Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

В. А. Осеева - Динка прощается с детством [1959]
Известность произведения: Средняя
Метки: children, child_prose, Автобиография, Детская, Повесть

Аннотация. Валентина ОСЕЕВА ДИНКА - 2 ДИНКА ПРОЩАЕТСЯ С ДЕТСТВОМ Дорогие мои читатели! Повесть "Динка прощается с детством" является продолжением моей первой книги - "Динка". Думаю, что многие из вас знакомы с этой книгой, но на всякий случай коротко напомню вам основные события. ...

Аннотация. «Динка прощается с детством» является продолжением известной автобиографической повести В.А. Осеевой «Динка». Динка повзрослела, но не изменился ее характер. Она по-прежнему непоседлива и любопытна, а зловещие и загадочные события, произошедшие на хуторе, куда Динка приехала на лето, не могут оставить ее равнодушной. Девочка клянется во всем разобраться.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

То-то и в школе и дома она Так не по-детски скучна, молчалива, Так не по-детски грустна… Один раз я прочитала эти стихи, и мне сделалось так жаль себя, что захотелось плакать, и весь день я была такой тихонькой, как та бедная девочка, о которой писал Надсон. Мышка очень любит «Стихи о Прекрасной даме» Блока. Она даже кладет под подушку Блока и еще Ахматову. Если б я была такой, как «Незнакомка» Блока! Вот бы я натянула нос этой самой Зойке! И каждый вечер в час назначенный (Иль это только снится мне?) Девичий стан, шелками схваченный, В туманном движется окне. Но об этом нечего даже мечтать. Во-первых, если б я даже вздумала нарядиться такой «Незнакомкой», то у нас в доме нет никаких шелков, чтобы схвачивать свой девичий стан, и потом, в каком это туманном двигаться окне? Куда это я еще полезу из-за этой Зойки? И у Ахматовой мне тоже ничего подходящего нет. Вот и думай, как жить. Если б еще я была очень умной! Я заметила, что уродки всегда очень умные. Наверно, этот ум дается вместо красоты. Одно время к маме приходила какая-то курсистка, такая маленькая, вертлявая, как обезьянка, и в черных очках. Под этими очками даже не разберешь, какое у нее лицо, но зато все называли ее очень умной, потому что она могла говорить безостановочно целыми часами, так что даже глаза у мамы постепенно закрывались и мне казалось, что если эта курсистка не перестанет говорить, то мама сейчас вытянется и умрет. Даже такой умный, как Вася, и тот не мог долго выдержать этой курсистки, потому что, когда он ее провожал, она все говорила, говорила, и в коридоре, и на лестнице, и уже около двери… Я всегда высовывала голову в форточку и смотрела ей вслед: мне было интересно, говорит она еще во дворе и на улице или, наконец, замолкает. Вот была бы я такая умная, так заговорила бы насмерть эту Зойку. Но ума у меня мало, мне его самой не хватает, не то что тратить на разговоры для других. Я один раз говорю Хохолку: – Побей Зойку. А он испугался. – У меня рука не поднимется на женщину. Вот так друг! Когда надо, так у него рука не поднимается! Я ему сказала, чтобы он три дня не приходил и даже во дворе не смотрел на меня. Я все никак не могу придумать, что делать с этой Зойкой? Вчера хотела прихитриться к Васе. Вася читал газету, а я говорю: – Вася, почему ты не ударяешься за Зоей? Она ведь очень красивая! И Мышка на тебя за это не рассердится, Мышка такая добрая, что она кому хочешь тебя отдаст! Я с ним говорила очень вежливо, а он вдруг вытаращился на меня да как закричит: – Это не девчонка, а исчадье ада! Что только в твоей несчастной голове делается? А что у меня делается? У меня не в голове, а в сердце что-то делается. Но разве ему скажешь? Он бросил даже газету! А Зойка все ходит и ходит… Один раз она пришла к нам, а Лени не было. Она вынула из муфты какую-то тетрадь и говорит: – Девочка, передай Лене. Это она нарочно хочет показать, что я еще маленькая. Но я так боднула головой эту тетрадку, что она даже испугалась. А потом со своей кошачьей улыбкой хотела еще погладить меня по голове и говорит: – Это же не для меня, а для Лени нужно. – И отдала Мышке. Я ее так ненавижу, эту Зойку, что избила бы в пух и прах! Но Алина всегда говорит, что у нас интеллигентная семья и потому мы всегда должны быть на высоте. Ну и пусть сама сидит на этой высоте, а во мне, когда я злая, всякая интеллигентность кончается, и я могу любому человеку так дать, что он не скоро очухается. Но, конечно, бить эту кошку Зою нельзя, ее просто не по чем бить. Живота у нее нет, а лицо очень нежное… И вообще бить человека по лицу нельзя, это уж чересчур оскорбительно; мама говорит, что некоторые люди даже стрелялись из-за пощечины. Конечно, драться я не буду, а просто выгоню эту Зойку, и все! Я Леньку люблю еще с Утеса, и Волгу мы вместе любим, а она нигде не была, а лезет… Мы с Леней раньше часто хохотали, а теперь я всегда дуюсь на него. Нет, я Зойку выгоню! Сначала заведу интеллигентный разговор, а если она русских слов не понимает, то просто выгоню! * * * Сегодня Зойка опять пришла. Они долго говорили с Леней, а потом Леня куда-то побежал, а она осталась, села на диван и сложила руки на коленях как миленькая. Тогда я придвинула к дивану кресло, уселась в него, сосчитала себе до трех, а потом сказала: – Я вас прошу оставить наш дом. Эти интеллигентные слова я где-то вычитала и приготовила их заранее, я еще много слов приготовила, но все полетело кувырком. Зойка подняла свои брови, как будто удивилась: – Что это значит? Тогда я выбежала в переднюю, принесла ей шапку, муфту и шубку. – Одевайтесь! И чтоб вашего кошачьего духа тут не было! Ленька – мой! Мы с ним еще на Утесе пили чай, а вы пришли и распоряжаетесь! Я думала, Зойка испугается, а она только шире раскрыла свои глаза с поволокой и сказала: – Я уже давно вижу, что ты на меня сердишься! Но разве так борются за любовь? Глупая ты девочка, ах какая глупенькая!.. Я сразу затопала ногами: – Пускай я глупая, но я не позволю вам подлизываться к Леньке! Я его никому не отдам! Тогда она схватила шубку и попятилась к двери, а я упала на диван и стала громко плакать. А Леня, оказывается, уже пришел и все слышал. Он сразу бросился ко мне: – Макака! Макака! А я ничего не могла сказать, потому что от слез и от крика во мне все дрожало. А Зоя стояла на пороге и только повторяла: – Это черт знает что! Я не приду больше к вам! А Леня подошел к ней и сказал: – Это я виноват. Уходите. Я передам все дела Васе. – И открыл дверь. Зойка ушла, а он дал мне воды, но зубы у меня цокали об стакан, я никак не могла успокоиться и все повторяла: – Мы были на Утесе… мы там пили чай… и заворачивали бублики для революции… Тогда Леня сказал: – Макака… Запомни раз навсегда… Ты дороже мне всех на свете… Мне никто не нужен, кроме тебя… – А эта… Зойка? – спросила я, но он только махнул рукой. – Если бы ты сказала мне раньше, ее давно бы не было. Тогда мне стало жалко его; он был весь белый, только брови черные. Но я все-таки сказала: – Это все потому, что я уродка, а она красивая. Тогда Леня засмеялся и сказал: – Ты всегда будешь красивее всех! Я сидела с распухшим носом, и губы у меня распухли, но я так обрадовалась, что перестала плакать и только спросила: – Значит, ты понимаешь такую красоту, как у меня? – Только такую… – сказал он, и мы от радости засмеялись. С тех пор Зоя больше не приходила. Но один раз я слышала, как Вася сказал Лене: – Не доведут тебя до добра эти потачки! А Леня ответил: – Дело от этого не пострадало. Зою я больше не видела, она скоро уехала в Петроград…» * * * Динка долго сидит, склонившись над дневником. Ей не смешно и не странно читать эти глупые детские строчки. Она так живо вспомнила свои первые слезы, она боролась тогда за свою любовь всеми доступными ей средствами. Теперь ей пятнадцать лет, она многое поняла. Вместе с девичеством пришла к ней гордость… Никто больше не увидит ее слез из-за любви, она не допустит эти слезы даже наедине с собой… Динка вспоминает, как благородно скрыл от всех эту дикую сцену Леня. Он скрыл ее даже от мамы, а Васе сухо сказал: – Динка не хочет видеть Зою. Прими дела и перенеси свои встречи с ней в другое место. И прошу тебя больше не обсуждать этот случай. Да, Леня поступил благородно. Но почему сейчас вспомнил он этот случай? Неужели это ревность? Такая же глупая и дикая ревность, какая была у Динки. Но ведь Леня уже почти взрослый человек. Но, конечно, если ему так больно видеть свою Макаку с другим человеком, то она должна поступить так же, как поступил когда-то он, Леня. Она должна… Динка крепко зажмуривает веки, и перед глазами ее встает Хохолок. «Ты хочешь про-гнать ме-ня?» – заикаясь, спрашивает он. «Нет, нет!» – в ужасе отмахивается от этого Динка. Ей вспоминаются их поездки на велосипеде в лес, в поле… Она сидит боком на раме, и Хохолок, наклонившись к ее уху, рассказывает ей всякие городские новости, иногда говорит о себе, о своем отце. В последний год он очень сдружился со своим отцом. «С тех пор как я работаю в „Арсенале“, мне стал понятен и близок отец. И я увидел, как его уважают рабочие», – сказал он однажды. И тут же вдруг вспомнил что-то веселое, и оба они чуть не свалились в канаву от хохота. Динка вспомнила еще, что после происшествия на киевских контрактах она никогда не решалась дома плясать тот цыганский танец, которому так страстно хотела научиться. Старый бубен, подаренный ей цыганкой, висел на гвоздике около двери, и только в эти прогулки с Хохолком брала она его с собой и, выскочив где-нибудь на полянке, лихо трясла плечами, била в бубен и с гиканьем носилась перед своим единственным зрителем. И бубен, и пляска вызывали у Хохолка мрачные воспоминания, он невольно переносился в цыганский табор, плечи его ежились, бесконечная черная ночь сгущалась над его головой, в сжатом кулаке он снова ощущал холодное железо шкворня. «Ну смотри же! Ты совсем не смотришь. Хорошо я пляшу?» «Иногда хорошо, а ино-гда плохо», – серьезно говорил Хохолок. Дина опускала бубен, взгляд ее уходил куда-то далеко-далеко. Она мучительно вызывала в своей памяти красивую пляшущую цыганку. Хохолок ждал. Часто ей это не удавалось, тогда, молчаливая и поникшая, она усаживалась рядом с Хохолком и безнадежно говорила: «Не могу… Не умею…» Хохолку становилось жаль ее. «Вот так она делала…» – говорил он, закидывая голову и поводя по воздуху рукой. «Нет, не так!» Глаза Динки загорались, она вскакивала, хватала бубен, в глазах ее с дразнящей улыбкой вставала красивая молодая плясунья. Не отпуская ее ни на миг из своей памяти и полузакрыв глаза, улыбаясь несвойственной ей улыбкой, Динка неслась перед ошеломленным Хохолком, замирая на месте, поводила и трясла плечами, откинув голову, выкрикивала какие-то непонятные цыганские слова. Потом вдруг останавливалась с затуманенным взглядом, а Хохолок удивленно смотрел на нее, не веря своим глазам. «Это была не ты, – говорил он. – А та цыганка…» Динка смеялась и, возвращаясь с прогулки, бережно вешала на гвоздик свой бубен до следующего раза. Нет, нет! Как может она отказаться от этих поездок и как примет это сам Хохолок? Леня даже не понимает, чего он от нее требует. Ведь Хохолок – это ее друг, покорный, терпеливый, лучший друг… У нее только два друга: он и Леня. Леня никогда не мешает Хохолку, почему же Лене мешает Хохолок? Зачем он требует от нее такой жертвы? Ничего не может решить Динка. И кажется ей, что стоят на траве большие весы. В одной чашке ее дружба с Леней, долгие годы, прожитые вместе, ласковое имя Макака, далекий волжский Утес и прямые темные брови над серыми глазами. В другой – черная ночь в цыганском таборе и тоненький темноглазый мальчик с холодным шкворнем в руке, цветистый фиолетовый луг, смешливые губы, быстрый бег по тропинкам и перелескам, безотчетно смелый, не скрывающий своей любви Хохолок. Не двигаются чашки весов, ни одна не перетягивает другую… – Два друга у меня… два друга… – горько шепчет Динка, отталкивая от себя всякую мысль о том, что ей придется выбрать между ними одного. Она поняла – так хочет Леня. Глава 28 Нечаянная обида – Динка! – кричит с террасы Мышка. – Дина! Леня едет на почту! – Я еду на почту, – говорит, появляясь из кустов, Леня. Он ведет на поводу Приму и, увидев в руках Динки клеенчатую тетрадь, быстро спрашивает: – Ты читала свой дневник? Динка молча кивает головой. Леня стоит перед ней такой высокий, сильный и красивый. Солнце освещает его пепельные волосы, зелень ореховых кустов отражается в глазах. – А как бы поступила ты теперь, если бы эта Зоя снова появилась? – спрашивает он, напряженно сдвинув брови и щуря глаза. Динке делается неудержимо смешно и весело. – Еще хуже! – хохочет она. – Еще хуже! Я не стала бы терпеть так долго! Но Лене слышится в ее хохоте насмешка. Он бледнеет. – Над чем ты смеешься! – гневно кричит он и, шагнув к ней, закрывает ее смеющийся рот неожиданным долгим поцелуем. Застигнутая врасплох, удивленная и рассерженная, Динка хочет оттолкнуть его, но сердце ее сильно бьется, руки не слушаются, и, очнувшись, словно во сне, она слышит удаляющийся топот Примы. Не в силах понять, что случилось, Динка прижимает к губам холодную ладонь и долго смотрит на нее. Никогда не целовал ее так Леня… Может быть, он сошел с ума?.. Но почему же она ничего не сказала ему?.. – Что это было? – шепотом спрашивает Динка, оглядывая знакомую аллею. Но вокруг все по-прежнему зелено и тихо. Все, все: и кусты, и деревья, и голубеющее над головой небо, и даже дремлющие в траве собаки – все осталось как прежде. И только в ней самой так неспокойно сердце. Словно стронутая с места льдинка, оно плывет и кружится между двумя берегами, не зная, к какому из них прибиться. И ему уже не вернуться назад, потому что то, что было, уже было. И в пятнадцать Динкиных лет это уже не «суматоха», не «чепуха» и не шутка – это маленький блестящий осколок, оторвавшийся от того чуда, которое люди называют любовью. Но Динка не понимает этого, она стоит растерянная, и щеки ее то вспыхивают от стыда и гнева, то бледнеют от глубокой внутренней тревоги, потому что нет у нее, у Динки, оружия против неожиданного, наступающего врага, потому что враг этот – ее собственное сердце… или, может быть, тот дорогой ей человек, которого она сама привела в свой дом. Все равно, в обоих случаях она бессильна… Динка чувствует себя как полководец, внезапно растерявший всех своих солдат. Она стоит, упершись глазами в землю. Над цветком ромашки надоедно гудит и кружит шмель с желтой бархатной спинкой, Динка отбрасывает его ладонью в траву, ей кажется, что его нудное гудение мешает ей думать. А думать есть о чем. Тщательно, по крупинкам, собирает Динка накопленный опыт жизни, и недаром с самых ранних лет она внушила себе мысль, что только для мертвого человека нет выхода из положения, а для живого он всегда есть. – Мы еще посмотрим, кто кого… – с угрозой говорит Динка, и в глазах ее рассыпаются злые, колючие иголки. «Мы еще посмотрим. Может, он начитался дурацких романов и хотел показать мне, какой он взрослый, а я просто не ожидала, ведь это любому человеку зажми вот так рот, всякий растеряется… – с раздражением думает Динка и тут же с грустью отвечает себе: – Нет, Леня не читает романов, ему некогда их читать, просто он подумал, что я смеюсь над ним, и сделал это со зла… Но я тоже сделаю ему назло, завтра же пошлю Хохолку телеграмму: „Емшан, емшан, приезжай с велосипедом“. И я уеду с ним на целый день. Я не слезу с этой рамы, пока у меня не начнутся пролежни… И пусть бесится тогда…» Зла, очень зла, унижена и оскорблена Динка, но сквозь всю эту накипь прорывается вдруг неподдельное чувство к Лене: «А ведь я могла бы ударить его. Хорошо, что у меня отнялись руки…» Глава 29 Родственные души Не всякому доверяет свои тайны природа. Есть слепые и глухие люди. Много лет подряд приезжают они в лес, дышат его целебным воздухом, пользуются его дарами, рвут лесные цветы, грибы и ягоды, с легкомысленной неблагодарностью разводят в самом сердце его костры, засоряют тенистые уголки отбросами, засаленными бумагами, склянками, бутылками и уезжают, так и не поняв таинственных шорохов листьев, крика птиц и чуть слышного дальнего топота на лесных дорогах и многого другого, чего не слышат глухие, даже не ведая о своей глухоте. Как слепые ходят они по лесу, не замечая богатства красок его, и едва различимые следы на примятой траве, и рассыпанные бисером неприметные цветочки, и багрово-красный закат, обжигающий стволы деревьев… Зато с жадностью бросаются эти люди на грибы, на ягоды, на березовый сок – на все, чем можно поживиться от леса. Много раз видела Динка поломанные кусты малины и ежевики, вырванные с корешками грибы, надрубленные стволы берез, истекающих весной свежим соком, брошенные на дороге цветы. Каждую малость замечала и любила Динка. Выбегая на цветистый луг, она снимала сандалии, чтоб не потоптать цветов и букашек; по-разному пахли для нее цветы и травы, и даже в перешептыванье листьев угадывала она разные голоса, и тревожная перекличка птиц заставляла ее сразу настораживаться, как дикого зверька в чаще. Так и сейчас, больно переживая свою обиду на Леню, Динка стоит посреди ореховой аллеи и слушает голоса птиц, шорох мягких листьев, каким-то дальним слухом, склонив набок голову, слушает она и дорогу… Она не хочет ждать Леню, но ждет его… Может, потому, что он должен привезти письмо от мамы… Динка ждет, но дорога молчит. А вот птицы вдруг с шумом вылетают из кустов, и в шепот листьев проникает чуть слышный чужой звук. Динка поднимает голову, настораживается. Вот чуть слышно хрустнула ветка, кто-то осторожно пробирается сквозь гущу кустов. Один?.. Нет, двое… Чужие… Чужие… Динка не поворачивает головы, но обостренный слух ее ловит тихий шепот: – Она… Горчица… – Спугнуть? – Не надо… Стоит… Думает об чем-то… Динка быстро поворачивается к кустам. На лице ее блуждает радостная, неуверенная улыбка. – Жук… – говорит она громким шепотом. – Ухо! Иоська! – А вот и не угадала! Иоськи с нами нет! – появляясь из кустов, говорит Жук; около его плеча ухмыляется круглая физиономия с зелеными раскосыми глазами. – Собственной персоной, – смущаясь, говорит Ухо. И Динка, забыв свои горести, радостно бросается к гостям. Ленивые собаки, подняв головы, вопросительно смотрят на хозяйку. – Вот так сторожа! – смеется Жук. – Хоть бы гавкнули! – А зачем им гавкать на гостей! Собаки хорошо знают, кто друг, а кто враг! – защищает своих телохранителей Динка. – А ты попробуй, замахнись на меня! Ну, замахнись! – А что будет? Ничего не будет, – смеется Жук и легонько взмахивает веткой. – Р-р-ры!.. – с бешеным лаем срываются с места оба пса. – Р-ры-р-ры!.. – злобно ворчат они, оскалив зубастые пасти. – Нерон! Волчок! Назад, назад! – испуганно кричит Динка. Собаки отступают назад, не сводя глаз с Жука. – Вот это да! Вот это показала! – хохочет Ухо. – Что, Цыган, запугался? – Пожалуй, и порвут… – усмехается Жук. – А я думал, и правда они у тебя для мебели! – Ученые, – важно кивает головой Динка и, оглянувшись, спрашивает: – А где же Иоська? – А где ему быть? Дома он… – покусывая травинку, спокойно отвечает Жук. – Как – дома? Один? – пугается Динка. – Зачем один?.. Мы его одного сроду не оставляем. – Одного нельзя… Он у нас, как буржуй, с нянькой, – весело поясняет Ухо. – С нянькой? – удивляется Динка. – Ну, с хлопцем одним… Наш хлопец… Пузырь называется. Бычий Пузырь. Первый силач на всем рынке. Хочь корову, хочь коняку за передние ноги поднимает… Здоровый. Только одноглазый, как твоя Прима. Вышибли ему глаз в драке, – рассказывает Жук. – Одноглазый? А что ж я не видела его? – вспоминая свой приход в лес, морщит лоб Динка. Цыган и Ухо смеются. – А он спал тогда. Он когда спит, так хоть сожги всю хату – не встанет! С ним один способ – кружку воды на морду! Как плеснешь, так он и вскочит! – Вот так способ! – хохочет развеселившаяся Динка. – Хотела бы я его посмотреть! – Посмотришь. Вот придешь и посмотришь! – улыбается Жук. – Я приду с Леней, – неуверенно говорит Динка. – Это с каким Леней? – грозно спрашивает Жук. – У нас уговор был. А ты, что же, продала?.. – Тише, тише, – машет на него рукой Динка. – Леня – это мой брат. Он свой. Понятно? Вы с ним еще лучше, чем со мной, подружитесь! Он ведь был такой же, как вы. Понятно? Сирота был, на улице жил. И хозяин бил его чем попало… А потом мы с ним познакомились, и моя мама взяла его. Понятно? Он уже давно мой брат. Самый лучший человек на свете, – торопясь и волнуясь, рассказывает Динка. Но Жук недоверчиво смотрит на нее узкими щелочками глаз. – Ну гляди… – угрожающе цедит он сквозь знакомую Динке хищную усмешку. – Ну да что ты, Цыган! Не знаешь ее, что ли? – вмешивается обеспокоенный товарищ Жука. – Уж если ей не верить, так кому верить! – Он верит мне. И брату моему поверит. Вот увидит его и сразу поверит, – ласково говорит Динка и, положив руку на плечо Жука, заглядывает ему в глаза: – Брось все это, ладно? Раз навсегда брось! И не грози мне! Не люблю я этого! – Мало ли, что не любишь… – ворчит Жук, но в голосе его уже не слышно зла, и губы растягиваются в смущенную улыбку. – Вроде Иоськи она. Подлизывается, – говорит он, подмигивая товарищу. – Тот тоже, как закричишь на него, так сейчас либо руку на плечо кладет, либо за шею обнимает. – А ты что тогда? – с интересом спрашивает Динка. – Ну, что я? Плюну да и замолчу. Ясное дело, человек не бревно. Хорошее обхожденье каждый любит, – важно говорит Жук, и Динке делается беспричинно весело. – Как хорошо, что вы пришли! – радуется она. – Пойдем сейчас к нам! Будем молоко пить! У меня там сестра… – Динка вдруг хватается за живот и начинает неистово хохотать. – Моя… сестра… ангел! – хохоча, еле выговаривает она. – Гляди-ка… – изумленно раскрывает глаза Жук и вдруг, заразившись Динкиным смехом, валится на траву. – Ой, убила! Еще и сестра у ней… И все… ангелы! А сама… ведьма!.. – Хи-хи-хи! – подпрыгивая и хлопая себя по бокам, заливается Ухо. – Ну и Горчица! Настоящая Горчица! Вот это поднесла!.. Но Динка уже не смеется. В нескольких шагах от нее стоит Леня. – Здравствуйте, – говорит он, подходя и протягивая руку Жуку, потом Уху. Мальчишки, огорошенные его неожиданным появлением, не спешат. – Это мои лесные друзья! – быстро говорит Динка. – Ну если твои – значит, и мои! – весело кивает Леня, пожимая руку Жука. Ухо вытирает ладонь об штаны и с робостью протягивает ее дощечкой. – Вот это и есть мой брат, – улыбаясь, говорит Динка, не глядя на Леню. – Ну, пошли в хату! Пошли, пошли! – обнимая новых знакомых за плечи, торопит Леня и, обернувшись к Динке, добавляет: – Я привез письмо от мамы. На террасе гостей встречает Мышка. Динка еще издали видит, что глаза сестры обведены красными кружками, и, забыв обо всем, бросается к ней с вопросом: – Что с папой? Мышка молча подает ей письмо и удивленно смотрит на незнакомых мальчишек, которых ведет Леня. На обоих чистые рубашки с открытыми отложными воротниками, залоснившиеся от долгой носки, и подчищенные брюки, волосы тщательно приглажены. «Не деревенские и не городские. Откуда Леня взял их?» – удивляется Мышка, глядя на независимую, вихляющуюся походку мальчишек. Особенно ее смущает один из них, с черной, как вороново крыло, головой и с такими же черными, недобрыми глазами. Оливково-смуглые щеки его напоминают Мышке цыган. Товарищ его тоже, по-видимому, не русский: лицо скуластое, глаза зеленые, раскосые, рот большой и легко растягивается в улыбку. – Вот, знакомься, Мышка! Это наши гости! Ты о них ничего не знаешь, но это неважно! Они нас тоже не знают, но зато хорошо знают Динку! «Динкины приятели, так я и думала», – ахает про себя Мышка, но на лице ее ласковая, радушная улыбка. – Ну и хорошо! – говорит она, хлопоча около стола. – А у нас сегодня пир горой! Залезайте за стол, будем пить чай! Мальчишки, смущенно отказываясь и подтягивая штаны, залезают за стол. – Значит, папа все-таки болен. И мама пишет, что его перевели в тюремную больницу… – держа в руке прочитанное письмо, озабоченно говорит Динка и, глядя на всех, спрашивает: – Разве есть в тюрьме больница? – Есть такая… – глухим баском откликается Жук. – Только там не лечат, а калечат. – А ваш отец в тюрьме? – быстро спрашивает Ухо и, смутившись, косит глазом на Леню. Мышка делает досадливое движение бровями. Ни к чему затеяла этот разговор Динка при чужих людях. И вообще, так хотелось поговорить наедине о болезни отца, о матери, которая обещает скоро приехать. Но Мышка не успевает даже опомниться, как Леня вдруг говорит: – Да, наш отец в тюрьме. Он политический. Вы знаете, что это значит: политический? – спрашивает он притихших мальчишек. – А чего же нам не знать? – с усмешкой отвечает Цыган. – У нас свой такой был… – Был да сплыл, – подпирая грязной рукой щеку, добавляет раскосый. – Помер… – Помер? – невольно включается в разговор Мышка. Цыган щурит глаза, и недобрые огоньки их проступают еще ярче сквозь сомкнутые черные ресницы. – Не сам помер, замучили его… – резко говорит он, болтая в стакане ложкой. – Он в «Косом капонире» сидел. Знаете, может, тюрьма такая? Там все больше военные да политические сидят… – словно нехотя говорит Цыган. – А кто ж он такой? – почти одновременно спрашивают Леня и Мышка. – Вам-то он кто? – уточняет вопрос сильно заинтересовавшаяся Динка. – А кто он нам? Не родня, конечно… Человек, и все! – пожимает плечами Цыган. Ему, видимо, не очень хочется говорить об этом, но более говорливый и живой Ухо сразу пускается в объяснения: – Хороший человек, стоящий… А вообще он студент. Цыган его для Иоськи нанимал, чтобы, значит, учил он Иоську. Ну, так и познакомились. И теперь у его матери живем. Он помер, а мы живем, вроде за него. Мать-то одна осталась, – вскидывая одной рукой, бойко рассказывает Ухо. – Ну хватит, разговорился… – останавливает его Цыган. – Нет, подожди. А как фамилия его? – взволнованно спрашивает Леня. Мышка вопросительно смотрит на сестру, но Динка недоумевающе пожимает плечами. «Я ничего не знаю…» – молча отвечает она на вопросительный взгляд Мышки. – Как его фамилия? – повторяет Леня, глядя на обоих товарищей. Но Цыган толкает под столом Ухо носком ботинка и хмурится. Раскосые глаза мальчишки шмыгают в сторону, торчащие уши озаряются изнутри розовым светом, и за одним из них ярко выступает багровый рубец. – Фамилие… я забыл, – смущенно почесывая пальцем короткий веснушчатый нос, говорит Ухо. Цыган поднимает голову и обводит внимательным взглядом встревоженные лица. Неожиданная, почти ласковая усмешка трогает его губы. – Фамилия тут ни при чем, а история это длинная… Но когда хочете, мы расскажем. – Конечно, Жук, расскажи! – просит Динка и вдруг, бросив мельком взгляд на серьезное, сосредоточенное лицо Лени, вспоминает свою обиду. «Подумаешь, сидит как ни в чем не бывало. А про то забыл…» – с гневом думает она. Но Леня поднимает глаза и встречается с ней взглядом. Интерес к рассказу мальчишек мгновенно сменяется в этом взгляде на какое-то новое для Динки грустное и виноватое выражение. Динка, вспыхнув, отворачивается, сердце ее бьется неровными толчками, и в голосе звучат натянутые, фальшивые нотки: – Ну, что же ты, Жук? Расскажи… – Да он же рассказывает! Не мешай, Динка! – нетерпеливо останавливает ее Мышка. – Ну вот, значит, наняли мы того студента, пускай он хоть Конрад будет… А Иоську мы одного никуда не пускали, вот как и сейчас. Ну, значит, стали ходить на уроки все вместе. С этого у нас и дружба пошла… – медленно говорит Цыган. – Нет, самая дружба с обыска началась, – живо перебивает его Ухо. – Вот как сидим мы один раз за столом, Конрад с Иоськой задачки решает, а нам книжки дал. И вдруг как забегит в комнату бабка Ирина, его мать, значит… – Да нет… Мы уж раньше, в окно увидели: стоят жандармы с дворником. Конрад сразу стемнел с лица, огляделся вокруг да и хвать из-под кровати чемоданчик. «Хлопцы, – говорит, – это ко мне с обыском». А тут уж стучат в дверь, и мать его вбегает. «Сыночек, – говорит, – сыночек…» А он стоит с этим чемоданчиком, ни туда ни сюда. Ну, я зыркнул в окно, а они на втором этаже жили. Гляжу, водосточная труба почти что донизу. Я – толк Ухо в бок. А он у нас ловкий, как кошка. – Я сразу глянул в окно, а Цыган мне глазами: «Лезь, Ухо!» Ну, я поплевал на руки и полез! А потом Цыган мне и чемоданчик бросил. И сам за мной вылез и ну бежать! Ох и бегли мы! А чемодан-то хоть маленький, но тяжелый, с книгами разными. Ну, все ж не споймали нас легавые! – весело посмеиваясь, сказал Ухо. – А Конрада вашего арестовали все-таки? – спросил Леня. – Нет… В тот раз не взяли его. Дома был… И чемоданчик свой он у нас оставил. «Пускай, – говорит, – до времени побудет». Его на заводе арестовали. У него там дружки между рабочими были, ну, они, конечно, все за революцию толковали, а один возьми да выдай… – сказал Ухо. – Мы его после пришили, шкуру. Ну да что ж, когда поздно уж было, – мрачно добавил Жук. За столом все замолчали. – Мы Конраду передачу носили… А раз пришли – все… Нету его, помер… – тихо сказал Ухо, и его скуластое лицо сморщилось. – Не помер, а забили… – снова резко уточнил Жук. – Ну, да за нами не пропадет! Посчитаемся… – угрюмо добавил он со своей неприятной, хищной улыбкой. «Этот посчитается…» – отводя от него глаза, подумала Мышка и, оглядев пустой стол, всплеснула руками: – Ой, да что же я! Обещала пир горой, а ничего не поставила. Леня! Вот хлеб, порежь скорей! Она побежала в комнату и вынесла оттуда завернутый в лопух большой кусок сала. – Вот же сало! Леня привез! Большущий кусок! Ешьте вволю! Берите, мальчики! – весело говорила Мышка, нарезая розовое, просвечивающее насквозь сало аппетитными кусками. – Корочка мягкая-мягкая! Кто хочет с чесноком? У Динки потекли слюнки, но она тут же одернула себя: «Не буду есть сало. Он привез, а я не буду. Пусть знает, что мне теперь ничто не мило…» Когда все с аппетитом принялись за еду, Мышка удивленно посмотрела на сестру: – А ты почему не ешь? – Меня тошнит, – делая брезгливое выражение, сказала Динка. – Ну вот! Еще бы не тошнило! Хоть бы ты сказал ей, Леня! Ведь она с самого утра отправляется на подножный корм и ест все, что попадется под руку. И щавель, и какую-то кашку, и заячий лук… Ну сколько ты этого луку сегодня съела? – Ничего я не ела… Я даже забыла, что он существует, – огрызнулась Динка и мысленно обругала сестру: «Дура несчастная. Леня может подумать, что у меня никакого самолюбия нету… и никакой обиды. Пошла, наелась заячьего лука, запила водичкой, и все прекрасно. Но как бы не так…» Динка бросила мельком взгляд на исчезающие куски сала. «Съедят, все съедят… Хоть бы припрятать себе кусочек. Я с самого утра ничего не ела, не шутка все-таки… И вообще сало – это жалкая месть… Я лучше что-нибудь другое придумаю…» Динка небрежным движением и с равнодушным лицом потянула к себе самый большой кусок сала. Но он оказался не до конца отрезанным, и за ним потянулся весь кус… Леня поспешно схватил нож и, отрезая Динкин ломтик, взглянул на нее посветлевшими глазами. Сердце у Динки упало, щеки обдало жаром, как будто к ним поднесли горящие головешки. «Ну, – подумала Динка, глотая неразжеванное сало без всякого вкуса, – я же тебе отомщу. За все отомщу! Я бы и сейчас могла встать, подойти к перилам и посмотреть на дорогу… А потом вздохнуть и сказать: „Что это так долго не едет Хохолок?“ Нет, не буду… Он сразу поймет, что я назло», – прислушиваясь к разговору за столом, мучительно соображала Динка. – У каждого человека свое прозвище… – спокойно говорил Жук. – Вон она, – он кивнул на Динку, – Жуком меня зовет… А Ухо зовет ее Горчицей, потому как она ему на базаре предложила один раз: «Пойдем, – говорит, – я тебе намажу хлеб горчицей…» – Стой, стой! Я сам расскажу! – хлопая Цыгана по плечу, заторопился вдруг Ухо. – Никто небось с их не знает, с чего это дело пошло… – сияя расплывшимся в улыбке лицом и дергая себя за ухо, за которым белел продолговатый шрам, растроганно сказал он. – Никто не знает. – Я знаю… – сказал вдруг Леня и посмотрел на Динку. Но она даже не улыбнулась и только значительно сказала: – А Жук зовет меня ведьмой… – Еще бы не ведьма! – расхохотался Жук. – Как она тогда в лесу вызверилась на меня! Чистая ведьма! Несмотря, что кровь у ей текет… – Кровь? – с ужасом переспросила Мышка. Брови Лени дрогнули, в глазах мелькнула какая-то догадка. – Кровь, кровь… Испугались! Ну я же говорила вам, что упала с дерева и разбила голову, – всполошилась Динка. Жук бросил быстрый взгляд на Ухо. – И ты еще путешествовала куда-то в лес с разбитой головой? – недоверчиво спросила Мышка. – Ну, говори… – чуть-чуть поднимаясь, сказал Жук. Глаза Уха, как затравленные зайцы, метнулись в разные стороны, он вынул изо рта недоеденный хлеб и придвинулся ближе к Цыгану. – Голова, голова!.. – в испуге закричала Динка. – Надоело мне двадцать тысяч раз говорить про одну и ту же голову! – Ох, не кричи так! Тебя же в экономии Песковского слышно! – прикрывая пальцами уши, засмеялась Мышка. Грозу пронесло. Но гости уже вспомнили про Иоську и начали прощаться. – Приходите еще! – ласково приглашала их Мышка. – Придем как-нибудь… Часто-то нам нельзя. А вот вы приходите! – пригласил Леню и Динку Жук. – Вы не думайте, у нас и квартира есть, и лампу мы зажигаем! – Да где ж это все? – недоумевала Динка. – А вот придешь – увидишь. Мы в этот раз не потаимся. От своих таиться нечего! – прощаясь, сказал Жук. Когда гости ушли, Мышка задумчиво сказала: – Жалко мальчишек… И плохие они, и хорошие – всё вместе! – Плохое с них нужно соскребать лопатой, а хорошее само заблестит, – сказал Леня. – Все равно, какие б они ни были, это родственные мне души, – заявила Динка. Глава 30 Ореховая аллея Вечером снова перечитали письмо матери. Зная, что письма ее будут проверяться полицией, она писала коротко: «Папу удалось перевести в тюремную больницу, у него затяжной плеврит. Приеду – расскажу подробнее. Думаю, что через неделю буду дома. Ждите телеграммы». Говорить было не о чем, надо было ждать подробностей от матери. Все трое сидели в тягостном молчании. – Чтобы вылечить такую болезнь, нужен хороший уход, – сказала Мышка. – Я думаю, мама все сделала в этом отношении. В Самаре много старых товарищей, – старался успокоить сестер Леня. – Конечно. Мама не уедет так… – подтвердила Динка. Мышка глубоко вздохнула: – Тюрьма – это тюрьма… Как сказал этот Жук? В тюремной больнице не лечат, а калечат… Разговор перешел на «гостей из леса», как называл их Леня. – Да! Я ведь все-таки ничего не знаю, где ты их нашла, Динка? Особенно вот этого черного, с белыми зубами. В его глаза прямо страшно смотреть. – Да, этому Цыгану в зубы не попадайся… Видно, жизнь у него была не сладкая, вот и ненависть лютая. – Чепуха, – сказала Динка. – К своим он очень добрый, а врагам так и надо! – Но кто же они такие все-таки? – спросила опять Мышка. Динка вкратце повторила всю историю своего знакомства с лесными гостями. Против ожидания Мышка не ужасалась, не ахала, а, наоборот, живо сказала: – Я бы пошла с тобой вместе! Ты очень смелая, Динка, но безрассудная, тебе всегда нужен рядом человек с трезвой головой… Но все-таки, значит, эти мальчишки шляются по базарам, занимаются мелкими кражами и на это живут? – Нет… Может быть, и нет… Жук продавал корзинки, они сами их плетут. Может, и живут на это? – предположила Динка. – На это жить нельзя. Их четверо, да еще мать Конрада, того студента. Не стоит закрывать глаза, все-таки они промышляют воровством. Жаль, что не удалось хорошенько расспросить их об этом политическом. Одного имени мало, надо бы знать фамилию и где он работал. Может, кто-нибудь среди рабочих и знал его… – Конечно. Он, несомненно, был связан с товарищами. Ну, я думаю, они еще появятся, – улыбнулся Леня. Проводив Мышку на станцию, Леня сразу ушел на огород. Динка тоже избегала его. На душе у нее было смутно и нехорошо. Вчерашнее раздражение и желание отомстить уступило место глубокой грусти. Казалось, что из-за этой размолвки долголетняя детская дружба навсегда порвалась и никакими силами невозможно теперь вернуть то время, когда они так радостно бросались навстречу друг другу, торопясь поделиться накопившимися новостями. «Что же это случилось, что же случилось?» – мучительно думала Динка, одиноко сидя на пруду и боясь вернуться домой, чтоб не встретиться лицом к лицу с Леней. Тоскливое одиночество, невознаградимая потеря и страстное желание понять, что же все-таки произошло, заставляли ее несколько раз в день возвращаться в ореховую аллею на то самое место, где произошла ссора. Там, закрыв глаза и прижав к груди руки, она старалась восстановить в своей памяти все, как было, но память не слушалась ее, а сердце начинало так биться, что Динка бросалась в прохладную траву и с отчаянием думала: «Я сделалась больной… Я совсем больная». Стараясь не встретиться с Леней, она пробиралась домой и, найдя пузырек с валерьянкой, без счета капала ее в рюмку, морщась и запивая водой. С трудом заставила она себя сварить зеленые щи и поджарить картошку. Но обедать Леня не стал. – Я подожду Мышку, – сказал он, отряхивая с себя пыль и не глядя на Динку. – Мне нужно закончить огород. Ешь без меня! Но Динка тоже не стала есть. Первый раз в жизни ей не захотелось даже есть, и, равнодушно прикрыв полотенцем застывающие на столе кушанья, она снова ушла в ореховую аллею, еще более несчастная, чем была до обеда. – Теперь я знаю, как умирают от чахотки. Такие же молодые, как я. Мне ведь только пятнадцать с половиной лет. В аллее пели птицы, жарко светило солнце, по бокам из гущи кустов и трав выглядывали синие колокольчики и крупные белые ромашки с желтыми сердечками; далеко-далеко вдаль убегала тропинка, она вилась через луг, через ручей с переброшенной через него мокрой корягой и, поднявшись по зеленому косогору, пряталась в золотистой ржи. А Динка уже мысленно писала свое завещание: «Я хочу лежать в ореховой аллее. И пусть надо мной стоит маленький черный крест, пусть стоит он вечно в память о безвременно погибшей молодой жизни… Не плачьте обо мне, я все равно не могу больше жить со своим характером… Отрежьте мои косы и отдайте их на память Лене, только не надевайте мне платка, он мне не идет…» Динка уже представляла себя в белом платье, неподвижно лежащей посреди ореховой аллеи в свежем сосновом гробу. От знакомого запаха хвойного леса – леса, которого никогда уже не увидит Динка, – стало нестерпимо жалостно… Динка представила убитого горем Леню, плачущих родных и строгое лицо папы… «Не плачьте, – говорит папа. – Человек, который жил только для себя, не настоящий человек». Динка медленно растирает на щеках слезы, и видение исчезает из ее глаз. «Умереть – это легче всего, – думает она, – но с какой это стати мне умирать, я еще ничего не сделала для революции. Да я лучше трижды погибну в бою, да еще прежде целую кучу врагов уложу вокруг себя… Тот, кто не боится смерти, врезается в самую гущу боя, и давай, давай… По головам, по мордам… Главное – быстрота и натиск! Сбил с ног – и дальше!» Динка забывает о своем горе и, чувствуя небывалый прилив сил, гордо вскинув голову, направляется домой. Не все еще потеряно в жизни! Около террасы Леня моет под рукомойником голову и руки, переодевает чистую рубашку. – Время ехать за Мышкой, – говорит он. Динка молча приводит Приму, кормит ее с ладони кусочком хлеба, потом уходит в комнату пить валерьянку. Обычно, запрягая лошадь в таратайку, Леня весело насвистывает, но сейчас он не свистит, и, глядя в окно, Динка видит его темное от загара лицо, опущенные глаза и светлые волосы… «Он тоже умрет, – думает Динка. – Мы не можем жить друг без друга». * * * – Динка! – кричит из комнаты Мышка. – Кто это выпил всю валерьянку? – Она держит в руке пустой пузырек и смотрит вокруг: не пролился ли он случайно. – Это я выпила, – говорит Динка. – У меня сильное сердцебиение! – У тебя? Сердцебиение? – удивляется Мышка. – Ты, наверно, как сумасшедшая гоняешь со своими собаками! – При чем тут мои собаки? Может же быть у человека больное сердце! – Но ты никогда не жаловалась. И потом, выхлебать столько валерьянки, да это можно любое сердце загнать! Ты что, с ума сошла? Смотри-ка, Леня, – возмущенно говорит Мышка, обращаясь к вошедшему Лене и показывая ему пустой пузырек, – весь выпила! – А это не его дело! – хватая у нее из рук пузырек, кричит Динка. – И тебя это тоже не касается! Что вы всегда вмешиваетесь в мои личные дела? – Какие личные дела? Что это с ней? – глядя вслед выбежавшей Динке, спрашивает Мышка. Леня молча пожимает плечами и хмурится. Сумерки уже окутывают сад. Мышка зажигает лампу и, сидя на кровати, штопает свои чулки. Но глаза ее слипаются. Бросив чулок, она сонно раздевается, стелет кровать и через минуту засыпает как убитая. Динка тушит лампу и уходит в свою комнату. На пороге она останавливается. В раскрытую дверь на террасу видно, как, набросив на плечи куртку и спустившись с крыльца, Леня долго медлит, словно не зная, куда идти, потом, свернув на луговую тропинку, идет к роднику… Он идет, не глядя по сторонам и ни о чем не думая. Мир опустел, в нем нет больше Макаки… Так один человек может унести с собой тепло, свет и радость… Динка долго смотрит вслед исчезающему за пригорком Лене. Потом с коротким, прерывистым вздохом она уходит в свою комнату… На небо медленно выползает круглая, улыбающаяся луна. В окно с тихим шорохом просятся ветки Динкиной ровесницы березы, посаженной в первый год приезда на хутор. Динка любит свою березку и не позволяет обрезать ее ветки. Она осторожно открывает окно, отводя их рукой. Пышные тоненькие ветки доверчиво укладываются на подоконник. Динка зарывается лицом в свежие трепещущие листья, капает на них горькими слезами. «Плохо мне, плохо мне, березонька, подруженька моя…» Леня возвращается поздно. Из раскрытого окна Динки доносится до него тихая-тихая грустная песенка. Леня не может разобрать ее, но несколько слов лишают его последней надежды. Нам с тобой, кудрявым, тонкоствольным, Ни в любви, ни в жизни не везет… Любят нас не те, кого мы любим, И любовь сторонкою идет… — тихо-тихо поет Динка. Холодное отчаяние охватывает Леню. Ему все ясно: Макака любит Андрея. Она поет об этом, может быть, сама не понимая. Но он, Леня, не станет у нее на дороге. Все кончено. Все, все кончено… Леня останавливается в углу террасы, убитый, уничтоженный собственной догадкой. Его тревожит и голос Динки – такой несвойственный ей, тихий, грустный голос. На то, что Динка часто сочиняет сама себе какие-то песенки, он смотрит просто как на одну из ее причуд. И обычно это веселые, радостные песенки, бурно выражающие ее восторг. Она примешивает их часто даже к своему рассказу, как будто ей легче выразить что-то в песне. Леня вспоминает, как прошлым летом, пробегав где-то с собаками, она, бурно жестикулируя и смеясь, болтала и пела: Я бегу, за мной собаки. К нам навстречу лес бежит, Вдоль дорожки скачут маки, И земля, как лист, дрожит… Не стоит ничто на месте, Ветер гонит облака, И несется с нами вместе За осокою река… И, хохоча, добавляла: Я с разбега оступилась, Сразу все остановилось. Встало небо надо мной, Лес качает головой… Только мой собачий друг С лаем бегает вокруг… Леня слушал ее и от души смеялся, а Мышка быстро-быстро записывала… А зачем? Разве можно записать все, что делает и болтает Макака? Но все это было так свойственно ей, так понятно… А сейчас? Луна останавливается над самым домом, заливает белым светом крыльцо. Динка слышит шаги Лени. Она перестает петь, поспешно стирает следы слез и выходит на террасу. Ей хочется спросить, прямо спросить Леню: совсем ли он разлюбил свою Макаку? Ведь правда всегда лучше неизвестности. Но думать легче, чем сказать… И Динка молчит. Леня решается первый. – Макака! – взволнованно шепчет он, грея ее холодные руки. – Прости меня, Макака… Я ничего не могу объяснить тебе, прости меня просто так, без объяснений… – Я не сержусь… – тихо и покорно отвечает Динка. – Но скажи мне только одно… Ты сделал так со зла? – грустно спрашивает она, подняв к нему осунувшееся за день лицо. – Со зла? – удивленно переспрашивает он и, не сводя с нее светлых глаз, отрицательно качает головой. – Нет, нет… Я не знаю сам… Только не со зла… И это никогда больше не повторится… – Никогда? – в смятении повторяет Динка. – Никогда-никогда, Макака… Только люби меня, как прежде… Я не требую от тебя никаких жертв, можешь ничего не говорить Андрею. Все это мальчишество. Ты должна быть свободна… А я уеду… Я уеду, Макака! А сейчас прости меня! – Я не сержусь… – в отчаянии повторяет Динка, чувствуя, что случилось что-то непоправимое. – Я не сержусь, – повторяет она, робко заглядывая ему в глаза. – Только… возьми меня с собой, Лень! Я не могу жить без тебя. Глава 31 Самое лучшее утро в жизни… Только у самых счастливых людей бывает такое утро, когда человек просыпается с ощущением глубокой, необъяснимой радости. Ему кажется, что радость эта, как ночная роса, миллиардами блесток рассыпана на траве, на цветах, на лугу и на всей, на всей земле, где только ступит его нога! Сегодня такое утро наступает для Динки! Она вскакивает, широко раскрывает дверь и, застегивая на ходу платье, вырывается на волю. А у крыльца ждет ее пробуждения Леня. Может быть, он вовсе не ложился спать в эту ночь? Динка не задумывается над этим. – Бежим! Бежим на луг! – говорит она, хватая его за руку и увлекая за собой. Путаясь в густой траве, запыхавшиеся и счастливые, они мчатся не разбирая тропинок, ветер свистит в их ушах, намокшее от росы платье липнет к коленкам, с шумом вылетают из-под ног вспугнутые птицы. – Мы сейчас умоемся в роднике! – кричит на бегу Динка. «Умоемся… Умоемся…» – свистит в ушах ветер. Леня отвечает счастливым смехом. Он готов бежать за своей подружкой на край света! Они бросаются на траву около заросшей цветами кринички. В чистой, светлой воде щека к щеке отражаются их счастливые лица… Бьющий на дне ключ шевелит гладкую поверхность, и тесно прижатые друг к дружке головы смешно вытягиваются, меняют формы… Динка пригоршнями взбивает воду, обдавая себя и своего друга фонтаном брызг. С громким смехом умываются и брызгаются ранние гости на лугу. Студеные капли дрожат на их ресницах, блестят влажные, чисто промытые глаза, жарко разгораются щеки. Пепельные волосы Лени намокли, и Динка вдруг, как во сне, видит в нем того волжского мальчика Леньку, который спасал ее в волнах проплывающего мимо парохода. – О, Лень… – очарованно шепчет Динка. – Ты все тот же… Ты все тот же, каким был на Волге… – И ты все та же, Макака… У тебя все такие же синие глаза… В первый раз я увидел их на Утесе… – Они крепко обнимают друг друга. – Пусть будет все, как было… И все, как есть… – улыбаясь, говорит Динка. – И все, как будет… – взволнованно добавляет Леня. – Нам никогда не будет лучше, чем сейчас! – усаживаясь на мокрую кочку, задумчиво говорит Динка. – А ты забыла, что мы еще будем жить после революции? Мы будем жить, Макака, как боги! – горячо обещает Леня. – О! – хохочет Динка. – Я не знаю, как живут боги, я не завидую их жизни! Я хочу жить с тобой и со всеми людьми! Я хочу, чтобы все были счастливы! – Люди будут счастливы, – серьезно подтверждает Леня. – Конечно, не так, как мы с тобой! Я думаю, что так никто еще не был счастлив и никогда не будет! – Конечно, Лень… Мы будем всегда вместе… Вместе жить и вместе делать что-нибудь хорошее. У нас будет маленький-маленький домик… Динка мечтательно смотрит на луг, там между зелеными кочками важно расхаживают черногусы; утренний ветерок качает разноцветные головки цветов. – И у нас будет столько детей, сколько цветов на лугу, – растроганно говорит Динка. – Сколько цветов на лугу? – улыбаясь, переспрашивает Леня. – Но это слишком много, Макака! – Нет, это не много, это совсем не много! Ведь это будут не только наши дети, Лень! Это просто всякие дети! И они так перемешаются, что мы даже не отличим, где свои, где чужие. А как им будет хорошо, Лень! Мы отдадим им весь этот луг, и никто не посмеет сказать, что здесь нельзя бегать и топтать траву, никто не будет читать им длинные нотации, потому что с нашими детьми никогда не будет ни одного взрослого. – Ни одного взрослого? – удивляется Леня. – Ни одного, ни одного! – решительно заявляет Динка. – Взрослые часто не понимают детей. Нет-нет, я никогда не допущу к ним взрослых людей! Мои дети будут сами устраивать свою жизнь! Они сами будут драться и мириться! Дети скоро забывают обиды, а когда вмешиваются взрослые, то даже случайная драка переходит в большую ссору… Взрослые любят во всем копаться и учат детей злопамятности. Взрослые – это говорильня, а ребенок – человек действия! Он такой родился, таким и должен остаться!.. – Но ведь родители – это те же взрослые… – недоумевает Леня. – Родители? Лицо у Динки делается настороженным, черточки бровей взлетают вверх. Родители… Этот трудный вопрос застает ее врасплох. Родители бывают разные: бывают хорошие, бывают плохие. Что делать с плохими? – Ну, родители тоже не очень-то разгуляются после революции! – на всякий случай заключает она. Но на лице ее появляется озабоченное выражение, и Лене хочется вернуть ей радость мечты. – Ну, с родителями, конечно, разберутся, – успокоительно говорит он. – А вот ты что представь себе! Ведь все дети пойдут учиться… – Конечно, и взрослые, и дети… – мгновенно оживляется Динка. – И может быть, Лень, в одно какое-то утро мы вдруг увидим, как все дети идут по улице… с книжками! Много-много детей. Это правда или сказка, Лень? – Это правда, Макака! – подтверждает Леня. – И в деревне, и в городе, Лень? Все дети, во всей нашей стране? – взволнованно допрашивает Динка. – Все-все дети… – кивает головой Леня. – И на улицах не будет уже нищих, не будет разных голодных сирот? Это правда, Лень? – Конечно, правда, Макака. Ведь ради чего же борются люди? Может, не сразу… Но если все будут работать, то откуда возьмутся нищие? – Я буду работать, Лень, я буду так работать, что с меня пух будет лететь! – клянется Динка. – И драться я тоже буду! Рядом с тобой буду драться! Ведь за революцию еще надо драться! – Ну что ж! Будем драться! – задорно говорит Леня, распрямляя плечи. – В городе – с капиталистами, в деревне – с помещиками и всякими Матюшкиными… – О, Лень! Вот когда от Матюшкиных одно мокрое место останется, одни тараканьи усы, – с дрожью в голосе говорит Динка и смеется счастливым, беспричинным смехом от переполняющей ее радости. И Леня тоже смеется… Но утро, лучшее в жизни утро, уже кончается, и от дома слышится голос Мышки: – Ау, Лень! Ау, Динка!.. – Пойдем, – говорит Динка и с сожалением оглядывается на луг. Ей кажется, она только что видела в густой траве белые шапочки детей, а сейчас это уже только ромашки… Глава 32 Необитаемый остров и люди… – Ау, Леня! – чуть доносится от террасы слабенький голос Мышки. – Эгей-гей, Динка! – звонко перебивает его крепкий, задорный голос Федорки. Белый платочек ныряет в зелени кустов, в густом малиннике, около пруда. То дальше, то ближе слышится голос Федорки в разных уголках хутора, но Леня и Динка не спешат. Они идут, крепко обнявшись и глядя в глаза друг другу… Сегодня вся земля, как прекрасный необитаемый остров, принадлежит только им. На свете нет даже Пятницы, который мог бы неожиданно появиться из кустов, и самые умные слова не стоят тех волшебных слов, которые они говорят друг другу. – Я люблю тебя… – И я… – Ты еще не знаешь, что такое любовь. – Нет, я знаю… Только скажи мне, как она начинается? – Я люблю тебя давно. Мне кажется, я родился с этой любовью… – Как странно. Ведь меня тогда еще не было на свете. – Все равно я уже любил тебя… – И я пришла. Ведь это было чудо. А мы могли бы не встретиться. – Нет-нет! Это не могло быть, я бы все равно нашел тебя! – Никогда не встретиться… Как страшно! Поцелуй меня скорей. Как тогда… – А что, если ты рассердишься? – Я не рассержусь. Только не очень долго, а то у меня разорвется сердце… Сердце, сердце… Откуда оно взялось, это сердце? Его как будто не было до сих пор, а теперь оно бьется и замирает, как на качелях. – Эгей! Динка! Динка!.. Нет, они не слышат. В волосах Динки звенят луговые колокольчики, на губах ее чистый, как родниковая вода, сладкий-сладкий поцелуй! Так не целуются дети, потому что они еще не научились; так не целуются взрослые, потому что они давно разучились; так не целуются брат с сестрой, потому что у них не бьется сердце. Так целуются только те, кто впервые открыл чудо любви… Но жизнь врывается и на необитаемый остров, взмахивая вышитыми рукавами, она выбегает на луговую тропинку. – О! Дывысь! Я их шукаю, бегаю по всему хутору, а они идуть обнявшись, як жених з невестою! – Федорка… – удивленно шепчет Динка. – Федорка! – строго говорит Леня. – Та я вже давно Федорка! Пошли до дому скорейше! Бо меня Ефим за вами послал! А на терраске одна Мышка. Да еще двое хлопцев. Да таки страшенны обои! – быстро говорит Федорка, фыркая в кончик платка. – Страшенны? Кто же это? – спрашивает Динка, еще не оправившись от смущения. – Кто такие? – хмурится Леня, идя сзади подруг. – А я знаю, с откудова вы их взяли? Один такой черный-черный, блескучий, як той жук, а другой лобастый да рудый, аж горит! – хохочет Федорка. – Рудый? – пожимает плечами Динка. – Ну, рыжий по-вашему! Да не в них дело! Ходим скорей, бо зараз Ефим придет и с ним солдат Ничипор да мой Дмитро! На беседу до вас придут, або вы до их идите! Ефим казал, чтоб ты, Леня, пришел… – А зачем? Что случилось? – тревожится Леня. – Да говори же, Федорка. При чем тут хлопцы какие-то? И зачем мы Ефиму? – не понимает Динка. – Хлопцы тут ни при чем… Тут дело другое… Да нехай Ефим сам расскажет. Только у нас в экономии такой гвалт стоит, что упаси бог! Бабы плачут, мужики с Павлухой ругаются, а Матюшкины, да Нефедовы, да Рудьковы на всех грозятся! Ой, горенько!.. – теребя концы платка, рассказывала Федорка. – Одним словом, пошли скорей, там все узнаете! Федорка схватила Динку за руку и потащила ее за собой. Все трое вышли на аллею, ведущую к дому. – Ну, куда идти? – спросил Леня, оглядываясь на белевшую на пригорке хату Ефима. – К Ефиму или домой? Объясни ты толком, Федорка, звал нас Ефим или сам придет? – А иди да спроси его! – огрызнулась вдруг Федорка. – Сказано, поговорить ему с тобой надо! Иди, иди! А мы тут обождем. – Зачем? Я тоже пойду! – рванулась было Динка, но Федорка удержала ее за руку и, поведя бровями в сторону Лени, строго сказала: – Нехай идет! У меня разговор до тебя есть! – Какой разговор? – А вот обожди… Леня ушел. Проводив его глазами, Динка нетерпеливо обернулась к подруге: – Ну, чего тебе? Хорошенькое личико Федорки вдруг вытянулось, в глазах появилось горькое выражение укоризны. – Вот хоть слушай, хоть не слушай, а хочу сказать тебе свое слово, – скорбно начала она. – Да что такое? Говори сразу! – подступила к ней Динка. – И скажу… Все скажу, потому как не чужая ты мне людина, а подруга моя… И, кроме хорошего, ничего я от тебя не видела… Ресницы Федорки заморгали, кончик носа покраснел, зашмыгал. Она ухватила его двумя пальцами и отвернулась. – Зараз, только нос выколочу… Динка брезгливо сморщилась. – Сколько раз я тебе говорила – носи платок! – сердито закричала она. Федорка крепко высморкалась и вытащила из сборок широкой юбки свернутый вчетверо платок. – Вот платок! – сказала она. – Только он чистый, и за каждым разом пачкать его нечего! – пряча обратно платок, заявила она и, глядя на Динку широко открытыми строгими глазами, добавила: – Ну, да дело не в платке. А ты вот что мне скажи: брат тебе Леня или не брат? – Ну, брат… – нехотя ответила Динка, пытаясь догадаться, к чему клонится этот разговор. – Ну а если брат, – ехидно сжимая губы, сказала Федорка, – так чего же ты с ним, как с женихом, целуешься? – С каким еще женихом? У тебя все одно на уме! И во-первых, он мне не родной брат, а приемный! А во-вторых, ничего подобного! – вспыхнув, закричала Динка. – Очень даже хорошо подобрано! Хиба я не бачила або ослепла? Без отрыву ты с ним целовалась! Я как выскочу на луг, так чуть дуба не дала… – Федорка! – грозно зашипела Динка, чувствуя, как кровь отлила от сердца и бросилась ей в лицо. – Замолчи сейчас же! Это не твое дело! И если ты не замолчишь, я выгоню тебя! Из-под опущенных ресниц Федорки медленно поползли слезы. – Выгонишь? Ну, так тому и быть, только я не смолчу. Мне молчать совесть не велит. – Да при чем тут совесть? Что ты пристала ко мне? – смягчаясь при виде ее слез, удивленно спросила Динка. – А то, голубка моя, что хорошая дивчина не дозволит хлопцу целовать себя, аж пока замуж за него не выйдет! – Тьфу ты! – с досадой стукнула себя по коленке Динка. – Да я об этом и не думаю вовсе! И он не думает! Ты с себя пример берешь! Так вы деревенские, а мы городские! – А это все одинаково, что в деревне, что в городе! Добрая слава дивчине везде нужна. Добрая слава як белый цвет украшает, а худая як деготь прилипает. А у вас что ж получается! Жениться Леня не думает, а целоваться думает… А ты тоже. Нет, голубка моя, подружка моя кровная, я все скажу, а тогда и гони меня, як неугодна тебе стану… – снова всхлипнула Федорка и, видя нарастающий гнев Динки, заторопилась: – Ведь по всем селам знают тебя люди… Бегали мы с тобой, як малыми были, и на крестины, и на свадьбы, гоняли по разным хатам, и гопака ты плясала, и песни пела… – Ну при чем это? – резко оборвала Динка. – Знают, не знают – наплевать мне! – Нет, Диночка, не можно плевать на людей. Они тебе злого не хотят, а языка тоже не удержат. Вот и в экономии бабы… Сколько раз бачили тебя с твоим Хохолком. Сидишь ты с ним на лисапеде, а люди и говорят: «Вон наша барышня Динка с женихом ездиет, катается. Хороший женишок, только молоденький, ну и она молоденькая дивчиночка, пошли им боже…» Вон как люди говорят. Да я и сама так думала. А сегодня, бачу, ты с другим хлопцем целуешься. Хоть брат он тебе, хоть сват, только одного выбирать надо, а если двум хлопцам голову морочить, так ни тебе, ни им добра не будет, и сама себя потеряешь. Динка молча смотрела на Федорку. При первом упоминании о Хохолке гнев ее вдруг остыл и сердце сжалось от беспокойства. Вспоминалась ревность Лени и просьба его не ездить больше на велосипеде с Хохолком. А Федорка говорила и говорила, утирая слезы и становясь все больше похожей на свою мать Татьяну, на старую, умудренную опытом женщину. Глядя на нее, Динке хотелось плакать и смеяться, но она молчала и слушала. – Не можно девичью честь ронять, Диночка. Вот я о себе скажу. Уж на что Дмитро жених мой, при тебе сватался и матерь мою просил. Но нет того промеж нами, чтобы до поцелуев себя допустить. А что ж Дмитро? Не хлопец разве? Попробовал один раз, тай закаялся! А после сам смеялся. «Ты, – говорит, – мне такую блямбу на щеке присадила, что перед коровами совестно». А что, думаешь, не жалко мне было бить его? Еще как жалко. Ударила, а у самой сердце зашлось. Федорка так глубоко вздохнула, что даже монисто на ее шее тихонько звякнуло. Динка усмехнулась и ничего не сказала. Перед глазами ее, словно в тумане, проплыл влажный от росы луг, закачались на нем в разные стороны белые, красные и синие головки цветов и вдруг, словно под острой косой, полегли ровными, мертвыми грядами. У Динки дрогнуло сердце, она провела рукой по лбу и тихо спросила усталым, погасшим голосом: – А любовь, Федорка, разве не дороже всего любовь? Глаза Федорки засветились неизъяснимой нежностью. – А як же, Динка, голубка моя. Любовь дороже отца с матерью. Только себя соблюдать надо. Хлопца нам слухать нечего, хлопец перед нами орлом летае, силу свою показуе, его така стать! А наша стать – девичья честь. А где есть честь, там и любовь есть! – твердо закончила Федорка. – Ау! Ау! Динка!.. – донесся от террасы голос Мышки. Динка уловила в нем расстроенные нотки и заторопилась. – Пойдем, – сказала она. – Я забыла, что там пришел кто-то, а Мышке, верно, пора в госпиталь собираться! – Пойдем, пойдем, – заспешила и Федорка, оглядываясь на хату Ефима. – Вон вся кумпания сюда идет! Ефим, Леня твой да Дмитро. И солдат Ничипор на костыльках шкандыбае… – Тот солдат? – вспомнив разговор в первый день приезда, машинально спросила Динка. – Тот, тот. Только я на него не обижаюсь больше, вин меня поважае. А як посадила я своему Дмитро под глазом блямбу, так и зовсим стал Федорой Ивановной звать! – Федорка лукаво блеснула глазами и, прикрыв фартуком лицо, рассыпалась дробным смехом. – С ума вы все сошли! – засмеялась и Динка. – Да кто ж солдату сказал? – Не знаю. Это дело коло хаты было, може, сам бачил, а може, Дмитро похвалился… – Ну и ну… – удивленно протянула Динка. Девочки подошли к терраске. Мышка, уже одетая в форму сестры милосердия, укладывала в чемоданчик свои медикаменты. В ее взгляде Динка уловила упрек и раздражение. – Где ты ходишь с самого раннего утра? И Лени нет… Тут гости к тебе пришли. Ефим Леню искал, – сдерживаясь, сказала Мышка. Но Динка не успела ответить, с перил террасы соскочил Жук. – Здравствуйте! – Он вежливо подал руку ей и Федорке. – Здрасте, – развалясь на стуле, процедил другой хлопец, чуть повернув в сторону вошедших круглую, как шар, голову с короткими густыми волосами, словно обшитую огненно-рыжим мехом. На его лобастой физиономии в длинных рыжих ресницах, как в дорогой оправе, блестел голубой глаз, другой глаз был затянут бельмом. Мощные плечи, короткие ноги и вся приземистая фигура развалившегося на стуле хлопца внушали отвращение. «Квазимодо», – быстро подумала Динка. – Бычий Пузырь, – усмехнувшись, представил Жук. – Здрасте, – склонив набок голову и оглядывая девочек здоровым глазом, повторил хлопец и, не поднимаясь со стула, протянул руку. Динка сжала за спиной руки и бросила быстрый взгляд на сестру, которая с улыбкой сожаления взирала на эту сцену. – Встань! – крикнул Жук и с силой толкнул Пузыря ногой, но Федорка опередила его. Остановившись перед хлопцем и втиснув в бока кулачки, она язвительно сказала: – А ты что ж развалился, як трухлява колода посреди поля? Може, ты великий пан и не подобае тоби перед девчатами на ножки привстать, а може, ты несчастна калека безногая, дак я тоби помогу. Га? Пузырь, уставившись на Федорку единственным, сверкающим, как в драгоценной оправе, глазом, не спеша встал. – Тебе меня не поднять, – лениво сказал он, склонив набок голову. – А вот я тебя одним мизинцем на тот дуб закину! – Эге! Далэко куцому до зайца! – засмеялась Федорка. – Далэко? – Пузырь крепко уперся в пол босыми ступнями и засучил рукава. – Хватит! – подскочил к нему Жук. – Хватит, говорю! Развалился, как свинья. Да еще и фасон жмет! Знал бы, не брал тебя с собой! – А которая с них Горчица? – вместо ответа спросил Пузырь, переводя взгляд с Федорки на Динку. – Я Горчица! – отодвинув Федорку, сказала Динка. – Ты? – обрадовался хлопец и, взяв обеими руками руку Динки, осторожно пожал ее. – Мы тебе ягод насобирали. Все трое собирали: Ухо, Иоська и я… Цыган, дай ей корзинку! Любишь ягоды? – с ребячливой радостью спросил он, беспомощно выгибая шею, чтобы заглянуть Динке в глаза. – Спасибо, – ласково сказала Динка и улыбнулась поймавшему ее взгляд единственному глазу, стараясь не замечать второго. Пузырь вдруг загоготал от удовольствия и, топчась, как медведь, на одном месте, обратился к Мышке: – А ну, хозяйка, дай топор! Я вам все дрова переколю! Некуда мне силу свою девать! – Ну что ж, переколи! – просто сказала Мышка. – Иди вон к сараю! Там и дрова, и топор. Пузырь пошел. По дороге он подхватил на руки бешено огрызающегося Волчка и, подняв его ухо, что-то пошептал в него, потом поцеловал черный собачий нос и спустил притихшего Волчка на землю. – Меня ни одна скотина не тронет. Я для нее слово такое знаю, – заявил он, глядя на встревоженных его выходкой хозяев. Глава 33 Совещание на террасе – А то что за хлопцы? – спросил Ефим, завидев еще издали на терраске чужих людей. – Да это Динкины знакомые. Ничего, хорошие мальчишки, босяки из города! – поспешил объяснить Леня. – Хорошие босяки, значит… Это как же понимать, га? – усмехнулся Ефим, приглаживая курчавую голову. – Одним словом, не языкатые, зря болтать не будут… Да у нас и секрета особого нет! – засмеялся Леня. – Секрет обнокновенный: обида бедноте. Ну, пусть послухают, вреда не будет от этого, – согласился Ефим. Рядом с Ефимом шел солдат Ничипор. Опираясь на костыли и мягко вспрыгивая на ходу, он шел, опустив вниз голову и как бы разглядывая культяпку правой ноги с подвязанной выше колена штаниной. Из-под теплой бараньей шапки на темное, словно продымленное порохом лицо сползали мелкие капли пота. На щеках и около носа чернели крупные, как дробь, ямки. Солдат был уже немолод, но, несмотря на то что он был калекой, во всей его фигуре чувствовалась военная выправка. Сбоку солдата шел Дмитро; в его безусом лице и в круглых карих глазах были важность и достоинство взрослого мужика, не привыкшего тратить свое время на пустую болтовню. Войдя со всей этой компанией на террасу, Ефим просто сказал: – Ну, кто незнаком, знакомьтесь, и перейдем к делу! Солдату придвинули стул, остальные сели кто куда. – Ну, значит, такое дело у нас вышло, – начал Ефим. – Прибегли ко мне ранком бабы. Голосят, ничего не поймешь. – Ой, а что в экономии було!.. Собралися бабы около коровника, кричат, плачут, требуют пана. А Павлуха та Матюшкины нияк их до пана не допускают! – быстро-быстро затараторила Федорка, но Дмитро поднял на нее суровый взгляд. – А ну помолчи, когда старшие говорят! И Федорка, притиснувшись спиной к перилам, моментально закрыла рот. – Ну, я это дело давно знал, только не хотел зря народ мутить, – начал опять Ефим. – А дела такие, что задумал наш пан продавать своих коров. Ну, известно людям, что коровы у пана породистые, молока дают много, купить, значит, всем охота. И цену пан положил подходящую, без запроса… А кто купит? У бедноты какие гроши? Ну, значит, собрались кулаки, давай записываться. Кому две коровы, кому три, за наличный расчет. А бедняцкому населению обидно это. Побегли наши бабы до Павлухи. Дай, говорят, на выплат хучь солдаткам, вдовам с сиротами, у них мужья на войне побиты. Мы, говорят, все равно на пана работаем, так ты нам не плати, а засчитай эти гроши за коров. Ну, Павлуха, известно, давай насмешки над ними строить. Кулачье тоже стоит смеется. Вы, говорят, раньше клад выройте, а тогда и приходите! Ну, бабы в слезы – и к пану, а пан и разговаривать не хочет, обеими руками отмахивается. У меня, говорит, по всем хозяйским делам приказчик Павло, идите к нему, а я этим делом сам не займаюсь. Ну вот, значится. Прибегли бабы ко мне. Иди да иди, Ефим, к пану ото всего обчества. А мне как к пану идти? – Ефим развел руками и покачал головой. – Меня пан и на порог не пустит, уж не говоря о Павлухе. – Почему же? – удивилась Мышка. – Неужели из-за Маринки? – А как же! – усмехнулся Ефим. Голова его с прилипшими ко лбу завитками тяжело оперлась на руку, голубые глаза из-под кустистых бровей обвели всех грустным взглядом. – Из-за Маринки не пустит. Давнее это дело, а как стал мне врагом Павло, так и посейчас лютый враг. Ну и пан, конечно, брехуном считает. Ведь когда утопилась Маринка, пошел я к пану и все, как на духу, ему рассказал. Так и так было, пан, сам я слышал, как Павлуха над Маринкой издевался, из дома ее гнал на погибель… – Ефим махнул рукой: – Ну, не поверил мне пан. Павлуха в тот час над гробом поклялся, что ни словечком не винен, а я брехуном остался. Все люди на селе правду знают, а пан ослеп и оглох, у него Павлуха как был прежде, так и сейчас правая рука. Ефим замолчал. Все тоже молчали. Динка в упор рассматривала солдата. Расстроенная Мышка отозвала ее в комнату. – Ну что ты уставилась на этого человека? Что у тебя за привычка! Это же, наконец, прямо невежливо. Он крутит головой туда-сюда. Что тебе от него нужно? – напала на сестру Мышка. – Да ничего не нужно. Просто так, я думала о его жизни и вообще. Я его еще не видела, только Федорка мне рассказывала… – шепотом оправдывалась Динка. – Смотри, Динка! Это уже не в первый раз, ты все-таки следи за собой. Я просто не знала, как тебя вызвать! – Ну ладно! Ничего ему не сделалось от того, что я лишнюю минуту на него смотрела. Пойдем, там дело, а ты с глупостями пристала! На террасе решался вопрос: кому идти к пану? Кто лучше может уговорить его дать на выплату коров, хотя бы вдовам-солдаткам, у которых много детей. – Когда б Марина Леонидовна дома была, так она лучше всех поговорила бы… Ну, ее нет. А Леня пана и в глаза не видел. Ни он пана, ни пан его… – задумчиво рассуждал Ефим. – Нет, почему? И он меня видел, и я его. Так, в лесу… Встречались, конечно, он на линейке, я на бричке. Но познакомиться не пришлось. Да это, я думаю, и неважно. Давайте пойду, если хотите! – сказал Леня. Солдат, задумавшись, щипал бородку. Жук обводил всех черными горячими глазами. Пузырь, сидя на крыльце, играл топором, пристраивая на мизинце острое лезвие и балансируя в воздухе. Федорка что-то нашептывала Динке, нетерпеливо дергая ее за рукав. Дмитро неодобрительно оглядывался на свою подругу. – Пойти все равно кому-то надо. Давайте я пойду, – просто сказала Мышка. – Э, нет! То дела не будет! – выскочила вдруг Федорка. – Нехай Динка пойдет! Вот чтоб я так жила на свете, как никто лучше Динки не уговорит пана! Хочете верьте, хочете не верьте, а пан как увидит ее, такой веселый делается, и шуткует с ней, и смеется. Нехай Динка идет. Я знаю, что кажу! – Ну, нет… – запротестовала было Мышка. – Нам панских шуток не надо! И развлекать его никто не собирается, – резко возразил Леня, обернувшись к Федорке и хмуря брови. Но Ефим поднял руку. – А ну стой, стой, Леня. Это все дела не касается, нам дело до панских коров, а не до самого пана, и я так думаю, что Динка настырней Мышки. Ей что пан, что генерал – это для нее без вниманья, она хоть кому всю правду в глаза выложит, а схочет, так и за сердце возьмет, – заулыбался вдруг Ефим и, подмигнув Динке, спросил: – Ну, як, дитына моя, пидэшь чи ни? – Пойду, – решительно сказала Динка. – Давайте список, сколько коров и кому. – Ого! Бачылы, як? – расхохотался Ефим. На террасе все зашумели, послышались шутки. – Вот это по-моему! – сказал вдруг солдат. – Молодец, барышня! Сразу к делу приступила! – Она такая… Горчица! – усмехнулся Жук. Пузырь, склонив набок голову, как молодой бычок, уперся ногами в землю и неожиданно предложил: – А меня с ней пошлите. Я чуть что – весь коровник порушу и с паном вместе! А то кулака какого стукну! Вот, глядите, как я могу! Пузырь вдруг сграбастал обеими руками стул, на котором сидел Ефим, и вместе со своей ношей закружился перед крыльцом. – Стой! Стой! – закричал Ефим. На террасе все заахали, бросились на помощь. – Стой, дурак! – грозно прикрикнул Жук, хватая товарища за рыжий чуб. – Звиняюсь! – как ни в чем не бывало фыркнул Пузырь и, поставив на дорожку стул, наклонился к Ефиму: – Что, дядько, проихалысь на даровщинку? – Чтоб тебя чертяка взял! Я ж думал, ты мне все кишки вытрясешь, – смеялся Ефим. – Ой, не могу! – хохоча до слез, кричала Федорка. – Тебя ж за гроши показывать можно! – Ужас какой! – искренне повторяла Мышка. Динка, пораженная необычным зрелищем, мгновенно определила про себя будущую роль одноглазого силача в предстоящих боях с кулаками. И тут в первый раз она вдруг совершенно ясно увидела выезжающий из леса отряд, во главе которого были она, Жук, Рваное Ухо, Пузырь. И только не было Лени… – Лень! Лень! – закричала Динка и, опомнившись, осеклась. – Что случилось? Что с тобой? – тревожно спрашивал Леня, заглядывая ей в лицо. – Она испугалась… – предположила Мышка. Все, не исключая Пузыря, смотрели на Динку вопросительно и тревожно. Но сверкнувшее, как молния, видение боевого отряда уже сделало свое дело: Динка гордо выпрямилась. – Давайте список! Я иду к пану! Глава 34 Сборы к пану Когда все разошлись, Жук тоже начал прощаться. – Ну, теперь уж мы не скоро придем. Приходите вы к нам, – сказал он Лене и Динке. – А то и Иоську не застанете. – Как – не застанем? Почему? – всполошилась Динка. – Да мы его в город отправим. Раз то, что ему тут гулять плохо, ночью будем тоже на скрипке играть, а днем вот только с Пузырем пускаем. А Пузырь уедет, тогда сиди. Матюшкиных боимся, чтоб не увидали Иоську, – пояснил Жук. – А почему же Пузырь уедет? Жук похлопал товарища по широкой спине. – А он у нас добытчик. На погрузке работает, баржи разгружает, ему долго прохлаждаться нельзя! – Ну, мы придем, обязательно придем! – заверила Динка. Пузырь, прощаясь с Динкой, осторожно взял обеими руками ее руку и с чувством сказал: – Ну, теперь узнала меня, и я тебя узнал. Значит, так и запомни: если кому скулу свернуть на сторону или по шее стукнуть хорошенько, то ты только мигни мне. Поняла? Единственный глаз Пузыря смотрел на Динку с восхищением и преданной готовностью. Динка заволновалась. Какая-то давняя мечта ее детства носить на руке кольцо с зеленым глазком, волшебное кольцо – поверни глазок на обидчика, и сгинет тот, как не было его на свете, – эта мечта мгновенно пронеслась в памяти Динки, и она растроганно сказала: – Спасибо, Пузырь. Я всегда об этом мечтала… Пузырь кивнул головой. Теперь он мог сказать своему другу, Рваному Уху, что Горчица действительно форменная девчонка, лучшей не найдешь. И, уходя вместе с Цыганом, Пузырь до тех пор оборачивал назад свою тугую шею, пока на террасе еще виднелось светлое платье и длинные косы. На Мышку Пузырь не обратил никакого внимания и самой Мышке внушил суеверный ужас. – Господи, какое страшило! Вот уж Квазимодо настоящий! Я чуть в обморок не упала, когда он схватил своими ручищами Ефима вместе со стулом! – А мне солдат не понравился, я от него больше ждала, молчаливый какой-то! – сказала Динка. – Да, осторожный человек. Он ведь нас не знает, сидит молчит, вглядывается, но, судя по глазам, неглупый человек, – заключил Леня. Разговор перешел на живую тему дня – поход Динки к пану. Ефим обещал принести список солдаток, особенно нуждающихся в помощи. Было решено, что Динка пойдет после обеда, а то сейчас уж «пану накричали полную голову» и он зол на всех. «Не стоит появляться сейчас с просьбой», – сказал Ефим. – А чего это Дмитро молчал, как воды в рот набрал? – вспомнила Мышка. – Дмитро степенность на себя нагоняет, как и подобает будущему мужу. Вот и на Федорку цыкнул! – засмеялся Леня. – Ну да, боится она его! Ничуть! Просто считает в порядке вещей, чтобы будущий муж одергивал! А молчал Дмитро потому, что брал пример с солдата, – расшифровала Динка. – Вон ты как все понимаешь! Смотри не осрамись перед паном! Не наговори ему дерзостей и не переиграй, когда будешь просить за солдаток, а то я тебя знаю: сначала постараешься разжалобить, а если не даст коров, наговоришь дерзостей! – Ладно! Не учите меня, я знаю, как себя вести. И с какой это стати я буду просить, унижаться? Перед каким-то паном, еще чего не хватало! – Конечно, просить не надо, но объяснить ему, в каком положении женщины с детьми, надо. Только боюсь, что ничего из этого не выйдет. Пан есть пан, и я уверен, что они с Павлухой действуют в полном согласии. Иначе как это понимать: у него под носом крик и слезы, а он делает вид, что ничего не слышит и не видит! – с раздражением сказал Леня. Динка думала о своем, у нее были свои планы. Первое дело, конечно, получить согласие пана насчет коров. Но было и второе дело, которое Динка держала про себя втайне. Утром Мышка сама разгладила сестре скромное платьице и повесила его на спинку стула. Уезжая на станцию, она крепко поцеловала Динку и еще раз сказала: – Ну смотри же, держи себя в руках и не волнуйся. Мама как-то говорила, что пан Песковский очень воспитанный человек, так что, я думаю, он будет держать себя вполне корректно, лишь бы ты… – Еще бы! Далеко мне до пана! – насмешливо фыркнула Динка, перебив сестру. – Дина! Не настраивай себя так дерзко, обещай мне! – беспокоилась Мышка. – Макака! Может быть, нам пойти вместе? – предложил Леня. – Нет, я пойду одна! На все самое трудное я всегда иду одна, – сказала Динка. Когда Леня и Мышка уехали, прибежала Федорка. – Ну, як ты? Сбираешься до пана? А там уж бабы опять набежали. Прослышали от Ефима, что ты до пана идешь с бумагою, то так волнуются, выглядывают тебя. Динка стала собираться. Даже не взглянув на платье, которое приготовила ей Мышка, она вынула из комода свой украинский костюм, надела вышитую рубашку, сборчатую юбку, синий герсет… Федорка одобрительно кивала головой. – Бери монисто! Ось ленты бери! Пан дуже любыть, кто в украинском ходит! Вот эти бусы возьми, с синими глазками. Да побольше надень, чтоб аж звенели на шее! Динка послушно надевала все, что ей подавала Федорка. – Ось еще ленты повяжи! Чтоб аж донизу спускались! – украшая Динку, болтала Федорка. Видя залог своей удачи в том, чтоб понравиться пану, Динка и сама наряжалась тщательно и деловито, разглядывая себя в зеркало. Как всегда, опасения ее вызывала пылающая нижняя губа. «Испортит она мне все!» – с раздражением думала Динка, то приближая к себе зеркало, то удаляя его. – А ну иди, Федорка, и жди меня в экономии. Я приду сама. Отослав подругу, Динка еще раз оглядела свой костюм, свисающие до полу ленты, тонкую шею, отягощенную бусами… Во всем этом великолепии на полудетском лице ее с оранжевым румянцем на щеках, словно выскочившие из ржи васильки, дерзко синели глаза. Динка попробовала смягчить их выражение, но главная угроза не понравиться пану таилась не в глазах. Прямо перед Динкой, отражаясь в зеркале как только что расцветший бутон алого мака, дразнил и беспокоил ее набухший, как после дождя, пышный детский рот. Динка с досадой попробовала прикусить нижнюю губу зубами, втянуть ее внутрь. Но, глядя на свое вытянутое при этом лицо, с отчаянием вспомнила, как однажды зимой взволнованная Алина сообщила, что на один из ее «четвергов» придет настоящий поэт и будет читать свои стихи… – Как бы Динка не осрамила нас, мама! – беспокоилась Алина. И, назло ей, Динка решила во что бы то ни стало понравиться поэту. Это было время, когда за ее отросшими косами уже бегали гимназисты, громко споря за ее спиной, прицепные они или настоящие. Разрешая их спор, Динка собирала вокруг себя поклонников, беззастенчиво уплетала выигранные пирожные и по воскресеньям под звуки вальса разъезжала на освещенном фонарями катке в кресле на полозьях. В день посещения поэта она в самый последний момент уселась поближе к столу, свесив на грудь свои косы, и, как только высокий, красивый поэт с пышной шевелюрой показался на пороге, замерла, как на стойке, изо всех сил втянув свою нижнюю губу внутрь и не смея даже пошевелиться, чтоб не выпустить ее из зубов. Собравшаяся молодежь шумно приветствовала поэта. Хохолок, скромно пристроившись у двери, с удивлением поглядывал на притихшую Динку. Поэт начал читать стихи: Седая лунь седой весны Мои седины тихо лижет… Стихи показались Динке мудреными, и на один какой-то момент она раскрыла рот, но, тут же спохватившись, снова прикусила губу… и вдруг увидела отчаянный взгляд Мышки, вызывающей ее за дверь. Динка всполошилась, пролезла между стульями и вышла. За дверью Мышка схватила ее за руку. – Что это ты делаешь? – взволнованно зашептала она. – У тебя лошадиное лицо, с Алиной чуть не обморок. Динка вскипела, обозлилась и, поняв, что все пропало, бурей ворвалась в комнату. – Эй, ты! – грубо крикнула она Хохолку. – Пойдем отсюда! Нечего нам тут делать! По счастью, поэта окружала тесная толпа Алининых подруг и выходка Динки осталась незамеченной… Вспомнив об этом сейчас, Динка глубоко вздохнула и оставила свой рот в покое. «Нет уж, кого бог захочет наказать, то накажет, и никуда от этого не денешься», – с горечью подумала она и, готовясь к выходу, решила внимательно прочесть список солдаток, нуждающихся в панских коровах. Список был составлен Ефимом старательно и безграмотно. Первой по списку значилась солдатка Агриппина Землянко, вдова убитого на войне «чоловика». Крупным почерком, наполовину по-украински, наполовину по-русски, против фамилии Агриппины стояли обнаженные в своем глубоком трагическом смысле слова: «Пятеро сирот и стара бабка, земли немае, хозяйства немае, летом Агриппина работает у пана, зимой дуже голодуют, и сироты с бабкой просят милостыни…» Дальше следовала еще фамилия: «Прыська Шмелькова, вдова-солдатка, покалеченная бугаем, ходила за панскими коровами, зараз сильно хворая, четверо детей, скотины немае…» Динка, затаив дыхание, медленно прочла весь список. Везде черной строкой проходили одни и те же слова: «Дети… просят милостыню, голодуют…» Динка опустила бумагу. Медленно сняла с себя и бросила на пол ленты, бусы. На тоненькой шее ее осталась одна низка синих горошинок. Пошарив глазами по комнате, машинально сняла со спинки кровати старый черный платок, покрыла им голову, и, держа в руке список, вышла. Она шла, ничего не замечая и не видя вокруг себя, перед глазами ее стояли черные каракули Ефима: «Голодуют… просят милостыню… сироты… дети…» Легкий ветер шевелил длинные кисти незавязанного платка, покрывавшего голову Динки, из-под платка виднелся туго стянутый синий герсет и строгое лицо с устремленными вперед, ничего не видящими глазами. Динка шла медленно, держа в руке сложенный вдвое лист бумаги. В ушах, то падая, то нарастая и заглушая голоса птиц, почему-то звучала тягучая украинская песня: Ой, у поли три крыныченьки… Динка вошла во двор экономии; не глядя на собравшийся народ, она миновала коровник. Расступившиеся бабы робко кланялись: – Здравствуйте, барышня! Прижав руку к щеке, со слезами смотрела на свою подругу Федорка и вместе с народом кланялась ей: – Здравствуйте, барышня! Динка тоже кланялась в ответ. На фоне темного платка в руке ее белела бумага. И в торжественной тишине людям казалось, что сама заступница их тяжкого сиротства, эта тоненькая девочка в монашеской одежде с застывшим горем на лице, шла хлопотать за них перед жестокосердым паном… Около самой усадьбы наперерез Динке бросился Павлуха: – Обождите, барышня! Но Динка молча отвела его рукой, прошла по усыпанной гравием дорожке и поднялась на ступени террасы. На пороге стоял сам пан. Глава 35 Мала пчела, а жалит крепко – Кохам бога, панночка, что случилось? Застегнув наспех ворот рубашки, пан Песковский взял Динку за руку и ввел ее на веранду. – Кто-нибудь заболел? Не волнуйтесь, я сейчас велю заложить экипаж! Это одна секунда. – Нет-нет! Я пришла к вам… – начала Динка, но голос не повиновался ей, и приготовленные заранее слова, как вспугнутые мышки, мгновенно юркнули в разные стороны, оставив в памяти только серые невразумительные хвостики. Динка молча протянула пану бумагу. – Прочтите это, – сказала она, страдая от своей растерянности. Пан Песковский мельком взглянул на бумагу, повернул ее в руках и с любезной улыбкой подвинул Динке стул. – Садитесь, пожалуйста! Динка с убитым лицом присела на кончик стула. «Все пропало», – с отчаянием думала она, потеряв какую-то главную нить разговора, с которой должна была начать. Так бывает, когда человек долго готовится к какому-то визиту и вдруг, войдя в дом «не с той ноги», сразу чувствует, что все потеряно, все идет кувырком, не так, как он хотел и думал… Положив бумагу на стол и все так же улыбаясь любезной, предупредительной улыбкой, пан Песковский придвинул ближе к Динке свой стул и, опершись на колени руками, свежевымытыми душистым розовым мылом, с любопытством разглядывал темную вдовью фигурку, примостившуюся на краю стула. – Я слушаю вас, панночка! – Прочтите бумагу, – беспомощно и упрямо повторила Динка. – А, бумагу? Сейчас, сейчас прочитаем бумагу! – усмехнулся пан и, полуобернувшись, небрежным движением взял со стола список. Пробежав глазами первые строчки, он недоумевающе поднял брови, заглянул в конец и, пожав плечами, снова усмехнулся. – Кто это дал вам такую белиберду? – Белиберду? Вы называете это белибердой? – широко раскрывая глаза, спросила Динка. – Но позвольте, позвольте… – заторопился пан. – Может быть, я не понял, в чем дело? Тут перечислены фамилии вдов и сирот, которые просят милостыню… А что, собственно, я должен делать, абсолютно не указано… – Ну да… Это я виновата. Мне нужно было сразу сказать. Это солдатки, они просят дать им коров на выплату, они расплатятся с вами работой. У них дети, они голодуют, – залпом выпалила Динка. – Они голодуют и просят дать им коров? Я понял! Я все понял, панночка, но это не ко мне! – свертывая бумагу и протягивая ее Динке, решительно сказал пан. – Все эти хозяйственные дела в ведении моего приказчика Павло. – Павло? Вашего Павло? – Динка вскочила, платок упал с ее плеч. – Вы отсылаете меня к этому убийце? К этому гнусному негодяю? – задохнувшись от гнева и обиды, закричала она. Пан, словно защищаясь, поднял руку и встал. – Успокойтесь, панночка. Но плотина была уже прорвана, и охваченная гневом Динка неслась вперед без удержу, без препоны. – Я не успокоюсь, нет! – кричала она. – Это вы успокоились и держите около себя этого убийцу! – Бог с вами, панночка. Кого вы называете убийцей? Павло – мой молочный брат, сын моей кормилицы, мы росли вместе… Я доверяю ему, как самому себе… – пробовал урезонить ее пан. Но слова его вдруг наполнили Динку ужасом, она широко раскрыла глаза и невольно попятилась к двери. – Так, значит… это вы… вместе сговорились убить Маринку?.. – сраженная неожиданной догадкой, пробормотала она. Холеное лицо пана побелело, он рванул ворот рубашки, на полу звякнула оторванная пуговица. – Послушайте… Есть всему предел, – задыхаясь, сказал он. – Я не желаю больше слушать вас. И я удивляюсь, что вы, еще совсем девочка, можете предполагать такую подлость… в человеке, которого вы почти не знаете. Уйдите, прошу вас! – Он сел и, облокотившись на стол, закрыл рукой глаза. Динка опомнилась, стихла. – Я не хотела обидеть вас… – робко сказала она. – Я верю, что вы любили Маринку. Но тогда почему же вы не хотите знать правду? – Какую правду? – не отрывая от лица руки, глухо спросил пан. – Эту правду знает Ефим, знает все село, знает ее мать… – Ее мать никого не винила в этой смерти. И вот здесь… – Пан указал на середину комнаты. – Вот здесь… над ее гробом, Павло поклялся мне, что он невиновен… – Он солгал, клянусь вам! Все село знает, что он солгал! Но люди боятся, он угрожал матери Маринки, что сживет ее со света, если она скажет правду! Он угрожал и Ефиму, но Ефим честный человек, он пришел к вам, но вы не захотели его слушать. – Вы ребенок. Вам многое не понять. Павло предан мне, как пес. Он бывает крут с людьми, у него много врагов… – Но мать, родная мать! – снова прервала его Динка. – Она знает все… Ведь прежде чем утопиться, Маринка прибежала к матери… Спросите ее еще раз, пан, выслушайте Ефима и прогоните от себя этого убийцу! – Довольно, панночка… Мне больно говорить об этом. Вы разбередили мне сердце. Я часто думал: почему она это сделала? Ведь я собирался увезти ее за границу, учить ее. У нее был чудесный голос. Мы должны были уехать вместе. В тот день я привез билеты, но было уже поздно… Вот тут… – Пан выдвинул ящик стола, и перед Динкой мелькнуло девичье лицо с перекинутой через плечо косой и большими доверчиво-счастливыми глазами. К карточке, словно в оправдание перед мертвой, были приколоты какие-то бумажки. – Вот билеты… – сказал пан. Руки его дрожали. Он задвинул ящик стола. – С тех пор прошло пять лет. Я поверил клятве Павло, но я не успокоился. А сейчас вы опять перевернули мне душу. И все началось сначала. – Пан говорил медленно, глядя куда-то в окно на кусты краснеющей рябины. Потом он обернулся к Динке: – Простите меня, панночка! Но я очень устал. Прощайте! – Он открыл дверь и, склонив голову, ждал. Но Динка не уходила. – Я не могу уйти без коров… – тихо сказала она. – Ах да! Вам нужно выполнить поручение! – Пан бросил на нее быстрый взгляд и заторопился к столу. – Ну что же, это легче всего! – Он взял список и обмакнул в чернила ручку. – Я напишу вот здесь: выдать означенным лицам коров… и чего? – Сморщив лоб, он заглянул в список. – А, бугая – значит, быка… – Нет! Какого быка? Зачем? – остановила его Динка. – Как зачем? – Вот здесь написано… для какой-то Прыськи, – разглядывая каракули Ефима, сказал пан. – Ну, неважно! Дадим и быка! – Он размашисто написал: «Выдать», но Динка схватила его за руку. – Да нет же! Тут просто написано, что ваш бык покалечил Прыську. Ей нужно корову! – Ну хорошо. Корову так корову! – нетерпеливо сказал пан. – Но этот Павло может дать им самых плохих! – встревожилась Динка. – У меня нет плохих. Наконец, пусть выберут сами, наметят или как там хотят! Только передайте им, пожалуйста, чтоб меня совершенно оставили в покое! И прошу вас больше не брать на себя таких поручений. – На лбу пана обозначилась резкая складка, голос звучал раздраженно. И Динка заторопилась: – Нет-нет! Никто вас больше не будет трогать. Мы только возьмем коров и сейчас же уйдем! Она схватила бумагу и бросилась к двери, но пан остановил ее: – Вы не совсем поняли меня. Коровы пока еще мои, и дарить их я никому не собираюсь. Я могу по вашей просьбе сделать небольшую рассрочку – ну, скажем, до осени… Засчитать работу на моих полях и так далее… Но коров можно брать только выплаченных… – Как – выплаченных? Ведь это же очень долго… А они сейчас голодуют! У них дети… – взволновалась Динка. Но пан остановил ее. – Довольно. Я сделал все, что мог, – холодно сказал он. – И не советую вам больше связываться с этим народом… Динка вспыхнула, с губ ее готовы были сорваться дерзкие, непоправимые слова. Но глаза пана остановили ее… Это были холодные, застывшие, как ледяная вода, глаза бездушного человека. В голове у Динки метнулась испуганная мысль: отнимет бумагу… Она неловко поклонилась и пошла к двери. – Подождите, – сказал он. – Передайте вашему Ефиму, чтобы он зашел ко мне! Сегодня же! Сейчас! Долго сдерживаемое раздражение пана вдруг прорвалось, на висках его надулись синие жилы, лицо потемнело. – И гоните всех, всех со двора! – с бешенством закричал он. – Я никому больше не продам ни одной коровы! Я продам их оптом! Мне надоел этот базар!.. Динка испуганно метнулась к двери. – Прощайте! – крикнула она на пороге, но пан уже не видел ее. Задыхаясь от душившего его гнева, он беспомощно рвал ворот рубашки. Динка захлопнула за собой дверь и выбежала на крыльцо. Глава 36 Не так пан, як его пидпанок Во дворе экономии и около калитки, ведущей к панской веранде, толпился народ. Тихо переговариваясь меж собой и цыкая на малых ребят, стояли солдатки. В старых, вылинявших от солнца герсетах, с темными бабьими очипками на волосах, они робко жались друг к другу; их изможденные лица с выплаканными глазами были обращены к веранде, за которой скрылась Динка. Все, кто стоял в списке Ефима, собрались тут со своими детьми и стариками; только вместо покалеченной Прыськи пришла ее старшая дочка, десятилетняя Ульянка, в длинном, не по росту, безрукавном сарафане, в фартуке, по краю вышитом крестом. Ульянка, сморщив обсыпанный веснушками нос, не спускала глаз с панского крыльца. В этой же кучке солдаток стоял высокий, прямой и строгий Ефим. Скручивая козью ножку из махорки, он тоже нетерпеливо ждал Динку и, стараясь не показать своего волнения, шутил с пристававшей к нему Федоркой. – Ой боже мой! Дядечка Ефим, хоть бы вы с Динкой пошли. Чего она так долго у пана? – А я знаю чего? Може, кофей пьет! – Э, ни! Не до кофею ей. Просыть вона, наша голубка, пана, а он уперся, да и ни в какую… – покачала головой старуха и, вытерев двумя пальцами рот, обернулась к солдаткам: – Мабуть, понапрасну ждем? Нема счастья солдатской доле! На руках у солдатки заплакал ребенок. – Цыц ты! Уймить его, тетю, бо, може, зараз сам пан выйдет и с хуторской панночкой! – испуганно сказала Ульянка. – Не выйдет он, доню, для пана наши слезы как тот дождь: чим больше нападает, тем больше родит панская земля! По другой стороне палисадника, около флигеля с высоким крылечком, стояли двое братьев Матюшкиных и юркий, сморщенный старичишка – первый богач на деревне Иван Заходько; рядом с ними, похаживая около крыльца, беседовали мужики победнее, рассчитывая и себе прихватить у пана за наличный расчет породистую корову, а то и две, если дозволят местные богатеи. Матюшкины и окружавшие их мужики держались с достоинством; добротно одетые, несмотря на жаркий летний полдень, в синие суконные жупаны, в начищенных сапогах и в фуражках на смазанных маслом волосах, они, видимо, ждали Павлуху и о чем-то деловито сговаривались между собой. Но Павлуха, раздраженный неожиданным появлением Динки с прошением к пану, решительно пошагал к коровнику, с силой сдвинул тяжелые створки дверей и, повесив на них большой замок, показал солдаткам толстый кукиш. – Хочь до ночи стойте, хочь землю грызите, а не видать вам панских коров! Я тут один надо всем распоряжаюсь, я панское добро стерегу, як пес! – А это нам давно известно, что ты пес! – с усмешкой сказал Ефим, сплевывая изо рта цигарку. – Только ты и пану своему не верный пес! – А тебе что тут надо? Привел голытьбу, да еще и барышню хуторскую с бумагой послал. Толчешься здесь с самого утра! Так зараз и выйдет до тебя пан, ожидай! – Коровы симменталки[4] ему снадобились! – Эй, бабы! Тут вам не церква, милостыню не подают! – Кажна букашка свое место знае… А вы до пана лезете, всю экономию провоняли! Я б вас всех поганой метлой отсюдова вымел! – сплюнул Федор Матюшкин. – И чего ты дывышься, Павлуха? Пошла барышня до пана, ну, это ихнее дело! Тут не об коровах речь… – тоненько хихикнул Заходько, прикрывая ладонью беззубый рот. – А тебе, Иван Заходько, в домовину пора, дак ты уж хоть напоследок не страмись перед людьми! – презрительно сказал Ефим. – Ох ты, проклятая голота! Ну гляди, Ефим, не заплакать бы тебе колысь! – Ты б, старый черт, не заплакал, а моих слез тебе не видать! – Гляди, Ефим… Много ты воли берешь, во все суешься. Гляди, не об слезах речь, кровью б не захлебнулся, – угрожающе бросил Павлуха и, взмахнув кулаком на плачущих солдаток, истошно заорал: – Очищай экономию! Нима чего тут комедию перед паном представлять! Не дам я коров на выплат, и кончено дело! А ну геть отсюда! Геть! Геть!.. – Да что ты, Павло? Есть у тебя совесть? Обожди, хоть барышню дождемся! – Не гони, Павло! Что мы тебе делаем!.. – заплакали солдатки. – Ось, барышня наша выйшла! – закричала вдруг Ульянка. – Барышня! Барышня!.. С крыльца поспешно сбежала Динка, волоча за собой платок и размахивая над головой бумагой, но лицо у нее было озабоченное. Солдатки двинулись вперед, налегли грудью на палисадник. – С бумагой вышла! – Только смутная чего-сь… – Невже услышал господь наши слезы… Богатеи молча, с нескрываемым ехидством смотрели на Динку. – Барышня! – кинулась к ней Ульянка. – Чи дал, чи не дал пан? – Он дал, дал! – запыхавшись и хлопая за собой калиткой, сказала Динка. – Только не так, как надо… Он дал на выплату до осени, и по выбору, но только не сейчас, а когда выплатите… – залпом сообщила она окружившим ее солдаткам. – Ну а як же, як же, доню моя! Задаром же коров никто не даст! – За это и говорить нечего! – Дай тебе бог, Диночка! – Постаралась ты за нас, голубка! – радуясь и утирая слезы, благодарили Динку солдатки. Федорка тоже пробивалась к подружке, но Павлуха, раскидав всех вокруг и нагнув, как бык, голову, очутился вдруг перед Динкой. – А ну дайте бумагу, барышня! – хрипло крикнул он, протягивая руку, но Динка поспешно спрятала бумагу за спину и почти упала на руки Ефима. – Не тебе эта бумага, Павло! – хмуро сказал Ефим, пряча бумагу на грудь. – Ходим, Диночка, и вы, бабы, ходим, там почитаем! – Десять коров дал! Всем по корове, на выбор… Только заплатить надо… – начала опять Динка, но Павло с глухой руганью промчался мимо нее к веранде и, вскочив на крыльцо, скрылся за дверью. – Пойдем, пойдем… – заторопился Ефим. – Ох, уговорит он пана! Отнимет пан коров!.. Дядько Ефим, держи бумагу крепче! Ох господи!.. Куда же он побег, проклятый! – с тревогой заголосили солдатки. Перед Ефимом выросли вдруг братья Матюшкины. Рыжие усы их обвисли, в глазах, как зеленые змейки, свертывалась кольцами ненависть. – Обожди-ка, Ефим… Не спеши с панской бумагою. Хоть ты по батькови и Бессмертным прозываешься, да на все божья воля… – зашипел Семен Матюшкин, загораживая дорогу. Рядом с братом, широко расставив ноги, стоял Федор. – Ой боже, матенько моя… – охнула Федорка, но Динка, возбужденная общим волнением, ощутила вдруг необычайную храбрость. Глаза ее загорелись злобой и жаждой мести. – Все село закупили вы, братья Матюшкины! И поля ваши, и леса ваши, – сказала она, со злобой отчеканивая каждое слово. – А в лесах по ночам и музыка для вас играет! Так то скрипка мертвеца заливается… Лица братьев позеленели, в толпе тихо охнули бабы, но в наступившей тишине вдруг со звоном посыпались стекла веранды, и Павло, споткнувшись на ступеньках крыльца, выбежал на дорожку. – Вон! Вон отсюда! Всех вон!.. – гремел за его спиной голос пана. Ефим поспешно схватил Динку за руку, солдатки, перекрестившись, бросились за ним. Павло, окруженный со всех сторон встревоженными богатеями, медленно пошел к своему дому. Багрово-красные щеки его тряслись, губы прыгали. – Ну, Ефим… – прошипел он, злобно сжимая кулаки. – Погоди… – Сосчитаемся… сосчитаемся… – завертел головой Заходько. – Обоих треба… Хуторска барышня тоже не об двух головах… – выдавил со злобой Федор Матюшкин. – Стаковались, гады, на хуторе… – Ефима ко мне! Ефима Бессмертного! – снова появляясь на крыльце, крикнул пан. – Эй, кто там есть? Ефима ко мне послать! У забора мелькнула стриженая голова младшего подпаска. Он, опасливо оглянувшись, подтянул штаны и бросился вдогонку за Ефимом. * * * Но Ефиму было не до пана. Отойдя подальше от экономии и остановившись за хатой Федорки, окруженный взволнованными солдатками, еще не разобравшими хорошенько, что содержит в себе драгоценная бумага с подписью самого пана, Ефим медленно и торжественно, словно разбирая по складам, перечел им же написанные фамилии, с подробным описанием сирот, которые голодуют и просят милостыню, и только уж потом, подняв вверх бумагу перед заплаканными глазами вдовиц, показал пальцем на небрежную подпись пана и особо выделил слова: «Коров дать только по выплате, рассрочку до осени…» – Но вы раньше возьмете! Мы придумаем как! – волнуясь, говорила Динка, обращаясь то к бабам, то к Ефиму. – Может, сначала собрать все гроши, у кого какие есть, и выплатить хоть одну корову, пока не накопятся деньги на вторую. Да еще за работу вам, за жнива засчитается… – Як-то вона каже, Ефим? – обступили Ефима заинтересованные бабы. Но он вдруг, весело подмигнув, поднял вверх палец. – Стойте, бабы! Она дело говорит! Ну, мы там сами порешим. Ходимте в мою хату, да побалакаем! Соседка с детьми и старухи с клюками двинулись за Ефимом. Федорка, прижимаясь к плечу Динки, шла с ней рядом. – Ну, коровы – то особь статья, за коров мы зараз як-нибудь договоримся. А вот чого Павлуха от пана як пуля вылетел, га? Солдатки зашумели, засмеялись и, опасливо оглядываясь на экономию, шепотом делились предположениями. – Такого ще сроду не було, чтоб пан своего Павлуху выгнал! – Видно, яка-то муха пана укусила! Ефим внимательно посмотрел на Динку. Взгляд его встретился с ее торжествующим взглядом. Ефим поднял брови, усмехнулся. – Пан просил тебя прийти к нему, – вспомнила Динка. Ефим снова усмехнулся: – Я ходил к нему, когда совесть мне приказала, а теперь уж, видно, пан сам придет ко мне! – Ты думаешь, он придет? – быстро спросила Динка. – А это уж как его панская совесть подскажет… Може, теперь и придет, бо соромно ему перед людьми… Я так понимаю, что за Маринку разговор промеж вас был? – тихо спросил Ефим. Динка молча кивнула головой. – Ну-ну… Разбередила ты панское сердце… Мала пчела, а жалит крепко! За экономией взволнованно прохаживался Леня. Увидев шумную процессию женщин с детьми и шедшую впереди рядом с Ефимом Динку, он бросился к ним навстречу. – Ну как? Динка посмотрела на Ефима. – Молодец твоя Динка! Со всех сторон молодец! И коров схлопотала, и за правду постояла! – ответил Лене Ефим. – Теперь уж, мабуть, и Павлухе несдобровать. – А противный он какой, этот пан! – идя с Леней домой, жаловалась Динка. – Одну минуту он так обозлился, что даже скулы на щеках заходили… и куда весь его панский лоск делся. Ой, Лень… Я еле выдержала… Кажется, если б не коровы, то отвела бы душу… наговорила б ему такого, что он два дня не очухался бы! – Так я и думал, – хмуро сказал Леня. – Пан есть пан! Все они одним лыком шиты! И дело тут не в злости или доброте, а в этой помещичьей жилке собственничества и равнодушия к людям. И рассрочка эта на какой-нибудь один месяц, только для видимости… Ну сколько коров они выкупят даже всей артелью? Две, от силы три… Ведь солдатки… И, заметив, что Динка очень огорчилась, Леня ласково улыбнулся: – Но ты сделала все, что могла. Не мучайся. – Двести коров у него… – с ненавистью произнесла Динка. Глава 37 Правда сама себя защищает Ефим не пошел к пану. Но под вечер, когда приехавшая из города Мышка снова и снова, во всех подробностях, выслушивала взволнованный рассказ Динки о посещении пана, на террасу вбежала заплаканная Марьяна и, заломив руки, сразу заголосила: – Ой, пропал мой Ефим! Не даст ему теперь жизни Павло!.. Загубят они его вместе с Матюшкиными! Ой, на что ж тебе було трогать тую гадюку, Динка!.. Загубят они и тебя вместе с моим Ефимом!.. – Что случилось? Марьяна, Марьяна! Где Ефим? – испуганно спрашивали ее Леня, Динка и Мышка. С трудом удалось им добиться от плачущей Марьяны рассказа о том, как сам пан, не дождавшись Ефима, заехал за ним на своей линейке и, посадив его «позади себя», помчался с ним на село, к Маринкиной матери. – Так и сказал ему пан… «Я, – сказал, – верю, Ефим, что ты честный человек, но я хочу знать правду. Повтори все, что знаешь, при Маринкиной матери». Ну и увез с собой моего Ефима. Ой, матынько моя, что ж то будет с нами! Хоть скажет правду Маринкина матка, хоть не скажет, а отомстит Ефиму Павло… – снова запричитала Марьяна. – Не бойся, Марьяна! Если пан узнает правду, самому Павло не поздоровится! – успокаивал ее Леня. – Еще как не поздоровится! Может, сам пан пристрелит его как собаку! – кричала Динка. – Ну, пристрелить не пристрелит, только уж не даст ему воли! Да и Ефим не маленький… – озабоченно говорила Мышка, с тревогой глядя на сестру. «Ох, Динка, Динка, заварила ты кашу. Хоть бы скорей мама приехала! Нельзя было связываться с этими гадами», – думала Мышка, невольно припоминая убийство Якова и неизвестного студента, поехавшего на Ирпень искать правды. – Не бойтесь ничего! Пусть только пан узнает правду! Правда сама себя защищает! – твердо заявила Динка. Ефим вернулся не скоро. В волнениях, уговорах и слезах Марьяны прошло много времени, долгий летний вечер уже переходил в ночь, когда по дороге промчалась линейка пана и, круто осадив около хутора, высадила Ефима. – Ой божечка! Идет! Идет мой Ефим!.. – бросилась навстречу Марьяна и, повиснув на шее мужа, заголосила. – Ну, годи, годи! Живой я… От же пугана ворона. Заспокойся, ясочка моя! Ходим до наших, бо маю, что рассказать! С крыльца нетерпеливо тянулись к Ефиму Мышка, Леня и Динка. – А ну ходим у комнаты… Зажигай, Леня, лампу, – важно сказал Ефим, пропуская всех в комнату и прикрывая за собой дверь. Леня поспешно зажег лампу. Все молча смотрели на Ефима, а он не спеша крутил козью ножку, сыпал на пол махорку, готовя какое-то значительное сообщение. Потом, прикурив от лампы и затянувшись дымком, обвел всех взглядом. – Пропал теперь Павло! Всю правду, як на духу, сказала Маринкина маты. И як прибигла до нее дочка, як рассказала про Павлуху… И сама про себя стара сказала… «И я, – каже, – к смерти дитину свою толкнула: неровня, кажу, тоби пан, может, и правда, что он женится…» – не спеша рассказывал Ефим. – А что пан? Что пан? – трепеща от волнения, спрашивала Динка. Ефим махнул рукой: – Ну, пан аж почернел весь. Вышел со мной и молчит, только лошадь гонит, а сам как та грозовая туча… Остановил лошадь, попрощался со мной за руку и… гайда! Дале, до экономии! Пропал Павло; я так себе думаю, что отольются ему Маринкины слезы. Ще й добре отольются! – довольно крякнул Ефим. – Так ему и надо! Так и надо! – кричала Динка. – Значит, все правильно… – начал Леня, но Марьяна не дала ему сказать и сердито напала на Ефима: – А что мне Павло? Нехай его черти в могилу закопают! Нехай хочь повесит его пан! Павло повесят, так его дружки да сваты Матюшкины останутся! Ты об себе подумай, Ефим! А что мне Павло, на черта он мне сдался? – А ты не об себе думай, жинка, и не обо мне! – строго сказал Ефим. – Павло всей бедноте враг, лютый враг! На три села волю взял, снищил, обобрал усех батраков, все в его руках было, а теперь кончится его власть! – Эге! Кончилась! Да пан с ним вовек не расстанется! Пошумит, пошумит, да и обратно. Он приказчик, Павло! А ты кто? Хиба у пана сердце болит за тебя? Кто нас от Павла оборонит да от Матюшкиных? Куды нам податься от них, господи милостивый… – завыла опять Марьяна. – А ну замолчи! Нема чого раньше времени панику напускать! И то еще я тебе скажу, Марьяна, и ты это запомни! Не заяц я, чтоб по кустам хорониться! Вон Динка, што она против мужика? Мала птаха. А растопырит крыльца свои и на самого страшного ворога кидается! Правду защищает! – Правда сама себя защищает, – тихо и задумчиво повторила Динка. – Ну, побачим дале, что будет. Ходим до дому, Ефим. Бо я теперь и своей хаты боюсь! – А як же! Обязательно там хтось тебя поджидае! – пошутил Ефим. Все засмеялись, но смех был невеселый, и каждый по-своему чувствовал тревогу. Ведь не шутка – растревожить гадючье племя. Расползаются гады в лесу, таятся по глухим оврагам. И всю ночь беспокойно ворочалась Мышка; снилось ей, что из кустов медленно выдвигается дуло кулацкого ружья на беззащитно идущую по дороге Динку. Плохо спал и Леня. Ведь его каждый день могли отправить с каким-нибудь поручением. «Клятву возьму с Макаки, что никуда она без меня не пойдет, – думал он. Но и за хутор, оставленный на Мышку и Динку, беспокоился Леня. – Черт их знает, это кулачье. Бросят камень, напугают. На большее вряд ли осмелятся. Скорей бы в город, что ли… Да вот на днях скосим отаву. А там уж недолго. Чуть-чуть желтеют листья, давно закраснела рябина…» Не спалось и Динке. «Бывает все-таки возмездие на свете, – торжествующе думала она. – И не потому оно бывает, что есть бог, как считают другие люди, а потому, что есть правда…» Только надо кому-то вытащить ее из болота. Не побрезговать лезть за ней на самое дно. Вот тогда она выйдет на свет и сама себя защитит. Глава 38 Всякий Иуда найдет свою осину Вэто субботнее утро новости сыпались, как орехи из рождественского мешка Деда Мороза. Первой чуть свет прибежала Федорка. – Вставайте, бо пан Павлуху выгнал! – закричала она, врываясь в комнату Мышки и Динки. Девочки легли поздно, и Мышка, которая всегда говорила, что «сон дороже всего», и при этом никогда не высыпалась, на крик Федорки сонно приподняла розовые веки и, простонав: «Ах боже мой, Федорка, дай нам поспать!» – спрятала голову под подушку, а из Лениной двери тоже послышался сонный басовитый голос: – Кого это черти носят с самого утра! Выгнал так выгнал! Катись горохом! Одна Динка, как встрепанная, села на постели, не открывая глаз и высоко подняв брови. – Где мое платье, Федорка? – сонно забормотала она, шаря рукой по спинке кровати. Федорка, зажимая себе рот, так как новости неудержимо тянули ее за язык, подала Динке платье, и, схватившись за руки, подруги выскочили на крыльцо. – Подожди рассказывать! Я сейчас умоюсь, а то у меня глаза не открываются! Звякнув кружкой около умывальника и наскоро утершись полотенцем, Динка обернулась к подруге: – Ну, теперь рассказывай! Но на крыльцо выскочил Леня и, так же, как Динка, окатив лицо холодной водой, еще мокрый и встрепанный от сна, громко чмокнул подругу в свежую, розовую щеку. – Доброе утро, Макака! – Доброе утро! – весело откликнулась Динка и, сунув Лене ведро, попросила: – Принеси водички, а то мы всю выхлюпали… Ну, теперь рассказывай! – обернулась она к Федорке. Но Федорка, как молодой бычок, наклонила голову и, ковыряя босой ногой землю, сердито сказала: – А чого ж мени рассказувать, як вы тут свою комедию представляете! Я ж тебе тот раз, як ридна мать, упреждала: не дозволяй хлопцу чмокаться… А ты знов? – Я знов… – весело кивнула головой Динка. – Да хоть бы я пропадала от любви… – поднимая к небу глаза, зашипела Федорка. – А я не хочу пропадать! – засмеялась Динка и с лукавым озорством спросила: – А когда же целуются, по-твоему? – Когда целуются? – Федорка наклонила голову с ровным, как ниточка, пробором и прищурила глаза. – Я тоби зараз скажу! Бо всем есть свой порядок, дивчина… Дак вот когда уже объявятся молодые перед всем народом, что они жених и невеста, да гости або родня крикнут: «Горько!» – вот тогда хлопец уже мае свое право… – Горько! – крикнул за спиной подруг выскочивший из-за дерева Леня и громко чмокнул Динку. – Горько! – крикнул он еще раз и чмокнул Федорку. – А чтоб ты пропал, сатана! – хохоча и вытираясь рукавом, замахнулась на него Федорка. – Вот тебе и «горько»! – расхохоталась Динка. – Обои вы малахольные! Не буду я вам ничего рассказывать! – Нет, рассказывай, рассказывай! – Динка уселась на крыльце и похлопала рукой по ступеньке. – Садись вот тут! Садись, садись! Но Леня поспешно уселся между подругами. – О! А ты куда всунулся? А ну, Поцелуйкин, сядай с мого боку! Вылазь, вылазь! – прогоняла Леню Федорка. – Ну ладно! Обожди, нехай Дмитро придет! Я ему пожалуюсь на тебя, – неохотно пересаживаясь, пообещал Леня и, видя нетерпение обеих подруг, спросил: – Ну, так кто ж кого прогнал: Павлуха пана или пан Павлуху? Федорка, махнув рукой, сразу затараторила: – Ой, что только було! Почалось ще з вечера… Мы только посидали вечеряты, як чуем, кричит на кого-то пан. И так страшно кричит, аж чукотит за лесом! – Тар-ра-ра… Деревья гнулись… – дурашливо запел Леня, но Динка, сильно заинтересованная, закрыла ему рот. – Не мешай, Лень… – Ну конешно, побиглы мы с маткой. А тут еще народ выскочил… Бегим, а пан стоит, як той памятник, и Павлуха перед ним аж на коленках ползае… и так слезно просит: «Пане, панчику, мы ж вместе рослы, нас же одна матка своим молоком вскормила…» А пан и слухать не хочет. «Пошел вон! – кричит. – Иуда ты мне! Вон сейчас же! Чтоб сегодня же в экономии ноги твоей не було!» А тут побачил пан, что рабочие сбегались, да до них: «Запрягайте, хлопцы, возы! Да перевозить Павло и с жинкой од мене! Зараз! Зараз!» А тут жинка Павлова выбегла да за пана: «Куды нас, сирот, гонишь? Павло тебе, пан, всю жизнь служил! Каждый твой хозяйский кусочек берег! Как собака был верный! И за Маринку твою пострадал безвинно, потому как твой панский род порушить не хотел! Неровня тебе, пан, холопка твоя!..» Федорка вытаращила глаза и шлепнула себя по щеке. – Ой, матынько моя! Что тут сталося! Как услышал пан за Маринку да как закричит опять: «Вон отсюда! Вон!» А у самого аж лицо кровью налилось, як туча и з молнией! Так и гремит, так и гремит! Ну, тут попугался Павло и давай с жинкой свои шмотки с хаты выкидать, а хлопцы с экономии скоро-скоро запрягли аж дви телеги та давай их грузить! Усю ночь мимо нашей хаты возили вещи, всяку мебель тащили. А тоди мешки с мукой поклали на воз… Одын мешок прорвался да коло нас усю дорогу як снегом посыпал – мука била-билесенька… Богато ее Павлуха накрал соби… – А пан что? – живо спросила Динка. – Ну, пан приказал да и пошел! Только дуже злой. Матка каже, что таким и не бачила его николы. – А люди что? – Ну, людей полна экономия набежала. Звестно, радуются люди, что такого змея пан прогнал! Никто того и думать не мог, така у их с Павлом дружба была. – А куда же поехал этот Павло? – опять спросила Динка. – Да к свату своему Матюшкину… – К Матюшкину? Ого! Теперь вместе пакостить будут… – взглянув на Леню, сказала Динка. – Гадючье племя затаится на время, – задумчиво покусывая травинку, сказал Леня. – Но народу все-таки будет легче без Павлухи. – А як же! Увесь народ радуется! Ну, я побегу, бо там солдатки одну корову уже берут! Сложили все гроши вместе и выкупили. Только на одну и хватило! Но зато и коровка знатная! Любимкой зовут! Сами маты им порекомендовали. Раз – то, что молока много дает, а два – то, что молоко як сметана… Да там солдатки с радости аж плачут. – Федорка повязала платок и вскочила: – Ну, я побегу! Побачу, как Любимку поведут! А Ефим зараз тоже в экономии, его сам пан вызвал! – убегая, крикнула Федорка. – Ой как я рада, Лень! Как это приятно хоть что-нибудь сделать для людей! – прижимаясь к Лениному плечу, сказала Динка. – Я понимаю, – сказал Леня, но брови его сошлись на переносье. – Все это хорошо, только очертел мне этот пан! Не говори ты о нем больше! – раздраженно бросил он, но Динка положила тонкие пальчики на его сросшиеся брови. – О, Лень… – прошептала она. – Я больше всего на свете люблю, когда ты сдвигаешь брови, у меня даже сердце замирает… – У кого замирает сердце? – послышался сзади сонный голос Мышки. Застегивая на ходу халатик, в мягких шлепанцах на босу ногу, она стояла на террасе, сонно тараща глаза на блаженное выражение поднятого к Динке Лениного лица и на самою Динку, которая с нежным вниманием, старательно разглаживала сросшиеся брови друга, а он, чтобы продлить это удовольствие, изо всех сил морщил лоб, и оба они, поглощенные этим занятием, были глухи ко всему на свете. – Что это ты размазываешь у него на лбу, Динка? И почему вы не отвечаете? – подходя ближе, обиженно сказала Мышка. Леня вскочил и, взъерошив волосы, недоуменно взглянул на Мышку. – Откуда ты подкралась? – как ни в чем не бывало спросила Динка. – Ниоткуда я не кралась… Что это еще за глупости! Я просто вышла из комнаты, но вы теперь так заняты собой, что до других людей вам нет никакого дела. И поимей в виду, Динка, что на ваши телячьи нежности иногда просто тошнотно смотреть! – запальчиво сказала Мышка. – А на тебя… на тебя с Васей не тошнотно смотреть, да? Еще как тошнотно! – вспыхнув, подступила к сестре Динка. – Так какое же сравнение? Не понимаю, – пожимая плечами, в недоумении сказала Мышка. – Вася – мой жених… и вообще… мы жених с невестой! – А мы? Мы, – в бешенстве закричала Динка, – мы еще лучше, чем жених с невестой! И не приставай к нам. – Тише, тише, сестрички! Ну чего вы развоевались? – обхватывая обеих и подталкивая друг к дружке, миролюбиво сказал Леня. – Пусть каждая остается при своем! Ты при Васе, а ты при Лене! И спорить тут нечего! Вспомните, как говорит мама: если спор грозит перейти в ссору, то надо просто сказать: «До свиданья! Всего хорошего! Каждый остается при своем мнении!» Леня, хохоча, столкнул сестер, неожиданно для себя они чмокнули друг друга и засмеялись. – А теперь, Мышенька, иди умываться! Макака, налей старушке холодной водички, чтоб она освежила свои угасшие чувства и не слишком порицала молодежь! – хватая полотенце, дурачился Леня. Мышка, набрав в рот воды, окатила его широкой струей, Динка подбросила вверх полную кружку, из-под дерева с визгом шарахнулись собаки… Наконец все утихло, и трое людей начали утолять звериный аппетит, запивая молоком редиску, холодную картошку, огурцы и помидоры… Они употребляли в пищу все, что было под рукой, а собаки из брошенных кусков выбирали только хлебные корки и супные кости, разделанные Динкой до того, что от них мало чем можно было поживиться. После завтрака девочки пошли на огород. Леня колол дрова и чистил песком кастрюли. В субботний день обед варился на два дня и сохранялся в погребе у Ефима. Чаще всего это был холодный зеленый борщ или окрошка с мясом и сметаной. Блюда эти в жаркие дни Динка готовила с особым вдохновением. Но сейчас внимание ее было отвлечено событиями в экономии пана, и, обрывая с сестрой огурцы, она невольно поднимала голову и прислушивалась. – Мне бы только знать, что солдатки уже увели корову, – говорила она сестре. – Так подождем Ефима… Может, попросить Леню пойти к Марьяне? Марьяна, верно, была в экономии, – сказала Мышка. – Нет-нет! Не надо ничего говорить Лене, он уже не может слышать про этого пана, – испугалась Динка. – Ну так то про пана… – пожала плечами Мышка. Время до обеда тянулось медленно, но перед самым обедом пришел Ефим. Сняв с головы шапку, под которой аккуратным кружочком лежали его потные кудри, Ефим оглядел всех усталыми, но веселыми глазами и, кивнув на кастрюлю с окрошкой, протянул Динке миску: – А ну влей холодненького! Динка с удовольствием зачерпнула полную разливательную ложку гущи, но Ефим стряхнул гущу обратно. – Пожиже давай, пить хочу! – Проглотив залпом несколько ложек квасу из запотевшей от холода кастрюли, Ефим крякнул и вытер пятерней рот. – Ну, кланялись тебе, Динка, солдатки! Саму наилучшую корову выбрали. – Уже и повели? – обрадовалась Динка. – Уже и повели! Целым кагалом, як попа с певчими! Ну комедия! Ульянка попереду бежит да гопака выплясывает, а за нею еще хлопчики та дивчатки! – посмеиваясь, рассказывал Ефим, приберегая на конец самое интересное сообщение о том, что пан предложил ему быть приказчиком за Павлуху, но он, Ефим, отказался, заверив пана, что повсегда хочет быть с народом, а не против народа. – Да вот… так-то… А еще наехали с села кулаки Матюшкины и Заходько вместе с Павло и давай пана просить, чтобы Павлуху не гнал… А пан и слухать ничего не хочет. Тогда Павло бачит, что пан пошел домой, да як кинется ему в ноги, плачет, кричит: «Дозволь, пан, хоть одну ночь в своей хате заночевать! А не дозволишь – так повешусь в твоем лесу!» Ну, думаю я соби, зараз расчувствуется пан да и простит этого гада. Колы бачу, оттолкнул его пан от себя да каже: «Ну что ж, Павло! Видно, только сейчас проснулась у тебя совесть! А я б на твоем месте давно повесился! Ночевать тебе тут я не дозволю, а лес велик, и всякий иуда найдет свою осину!» Ефим стукнул ложкой об край стола и обвел всех торжествующим взглядом. Потрясенные его рассказом, Мышка и Леня молчали, но Динка не выдержала. – Повесился он? – живо спросила она. – Не повесился и не повесится! Черт его не возьмет! – усмехнувшись, сказал Ефим. – Да и чего ему вешаться? Пан дал гроши, землю дал коло Матюшкиных, да и сам Павло накрал у пана немало. Огородит усадьбу, поставит хату да и будет жить, как генерал… Ну а пан за границу уезжае, останется новый приказчик або управляющий распоряжаться народом… Так что поживем – увидим! Глава 39 Друг обманувший – хуже недруга Вэто утро Динка проснулась с тревогой на душе и сразу вспомнила, что сегодня воскресенье, сегодня приедет Хохолок. Надо было хорошенько обдумать, как сказать ему, что она, Динка, никогда больше не сядет на раму его велосипеда и никуда не поедет с ним кататься. Ни в лес, ни в поле, ни по узенькой тропке среди моря солнечных колосьев ржи, которые с таким мягким и таинственным шелестом, так весело и щекотно хлещут ее по плечам, по лицу и кончаются вместе с тропинкой, которая вдруг, словно вынырнув на простор полей, круто сворачивает к речке. И ничего, ничего этого больше не будет! Не будет и маленьких и больших тайн, рассказанных наедине верному другу Хохолку. Тревожно, тревожно на душе у Динки. Она уже не думает о себе, она думает, как смягчить незаслуженную обиду, как облегчить этот удар такому любящему сердцу? Ей вспоминается, как трудно было Хохолку приобрести этот велосипед и с каким торжеством он примчался на нем из города в первый раз. «Теперь я буду кат-тать тебя каждое воскресенье!» – заикаясь от радости, сказал он тогда. И с тех пор, уже второе лето, каждое воскресенье он обязательно мчал ее, куда она захочет. Он говорил, что, начиная с понедельника, считает дни и часы, оставшиеся до воскресенья. Одно воспоминание об этом нестерпимо мучило Динку, она видела перед собой знакомые темные глаза, устремленные на нее с немым вопросом. Она хорошо знала, что эти умные глаза читают в ее душе лучше, чем она сама… И обманывать их бесполезно. Да и как можно обманывать друга? Много мелких выкручиваний, обманов и просто детского вранья лежит на совести прежней Динки; никто лучше ее не обводил вокруг пальца своих домашних и даже прозорливую Катю. Но ведь все это было другое. А Динка росла, и многое из ее испытанного оружия становилось уже смешным и ненужным, жизнь ставила перед Динкой задачи все труднее, все серьезнее; эти задачи требовали глубины и смелых решений, но еще ни разу, ни разу они не требовали от Динки такой жертвы. Динка молча сидела за столом, бегло и рассеянно улыбалась Лене, не чувствуя и не замечая, что он давно следит за ней ревнивым и беспокойным взглядом. А время шло, тревога гнала Динку навстречу приближавшейся развязке. Встав из-за стола, она машинально бродила по дорожкам сада, не сводя глаз с проселочной дороги, на которой обычно появлялся велосипед Хохолка. «Как я скажу ему? Как скажу?» – мучительно думала Динка, а в глубине террасы стоял Леня, и сердце его сжималось от боли и сомнения. «Она любит его… Она мучается… и сама не понимает отчего. Она заблудилась между нами двумя… Будь проклят этот день, когда мы уехали с Волги… Я мог бы увезти ее куда-нибудь на плоту, спрятать на Утесе… Нет, все это мальчишество… Макака… любимая моя, как тяжко тебе…» Леня решительно шагнул с крыльца и, проследив остановившийся взгляд Динки, увидел въезжающий с дороги велосипед. – Макака! – сжимая холодную руку подруги, быстро сказал Леня. – Не говори ему ничего. Я пошутил, Макака… Слышишь меня? – Слышу, – прошептала Динка, и губы ее дрогнули. – Я все понимаю, Леня… И ты не один, нас трое… Нас трое, – повторила она и, подняв три пальца, улыбнулась грустной, щемящей сердце улыбкой. – А должно быть двое! И из нас троих нельзя обмануть никого! – Она вскинула голову и выпрямилась, словно молодое деревце, стряхивающее с себя дождевые капли. – Чего ты хочешь делать? – Я люблю тебя, – прошептала Динка. – Из нас троих ты самый счастливый. Но сейчас уйди. – Она оттолкнула его руку и пошла навстречу Андрею. Она шла улыбаясь, и в улыбке ее была такая боль и такая необычайная нежность, что запыленный, усталый с дороги Хохолок сразу ожил и, забыв, что он выехал из города, когда дворники еще не тушили ночные огни, что, преодолевая версту за верстой, он мчался, ни разу не отдыхая, Хохолок начал быстро и весело рассказывать, как всю неделю готовил ей маленький сюрприз. – Я давно заметил, что тебе плохо сидеть на раме, но я не знал, как лучше сделать… И знаешь, кто мне помог? Мой батько. Мы вместе прикрепили вот это сиденье и приварили стремена. И знаешь, что он сказал при этом? Он сказал, что не будет стоять у меня на дороге… Хохолок вертел свой велосипед, показывая приделанное над задним колесом сиденье и стремя для ног. Глаза его сияли от счастья сделать этот маленький подарок своей любимой подружке, и бьющая через край радость жизни звучала в его голосе. Но, по мере того как он говорил, мужество покидало Динку, и, словно затравленный, несчастный зайчишка, она металась в поисках других путей, нащупывая извилистую тропинку, на которую можно было бы ускользнуть от прямого объяснения. – Вот садись, я подержу велосипед. Ну, попробуй же, попробуй… – торопился Хохолок. – Ну нет… Я знаю, что это хорошо. Но этого уже не нужно. Ведь мы теперь не дети. Мы выросли, и нам неприлично кататься вдвоем… Динка бросала сбивчивые слова, взятые наспех из разговора с Федоркой, из замечания пана, что ей неприлично кататься без седла, и еще что-то добавляла она от себя, а Хохолок смотрел на нее с возрастающим удивлением и, силясь понять ее слова, беспомощно теребил торчащую надо лбом темную прядь волос. – Я не буду больше кататься с тобой. Я уже не девчонка. И люди могут подумать, что мы жених и невеста, – все больше запутываясь, бормотала Динка. Но Хохолок понимал ее по-своему, и то, на что он никогда не мог решиться, вдруг вылилось само собой в простых и захватывающих словах: – Так мы скажем всем, что мы жених и невеста! Мы можем даже жениться хоть сейчас! Хоть сегодня! – Нет, нет! – с ужасом закричала Динка. – Ты с ума сошел! Ты совсем сошел с ума! – Я не сошел… Я люблю тебя… я так дав-вно люблю тебя… – заикаясь от волнения, повторял Хохолок. – Я буду так счастлив… – Но это еще хуже… Молчи, молчи… Я не могу выйти замуж… Я ненавижу свадьбы… Динка вдруг опомнилась и, словно человек, увидевший себя на краю пропасти, медленно попятилась назад. – Прости меня, – сказала она тихим, упавшим голосом. – Я сказала тебе неправду… Они молча смотрели в глаза друг другу. Щеки Хохолка побледнели, в темном настороженном взгляде появилось предчувствие беды. – Прости меня, – повторила Динка. – Друг обманувший – хуже недруга. Это твои слова… Ты сказала мне их однажды, когда я хотел что-то скрыть от тебя, и с тех пор мы никогда не лгали друг другу, – сказал Хохолок. – Да, мы не лгали. И я скажу правду. Но я только недавно поняла ее сама… – Динка закрыла глаза и крепко сжала руки. – Я не могу любить тебя, Хохолок, потому что я люблю… Леню… Это не сейчас, это уже давно, только тогда мы были детьми… – Довольно, я пон-нял… Я ни-когда не думал об этом раньше. Но я все понял… И я сей-час уй-ду, – быстро прервал ее Хохолок. Он старался говорить спокойно, но сильно заикался. – Ты уйдешь насовсем? – испуганно спросила Динка. – Не знаю. Я уйду. Но если тебе будет что-нибудь нужно, ты пришлешь мне «Емшан»… И где бы я ни был… – Он поднял свой велосипед и не оглядываясь пошел к дороге. Динка закрыла лицо руками и, бросившись ничком в траву, громко и жалобно заплакала. Хохолок положил на землю велосипед и вернулся. – Не плачь, – сказал он, поднимая Динку. – Ты ни в чем не виновата… И он тоже не виноват… Мы не можем любить тебя вдвоем. – Но ты уйдешь, и я никогда, никогда уже не увижу тебя, – рыдала Динка. – Не плачь. Ты будешь знать, что я люблю тебя… – Нет, нет… Ты разлюбишь меня, ты найдешь другую Динку… – На свете нет второй Динки, и я никогда не полюблю другую… Не плачь, я не могу уйти, когда ты плачешь… – с болью сказал Хохолок. – Отпусти же меня. Я должен скорей уйти… Динка бросилась к нему на шею. – Прощай, прощай, Хохолок… – повторяла она, захлебываясь слезами. – Я знаю, ты уходишь надолго, надолго, насовсем… Когда под колесами велосипеда заклубилась пыль, Динка уже не плакала. Она стояла у дороги и не отрывая глаз смотрела на черную точку, то исчезающую вдали, то снова возникающую на зеленых пригорках. Динка знала – это уходил из ее жизни еще один счастливый кусочек беззаботной ранней юности, это уходил ее друг, ее любимый товарищ, беззаветно преданный ей Хохолок. * * * Динка прошла по ореховой аллее, посидела на пруду и вернулась домой. В саду было тихо и пусто, двери на террасу открыты настежь. Ни Мышки, ни Лени не было, не было даже собак, они теперь часто убегали к Марьяне подъедать остатки от вкусного пойла, которым Марьяна откармливала своего кабанчика. Мышка еще утром уехала в госпиталь, предупредив, что будет ночевать в городе, а Леня ушел… Динка не знала, куда ушел Леня, но в эти короткие часы сердце ее повзрослело, она понимала, что у Лени тоже нехорошо на душе, потому что любовь – это не только чудо, которое приносит людям безграничное счастье, любовь бывает жестока. И если даже шалаш ее построен на необитаемом острове, то жизнь врывается и туда, диктуя свои законы, а жизнь – это суровый учитель, она не делает скидки на юность… Сегодня за ее первый урок Динка заплатила дорогой ценой, но как бы могла она поступить иначе? Не сказать правды Хохолку, по-прежнему радоваться его приездам, обманывать его любовь, его надежды и, как в игре «третий лишний», оставить ему в своей жизни эту унизительную роль?.. За что же? За преданность и верность, за бескорыстную дружбу и любовь… Нет, нет! Друг обманувший – хуже недруга… У любви есть свой неписаный закон, это закон чести и совести. Динка не пошла против него, но сердце ее было истерзано, радость померкла, и даже ее дом казался ей пустым и разоренным. Она стояла на дорожке опустив руки, строгая и печальная. Ждала Леню… Глава 40 Кошелек потерянный – забывается, силы потерянные – возвращаются, друг потерянный – не забывается и не возвращается… Лени не было долго, долго… Заслышав плач Динки и не смея вмешиваться в ее объяснение с Андреем, он сбежал на луг, перепрыгнул через бурливый ручей и, шагая вдоль чужого убранного поля, свернул в глухую, заросшую колючим кустарником чащу. Он шел без тропинок, без дорог, и всюду слышался ему жалобный, захлебывающийся плач Динки. Этот плач гнал его все дальше и дальше от хутора, но иногда он круто останавливался, в бессильной ярости сжимая кулаки. – Я вышвырну этого негодяя! Я выгоню его, если это он довел ее до слез! – в бешенстве повторял он, забывая, что Андрей скорее даст себе отрубить голову, чем обидит Динку. В лесу Леня оглянулся, прислушался. Над головой его спускались черные гроздья черемухи, над ними хлопотливо гудели пчелы. «Ты самый счастливый из нас троих…» – с горечью вспомнил Леня слова Динки. Да, еще вчера он был счастлив, они были счастливы оба, но вмешался третий человек. И, может быть, сейчас, только сейчас, прощаясь с этим третьим, Макака вдруг поняла, кто ей дороже… Иначе почему бы она так плакала… Леня хватался за голову, ревность и злоба возвращали его в те далекие годы, когда он был диким волжским мальчишкой, брошенным сиротой Ленькой. Буря, поднимавшаяся в его душе, начисто сметала все, что с таким трудом было достигнуто в теплой семье Арсеньевых, в семье, которая давно уже считала его сыном и братом. Неблагодарный, он проклинал теперь день и час, когда пришел в этот дом. Ему нужна была одна Макака, он пришел ради нее… Ради нее, ради нее он забивал себе голову учебой, он старался стать человеком, равным ей, чтобы иметь право на ее любовь, и вот теперь, когда все достигнуто, он может потерять ее, и это будет уже навсегда. Ему вспоминался Утес и Волга… Широкая, бескрайняя Волга… Нет, он не должен был соглашаться на эту новую семью, он должен был украсть, увезти свою Макаку… Волга не выдала бы их, они носились бы по ее волнам, счастливые и свободные… А теперь, теперь она сама не пойдет за ним, она любит другого, она плачет, прощаясь с ним, как никогда не плакала раньше… Леня бросился ничком в траву. Перед глазами его вдруг встало лицо Марины… – Я говорил тебе, мама, что она уйдет к Хохолку! – в отчаянии крикнул он и словно откуда-то издалека услышал строгий и нежный голос своей названой матери. Голос, которому он привык повиноваться в свои мальчишеские годы… Мать… Она была ему настоящей матерью, он так любил ее, так верил каждому ее слову… Она была ему другом. И как же посмел он сейчас… Леня закрыл руками лицо и затих. «Во всяком положении человек должен оставаться человеком», – часто говорила Марина. Что бы она сказала сейчас, если бы прочитала его мысли? Если б видела его здесь, в лесу? Леня любил Марину крепкой сыновней любовью. Он и пришел в ее дом как старший сын, как первый помощник и советчик во всех ее трудных делах. Он, как мог, заботился о своей названой матери, оберегая ее покой, брал на свои мальчишеские плечи трудные хлопоты по хозяйству и неустанно внушал сестрам, что мать очень устает, мать нужно беречь… Благодаря Марине Леня никогда не чувствовал себя чужим в этой семье… Но, несмотря ни на что, он очень редко называл Марину мамой. Это дорогое ему слово легко произносилось в разговоре с сестрами: мама сказала, мама хочет… Он свободно называл ее своей матерью в кругу товарищей, но, разговаривая с ней, как-то невольно избегал называть ее как бы то ни было. Марина видела это и грустно думала: «Может быть, ему дорога память о той, умершей матери, которую он смутно помнил в раннем детстве…» Так прошли долгие и трудные годы. Из уличного мальчика вырос светловолосый юноша с темными бровями, тонкой цепочкой стягивающими переносье, с серыми спокойными глазами, глядевшими на приемную мать с гордостью и обожанием. И однажды настал этот счастливый день, когда неожиданно для себя Леня свободно и радостно назвал ее мамой. Марина навсегда запомнила этот день. Шли выпускные экзамены. Марина сидела на крылечке и с нетерпением ждала сына. Сестры тоже волновались. Динка без толку бегала по хутору, приставала к Мышке. Леня еще издали увидел мать и, размахивая фуражкой, перепрыгивая через кусты и грядки, напрямки бросился к ней. Марина поднялась к нему навстречу. «Мама! – сказал он, задыхаясь. – Это тебе, мама!» И положил на ее ладонь маленькую золотую медаль. А годы шли и шли, изо дня в день связывая всю семью Арсеньевых в один неразрывный узел, а узел затягивался все туже, дети росли, вместе с юностью к ним приходила первая любовь и первые огорчения. Марина знала большую любовь Лени к его Макаке, она видела, как постепенно перерастает эта детская привязанность в горячую юношескую влюбленность. Она была матерью им обоим и хотела этой любви для Динки и боялась ее для Лени. Она видела, что Вася изо всех сил пытается разрушить эту любовь, не допустить ее, чтобы оградить своего младшего товарища от тех тревог и волнений, которые может внести в его жизнь Динка. Она не обвиняла в этом Васю, но с тайной материнской тревогой следила за тем, каким тяжелым испытаниям подвергается эта дружба, натыкаясь на непоколебимое, как крепость, чувство Лени. От зоркого взгляда Марины не ускользала и другая, из года в год растущая дружба Динки с Андреем. Этот верный молчаливый рыцарь был всегда рядом, он шел на зов своей подруги, не меряя ни силы, ни времени, ни расстояния; он совершал свои мальчишеские подвиги ради нее молча, не требуя награды. Всего этого не могла не заметить Динка. Марина с тревогой смотрела, как по-девичьи округляются тонкие руки ее дочки, как наливаются вишневым соком губы. Как, выбегая навстречу Андрею, бурно радуется она, как по старой детской привычке треплет темный хохолок товарища и, усевшись на раму велосипеда, весело командует, куда ее везти. Они уезжают в лес, мчатся по тропинке среди высоких трав, купаются в реке, весело перекликаясь за кустами ивы и камыша. Возвращаясь с прогулки, Динка жадно пьет молоко прямо из глиняного кувшина, время от времени передавая этот кувшин своему товарищу… Марина смотрела из окна на младшую дочь, слушала ее голос, смех… и успокаивалась. Леня вспомнил, как прошлым летом он пришел к матери и в отчаянии сказал: – Я больше не могу вынести этого, мама. Она обняла его за плечи, заглянула в глаза. – Я все вижу, Леня. Но не надо так преувеличивать… Динка – еще совсем ребенок, ей четырнадцать лет… У нее с Хохолком хорошая детская дружба. – Но дружба может перейти в любовь… Когда он здесь, она забывает обо мне… Я скажу ей все и уеду, мама… – Не делай глупостей, Леня. Возьми себя в руки… – Ты запрещаешь мне говорить с ней. – Я никогда и ничего не запрещаю своим детям, я хочу только, чтобы ты понял, что разговор этот преждевременный… Леня вспомнил, как долго и терпеливо уговаривала и утешала его в тот раз Марина, до глубокой ночи проговорили они, и он взял себя в руки, успокоился. «Она сама всегда была стойкой и мужественной», – думает Леня, припоминая Марину в зале суда. Она сидела рядом с ним такая спокойная и гордая, с высоко поднятой головой. И только он, Леня, знал, с каким мужеством отчаяния она ждала этого суда. Мама, мама… Ее лицо не дрогнуло даже тогда, когда два жандарма с шашками наголо ввели в зал отца… В смятенье Леня крепко сжал ее холодные пальцы, но она смотрела только на того, кому отдала всю свою жизнь, свою молодость и любовь. Тысячи незримых нитей связывали этих двух людей, и когда глаза их встретились, в них засияла неизъяснимая нежность и гордое счастье… Счастье быть любимыми друг другом… до конца… И даже потом, наедине с Леней, Марина не проронила ни одной слезы. Мужество, мужество… Всю жизнь она учила своим примером детей и его, Леню, своего старшего сына… Так что же случилось с ним теперь? Неужели напрасно она потратила на него столько сил, заботы и любви? Леня закрыл руками лицо: – Нет, мама, нет! Прости меня… Долго еще сидел в лесу Леня. Но домой он шел спокойный, готовый принять на свои плечи любой удар, лишь бы облегчить его Макаке. * * * Динка не выбежала к нему навстречу, но, когда он подошел ближе, она грустно сказала: – Как долго тебя не было… Леня сел с ней рядом. – Прости меня… – Ты не виноват, все равно это нужно было сделать, – просто сказала Динка. И тогда, еще не веря своему счастью, он, с благодарностью и сочувствием к освободившему ему место сопернику, горячо сказал: – Он самый лучший парень из всех, кого я только знал! – Самый лучший ты, – тихо и благодарно ответила Динка. – Но он тоже был очень хороший… – Почему «был», Макака? Он еще вернется! Мы никогда не забудем его! Динка покачала головой: – Конечно, такой друг не забывается, но это уже потерянный друг… – Губы ее дрогнули, но глаза смотрели спокойно и ясно. – Потерянные друзья не возвращаются… – тихо добавила она как что-то глубоко продуманное в эти горькие часы одиночества. Глава 41 Памятный вальс Весь день Динка была молчаливой, часто задумывалась, и Леня не знал, чем отвлечь ее от грустных мыслей. Вечером ему пришла в голову счастливая мысль. – А знаешь, что я придумал, Макака? Пойдем-ка мы в лес к нашим индейцам? – Куда? – оживилась Динка. – Ну, к этим… Рваное Ухо, Меткий Глаз и как их еще там зовут? – засмеялся Леня. – Пойдем! Пойдем! – обрадовалась Динка. – Я тоже давно мучаюсь, что не иду к Иоське! – Ну вот и хорошо. Только ведь туда далеко. Может, возьмем Приму? – Нет, лучше пешком… Я не устану. Я никогда не устаю, если иду по делу. А ведь нам нужно все разузнать: куда Жук отвезет Иоську и вообще все! – Надо с этими мальчишками разобраться, – задумчиво сказал Леня. – Познакомиться поближе… Динка ожила, заторопилась, завязала в платочек хлеб и вареную картошку, сбегала к Марьяне за молоком, налила в бутылку. Вышли на закате. Шли босиком, держа в руках сандалии. С дороги был виден лес; стволы деревьев, освещенные заходящим солнцем, стояли как на пожарище. По обеим сторонам дороги простирались поля пана Песковского. На них уже не шумели налитые солнцем колосья, хлеб был убран, и только еще кое-где на этих скучных стриженых полях кончали уборку. Издалека долетала песня: Ой, летилы гу-си-си С далэкого-окого кра-аю…

The script ran 0.038 seconds.