последней каплей в ее отношениях с семьей, сколько цистерцианцы[69] помогли ему когда-то найти свое призвание. В юности он прочитал одну книгу. Помнит, как сейчас… Вот он, лихорадочно возбужденный, в своей комнатенке под самой крышей, в пригороде Парижа, в двух шагах от новой окружной, взахлеб читает «Дикие камни» Фернана Пуйона.[70]
И не может оторваться от записок этого гениального монаха, который месяц за месяцем и год за годом, терпя бесконечные невзгоды, борясь с сомнениями и гангреной, в бесплодной пустыне возводил свой потрясающий монастырь. Книга произвела на него такое сильное впечатление, что он просто запретил себе ее перечитывать. Чтобы, несмотря на все разочарования последующих лет, хоть какая-то частичка его осталась нетронутой…
Да, больше он к этому не вернется – печальная участь мастера Поля, Устав, которому подчинялись послушники, ужасная смерть мула, раздавленного ярмом, – все это кануло в прошлое, вот только первые строчки книги намертво врезались в память, он никогда их не забывал и порой повторял про себя, чтобы вновь ощутить шершавость охристого камня, приятную тяжесть инструмента в руке и тот восторг, что он испытал, когда ему было пятнадцать.
Третье воскресенье Поста.
Мы промокли насквозь, холод сковал грубую ткань наших ряс, наши бороды заиндевели, руки, ноги – окаменели. Мы были в грязи с головы до ног, ветер осыпал нас песком. При ходьбе…
– …уже не колыхались складки одежд, застывших на наших изможденных телах, – пробубнил он еле слышно, опустив стекло, чтобы проветриться.
Проветриться… Что это еще за слово? А, Шарль? Почему бы не сказать просто – чтобы дышать?
Да, улыбнулся он, затягиваясь снова, именно. От вас, я смотрю, ничего не скроешь…
В это время он должен был бы дохнуть со скуки в каком-нибудь поместье дядюшки Скруджа,[71] выслушивая разглагольствования продавцов reinforced concrete,[72] а вместо этого щурил глаза, стараясь не пропустить нужный съезд с трассы.
Дышал полной грудью, проветривал свою тяжелую рясу и ехал к свету.
К своим невыполненным обетам, к своей простодушной юности с ее туманными надеждами, к тому немногому, что осталось от этого времени и все еще трепетало в нем.
По телу пробежала дрожь. Не стал доискиваться почему: от удовольствия, от холода или от внутреннего смятения, закрыл окно и принялся искать кафе, где все было бы настоящее: и кофе, и стойкий запах табака, и закопченные стены, и прогнозы на пятый заезд, и мат, и алкаши, и мрачный хозяин с большими усами.
***
Величественная архитектура храма, по размерам сопоставимого с собором в Суассоне, представляет собою компромисс между роскошью королевского аббатства и цистерцианской строгостью…
Шарль мечтательно поднял голову и… не увидел ничего.
…но, вскоре после Революции, – прочитал он дальше на щите – маркиз де Травале, к тому времени уже превративший аббатство в прядильную фабрику, приказал разобрать ее, чтобы из камней построить дома для своих рабочих.
Как?
И что же? И почему только этому типу не отрубили голову?
Значит, сегодня монахов в Руайомоне нет.
Дом творчества.
И чайный салон.
Мда.
К счастью, сохранился клуатр.[73]
Прошелся по нему, заложив руки за спину, прислонился к колонне и долго разглядывал птичьи гнезда, примостившиеся в стрельчатых арках.
А вот и крылатые строители…
Место и время показались ему вполне подходящими для того, чтоб в последний раз опустился занавес.
Добрый вечер, добрый вечер, ласточки![74] Не довелось Нуну надеть свой замечательный костюм на их торжественное причастие.
Однажды он не пришел. Не пришел он ни на следующий день. Ни на следующей неделе.
Анук успокаивала их: наверное, у него какие-то дела. Размышляла: может, поехал навестить семью, родственников, кажется, он говорил мне что-то о сестре в Нормандии… И уговаривала себя: если бы у него что-то случилось, он бы мне сказал и… замолкала.
Замолкала и вставала по ночам, и допрашивала первую попавшуюся ей под руку бутылку, не знает ли та хоть что-нибудь о Нуну.
Ситуация была непростая. Они знали всё о Нуну с его накладными ресницами, о Бобино, о Тет-де-л'Ар, об Альгамбре[75] и прочих его мулен-ружах, но понятия не имели, как его фамилия и где он живет. Они ведь спрашивали его об этом, но… «Да где-то там…», и он неопределенно махал своими кольцами над крышами Парижа. Они не приставали. Рука опускалась, и «там» казалось таким далеким…
– Хотите знать, где я живу? В моих воспоминаниях… В давно исчезнувшем мире… Я рассказывал вам, как мы грели карандаши под лампою…
Мальчишки вздыхали: да, рассказывал тысячу раз. Про Андре Как Его Там с его розовой вишней и белой яблоней, про Великого мастера Йо-йо с ручными соловьями, про представления каждый вечер, а еще про этого русского, которому завязывали руки, и чтобы выпить водки, он откусывал горлышко у бутылки, и про хозяйку «Лестницы Иакова»,[76] запершую журналиста в угольном подвале, и про Милорда Хулигана и про настоящего «дворянина» Жанно Фламандца, который влезал на столы и, засовывая нос в бокалы с шампанским хорошеньких посетительниц, доставлял их своему пьянчуге-хозяину, и про тот вечер, когда Барбара вышла на сцену «Эклюза» и тебе пришлось потом восстанавливать макияж, потому что ты так плакал и…
Видя, что мы не очень-то во все это верим, Нуну обижался, и чтобы его утешить, мы упрашивали его изобразить нам Фреэль.[77] Он не сразу соглашался, но потом надувал щеки, стрелял у Анук сигарету, приклеивал ее к нижней губе, упирал руки в боки и орал хриплым голосом:
Гдеее же вы, мои друзья-а?
В гооости миилости прошууу!
Буду вечером ооооднаааа!
Моой-то умер пооуутру!
Вот уж они веселились, и любые Роллинг Стоунз могли отдыхать. Им и без них было отлично.
– Ну а когда я не живу воспоминаниями, я живу с вами, сами видите…
Хорошо, но где же ты пропадаешь все это время, если твоя самая красивая история любви – это мы?[78]
Анук порылась в архивах больницы, нашла медицинскую карту его матери, набрала телефонный номер, поделилась своим беспокойством с пресловутой сестрой, выслушала, что ей ответили, положила трубку и упала со стула.
Коллеги подняли ее, померили давление, сунули ей в рот кусочек сахара, который она тут же выплюнула, измазавшись слюной.
Когда в тот вечер мальчишки, выйдя из коллежа, увидели ее лицо, они поняли, что Нуну их больше никогда уже не встретит.
Она повела их выпить горячего шоколаду:
– Мы просто не замечали, из-за его вечного макияжа и всего остального… А он был очень стар…
– Отчего он умер? – спросил Шарль.
– Я же сказала. От старости…
– Так мы его больше никогда не увидим?
– Зачем вы так говорите? Нет… я… я всегда…
Это были первые в их жизни похороны, и мальчишки секунду помедлили прежде, чем бросить горсти блесток и конфетти на гроб: и кто такой был этот Морис Шарпьё?
Никто с ними не поздоровался.
Аллеи опустели. Анук взяла их за руки, подошла к могиле и прошептала:
– Ну вот, дорогой Нуну… Всё в порядке? Ты снова с ними, с теми замечательными людьми, про которых ты нам все уши прожужжал. Там у вас сейчас наверняка настоящая вакханалия, да? А твои дрессированные пудели? Скажи нам… Они тоже там?
Потом мальчишки пошли прогуляться, а она присела рядом с ним, как много лет назад.
Бросила несколько камешков ему на голову, чтобы заставить его еще раз поднять глаза к небу, и выкурила последнюю сигарету в его обществе.
Спасибо, говорили завитки дыма. Спасибо.
На обратном пути они ехали молча, и в тот момент, когда, судя по всему, втроем думали об одном и том же: что жизнь, пожалуй, самый неудачный номер в программе этого чертового кабаре, Алексис наклонился вперед и врубил радио на полную громкость.
Ферре[79] уверял их, что все отлично, и они даже согласились в это поверить минуты на три, пока длилась эта дурацкая песня, но только потому, что Нуну знал его еще совсем ребенком. Потом Алексис выключил радио, заговорил о другом и – остался на второй год в седьмом классе.
Однажды вечером, обеспокоенная Анук решилась наконец с ним серьезно поговорить:
– Послушай, котенок…
– Чего?
– Почему ты всегда стараешься сменить тему, когда мы говорим о Нуну? Почему ты ни разу не заплакал? Он все же много значил в твоей жизни, разве нет?
Алексис сосредоточился на макаронах, но подцепляя вилкой расплавившийся грюйер, все же поднял голову и встретился с ней взглядом:
– Каждый раз, когда я вынимаю из футляра свою трубу, я чувствую его запах. Знаешь, запах старости, чуть…
– Да?
– А когда я играю, то это для него и…
– И?
– И когда мне говорят, что я играю хорошо, то это потому, что мне кажется, будто я плачу…
Если бы она могла, то именно в этот момент их жизни она обязательно обняла бы его. Но она не смела. Он уже не позволял.
– Ну… ты чего… расстроилась?
– Нет, что ты! Наоборот! Мне очень хорошо!
И она улыбнулась ему. И потянулась осторожно: руки, ладони, шея, и их склоненные головы соприкоснулись.
Шарль посмотрел на часы, развернулся и пошел обратно, на прощанье заглянув в крошечный грот, наподобие лурдских[80] («прогулка по стопам Людовика Святого», гласила табличка: какая чепуха!), и только уж когда снова оказался в машине, разразился своей Dies Irae[81] и покончил со всем этим.
«Да… А потом ведь он и ее покорил…» – слышал он голос Анук.
Он не стал с ней тогда спорить.
Его мать… Его мать быстро нашла, чем себя занять… хозяйство, статус, клумбы и все прочее. А потом и де Голль вернулся. Так что она в конце концов успокоилась.
Этот вопрос он обошел, но…
– Анук…
– Что, Шарль…
– Теперь ты ведь можешь мне сказать…
– Что именно?
– Как он умер… Молчание.
– Ты нам сказала от старости, но ведь ты соврала. Ведь это неправда?
– Да…
– Он покончил с собой?
– Нет.
Молчание.
– Не хочешь говорить?
– Иногда ложь – она лучше, понимаешь… Особенно про него… он вам подарил столько радости… Одни его чудесные фокусы…
– Его сбила машина?
– Его зарезали.
– …
– Я знала, – она проклинала себя. – И почему только я все время иду у тебя на поводу?
Повернулась и попросила счет.
– Видишь ли, Шарль, у тебя есть только один недостаток, но, черт возьми, весьма прискорбный… Ты слишком умен… А в жизни, поверь мне, есть вещи, для которых не существует правил… Когда я вошла в ресторан и увидела, чем ты занят, все эти твои расчеты… целуя тебя, я тебя жалела. Нельзя в твоем возрасте столько времени тратить на то, чтобы раскладывать жизнь по полочкам. Знаю, знаю: ты возразишь мне, что это твоя учеба и все такое, но… Так-то оно так. Только теперь, с сегодняшнего дня, когда ты будешь думать о последних часах лучшей в мире курицы-наседки, ты больше не увидишь перед собой старенького мсье, который мирно заснул, укатавшись в свои шали, предавшись воспоминаниям, нет, и в этом виноват только ты, ты один, дорогой мой, ты вцепишься в свой калькулятор и уже не сможешь сосредоточиться, потому что все, что ты увидишь за скобками своих паршивых уравнений со многими неизвестными, это старик, которого нашли голым в общественном туалете…
– …
– Без вставной челюсти, без кольца, без документов и без… Старик, который почти три недели провалялся в морге, пока какая-то женщина, сгорая со стыда, не соизволила его оттуда забрать, заставив себя в последний раз в жизни признать, что да, их все же связывают кровные узы и этот жалкий человеческий обрубок, увы, ее младший брат.
Она проводила меня до института, обернулась и бросилась мне на шею.
Нет, не меня она душила в своих объятиях, а память о Нуну, и если лекция, которую я потом слушал, показалась мне еще более сумбурной, чем то, что она скрепя сердце мне поведала, то вина в том не нашего старого плута, – который, в конечном итоге, устроил-таки представление из своей смерти – а моя, и только моя, ибо несмотря на отчаянные попытки представить себе его хладный труп с биркой на большом пальце ноги, я не смог скрыть от Анук охватившего меня возбуждения, и даже брюки не помогли… Уф, хотя к чему все так усложнять? Я хотел ее, и мне было стыдно.
Точка.
Третий час нас шпиговали Оканем[82] с его лекциями по геометрии бесконечно малых величин, и пусть она не говорит, что я умный, лишь потому что я примерно представляю, о чем толкует наша преподавательница… Да нет же, черт побери, она прекрасно видела, что я был не в себе! Она ведь даже отошла в сторону, качая головой.
Как всегда, я ждал, что она позвонит мне и снова пригласит пообедать, и ждал долго, это я помню хорошо…
Это признание, столь страшное и бесполезное, которое я сам же, болван, у нее и выпросил, означало для меня только одно: вместе с Нуну в тот день я окончательно распрощался с детством.
***
В Париж возвращаться было рано, никто его там не ждал, поэтому он достал ежедневник и набрал номер, который уже много месяцев откладывал на потом.
– Баланда? Ушам своим не верю! Конечно, я тебя жду, еще бы!
Филипп Воэрно был приятелем Лоранс. Нажился на торговле недвижимостью… Или на интернете… Или на недвижимости в интернете? Короче, тип, который разъезжал на гротескной машине и без конца тыкал в свой навороченный коммуникатор влажной зубочисткой – судя по всему, не имел времени сходить к зубному.
Когда Воэрно дружески похлопывал его по спине, Шарлю всегда казалось, словно он становился на несколько сантиметров ниже, и он невольно задумывался, не забиралась ли когда эта сильная, хотя и коротковатая рука несколько дальше, чем локоток его драгоценной Лоранс…
Кое-какие перехваченные взгляды уже почти убедили его в этом, но когда он увидел, как тот вылезает из своего металлического бункера с телефонным устройством, большой серьгой свисающим с уха, он улыбнулся ему вполне дружелюбно.
Нет, успокоил он себя, нет. У нее слишком хороший вкус.
Они договорились встретиться на севере Парижа, в бывшей типографии, которую Воэрно кретин купил за гроши (а как же иначе…) и собирался превратить в роскошный лофт (естественно). Каких-нибудь пару лет назад Шарль и слушать бы его не стал. Он давно не любил работать на частных лиц. В крайнем случае, выбирал тех, кто его хоть как-либо вдохновлял. Но тут… эти банки… его банкиры все-таки вынудили его умерить свои притязания, чем порядочно отравляли жизнь. Поэтому, когда подворачивался солидный клиент с амбициями, благодаря которому он мог бы решить проблему с налогами, он не ломался и пил горькую чашу до дна, то есть до подписания сметы.
– Ну как? Что скажешь?
Помещение было потрясающее. Размеры, свет, объем, звучание тишины, все, ну все было… правильным.
– И все это стоит в запустении вот уже десять лет, – уточнил Воэрно, затушив окурок о мозаичный пол.
Шарль его не услышал. Ему казалось, что сейчас просто обеденный перерыв, что рабочие вот-вот вернутся, вновь запустят станки, вытащат свои табуреты, перекидываясь шуточками, примутся открывать все эти удивительные шкафчики, поднимут жбан с чернилами, посмотрят на огромные часы в свинцовой оправе над их головами, и в адском грохоте вновь закипит работа.
Он отошел в сторону и заглянул через стекло в кабинет.
Ручки ящиков, спинки стульев, деревянные печати, переплеты бухгалтерских книг – все было отполировано годами и руками людей.
– Ну, сейчас, в таком бардаке, трудно что-то себе представить, но подумай, каково это будет, когда все расчистишь… Обалденная площадка, а?
Шарль прельстился какой-то лупой странной формы и сунул ее в карман.
– А, каково? – прозвякали ключи от джипа.
– Да, да… Обалденная площадка, как ты говоришь…
– И как ты себе это представляешь? Что бы ты тут переделал?
– Я?
– А кто же? Я тебя, прости, не первый месяц вылавливаю! И все это время, между прочим, плачу земельный налог! Ха! Ха! (Он засмеялся).
– Я, я бы вообще ничего здесь делать не стал. Оставил бы все как есть. Жил бы в другом месте, а сюда приезжал бы отдыхать. Читать. Думать…
– Надеюсь, ты шутишь?
– Да, – соврал Шарль.
– Какой-то ты сегодня странный.
– Прости, это все разница во времени. Ну ладно… У тебя планы есть?
– В машине…
– Хорошо. Тогда поехали…
– Куда поехали?
– Обратно.
– Ты что, даже не обойдешь объект?
– Зачем?
– Ну, не знаю… Посмотреть…
– Вернусь потом.
– Погоди? Ты же даже не спросил, чего я хочу…
– Ой… – вздохнул Шарль, – а то я не знаю, чего ты хочешь… Сохранить индустриальный стиль, но в меру, и добавить комфорта по современным меркам. Пол бетонный или паркетная доска, массивная, слегка rough, вроде дощатого настила к вагоне, стеклянная лестница со стальными перилами, там вон – кухню хай-тек, по высшему классу, что-нибудь из «Боффи» или «Бультхауп», я думаю… Лава, гранит, шифер. А еще много света, чистые линии, благородные материалы и полное соответствие всем экологическим нормам. Большой письменный стол, стеллажи на заказ, скандинавские камины и, конечно же, кинозал, как же без него? Что касается сада, у меня есть ландшафтный дизайнер как раз для тебя, он разобьет тебе здесь так называемый живой сад,[83] из отборных растений и с интегрированной системой полива. Да, ну и конечно, супердорогой бассейн, такой, что круче некуда. Знаешь, выглядит как естественный водоем, но воду пить можно…
Шарль погладил металлические брусья.
– Ну и, конечно, «Умный дом», сигнализация, домофон с видеокамерой и автоматические ворота, само собой…
– …
– Я ошибаюсь?
– Эээ… нет… Но как ты угадал?
– Думаешь, это так трудно?
Он уже вышел на улицу и запретил себе оборачиваться, чтобы не думать о том, как все это превратится в руины.
– Это моя работа.
Подождал, пока Воэрно возился с замком (помилуйте, даже связка ключей была элегантно увесистой…), что-то отвечал своему уху, устраивал нагоняй подчиненным и, наконец, протянул ему ключи:
– И в какие сроки ты сможешь мне это сделать?
«Это», очень точное слово.
– Твои пожелания?
– К Рождеству?
– Без проблем. К Рождеству твой роскошный хлев будет готов.
Новый клиент посмотрел на него искоса. Наверняка спрашивал себя, за быка или за осла его тут принимают.
Шарль сердечно пожал его маленькую руку и пошел к своей машине, пока джип уезжал от него вдоль ограды.
Под ногтями остались следы краски.
Хоть что-то спасли, подумал он, включая заднюю передачу.
Как удовлетворить интересы русских, банка, а теперь еще и этого упакованного кретина – ему было над чем поломать голову по дороге домой. Тем более, что он угодил в час пик.
Что за…
Что за жизнь такая…
Не сразу понял, что бесится из-за радио. Вырубил кудахтанье радиослушателей, которых зачем-то пустили в эфир, и успокоился, только когда нашел станцию, где бесперебойно крутили джаз.
Bangbang, my baby shot me down,[84] сокрушалась певица. Пиф-паф, если бы все было так просто, ответил он сам себе.
Если бы все было так просто.
«Ты слишком умен…» И что, собственно, она имела в виду?
Да, я пытался разобраться в жизни. Да, я искал выход. Да, я возвращался домой, когда другие доставали из шкафа чистую майку. Да, я изощрялся, мастерил для нее все более замысловатые оригами, выкручивался, как мог, продолжал встречаться с Алексисом, терпел его, позволял ему использовать меня – и все ради того, чтобы бросить ей: «Он в порядке», вслед опрокинутой рюмке или улыбке, которая предназначалась совсем не мне.
Он в порядке. Обокрал меня, обкрадывает и будет обкрадывать. Обокрал еще и моих родителей и до смерти напугал мою бабушку, представ перед ней в невменяемом состоянии, но он в порядке, поверь мне…
А вот она – нет. Думаю, из-за этого она и умерла. У этой пожилой женщины была одна слабость – она очень дорожила своими воспоминаниями…
Но… Разве сам он сейчас не похож на нее? Зачем убивает себя, таская за собой все эти пыльные безделушки?
Наверно, они дороги ему, но какую цену он платит за них сегодня?
Да, какую цену?
Пиф-паф! Остановившись у Порт-де-ля-Шапель, так близко к цели и так далеко от дома, Шарль физически почувствовал, что настала пора избавиться от всего этого хлама раз и навсегда.
Извините, я больше не могу.
Это уже не усталость, это… изнеможение.
Бессмыслица.
Посмотрите на меня… Я все тот же бедолага, который выверяет свои штаны, платит авансом за жилье и портит глаза над чертежной доской. Я пытался вам поверить. Да, пытался понять вас и пойти за вами, но… Куда вы меня звали?
В пробки?
А ты, Алексис, как же ты выпендривался передо мной по телефону, с твоей Кориной, загородным домом, теплыми тапочками, вроде поскромнее себя вел, когда я тебя забирал из комиссариата четырнадцатого округа.
Конечно, ты ничего не помнишь, давай-ка я запишу тебе на твой автоответчик в каком дерьме ты тогда был… И как я одевал тебя, зажимая нос, а потом отнес в машину. Отнес, слышишь? Не плечо подставил, а прямо на руках нес. А ты плакал и продолжал мне врать. Как же все это было противно! И теперь продолжаешь в том же духе, хотя столько лет прошло, а когда-то детьми мы ведь давали друг другу клятвы и играли в джедаев, и был еще Нуну, и музыка, и Клер, и твоя мать, и моя, и столько людей вокруг, которых я больше не узнаю, после всего того, что ты разрушил, а ты все никак не уймешься?
Мне тогда пришлось врезать тебе, чтобы ты заткнулся, и я отвез тебя в неотложку Отель-Дьё.
Впервые в жизни я оставил тебя там одного, а потом, знаешь, пожалел.
Да, пожалел, что не дал тебе сдохнуть в тот самый вечер…
Похоже, ты все же оклемался. И так окреп, что посылаешь анонимные письма, вышвыриваешь мать на свалку, смеешься мне в лицо. Тем лучше. Только знаешь, что я тебе скажу? Когда я о тебе думаю, я все еще чувствую запах мочи.
И блевотины.
Я не знаю, отчего умерла Анук, но я помню тот воскресный вечер, когда я зашел вас проведать перед тем, как вернуться в общежитие…
Мне тогда было лет, наверное, столько, сколько сейчас Матильде, но я, увы, был гораздо простодушнее ее… И отнюдь не такой язвительный. Она еще не научила меня остерегаться взрослых и презрительно щурить глаза, когда жизнь исподтишка преподносит тебе сюрпризы. Нет, я был еще совсем ребенком. Послушным мальчиком, который принес вам остатки пирога и привет от мамы.
Я давно вас не видел, и прежде, чем позвонить в дверь, расстегнул ворот рубашки.
Я был так счастлив, что на несколько часов мне удалось улизнуть от моего святого семейства, чтобы глотнуть у вас свежего воздуха! Усесться на вашей захламленной кухне, угадать, в каком настроении Анук, по количеству браслетов у нее на руках, услышать, как она примется умолять тебя сыграть нам что-нибудь, и заранее знать, что ты откажешь, поговорить с ней, прогнуться под грузом ее вопросов, почувствовать, как она коснется моих рук, плечей, волос, и опустить голову, когда она скажет: и как же ты вырос, какой стал красивый, как же время летит, но… почему? Потом дождаться, когда она вспомнит о Нуну и машинально положит руку на свое запястье, обрывая звон браслетов, а потом вдруг приложит ее ко лбу и снова засмеется. И знать наверняка, что очень скоро ты не выдержишь, и присядешь кое-как на первое попавшееся кресло и подберешь аккомпанемент нашим разговорам, и мы умолкнем заслушавшись…
Вы никогда не догадывались, да и не могли догадаться, о чем я мечтал там, где вечера длились бесконечно, теснота была ужасной, а учителя полные идиоты? Только о вас.
Вы и были моей жизнью.
Нет, вам этого никогда не понять. Вы же никогда никому не подчинялись да и откуда вам знать, что вообще значит слово «дисциплина».
Так что, возможно, я вас идеализировал? Во всяком случае, я пытался убедить себя в этом, и согласитесь, это было удобно… Я старательно убеждал самого себя, напускал туману, применял леонардовскую дымку – Леонардо был тогда для меня просто идолом, – растушевывал, размывал ваши образы в своей памяти, пока не оказывался наконец снова на своем обычном месте в конце стола, старательно ковыряя вашу грязную клеенку и слушая, как вы переругиваетесь, и вот тогда мое сердце снова начинало биться.
К нему приливала кровь.
Снова приливала.
– Чему ты улыбаешься, как идиот? – кричал мне Алексис.
Чему?
Тому, что земля круглая.
Вот уже пятнадцать лет в двух домах отсюда мне втолковывали, что жизнь – это бесконечная череда обязанностей и испытаний. Что ничто не дается даром, все нужно заслужить, да еще и в нашем обществе, где заслуги, будем говорить откровенно, стали понятием эфемерным, где нет уважения ни к чему, даже к смертной казни! Тогда как вы. Вы… Я улыбался, потому что ваш вечно пустой холодильник, настеж распахнутая дверь, психодрамы, дурацкие прожекты, варварская философия, ваша уверенность в том, что заниматься накопительством – последнее дело, счастье – оно здесь и сейчас, вот возле этой тарелки все равно с чем, лишь бы в охотку, – всё это убеждало меня в обратном.
Анук ставила нам в заслугу только одно – что мы живы и здоровы, остальное не имело никакого значения. Остальное приложится. Ешьте, ребята, а ты, Алексис, перестань стучать столовыми приборами, мы уже оглохли, а ты еще нашумишься, у тебя вся жизнь впереди.
Но в тот день, я бесконечно стучал и стучал в ее дверь, и когда уже собирался уходить, услышал голос, который не узнал.
– Кто там?
– Красная шарляпочка.
– …
– Эй! Ку-ку! Есть кто?
– …
– Я принес пирожок и горшочек масла! Дверь распахнулась.
Она стояла спиной ко мне. В халате, сгорбившись, с грязными волосами и пачкой сигарет в руке.
– Анук?
– …
– Что-то случилось?
– Я боюсь повернуться к тебе, Шарль. Я… я не хочу, чтобы ты меня видел в таком…
Молчание.
– Хорошо… – наконец пробормотал я, – я только поставлю тарелку на стол и…
Она обернулась.
Ее глаза. Ее глаза меня ужаснули.
– Ты заболела?
– Он уехал.
– Что?
– Алексис.
И пока я шел на кухню, чтобы избавиться от этого отвратительного пирога с клубникой, я уже жалел, что вообще пришел интуитивно понимая, что мне здесь делать нечего, и разобраться в том, что происходит, не в моих силах. Мне много задали на дом, я зайду попозже.
– Куда он уехал?
– С отцом…
Про отца я знал. Знал, что блудный отец объявился несколько месяцев назад на крутой Альфа-Ромео. «Ну и как он тебе?» «Вполне», ответил Алексис, на том мы и остановились. Это прозвучало вполне равнодушно и невинно, так мне тогда показалось.
Господи! Видно, я что-то пропустил… И что же мне теперь
делать? Позвать маму?
– Гм… Он вернется.
– Ты думаешь?
– …
– Понимаешь, он забрал все свои вещи…
– …
– Он поступит, как ты… Он вернется к воскресному пирогу. Она улыбнулась, лучше бы мне этого не видеть.
Она повертела в руках стоящие перед ней бутылки, потом налила себе большой стакан воды и выпила его залпом, поперхнувшись.
Ладно. Я думал, как бы ее обойти и улизнуть в коридор. Не хотелось быть свидетелем всего этого. Я знал, что она выпивает, но не желал знать, до чего она докатилась. Эта сторона ее жизни меня не интересовала. Вернусь, когда она хотя бы оденется.
Однако она не шевелилась. Смотрела на меня тяжелым взглядом. Трогала свою шею, волосы, терла нос, открывала и закрывала рот, словно шла ко дну. Была похожа на зверя, попавшего в капкан, готового отгрызть себе лапу, отползти в соседнюю комнату и там сдохнуть. А я… я смотрел в окно на облака.
– Ты понимаешь, что значит растить ребенка одной?
Я ничего не ответил. В любом случае это ведь не вопрос, а брешь, в которую она хотела забиться. Я был не дурак, пусть и не отличался отвагой.
– Ты вот хорошо считаешь: пятнадцать лет – это сколько дней? Вот это уже действительно был вопрос.
– Эээ… думаю, чуть больше пяти тысяч…
Она поставила стакан на стол и закурила. Ее рука дрожала.
– Пять тысяч… Пять тысяч дней и столько же ночей… Ты представляешь, что это такое? Пять тысяч дней и ночей совершенно одна… В постоянной тревоге… Все ли ты правильно делаешь?.. Справишься ли? Вкалываешь как проклятая. Стараешься забыться. Пять тысяч дней пашешь, как вол, пять тысяч ночей дома. Ни секунды для себя, ни дня отдыха, ни родителей, ни сестры, тебе не на кого оставить малыша, чтобы хоть чуточку передохнуть. И никого нет рядом, кто бы мог напомнить тебе, что когда-то ты тоже была вполне привлекательной… Миллион раз я спрашивала себя, почему он с нами так поступил, и на тебе! Явился сукин сын! И тут понимаешь, что все, что с тобой было раньше – это еще пустяки по сравнению с тем, что тебе предстоит…
Она стукнулась лбом о стену.
– Еще бы… Отец-пианист, роскошные отели, это же совсем другое дело, это не какая-то там жалкая медсестра, правда?
Она взывала ко мне, но я молчал, чтобы не угодить в эту ловушку. Она выбрала не того собеседника. Я был еще слишком мал для всего этого, мне это было не по летам, как говорил мой отец. Не мог я решать, права она или нет. Пусть в кои-то веки сама разберется.
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
– Нет.
– Ты прав. Что тут скажешь? Я ведь тоже в свое время попалась на эту удочку… Я его понимаю… Нет ничего хуже музыкантов, поверь мне… С ними теряешь рассудок. Тебе кажется, перед тобой Моцарт или кто еще, а это обыкновенные шарлатаны, которые удовлетворенно закрывают глаза, как только понимают, что сработало, что ты готова. Закрывают глаза, улыбаются тебе, а потом… Ненавижу их.
Я прекрасно понимаю, что была плохой матерью, но мне было так тяжело… Когда Алексис родился, мне не было двадцати, а он… Он сразу исчез… Алексиса зарегистрировала акушерка, в обеденный перерыв сходила в мэрию, вернулась очень гордая и вручила мне свидетельство о рождении. А я расплакалась. Что я, по-твоему, должна была делать с этим свидетельством, если я даже не знала, где буду жить на следующей неделе? Соседка по палате все повторяла: «Ладно вам, не плачьте, а то молоко пропадет…» А у меня его и не было! Не было у меня, черт побери, никакого молока! Я смотрела на этого оравшего младенца, и я…
Я сжал зубы. Хоть бы она меня пожалела и замолчала! Зачем она мне все это рассказывает? Все эти женские заморочки, которых мне не понять. Зачем она меня в это втягивает, я ведь всегда был с ней честен. Всегда ее защищал… Но сейчас я отдал бы все на свете, чтобы оказаться дома. Среди нормальных, спокойных, достойных людей, которые не орут, не сваливают пустые бутылки под мойкой, а, когда хотят выяснять отношения, вежливо, но решительно просят нас удалиться.
Пепел с сигареты упал ей в рукав.
– Ни разу не подавал признаков жизни, ни одного письма, никаких посылок, и никаких объяснений, ничего… Даже не поинтересовался, как зовут сына… Якобы был в Аргентине… По крайней мере так он сказал Алексису, но я ему не верю. Аргентина, твою мать! Почему не Лас-Вегас, раз уж на то пошло?
Она плакала.
– Получается, я билась, надрывалась, поставила мальчика на ноги, и нате вам, явился: визг шин, пара обещаний, три подарка, и бывай, старушка! Это подло…
– Я должен идти, а то я на поезд опоздаю.
– Ну, конечно, иди, давай, как они все. Оставь меня, и ты тоже…
Поравнявшись с ней, я заметил, что стал выше ее ростом.
– Пожалуйста… Останься…
Она поймала мою руку и приложила к своему животу. Я с ужасом от нее отпрянул, она была пьяна.
– Прости, – прошептала она, поправляя халат, – прости…
Я был уже на лестничной площадке, когда она окликнула меня:
– Шарль!
– Да.
– Прости.
– Скажи мне что-нибудь. Я обернулся.
– Он вернется.
– Ты думаешь?
Застряв в пробке на площади Клиши, стоя за автобусом № 81 и уже в следующем столетии, он все вспоминал, как она подняла, наконец, голову и робко, недоверчиво улыбнулась. Ее лицо, такое тревожное, такое… беззащитное, и то, как захлопнулась дверь за его спиной, и сколько ступеней отделяло его от мира живых: двадцать семь.
Двадцать семь ступеней, спускаясь по которым, он чувствовал, как с каждым шагом грузнеет, тяжелеет. Двадцать семь шагов в пустоту, все крепче сжимая кулаки в карманах. Двадцать семь ступеней на то, чтобы осознать, что это произошло: он оказался по другую сторону. Вместо того чтобы сочувствовать ее горю и осуждать поведение Алексиса, он радовался и ничего не мог с этим поделать: место возле нее освободилось.
И когда мама принялась его пилить потому, что он забыл забрать тарелку, он впервые в жизни послал ее к черту.
Тот мальчик, он остался на лестнице.
В поезде он не стал повторять уроки, а вечером уснул, утешившись правой рукой. Ведь это она взяла его за эту руку… Ему все равно было стыдно, просто он… повзрослел.
В остальном, я оказался прав. Алексис вернулся.
– Когда отец приедет за тобой снова? – спросила Анук, когда подходили к концу пасхальные каникулы.
– Никогда.
Благодаря моей матери и ее заслугам в благотворительности, Алексиса удалось пристроить в колледж Сен-Жозеф, и я вернулся на свое место, снова став его тенью.
Я вздохнул с облегчением. Анук, похоже, решила поспорить с судьбой, а скорее, заключила сделку с дьяволом: ее как будто подменили. Она бросила пить, коротко постриглась, перешла работать в операционную, перестала подчинять свою жизнь больным. Только давала им наркоз.
А еще как-то раз, она выпила кофе и, щелкнув пальцами, решила перекрасить стены в квартире:
– Иди за Шарлем! А в выходные примемся за кухню!
Вот тогда-то, когда мы втроем драили стены, Алексис рассказал нам всю правду о своем вояже. Не помню, почему мы вдруг заговорили об его отце, но в какой-то момент мы с Анук так и застыли с губками в руках.
– Вообще-то ему нужен был партнер, ну а когда он понял, что я все еще несовершеннолетний, а значит, недееспособный, он потерял ко мне всякий интерес…
– Нет… – выдохнула Анук,
– Клянусь тебе! Этот козел просчитался! «Тебе только пятнадцать? Только пятнадцать?» – все переспрашивал он и нервничал: «Ты уверен! Только пятнадцать?»
Поскольку Алексис смеялся, засмеялись и мы, но… как бы это сказать… Порошок «Сен-Марк» довольно едкий. Говорю так, потому что еще некоторое время мы чихали и отплевывались, прежде чем снова смогли заговорить.
– Вижу, что подпортил вам настроение, – пошутил Алексис, – да все это ерунда! Я же не умер…
А вот она, и тут уж просчитался я, просто не жила, пока его не было. Ни разу не пустила меня к себе. Я попусту стучал в дверь и уходил в тревоге, просто скатывался кубарем по их загаженной лестнице.
Я кругом обманулся. Это место не освободится никогда.
Но я получил письмо… Единственное за четыре года пансиона…
Извини, что не открыла тебе вчера. Я часто думаю о тебе. Мне вас не хватает. Я вас люблю.
Поначалу я слегка разозлился, потом мысленно выкинул «вас» и сжег письмо – ведь я его уже прочитал. Она по мне скучала, больше я ничего знать не хотел.
Зачем я опять все это ворошу? Ах да… кладбище…
Теперь-то ты уже совершеннолетний… Вправе предавать кого угодно…
После твоей поездки на Альфа-Ромео она никогда уже не была такой, как прежде. Может быть, бросив пить, стала более сдержанной? Может, потому она больше не хватала нас, как раньше, не прижимала к себе, не зацеловывала, не отдавала нам всю себя? Не думаю.
Просто потеряла доверие. Уверилась в своем одиночестве. Стала вдруг осторожней, в ней появилась странная нежность, словно ее переключили на другое напряжение, перекрыли кислород, наложили зажим на сердечную мышцу. Она больше не дразнила нас, не подшучивала: «Эй… Некая Жюли зовет тебя… к телефону…», когда звонил кретин Пьер, который как всегда, забыл свой учебник, а если ты играл особенно хорошо, она запиралась у себя в комнате.
Ей было страшно.
***
После вокзала Сен-Лазар машин стало поменьше. Шарль выбрался из общего потока и тайными тропами местных хитрецов поехал дальше. Останавливаясь на светофоре, снова стал обращать внимание на фасады. Особенно вот на этот, у сквера Людовика XVI, с резными животными в стиле ар-деко, который он обожал.
А ведь именно так он завоевал Лоранс…
Он был нищий, она была великолепна, что он мог ей предложить? Только Париж.
Он показал ей то, чего никогда не видят другие. Открывал перед ней ворота, перелезал через ограды, держал ее за руку и отводил от ее лица плети дикого винограда. Познакомил ее с маскаронами,[85] атлантами и резными фронтонами. Назначил свидание в пассаже Желания[86] и объяснился в любви на улице, где Обитало Сердце.[87] Считал себя большим хитрецом, на самом деле, вел себя глупо.
Был влюблен.
Она смотрела в сторону, пока он совал свой студенческий под нос консьержкам в стоптанных башмаках, словно сошедшим с фотографий Дуано,[88] и, приобняв ее за талию, указывал пальцем наверх и целовал в шею, пока она искала лицо мадам Лавиротт с улицы Рапп[89] или же крыс в церкви Сен-Жермен л'Осерруа.[90]
«Я не вижу…» – сдавалась она.
Еще бы. Ведь он указал ей не на ту гаргулью, чтобы подольше покайфовать от ее «Шанель № 5».
Лучшие его рисунки были созданы именно в эти годы: и во всех кариатидах Парижа можно найти что-нибудь от Лоранс: округлость ее плеч, красивый нос, изгиб груди.
Какой-то тип грубо его подрезал, да еще и обхамил.
Переехав на другой берег Сены, он успокоился. Вспомнил, что едет к ней, и почувствовал себя счастливым. К ней и к Матильде, двум своим фуриям…
Фуриям, от которых ему чего только не доставалось…
Ну, что ж, он не против… Порой несколько утомительно, зато не соскучишься.
5
Он решил сделать им сюрприз – приготовить ужин. Стоя в очереди в мясную лавку, прикинул меню, купил цветов и зашел в винный.
Включил музыку, закатал рукава – передышка, он послушает их.
Подпоит ее и будет ласкать до изнеможения. Раздевая ее, снова почувствует себя живым человеком, целуя ее тело, забудет горечь последних дней. Похоронит Анук, забудет Алексиса, позвонит Клер и скажет, что жизнь прекрасна, а от ее голоса у него до сих пор звенит в ушах. Заберет завтра Матильду из колледжа и подарит ей диск еще одной психопатки, Нины Симон.[91] «I sing just to know that I'm alive».[92]
Да, да.
Он? Он еще жив.
Сделал поменьше огонь, накрыл на стол, принял душ, побрился, налил себе бокал вина, подойдя к колонкам, подумал о типографии толстяка Воэрно.
В конце концов, ничего особенного… Зато в кои-то веки поработает без смет, без разницы во времени и без скандалов. Кайф… Вспомнил одно фирменное «типографское» ругательство, которое в свое время очень ему понравилось: когда типограф в гневе и посылает всех к чертовой матери, то грозится «наложить кучу в ящичек с апострофами». Ладно, он обещает им не быть таким точным.
Спасти хотя бы освещение…
Вино превосходное, кастрюля бухтит, и, слушая Сибелиуса, он ожидает возвращения двух своих хорошеньких парижанок. Жизнь налаживается.
Заключительная часть второй симфонии. Тишина.
В голове тоже.
***
Проснулся от холода. Застонал, опять спина, не сразу очухался. Ночь сгорела, а ужин… черт, который час? Половина одиннадцатого. Что это значит?.. Позвонил Лоранс – автоответчик. Поймал Матильду:
– Эй, вы где, красавицы?
– Шарль? Ты? Ты разве не в Канаде?
– А где вы?
– Так сейчас же каникулы… Я у папы…
– Да?
– А мамы нет дома?
Ох, как же он не любил этот невинный голосочек…
– Подожди, как раз хлопнула дверь лифта, – соврал он. – Я тебе перезвоню завтра…
– Эй, Шарль?
– Да?
– Скажи ей, что на субботу все остается в силе. Она поймет.
– ОК.
– И вот еще что… Твою песню, я слушаю ее постоянно…
– Это какую?
– Ты что… Ты же знаешь… Ну эту, коэновскую…
– Да?
– Я ее обожаю.
– Отлично. Значит, я наконец смогу тебя удочерить? И он повесил трубку, зная, что она улыбнулась.
Продолжение было куда печальнее.
Поставил Сибелиуса на место, натянул свитер, пошел на кухню, поднял крышки, начал было отделять пережаренное от пригоревшего, потом вздохнул и все отправил в ведро. Мужественно поставил кастрюли отмокать, взял бутылку и бросил последний взгляд на идиотские подсвечники…
Выключил свет, закрыл дверь и… не знал, что теперь делать.
И не стал ничего делать.
Подождал.
Выпил.
И как в гостинице, в прошлую «ночь», стал следить за бегом времени по большой стрелке часов.
Попробовал почитать.
Не пошло.
Может, послушать оперу?
Слишком шумно.
К полуночи взял себя в руки. Лоранс не из тех, кто побежит домой сломя голову, рискуя потерять по дороге туфельку…
Конечно, нет.
Сегодня вечером доброй феи не будет…
Решил ждать до двух. Вечер в хорошей компании, плюс время на то, чтобы поймать такси, два часа ночи, это реально.
Два часа ночи.
Открыл вторую бутылку.
Без пяти три, мадам Хандри.
Кранты.
Еще одно ничего не значащее выражение Матильды.
Чему кранты?
Да ничему.
Всему.
Выпил в темноте.
Так ему и надо.
Будет знать, как возвращаться без предупреждения…
Пошел за конвертом с фотографиями. Раз уж пошла такая пьянка, почему бы еще немного не побередить себе душу?
Они с Алексисом. Совсем дети. Друзья. Братья. В парке. В саду. На школьном дворе. На берегу моря. В день Тур-де-Франс. У бабушки Шарля. Кормят кроликов на ферме, а вот они за трактором мсье Каню.
Снова они с Алексисом. Взявшись за руки. Как всегда. И навсегда. Клялись на крови, спасли птенца и стащили номер Luf[93] из табачной лавки в Бреси. Изучили его, спрятавшись за умывальником, страшно хихикали, но все же пока предпочитали истории про Пифа.[94] Поэтому обменяли его у толстяка Дидье на поездку на мопеде.
Алексис перед концертом. Серьезный, рубашка застегнута до верху, галстук, подаренный Анри, труба прижата к груди.
Анук после того же концерта. Гордая. Взволнованная. Указательным пальцем стирает под глазом потекшую тушь.
На краю скамьи Нуну с Клер на коленях. Клер опустила голову, наверное, играет с его кольцами.
Отец. Снимок обрезан. Без комментариев.
Шарль студент, грива волос. Гримасничает и машет рукой перед объективом.
Анук танцует дома у его родителей.
В белом платье, волосы убраны, улыбка точь-в-точь как на первой фотографии, под вишней, почти за пятнадцать лет до того.
А ведь через несколько часов она…
Неважно.
Шарль откинулся назад. Ну и как это все называется? – ругал он себя. Опять копаешься в прошлом, как свинья в грязи, и не хочешь знать, что творится у тебя под носом! Это сейчас все катится в тартарары. Ты вообще понимаешь, что твоя жена в объятиях другого, пока ты тут хнычешь в коротких штанишках?
– Да проснись же ты, черт подери. Делай хоть что-нибудь. Вставай. Кричи. Бейся об стены. Прокляни ее. Вскрой себе вены.
– Помилуйте…
– Хотя бы поплачь!
– Я все выплакал в самолете.
– Тогда скажи, что ты несчастен!
– Несчастен? – покачал он головой. – Но… Что значит быть несчастным?
– Ты слишком много выпил, через пару часов ты это поймешь…
– Нет, напротив. У меня никогда не было столь ясной головы.
– Шарль…
– Что еще? – спросил он раздраженно.
– «Несчастный» – это антоним слова «счастливый».
– Что такое «счас…»
– Нет. Ничего. Закрыл глаза.
И когда он уж было собрался покончить с этим маразмом и ехать на работу, услышал, как открывается дверь.
Не замечая его, она прошла прямо в ванную.
Смыла с себя сперму другого.
Зашла в их спальню, оделась, вернулась в ванную накраситься.
Открыла дверь в кухню.
Она не выглядела смущенной, скорее раздраженной. Да, держалась она уверенно, сварила себе кофе и только потом, наконец, решила обратить на него внимание.
Какое хладнокровие, подумал Шарль, какое, черт подери, хладнокровие…
Подошла, дуя на кофе, села в кресло напротив него и в полутьме спокойно выдержала его взгляд.
– Что ты хочешь от меня услышать? – спросила она, поджав под себя ноги.
– Ничего.
– Чемодан на этот раз не забыл?
– Нет. Спасибо. Да, кстати…
Он протянул руку и взял пакет, стоявший рядом с его портфелем.
– Смотри, что я нашел для Матильды…
Надел бейсболку с надписью «I ¦ Canada» и лосиными рогами в качестве украшения.
– Забавная, правда? Может, себе оставить…
– Шарль…
– Замолчи, – оборвал он ее, – я же тебе сказал, у меня нет никакого желания тебя слушать.
– Это не то, что ты…
Он встал и отнес свою чашку на кухню.
– Что это за фотографии?
Он забрал их у нее и положил обратно в конверт.
– Сними ты эту дурацкую бейсболку, – вздохнула она.
– Что будем делать?
– То есть?
– Как нам жить вместе?
– Как все живут. Как получится.
– Без меня.
– Знаю. С некоторых пор тебя и так здесь как бы нет…
– Да, ладно, – ответил он с ласковой улыбкой. – Давай не будем валить с больной головы на здоровую. Сегодня главная роль у тебя, моя Помпонетта.[95] Ты лучше скажи мне…
– Что?
– Да ничего.
Она выпрямила одну ногу и что-то соскребла ногтем с юбки:
– Скажи-ка… Ты вроде похудел?
Он собрал вещи, переодел рубашку и закрыл за собой дверь, не желая более участвовать в этом дурном водевиле.
– Шарль! – окликнула она его, когда он был уже на лестнице. – Перестань… Это же ерунда… И ты сам знаешь, что ерунда…
– Конечно, знаю… Поэтому и спросил, зачем мы до сих пор живем вместе.
– Да нет, я про сегодняшнюю ночь…
– Да что ты? – огорчился он, – тебе не понравилось? Бедняжечка… Как вспомню, что шамбрировал[96] тут для тебя бутылку Помроля… Так что согласись, жизнь все-таки чертовски жестока…
Спустился еще на несколько ступеней и объявил:
– Не жди меня вечером. У меня встреча в «Арсенале»[97] и я…
Она удержала его за рукав пиджака.
– Перестань, – прошептала она. Он замер.
– Перестань… Обернулся.
– А Матильда?
– Что Матильда?
– Ты же не запретишь мне с ней видеться?
Вот так номер! Она запаниковала. И это ясно отразилось на ее красивом лице.
– Зачем ты так говоришь?
– Лоранс, у меня не было сил убрать со стола. Я… Ты была мне нужна и…
– И что?.. Что с тобой происходит? Куда ты собрался? Что ты делаешь?
– Я устал.
– Это я знаю. Спасибо, что напомнил. Слышала сотни раз. И почему же ты так устал? Что все это значит на самом деле?
– Не знаю. Пытаюсь понять.
– Вернись, – попросила она совсем тихо.
– Нет.
– Почему?
– Слишком уж печально то, во что мы с тобой превратились. Только ради нее так дальше продолжаться не может. К тому же… Вспомни… тогда, на лестнице. Вспомни, что ты мне сказала… В первый день…
– И что же такого я сказала? – спросила она раздраженно.
– «Она заслуживает лучшего».
Молчание.
– Ведь если бы не она, – продолжал Шарль, – ты сама бы ушла. И уже давно…
Почувствовал, как ее ногти впились ему в плечо:
– Кто эта брюнетка на фотографиях? Это о ней ты говорил мне несколько дней назад, это она умерла? Мать какого-то там твоего друга? Это из-за нее ты так себя ведешь последнее время? Кто она? И что все это значит? Что-нибудь в духе Mrs Robinson?[98]
– Ты все равно не поймешь…
– Да что ты? А ты попробуй, – взорвалась она, – скажи мне. Растолкуй, раз я такая дура…
Шарль с секунду поколебался. Он знал, что сказать, мог ей все объяснить одним словом, но не решился.
Не из-за Лоранс, из-за Анук. Одно только слово, но он никогда в нем не был уверен. Когда-то давно оно застряло у него глубоко внутри и так там и оставалось все эти годы, и вот ведь, в конце концов, явилось причиной полного сбоя.
Поэтому он заменил его на другое. Не такое откровенное, попроще:
– Это нежность…
– Не знала, что все так серьезно, – не задумываясь, ответила она.
– Да? Тебе повезло…
– …
– Лоранс…
Она уже повернулась к нему спиной и пошла наверх.
Он подумал было догнать ее, но услышал, как она напевает: God bless you please, Missize Robinson, na na nani nana,[99] и решил, что она так ничего и не поняла.
И никогда не захочет понять.
И, держась за перила, продолжил спускаться вниз.
И правда… Благослови ее, Боже.
Сделай хоть это, после всего, что Ты заставил ее пережить.
Машина Лоранс была припаркована неподалеку. Он прошел мимо, остановился, вернулся, вырвал страничку из записной книжки, черкнул несколько слов и сунул под дворник.
Что это было? Муки совести? Извинения? Объяснение в любви? Прощальные слова?
Нет…
«Матильда просила передать, что на субботу все остается в силе».
Это было в его духе. Абсолютно в его духе.
Шарль Баланда. Наш герой. Через неделю ему будет сорок семь, любовник-рогоносец без каких-либо прав на ребенка, которого он воспитал. Прав никаких, и это он помнил, но ведь было и что-то более важное. Он не забыл, он оставил записку, значит, не все так безнадежно. Эта девочка – она справится.
Уходил, ощупывая карманы в поисках носового платка.
Ведь опять ошибся.
Не все выплакал в самолете.
6
Коротко поздоровался с коллегами. Сел в свое кресло с потертыми подлокотниками. Попытался сосредоточиться. Для начала включил компьютер. Пятьдесят восемь писем. Вздохнул. Отделил зерна от плевел, время от времени встряхивая головой, отгоняя от себя домашние проблемы. Случайно открыл спам: Greeting, charles.balanda, did yon ever ask yourself is my penis big enough?[100] Криво улыбнулся, выслушал жалобы, раздал советы и наставления, проверил работу молодого Фавра, нахмурил брови, взял планшет, с поразительной скоростью все исчеркал, переключился, задумался, надолго задумался, убрал фотографию Л., пытался понять, не отвечал на звонки, чтобы не сбиться, одни ошибки исправил, другие наделал сам, просмотрел свои записи, полистал справочники, поработал, опять задумался, отправил документ в печать и, потягиваясь, встал.
Осознал, что уже три часа дня, долго стоял у принтера, пока не сообразил, что закончилась бумага, новой пачки не нашел.
Взбесился.
Шарахнул по принтеру, от удара лоток для бумаги заклинило, чертыхнулся, выругался, набросился на бедного Марка, который хотел было ему помочь, в общем, наказал всех за абсурдность того, что выпало на его долю за последние месяцы, и за тяжкое бремя рогоносца.
«Бумага! Где бумага!» – твердил он, как помешанный.
Отказался идти обедать. Спустился во двор покурить, наткнулся на соседа снизу, который стал ему жаловаться на бесконечные протечки:
– К чему вы мне все это рассказываете? Я что, сантехник?
Пробормотал извинения, которых никто не услышал. Чуть не завелся было по новой с пол-оборота, заметив папку с надписью «Расходы» по стройке PRAT в Валансьене, сдержался и, мудрый опытом, вернулся в отчий дом остаток дней своих прожить с своими чертежами.[101]
В конце рабочего дня позвонил адвокату:
– О! я вам сейчас расскажу, как продвигаются ваши процессы! – пошутил тот.
– Помилуйте, только не это! – ответил Шарль в том же тоне, – я вам плачу такие деньги как раз потому, что и слышать об этом ничего не желаю!
Они проговорили больше часа, на другом конце провода бесперебойно работал счетчик, и под конец Шарль произнес:
– Скажите… А семейные дела вы ведете? – спросил и тут же пожалел.
– Бог мой, нет, конечно! Но почему вы спрашиваете?
– Да так, ничего. Ладно… Возвращаюсь к моим обязанностям… Пойду творить для вас новые возможности меня обирать.
– Я уже не раз вам говорил, Баланда, обязанности – это коррелят профессионализма.
– Послушайте, вынужден вам признаться… Ненавижу эту вашу фразочку, будьте добры, придумайте в следующий раз что-нибудь новенькое…
– Ха! Ха! В другой раз мы с вами будем обедать в «Амбруази», за мной ведь должок!
– Ну да… Если я к тому времени не окажусь за решеткой…
– О, для нашей Республики это будет большая удача, друг мой! Чтобы такой человек, как вы, да нашел возможность проявить интерес к нашим тюрьмам…
Шарль долго смотрел на свою руку, все еще лежащую на телефоне.
«Почему вы спрашиваете?»
Действительно, почему? Смешно. У него же нет семьи.
***
В кои-то веки ушел из офиса не последний и решил дойти до «Арсенала» пешком.
На площади Бастилии прослушал автоответчик.
«Надо поговорить», прозвучало в трубке.
Поговорить.
Забавная мысль…
Его угнетало не столько то, что сам он все больше отдалялся от этих берегов, а то, что берега подмывает вода.
И все же… Может быть… Отменить встречи, уехать подальше и вновь, как когда-то, посреди бела дня задернуть в номере шторы… Но все, что придумывал этот мужчина, идя по бульвару Бурдон, тут же опровергал архитектор: почва с обеих сторон стала слишком зыбкой, пришло время признать, что будущего здесь не построить.
Здание простояло одиннадцать лет.
Переходя на другую сторону, почувствовал, как в нем ухмыльнулся подрядчик: никто не может его упрекать за стройку более чем десятилетней давности.[102]
Исполнил свой долг, пожал руки всем, кому полагается, напомнил о себе нужным людям. Около одиннадцати, очутившись в ночи перед статуей Рембо, которую он ненавидел (разломанный надвое «путник в башмаках, подбитых ветром», и под этой ерундой надпись: «путник, в башмаках, взлетевших к верху»[103]), помедлил в нерешительности и сбился с пути.
Или, наоборот, его нашел.
7
– Ого! Явился не запылился! Ты вообще-то знаешь, скока щас времени? – подбоченившись, накинулась она на него.
Он отмахнулся от нее и прошел на кухню.
– Ну ты и нахал… И почему не позвонил? Я, заметь, могла бы быть и не одна…
Увидела, как вытянулось его лицо, и рассмеялась.
– Да ладно… Я же сказала, «могла бы», ок? Могла бы… – и поцеловала его.
– Ну проходи, будь как дома, собственно, это твой дом и есть… Welcome home, дорогой, и что же привело тебя сюда? Хочешь поднять мне квартплату… – и спохватившись: – О-па! Что-то ты сам не свой… Снова русские достают?
Он не знал с чего начать, не знал, сумеет ли он это сказать, поэтому выбрал что попроще:
– Я замерз, хочу есть и хочу, чтобы меня любили.
– Черт возьми… Плохо дело! Ладно… Пошли…
– Могу сварганить тебе омлет из не самых свежих яиц на просроченном масле. Пойдет?
Она смотрела, как он ест, открыла банку пива, отклеила свой никотиновый пластырь и стрельнула у него сигарету. Отодвинув тарелку, он молча смотрел на нее.
Она встала, зажгла подсветку вытяжки над плитой, выключила остальной свет, вернулась и поставила табуретку к стене, чтобы облокотиться спиной.
– С чего начнем? – спросила вполголоса.
– Не знаю, – он закрыл глаза.
– Нет, знаешь… Ты всегда все знаешь…
– Нет. Теперь уже нет.
– Ты…
– Что я?
– Ты знаешь, отчего она умерла?
– Нет.
– Ты звонил Алексису?
– Звонил, но забыл спросить…
– Ну ты даешь!
– Он меня взбесил, и я бросил трубку.
– Понятно… Хочешь чего-нибудь на десерт?
– Не хочу.
– И правильно, у меня все равно ничего нет… А коф…
– Лоранс мне изменяет, – перебил он ее.
– То же мне новость, – усмехнулась она. – Ой, прости…
– Это что, ни для кого не секрет?
– Да нееет, я пошутила… Кофе будешь?
– Получается, все знали…
– Есть еще травяной чай «плоский живот», если хочешь…
– Может, это я изменился, а Клер?
– Или «спокойная ночь»… Тоже неплохо, «спокойная ночь»… Расслабляет… Что ты говорил?
– Я больше не могу. Не могу.
– Эй… Ты что это, собираешься нам тут выдать кризис среднего возраста? Midlife crisis, как это теперь называют…
– А что, похоже?
– По-моему, очень…
– Какая гадость. Хотелось бы быть пооригинальнее… Кажется, я начинаю разочаровываться в себе, – пошутил он через силу.
– Ну, все не так уж страшно, да?
– Ты про старость?
– Нет, про Лоранс… Ей же это все равно, что в SPA-салон сходить!.. Ну, не знаю… своего рода маска с омолаживающим эффектом… Эти маленькие шалости, в любом случае, намного безопаснее ботокса…
– …
– Да и вообще…
– Что?
– Тебя никогда нет дома. Вкалываешь, как сумасшедший, весь в делах, поставь себя на ее место…
– Ты права.
– Конечно, права! И знаешь, почему? Потому что сама такая же. Ухожу в работу, чтобы не думать. Чем больше я завалена этими гнусными делами, тем лучше. Гениально, думаю, занята надолго вперед… Знаешь, почему я столько работаю?
– Почему?
– Чтобы забыть о том, что масленка моя провоняла…
– …
– И что же, по-твоему, люди должны хранить нам верность? Кому? Чему? И как? Но… ты ведь любишь свою работу?
– Уже не знаю.
|
The script ran 0.023 seconds.