1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Да разве ты ее не знаешь? — удивился тот. — Это Софья Теофилова, писательница. Жена Боба Фурмана.
Она танцующей походочкой пошла к ним, но в нескольких метрах изменила маршрут, чтобы взять со стола поднос с бокалами вина. Вот с подносом двинулась уже прямо к ним. Хохотнула, будто бы на сцене: «У нас тут самообслуживание». Антоша и Хлеб взяли по бокалу.
— Странно, Софка, Антоша тебя не знает, — сказал Хлеб. — Я был уверен, что вы знакомы по Союзу писателей.
Она опять что-то театральное изобразила своей мордочкой: дескать, увы, увы.
— Наши знаменитости, Хлеб, только за девчонками стреляют. Дамы бальзаковского возраста их не влекут.
Какая подвижная, какая прелестная мимика, подумал Антоша. И сказал:
— Это просто случайность, Софка, что мы с вами не совпадали. Если бы совпали, я бы вас никогда не забыл.
Она была восхищена, как он запросто употребил ее уменьшительное. Как будто бы сразу причислился к физолирической шарашке. А в последней фразе прозвучал поистине поэтический ритм: я бы вас никогда не забыл, я бы вас никогда не забыл…
Пошла дальше с подносом, но то и дело оборачивалась к Антоше, сияла. Потом, опустошив поднос, быстро и очень по-деловому взяла Антошу под руку: «Хлеб, я у тебя украду поэта на пару минут». Они отошли к окну, за которым в проеме портьер догорал над соседним городком Иваньково чахлый колхозный закат.
— Слушай, Антоша, ученая братия, включая даже здешнего Парткомыча, просила меня сказать тебе, чтобы ты не волновался.
— А я и не волнуюсь, — быстро сказал он. — Вернее, я волнуюсь, когда тебя вижу, Софка, а перед физиками вовсе не волнуюсь.
И он притронулся к ее локтю; не к тому, что могла созерцать вся компания, а к тому, что был ближе к портьерам, то есть прикрыт. Она улыбнулась и продолжила:
— Ну в общем, они хотели тебе дать понять, что никто не будет спрашивать, что было в Кремле. Разговор пойдет только о поэзии. Ты будешь читать, а тебя будут спрашивать о стихах; вот и все. Ну, если ты будешь немного волноваться из-за меня, я немножко не возражаю.
Все уже расселись в креслах, на диванах, на подлокотниках, а некоторые и на ковре. В центре круга поставили стул с высокой спинкой. Поэт мог читать сидя, a при желании и стоять, держась за спинку. Забегая вперед, можем сказать, что в апогее чтения поэт покрутил этим стулом над головой.
Одна из жен, вроде бы мадам Мизгал, попросила Антона почитать из американской тетради. Страна-соперник очень интересовала физиков, тем более что у большинства из них не было доступа к путешествиям. Он начал читать очень тихо, то и дело заглядывая в текст, потом отложил этот текст, потом вскочил и начал орать, махая ладонями и кулаками и производя множество красноречивых движений, вплоть до вращения стулом. Что-то вдруг застило зрениe, он перестал видеть умные и серьезные лица академиков, перед глазами возникли какие-то заслонки, которые образовали глубокое пространство супрематизма, в глубине которого, ему казалось, он видит то танцующую Софью, то кучу девчонок, визжащих и плачущих от восторга, но это были уже фанатки «Битлов».
Аэропорт мой, реторта неона,
Апостол небесных ворот —
Аэропорт!
Каждые сутки
Тебя наполняют, как шлюз,
Звездные судьбы
Грузчиков, шлюх…
Воцарилось приподнятое настроение, характерное для тex лет, когда стихи ставились выше, чем хоккей. Словесные круговороты вносили в жизнь совершенно неожиданную и ошеломляющую альтернативу. К чертям собачьим вашу агитпропскую тягомотину, ведь в мире есть другие миры, и в частности «Антимиры» Антона Андреотиса!
А Софья Теофилова то и дело прижимала руки к груди. Она была уверена, что он читает для нее, только для нее, целит ей прямо в сердце. С таинственной улыбкой Джоконды она скосила глаза на своего мужа, мудрого Боба. Тот подмигнул обоими глазами и похлопал ее закинутой за спинку кресла сильной рукой теннисиста. Он, кажется, одобрял ее выбор. Так же, как и она одобрила его недавний выбор, великолепную партнершу в теннисе.
Вдруг Софка заметила странную и совершенно как-то несовместимую с сегодняшним вечером вещь: за одним из окон мелькнуло «свиное рыло». Оно вперилось и миг в собравшееся общество любителей поэзии, потом отпрянуло. В последующих двух мигах в двух других окнах библиотеки мелькнули еще два «свиных рыла». Софка, сделав вид, что хочет размять ноги, подошла к одному окну и увидела, как по снежной поляне удаляются три спины поперек-шире. Вдали в ночной тени отсвечивала стеклом и хромом ухоженная черная «Волга». Ну, это ясно: «служба тыла» пожаловала!
Антоша, к счастью, этих рыл не заметил, иначе, может быть, микроужас его бы снова ухватил за грудки. Он все читал и читал, и мог бы так читать всю ночь, если бы на эту предстоящую долгую ночь хватило бы у него стихов. А впрочем, в эту ночь можно и дальше все время читать из еще ненаписанного. Вечер определенно удался и без всякой политики! Был шведский стол, вокруг которого столпились и употребляли водочку под жареную осетрину или наоборот. Все время говорили о феномене поэзии как манифестации нового поколения. С поэзии перепрыгивали на изобразительные искусства, на Фалька, Фаворского и на новых, Генриха Известнова, Сидура, и на самых молодых, Янкилевича и Эрика Булатова, от станковистов на театральных, в частности на декорации Юло Соостера, от декораций на труппы Любовного и Ефрейторова, далее кино — экзистенциализм Турковского, лиризм Месхиева и, наконец, на удивительный шедевр Ромма «Девять дней одного года», в котором старый мастер показал новую научную молодежь; и все это обсуждалось сугубо с эстетической точки зрения, как будто и не было намедни исторической встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией.
Потом все выкатились под безоблачное ночное, предвесеннее небо, в котором королевствовала звезда Арктур. Началась фаза бесконечного хохмачества. Особенным успехом пользовались анекдоты из цикла «Намедни». Вот, например, один из них: «Намедни приехал к нам в институт инспектор из министерства. Собрал весь состав и говорит:
— У нас есть сведения, что вы работаете над физикой «твердого тела». Предъявите!
— То есть как это? — мы спрашиваем.
— А вот так. Предъявите «твердое тело», а то будут неприятности.
Ну, показали ему бильярдный шар; он и успокоился».
Шумно прошли мимо черной «Волги» с тремя ондатровыми шапками внутри; никто ее даже и не заметил. Никто, кроме Софьи. Та, приотстав, резко, в своей шубке приталенной, приблизилась к автомобилю:
— Что это вы тут ездите за нашим руководством? Кто уполномочил?
Из «Волги» высунулся округлый квадрат физиономии:
— А ну, катись, девка, отсюда, а то увезем!
Двое других буравили зенками, запоминали, должно быть, словесный портрет. Софья, решив все-таки поставить точку в свою пользу, притопнула сапожком и пригрозила «нашей дубненской» милицией. После этого, получив от ищеек словечко «сука», побежала догонять физиков, шедших толпой вокруг Антона. Тот уже с беспокойством оглядывался, где же она, Теофилова Софья, и, увидев, что подбежала, радостно вздохнул. И она с радостью решила: «Я должна его постоянно спасать, защищать, окружать заботой, иначе он пропадет»; подумала она раз и навсегда. Разрумянившаяся на морозе толпишка вошла в отель и сразу направилась к бару. Пить там было нечего, кроме кубинского рома, да и тот предписано было употреблять только как ингредиент для какого-то абракадабристого коктейля «Остров свободы». Но сошло и это. Даже «Остров» сошел. Развеселились окончательно. Антоша подгреб поближе к Софке и объявил во всеуслышание, что собирается написать большую поэму «Фоска».
— Это что такая за Фоска, — зашумел народ, — это на музыку Пуччини, что ли?
— Нет! На мою собственную музыку! — заявил поэт. — Вот, слушайте!
И загудел губами и носом что-то совершенно несусветное, которое он еще усугублял самоотбиваемыми ритмами, а то и новозеландскими танцами, большим знатоком которых он себя полагал:
«Софка! — ору я. — Софка!»
А может, ее называют Фоска?
Софка давно уже поняла, что Фоска — это она сама, только вывернутая наизнанку. Как это здорово быть вывернутой наизнанку гениальным поэтом! Ладонями и локтями она отбивала вместе с ним его ритм. Округляя свои великолепные губы, гудела с ним его несусветную музыку. И даже подтанцовывала в новозеландских прыжках и вращениях. Прыгала к фортепиано.
Помнишь, Софья, — в снега застеленную,
Помнишь Дубну, и ты играешь.
Оборачиваешься от клавиш…
И лицо твое опустело.
…………………….
Отчужденно, как сквозь стекло,
Ты глядишь свежо и светло.
Сильным фосфором светит фотка…
Чао, Софка, и
Здравствуй, Фоска!
— Придешь ко мне? — спросил он ее на ухо.
— Конечно, приду, — ответила она с интонацией «а как же иначе».
Он очнулся в своем «полулюксе». Шел третий час утра. В башке от уха до уха гуляла строфа «Вбегает Фоска, / Как штрих наброска! / И вся она фоска / От ног до гребешка!». Он сел на кровати и попытался определить какие-нибудь ночные ориентиры. Одна нога была в ботинке, другая удивляла наготой. Пиджак в отчаянной позе валялся на ковре. А где же Фоска? Почему тебя нет рядом, вруха? Он упал спиной на подушку.
Вот обещала, да не пришла. Вот и все вы такие бабы-бабы-двери-хлоп-бабы-прыгают-в-сугроб! Обещаете, приду-приду, а сами там с мужьями какими-то валандаетесь, вроде великолепного Боба Фурмана.
С женщинами у Антоши были довольно сложные отношения, если можно так сказать о тотальной нехватке отношений. В оральном смысле, то есть на чтениях, он их возносил, но дальше редко продвигался. Но все-таки продвигался. Есть женщины, которые могут это подтвердить. Правда, большинство их, то есть две, из несовершеннолетних. Меньшинство же, их тоже две, мимолетные иностранки, отпечатки мгновений в стихах. В общем, Антоша не Дон Жуан, не Казанова и даже не Всеволод Большое Гнездо. Его женщина — это Эвтерпа. Хочешь быть поэтом, тащись за ней. Все его гормоны принадлежат Ей. То, что может остаться, будет роздано бабам. Если ничего не останется, гуляйте. Если ты считаешь, Фоска, что это вас, сударыня бальзаковского возраста, не касается, ошибаетесь. Вас касается в первую очередь. Если вы, ты, сейчас войдешь, он тут же начнет тебя раздевать и сразу проверит, осталось ли в нем гормонов после Эвтерпы. Будет — бери, не будет — так просто посидим в голом виде, почитаем стихи.
Дверь открылась без стука, и тут же порог перешагнула волшебная Фоска. Сбросив платье, которое, словно животное ласка, легло рядом с отчаявшимся пиджаком, она прыгнула в постель. И сквозь объятия зашептала: «Мой любимый, мой мальчик, какой ты милый, какой ты храбрый, какой ты герой, какой ты гений, теперь давай немного помолчим, вернее, я немного помолчу, а ты камлай немного надо мной!» Он оглаживал ее белокурый шлем волос, трогал уши, сгибался, чуть не ломаясь, чтобы поцеловать в глаза, и бормотал: «Фоска, Фоска, мы дети Босха. Софка, Софка, где твоя подковка?» Ей все казалось, что она плывет под поверхностью бухты, потом продувает трубку, выныривает и продолжает повторять заклинание, похожее на осетинское имя: «Какой-ты, какойты, какой-ты…» А он ее вытаскивает из бухты и тащит поближе к себе, чтобы неутонула, и тащит снова и снова, а она бормочет ему в ухо «Какой ты мощный, какой ты немолодых дам мучитель…»
1963, завершение марта
Аргентина
На третий день после кремлевских ристалищ Ваксону позвонили из Министерства культуры. Авторитетный женский голос спросил:
— Ну, что же вы, товарищ Ваксон, не приходите за вашим паспортом? Разве вы не знаете, что ваш вылет назначен на вторник?
Он растерялся. Вернее, был просто-напросто ошеломлен. Перехватило дыхание. Забурлило в животе.
— Позвольте, позвольте… Разве вы не в курсе?
— Не знаю, о чем вы говорите, — с некоторым раздражением произнесла авторитетная дама. — Ваша поездка в Аргентину находится на контроле у Дмитрия Сильвестровича. Прошу вас, немедленно приезжайте на Куйбышева, в приемную Переверзева. Не забудьте внутренний паспорт для обмена. Получите паспорт с визой, билет и некоторое количество валюты. После этого вас примет сам Дмитрий Сильвестрович. Вам все ясно, товарищ Ваксон? Вопросов нет?
Вопросов было много, но дама, очевидно, не была готова к ответам. Выпил полстакана коньяку и поехал в старый Москоу-Сити, несколько кварталов которого были заняты партийными неправительственными учреждениями. Хмурая и мокрая зима не отступала. Со скатов машин отлетали вееры грязи. В такие сезоны по всей территории СССР стихийно распространяется кража щеток, сиречь «дворников». Таксист перед каждым светофором выскакивал с тряпкой, протирал ветровое стекло и зеркала заднего вида. Поймав недоуменный взгляд пассажира, пояснил:
— Три пары щеток уже сняли.
— А что же, в парке-то вам не выдают? — спросил он.
Таксист злобновато хохотнул:
— Как же, дожидайся! Заначивают гады, а потом по десятке за штуку сбывают.
Внимательно посмотрев на молодого парня без шапки и в стильном пальтеце, он задал вечно злободневный вопрос:
— Как ты думаешь, сколько еще у нас этот бардак протянется?
— Тридцать лет, — с какой-то не вполне адекватной четкостью ответил Ваксон.
На прощание они обменялись рукопожатием.
— Держись, — сказал Ваксон.
— Ты тоже, — сказал таксист. И больше не встретились никогда.
Отпустив такси, Ваксон решил не сразу идти в Минкульт, а прогуляться до Красной и обратно. Нужно бы и собрать рассеянные двухдневной пьянкой мысли. По сути дела, все эти главные события происходят в одном и том же «сэттинге», как говорит Рюр Турковский. Вся вот эта византийская и псевдовизантийская архитектура. В принципе, эта империя под красными звездами выперла меня, подвергла остракизму, несмотря на рукопожатие Главы. Книга в Совписе уже выброшена из плана. Сценарий в Третьем объединении безнадежно завис. Даже в «Современнике» у Ефрейторова над пьесой витает дамоклов знак вопроса. Как они могут в такой мерзятине отправлять меня в Аргентину?
Фильм по мотивам первого ваксоновского романа «Однокурсники» три месяца назад был одобрен для фестиваля в Мар-дель-Плата. Вначале в делегацию бы и включены режиссер, один из трех главных актеров и автор популярного романа, Ваксон. Спустя некоторое время произошло ЧП. Режиссер Вова Цукатов, будучи во Фрунзе, в нетрезвости отдубасил бильярдным кием какого-то депутата Верховного совета Киргизской ССР. От тюрьмы его спасло только вмешательство его высокопоставленного сценариста, лауреата Ленинской премии Гусейна Ауэзова, однако о выезде кирюхи за пределы родины социализма не могло быть и речи. Делегация, таким образом, скукожилась до двух человек, писателя Ваксона и артиста Ливана, руководить которыми был назначен секретарь парткома Московского отделения Союза писателей Сытский, вот уже много лет закамуфлированный под «чеховского интеллигента». Ну а из агентства «Новости», этого известного по Москве гнезда шпионажа и вольнодумства, прислан был также некий Эдуардо, специалист по Южному полушарию. Все вроде бы «устаканилось», но кто же мог предположить, что автор «Одноклассников» окажется в числе главных идеологических мишеней нашего дорогого Никиты Сергеевича? Ваксон, вернувшись из Кремля, ни разу и не вспоминал о «стране далекой Юга, той, где не злится вьюга», он больше думал как раз о вьюжных краях, где провели свои лучшие годы его родители, и вдруг, нате-пожалте, звонят и приглашают за брать иностранный паспорт. Очевидно, та авторитетная дама, что звонила, полностью погрязнув в своей бюрократии, отстала от большевистской бурной борьбы. Но ведь это тоже не вполне правдоподобный вариант. Ведь не могла же эта дама таким вот образом мне звонить, не согласовав звонок с Дмитрием Сильвестровичем, а уж тот-то, Дима-то, сын Сильвестра-то, уж кто-кто, а уж он-то не мог же не быть в курсе БББ… Какого еще БББ?.. Ну, Большевистской же, Бурной же все-таки, Борьбы ж!.. Сам же придумал и не хера притворяться.
Дмитрий Сильвестрович Переверзев был одним из заместителей министра культуры СССР Екатерины Алексеевны Фурцевой. Это был высокий, ну и слегка сутуловатый, однако совсем-совсем не пожиловатый, хоть слегка и плешковатый, ну, в общем, что называется, «интересный мужчина». Он давно уже был замечен среди клиентов лучшего в Москве мужского портного Запеканека. Также не ускользнуло от чуткой общественности его умение подбирать к своим костюмам невопиющие галстуки. Словом, он прослыл умеренным либералом и вроде бы старался это реноме поддерживать. В частности, всегда сам лично выходил в приемную, чтобы встретить какую-нибудь «противоречивую фигуру» кинематографии; Турковского ли, Месхиева ли, мятущегося ли Цуката…
Так и сейчас получилось: вышел в приемную, деловой, хмуроватый, встретить более чем сомнительного Ваксона, у которого инопаспорт, транзитный авиабилет и жалкая валютенция были уже в кармане. «Заходи, Вакс», — сказал ДС и даже слегка приобнял посетители, провожая в кабинет. Хорошо еще, что с Ваксой не самикошонствовал. Вакс — звучит более-менее нормально, сапожным кремом отнюдь не пахнет, ну как если бы Василия назвали Васей, а не Васькой.
Входя в такие обширные кабинеты, Ваксон всегда думал, что хозяин помещения в этой обстановке, должно быть, себя вполне удовлетворительно чувствует; кубатура квадратуре не уступает, масляная живопись идет в пандан с графикой, мебель реставрирована вполне достаточно, чтобы напомнить добрую старую Англию, и лишь один предмет дисгармонирует — неизбежный, за и над затылком, портрет Хрущева. Я бы и сам, продолжал свою думу Ваксон, посидел бы в таком кабинете неделю-другую, пока не выгнали. Портрет бы этот снял, заменил бы его хотя бы Фрицем Энгельсом. А вот эту, остросюжетную, на которой Переверзев играет в теннис с каким-то знакомым номенклатурным лицом в присутствии зрителей из поселка Заветы Ильича, эту бы не снял; ну, вроде бы просто из английской жизни.
— Значит так, Вакс, — сказал Переверзев, по своей привычке глядя в сторону от собеседника, словно вдруг заметил отставшие обои. — Значит, едете в Аргентину. Не волнуйся, мы полностью в курсе событий. Критика была суровая, но, надеюсь, полезная. Как вы считаете, полезная была критика или нет? (Он любил в таких беседах с «этой публикой» перескакивать с «вы» на «ты» и обратно.)
— Мм-да, — ответил Ваксон.
— Ну, вот и отлично. Я очень рад, что ты соглашаешься с критикой. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Тот, кто признает критику в свой адрес, уже находится на полпути к успеху. А теперь давайте-ка мы с вами, Вакс, поговорим на щекотливые темы.
Сразу после этого приглашения к щекотливым секретарша вошла с чаем и двумя свежими пирожными «наполеон». Ваксону эти кондитерские изделия показались неуместным вздором, а Переверзев между тем аккуратно отрезал маленькие кусочки и поглощал их с явным наслаждением. Попутно он развивал тему. Поступают сигналы, что в творческой среде усилилось «злоупотребление» спиртными напитками. Вот, например, наш общий друг Цукатов опустился до скотского уровня. Ну что, Ваксон, скажете об этом позорном событии? Не слышал никогда? Не знаешь, о чем идет речь? Перестаньте, никогда в это не поверю. А вот если я скажу, что и твоя фамилия нередко мелькает в этих сигналах, как вы на это отреагируете? Ты должен понять, что так и талант можно пропить. Мы направляем вас сейчас в отдаленную несоциалистическую страну антиподов и надеемся, что ты не опозоришь советскую кинематографию. Мычите, Ваксон, отмыкиваетесь? Вижу, что осознаешь, что пристыжен. Ну ладно, желаю счастливого пути, а самое главное — счастливого тебе возвращения. Высказавшись, Дмитрий Сильвестрович встал; и так они расстались.
По пути домой Ваксон, разумеется, заехал в «клуб» и сразу натолкнулся наТурковского.
— А я тебя жду, — сказал тот. — Скажи, ты был когда-нибудь в Киеве?
— Ни разу не был. А ты?
— Я тоже не был. И вот представь себе, именно из Киева на нас двоих приехала телега, да не куда-нибудь, а на самую верховную хату.
Они пошли в «Дубовый» зал и сели там за столик на двоих, наполовину укрытый бегемотским боком рояля. Официант Алик, прямой, как гренадер из фильма Бондарчука, принес им графинчик и две тарелки с миногами. Турковский приступил к рассказу. Оказалось, что вчера в Заветах Ильича пан Хрущевич давал банкет в честь украинской делегации. Там выступил с пространным тостом некий киевский письменник по фамилии Величко. Он долго клялся в вечной дружбе и братстве, а потом сказал, что некоторые московские молодые стараются помешать нашему вечному и братскому. Вот, в частности, в музее Тараса Григорьевича Шевченко в книге отзывов появилась провокационная запись. Дескать, поэт этот был посредственным и малозначительным. С какой, мол, стати этому середнячку отдан такой великолепный особняк? Не лучше ли было бы там устроить больницу для рабочих? И подписи: писатель Ваксон и кинорежиссер Турковский. Пан Хрущевич, согласно достоверному источнику, весь налился мраком, минут пять молчал, а потом буркнул через плечо: «Разобраться!»
— Ну, что скажешь? — спросил Турковский.
— Подожди минуту, — сказал Ваксон. Встал, отвел в сторону Алика и поинтересовался, не появлялась ли в «Дубах» Нинка Стожарова. Алик, бывший конфидентом их дружбы, отрицательно прикрыл глаза. Если появится, скажи ей, что я завтра здесь буду в это же время. Лады? Алик прикрыл глаза положительно. Ваксон вернулся к Турковскому. Тот, задумчивый, сидел в дыму своей сигареты. Увидев вернувшегося, будто вынырнул из дыма.
— Понимаешь, я должен в Канны везти «Кириллово детство», и теперь все зависит от того, как товарищи разберутся с этой гадской подставкой.
Ваксон задумался. Сказать Рюру о поездке в «несоциалистическую страну антиподов»? Как бы не сглазить. И все-таки в этой вонючей среде постоянных подстав и провокаций надо как-то по возможности помогать друг другy.
— Послушай, советую тебе записаться на прием к замминистра Дмитрию Сильвестровичу Переверзеву. Я у него как-то был по поводу «Однокурсников». Он меня долго отчитывал, но помог.
— А знаешь, это идея! — воскликнул Турковский. — Пусть этот Дима знает, что ни я, ни ты никогда не были в Киеве, что Шевченко наш любимый поэт и что мы, отходя ко сну, вместо «Отче наш» читаем «Реве та стогне Днипр широкый»!
Ну, дальше уже пошло в привычном русле, быстрый, как в пинг-понге, обмен остроумностями. Алик только успевал загружать стол графинчиками, пивком, селедочкой, соляночкой и пр.
Вернувшись наконец домой в писательский жилой кооператив, Ваксон был рад увидеть, что вся семья, жена Мирра, сын Дельф и домработница Васёна, сидят перед телевизором.
— Видишь, Дельфинушка, папочка Ваксочка пришел, — медовым голоском пропела Васёна.
— Привет, — сказал трехлетний сын.
А Мирра ничего не сказала.
Ей вообще-то как горькая редька надоели несовершенства семейной жизни. Ваксон вдруг из смиренного доктореныша превратился в заметную фигуру. И если бы только сочинителя, но к тому еще богемщика и фрондера. Уходит утром вроде бы за молоком, а потом оставляет молоко под дверью, а сам исчезает в южном направлении; звонит из Ялты, потом с теплохода «Грузия», идущего курсом то ли на Тбилиси, то ли на Ереван. Хорошо еще, что у нас граница надежно охраняется, иначе захватившая судно литературная банда высадилась бы в Иерусалиме.
Приезжает, врет, говорит, что был один, писал «Братьев Карамазовых». Сидит с отсутствующим видом на своем кресле-кровати, на шее следы каких-то щипков. Он говорит, что не от щипков, а от авитаминоза. Дескать, неполноценное питание. Васёна кричит: «Витаминозом стращаете?! Питаю вас плохо? Вот уйду, тогда взбеситесь!» Мирра видит, что Вакса опять задумал побег «в обитель тайную трудов и чистых нег», то есть на этот раз в северном направлении, с этой тварью Нинкой Стожаровой. В один поистине прекрасный день ты, гад, вернешься и не застанешь жены дома. Она уже будет на исторической родине маршировать в батальоне «Дочери Израиля». В историческом смысле, между прочим, родиной Мирры может быть и Румыния со Словакией, отчасти даже и Аптекарский остров Петроградской стороны.
Ваксон, находясь позади основного состава перед телевизором, наблюдал, как светятся их уши. Вспоминалась строчка из Андреотиса: «И ушки красные горят, как будто бабочки сидят». Наконец кончилась программа про какого-то красного вервольфа в стане Добровольческой армии. Дельф сразу взял отца за руку и повел его в детскую. Комнатенка была чуть ли не до потолка завалена японскими игрушками, трофеями декабрьской поездки в Страну восходящего солнца.
— Вот видишь, что получается, — грустновато сказал крошечный мальчик. — Сломался робот.
И действительно, робот перестал светиться пузом и бормотать что-то по-японски.
— Принеси мне такого же, что тебе стоит, — попросил Дельф и вдруг просиял от новой идеи: — Знаешь что, давай вместе съездим в Японию и выберем там робота получше!
Ваксон осторожно возразил:
— Ты знаешь, это не так-то просто. Ты думаешь, что Япония — это детский магазин, но это не совсем так. Япония — это густозаселенная страна на другой стороне земного шара.
— Огромнейшая странища, так, что ли? — на грани восторга спросил Дельф. — Небось, больше чем Москва-ква-ква?
— Ну, не совсем так, мой Дельф: она, конечно, в десять раз больше, чем Ква-ква по населению, однако по территории она юлит вслед за Советским Союзом, как ящерица вслед за коровой.
Дельф ахнул:
— Вот это да! Ну и ну! Ящерица за коровой!
Ваксон с некоторым раздражением подумал о жене. Она ему даже не рассказала о Японии! Странная все-таки эта Мирка. После иняза блестяще знает английским, а книг по-английски не читает. Отменным обладает вокалом, а в джазе не поет. Чем она живет, кроме подозрений?
Тут как раз в детскую вошла жена. Посмотрела исподлобья.
— Ну, а теперь ты куда собрался?
— Теперь в Аргентину, — сказал он. И замер в ожидании се реакции на такую сногсшибательную новость.
— Па-анятно, — процедила она и вышла из комнаты.
Ваксон прислонился к притолоке. Она не верит ни одному моему слову. Три дня назад, когда он вернулся домой после кремлевской порки, она стала кричать: «Где ты шлялся?! Где тебя черт носит?! Ты страшный человек! Пора с эти м кончать!» Сегодня эти вопли еще впереди.
Он уселся на полу посреди игрушек, вытащил из кучи патрульный джип, извлек из него батарейку, открыл пузо любимому роботу и сменил источник энергии. Робот немедленно осветился и зашагал под кровать, бормоча японскую абракадабру. Дельф завизжал от счастья: «Ура! Ура! Папка робота оживил!»
Мирра вернулась с вопросом к сыну: «Дельф, ю ар рэди фор ауа диннер, арен'т ю?» Значит, ее инглиш все-таки не совсем пропал втуне, возн'т ит? Может быть, двуязычного мальчишку вырастит? Интересно отметить, что в этой, так сказать, «конфликтной» семье любая положительная мысль немедленно вызывала изменение в тоне речевых коммуникаций в сторону нормализации. Так произошло и на сей раз. Мирра мирно спросила:
— Ну, куда ты все-таки собрался-то, Вакса? В Грузию, что ли?
— Ну что ты, Мирка, эдакая стала Фома-невера? В Аргентину еду на кинофестиваль. Вот и документы уже выдали в министерстве, и башли.
Он показал паспорт с визой, билет на самолет и аргентинские песо, каждый билет которых был похож на искусную гравюру с изображением каких-то национальных битв.
— Да неужели это возможно после Кремля? — спросила она.
Ага, значит, она и о кремлевских поприщах что-то знает.
— Я сам ничего не понимаю, — проговорил он.
Внезапно Мирка ахнула, закусила губу и схватилась за бок. Взвыла Васёна. Заплакал Дельф. Не спрашивая, Ваксон бросился к телефону. Недели две назад у жены стали проявляться признаки желчнокаменной болезни. Несколько раз вызывали неотложку. Апоморфин снимал боли, но несколько часов после закупорки желчных путей Мирра не могла встать. Так получилось и сейчас.
Ближе к полуночи Васёна уложила Дельфа спать и сама легла в детской, прикрыла дверь. Ваксон и Мирра лежали вдвоем на широкой тахте. Он обнял ее и поглаживал по спине. Она все еще дрожала. В конце концов в нем стало подниматься желание. Она это почувствовала.
— Ну, трахни меня, Вакс, — прошептала она сквозь дрожь.
— Ты уверена, что можно?
— Давай, давай, не церемонься с девушкой.
С крайней осторожностью он начал выполнять супружескую просьбу. Она стонала, но явно не от боли. По завершении акта у них полагалось слегка пошутить, и он пошутил слегка:
— Если ты так трахаешься, значит, я могу лететь в Аргентину.
Через три дня он отправился. Путь предстоял долгий: в тe времена еще не было беспосадочных перелетов такой отдаленности. Начинался он самолетом «Аэрофлота» из Москвы в Париж. В Париже надо было прожить не менее трех дней, пока снаряжался авион в Буэнос-Айрес. Наконец вылетаем боингом «Эр Франса». Посадка в сенегальском Дакаре. Дозаправка горючим для перелета через океан. Посадка в Рио-де-Жанейро для дальнейшей дозаправки. Следующая посадка в Сан-Паулу, неизвестно для чего. И наконец, прибытие в самый европейский город Латинской Америки, горделивый Буэнос-Айрес. Здесь советских пассажиров госпитализируют для излечения от головокружения, вызванного именами всех этих остановок.
Так они шутили перед отъездом в свой, подкожный, а сгало быть, скучный аэропорт Внуково. Дельф выслушивал эти шутки с округлившимися глазами, а потом важно сообщил в детском саду, что папа уехал на излечение в Бунос-Арас.
Через два часа после отъезда Ваксона у Мирки снова пошли колики. Стараясь отдалить вызов неотложки, она глотала болеутоляющие таблетки. Толку от них было мало, и настроение молодой дамы покатилось вниз до максимальной глубины. Вот как раз на этой глубине она находилась со своим настроением, когда позвонили из ЦК КПСС.
— Добрый день, с вами говорит Лебедкин Халдей Мордеевич из ЦК КПСС. Я бы хотел переговорить с товарищем Ваксоном.
— Его нет, — ответила Мирка и хотела уже швырнуть трубку, когда вдруг поняла, откуда звонят, и задержалась со швырянием.
— Когда он будет?
— Не скоро, — сказала она с чем-то похожим на рычание в последнем слоге. В районе желчного уже ужесточалась распилка жестяной. — Уехал за границу.
— Да вы что?! — вскричал тут как-то по-женски сотрудник главного органа страны. — За границу? Как это может быть? Практически это невозможно!
— Так точно, практически за границу, ваше благородие, — прорычала Мирка. Для нее сейчас не было важнее органа, чем ж.п.
— Послушайте, вы, должно быть, супруга Ваксона, может быть, вы думаете, что это шутка? Нет, это не шутка. С вами говорят из ЦК КПСС. Куда уехал Ваксон? В какую заграницу?
— В Аргентину, — рычание на этот раз пришлось на первый слог. Оказалось, что в диалоге большинство слов обладает рычащими. В животе тем временем кто-то, обкрутив протоки, дергал веревку.
— Что за вздор?! Послушайте, как вас, Миррель, э-э, Леонардовна Ваксон, с вами говорит личный советник товарища Хрущева по вопросам литературы и искусства. Каким образом мог ваш супруг уехать в Аргентину?
— А вот этого уж я не знаю! — крикнула из последних сил Мирра и брякнула трубку на рычаги.
Ил-14, довольно скромненький самолетик нашего тогдашнего воздушного флота, вдруг вырвался из застойных туч евразийского континента к растрепанным облачкам легкомысленной Европы. Летел он низко, и потому можно было созерцать проплывающие внизу готические города. Все, кто мог, прильнули к окошкам, а Ваксон, уставший от болтовни с Ваней Ливаном и Эдуардо, прикрыл глаза, чтобы сообразить, как это все могло получиться. Неужели у них все там так херово поставлено, что левая рука не знает, куда идет правая нога? Чем еще можно объяснить отправку крамольного Ваксона в такой отдаленный зарубеж? Неужели Переверзев, говоря о серьезной критике, действительно думал о серьезности критики? Может, там произошел государственный переворот? Ну, не настоящий, конечно, переворот, а какой-то новый антисталинский поворот? Чепуха, трудно представить себе такую малярию высших руководящих органов. Товарищ Величко из киевской партийной мафии вряд ли бы выпятился со своей музейной провокацией, если бы снова стала нарастать оттепель. Скорее всего, Переверзев не очень хорошо был информирован о том, что произошло в Кремле седьмого и восьмого марта. Так или иначе, тут произошел какой-то сбой государственной машины. Что-то напутали товарищи, и я был отпущен. Пролетел уже над ПНР и ГДР, лечу над ФРГ, приближаюсь к Пари-и-и, о, Пари-и-и…
2006, октябрь
Аджубей
Здесь мы прерываем рассказ о 1963 годе, то есть о молодости наших героев, чтобы оказаться в 2006-м, то есть во времена их старости.
Жизнь Ваксона уже основательно перевалила за семьдесят, он бытовал подолгу в других странах, но всякий раз, возвращаясь в сверкающую рекламами Москву, вспоминал времена шестидесятничества и чаще всего 63-й, год максимального «закручивания гаек», и до сих пор необъяснимый отрыв из темной тоталитарной страны в поразительную, слепящую всеми красками своего антиподского лета Аргентину.
Совсем недавно к ним в гости на Котельническую набережную заехала давнишняя подруга Ралиссы, женщина по имени Юнна, которую теперь называют Юнна Валерьяновна, хотя друг дружку подруги по-прежнему кличут с непременным суффиксом «ка» — Юнка, Ралиска. Бедные наши девочки, думал Ваксон, сидя с ними на кухне за бутылкой «Шандона», как они гордятся тем, что их еще можно узнать.
Во время исторической разборки Хрущева с интеллигенцией Юнна вполне соответствовала своему имени, была юницей двадцати с небольшим. Она вообще-то принадлежала к обширному клану Хрущевых — Аджубеев и была вхожа во все их дома. За столом у Ваксонов они рассказала, как однажды Никита Сергеевич, будучи уже неограниченным диктатором, вернулся с работы домой в исключительно приподнятом настроении. За ужином он объявил всей семье: «У меня сегодня большой праздник, Президиум Верховного Совета наградил меня Золотой Звездой Героя Социалистического Труда! Я очень счастлив и горд и хочу поднять тост за нашу великую Родину!»
Ваксоны, бывшие политические эмигранты, и Юнна, у которой дети и внуки были разбросаны по всему миру, грустновато посмеялись. Вот какие упертые большевизны нами тогда управляли. Хорошо, что не дожил НС до того, как развалилась его великая родина.
Тут Юнна вспомнила еще кое-что из семейной хроники. Вскоре после того, как в октябре 1964 года верные соратники Хрущева на секретном пленуме ЦК лишили его высочайшего поста и выпихнули на пенсию, однажды на даче зашел разговор о мартовских событиях 1963-го. Юнна осторожно дала понять пенсионеру, что, по ее мнению, он допустил тогда большую ошибку. Так или иначе, папа (все молодые члены клана называли его «папой»), вы оттолкнули от себя самых верных своих союзников, творческую молодежь. И вдруг вчерашний железный диктатор, покоривший восставшую Венгрию, построивший Берлинскую стену, бросавший вызов вашингтонскому Камелоту и в конце концов проводивший его туда, откуда нет возврата, разрыдался навзрыд. Слезы текли по его обрюзгшему лицу, он издавал какие-то кудахтающие звуки и только после того, как Нина Петровна принесла ему капли, смог произнести более-менее связную фразу: «Это все… это он… меня… спровоцировал… Килькичев…»
Все присутствующие были потрясены, а Алексей, не выдержавший напряжения, просто вышел из столовой и сразу уехал в город.
Ралисса вопросительно подняла брови.
— Алексей?
— Ну да, наш зять, муж Отрады, Алексей Аджубей. Ведь вы же помните, кем он был при папе. Главный редактор «Известий», а на деле просто второй человек страны.
И Ваксона вдруг, сорок три года спустя, осенило. Аджубей! Вот она, отгадка того вроде бы совершенно необъяснимого оборота событий, отправки молодого Ваксона, только что пропесоченного тираном, в фантастическую Аргентину. Это сделал Аджубей!
Юнна и Ралисса еще несколько минут говорили об этом круглолицем, с хитрыми глазками славянском человеке под странной, то ли турецкой, то ли молдавской, фамилией. Он был не дурак выпить, уж это точно, любил заложить за галстук. Ралисса вспомнила, как он приставал к ней на какой-то вечеринке. Надо отдать ему должное, он с достоинством перенес опалу. Подумать только, из поднебесных сфер (Ваксон тут про себя добавил: «где пахло потом и отрыжкой») они его заткнули под крыло Грибочуеву, пятым замом в журнал «Советский Союз»! А что Отрада? Ну, знаешь ли, Отрада ведь всегда была скромнягой, никогда не высовывалась, как работала в «Знании», так, кажется, и сейчас для них что-то пишет. А как дети? Ну, нормально.
Ваксон, сославшись на срочную работу, перешел из кухни в кабинет, откуда, сидя за письменным столом, можно было созерцать крыши Китай-города, а также купола и шпили Кремля. Покойный Аджубей; надо проверить, что ты знаешь о нем, когда и как эта фигура возникала в твоей жизни. Вот, помнится, великан Валера Осипенко рассказывал, как Аджубей однажды вызвал его к себе и дал ему шесть тысяч рублей. Предстоит банкет в честь делеации гэдээровского комсомола, а значит, большая драка. Да как же это, Алексей Иванович, такое возможно, спросил Валера, который и сам был с похмелья. Банкет и драка как-то несовместимы! Ты ни черта не понимаешь, Валера, ведь их старшие братья были в «Гитлерюгенд»; понял теперь? Только отчасти. В общем, этими деньгами будешь рассчитываться в ресторане за битую посуду. Счет за посуду там оказался на одиннадцать рублей семьдесят копеек. На остальное мы организовали ФАВ, Фонд Алкогольной Взаимопомощи.
Осенью 1961 года, как всегда второпях, с хохмами и интеллигентской матерщинкой, Ваксона разыскали два молодых известинца, Колька Муромцев и Колька Федосей. «Слушай, Вакса, наш Салям-по-мудям-Аджубей тобой послал. Надо, говорит, прикрыть Ваксона: совсем затравили парня!»
В то время и в самом деле партийно-комсомольская печать не слезала с Ваксона за его роман «Орел и решка», а вождь тогдашнего ЛенКома Сергун Павлов и вообще уподобился римскому сенатору Катону с его навязчивой идеей разрушения Карфагена. Ни в одной речи Сергун не забывал призвать — и даже Первого космонавта обратал — к борьбе с «фальшивомонетчиками», как они называли героев романа.
После получасовой беседы в кабинете с круглыми окнами решили Ваксона послать спецкором на какой-нибудь остров. «Ну, Ваксон, выбирай: Капри или Сахалин?» Выбоp, конечно, пал на отдаленные земли. Там же, в кабинете с круглыми окнами, Ваксону было изготовлено сопроводительное письмо, которое звучало так: «Уважаемые товарищи! Прошу вас оказать всяческое необходимое содействие нашему специальному корреспонденту, писателю Аксёну Ваксонову. Главный редактор газеты «Известия» — и крупными разборчивыми буквами роспись — Алексей Аджубей».
Надо сказать, что Ваксон только однажды пустил в ход этот волшебный мандат. Пять дней на Сахалин валила пурга, снег запечатал два этажа в городской гостинице. Аэропорт был наглухо закрыт, когда Ваксону по секрету сказал пилот-собутыльник, что готовится один борт. На трофейном японском вездеходе спецкор добрался до аэропорта. Предъявил начальству заветное письмо.
Немедленно один из шестнадцати пассажиров был снят, и его кресло предоставлено «известинцу». Когда он шел нa посадку, весь лежащий на полу народ скандировал ему вслед: «Не имей ста рублей, а женись как Аджубей!»
По приезде в Москву Ваксон настрочил обалденный очерк о советской жизни молодежи или, наоборот, о молодежной жизни на советском острове, благо к тому времени концлагеря были распущены и ассоциации с чеховской каторгой возникали нечасто. «Известия» быстро тиснули очерк на полный лист, и в определенных кругах возникло мнение, что вчерашний фрондер находится теперь под могущественной протекцией. Не исключено, что слухи об этой протекции сыграли важную роль в утверждении его кандидатуры на поездку в капстрану Японию. Аджубей об этом путешествии ничего не знал, иначе не развеселился бы так явно во время выступления его протеже на собрании у Килькичева.
После дикого бичевания молодых в Свердловском зале он, очевидно, задумался, как вытащить Ваксона из зловонной дыры. Черт знает, что могут предложить шешелинские органы. Не исключено, что на каком-нибудь случайном выпивоне он встретился со своим старым другом замминистра культуры Переверзевым. Сорок три года спустя старый Ваксон вспомнил, что до него доходили слухи, будто тот и этот были однокурсниками в МГУ. По всей вероятности, они регулярно встречались и не только выпивали, но и в теннис играли. Почему в теннис? Вдруг пронзило — да ведь в кабинете-то замминистра на стене-то большая фотография висела, и на ней товарищ Переверзев играл с кем-то знакомым; да вот именно с Аджубеем, и не с кем иным!
Скорее всего, на мартовском выпивоне Переверзев поделился с другом своими проблемами. Дескать, вот: собрали хорошую делегацию с фильмом на фестиваль и Мар-дель-Плата и вдруг все развалилось. Режиссер Цукатов оскандалился в Киргизии, а автор Ваксон, ну, ты сам знаешь, оказался неблагонадежным, попал под серьезную критику. Аджубей задумался на минуту, а через три минуты сказал: «Посылай Ваксона. Всю ответственность беру на себя».
Сорок три года спустя старый сочинитель Ваксон смотрел на бесконечно серое московское небо, нависшее над столь яркими итальянскими постройками XVI века. Все-таки так мало остается в памяти, когда время вот такой серой кошмой висит над жизнью. Все, что осталось от той двухнедельной поездки в ярчайшую страну, можно записать на одном листке бумаги; ну, скажем, с обеих сторон этого листка. Розовый дворец и гарцующие вокруг президентские кавалергарды; аргентинская переводчица княжна Мышкина, высокая, чуть сутуловатая девушка — отпрыск Добровольческой армии, которую расхристанные журналисты принимали за советскую кинозвезду; караван фестиваля, несущийся через выжженную солнцем пампу, в которой то и дело возникают гигантские строения рекламных сигаретных пачек; накат океана, выгнутая дугой полоса отелей, толпы фанатиков кино в шортах и купальниках, плывущая над толпой на крыше автобуса дочь, мать, сестра и супруга аргентинских трудящихся, суперактриса по имени Ла Бомба, можете к этому имени прибавить то, что вам рисует воображение, а Ваксона и Ливана, можно надеяться, оно не подведет; ковровая дорожка фестиваля, по которой мы следуем вслед за американцами по латинскому алфавиту, вот оборачивается на подъеме по лестнице противоположность крутобедрой и высокогрудой Ла Бомбы, девушка Дальнего Запада соломенногривая Элизабет Сазерлэнд, а вслед за ней движется длиннорукий и быковатый кинозлодей Чак Паланс (он же по рождению Остап Охрименко), умеющий стоять на одной ладони, держа свое мощное тело параллельно земле: ночь триумфа для Орсона Уэллса, доставившего сюда ленту по мотивам романа Кафки «Процесс» с Роми Шнайдер в главной женской роли, ошеломленные зрители в смежных кафе гудят до утра, а мы не можем так гудеть, потому что у нас не хватает песо даже на пиво; фольклорные праздники народов латино, на которых каждый раз побеждает огромный мексиканский петух с гитарой в окружении коротконогих курочек с трубами; Виктор Степаныч Сытский, играющий роль «чеховского интеллигента», окруженного молодыми агентами КГБ Ливаном, Ваксоном и Эдуардо, дает пресс-конференцию на фестивале, «агенты» хохочут, слушая глубоко партийные речи «Парткомыча», и тут знаменитый итальянский писатель Васко Пратолини встает и просвещает провинциальную аргентинскую прессу: господа, вы все перепутали, знаменитый советский писатель — это мой почти тезка синьор Ваксон, именно вот этот молодой человек, чей протестный роман только что вышел у нас в Италии, а вот товарища Сытского у нас даже в компартии никто не знает; Сытский на грани нервного приступа бегает по набережным, пытается собрать всех в кучу — товарищи, товарищи, вы что, не видите, какая вокруг сложная обстановка, ведь мы окружены врагами; вот парадокс, тут оказывается, масса русских, иной раз на пляже прислушаешься — то тут, то там говорят по-русски — «Вера Николаевна, а почему бы нам летом, в январе, не поехать в Европу?» — да ведь здесь, оказывается, сотни тысяч выбравшихся из-под бескрайней серой кошмы; «Неужели ты вернешься туда, Ваксон?» — «Ну, конечно, я вернусь: там все мое». — «Да что это там твое?» — «Сюжеты, характеры, назойливые прилагательные, невыносимые причастия и чарующие деепричастия, воробьиная стая междометий, звук «щ», открывающий щастье колбасное, матерь-щинскую; ты меня понимаешь?» — «О, да!»
И так ты возвращаешься почти по прямому меридиану в Париж, где девушки той весной ходили в распахнутых пальто и в трико, с большими цветными платками на бедрах, и где ты легкомысленно бродил несколько дней до полета в Москву, не догадываясь, что ты находишься под протекцией временщика.
196З, апрель
Возвращенец
В самолете было полно недавней советской прессы. Ваксон набрал нелегкую кипу и уединился в углу полупустой кабины. Почти в каждом издании он находил покаянные заявления раскритикованных творческих работников, особенно художников и писателей. В «Комсомолке» натолкнулся на короткое, с пол-ладони длиной, письмо Роберта: «…И мы прекрасно понимаем, что суровые слова НиДельфы Сергеевича были продиктованы глубокой заботой о нашем творческом молодняке»…» В «Литературке» среди заголовков типа «Верность и единство» вмонтирована продолговатость Антоши Андреотиса: «…Ленин — это головокружительная высота и голубизна. Хрущев — это самый близкий к Ленину деятель современности!..» В «Известиях» стих Яна Тушинского: «Партбилеты ведут пароходы, / Партбилеты ведут поезда! / Как отцы экономим мы порох, / Чтоб сияла родная звезда!» И множество соответствующих ссылок в разных изданиях и в разных статьях на Кукуша Октаву, на Энерга Месхиева, на Генриха Известнова, на Петра Щипкова и прочих из сильно или слегка провинившихся. Множество было также писем трудящихся из разных отраслей: доярок, металлургов, рыбаков, швей, свинарок, библиотекарей, поваров, экскурсоводов, археологов, преподавателей и студентов, а также профессоров многочисленных вузов, сотрудников милиции, артистов цирка, сварщиков, монтажников, дегустаторов вина, сборщиков чая, оленеводов, золотоискателей, пограничников родины, экипажей дальнего плавания, артистов оперетты, рабочих фабрики мягких игрушек, сверлильщиков твердых пород, лаборантов атмосферного зондирования — все они увещевали писателей и других работников идеологического фронта не отрываться от исторической поступи нашей Партии. Ваксон пошел в туалетный чуланчик и там, надавив двумя пальцами на корень языка, отблевался за милую душу. Все было ясно: Партия не отвергает послесталинских артистов, она их просто влечет всвязке за собой.
Приехав в Москву, он первым делом отправился в журнал. Там, как всегда, в извилистых коридорах люди сталкивались друг с другом. Секретарши разносили чай с лимоном. В глубине извилистой кишки Ося Шик кричал по телефону: «А ты пошли его подальше! Пошли подальше!» Юрий Максимильянович Аржанников сидел в своем кабинетике, между тем как его длинная нога в безукоризненно начищенном ботинке покачивалась в коридоре. Стучали две пишущие машинки, Таня и Рита. Завотделами Мэри и Ирина, жены высокопоставленных людей, обменивались слухами о подводных течениях в Союзе писателей. Словом, все было как всегда — привычный и убаюкивающий журнальный быт.
Ваксон зашел к журнальному критику Стасу Разгуляеву, которому обычно первому тащил свои сочинения. Тот оторвался от каких-то страниц и кивнул на единственное кресло для посетителей: «Садись, графоманище несусветный, я сейчас!» Таким элегантным образом он всегда приветствовал близких друзей. Ваксон снял аргентинскую шляпу, высморкался в аргентинский платок и закурил аргентинскую сигарету. Ну, сейчас начнется треп, подумал он, однако Разгуляев не задал ему ни единого вопроса о дальних странствиях, а вместо этого сказал:
— Тут, знаешь ли, Вакса, тебя заждались. Вся ваша золотая молодежь уже покаялась черт знает в чем, а тебя среди них нет. Учти, сейчас на тебя навалятся и Луговой, и Камп, и Преображ, и прочие, и все будут настаивать, чтобы и ты пролил слезу. Есть также точка зрения, что если Ваксон не выступит, журналу — крышка. В этой ситуации вообще-то трудно не замазаться. Лучше бы было опять куда-нибудь уехать.
— О-хо-хо, — проговорил приезжий и зевнул. — Да, пожалуй, уеду куда-нибудь в Австралию или в Новую Гвинею, к родственникам Миклухо-Маклая.
— Тебе что, открытый паспорт, что ли, выписали?
— Стас!
— Да я шучу.
— И я шучу. Можно, я от тебя сделаю пару звонков?
Стас вытащил из-под бумажного хлама черный тяжелый телефон, брякнул его перед Ваксоном, а сам вышел — вот такая существовала деликатность.
Первый звонок он сделал Нинке Стожаровой. Подошел муж, Адриан, по-теннисному Адри.
— Простите, нельзя ли Нину Афанасьевну? — спросил Ваксон.
— А, это ты, Вакс! Нинки сейчас нет, — быстро проговорил вечно торопящийся муж. Ваксон сделал вид, что это не он.
— Это говорят из «Декоративного искусства».
— Ну, понятно-понятно. В общем, ты в городе. Пока!
Следующий звонок был направлен домой, в жилкооператив. Странно веселым голосом ответила Миррель:
— Пока ты слонялся по своим Аргентинам, мне сделали операцию. Вытащили кисет с драгоценностями. Чувствую себя классно.
— А как Дельф?
— Дельф решил жениться.
— На ком?
— На Васёне. Ну, видишь ли, он стал шофером, а шоферам полагается жениться на домработницах; вот так и получаается.
— В общем, я вижу, вы и без папы прекрасно обходитесь
— В общем-то обходимся. А ты когда прилетишь?
— Да я уже прилетел. Ищу такси.
В это время в коридоре послышались звуки тяжелых шагов и барственные голоса старших сотрудников. «Ну, где же он, наш долгожданный Ваксон?» Прозвучал резкий голос секретарши главного: «Николай Борисович просит к себе Аксёна Ваксонова!»
Он позволил себе на минуту закрыть глаза. Ну, сейчас они начнут ко мне применять партийную тактику влияния и убеждения. Зерно этой тактики заключается в том, чтобы замазать всех вокруг. Интересно, сколько раз каждый из них замазывался? По всей вероятное все они — и Преображ, и Железняк, и сам Камп — замазывались только однажды, а дальше уж все шло само собой. Теперь надо под маркой спасения журнала замазать и меня; раз и навсегда. Хер вам, со мной у вас так не лучится. Вообще-то получилось, но с неожиданным результатом.
1963, июнь
Всенародное
А где же был Ян Тушинский, и что с ним вообще произошло? Идиотская статья Шурия Шурьева, в которой он объяввлялся чуть ли не предателем, его подкосила. Он хорошо знал этого хмыря еще по Парижу; тот там годами сидел как спецкор «Правды», словесный пулеметчик передои фронта идеологической войны. Еще при первой встрече Ян, глядя на Шурьева, подумал: раньше в Париже сидел Илья Эренбург, то есть наш Хулио Хуренито, а теперь вот Шурий Шурьев — лоб в два пальца шириной, в маленьких зенках постоянный отсвет основного чувства, то есть классовой ненависти.
С этим чувством он столкнулся однажды на семинаре по западной литературе в Союзе писателей. Шурьев, прибывший на этот семинар специально с передовых позиций, сообщал последние новости о деградации буржуазной литературы. Он привез с собой и красноречивое доказательство распада. Вот, извольте, несброшюрованный роман. Выпущен в свет респектабельным издательством «Галлимар». Во вступлении автор пишет, что перед употреблением читатель должен всякий раз перетасовывать страницы и читать так, как сложится. Вы представляетe, товарищи, какому глумлению в мире чистогана подвергается величественная мировая литература, призванная просвещать умы, звать к освобождению от ига капитала?!
И в негодовании как бы отшвырнул от себя злосчастную книженцию, которая тут же была подхвачена сидевшим в первом ряду шустрым верзилой, молодым поэтом. Тушинский перетасовал страницы и весело воскликнул: «А это здорово!»
— Что вы хотите этим сказать, Ян? — спросил председательствующий на этом семинаре лауреат Консимов.
Тушинский пожал плечами:
— Честно говоря, не понимаю, почему товарищ Шурьев подходит к этой игре с такой звериной серьезностью? В литературе всегда должен присутствовать игровой элемент, иначе она превратится в кучу занудных трактатов.
В Малом зале поднялся неоднородный шум. Забавная книжка пошла по рукам. Молодежь смеялась и аплодировала Тушинскому. Кто-то брякнул: «Хорошо бы вот так издать роман Петушатникова!» Писатели пожилого возраста подмигивали друг другу: еще помнили Двадцатые годы. А вот средний возраст возмущался: «Что за цинизм?! У этих людей нет ничего святого!» В шурум-буруме Шурьев не отрываясь смотрел на Тушинского. Ян скользнул было по нему небрежным взглядом, но потом подумал, что тот смотрит не просто так, а как-то особенно, и встрепенулся. Из-под тяжелых надбровных дуг на него взирал примат, исполненный ненависти. Никаких поблажек не предлагалось. Вспоминалась «Песня бойцов Наркомвнудела» из кинофильма «Ошибка инженера Кочина»: «Враг силен, мы сильней! Враг хитер, мы хитрей! Нам народная сила поможет / Вражьи когти спилить, вражьи ребра срубить, вражьи гнезда огнем уничтожить!» И все. Без поблажек.
В перерыве Тушинского взял под руку вальяжный Консимов.
— Что это вы, старрик, так жестоко ополчились на Шурьева? Ведь он прростой ррабочий паррень.
Ян с горячностью возразил:
— Что-то он не похож на простого рабочего парни. Я знаю простых рабочих парней. Скорее уж, он напоминает вурдалака! — и быстро покинул помещение.
Этот семинар случился в разгаре «оттепели», в расцвете либерализма, за два месяца до исторического посещения Манежа. Потом все покатилось, для одних вниз, для других вверх; без всяких отклонений. Ненавидящая рожа Шурьева нередко снилась ему во сне. Он воображал торжество этой рожи, готовой к уничтожению «вражьих гнезд». После мартовской встречи в Свердловском зале Ян попал в турбулентную зону. С одной стороны, вроде бы хвалили за воплощение в стихах революционного духа нашей страны, с другой — укоряли в «нескромности». Ближайшие его друзья, члены плеяды, в которой он предположительно светил ярче всех, попали под кулак главы государства. Для «органов» в этом заключалась его неоспоримая крамола. Ходили слухи, что обсуждают, как раскассировать эту группу; не исключалось, что «Юность» будет закрыта.
Что делать? Может быть, отменить парижскую публикацию «Автобиографии»? Каким-нибудь образом, скажем, через ребят из «Юманите», дать знать Шарлю и Беверли, чтобы отложили великий день? Они им не поверят, подумают, что подосланы. Зная Янчика, им и в голову не придет, что он добровольно отказывается от такой ярачйшей сенсации. Да и вообще… м-да-с… кроме всего прочего, получен ведь был солидный аванс… м-да-с… огромное количество франков!
Может быть, выйти на каких-нибудь скрытых либералов из ЦК?Постучаться к самому Демичеву? Убедить его в том, что зубодробительная кампания в нашей печати не пойдет на пользу нашей революции. Ведь все-таки наряду с… ну, скажем, с несколько резковатой критикой недостатков, с осуждением сталинщины… там ведь немало сказано крылатых фраз о Революции… ведь не зря же там видна отчетливая связь с Блоком, с Маяковским… ведь так? А ведь «всенародное осуждение» поэта только повредит тому, что уже завоевано нашим поколением… так ведь?
В общем, пока он продумывал разные варианты спасения, «Экспресс» в далеком Париже напечатал журнальный вариант «Автобиографии» и объявил, что полный текст выйдет вскоре книгой в издательстве «Галлимар». А Шурка Шурьев, этот простой рабочий парень из Магнитогорска, немедленно откликнулся на событие поэтоненавистнической статьей.
Ян Тушинский давно уже поражал сверстников своей удивительной «пробиваемостью». Без труда он вступал в прегорья советского Олимпа. К генсеку Союза писателей вообще заявлялся без предупреждения. К высшим партийным чинам по культуре, к Килькичеву и Поликрабову, тоже проникал без особых проблем. Там и возникали различные проекты заграничных путешествий. Все помнят, например, его невероятное прибытие на Кубу.
В 1959 году весь мир был потрясен громокипящим катаклизмом латиноамериканской революции. В столицу роскошного острова Куба вступили отряды повстанцев. Диктатор Батиста, поднявшийся из самых низов кубинского общества, бежал. Власть взяли молодые бородачи, романтические «барбудос» во главе с неким Фиделем Кастро. Левая интеллигенция во всем мире, особенно в Соединенных Штатах, ликовала. Вот, наконец-то и в наше полушарие пришла настоящая свобода! Особенно громко провозглашали победу поэты поколения Beat, то есть «битники». Не исключено, что именно под их влиянием двадцатишестилетний Ян Тушинский вознамерился съездить на остров Куба.
Пошел сначала в Иностранную комиссию Союза писателей. Там затрепетали от такой дерзкой самоидеи. Да что ты, Янчик, да кто же тебя туда пустит? Ведь там сейчас царит полный разброд. Никому пока что не известно, что за герилья взяла там власть. Ни Марксом, ни Лениным пока что там и не пахнет. Скорее уж анархия там прожаривается. Вполне этот Кастро может там на манер Нестора Махно объявить республику «Гуляйполе». А то еще прямо к американцам перекинется; ведь он, по слухам, из богатой семьи.
«Товарищи, товарищи, — увещевал своих собеседников из Иностранной комиссии юный поэт, — пока мы будем тут попукивать, как раз и уйдет Фидель к американцам, в анархию богатства. Нужно идти к нему и влиять на правах родоначальников и наследников социалистической революции. Нести туда наш факел, делить огонь!» Оказалось, эти товарищи совсем уже затоварились по мелочовке. Он тогда к другим товарищам пошел, делил с теми свой огонь, а потом и еще к высшего сорта товарищам явился и так повсеместно обнародовал свою пламенную идею. Между всеми охваченными товарищами начался телефонный перезвон, который продолжался, продолжался, продолжался и вдруг разродился решением — пусть летит!
Вот так вдруг тощеватый и слегка остроносый московский юнец с рюкзаком заготовленных рифм (Фидель — не кисель, Куба — не Коба, барбудос — сны Будды) появился в самой гуще гаванского карнавала, который, как известно, продолжался одиннадцать месяцев, пока не кончился бензин.
Вернулся он оттуда с большим портфелем из крокодиловой кожи. Чего там только не было свалено в кучу! За эту портфельную анархию заслужил даже укоризну со стороны московских товарищей: «Что же ты, Янко, не можешь у себя под носом навести э-лэ-мэн-тарного порядка?»
Несколько месяцев в застольях он рассказывал о Кубе. Вот это, братцы, настоящая свобода, самая настоящая! Там машины самых последних марок просто стоят на улице, ключи торчат — садись и поезжай! Фидель — мой друг, он глава правительства, а ему кореша подчас дают подзатыльника. А то и прямо за бороду тянут. Эй, Фидель, к тебе тут из Франции приехали, а ты все несешь какую-то ахинею. Проституция там полностью ликвидирована; девчонки работают бесплатно. Ну, и так далее.
В конце концов он стал в Советском Союзе главным знатоком по Кубе и по своему ближайшему другу Фиделю Касгро. Ездил туда и обратно, обратно и туда; уже запутался, где что, то есть в полетах не всегда соображал, куда летит. Написал вдохновенные стихи о кубинском художнике-абстракционисте, в котором, оказывается, достаточно реализма, чтобы защищать родину.
Однажды собрался туда даже вдвоем с женой, красавицей Татьяной Фалькон-Чесноковой-Тушинской, которую в кругах московской богемы под влиянием Хемингуэя называли Брет Эшли. Появление Татьяны в Гаване произвело раскол в правительственной клике. Дискуссии между Фи и Че порой достигали критической точки, вслед за которой могла бы последовать самая настоящая пистолетчина. Поэт, между прочим, и сам дискутировал с самим собой: что ему дороже — Татьяна или Революция? Словом, вернулись в угнетающий застой Москвы в том же составе, то есть вдвоем. На вечеринке в честь возвращения жена вдруг закричала на мужа: «Не смей спекулировать Фиделем!» Что это означало, никто не знал.
Однажды и вся камарилья собралась в столицу мира и прогресса. ВВС Страны Советов для этой цели переоборудовал свой самый большой авион под странным для авиона именем «Антей». Прямо с аэродрома всю компанию, к тому времени уже присягнувшую марксизму-ленинизму, привезли на Мавзолей, где они оказались в объятиях нашего Политбюро. Режиссер Турковский очень внимательно приглядывался к этой сцене, а потом сказал, что он из этих сногсшибательных кадров сделал бы целый фильм, а то и несколько. Дело в том, пояснил он, что там на Мавзолее произошла встреча двух разных эпох. Политбюро в их просторных габардиновых пальто и крепко насаженных на головы фетровых шляпах, с их порядком уже осевшими физиономиями было похоже на чикагскую мафию времен Аль Капоне, в то время как молодые бородачи в армейских «фатигах» и толстых башмаках, с походными мешками через плечо представляли ультралевых экстремистов нового времени. Объятия и поцелуи между первыми и вторыми, да еще и на трибуне Мавзолея В. И. Ленина, представляли поистине противоестественное зрелище. Тут следует добавить, что это происходило на фоне грандиозной первомайской демонстрации советского народа. Приближаясь к Мавзолею, этот народ начинал скандировать: «Куба — да! Янки — нет!»
К тому времени уже запущена была кампания «всенародного осуждения». Все центральные газеты печатали письма трудящихся разных профессий, клеймящие позором напечатанное в далеких краях на чужом языке злокозненное сочинение зарвавшегося поэта, почти предателя. Ян был в состоянии перемежающейся истерики. Он, бывало, любил подходить к прохожим на улице и спрашивать, кого они считают первым поэтом России. Получив правильный ответ, подпрыгивал в восторге — так бурлила в нем его энергия. От неправильного ответа унывал, но ненадолго.
Теперь он почти не выходил, а если и случалось, надевал черные, обтекающие головенцию очки, а подбородок закутывал в шарф. Дома Татьяна кричала ему: «Слабак! Слабак!» — и запускала вслед за этим руладу мата; увы, литературные дамы в те времена были неравнодушны к такому фольклору.
Увидев любимого друга Фиделя и прочих команданте на трибуне московского зиккурата, Тушинский воспрял. Мы встретимся с ним, обнимемся, выпьем как следует, и эта сволочь вокруг поймет, что со мной лучше не связываться. Взять Таньку с собой? Нет-нет, это могут неправильно понять, тем более что Кастрец то и дело пытался ее приголубить. Обойдемся без этой прекрасной нахалки. Вперед!
Для встречи с большим другом он надел пиджак, сшитый из парусинового кубинского флага. Пока шел к своему гаражу, пацаны с Красноармейской кричали, показывая на него: «Американец! Американец идет!» Невеселая мысль приходила в голову: неужели за недолгое время отшельничества народ Москвы уже отвык от моего присутствия. Бодрая мощная мысль почти немедленно подавляла невеселую. Сегодня он встретится с Фиделем! Сегодня он встретится с Фиделем! Он сделает все, чтобы встретиться с Фиделем! Он знает, где его искать.
На переулке Сивцев Вражек есть несколько монументальных правительственных зданий без вывесок. Зачем разглашать предназначение этих построек? Тот, у кого есть допуск, найдет и без вывески, ну а тот, кто без допуска, благополучно заблудится. Таково, например, огромнейшее, на целый квартал, медицинское здание для партактива и семей. Таков и отель для размещения зарубежных коммунистов. Ян Тушинский там бывал, и не раз. Выпивал с товарищами революционерами, ободрил товарок революционерок. Прислуга заведения его знала, а многие даже обращались ласкательно — «Янчик». Благодаря этим связям он прошел в отель без проблем. Расположился в кафе, заказал бутылку «Абрау Дюрсо» и став ждать. Изображал делового человека, часто поглядывал на часы, и в то же время неделового, творческого человека, своего рода Бодлера или Рембо в кафе Монпарнаса, с вдохновенным лицом, устремленным к потолку или в окно, где раскорячилась охрана, не видя этой охраны, а видя «берег очарованный и очарованную даль», и с длинной кистью руки, что пролетает над странице блокнота, и…
Вдруг туда вошла огромная толпа людей. Даже удивительно, как через не очень-то широкий вход в фойе одномоментно вошла такая масса охраны, переводчиков, представителей правительственных и общественных учреждений, отряда пионеров с горнами и растерянными лицами, офицеров армии и флота, артистов ансамбля чеченской песни и пляски, журналистов, близких к органам, фотографов и киношников. В сердцевине этой толпы двигалась дюжина битниковатых вождей острова Свободы. А в сердцевине дюжины наличествовал вождь вождей Фидель Кастро со своей неповторимой, с левого бока слегка плешковатой бородою.
По всему фойе царило трепетание кубинского флага, в связи с чем пиджак-флаг Яна Тушинского основательно рябил, не выделяясь, а напротив — сливаясь с этим трепетанием. Он бросился и, позабыв о своем хорошем воспитании, стал расталкивать тех, кто пониже, ну — пионеров. Протолкаться было не так-то легко. Некоторые пионеры покрупнее пихали его локтем. Все же он приближался к революционерам; оставалось не более четырех метров. Голосом своим на самых высоких тонах он попытался рассечь разноголосицу толпы. «Фидель! Это я, твой друг Тушинский! Янко Горячее Сердце!» Вождь скользнул по нему безучастным взглядом. «А, поэт…» И прошел мимо без всяких поползновений к объятиям. Эх, махнул с досадой поэт, надо было взять Таньку. И стал пробираться из толпы на свежий воздух.
Между прочим, если бы Ян не поспешил к выходу, через несколько секунд он смог бы заметить хитренький, как у карибского бобра, взглядик Фиделя через плечо с майорской нашивкой. Идущий вслед за ним генерал-лейтенант, начальник Института военных переводчиков, громко одобрил сдержанность вождя: «Все правильно, товарищ Кастро».
В раздерганных чувствах Ян большими, но шаткими шагами сновал по прилегающим к Сивцеву Вражку маленьким переулкам: забыл, где оставил машину. Наконец увидел темно-синюю «Волгу». Угораздило же поставить тачку рядом со стендом с приклеенными газетами! «Правда», «Известия», «Комсомолка», «Труд»… все они все еще продолжали гвоздить клеветника и стяжателя Я. Т. Мне конец, думал Ян. Если и не арестуют, так просто выбросят на помойку. И никогда мне больше не увидеть Пикадилли.
Однажды в эти дни, собравшись в ЦДЛ, группа друзей, в частности Ваксон, Барлахский, Нэлла Аххо, Глад Подгурский и Юра Атаманов, решила посетить Яна Тушинского, Тогда у них как-то не было принято извещать по телефону о прибытии нетрезвой компании. Вваливались скопи вытаскивали из карманов всякие разносортные бутыльменты, рассаживались вокруг, то есть вынуждали хозяйку накрывать стол.
«Черт бы вас побрал, ребята! Эдакая шобла! Нам тут не до праздников, трахвашутакподдыхгугугуморжовые!» — так приветствовала гостей красавица Татьяна, а сама уже метала на стол грузинские закуски, нахлобучки хлеба-лаваш, полдюжины хванчкары, гирлянды охотничьих сосисок, сыры сулугуни и рокфор и в полном уже отчаянии брякала на край развала не вполне целый торт «Прага». Она на самом деле просто была счастлива, что такая пятерка внезапно завалилась. Дома уже житья не было. Все попытки ободрить Яна превращались в сеансы диких воплей, в швыряние с обеих сторон пустых, а то и с винегретом тарелок; пока что без прицела, то есть просто в стены или на пол. Раньше носилась день-деньской босиком по карпетам, а сейчас хрен поносишься: мелкие осколки тонкостенных бокалов то и дело норовят впиться в невинные, то есть лишенные каких бы то ни было мозолей подошвы ног.
Гадский Туш, это все его фиглярство, дешевый балаган, попытки разыграть сущую вампуку! С утра он добирается до телефона, тянет бесконечный шнур, заваливается с аппаратом в свое кресло, ноги с нестрижеными ногтями кладет на стол, на ее уникальный, заказанный дорогому краснодеревщику почкообразный стол, начинает названивать в свои гребаные «инстанции», а там никто из тяжеловесных тузов не хочет с ним разговаривать, а он никак не хочет понять, что его вычистили, что гадская номенклатура, которую он всегда так сильно презирал, но в которую упорно лез, захлопнула перед ним свои двери.
Тем временем он надирается своим так называемым шампанским и зовет ее, чтобы перед ней фиглярствовать. Тащит ее за руку из спальни в большую комнату, потому что в спальне тесно для его мизансцен. Нарушает ее интеллектуальное уединение, в данном случае чтение английских книг of the Angry Young Men, поднимает тост за какую-то мудацкую сплоченность, как будто еще недавно он не ратовал за «тактическую разобщенность». Подлезает к ней с фальшивой лаской: «Выпьем, добрая подружка бедной юности моей…» Значит, она для него не ктоиная, как Арина Родионовна, она, тридцатилетняя красавица с полыхающими синими очами, записана в русскую литературу по разряду нянь?!
Нет уж, дудки, пошел ты на фиг, эпенноплать, она влетает в драгоценные босоножки, в жакеточку-шанель, которая будет открыта, чтобы были видны очертания, сейчас поеду в «клуб», буду там судачить с модным бабьем, принимать комплименты писательского мужичья, потом уеду с кем-нибудь, гори все огнем, а он даже и не замечает ее сборы, все еще разглагольствует, подъяв бокал, наконец опорожняет, швыряет его в камин, бесстрашный гусар, декабрист, «скинуты ментики, ночь глубока, ну-ка вспеньте-ка полный бокал!», и тут же рушится в свое излюбленное кресло, где столько уж выпустил газов, и весь на глазах расползается, руки, как две рыбы, как два сига, сваливаются по сторонам, физиогномия, которая только что пылала вдохновением, бледнеет, синеет, стареет на двадцать два года, откидывается за спинку, кадык начинает дергаться, и это все из-за того, что какой-то цековский паразит отказался с ним разговаривать и тогда она, леди Эшли, забыв о задуманных эскападах, стремясь предотвратить мизанцену «обморок», тащит ему настой валерианы и седуксен; уф!
И так день за днем и ночь за ночью. Наконец-то ребята пришли. Все-таки «сплоченность» действительно проявляется! Ведь не для загула же завалились! А хоть бы и для загула! Еще лучше, если для загула. Сейчас так загуляем, что небо с овчинку покажется. Кого из ребят оставить на ночь: Ваксу с его аргентинским загаром, Гладиолуса кудрявого. Юрку косолапого, бандита Григу? Между тем, вывалив все на стол, Татьяна уселась на диване в обнимку с Нэллой. Несравненная Аххо на ухо ей нашептывала о своем недавнем приключении: «Вызвался подвезти. Сидит за рулем, седой солидный классик. И вдруг замечаю, представь себе, этот Марк Севастьянович моими коленками интересуется!»
Следует сказать, что обе красавицы имели самое прямое отношение к Яну Тушинскому, то есть по литературным хроникам числились в его женах. Сначала была Нэлла. Они оказались однокурсниками в Литинституте. Ян тогда при виде надменной девушки с косой просто с катушек слетел и взялся без конца воспевать «… глаза ее раскосые и плечи ее белые, роскошные…»
Скажи каким-нибудь итальянцам, каким-нибудь Петрарке и Лауре, что любовные истории имеют свойство развиваться под снегопадом, в пурге, не только не поверят, но и перестанут любить. Ян и Нэлла, вдохновляясь блоковскими метелями, могли часами слоняться по снежным бульварам, а девчонка иной раз с криком «Лови!» запуливала прямо с ноги в морозное небо театральную туфельку. Все «чайльд-гарольды с Тверского бульвара» (так лизоблюды наше братство в фельетончиках вонючих называли) от Нэлки просто отпадали.
В те ночи непротопленные подъезды казались им крымскими пещерами, а шум снегоочистительных машин с их крабообразными клешнями напоминал накат волны. Он всю ее обцеловал в этих пещерах, а она прекрасно изучила его башку, в шевелюру которой привыкла вцепляться полудетскими пальцами. В конце концов он, получив гонорар за свою первую книжечку стихов толщиной в полпальца, снял комнату на Плющихе, и это событие открыло новую главу их романтической любви — тасканье по московским коммуналкам.
Через год или полтора, летом, светлой ночью, один из главных богемщиков Москвы Григ Барлахский, возвращаясь неизвестно откуда домой, увидел сидящего на ступеньках своего подъезда Яна Тушинского.
— Григ, не покидай меня! — взмолился тот. — Я могу с собой что-нибудь сотворить этой ночью!
— Глуши мотор! — скомандовал Барлахский. — Дрожать — перестали! Хлюпать — забыли!
Кое-как он его успокоил, и тот почти связно рассказал, какая поистине трагическая история произошла в небольшой семье, состоящей из двух. Пока он ездил куда-то, на Кубу, что ли, ну в общем, туда, где в его призыве нуждалась молодежь, Нэлка влюбилась в их общего друга, киношника Горожанинова. Ян сразу по стихам понял, что-то сдвинулось, кто-то другой вытеснил его из образа «лирического героя». Начал ревновать. Она сопротивлялась. Врала. Он не знал, что это Гошка Горожанинов. Если бы знал, засандалил бы предателю по шее. Пошли ссоры. С понтом на идейной почве. Она настаивала на его внесоветском поведении. Ты представляешь, Гришка? На внесоветском поведении! На самом деле она просто мучилась, бедная девочка! Теперь он знает, что из-за Гошки. Ведь у того семья, какие-то там ребенки. И вот теперь все выяснилось. Он их выследил.
Сволочь Горожанинов повез ее сегодня на свою дачу в Красной Вохре.
Дальнейшее напоминало что-то бредовое из американского фильма, смешение старой и новой волны У Барлахского Тушинский ни минуты не сидел на месте все мотался туда-сюда; длинная тень отставала от телa. Просил у друга пузырек барбитуратов. Дескать, все сейчас сожру и перестану мучиться. Не получив пузырька, выскочил на улицу. Там уже скопилось немного мрака. Ян прыгнул в свой «Москвич», Григ еле успел пронырнуть вслед за ним. Куда мчимся? Оказывается, в Вохру! Вот видишь, извлек из «бардачка» большой черный пугач, стреляющий оглушительными пистонами. Увижу их, хлопну обоих! А потом и себя! Один ты, Гриш, останешься в живых из четверки. Барлахский возмутился: «А я-то тут при чем, пока что все-таки не замешан».
Приехали в Вохру. Долго крались по задам дачного проспекта. Наконец добрались до горожаниновского бора. На даче светились два больших окна. За ними Нэлла и Гошка танцевали вальс. Тушинский вытащил свое оружие и прицелился. Барлахский не шелохнулся: знал, что это за штука. Тушинский отшвырнул пугач и, схватившись за голову, бросился прочь. Там было какое-то незастроенное пространство. Длинная фигура пронеслась в темноту. Послышался звон разбитого стекла. Попал в какие-то парники.
Барлахский довольно долго бродил по улочкам Вохры, то и дело возвращаясь к «Москвичу». Занялась заря буколическая, заклекотали народные петухи. Григ — он был, между прочим, юнгой Балтфлота, участвовал в высадке на Куршскую косу и товарищей привык не бросать; тем более что не пешком же до станции шагать — вот этот данный Григорий увидел друга сидящим на пеньке сосны, словно «Ленин в Разливе», и пишущим в блокнот с не меньшей скоростью, чем вождь пролетариата кропал свои инсургентские тезисы. Кто его знает, что он задумал? Барлахский еще издали крикнул: «Янк!» Тот и ухом не повел, все строчил, откидывал страницы. Приблизившись, Григ увидел только что завершенную строфу:
Дa, я знаю, я вам не пара.
Простонал Николай Гумилев,
Так и я, каждой страждущей порой
Отрицаю томительный плен.
Ну, в общем, жить будет, подумал друг, забрался в машину и заснул на заднем диване. Проснулся он уже в Москве.
Юношеские женитьбы, как известно, редко дотягивают до юбилеев, так и этот «томительный плен» благополучно распался. Все обошлось без барбитуратов, без пистолетов и превратилось в дружбу этих двух великолепных поэтов разного пола. Любовная фортуна, впрочем, была благосклонна к обоим. Зализав свои «страждущие поры», Ян почти без перерыва натолкнулся на чету Чесноковых и тут же влюбился в темноволосую и синеглазую Татьяну. Да и она не осталась равнодушной к знаменитому и уже слегка скандальному виршетворцу. Вдруг бесповоротно решила разделить с ним его романтический ореол и стать Татьяной Тушинской. Она всегда пристегивала к себе фамилии своих литературных мужей: то выступала как Корзун, то как Чеснокова, а между тем в девическую пору звалась Таней Фалькон; что может быть ярче такого оксюморона? Михайло Чесноков, стокилограммовый бывший футболист, игравший еще до войны за команду мастеров «Дизель», в литературные годы прославился тем, что на известном собрании назвал Бориса Пастернака «свиньей под дубом». Узнав об этом, Татьяна набросилась на благоверного с пощечинами. У нее разыгралась форменная истерия, и пришлось ее положить в психосоматический санаторий при ЦК. Оплывший от пьянки Миша нашел какой-то лаз в заборе и чуть ли не ежедневно появлялся под окнами ее палаты. Едва увидев ее облик за стеклом, бухался на колени, молил: «Прости!» На партсобрании Московского отделения СП он отрекся от своей «свинской» речи и стал превозносить Пастернака; в общем, сам чуть в психосоматический сектор не угодил, Татьяна, узнав о таких существенных результатах своего взрыва, снизошла и вернулась. Под ее влиянием поэт-коммунист стал дрейфовать в сторону леволиберального крыла. И тут появился юный Тушинский с огромными букетами цветов, с ящиками шампанского, со стихами, почти открыто посвященными его любви. Всякий раз, когда Ян появлялся у них на даче, в пудовых кулака бывшего «дизелиста» начинали копошиться муравьи ненависти, однако благоприобретенная утонченность отгоняла жажду расправы. Таким образом, уже почивший Борис Леонидович смог помочь своему молодому другу. В конце концов влюбленные сбежали в Гагры. Директор тамошнего Дома творчества, адепт щедрости Гугуша Гарасович в обход литфондовской путевки предоставил им просторный номер с балконом прямо над пляжем. Море всю ночь гремело галькой. Турецкий ветер вздувал шторы, словно парус «Арго». Чайки, как белые призраки, зависали напротив балкона, пытаясь узнать, чем занимаются там внутри два обнаженных живых человека. Они занимались любовью. В промежутках между апофеозами читал ей бесконечные стихи. Не давал спать. Послушай, Янк, давай все же малость поспим, а? Он шептал ей в ухо:
…А я тебе шепотом,
Потом полушепотом,
Потом уже молча:
Любимая, спи…
Литературная жизнь научила Татьяну некоторой резкости в обращении с поэтами. Так получилось и на сей раз. «Послушай, Янк, тебе никто не говорил, что полушепот — это громче, чем шепот?»
Такая реплика со стороны любимой была посильнее пощечины. Поэт вскочил и зашагал по комнате, довольно комичный в своей наготе.
— Это твой толстый Мишка научил тебя такому вшивому реализму?
— Неправда! — Теперь она вскочила и шагнула к нему, нагая и наглая. — Это мой Семчик незабвенный всегда говорил, что поэзия требует точности слов!
Первый муж Татьяны, израненный Семен Корзун, считался одним из лучших поэтов военного поколения. Увы, его тело, потрясенное столько раз попаданиями пуль, осколков, а также контузиями, потеряло иммунитет, и он умер от «гонконгского гриппа».
Тушинский молчал. Он понял, что она права. Корзун считался неопровержимым авторитетом. Он положил ей руку на плечо и повернул ее к себе. Ее ладонь проследовала от его средостения вниз. Их чресла слились в нерасторжимом объятьи. Любовь продолжалась.
Пока они жили в своем веселом богемном браке, произошла довольно забавная облискурация. Первая и вторая жены Тушинского сдружились. Нэлка стала чуть ли членом их семьи. Подолгу с Танькой болтали о разном. Собирали в химчистку общую кучу одежды. Вместе гоняли на новенькой «Волге»; то одна, то другая за рулем. Однажды за нарушение сплошной полосы были задержаны ГАИ. При проверке документов выяснилось, что у обеих дам основным документом на вождение является доверенность Яна Александровича Тушинского. Инспектору ничего не оставалось, как только позвонить знаменитому поэту: «Вы бы разобрались со своими женами, Ян Александрович!» Тот прискакал на такси, освободил ТС и обеих «супруг», кричал на них в присутствии сотрудников: «Сволочи! Идиотки!», а те только принимали намеренно жеманные позы. На сотрудников эта сцена произвела исключительное впечатление: такие кадры у него прохлаждаются в женах!
И вот сейчас, весной 1963-го, две эти сердечнейшие подружки сидели обнявшись на диване, вернее, утопали в нем, выставив две пары отменнейших колен, и хохотали над поддатыми ребятами. Все-таки здорово Нэлка придумала — всю гоп-компанию притащила из ЦДЛ с собой!
— Послушай, Танька, а где же Янк? — спросил Ваксон.
— Куда он вообще-то запропал? — поинтересовался Атаманов.
— Небось, к бабам пошел? — употребил Подгурский свою слегка заезженную шутку.
— Надеюсь, жив? — с некоторой бесцеремонностью хохотнул Барлахский.
— Он в ванне валяется, — ответила Татьяна.
— Да как же так? Все время, пока мы здесь, он в ванне валяется?
— Да он сейчас больше в ванне, чем на поверхности валяется, — объяснила уже захмелевшая жена. — Отзвонится по списку и — нырь!
— Пошли вытаскивать Тушинского! — возгласила Нэлла.
— Подсушим мальчугана!
Ян дверь в ванную никогда не запирал на случай «непоправимых обстоятельств». Теперь он лежал в хвойном растворе и думал о своей горькой участи. Вот эти ребята веселятся, как будто ничего не случилось, а настоящий Поэт чувствует, что случилось, всей своей кожей и потому укрывается в ванной. Сейчас они ввалятся в ванную толпой. Пусть увидят бездельники, кого они могут потерять в одночасье!
Когда вся компания, кроме Татьяны, заполнила ванную. Ян представлял довольно слабую картину: бледно-зеленая голова заброшена, глаза прикрыты синеватыми веками, одна рука бессильно переброшена через борт, вторая в равносильном бессильи — за голову; большие банныe полотенца клубились на полу. Общая мизансцена напоминала какую-то сравнительно недалекую историю.
На высоте оказался Гладиолус Подгурский: он сразу припомнил: «Братцы, а Шарлотта-то Корде-то успела смыться!» Опустошенные бутылки шампанского только углубляли сходство.
Нэлка давай копошиться, тянуть бывшего мужа то за одну конечность, то за другую.
— Вставай, наш Ланселот! Вставай, Ричард Львиное Сердце!
— Оставь меня, Нэлла, мне очень плохо.
Ваксону казалось, что друг немного косит. Барлахский был уверен в этом. Подгурский, чтобы рассеять сгустившуюся атмосферу, рассказал новый анекдот: «Хрущев подходит с козой к советско-китайской границе. На границе стоит Мао Цзэдун. Он говорит, что вход в Китай со свиньей строго воспрещается. Хрущев восклицает:
— Послушай, Мао, ведь это не свинья, а коза!
Мао парирует:
— Я как раз к козе и обращаюсь».
Резкий звонок в дверь и последующие трели всевозможных звуковых устройств заставили всех отвлечься от распростертого тела. Легкие босые шаги Татьяны Фалькон пролетели мимо ванной. Дверь открывается. Возглас хозяйки: «Смотрите, кто пришел!» — за дверью стояли Кукуш Октава с гитарой и его новая жена Люба Гриневич. Кукуш тронул струны и запел; жена ему вторила:
А мы швейцару: «Отворите двери!
У нас компания веселая, большая,
И приготовьте нам отдельный кабинет!»
А Люба смотрит: что за красота!
А я гляжу: на ней такая брошка!
Хоть напрокат она взята,
Пускай потешится немножко.
А Любе вслед глядит один брюнет,
А нам плевать, и мы вразвалочку,
Покинув раздевалочку,
Идем себе в отдельный кабинет.
У Любы еще оказался маленький бубен, и так, с гитарой и бубном, чета вошла в квартиру, имея целью развеселить впавшего в депрессию Тушинского.
В ванной с Яном остался только Юра Атаманов. Он сидел на тонконогой табуретке и курил одну за другой паршивые сигареты «Север». Как и Роберт Эр, он страдал заиканьем, только не временным, а постоянным.
— Тты, сстаричок, в эттой тррахнутой Ммоскве можешь заггнуться, — говорил он Яну. — Ддавай ввылезай изз этой ммыльной лужжи и отпрравимся в ддальние кррая.
Тушинский понемногу стал вытаскивать свое обессилевшее тело. Заворачивался в махровые полотенца, влезал в пижамные штаны. Потянулся за халатом, сорвался, чуть не упал.
— О чем ты говоришь, Юра? Какие дальние края? У меня все визы закрыты. Они меня невыездным сделали! — он сел на вторую табуреточку и обвис.
Атаманов хохотнул:
— Какие, к черту, визы? В Архангельск пока что визы не нужно. А оттуда с нашими ребятами, с охотничьим братством, уйдем в такие края, которых ты и во сне не видел. За две недели оклемаешься; гарантирую!
Этот Юра Атаманов был на пять лет старше Тушинского, то есть подходил к тридцати пяти. У него был большущий лоб, переходящий в лысину. Имелся также порядочный нос, довольно часто пребывающий в неспокойном состоянии. Красиво очерченные губы часто причмокивали. Глаза все время хранили довольно странное выражение неполного присутствия, которое еще усиливалось толстыми линзами очков. Если читатель хочет получить еще больше деталей, касающихся внешности Атаманова, и в частности описание его нескладной, но сильной фигуры, он может прочесть Юрин рассказ «Трали-вали», в котором бакенщик Егор считается чем-то автопортрета.
Вообще этот рассказ считается выражением Юриного гения. К тому времени он написал по крайней мере дюжину рассказов, отмеченных этим редким человеческим качеством. Говорят, что гениальность можно угадать по таким внешним приметам, как чуткий нос или проявления жадности. Юрина жадность все-таки под вопросом, а вот что касается обоняния, можно сказать наверняка: у Атаманова нет ни одной прозы, в которую не влез бы его большой, с подрагивающими закрыльями орган нюха. Помнил все запахи своей жизни: рогожи, канаты, гниль, вобла, пыль, аптека, старые обои, пар, медь, бензин, дорога, сапоги, листья, рыба, смола, водоросли, соль, юг, древность, лодки, собаки, ружья, мыло, мочалки… Высшим проявлением этого ольфакторного буйства был один из самых ранних его шедевров «Арктур — гончий пес». Слепой с рождения пес-охотник не видел в жизни ни одного предмета, но нюх его волшебный толкал его на стезю гона и вдохновлял до предела. Нюх его и погубил.
Когда эта метафора человечества вышла в свет, литературная Москва взволновалась — пришел гений! А гений тем временем подрабатывал в ресторанном джазе, лабал на контрабасе. В отрочестве его, арбатского мальчика, тянуло на Поварскую-Воровскую, в Институт Гнесиных. Ему казалось, что он рожден для «звуков нежных», но оказалось, что мощные запахи жизни сдвигают звуки на зады.
Весной 1963 года он воспылал желанием спасти Тушинского. Он покажет ему Севера, познакомит с охотниками на белух, которые никогда и не думают о блядской политике или о говенной московской номенклатуре. Они забудут о дегенеративном шампанском московского разлива и будут пить только спирт, чистый спирт, да еще и с огоньком, да еще и с огоньками, которые, если его пролить, запрыгают, как чертенята, по рукавам и по плечам, по рукавицам, по стеганым штанам и по ушанкам.
На моторных баркасах мы будем уходить все дальше на север к заброшенным топям и там, в безмикробном воздухе, станем коптить свою жизнь, кучковаться с приблудными мужиками, а любви искать не у дамочек из Дома кино, а у поварих и медсестер.
Хотите, будем биться об заклад, что Янка Тушинский за две недели там оклемается? Он точно придет в себя, а если проведет там с нами все лето, то будет вообще неприступен для всякой хрущевщины и снова начнет писать свои вэлликолэппннныэ и гэнниальнныыыэ стыххы, старрыкки, как вроде тех, которые я до сих пор могу слушать без волнения:
А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.
………………………
Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.
Так, в общем, и получилось: они провели, почитай, все лето на Печоре и в Белом море и по кромке Лаптевых побили немало невинной живности, сожрали, наверно, по бочке ухи, Юрка заматерел, как Достоевский к концу торжного срока, а Янк почувствовал себя Франсуа Вийоном, написал кучу отменных стихов, дававших ему право слыть не франтом, не «туристом с тросточкой», а настоящим народным поэтом, и вот, хотя б отчасти, он восстановил свою независимую по Москве походочку.
Он вовсе не был глуп, этот поэт. Спонтанно он был совсем не глуп, иначе не отправился бы с Атамановым на Печору. Интуитивно он понял, что выход из гадкой советской опалы можно найти только в глубинах России. Сначала Белое море, потом колоссальный прыжок в сердцевину Сибири: станция Зима, Ангара, путешествие на плотах вниз по титанической Лене — там он находил колоссальную подзарядку для своих поэтических аккумуляторов. В результате появлялись бесчисленные стихи, циклы стихов и, наконец, эпическая поэма «Братская ГЭС». В партийных органах эта одиссея вызывала сильнейшее впечатление. Тушинский возвращает себе свою позицию большого советского поэта. Смотрите, вся остальная бражка по-прежнему шляется по богемным чердакам и подвалам Москвы, а он в это время становится участником нашей грандиозной исторической стройки.
1963, июнь
Заветы
Не было его в Москве и тогда, когда все «раскритикованные» в мае 1963-го получили приглашения на еще одну «встречу в верхах». На этот раз дело было не в Кремле, а в Заветах Ильича, поселке великолепных особняков-резиденций, что размещались прямо напротив «Мосфильма», в садах на высоких Ленгорах, известных, помимо всего прочего, своей чудодейственной «розой ветров».
Официально собрание было посвящено просмотру документального фильма «Русское чудо», сработанного кинематографистами ГДР, коммунистическими супругами Торндайк. В ранних сумерках солидная толпа деятелей искусств собралась на пустынном тротуаре и медленно стала втягиваться в парадные ворота. Там охрана в штатском проверяла пригласительные билеты и документы. Ваксон опять входил в «святая святых» вместе с Рюриком Турковским. Неподалеку в толпе плыл Роберт Эр. Антон Андреотис с удивительно счастливым выражением лица шел чуть ли не обнявшись с Генри Известновым. Энерг Месхиев оживленно беседовал с Кукушем Октавой. В воротах начиналась возня с документами: кто-то дома забыл, а кто-то не мог на себе найти, пока не обнаруживал в заднем кармане штанов. Гэбэшники ободряли «раскритикованных»: да проходите так, мы вас и без документов знаем.
Фильм «Русское чудо» был построен по весьма наглядной композиции. До большевистской революции вся жизнь огромной страны была не чем иным, как шествием истощенных бородатых рабов, погоняемых жестокими сатрапами режима. После революции возник невероятный созидательный и оборонный пафос. В полном одиночестве СССР разбил гитлеризм и возобновил строительство той великолепной жизни, которой мы наслаждаемся сейчас. Вершиной этой жизни была космическая победа над США, запуск на орбиту майора Гагарина.
Хрущев аплодировал дольше всех, никак не мог остановиться. Остановившись наконец, объявил, что товарищи Торндайки за создание этого шедевра награждаются Золотыми Звездами Героев Социалистического Труда. Председатель Президиума Верховного Совета товарищ Ворошилов тут же взялся за нелегкое дело прикалывания медалей и ввинчивания сопутствующих орденов Ленина. Гости держались стойко, лишь только раз Аннели как-то странно вздрогнула. Хрущев уже поджидал их с искренними большевистскими поцелуями. После процедуры приступил к любимому делу — спонтанному словоизлиянию.
Сначала он призвал всех присутствующих следовать примеру наших германских товарищей. Если будут наши следовать, никто не останется невознагражденным. Вот буржуазная печать изгаляется, будто мы задавили нашу творческую интеллигенцию. Неправда это, товарищи! К творческой интеллигенции мы подходим по-большевистски, а ведь мы, большевики, мы как… как чайки, товарищи! Ведь если к птенцу чайки лиса какая-нибудь подбирается, товарищи, вся стая поднимается, хлопает крыльями, кричит, и лиса, товарищи, убирается восвояси!
Конечно, и у нас бывают разногласия. Вот вам пример. Посмотрели мы с сыном фильм Эльдара Мускатова «Застава Ильича» — нет, не Эльдара? А как? Энерга? И не Мускатова? А как? Месхиева? Ну, вот его — и вот идем с ним, с сыном Сергеем, домой по парку. Чувствую себя как-то не особенно. Как в опере поется, «не узнаю я сам себя, не узнаю Григория Грязного». Начинаю критиковать Масхата, повышаю голос, а Сергей мне в ответ: «Папа, ты не прав. Это правдивый фильм о современной молодежи». Сергей, ты здесь? Можешь подтвердить, что такой разговор имел место?
В задних рядах встал авиаконструктор Сергей Хрущев. «Подтверждаю, папа. Такой разговор был».
После заседания толпа собралась в зале для приемов. Турковский сказал Ваксону: «Ну вот, видишь, какой колбасой перед нами помахали». Ваксон сказал: «Точно», — и рассказал про колбасу подошедшему Роберту. «Точно», — сказал тот и рассказал про колбасятину отставшим дамам, своей Анке и Нэлке Аххо. «Точно», сказала Анка. «Очень точно», — промолвила Нэлка и немножко вздулась губками, как обиженный ребенок.
На этом, собственно говоря, и завершились боевые денечки идеологического сезона.
1963, ноябрь
Меткий
Между тем уже и сам «горевой» 1963-й подходил к концу. В конце ноября американский стрелок Ли Харви Освальд, получивший огневую подготовку в снайперской школе неподалеку от Минска, прикончил Президента США Джона Фицджеральда Кеннеди. В тот день наш герой, полностью уже оправившийся от своего стресса и прибывший в Америку в составе литературной делегации Роберт Эр, вошел в огромную кабину лифта своего соответственно огромного отеля и испытал мгновенный шок неузнавания действительности.
Лифтерша, молоденькая негритянка, всегда встречавшая гостей великолепной улыбкой, рыдала, закрыв лицо руками. Несколько бизнесменов, которые обычно в лифтах стоят в определенном предстартовом состоянии, чтобы немедленно, как только двери откроются, броситься вперед, к своим бизнесам, сейчас пребывали в каких-то странных позах трагедийной «немой сцены». У иных глаза были на мокром месте, у одного дергалась щека.
Роберт и сам немедленно стал участником этой необъяснимой мизансцены: потрясенный неузнаванием иностранец. Вся его поза и мимика лица означали только один вопрос: что случилось, господа? Тогда один из пассажиров шагнул к нему и тихо, но отчетливо промолвил: President is dead.
В тот же час в Москве, в писательском жилом кооперативе у метро «Аэропорт», у драматурга Устина Львовского гости рассаживались вокруг пышного стола, накрытого Елизаветой Львовской и ее симпатичными приживалками; отмечался чей-то день рождения, то ли самого Устина, то ли Елизаветы, а может быть, и Вильяма Шекспира; тогда только и искали повод, чтобы накрыть стол. Среди гостей был и сосед Ваксон со своей Миркой.
Едва лишь подняли первый тост, как случилось чрезвычайное происшествие — загорелся деревянный дом напротив. Пламя с треском поднималось до седьмого этажа кооператива, где как раз и пировали наши герои. Внизy на склизких тротуарах собиралась толпа зевак; на Руси любой пожар — это праздник. Среди гостей Львовских были два фольклориста. Они стали спорить: какое место занимает пожар в народном психо, к чему он — к добру или к худу?
Не успел этот спор завершиться, как пришел молодой партиец в высоких чинах, своего рода «любимец партии», каким некогда был Бухарин, Владлен Кржижановский; да-да, из тех Кржижановских. Он-то и объявил развеселому столу, что в Далласе, штат Техас, застрелен из снайперской винтовки президент Кеннеди. Потом он сел к столу и сразу налил себе тонкий стакан водки. И только лишь когда улегся первый шоковый бессмысленный гам, он добавил к своему сообщению: «Между прочим, убийца — коммунист».
В течение долгих лет Аксён Ваксонов не решался поделиться ни с кем своими мыслями, бурно налетевшими на него в тот момент. Следующий шаг — это ультиматум Америки. Затем последует обмен ядерными ударами. Нам всем конец. Спасутся только те, кто заказал это убийство. Что происходит сейчас с главной «чайкой» этой стаи?
Трепещет от страха? Или от торжества? Неужели онсознательно вел все дело к такому исходу? Что бы то ни было, вряд ли после таких акций он просидит больше года на своем троне.
Все за столом постарались накиряться как можно скорее до объявления общей тревоги: дескать, «там не дадут»… Только через несколько дней все поняли, что обойдется, ультиматума не последует. Освальд был убит; за ним последовал его убийца Джек Руби и неизвестно сколько еще других людей вокруг. Вместо атомной войны вслед за преступлением последовал шквал дезинформации. На этом и кончился тот год.
1968, август
Пляж
Литфондовский пляж был привилегированной зоной отдыха. Посторонний народ, то есть без пропусков, не допускался. А ведь тянулся народ, жаждал позагорать под литфондовскими лучами солнца среди своих любимых авторов, что вполне естественно в такой литературо-центрической стране, как СССР. Некоторые рьяные читатели, особенно из поклонников журнала «Юность», собирались кучками возле входа, чтобы посмотреть, как выходят из парка и направляются на пляж их любимцы, кумиры, властители дум, более яркие в этой стране, чем звезды футбола, хоккея, фигурного катания. Вот они идут один за другим: Ян Тушинский, одинокий как Дон Кихот, а ведь его могли бы сопровождать сотни лучших девушек социализма, а вот и Кукуш Октава, похожий на возмужавшего Лермонтова, ведет четырехлетнего Булю, который недавно уже отчебучил тут штучку так штучку: на вопрос «Кто твой папа, мальчик?» — ответствовал: «Если я вам скажу, кто мой папа, вы прямо тут и хлопнетесь!», а вслед за ними быстро, почти балетно выскакивает из парка юный, как десятиклассник, Антоша Андреотис со своей удивительной подругой (говорят уже жена!) по имени то ли Софка, то ли, как в поэме, Фоска, а вот и мощный, несокрушимый движется лидер Роберт Эр, окруженный по обыкновению толпой своих людей, среди которых выделяются друзья: Юстинас Юстинаускас, который всегда рисует, и Эммануил Бокзон, который всегда поет, а вот их догоняет, откидывая ножки в сугубо женской манере, всеобщая darling Нэллочка Аххо в огромной шляпе «серебряного века», когда-то, говорят, принадлежавшей закатной звезде Петрограда Олечке Глебовой-Судейкиной, ну а вот и Ваксон с Подгурским, эх, прозаики-битники-ветерок в голове со своими ботинками-на ногах и вовне! — и все вот как-то так проходят, ну, совсем не так, как обыватели, ей-ей, вы не смотрите, товарищи, что они вот все так с утра головой мотают, они соображают, они все, конечно, понимают, они всем, включая и обывателей, хотят какого-то внутреннего блаженства!
Охраняли вход на пляж три вполне еще бодрые старушки, ветеранши Коктебеля, помнившие еще основателя колонии Макса Волошина, вокруг которого они когда-то в греческих туничках кружили с сонмищем юных созданий. Состарившись, они стали бдительными стражницами огороженного галечного пространства. Пропуска, то есть чахлые сложенные вдвое бумажки, проверялись безукоснительно, то есть у незнакомых. У более-менее знакомых, то есть у тех, кто почти уже исчерпал сроки «заезда», проверялись не столь уж неукоснительно. Совсем не проверялись у знаменитостей. Показывая близость к литературе, старушки называли новых звезд по именам. Сияли, когда поэты обращались к ним по почти неискаженным именам-отчествам. Обменивались наблюдениями: «Ты не находишь, Федора, что Стеллочка выглядит, как будто из окружения Марины? Помнишь Лидочку Голидей?»
Интересно будет отметить, что знаменитости иногда оставляли свои пропуска кому-нибудь «из публики» на свой вкус и, таким образом, пляж заполнялся не только важными «патриотами» вроде уже упомянутого в 1964 году Близнецова-Первенца, но и вполне симпатичной фрондой. Через внешнее море приплывала сюда и дерзкая молодежь с «общих» пляжей. Смешавшись с толпой купальщиков, напоминавшей шаривари у стен Трои, смельчаки выходили на берег, растягивались на гальке, а то и умудрялись обзавестись лежаком. В конце концов достигался комплект, напоминающий комплект отельного пляжа в Каннах: тела лежали один к одному, правда, не в таком организованном сардинном порядке, как за границей; некоторые ноги, скажем, могли соприкасаться с иными макушками, возникали также и валетные конфигурации. Столкновений почти не возникало. «Никто никому не грубит, — удивлялся Кукуш Октава. — Помните, товарищи, такую картину в доме Караванчиевских?
Удивляло огромное количество иностранных солнечных очков, а также и других изящных штучек, каких ни за какие деньги не сыщешь в советских магазинах: итальянских шейных платков, американских бейсболок, ярких книжечек издательства «Пингвин», разумеется, на английском языке, французских бикини, чехословацких портов, сродни тем юстовским, под общим названием «пражская весна» — все это благодаря усилиям нашей героической «теневой экономики». Увы, прохладительные напитки любого бренда полностью отсутствовали. При внимательном рассмотрении можно было заметить и серьезный прокол наших идеологических органов: по меньшей мере у каждого пятого молодого человека область средостения украшал маленький православный, а то и католический крестик. Объяснить это явление не мог никто, а потому и сваливали на пустой «снобизм».
Ян Тушинской, переступая длинными ногами от одного пустого клочка до другого, демонстрировал чудо из чудес — фотоаппарат «Полароид», способный не только щелкать, но и немедленно производить великолепную цветную фотку. «Выездная» публика намеренно не удивлялась: дескать, насмотрелись уж на эти «Полароиды» в закатных странах (врали! врали!), а вот наивные, «невыездные» просто ахали от восторга — ну что за технология, ну почему, товарищи, мы, при всем нашем величии, ничего такого не производим?! Поэт между тем сиял. Он собирал группы детей, щелкал и вытаскивал картинку, на которой каждый отпрыск мог узнать цветного самого себя. Невероятный, с визгом, восторг! Картинка в конце концов вручалась какой-нибудь из родительниц, чтобы не погиб сей чудесный документ в жадных ручонках дикарей великой, но бесполароидной державы.
Произошел, разумеется, и некоторый казус. Две провинциальные девушки, не опознавшие «лучшего поэта России», а принявшие его за пляжного фотографа, стали упорно допытываться, сколько он берет за снимок на Фоне хребта Карадаг. Одна хорошая знакомая Яна, девушка по имени Заря, напустилась на дурех: «Вы что же, великого поэта не узнали? Гения Тушинского приняли за курортного барыгу? Да где это вы видели у барыг такую аппаратуру? Янчик, не снимай их, пожалуйста, ну их к черту, этих дур!»
Ян хохотал и проявлял великодушие. А вот наоборот, возьму и сниму этих непорочных девушек России! Влезайте-ка вон на тот прибрежный камень! И ты, Заря, с ними влезай! А ты, Карадаг, не трясись, не вулканируй, будь вечным фоном своим мимолетным сестрам! Внимание! Одна фотка девушке Кушке! Другая — девушке Грушке! Третья — девушке Заре! Четвертая — мне, а с вас, девчата, по копейке! Он любил простодушных дев своей необозримой страны. Именно такие носили им крынки теплого и пованивающего коровой молока, когда он в компании красноярских «столбистов» причаливал на своих плотах к енисейским городищам.
Все кассеты сегодня и растрачу в этот волшебный день, хоть и стоит каждая — не помню где и покупал, то ли в Амстердаме, то ли в Антверпене — двадцать четыре доллара штука! Всю сумку растрачу, всех одарю, а потом заброшу чертову штуку в багажник. Впрочем, нет, пару кассет надо оставить на вечернее сборище. Подхватив почти опустевшую сумку, он пошел на самый дальний сегмент пляжа, где было не так густо и где сидели красавицы его жизни, ставшие теснейшими подругами, бывшая жена Нэлка и нынешняя законная Танька. Они приехали только вчера на его старом «Москвиче». Он их вообще-то не ждал и был слегка шокирован, учитывая присутствие Зари. Все-таки был безумно рад. Ну как можно не радоваться прибытию двух самых близких женских душ? Одна по мере ее поэтического роста становилась все ближе и ближе к Первому, то есть почти Второй. Другая по мере угасания сентиментальности становится резким критиком, то есть настоящей подругой. Она меня никогда не бросит, даже невзирая на Зарю. Впрочем, она о ней ничего и не знает, никогда ее не видела. Они, эти две задающие тон москвички, вообще-то мало кого видят вокруг, да и вообще не особенно интересуются окружающими местностями. Как они смогли добраться сюда через весь ужас Симферопольского шоссе? Да еще и без ветрового стекла, вернее, с его чудовищными осколками. Слушай, да они ведь были обе всю дорогу вдрабадан — вот вам и ответ на вопрос. Пьяного на Руси Бог бережет, это уж точно. Сама мысль о путешествии в Крым пришла им после бесконечного ужина в сомнительной компании. Плюхнули в «Москвич» и помчали. Нэлка была за рулем, дело нешуточное. Возле Кольцевой дороги чуть не перевернулась, въехала в кювет. Какой-то дальнобойщик вытащил тросом. Прочли ему за услуги два или три стиха. Обалдевший парень даже не взял от красавиц десятку денег. Десятку, каково? Вот куда мои заработки уходят! Уже за Тулой начались другие сложности, вернее, восхитительные неожиданности, как выразилась Нэлла. Кончился бензин. Танька тогда вспомнила фильм Феллини, где девушки выходят на дорогу и делают вид, что поправляют чулки. Остановился военный грузовик. Женщина отрекомендовалась: «Жена младшего лейтенанта запаса Яна Тушинского». А Нэлка прочла большой кусок из «Родословной». Воины родины оказались джентльменами! Нет, вы это представляете?
Без мата, без агрессии, под песню «Хотят ли русские войны» и почти без лапанья, за ту же самую десятку денег через трубку заправили бак и еще дали канистру. Самая восхитительная неожиданность произошла уже зa Харьковом, когда за светскими девушками погналась украинская милиция. Предъявите документы, кричали они, а какие к черту документы, у них не было никаких документов! За рулем была Танька Фалькон и неслась, надо признать, как сокол. Однако от «Волги» с форсированным двигателем не уйдешь, так им потом уже сказали, а до этого девушки мчали, не имея ни малейшего понятия о форсированных двигателях. Танька, чтобы уйти от погони, умудрилась втереться в колонну самосвалов. В этой колонне ехали довольно долго, бурно хохоча без всяких документов. Все знают, что утром бывает такой час, когда человека кружит какой-то несусветный юмор. Именно в такой час и можно оторваться от погони. «Волга», похоже, стала отставать, как вдруг ужасный удар потряс нашу «антилопу-гну», удар прямо в лобовое стекло, и мы затряслись, засыпанные осколками. Уважаемые работники милиции потом объяснили, что случилось. Из-под колеса идущего впереди самосвала вырвался посланник ада, кусок бетона. Чудесное спасение двух миловидных душ, как объяснили сотрудники, произошло только благодаря водительскому мастерству Тушинской Татьяны Аполлинариевны, если можно судить по завалящему старорежимному профсоюзному билету. А вы не родственниками ли будете поэту Яну, которого вчера слушали по телевизору и лицезрели, даже не подозревая, что супруга будет утром пересекать наш участок. Теперь скажите, дамочки, вставляться будем? Это еще что такое, товарищи офицеры? Да ведь без стекла-то нельзя продолжать по пути следования. Надо вставиться. Да неужто у вас тут стекла вставляют? Боюсь соврать, девушки, этого пока не вставляют. Давайте-ка пока что оформляться в тени лесозащитной полосы с внутренней стороны. Нет, пробу на алкоголь мы проводить не будем, ограничимся только устным внушением, что за рулем пить нельзя. А вот за британский джин вам товарищеское спасибо, его мы выпьем вечером в домашней обстановке, с чудесными воспоминаниями в ваш поэтический адрес. Хорошей вам дороги без ветрового стекла! Капитан Дремченко, старший лейтенант Ясень. Ну вот, а далее по пути следования мы ехали в потоке ветра; продулись основательно!
Когда Ян приблизился к своим близким душам, обе ели арбузные полумесяцы, форс-мажорно отобранные у Галипольского и Харцевича, то есть у двух монархистов из Института мировой литературы.
— Ну, давайте, синьоры, я и вас запечатлею по случаю прибытия в республику Карадаг! — щелчок, жужжание, предьявление фотодокумента.
— Мне кажется, я тут похожа на какого-то порочного ребенка, — задумчиво сказала Нэлла.
— А я себе очень нравлюсь! — воскликнула Таня. — Я вижу в себе что-то монпарнасское! А теперь, Янк, покажи-ка нам свою Зарю! Я хочу ее сравнить с Нэлкой!
У Тушинского внутри что-то съехало слегка набок. Откуда она знает о нас с Зарей? Ведь об этом не знает никто, кроме меня и Зари. Сделав шаг назад и едва не наступив на ладонь монархиста, он напомнил близким душам, что вечером после ужина состоится геттугезина у него на террасе. Из совхоза привезли два ящика недурного каберне. Ну а Барлахский, конечно, припрет полканистры чачи.
Роберт Эр в это время в сердцевине пляжа лежал в шезлонге и записывал в блокнот кое-какие рифмы: «надолго — облако», «комнате — вспомните», «черепаший — вчерашний», «горечи — полночью»… Очень часто бывает, что из такой простой рифмовки получается настоящая лирика.
Подсел, а потом и растянулся на эровском полотенце друг сердешный Тушинский.
— Послушай, старик, я только что вспомнил твой стих «Королева пляжа». Хочешь, прочту? — Эр шутливо заткнул уши. — Не смей читать, Туш! Ты все переврешь!
Тушинский тем не менее оттянул его руку и прочел прямо в ушную раковину:
По пляжу идет королева.
Серебряно галька шуршит.
У мидовца Королёва
Подвздошие трепещит.
Эр тут же постарался перехватить инициативу:
Откуда взялись эти строки,
Не может сказать даже Туш.
Трещит, как бухая сорока,
И получается — чушь!
За этим последовали с обеих сторон псевдобоксерские удары и конвульсии смеха. Наконец успокоились. Ян хитровански прищурился:
— А теперь посмотри вокруг, старик. Тебе не кажется, что в этом сезоне тут скопилось рекордное число королев. Ей-ей, весь бомонд тут почему-то сгруппировался. Кроме наших ближайших, черт бы их побрал, немало и слегка отдаленных; не находишь?
Роберт усмехнулся:
— Вроде твоей Зари, ты хочешь сказать?
Ян ударил обоими кулаками по гальке:
— Да откуда вы все узнали про Зарю? Никто никогда мне ничего про нее не говорил и вдруг оказывается, все знают! Кто шпионит? Кто распускает сплетни?
Роберт хлопнул его блокнотом по макушке:
— Послушай, все ее знают еще с 1964-го. Она тогда все лето разгуливала в твоей гавайской рубахе.
Тушинский вроде бы вскипел, вроде бы не в шутку разозлился; на самом деле он был совсем не против поговорить о своей зазнобе; вернее, об одной из многих зазноб.
— При чем тут рубаха эта несчастная? Я уже и думать забыл об этой рубахе! Девчонка, чистая, открытая, влюбилась не в меня, а в мои стихи; вот я и подарил ей эту рубаxy. Ты бы лучше посмотрел, Роб, вот сюда, сюда, вот именно на Ралиссу Кочевую. Говорят, что твоя Анка ее просто ненавидит. Есть основания или нет? У тебя с ней что-то было?
— Теперь ты видишь, кто распускает сплетни, Янк? — невинно спросил Роберт.
Ян споткнулся:
— Кто?
— Ты, мой друг.
Тут они оба отмахнулись друг от друга и на несколько минут замолчали. Потом Тушинский возобновил увлекательную тему:
— Мы все-таки начали с эстетической точки зрения, с оценки королев. Хорошо бы расширить этот аспект.
Куря табак и потягивая привезенное из совхоза каберне, друзья начали тихий сосредоточенный разговор. Время от времени они окидывали с понтом рассеянными взглядами шевелящееся собрание почти голых тел, а потом опять углублялись. Издали можно было предположить, что они толкуют какую-нибудь философскую тему, ну, например, расширение неокантианства с помощью привнесенных их поколением поэтов новых рифм. На самом деле речь шла о более существенных материях. С эстетической, именно с эстетической, ни с какой другой, точки зрения была утверждена десятибалльная шкала оценок. Давай начнем сверху. Конечно, сверху. Нелепо как-то подниматься снизу. Снизу, брат, начнешь, может поехать крыша. Берем три верхних балла. Ну вот, пример, упомянутая уже нами особа, каким-то образом оказавшаяся здесь без своего постоянного назойливого спутника. Чистая десятка. Теперь давай поговорим о Заре. Может быть, позже о ней поговорим? Нет уж, давай сразу уточним, чтобы не мучили угрызения. Прошу восьмерку и забудем об этом: она мне не баллами дорога. Давай теперь назовем тех, кто безоговорочно получает какой-либо из двух высших баллов. Нинка Стожарова, у которой интеллектуальная дружба с Ваксоном, без всяких сомнений. Ульянка Лисе, с ее эстетически удивительным изгибом спины, этим летом безупречна; за нее горой встанет весь взвод «жестоких героев» ВТО. А посмотри на Софку Теофилову, вернее Фоску, конечно Фоску, которая приехала с нашим Антошей, вернее, привезла его с собой; девушка немного возрастная, но отнюдь не лишенная, ну, эстетического совершенства. А вот и дерзновенная Катька Андропова, нет-нет, не дочь чекиста, а скорее звезда «Современника», где она уже взяла сценическое имя — Человекова. Ну кто лучше нее может посмотреть через плечо, одновременно как как бы отталкивая одну персону и притягивая другую? А вот посмотри, целая стая эстетически великолепных и довольно бесшабашных к нам заявилась из пансионам кто такие? Ба, да ведь это девушки из ансамбля «Мрия», романтические хохлушки! А вот эти, партизанки-то российских просторов, искательницы-то восхитительных происшествий, «сестры — тяжесть и нежность»; так отмечены были, как высказался Роб, «жены большого полета»; вот и извольте разбираться. Между прочим, тяжести неплохо было бы поубавить, тогда и получили бы, ну, если не десятку, то девятку. Молчи об этом, друг, а то отхлещут по щекам!
Так они болтали сначала полушепотом, потом уже шепотом, потом уже молча, то есть при помощи больших пальцев на великолепную курортную тему, дань которой отдал и Мишель, который Лермонтов. А вокруг них дядьки из секретариатов шуршали газетами — вообразим, не ленились переводить в Крым подписку на вдохновенную «Правду»! — и обменивались мнениями об актуальных событиях. Прислушались бы поэты, услышали бы, как перелетают от одного капитального тела к другому злободневные имена — Дубчек, Смрковский, Млынарж и в в противовес им Брежнев, Косыгин, Шелест, но они не прислушивались.
Солнце уже подошло к зениту, когда из моря выплыла и пошла к берегу первая «королева» этого дня. Ей было на вид лет восемнадцать, на деле — лет на пять больше. Купальник на ней был сначала темно-белого, то есть мокрого цвета, но высохнув на солнце, он просиял ярко-белым, на фоне которого ее загар стал темно-оранжевым. В принципе ее можно было бы сравнить с девушками одного из племен государства Сомали, в котором набирают манекенщиц иные парижские кутюрье, если бы не ее выцветшая до золотоносного уровня грива; такого с прекрасными дикарками не случается. Другое существенное отличие, которое, возможно, разочаровало бы модельеров, но привело в восторг всех более-менее активных мужчин литфондовского пляжа, состояло в том, что она не была похожа на высоченную вешалку для одежды. Спортивно-женственные пропорции ее тела были в полной гармонии с ее вроде бы девчачьей манерой передвижения в пространстве. Стоило только посмотреть, как она с кромки воды стала отмахивать «привет» кому-то в толпе пляжников, чтобы постичь ее прелесть и легкость в сочетании с некоторой самоиронией. Иными словами, она не была похожа на девушек сомалийского племени.
Ей вроде бы не хотелось привлекать к себе внимание литературных масс, и она делала вид, что не замечает, как много глаз на нее уставились. Среди уставившихся были, разумеется, и два ценителя женских прелестей.
— Ну, вот и чемпионка! — произнес Ян.
— Десять баллов точно! — подтвердил Роберт.
— Она совсем не изменилась, — сказал Тушинский
— Ты ее знаешь? — спросил Эр.
— А ты не знаешь?
— Где-то, кажется, видел.
— Ты не рехнулся, Роб? Ты ее видел и не раз в моей комнате на Чистых прудах.
Роберт охнул, схватился за живот и перегнулся вдвое как будто кто-то из пролетающих засандалил ему по органу глупости, который, как известно, располагается под ребрами.
— Милка?!
Колокольцева сигналила своей подруге Катьке Человековой, которая совсем недавно вошла в круг первостатейных звезд, сыграв в ударном фильме невесту советского шпиона, принявшего огонь на себя. Сегодня рано утром кто-то сбросил с отвесов в Львиную бухту мешок почты, среди которой была записка от Влада Вертикалова. Корявым почерком бард сообщал, что он снова в Коке и специально для того, чтобы увидеть ее. Изнемогает. Жаждет увидеть. Чувствует себя х…во. Хотя бы положи руку на лоб. Ищи в Литфонде. Море было спокойное, и она отправилась из бухты в бухту вплавь. Из Первой Лягушки взяла чуть-чуть мористее, наискосок к пляжу. В полукилометре от берега познакомилась с мощным литовцем, который завершал заплыв от Хамелеона. Сказал, что повторил рекорд Велимира Хлебникова. Боги Олимпа, этот литовец оказался Юстасом Юстинаускасом, художником, о котором она писала в журнале «Декоративное искусство»! В полнейшем восторге он пригласил ее в ресторан. Какой к черту ресторан? Здесь нет никаких ресторанов, одни столовки паршивые. Знаете, Милка, у меня все еще голова кружится от этого коктебельского восторга. Если нет ресторана, устроим пикник; идет? Вот это здорово, Юстас, приглашение принято; мне только надо будет сарафан какой-нибудь одолжить у бабы Марины.
На пляже они с Человековой бросились друг к дружке в объятия. Немного поплясали сиртаки в такой позиции. Милка спросила Катьку, не видала ли она Вертикалова: страдает человек. Катька посоветовала Милке пока на Вертикалова не выходить: он гудит. Да где он? Да где-то тут в трущобах отлеживается. Хочешь, пойдем поищем? Пойдем, только мне сарафанчик какой-нибудь надо купить и тапочки. Да на фиг тебе покупать какой-то говенный местный сарафанчик, вскричала Человекова. У меня этих сарафанчиков полная сумка, многоцветный ком. Да и сандальки найдутся, у нас с тобой лапы-то одинаковые.
Пока собирали с пляжа Катькино добро, та полушепотом, а может быть, и шепотом, но все-таки явно не молча, делилась с подругой своими приключениями. Оказывается, она тут выслеживает Антошку Андреотиса. Как так? Да вот так, недавно в Москве налетели друг на друга и пошли ходить. Весь день Антошка читал стихи, ей-ей, как «трагик в провинции». Зашли ко мне, а он все читает и читает. Ну, думаю, этот не уйдет, пока ему не дам, а у меня утром репетиция. Дала и не пожалела. Так здорово все, подруга, получилось! Так весело, по-мальчишески, и не слабо, ей-ей, не слабо! Ну, в общем, «от гребенок до ног» пропахал! Словом, я влю-би-лась!
Ну, Человекова, ты даешь так даешь, это уж точно! Дальше-то что? А дальше он мне как-то сказал, что едет писать поэму про корабль «Авоську». Тогда и я собралась, чтобы поразить пацана своим прибытием, а тут гляжу, Матка-Боска, он с дамой из Реперткома, с товарищем Теофиловой. Ну, Человекова, как же ты отстаешь, да ведь они уже давно законным браком. Ах, Колокольцева моя дорогая, я никому жизнь не собираюсь спасать, а все-таки дамочке не мешало бы слегка подвинуться по причинам старшинства; не находишь?
Так весело треща, две девушки направились к выходу. И только уже за воротиками Милка спросила Катьку, не встречался ли ей здесь некий такой всемирно известный Роберт Эр? Как же, как же, покивала подруга, он здесь и вы, мадемуазель, проскакали в пяти метрах от его тела В общем, не волнуйтесь, этот поэт тоже в надежных руках, его пасет законная Анка.
И тут на Колокольцеву наскочили с объятиями все три стражницы-старушки. Милка, Милочка, родная копилочка! Милка-Милка, принесешь бутылку? Они лапали ее и кружили, словно вернулась их волошинская юность.
После пляжа Роберт и Юстас пошли собирать баскетбольную команду. Собственно говоря, нужно было собрать две команды, чтобы потрясти побережье историческим матчем «Союз писателей СССР против Всего Мира». Роберт уже наметил писательскую команду: он сам, Тушинский, Ваксон и Подгурский; пятого никак сыскать не могли, но потом подумали, что, может быть, кто-нибудь пятый еще с Севера подгребет. Юстинас в поисках команды Всего Мира чуть ли не отчаялся: никого, кроме двенадцатилетних мальчишек, не нашлось ни в поселке, ни на баскетбольном корте в пансионате. Ну что ж, подумал он, за неделю я их так натренирую, что пух и перья полетят из московских декадентов.
В общем, начали пока что бросать. Роберт показал свой новый коронный — дальний бросок, в прыжке, из-за головы. Попал три раза из пяти. Юста, приехавший, как известно, с родины средневекового баскетбола Литии показал, как можно, прыгнув, повернуться в воздухе спиной к щиту, поменять руки и положить мяч из неожиданой позиции. Мальчишки зашлись от восторга и стали пытаться повторить этот финт.
1968, август
Посиделки
«Посиделки» все еще связывали Коктебель с его литературной историей. Чаще всего они возникали спонтанно: то возле киоска, где продавали коньяк, то на площади возле столовой, то в самой столовой, где к какому-нибудь столу начинали стаскиваться стулья и в конце концов собиралась шумная компания. Однако настоящие посиделки готовились за несколько дней. Намечалась чья-нибудь терраса и оповещались приглашенные. Каждый приносил какую-нибудь выпивку и купленные на рынке закуски: огурчики, скумбрию горячего копчения, черешню, орехи и так далее. Поэты являлись с листками только что написанных стихов. Барды приходили с гитарами. Возбужденная солнцем и морем публика петь начинала с самого начала и пели кто во что горазд. Вот, например, московские скульпторы Филин и Ламбург с большим успехом всегда исполняли неизвестно откуда взявшиеся куплеты: «Ты возьми мои деньги, возьми мой скот, Возьми, если хочешь, и мой яхтинг-боат! Ит воз э лав, лав, лав, э лав, оф коарс. Так вам расскажет, эх, любой матрос!»
Беда возникала, если представитель более серьезных жанров, прозаик или, скажем, драматург, начинал читать свежезавершенное произведение страниц под сотню. Вот тут народ начинал потихоньку «линять», а оставшимся ничего не оставалось, как только с важностью кивать, кивать, кивать, ну и иногда падать со стульев. Скандалов в таких случаях почти нельзя было избежать. Однажды после чтения на террасе у одного сценариста Ваксон поинтересовался, нет ли у того таза. Да зачем тебе таз-то, любезный Ваксон, спросил чтец-хозяин. А вот мы в таз твое сочинение положим и сожжем, предложил романист от лица всех подвыпивших товарищей.
Нынешние посиделки могли стать особым событием, учитывая то, что на киммерийских холмах в эти сезон собралось столько выдающихся личностей. Для задуманного сборища не хватило бы ни одной террасы в корпусах, не говоря уже об основательно подгнившей за последние годы веранде в Доме Волошина. Решено было устроиться на лужайке между тремя «бунгало», в одном из которых жили Эры, в другом семья Октавы, а в третьем Тушинские. Буфет был устроен на террасе Октавы, и оттуда в случае надобности можно было читать стихи и петь песни. Проза и драма были запрещены самым решительным образом.
Собрались, собственно говоря, все дамы, перечисленные при описании пляжа. Колокольцева и Человекова привели с собой Влада Вертикалова со страдальческим лицом, но в чистой рубашке. Явилась гордая Ралисса Кочевая, она была неотразима в белом оверолле на помочах и в черной маечке; волосы забраны вверх и перевязаны пестрой лентой, что весьма способствовало стройной шее. Подошла и поцеловалась с Татьяной Тушинской и Нэллой Аххо; были, оказывается, в дружеских отношениях. К Анне Эр и Мирре Ваксон мадам Кочевая не при близилась, и не по каким-нибудь там причинам, а просто были незнакомы.
Ралисса достала новую сигарету, и тут к ней приблизилась чья-то рука с огнем в кулаке. Она подняла глаза и увидела того художника, литовца, который по-детски краснеет, когда ловит ее взгляд.
— Привет, Ралисса, — сказал Юстас в той манере, в какой Роберт к ней обращается.
Она улыбнулась ему одними губами, глаза чуть-чуть прищурились.
— Как поживаете, сударь? Надеюсь, вы ничем не разочарованы?
Обескураженный, он присел на ступеньку крыльца. Какой еще сударь? Он не знал такого обращения. Нигде никакого сударя не слышал на просторах СССР. Тут кто-то из толпы махнул ему девичьей рукой. Ба, да это та самая волшебная пловчиха из журнала «Декоративное искусство»! Он махнул ей в ответ и стал к ней пробираться. И был вознагражден за свой порыв: немедленно был представлен знаменитой киноактрисе Екатерине Человековой и мрачному парню в чистой, но плохо поглаженной рубашке; как оказалось, легендарному Владу Вертикалову.
Между тем общество утряслось и в общем укомплектовалось. Персон оказалось не менее полусотни. В основном это были люди вокруг тридцати, но имелись, как мы уже знаем, и юные девушки. Присутствовали и поэты фронтового поколения, в частности непрогибающийся Григ Барлахский и Ваня Шейкин, который, будучи подогрет, всем начинал объяснять, что он воевал в батальонной разведке, и в подтверждение вынимал финку и пускал ее в какое-нибудь древо, в которое она (финка) должным образом и вонзалась.
Сидели на пледе и люди, к которым поэты относились с исключительным, чуть ли не трепетным уважением, — реабилитированные зэки сталинских лагерей. Среди них выделялась супружеская чета Копелиовичей, Льва и Раи, которые вместе знали в совершенстве восемнадцать языков. С ними рядом расположилась и научная элита из таинственного города Арзамас-16, обладатели секретных золотых звезд за усовершенствование оружия массового уничтожения, полные академики Габарит, Плоек, Кондотье, Витаминов; с женами или подругами. Были там и физики-лирики помоложе, в частности спасенный недавно из щели Герка Грамматиков, который полностью уже оклемался, если не считать периодически изрыгаемого им крика орла.
Ну все, можно начинать. Кукуш взял гитару и стал тихонько наигрывать и напевать «Возьмемся за руки, друзья!», как будто он поет сам себе, чтобы сидящая в кустах агентура чего не подумала, не приняла рядовой выпивон за какое-нибудь сбор(ищ)е с этим борщеватым суффиксом холодной войны. Публика, однако, подхватила пение Кукуша и завершила камерную штучку громовым триумфальным хором.
Потом, тоже как бы случайно, встал и прислонился к столбу террасы пластически безупречный Ян Тушинский. «Между прочим, братцы и сестрички, вы отдаете себе отчет, что всего лишь через два года наше ударное десятилетие кончится и шестидесятничество отойдет в историю? И нас в дальнейшем будут величать так, как впервые в 1960 году к выходу ваксоновских «Однокурсников» молодой Стас Разгуляев предложил называть «шестидесятниками»? Аплодируя Стасу, я бы предложил к этому слову рифму в нашем стиле — «шестидесантники». Не исключено, что мы в этом десятилетии являемся десантом из будущего. Так или иначе, мы выдержали массированную атаку «чудища обло, озорно, стозевно и лаяй». Мы не распались, не потеряли дружбы, мы по-прежнему любим друг друга, но нас уже на мякине не проведешь. Давайте выпьем за то, о чем мы сейчас все пели вместе с Кукушем: за наш союз, к которому наша Нэлка испытывает такую «закаменелую нежность»! Все выпиваем по стакану здешнего совхозовского каберне! До дна! Вот так! Посуду не бить! А теперь начнем читать стихи! Пусть первая Нэлка прочтет! Пусть прочтет «Сказку о дожде»! Далеко не все из присутствующих слышали, как она это читает. Нэлка, поднимайся на террасу!» Поэтесса Аххо с ее цветаевской челкой и деревенском платьице с оборками оторвалась от своей неразлучной подружки Татьяны и с некоторой детской неуклюжестью взошла по крыльцу. Она взялась читать колоратурно, но по мере чтения в голосе ее возникали баритональные лады:
Со мной с утра не расставался Дождь.
— О, отвяжись! — я говорила грубо.
Он отступал, но преданно и грустно
Вновь шел за мной, как маленькая дочь.
…………………………..
Обрадованный слабостью моей,
он детским пальцем щекотал мне ухо.
Сгущалась засуха. Все было сухо.
И только я промокла до костей.
…………………………..
Я думала: что делать мне с Дождем?
Ведь он со мной расстаться не захочет.
Он наследит там. Он ковры замочит.
Да с ним меня вообще не пустят в дом.
…………………………..
Хозяин дома оказал мне честь,
Которой я не стоила. Однако,
Промокшая всей шкурой, как ондатра,
Я у дверей звонила ровно в шесть.
…………………………..
Признаться, я любила этот дом.
В нем свой балет всегда вершила легкость.
О, здесь углы не ушибают локоть,
Здесь палец не порежется ножом.
…………………………..
Ваш несколько причудлив монолог, —
проговорил хозяин уязвленный.
Но, впрочем, слава поросли зеленой!
Есть прелесть в поколенье молодом.
…………………………..
Одна из гостий, протянув бокал,
|
The script ran 0.03 seconds.