Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Акунин - Любовница смерти [2001]
Известность произведения: Низкая
Метки: det_history, thriller, Детектив

Аннотация. В Москве открывается клуб «Любовников Смерти» - сообщество, члены которого один за другим добровольно сводят счеты с жизнью. Участники клуба уверены, что земная жизнь - посланное им наказание. Но хотя мучение это временное, его нельзя прерывать самовольно, не увидев знак, поданный Смертью. Каждый из них с нетерпением ожидает этого знамения, а, встретив его, немедленно кончает с собой, оставив предсмертную стихотворную записку. Провинциалка Маша Миронова, приехавшая в Москву к возлюбленному Пете, принимает его приглашение присоединиться к тайному сообществу. Вскоре члены клуба берут в свою компанию и Эраста Фандорина, который твердо намерен положить конец череде самоубийств.

Аннотация. «Любовница смерти» (декаданский детектив) – девятая книга Бориса Акунина из серии «Приключения Эраста Фандорина». В Москве открывается клуб «Любовников Смерти» – сообщество, члены которого один за другим добровольно сводят счеты с жизнью. Участники клуба уверены, что земная жизнь – посланное им наказание. Но хотя мучение это временное, его нельзя прерывать самовольно, не увидев знак, поданный Смертью. Каждый из них с нетерпением ожижает этого знамения, а, встретив его, немедленно кончает с собой, оставив предсмертную стихотворную записку. Провинциалка Маша Миронова, приехавшая в Москву к возлюбленному Пете, принимает его приглашение присоединиться к тайному сообществу. Вскоре члены клуба берут в свою компанию и Эраста Фандорина, который твердо намерен положить конец череде самоубийств.

Полный текст.
1 2 3 

– Бесчисленные. Небо, трава, утренний воздух, ночное небо. Любовь во всем многообразии ее оттенков. А на закате жизни, если заслужите, – успокоенность и мудрость… Почувствовав, что его слова начинают действовать, Гэндзи усилил натиск: – Да и, если уж говорить о старости, с чего вы взяли, что этот ваш 1952 год окажется так уж ужасен? Я, например, уверен, что это будет з-замечательное время! Через полвека в России установится повсеместная грамотность, а это означает, что люди научатся быть терпимее друг к другу и отличать красивое от безобразного. Электрический трамвай, о котором вы упомянули, станет самым обычным средством передвижения. По небу будут скользить летательные аппараты. Появится еще много удивительных чудес техники, которые сегодня нам невозможно даже вообразить! Вы ведь так молоды. Тысяча девятьсот пятьдесят второй год, это немыслимо д-далекое время, для вас вполне достижим. Ах, да что мы с вами уперлись в 1952 год! К тому времени медицина разовьется так, что продолжительность жизни намного увеличится, и само понятие старости отодвинется на более поздний возраст. Вы наверняка проживете и девяносто лет – и увидите 1969 год! А может быть, и сто лет – и тогда заглянете в 1979-ый. Только представьте себе! Разве у вас не захватывает дух от этих цифр? Из одного любопытства стоит выдержать все тяжкие испытания, которые, судя по всему, сулит нам начало нового века. Пробиться через теснины и пороги истории, чтобы потом сполна насладиться вольным, равнинным ее течением. Как красиво он говорил! Коломбина поневоле заслушалась и залюбовалась. Подумала: а ведь он прав, тысячу раз прав. И еще подумала: почему он упомянул о любви? Просто для фигуры речи или же в этих словах содержится особый смысл, предназначенный только мне одной? Отсюда ее мысли приняли иное направление, далекое от философствований и попыток угадать будущее. Что представляет собой личная жизнь Эраста Петровича Неймлеса, задалась вопросом Коломбина, искоса поглядывая на красавца. Судя по всему он – застарелый холостяк, из тех, кому, как говорила няня, чем жениться, милей удавиться. Неужто так, год за годом, и довольствуется компанией своего японца? Ох, непохоже – чересчур уж хорош собой. Вдруг сделалось ужасно жаль, что он не встретился ей раньше, до Просперо. Может быть, всё вышло бы совсем по-другому. Они расстались на углу Старопанского переулка. Гэндзи, сняв цилиндр, поцеловал задумчивой барышне руку. Перед тем как войти в подъезд, она оглянулась. Он стоял на том же месте, под фонарем. Цилиндр держал в руке, ветер шевелил его черные волосы. Пока Коломбина поднималась по лестнице, представляла себе, как всё сложилось бы, если бы Гэндзи встретился ей раньше. Открывала ключом дверь – напевала. А пять минут спустя стряхнула с себя всю эту блажь, потому что ничего того, о чем толковал Гэндзи, нет и никогда не было – ни доброй и мудрой жизни, ни любви. Есть только одно – великий магнит, который притягивает тебя, как маленькую железную стружечку. Если уж подцепил, нипочем не отпустит. В эти пять минут произошло вот что. Она села к столу, чтобы, как обычно, записать все события дня в дневник, и вдруг вспомнила про подлую шутку Горгоны. Сердито выдвинула ящик, схватила оба бумажных квадратика с готическими письменами и поднесла к ним зажженную спичку, чтобы уничтожить следы своей постыдной доверчивости. Прошло не менее минуты, прежде чем Коломбина убедилась: послания не подвержены огню. Сожгла несколько спичек, опалила подушечки пальцев, а бумага даже не почернела! Трясущимися руками схватила сумочку, чтобы достать портсигар. Нужно было выкурить папиросу, собраться с мыслями. Сумочка выпала из непослушных пальцев, содержимое рассыпалось по полу, и в глаза Коломбине бросился маленький белый листок – точно такой же, как два предыдущих. Она схватила его и прочла одно-единственное слово: Komm[9]. Вот так. И только так. Несколько минут сидела без движения и думала не про Того, Кто прислал ей вызов, а про японского принца. «Спасибо вам, милый Гэндзи, – мысленно попрощалась с ним Коломбина. – Вы умны, хороши собой, вы желали мне добра. Я непременно влюбилась бы в вас – всё шло к тому, но сыскался кавалер еще более импозантный, чем вы. Всё окончательно определилось. Мне пора». И хватит об этом. Оставалось лишь написать в дневнике завершающую главу. Название возникло само собой. Нежно, так нежно Коломбина покидает Город Грез «Нежно – потому что именно это чувство переполняет сейчас всё существо путешественницы, чей вояж близится к блистательному завершению. На душе от этого и сладостно, и грустно. Коломбина долго сидела у стола, где горели три белые, медленно оплывающие свечи, и обдумывала разные способы ухода– будто перед балом перебирала платья в гардеробе, прикладывала к себе, смотрелась в зеркало, вздыхала и отбрасывала отвергнутый наряд на кресла. Не то, опять не то. Ей почему-то было не очень страшно. От трех белых листков, аккуратно разложенных на столе, веяло силой и спокойствием. Коломбина твердо знала: сначала будет немножко больно, но зато потом всё выйдет очень-очень хорошо, и заботил тщеславную кокетку вопрос в общем-то не столь уж и важный: как она будет выглядеть после смерти. Хотя как раз это, может быть, и являлось самой важной из проблем, которые осталось решить в ее коротенькой и стремительно несущейся к финалу жизни. Она хотела бы после ухода смотреться, как красивая кукла, уложенная в нарядную коробку. Стало быть, быстрые способы вроде веревки или прыжка с балкона не годились. Лучше всего, конечно, было бы принять снотворное – проглотить целый хрустальный флакон опия, запивая сладким чаем со смородиновым джэмом. Чай у Коломбины имелся, смородиновый джэм тоже. Только вот снотворным запастись она не успела – потому что никогда в жизни не мучилась бессонницей: как только положит голову на подушку и разложит на обе стороны золотые пряди, так сразу и провалится в сон. Наконец нелегкий выбор был сделан. Набрать в ванну теплой воды. Добавить несколько капель лавандового масла. Умастить лицо и шею чудесным кремом «Ланолин» из оловянной трубочки, «идеальным средством для сохранения пригожей кожи» (дня на три, до похорон – дальше пригожая кожа не понадобится). Надеть белое кружевное платье, немножко похожее на подвенечное. Волосы перетянуть алой лентой, чтобы гармонировала с цветом воды. Лечь в ванну, под водой (чтобы было не так больно) чиркнуть острым ножиком по венам и медленно уснуть. Те, кто обнаружат Коломбину, скажут: она была похожа на белую хризантему, плавающую в бокале розового вина. Теперь оставалось последнее: написать стихотворение. На этом закончится повесть о Коломбине, прилетевшей в Город Грез из неведомого далека, ненадолго расправившей здесь свои бесплотные крылышки и упорхнувшей из света в тень. Из света в тень перелетев, И ни о чем не сожалея, Исчезла маленькая фея, Умомолк пленительный напев. Нет, это никуда не годится. Первая строчка подвернулась из чужого стихотворения, а последняя вообще черт знает что: «Умолкли звуки чудных песен». Попробуем сначала. Ни черту не верю, ни Богу О да! Умереть – уснуть. Письмо позвало в дорогу Я вещи собрала – и в путь. Опять не то. Почему-то ужасно не нравится третья строка – просто с души от нее воротит. И потом, как правильно – позвáло или позвалó, собрáла или собралá? До чего трудно! И вода остывает, будет холодно. Придется выпустить и набрать новой. Ну же! Датский принц напраснро колебался. Быть ему, бедняжке, иль не быть. Нужно без глумливости и не так протяжно. Легче, невесомей. Смерть – не сон и не забвенье, А цветущий, дивный сад, Где сулит мне пробужденье Сладкозвучный водопад. Ущипнуть себя до боли, Чтоб на воле, средь дерев, От приснившейся неволи Пробудиться, умерев. Понятно будет, что водопад – это звук струи, доносящийся из ванной? Ах, да пусть непонятно! И хватит терзать бумагу. Кто, собственно, сказал, что предсмертное стихотворение должно быть длинным? А у Коломбины оно будет коротеньким, нелепым и оборванным в самом начале, как оборвалась ее коротенькая и нелепая (но все же красивая, очень красивая) жи…» Коломбина не дописала слово – в ночной тишине раздался звон дверного колокольчика. Кто бы это мог быть, в третьем часу ночи? В иное время она испугалась бы. Известно, что ночные звонки в дверь ничего хорошего не сулят. Но чего бояться, когда окончательный расчет с жизнью уже сделан? Может быть, не открывать? Пусть себе трезвонит. Она пристроила головку пригревшегося Люцифера поудобнее во впадинке на ключице и попыталась сосредоточиться на дневнике, но неумолкающий колокольчик мешал. Что ж, придется посмотреть, какой сюрприз приготовила жизнь на самом своем исходе. Газовый рожок в прихожей Коломбина зажигать не стала. Собственно, она уже догадалась, кто посетил ее в этот поздний час. Гэндзи, больше-то и некому. Почувствовал что-то. Опять станет убеждать, уговаривать. Придется прикинуться, что со всем согласна. Дождаться, чтоб ушел, и уж потом… Открыла. На лестнице тоже было темно. Кто-то выключил там свет. Смутно виднелся силуэт. Высокий, массивный – нет, не Гэндзи. Ночной гость молчал, было слышно его шумное прерывистое дыхание. – Вы ко мне? – спросила Коломбина, вглядываясь во тьму. – К тебе! – раздалось сипение – такое дикое, злобное, что хозяйка отшатнулась. – Кто вы? – вскричала она. – Твоя смерть! С маленькой буквы. Раздался хриплый хохот, из глубины глотки. Голос показался Коломбине знакомым, но от ужаса она перестала что-либо понимать, да и времени сосредоточиться не было. Тень шагнула в прихожую, схватила барышню за шею крепкими, как железные клещи, пальцами. Голос прошипел: – Будешь вся синяя, с вывалившимся языком. Хороша избранница! Страшный гость снова хохотнул – хрипло, будто дряхлая собака залаяла. В ответ на хохот раздалось сердитое шипение разбуженного Люцифера. Храбрый змееныш, за последние недели изрядно подросший на молоке и мясном фарше, вцепился обидчику в руку. Тот, зарычав, схватил ужа за хвост и шмякнул об стену. Это заняло не более секунды, но Коломбина успела рвануться. Ничего не решала, не выгадывала момент. Как животное, повинуясь инстинкту, рванулась и всё. Разевая рот, но все равно молча, без крика, побежала по коридору. Просто бежала. Вслепую, сама не зная, куда и зачем. Ее гнал самый действенный погонщик – страх смерти. Непередаваемый, отвратительный. Сзади грохотала каблуками не Смерть, а смерть – грязная, смрадная, жуткая. Та самая, из детства. Жирная кладбищенская земля. Белые могильные черви. Оскаленный череп. Дыры вместо глаз. Мелькнула мысль: в ванную, запереть задвижку и кричать, колотить по железной трубе, чтобы услышали соседи. Дверь ванной открывается вовне, ручка хлипкая. Начнет дергать – оторвет, а дверь останется запертой. Замечательная была идея, спасительная. Но для ее осуществления требовалось три, ну хотя бы две секунды, а взять их было негде. На пороге комнаты пятерня сзади ухватила за рукав. Коломбина дернулась что было сил, полетели пуговицы. Зато вернулся голос. – Помогите! – закричала она что было мочи. Потом уже кричала не переставая. Так громко, как могла. Метнулась из комнаты налево, в кухню. Дверь ванной вот она, слышно, как шумит льющаяся из крана вода. Нет, не успеть. Из кухни снова налево, в коридор. Круг замкнулся. Куда дальше? Снова в комнату или на лестницу – входная дверь так и осталась открытой. Лучше на лестницу. Может, кто-нибудь выглянет? С криком вылетела на темную площадку, бросилась вниз по ступенькам. Только бы не оступиться! Мешала длинная юбка. Коломбина рывком задрала ее выше колен. – Стой, воровка! Стой! – ревел сзади хриплый голос. Почему «воровка», успела подумать Коломбина, и в этот миг, перед самым последним пролетом, подвернулся и хрустнул каблучок. Взвизгнув, беглянка грохнулась грудью, животом на каменные ступени, съехала вниз. Ударилась локтями, но было не больно – только очень страшно. Поняла: встать не успеет. Прижалась лбом к полу. Он был холодный и пах пылью. Зажмурила глаза. Громко хлопнула дверь подъезда. Раздался звонкий крик: – Ни с места! Стреляю! В ответ сипло: – На, получи! Оглушительный треск, от которого у Коломбины заложило уши. Раньше она в темноте ничего не видела, теперь перестала и слышать. Кроме пыли запахло еще чем-то. Резкий, смутно знакомый запах. Вспомнила – порох. Когда брат Миша в саду стрелял ворон, пахло так же. Издалека, еле слышно донесся голос: – Коломбина! Вы живы? Голос Гэндзи. Сильные руки, но не грубые, как те, а осторожные, перевернули ее на спину. Она открыла глаза и снова зажмурилась. Прямо в лицо светил электрический фонарь. – Слепит, – жалобно сказала Коломбина. Тогда он положил фонарь на ступеньку, и теперь стало видно, что Гэндзи опирается о перила, причем в руке держит дымящийся револьвер; что цилиндр у него съехал набок, а пальто расстегнуто. Коломбина шепотом спросила: – Что это было? Он снова взял фонарь, посветил в сторону. У стены сидел Калибан. Неподвижные глаза смотрели в пол. Из приоткрытого рта стекала темная струйка. Еще одна, совсем черная, – из круглой дырки во лбу. Он умер, догадалась Коломбина. В руке мертвый бухгалтер сжимал нож, почему-то держа его не за рукоятку, а за лезвие. – Хотел метнуть, – объяснил Гэндзи. – Видно у матросов научился, пока по морям плавал. Но я выстрелил раньше. Стуча зубами и давясь икотой, Коломбина спросила: – За-зачем? П-почему? Я ведь и так хотела, сама… Подумала: как странно, теперь я заикаюсь, а он нет. – После, после, – сказал ей Гэндзи. Осторожно поднял барышню на руки, понес вверх по лестнице. Коломбина прижалась головой к его груди. Ей сейчас было очень хорошо. И держал он ее удобно, правильно. Будто специально учился носить на руках обессилевших девушек. Она прошептала: – Я кукла, я кукла. Гэндзи нагнулся, спросил: – Что? – Вы несете меня, как сломанную куклу, – объяснила она. Четверть часа спустя Коломбина, одна, сидела в кресле с ногами, завернутая в плед, и плакала. Одна – потому что Гэндзи, укутав ее, отправился за доктором и полицией. С ногами – потому что весь пол был мокрый, из ванной натекло. А плакала не от страха (Гэндзи сказал, что больше ничего страшного не будет) – от горя. У нее на коленях узорчатой ленточкой лежал храбрый Люцифер, недвижный, бездыханный. Коломбина гладила своего спасителя по шершавой спинке, всхлипывала, шмыгала носом. Но когда повернулась к зеркалу, плакать перестала. Увидела: на лбу багровая ссадина, нос распух, глаза красные, по шее пролегли синие полосы. Пока не вернулся Гэндзи, нужно было хоть как-то привести себя в порядок. III. Из папки «Агентурные донесения» Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки) Милостивый государь Виссарион Виссарионович! Эпопею с «Любовниками Смерти» можно считать завершенной. Постараюсь изложить Вам события минувшего вечера, не упуская ничего существенного. Когда все мы в обычный час собрались у Просперо, я сразу же понял: случилось нечто из ряда вон выходящее. Председательствовал не Благовольский, а Заика, и вскоре стало ясно, что наш дож низвергнут, и бразды правления взял в свои крепкие руки новый диктатор. Правда, ненадолго и лишь для того, чтобы объявить сообщество распущенным. Именно от Заики мы узнали о невероятных событиях минувшей ночи. Пересказывать их не буду, поскольку Вы несомненно обо всем уже осведомлены из Ваших источников. Полагаю, что московская полиция и Ваши люди разыскивают Заику, чтобы допросить его о случившемся, однако я Вам в этом малопочтенном деле не помощник. Мне совершенно очевидно, что этот человек действовал правильно, и если он не хочет встречаться с представителями закона (а именно такое впечатление создалось у меня из его слов), это его право. Неизбежность убийства, совершенного при самообороне, подтвердила и Коломбина, едва не павшая от руки спятившего Калибана (того самого соискателя, которого в прежних своих донесениях я именовал Бухгалтером – его настоящее имя Вам тоже наверняка уже известно). Шея бедной девушки, еще хранящая следы совершенного над ней насилия, была закрыта шарфом, на лбу сквозь толстый слой пудры просвечивал кровоподтек, а ее голос, обычно такой звонкий, совсем осип от отчаянных криков о помощи. Заика начал свою пространную речь с развенчания идеи самоубийства, с чем я от души солидарен, однако, с Вашего позволения, пересказывать этот вдохновенный монолог не стану, поскольку для Вашего ведомства интереса он не представляет. Отмечу лишь, что оратор говорил замечательно, хоть и заикался больше обычного. А вот сведения, сообщенные Заикой далее, Вам наверняка пригодятся. Эту часть его речи я изложу подробно и даже от первого лица, чтобы иметь возможность время от времени вставлять собственные комментарии. Заика начал так или примерно так: «Я в основном живу за границей и редко бываю в Москве, поскольку климат родного города [я так и думал, что он москвич – это слышно по выговору] с некоторых пор стал не вполне полезен для моего здоровья. Однако я внимательно слежу за тем, что здесь происходит: получаю письма от знакомых, читаю главные московские газеты. Сообщения об эпидемии самоубийств и таинственных «Любовниках Смерти» не могли не привлечь моего внимания. Дело в том, что не столь давно мне пришлось заниматься делом Лондонского клуба «Немезис» – преступного сообщества, которое освоило редкую криминальную специальность: доведение до самоубийства с корыстными целями. Неудивительно, что вести из Москвы насторожили меня. Я заподозрил, что необычайная частота беспричинных самоубийств имеет какое-то вполне натуральное и практическое обоснование. Не повторяется ли история «Немезиса», подумал я. Что если некие злонамеренные лица нарочно подталкивают легковерных или подверженных чужому влиянию людей к роковому шагу? «Через два дня после моего прибытия в Москву покончил с собой очередной стихотворец, Никифор Сипяга. Я отправился обследовать его квартиру и убедился в том, что этот человек действительно принадлежал к числу «Любовников Смерти». Полиция даже не поинтересовалась, кто оплачивал нищему студенту это вполне пристойное жилище. Я же установил, что жилье для покойного снимал некто Сергей Иринархович Благовольский, человек необычной судьбы и экстравагантного образа жизни. Наблюдение за домом господина Благовольского подтвердило мои предположения – тайные собрания происходили именно здесь. «Без особенных усилий мне удалось стать одним из вас, и теперь я мог продолжить свои изыскания уже изнутри клуба. Поначалу улики указывали на вполне определенное лицо. [Заика красноречиво посмотрел на дожа, который сидел сгорбленный и жалкий.] Однако более тщательное расследование обстоятельств череды самоубийств и в особенности последние события – убийства Гдлевского и Лавра Жемайло (да-да, господина Жемайло тоже убили), а также покушение на убийство мадемуазель Коломбины – обрисовывают эту историю в совсем ином свете. История странная, запутанная до такой степени, что многие детали распутаны мною еще не до конца, но вчерашнее событие исполнило роль меча, рассекшего этот гордиев узел. Детали утратили значение, да и прояснить их теперь будет несложно. «Лорелея Рубинштейн отравилась морфием после того, как у нее в комнате необъяснимым образом одна задругой появились три черные розы, которые эта впечатлительная и одержимая самоубийственной обсессией женщина восприняла как зов Смерти. Я довольно легко установил, что черные розы несчастной Лорелее подкладывала ее сожительница, создание алчное и недалекое. Она и в мыслях не держала ничего дурного. Думала, что помогает очередному поклоннику таланта поэтессы. За исполнение этого странноватого, но на первый взгляд вполне невинного поручения незнакомец платил ей по пяти рублей, обусловив вознаграждение требованием хранить тайну. При первом разговоре с этой особой я отметил ее испуг – она уже знала, к чему привело ее пособничество. Когда же она сказала, что засохшие розы были букетом, я сразу понял: она лжет – ведь все три цветка находились в разных стадиях увядания. «Я пришел к этой женщине вновь, без свидетелей, и заставил ее говорить правду. Она во всем призналась и кое-как описала таинственного ухажера. Свидетельница сказала: высокий, страшный, бритый, с грубым голосом. Больше я от нее ничего не добился – она неумна, ненаблюдательна, да и подслеповата. Теперь-то ясно, что к ней приходил Калибан, однако в тот момент я все еще подозревал господина Благовольского и понял лишь, что моя версия несостоятельна. Если бы я проявил чуть больше проницательности, и гимназист, и репортер, да, вероятно, и сам Калибан остались бы живы». Он сделал паузу, чтобы справиться с обуревавшими его чувствами. Кто-то из наших, воспользовавшись наступившей тишиной, спросил: «Но зачем Калибану понадобилось одних доводить до самоубийства, а других убивать, да еще так жестоко?» Заика кивнул, словно признавая резонность вопроса. «Вы все знаете, что это был не вполне нормальный человек. [Замечание показалось мне забавным. Можно подумать, все остальные «любовники» – люди нормальные.] Однако в его жизни были обстоятельства, о которых я узнал только теперь, уже после его смерти. Калибан, или Савелий Акимович Папушин (таково его настоящее имя) служил счетоводом на пароходе Добровольного флота. Судно совершало рейс Одесса – Шанхай и попало в тайфун. Спаслись только трое членов экипажа, добравшихся в шлюпке до маленького, пустынного островка – собственно, даже не островка, а скалы, торчащей посреди океана. Полтора месяца спустя британский чайный клипер, случайно оказавшийся в тех водах, обнаружил единственного выжившего – Папушина. Он не умер от жажды, потому что это был сезон дождей. Как ему удалось продержаться столько времени без пищи, он не объяснил, однако на песке были обнаружены останки двух его товарищей: совершенно обглоданные скелеты. Папушин сказал, что над трупами поработали крабы. Англичане ему не поверили, держали его под замком до прибытия в первый порт и сдали с рук на руки полицейским властям. [Я-то нисколько не сомневаюсь, что наш бухгалтер убил и слопал своих товарищей, – достаточно вспомнить его чудовищные стихотворные сочинения, в которых постоянно фигурировали скалы, волны и скелеты, разыскивающие свое мясо.] Больше года Папушина держали в психиатрической лечебнице. Сегодня я разговаривал с его врачом, доктором Баженовым. Пациента одолевали постоянные кошмары и галлюцинации, связанные с темой каннибализма. К себе он относился с лютым отвращением. В первую же неделю лечения проглотил ложку и осколок тарелки, но не умер. Дальнейших попыток самоубийства не предпринимал, решив, что недостоин смерти. В конце концов Папушина выпустили с условием, что он будет являться для осмотра и беседы с врачом. Он сначала приходил, потом перестал. Во время последней встречи выглядел успокоенным и сказал, что нашел людей, которые помогут ему «решить его вопрос». «Все мы помним, что Калибан был самым истовым ревнителем добровольной смерти. Он с нетерпением ждал своей очереди и мучительно ревновал к «успеху» других. Каждый раз, когда выбор падал на кого-то иного, он впадал в отчаяние: Смерть по-прежнему считает его недостойным присоединиться к обществу убитых и съеденных товарищей. А ведь он переменился, очистился раскаянием, он так верно служит Смерти, так страстно ее любит и желает! «Я слишком поздно вступил в клуб, и мне сейчас трудно установить, как и почему Папушин вздумал подталкивать некоторых из соискателей к самоубийству. От Офелии, скорее всего, он просто захотел избавиться, чтобы прекратились спиритические сеансы, – разуверился, что рассерженные духи «любовников» его когда-либо вызовут. Тут, как и в случае с Аваддоном, Калибан проявил недюжинную изобретательность, какой я в нем и не подозревал. Впрочем, известно, что личности маниакального склада бывают необычайно хитроумны. Не буду посвящать вас в технические подробности, это сейчас к делу не относится. «Почему он решил извести Львицу Экстаза? Возможно, она раздражала его своей чрезмерной экзальтированностью. С несчастной Лорелеей Папушин сыграл злую шутку, которая, наверное, показалась его больному, извращенному сознанию очень остроумной. Другой мотивации предположить не могу. «Зато с Гдлевским всё совершенно ясно. Мальчик слишком хвастался расположением, которое якобы выказывала ему Смерть. История с пятничными рифмами и в самом деле поразительна – слишком много совпадений. Я заподозрил нечистую игру и хотел проследить за шарманщиком, чью песенку Гдлевский воспринял как последний из Знаков. Но бродяга будто сквозь землю провалился. Я обошел в тот вечер все окрестные улицы, но так его и не нашел… «Калибан был действительно помешан на любви к Смерти. Он любил ее страстно, как любят роковых женщин. Должно быть, именно так Хосе любил Кармен, а Рогожин Настасью Филипповну – мучаясь, сгорая от нетерпения, отчаянно ревнуя к более счастливым соперникам. А гимназист еще и куражился своим воображаемым триумфом. Убив Гдлевского, Калибан уничтожил соперника. Он нарочно обставил всё так. чтобы вы, остальные, поняли: никакое это не самоубийство, мальчишка – самозванец. Смерть не пошла с ним к алтарю. Если выражаться языком газет, это было самое настоящее преступление страсти». Упоминание о газетах напомнило мне о Лавре Жемайло. «А что произошло с Сирано? – спросил я. – Вы сказали, это было убийство. Опять Папушин?» «Разумеется, смерть Жемайло не была самоубийством, – ответил Заика. – Калибан каким-то образом раскрыл журналиста. За несколько минут до гибели репортер телефонировал в редакцию (судя по всему прямо из этой квартиры, больше неоткуда) и обещал доставить какую-то невероятную новость. Не знаю, что он имел в виду, но хорошо помню события того вечера. Сирано отошел к книжным полкам, посмотрел на корешки и взял один из томов. Потом вышел и больше уже не возвращался. Это было около десяти часов вечера. Вскрытие установило, что умер он никак не позднее одиннадцати». Так вот что означало загадочное шевеление двери, которое я наблюдал тем вечером в кабинете! Я подслушивал Сирано из коридора, а Калибан тем временем притаился с другой стороны, в столовой. Тогда-то он и раскрыл корреспондента! «Полицейский врач установил, – продолжал между тем Заика, – что Жемайло скончался от удушения, однако на шее покойного кроме стран гуляционной борозды видны еще и отчетливые следы пальцев. Очевидно, Папушин последовал за журналистом, догнал его на бульваре, совершенно пустынном в этот поздний час, и задушил, благо силой его природа не обделила. Рыхлый и низкорослый Сирано никак не мог оказать разъяренному бухгалтеру сколько-нибудь серьезного сопротивления. Затем Калибан подвесил труп на дереве, использовав для этого брючный ремень убитого. Это было уже не преступление страсти, но акция возмездия. С точки зрения Калибана, воспринимавшего членство в клубе как священное служение, Сирано был подлым предателем, заслуживающим иудиной участи. Именно поэтому было выбрано иудино дерево – осина». Тут меня, честно говоря, прошиб холодный пот. Я представил, что сделал бы со мной этот сумасшедший, если бы узнал о нашей с Вами переписке. Вы хоть понимаете, какому чудовищному риску я подвергался, выполняя Ваше поручение? У меня началось сердцебиение, задрожали пальцы и, боюсь, дальше я слушал уже менее внимательно, поэтому завершение речи передаю в несколько скомканном виде. «Безнаказанность двух предшествующих убийств и всё нарастающее озлобление подтолкнули Папушина к новому преступлению. Он решил умертвить Коломбину, новую фаворитку Смерти. Особенно мучительным безумцу должно было показаться унижение, которому он подвергся, когда заветное послание от Вечной Невесты было публично объявлено фальшивкой. Коломбина же утверждала, что ее Знаки в огне не горят. «Тут надобно пояснить, что, по глубокому убеждению Папушина – убеждению, в котором его всячески укреплял наш дож, – самоубийство является наивысшей формой ухода из жизни, или, как выразился Стерн, аристократом среди смертей. Не дав Коломбине умереть по собственной воле, Калибан тем самым разоблачил бы ее как узурпаторшу – точно так же, как ранее он поступил с Гдлевским. «Именно так всё бы и произошло, если бы вчера, встревоженный состоянием мадемуазель Коломбины, я не отправился провожать ее до дому. Мы простились у подъезда, но я решил последить за ее окнами, чтобы немедленно вмешаться, если замечу что-нибудь подозрительное. Разумеется, мне и в голову не приходила мысль об убийстве – я опасался лишь того, что барышня вознамерится наложить на себя руки. «В окне горел свет, время от времени я видел движение тени по шторе. Было уже очень поздно, но мадемуазель Коломбина всё не ложилась. Меня одолевали мучительные колебания. Не подняться ли наверх? Но как будет выглядеть ночной визит мужчины к одинокой девушке? Нет, это было совершенно немыслимо. «Я не видел, как Калибан проник в подъезд, – очевидно, он вошел со двора, через черный ход. В четверть третьего мне послышалось, будто сверху доносятся приглушенные крики, однако я не мог бы поручиться, что не обманываюсь. Я весь обратился в слух, и через несколько секунд уже вполне явственно донеслось: «Нет! Нет! Черепа! Черви!» «Крики раздавались из самого подъезда. Я не понял значения слов, да и сейчас не понимаю, что имела в виду мадемуазель Коломбина, однако немедленно бросился к парадному. Как оказалось, вовремя. Несколько мгновений промедления, и было бы поздно». Здесь с Коломбиной приключилась истерика. Она зарыдала, бросилась Заике на грудь, говорила бессвязные слова и несколько раз поцеловала его в лоб и щеки, нанеся некоторый урон прическе и воротничкам этого франта. Когда же девицу напоили водой и усадили в кресло, Заика сказал нам в заключение: «Теперь всё, дамы и господа. Клуб «Любовники Смерти» я объявляю распущенным. Нет никакой Смерти с большой буквы. Это раз. Той смерти, которая существует, любовники с любовницами не нужны. Это два. Придет время, и вы непременно повстречаетесь с этой скучной дамой, всяк в свой час. Никуда эта встреча от вас не уйдет. Это три. Прощайте». Расходились молча, в выражении лиц преобладали растерянность или возмущение. С Просперо никто не попрощался, даже его одалиски. Он сидел, совершенно уничтоженный. Еще бы! Как мог этот хваленый ясновидец и самоназначенный спаситель душ так фатально ошибиться? Ведь сам привел в клуб опасного маньяка, всячески ему покровительствовал, по сути дела – поощрял убийцу! Не хотел бы я оказаться в его шкуре. Или хотел бы? Ей-богу, в положении свергнутого кумира, который вчера еще был высоко вознесен, а сегодня сброшен в грязь – в унижении, в растоптанности есть наслаждение не менее острое, чем в победительности и успехе. Мы, немцы, знаем толк в подобных вещах, потому что начисто лишены чувства меры. Утонченную сладость позора, ведомую лишь очень гордым людям, отлично чувствовал и гениальный Федор Михайлович, самый немецкий из русских писателей. Жаль, что у нас с Вами не было случая поговорить о литературе. Да теперь уж и не будет. На сем завершаю свой последний отчет, ибо принятые мною обязательства исполнены. Можете доложить начальству, что московской эпидемии самоубийств наступил конец. Припишите эту заслугу своим усилиям – мне не жалко. Я не честолюбив, от жизни мне нужны не почести и карьера, а нечто совсем иное, чего Вам, боюсь, не оценить и не понять. Прощайте, Виссарион Виссарионович, не поминайте лихом. А я постараюсь не поминать лихом Вас, Ваш ZZ.20 сентября 1900 г. Глава шестая I. Из газет НА МОТОРЕ В ПАРИЖ Завтра в полдень из Москвы на трехколесном моторе выезжает в Париж русский спортсмэн, задавшийся целью установить новый рекорд дальности и скорости переезда на самодвижущихся экипажах. 2800 верст, разделяющие две столицы дружественных наций, отважный рекордсмен г. Неймлес думает преодолеть в 12 дней, не считая дневок, ночевок и прочих остановок, в том числе вынужденных – из-за ремонта или скверного состояния дорог. Последнее обстоятельство, а именно ужасающее состояние дорог, в особенности на территории Привисленского края, представляет наибольшую трудность для осуществления этого рискованного предприятия. Всем памятен прошлогодний случай, когда в колдобине под Пинском развалилось на куски четырехколесное авто барона фон Либница. Старт состоится от Триумфальной арки. Г. Неймлеса будет сопровождать камердинер на бричке с багажом и запасными элементами для трипеда. Мы будем следить за продвижением смельчака и регулярно печатать телеграммы, получаемые из пунктов трудного маршрута. «Московские ведомости»22 сентября (5 октября) 1900 г. 4-ая страница II. Из дневника Коломбины Я просыпаюсь, чтобы уснуть «Оказывается, я ничего не знаю. Кто я, зачем живу и вообще – что такое жизнь. Гэндзи однажды процитировал какого-то древнего японца, который сказал: «Жизнь – это сон, увиденный во сне». Древний японец совершенно прав. Еще полчаса назад мне казалось, что я бодрствую. Что я много дней спала и очнулась только тогда, когда в глаза мне ударил луч электрического фонаря и взволнованный голос спросил: «Коломбина, вы живы?» И в тот миг мне приснилось, что я пробудилась ото сна. Я словно заново услышала звуки настоящего мира, увидела живые краски, а стеклянная колба, отделявшая меня от яви, рассыпалась вдребезги. Нет ни Вечного Жениха по имени Смерть, ни таинственного и манящего Иного Измерения, ни мистических Знаков, ни духов, ни зова черноты. В течение трех дней после того, как меня чуть не заграбастала «смерть с маленькой буквы», я наслаждалась воображаемой свободой – много смеялась и много плакала, изумлялась всякой обыденной ерунде, ела пирожные, шила небывалое платье. Исколола себе все пальцы – очень уж неудобный материал. Каждый раз вскрикивала и еще больше радовалась, потому что боль подтверждала реальность бытия. Как будто боль не может присниться! Сегодня я надела свой сногсшибательный наряд и всё не могла на него нарадоваться. Такого платья ни у кого больше нет. Оно из «чертовой кожи» – блестящее, переливающееся, хрустящее. Для своего мото-вояжа Гэндзи обзавелся дорожным костюмом из этой ткани, и я сразу в нее влюбилась. Платье совершенно несносное, в нем всё время то жарко, то холодно, но зато как оно сверкает! На улице на меня беспрестанно оглядывались. Я была абсолютно уверена, что солнце, небо, скрипучее платье и красавец-брюнет со спокойными голубыми глазами существуют на самом деле, что это и есть реальная жизнь, а больше ничего и не нужно. Пестрый балаган, возведенный старым выдумщиком Просперо, при первом дуновении свежего, настоящего ветра разлетелся, словно карточный домик. Гэндзи опять проводил меня до двери, как вчера и позавчера. Он думает, что после случившегося мне страшно одной подниматься по лестнице. Мне совсем не было страшно, но я хотела, чтобы он меня провожал. Он обращается со мной, как с фарфоровой вазой. Перед расставанием целует руку. Уверена – он ко мне неравнодушен. Но он джентльмен и, должно быть, чувствует себя связанным тем, что спас мне жизнь. А вдруг я не оттолкну его из одной лишь благодарности? Какой смешной! Как будто благодарность имеет хоть какое-то отношение к любви. Но таким он нравится мне еще больше. Ничего, думала я. Куда спешить? Пусть съездит в свой дурацкий мотопробег. Ведь если у нас с ним сейчас что-то начнется, он не сможет испытать свою керосинку, а ему так этого хочется. Воистину мужчины – мальчишки, в любом возрасте. После Парижа я возьмусь за него как следует. Бог даст, керосинка сломается в ста верстах от Москвы, и тогда он вернется скоро, мечтала я. Но я была согласна и подождать три недели, пускай он поставит свой рекорд. Жизнь длинная, и времени для радости еще так много. Я ошибалась. Жизнь короткая. А Гэндзи мне приснился, равно как и все остальное – солнце, небо, новое платье. Проснулась я только что. Вернулась к себе, выпила чаю, повертелась перед зеркалом, чтобы полюбоваться, как искрится «чертова кожа» в голубоватом свете лампы. А потом мой взгляд вдруг упал на томик в кожаном переплете с золотым обрезом. Я присела, раскрыла книгу на закладке, стала читать. Это прощальный подарок Просперо. Средневековый немецкий трактат с длинным названием «Сокровенные рассуждения Анонима о пережитом в собственной жизни и услышанном от людей, заслуживающих доверия». Позавчера, когда все молча вышли на улицу, оставив дожа одного и никто даже не сказал ему «до свиданья», я вернулась от дверей, тронутая его молящим взглядом, пожала ему руку и поцеловала в щеку – в память обо всем, что меж нами было. Он понял, что означает мой поцелуй и не попытался на него ответить или заключить меня в объятья. – Прощайте, дитя. – грустно сказал он. обращаясь ко мне на «вы» и тем самым словно признавая всё бывшее раз и навсегда оконченным. – Вы – мой запоздалый праздник, а праздники долго не длятся. Спасибо, что согрели усталое сердце отсветом вашего милого тепла. Я приготовил вам маленький подарок – в знак благодарности. Он взял со стола томик в порыжевшем переплете телячьей кожи и вынул из кармана листок бумаги. – Не читайте этот трактат целиком, в нем много темного и непонятного. В вашем возрасте не стоит отягощать разум печальной мудростью. Но непременно прочтите главу «Случаи, когда любовь сильнее смерти» – вот, я закладываю ее листком. Обратите на листок внимание, ему больше двухсот лет. Драгоценнейшая бумага шестнадцатого столетия, с водяными знаками короля Франциска I. Эта четвертушка стоит гораздо дороже, чем сама книга, хотя ей тоже два столетия. Быть может, когда вы прочтете заложенную главу, вам захочется написать мне короткое письмо. Используйте этот листок – украшенный вашим почерком, он станет одной из драгоценнейших реликвий моей пустой и ничтожной жизни… И не думайте про меня плохо. Я рассмотрела листок с любопытством. На свет было видно пузатую лилию и букву F. Просперо знает толк в красивых вещах. Его дар показался мне трогательным, старомодным, даже обворожительным. Два дня я не открывала книгу – настроение не располагало к чтению трактатов. А нынче, распрощавшись с Гэндзи на целых три недели, вдруг решила посмотреть, не сообщит ли мне средневековый автор о любви что-нибудь новенькое. Вынула закладку, отложила в сторону, стала читать. Некий ученый каноник, имя которого на обложке было обозначено одной лишь литерой W., утверждал, что в вечном противостоянии любви и смерти обычно верх одерживает последняя, но иногда, очень редко, бывают случаи, когда самозабвенная любовь двух сердец воспаряет над пределом, положенным смертному существу, и укореняет свою страсть в вечности, так что от течения времени любовь нисколько не тускнеет, а напротив, сияет все ярче и ярче. Залогом увековечивания страсти странный каноник считал двойное самоубийство, к которому любящие прибегают, дабы жизнь не смогла их разлучить. Тем самым, по убеждению автора, они ставят смерть в подчинение любовному чувству, и смерть навеки становится верной рабой любви. Устав от длинных периодов средневекового вольнодумца и от готического шрифта, я оторвала взгляд от желтых страниц и стала думать, что это означает? То есть не сам текст, смысл которого при всей витиеватости был ясен, а подарок. Просперо хочет сказать, что любит меня и что его чувство сильнее смерти? Что на самом деле он не был служителем смерти, а всегда служил только любви? И что я должна ему написать? Решила, начну так: «Милый дож, я всегда буду благодарна Вам, потому что Вы преподали мне начала важнейших дисциплин – любви и смерти. Однако науки эти такого рода, что проходить их каждый должен самостоятельно, да и экзамены по ним приходится сдавать экстерном». Открыла чернильницу, взяла отложенный листок и… И сразу забыла про трактат, про дожа и про письмо. Сквозь мраморные прожилки старинной бумаги смутно, но вполне различимо проступили знакомые угловатые буквы, сложившиеся в два коротких слова: Ich warte![10] Я не сразу поняла, что значит эта надпись, а лишь удивилась – откуда она могла взяться? Ведь позавчера я очень хорошо рассмотрела листок, он был совершенно чист! Буквы не были написаны пером – они именно что проступили, словно бы просочились из плотной бумаги. Я помотала головой, чтобы наваждение исчезло. Оно не исчезло. Тогда я ущипнула себя за руку, чтобы проснуться. И проснулась. Пелена спала с глаз, песочные часы перевернулись, мир встал с головы на ноги. Меня ждет Царевич Смерть. Он не химера и не выдумка. Он есть. Он любит меня, зовет меня, и я не могу не откликнуться на этот зов. В прошлый раз, когда мне помешал Калибан, я еще не была готова к встрече – тревожилась из-за всякой ерунды, вымучивала из себя прощальное стихотворение, тянула время. Поэтому Он и дал мне отсрочку. Но теперь час настал. Суженый заждался меня, и я иду. Не нужно ничего выдумывать, всё очень просто. Как я буду выглядеть после ухода – неважно. Сон, именуемый жизнью, так или иначе рассеется, и вместо него я увижу новый, несказанно более прекрасный. Выйти на балкон, в темноту. Открыть чугунную калитку. Напротив, под луной и звездами, матово блестит крыша дома. Она близко, но не допрыгнешь. И всё же: отойти вглубь комнаты, как следует разбежаться и взмыть над пустотой. Это будет захватывающий полет – прямо в объятья Вечного Возлюбленного. Жалко маму и отца. Но они так далеко. Я вижу городок – бревенчатые домики среди белых сугробов. Вижу реку – черная вода, по которой ползут огромные льдины. На одной льдине Маша Миронова, на другой тесной кучкой – те, кого она любила. Черная трещина все шире, шире. Ангара похожа на штуку белой ткани, криво разрезанную вдоль. А вот и стихотворение. И голову ломать не надо – только успевай записывать. Жизнь моя рассечена, Словно штука полотна. Развалились половинки — Здесь одна и там одна. Острый ножик резал вкось, Как придется, на авось — От краев до серединки, Чтоб обратно не срослось. Сразу видно – не к добру Жизнь затеяла игру: От Москвы и до Иркутска Растопырила дыру. Было белым полотно, А теперь черным-черно. Мне б на белое вернуться — Не допрыгнешь все равно. По-над бездной Млечный Путь, А внизу лишь мрак да жуть. Разбежаться посильней бы — Ну как выйдет что-нибудь? Не зацепится нога За Уральские рога, И свалюсь я прямо с неба В домотканые снега. Вот и всё. Теперь только разбежаться и прыгнуть. Издателю У меня нет времени редактировать и переписывать эту сумбурную, но правдивую повесть. Прошу только об одном: выбросьте строчки, которые зачеркнуты. Пусть читатели увидят меня не такой, какой я была, а такой, какой я хочу себя показать. М.М.». III. Из папки «Агентурные донесения» Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки) Милостивый государь Виссарион Виссарионович! Вы, верно, удивлены тем, что после нашей вчерашней встречи, состоявшейся по Вашему требованию и закончившейся моими проклятьями, криками и постыдными слезами, я вновь пишу Вам. А может быть, и не удивлены, так как презираете меня и убеждены в моей слабости. Впрочем, это как Вам угодно. Вероятно, на мой счет Вы правы и никуда бы я не делся из Ваших цепких рук, если бы не события истекшей ночи. Считайте это мое послание официальным документом или, коли Вам угодно, свидетельским актом. Если же письма окажется недостаточно, я готов подтвердить свои показания в любой правоохранительной инстанции, даже и под присягой. Минувшей ночью я не мог уснуть – расходились нервы после нашего объяснения, да и испугался, что уж скрывать. Человек я впечатлительный, ипохондрического склада, и Ваша угроза выслать меня административным порядком в Якутск, да еще известив тамошних политических, что я сотрудничал с жандармами, совершенно выбила меня из колеи. Итак, я метался по комнате, ерошил волосы, заламывал руки – одним словом, отчаянно трусил. Один раз даже зарыдал, сильно себя пожалев. Если б не отвращение к самоубийству, вызванное прошлогодней гибелью моего бедного обожаемого брата (до чего же он был похож на двух молоденьких близнецов из нашего клуба!), я, верно, всерьез задумался бы, не наложить ли на себя руки. Впрочем, Вам про мои ночные переживания знать необязательно и вряд ли интересно. Достаточно сказать, что во втором часу ночи я всё еще не спал. Внезапно мое внимание привлек ужасный треск и грохот. стремительно приближающийся к дому. Перепугавшись, я выглянул в окно и увидел, как к воротам подъезжает диковинный трехколесный экипаж, движущийся безо всякой конной тяги. На высоком сиденье виднелись две фигуры: одна в блестящем кожаном костюме, каскетке и огромных очках, закрывавших чуть не всё лицо; вторая еще более странная – юный еврейчик в ермолке и с пейсами, но тоже в большущих очках. Кожаный человек вылез из своего уродливого аппарата, поднялся по ступенькам крыльца и позвонил. Это был Заика, очень сосредоточенный, бледный и хмурый. «Что-нибудь случилось?» – спросил я, удивленный и встревоженный ночным визитом. Этот господин никогда прежде не проявлял интереса к моей персоне. Мне казалось, что он вообще не замечает самого факта моего существования. Да и откуда он мог узнать, где я живу? Предположить я мог только одно: Заика каким-то образом выяснил, что я пытался за ним следить, и пришел требовать объяснений. Но он заговорил совсем о другом. «Мария Миронова, которую вы знали под именем Коломбины. выпрыгнула из окна», – сообщил мне Заика вместо приветствия или извинения за позднее вторжение. Не знаю, почему я продолжаю именовать его прозвищем, которое выдумал сам. Теперь эта смехотворная уловка уже ни к чему, и потом Вы ведь все равно знаете об этом человеке больше, чем я. Как его зовут на самом деле, мне неизвестно, но у нас в клубе его называли странным именем Гэндзи. Я не знал, что ответить на мрачное известие, и пробормотал лишь: «Жаль девочку. Она хотя бы не мучилась перед смертью?» «К счастью, она осталась жива, – бесстрастно объявил Гэндзи. – Фантастическое везение. Коломбина не просто выбросилась из окна, а зачем-то разбежалась и прыгнула – очень далеко. Это ее и спасло. Хоть переулок и узкий, до крыши противоположного дома она, конечно, допрыгнуть не могла, однако, на счастье, как раз напротив балкона торчит рекламная вывеска в виде жестяного ангела. Коломбина зацепилась подолом за вытянутую руку этой фигуры и повисла. Платье оказалось из невероятно прочной материи – той же, из которой изготовлен мой дорожный костюм. Оно не порвалось. Бедняжка застряла на высоте в десять саженей, лишившись чувств. Висела головой вниз, будто кукла. И продолжалось это долго, потому что из-за темноты заметили ее не сразу. Сняли с большими трудностями, при помощи пожарных. Отвезли в больницу. Когда барышня пришла в себя, спросили адрес кого-либо из родственников. Она назвала мой телефон. Позвонили. Спрашивают: «Здесь ли проживает господин Гэндзи?» Я заметил, что он говорит вовсе не бесстрастно, а, напротив, изо всех сил преодолевает сильнейшее волнение. Чем дольше я слушал ночного гостя, тем больше задавался вопросом: зачем он ко мне явился? Что ему нужно? Гэндзи не из тех людей, которым после потрясения непременно нужно с кем-нибудь поделиться. Уж во всяком случае, я на роль его конфидента никак не подходил. «Вы явились ко мне как к врачу? – осторожно спросил я. – Хотите, чтобы я поехал к ней в больницу? Но барышню наверняка уже осмотрели. Да и потом, я ведь не по лечебной части, я патологоанатом. Мои пациенты в медицинской помощи не нуждаются». «Госпожа Миронова уже отпущена из больницы – на ней нет ни царапины. Мой слуга отвез девушку ко мне на квартиру, напоил горячей японской водкой и уложил спать. С Коломбиной теперь всё будет в порядке. – Гэндзи снял свои гигантские очки, и от взгляда его стальных глаз мне стало не по себе. – Вы, господин Гораций, нужны мне не как доктор, а в ином вашем качестве. В качестве «сотрудника». Я хотел сделать вид, будто не понимаю этого термина, и недоуменно поднял брови, хотя внутри у меня все похолодело. «Не трудитесь, я давно вас раскрыл. Вы подслушивали мою беседу с Благовольским, в которой я объявил, с какой целью стал членом клуба. Сквозь щель приоткрытой двери блеснуло стеклышко очков, а никто из соискателей кроме вас очков не носит. Правда, тогда я предположил, что вы и есть вездесущий репортер Лавр Жемайло. Однако после гибели журналиста стало ясно, что я ошибся. Тогда я попросил моего слугу, с которым вы отчасти знакомы, взглянуть на вас, и он подтвердил вторую мою гипотезу – это вы пытались устроить за мной слежку. По моему поручению Маса, в свою очередь, проследил за вами. Господин в клетчатой тройке, с которым вы вчера встречались на Первой Тверской-Ямской, служит в жандармском, не так ли?» Я прошептал, дрожа всем телом: «Зачем я вам нужен? Никакого вреда я вам не причинил, клянусь! А история с «Любовниками Смерти» кончена, и клуб распущен». «Клуб распущен, но история не кончена. Из больницы я наведался на квартиру к Коломбине и нашел там вот это. – Гэндзи вынул из кармана листок странной бумаги с мраморными разводами, сквозь которые проступала надпись ICH WARTE! – Вот из-за чего Коломбина прыгнула в окно». Я недоуменно уставился на листок. «Что это означает?» «То, что я ошибся в выводах, клюнув на чересчур очевидное и из-за этого закрыл глаза на ряд деталей и обстоятельств, выбивающихся из картины, – туманно ответил Гэндзи. – В результате чуть не погибла девушка, в судьбе которой я принимаю участие. Вы, Гораций, сейчас поедете со мной. Будете официальным свидетелем, а после изложите своему жандармскому начальству всё, что увидите и услышите. По некоторым причинам, о которых вам знать необязательно, я предпочитаю не встречаться с московской полицией. Да и задерживаться в городе не хочу – это помешает рекорду». Я не понял, что означают слова о рекорде, однако переспрашивать не решился. Гэндзи прибавил, всё так же глядя мне в глаза: «Я знаю, вы не законченный подлец. Вы просто слабый человек, ставший жертвой обстоятельств. А значит, для вас не всё потеряно. Ведь сказано в Писании: «Из слабого выйдет сильный». Едемте». Его тон был властным, я не мог противиться. Да и не хотел. Мы доехали до Рождественского бульвара на моторе. Я сидел между Гэндзи и его странным спутником, вцепившись обеими руками в поручни. Кошмарным агрегатом управлял еврейчик, покрикивавший на поворотах: «Эх, залетные!». Скорость и тряска были такими, что я думал лишь об одном – не вылететь бы с сиденья. «Дальше пешком, – сказал Гэндзи, велев шофэру остановиться на углу. – Двигатель производит слишком много шума». Юнец остался сторожить авто, мы же двое пошли по переулку. В окнах знакомого дома, несмотря на поздний час, горел свет. «Паук, – пробормотал Гэндзи, стягивая перчатки с огромными раструбами. – Сидит, потирает лапки. Ждет, когда мотылек застрянет в паутине… После того, как я закончу, вы вызовете по телефону полицию. Дайте слово, что не станете меня удерживать». «Даю слово», – послушно пробормотал я, хотя по-прежнему еще ничего не понимал. Дож открыл нам, даже не спросив, кто это явился к нему среди ночи. Он был в бархатном халате, похожем на старинный кафтан. В разрезе виднелись белая сорочка и галстук. Молча посмотрев на нас, Просперо усмехнулся: «Интересная пара. Не знал, что вы дружны». Меня поразило, что сегодня он выглядит совсем не так, как во время последнего заседания – не жалкий и потерянный, а уверенный, даже торжествующий. Совсем как в прежние времена. «В чем причина позднего визита и надутых физиономий? – все так же насмешливо осведомился дож, проводив нас в гостиную. – Нет, не говорите, угадаю сам. Самоубийства продолжаются? Роспуск зловредного клуба ничего не дал? А что я вам говорил!» Он покачал головой и вздохнул. «Нет, господин Благовольский, – тихо сказал Гэндзи, – клуб свою деятельность прекратил. Осталась одна, самая последняя формальность». Больше он не успел произнести ни слова. Дож проворно отскочил назад и выхватил из кармана «бульдог». От неожиданности я ахнул и отпрянул в сторону. Однако Гэндзи нисколько не растерялся. Он швырнул Благовольскому в лицо тяжелую перчатку, и в ту же секунду с поистине непостижимым проворством ударил ногой в желтом ботинке и гамаше по револьверу. Оружие, так и не выстрелив, отлетело в сторону. Я быстро подобрал его и протянул своему спутнику. «Можно считать это признанием? – в холодной ярости произнес Гэндзи, вдруг совершенно перестав заикаться. – Я мог бы застрелить вас. Благовольский, прямо сейчас, сию секунду, и это была бы законная самооборона. Но пусть всё будет по закону». Просперо сделался бледен, от его недавней насмешливости не осталось и следа. «Какое признание? – пробормотал он. – О каком законе вы говорите? Ничего не понимаю! Я подумал, что вы сошли с ума. как Калибан, и пришли меня убить. Кто вы такой на самом деле? Что вам от меня нужно?» «Вижу, разговор предстоит долгий. Садитесь. – Гэндзи показал на стул. – Я так и знал, что вы станете отпираться». Дож опасливо покосился на револьвер. «Хорошо-хорошо. Я сделаю всё, что вы хотите. Только давайте лучше перейдем в кабинет. Здесь сквозняк, а меня знобит». Мы прошли через темную столовую и уселись в кабинете: хозяин за письменный стол, Гэндзи – напротив, в огромное кресло для гостей, я – сбоку. Широкий стол содержался в изрядном беспорядке: повсюду лежали книги с закладками, исписанные листки, посередине поблескивал бронзой богатый чернильный прибор в виде героев русских былин, а на краю обнаружилось знакомое рулеточное колесо, выдворенное из гостиной и нашедшее пристанище здесь, в самой сердцевине дома. Вероятно, Колесо Фортуны должно было напоминать хозяину о днях былого величия. «Слушайте внимательно и всё запоминайте, – велел мне Гэндзи, – чтобы потом изложить в отчете как можно точнее». Должен сказать, что к обязанностям свидетеля я отнесся серьезно. Выходя из дому, прихватил с собой карандаш и блокнот, некогда приобретенный по Вашему совету. Если б не моя предусмотрительность, мне сейчас было бы непросто восстановить всё сказанное с такой степенью точности. Благовольский сначала нервно шарил пальцами по зеленому сукну, но потом сделал над собой усилие: левую руку убрал под стол, правую положил на шлем бронзового богатыря-чернильницы и более уже не шевелился. «Извольте объясниться, господа, что всё это значит, – с достоинством сказал он. – Кажется, вы меня в чем-то обвиняете?» Гэндзи попытался повернуть свое сиденье, но оно оказалось слишком массивным, к тому же толстые ножки утопали в пушистом квадратном коврике, очевидно изготовленном на заказ – аккурат под размер кресла. Пришлось Заике сидеть, повернувшись вполоборота. «Да, я вас обвиняю. В подлейшей разновидности душегубства – доведении до самоубийства. Но я виню и себя, потому что дважды совершил непростительные ошибки. В первый раз – в этом самом кабинете, когда вы. искусно переплетя правду с ложью, разыграли передо мной спектакль и прикинулись благонамеренной овцой. Во второй раз я дал себя обмануть, когда принял хвост дьявола за самого дьявола. – Гэндзи положил «бульдог» на край стола. – Вы отдаете себе отчет в своих поступках, рассудок ваш трезв, действия тщательно продуманы и просчитаны на много ходов вперед, но всё равно вы сумасшедший. Вы помешаны на жажде власти. Во время нашего предыдущего объяснения вы признались в этом сами – с такой подкупающей искренностью, с такой ужимкой невинности, что я дал себя одурачить. Ах. если бы в тот вечер, когда вы разбили кубок, я догадался взять немного жидкости на анализ! Уверен, что это было не снотворное, как вы заявили, а самый настоящий яд. Иначе зачем вам понадобилось бы уничтожать эту улику? Увы, я совершил слишком много ошибок, которые обошлись чересчур дорого… «Мне ясен механизм вашей мании. – сказал далее Гэндзи. – В свое время вы трижды хотели умереть и трижды испугались. Возглавив клуб самоубийц, вы словно бы искупали свою вину перед Смертью, подбрасывая вместо себя других в ее ненасытную пасть. Вы откупались от Смерти чужими жизнями. Как нравилось вам воображать себя могущественным волшебником Просперо, высоко вознесенным над обычными смертными! Никогда не прощу себе, что поверил вашей сказке о спасении заблудших душ. Никого вы не спасали. Наоборот, из романтического увлечения, порожденного нашей кризисной эпохой, – увлечения, которое в девяноста девяти случаях из ста миновало бы само собой, вы искусно взращивали росток смертолюбия. О, вы – искусный садовник, не гнушающийся никакими ухищрениями. Пресловутые «Знаки» вы изобретательно подстраивали сами, иногда пользуясь случайным стечением обстоятельств, но чаще всего фабрикуя их собственноручно. Вы, Благовольский, превосходный психолог, вы безошибочно угадывали самое уязвимое место каждой из своих жертв. Кроме того, как я заметил, вы отлично владеете и техникой гипноза». Это совершеннейшая правда! Я неоднократно замечал, какой магнетической силой обладает взгляд Просперо, особенно при мягком освещении жаровни или свечей. У меня всегда было ощущение, что эти черные глаза проницают меня до самых тайников души! Гипноз – ну разумеется, всё объяснялось гипнозом! «Я поздно появился среди вашей паствы, – продолжил Гэндзи. – Не знаю, каким образом вы довели до самоубийства фотографа Свиридова и учителя Соймонова. Несомненно, и тот, и другой получили от Смерти какие-то «Знаки», и наверняка не без вашего участия, но теперь ход событий уже не восстановить. Смертников во время спиритического сеанса называла Офелия. Вы тут вроде бы и ни при чем. Но я не новичок в подобных вещах, и мне сразу стало ясно, что между вами и медиумом существует гипнотическая связь – вы умели разговаривать с ней без слов. Как говорят спириты, она была настроена на вашу эманацию – достаточно было взгляда, жеста, намека, и Офелия угадывала вашу волю, была послушна ей. Вы могли внушить ей что угодно, девочка была всего лишь рупором ваших уст». «Очень лирично, – впервые за всё время обвинительной речи нарушил молчание Благовольский. – И, главное, доказательно. По-моему, господин Гэндзи, это не я умалишенный, а вы. Неужто вы думаете, что власти будут выслушивать ваши фантазии?» Он уже оправился от первоначального потрясения, сцепил пальцы перед собой и смотрел на говорившего, не отводя глаз. Сильный человек, подумал я. Кажется, нашла коса на камень. «Пишите, Гораций, пишите, – велел мне Гэндзи. – Как можно подробней. Тут важна вся цепочка. А доказательства будут. «С двойным самоубийством Моретты и Ликантропа у вас всё вышло очень просто и опять-таки совершенно неподсудно. Офелия, действовавшая под вашим внушением, а возможно, и выполнявшая прямое ваше указание, объявила на сеансе, что ближайшей ночью к избраннику явится посланец в белом плаще и принесет Весть. Расчет был безошибочен: члены клуба люди впечатлительные, по большей части истерического устройства. Странно еще, что посланец в белом плаще в ту ночь приснился только двоим из них. Правда, судя по предсмертному стихотворению, незнакомец, привидевшийся юноше, был суровым, черноглазым и прибыл нормальным порядком, через дверь; девушке же приснился некто со светлым взором, да и предпочел окно, но кто же станет приставать к мистическому видению с мелочными придирками?» «Чушь, – фыркнул Просперо. – Безответственные домыслы. Записывай, Гораций, записывай. Если мне суждено погибнуть от руки этого полоумного, пусть преступление не останется безнаказанным». Я в замешательстве посмотрел на Гэндзи, тот успокаивающе кивнул: «Не беспокойтесь. Сейчас доберемся и до улик. Их предоставило мне дело Аваддона, погибшего за день до того, как я приступил к розыску. След был совсем свежий, и убийце не удалось его замести». «Убийце? – переспросил я. – Так это было убийство?» «Такое же верное, как если бы студента казнили на виселице. Началось, как и в прежних случаях, с приговора, произнесенного устами загипнотизированной Офелии. А довершили дело «Знаки»: вой Зверя, или, вернее, жуткий, нечеловеческий голос, повторявший нечто вроде «умри, умри». Голос слышали соседи – значит, о галлюцинации речи быть не могло. Я внимательно осмотрел квартиру и обнаружил любопытное обстоятельство. Петли и замочная скважина двери, что вела на черную лестницу, были тщательно смазаны маслом, причем совсем недавно. Я рассмотрел замок в лупу и определил по свежим царапинам, что его несколько раз отпирали ключом, причем только снаружи, а изнутри ключ в скважину ни разу не вставляли. Предположить, что постоялец все время жил с незапертой дверью черного хода, невозможно. Значит, кто-то отворял ее, входил в квартиру, делал там что-то и вскоре уходил. «При повторном посещении квартиры, явившись туда под покровом ночи, я произвел более подробный осмотр, надеясь отыскать следы какого-нибудь технического устройства, способного производить звуки. Под верхним карнизом кухонного окна я обнаружил две свинцовые трубки, вроде тех, что используются в пневматических звонках, обе искусно замаскированные под штукатуркой и с отверстиями, заткнутыми пробкой. Я вынул затычки, но ничего не произошло. Я уже было решил, что это какая-то новинка вентиляционной техники, но тут за окном подул ветер, задрожали стекла, и я отчетливо услышал низкий, утробный вой: «Уммм-иии, уммм-иии». В темной, мрачной квартире это было по-настоящему жутко. Вне всякого сомнения звук издавали потайные трубки! Я заткнул пробки, и вой тут же прекратился. Нечто подобное применяли древние египтяне в пирамидах, чтобы отпугнуть осквернителей саркофагов. Трубки разной конфигурации, установленные на сквозняке, умели выдувать целые слова и даже фразы. Ведь вы. господин Благовольский, в прошлом инженер, и, кажется, одаренный? Разработка этой, в сущности, нехитрой конструкции не составила бы для вас труда. Тут мне стала понятна загадка черного хода. Злоумышленник, которому нужно было довести жильца до самоубийства, выбрал ненастную ночь, потихоньку вошел в кухню и открыл затычки, после чего преспокойно удалился, нисколько не сомневаясь в результате. Мне было известно, что квартиру для бедного студента сняли и обставили вы. Это раз. По свидетельству соседей, зверь не унимался до самого утра, хотя Никифор Сипяга повесился еще перед рассветом. Это два. Спрашивается, зачем бы Зверю звать на тот свет того, кто и так уже благополучно туда переправился? Я вспомнил ваши слова о том, что, беспокоясь за Аваддона, вы ни свет ни заря отправились его навестить. Тогда-то вы и закрыли трубки, от чего Зверь сразу угомонился. И это три». «Что ж, трубки – это, действительно, улика, – признал Благовольский. – Только непонятно, против кого. Да, я помог бедному студенту с жильем. И я обнаружил труп первым. Подозрительно? Возможно. Но не более того. Нет-нет, господин принц, моей виновности вы не доказали. Бедняжка Аваддон относился к числу неизлечимых случаев. Никто не смог бы уберечь его от самоубийства. Ему нужен был только повод, чтобы наложить на себя руки». И все же было видно, что аргументы на него подействовали – дож снова заерзал, потянулся к бронзовой чернильнице, словно она могла ему помочь. Гэндзи поднялся из кресла, прошелся по комнате. «А как насчет Офелии? Ее вы тоже относите к «неизлечимым случаям»? Девочка вовсе не хотела умирать, ее просто привлекало все таинственное и труднообъяснимое. Она и в самом деле обладала способностями, которые современная наука оценить и проанализировать не умеет. И вы сполна попользовались этим ее даром. Когда я вместо вас проводил спиритический сеанс, вызывая дух Аваддона, Офелия со своей невероятной восприимчивостью что-то такое ощутила или угадала. На Востоке верят, что сильные чувства могут сохраняться долго. Мощный выброс позитивной или негативной духовной энергии не проходит бесследно. Именно этим объясняется «проклятость» или «святость» некоторых мест. Там существует некая специфическая аура. И люди, подобные Офелии, обладают редким качеством эту особенную ауру улавливать. Войдя в транс, девушка ощутила страх, ужас и безысходность, испытанные Аваддоном в последние минуты жизни. Может быть, упоминание о «вое» и «звере» было просто навеяно предсмертным стихотворением Аваддона и никакой мистики тут нет, но вы испугались. А что если Офелия с ее сверхъестественным даром почувствует нечистую игру? Ведь вы, Благовольский, при всем вашем циничном манипулировании человеческим легковерием, в душе сами мистик и верите во всякую чертовщину». Мне показалось, что в этот миг Просперо вздрогнул, но, впрочем, поручиться не могу. Гэндзи же снова опустился в кресло. «Браво, – сказал он. – Вы осторожны. Я нарочно оставил револьвер на столе, а сам встал и даже отошел в надежде, что вы попытаетесь меня убить. В кармане у меня верный «герсталь», я со спокойной совестью продырявил бы вам голову, и нашей бессмысленной беседе наступил бы конец». «Почему «бессмысленной»? – спросил я. – Ведь вы хотите, чтобы господин Благовольский был предан суду?» «Боюсь, от этого суда будет больше вреда, чем пользы, – вздохнул Гэндзи. – Шумный процесс, краснобаи-адвокаты, импозантный подсудимый, полчища репортеров. Какая реклама для будущих ловцов душ! Вряд ли их испугает даже приговор». «Из того, что я слышал до сих пор, приговор может воспоследовать только один – оправдательный, – пожал плечами Благовольский. – А ваша уловка с подсовыванием револьвера просто смехотворна. Неужто я похож на болвана? Вы лучше рассказывайте дальше. Интересно излагаете». Гэндзи невозмутимо кивнул: «Что ж, дальше так дальше. После проведенного мною спиритического сеанса вы решили, что Офелия становится для вас опасна. А что если она расскажет о гипнотических приказах, которые вы ей посылали? Случаи, когда объект вырывается из-под власти гипнотизера, не столь уж редки. До сих пор девушка была подвластна только вашему воздействию, однако во время сеанса вы увидели, что точно так же она покоряется и воле другого оператора… Я не мог понять одного. Как можно довести до самоубийства человека, который вовсе не намеревался себя убивать? И я нашел ответ: святая вера Офелии в сверхъестественные явления, беспрекословное и нерассуждающее подчинение Чуду, наконец, ее несомненно аномальная психика – вот чем мог воспользоваться злоумышленник. Причем для осуществления своего замысла ему хватило нескольких мгновений. Счастливая, переполняемая радостью жизни девушка вошла к себе в комнату, чтобы почти сразу же выйти обратно, преобразившись до неузнаваемости. Попрощалась с матерью, дошла до берега реки и бросилась в воду… Мне всё не давали покоя слова, сказанные Офелией: что ей был ниспослан такой же знак, как царю Валтасару. И у меня возникла некая идея. Я приехал ночью к тому месту и вырезал внешнее стекло из окна спальни. То-то, должно быть, удивилась наутро бедная чиновница, когда обнаружила загадочную пропажу. Стекло я просветил ультрафиолетовыми лучами и выявил контуры смазанной, но вполне различимой надписи, сделанной фосфорной тушью. Вот эта надпись, я срисовал ее». Я вспомнил загадочные манипуляции Заики подле маленького домика в Заяузье. Так вот чем, оказывается, занимался в ту ночь самоназначенный дознатель! Гэндзи вынул из кармана большой, свернутый вчетверо лист бумаги и разложил его на столе. Надпись выглядела примерно так: «Что это?» – спросил я, разглядывая непонятные письмена. Тогда он поднял лист, перевернул другой стороной и заслонил им настольную лампу. Я разобрал просвечивающие буквы: Stirb[11] «Войдя в темную комнату, Офелия увидела светящуюся, огненную надпись, которая словно парила в воздухе и недвусмысленно приказывала: «Умри». Принц Tod ясно выразил свою волю, и девушка не посмела ей противиться. Она с детства привыкла безоговорочно внимать тайным знакам судьбы… Вы же, – Гэндзи скомкал листок и бросил его на стол перед дожем, – в это время, верно, наблюдали за происходящим снаружи. Самое омерзительное в этой истории даже не убийство, а то, что, уже приговорив девочку к смерти, вы предварительно решили попользоваться ее полудетским телом. Отлично зная, что она вас втайне обожает, даже боготворит, вы велели ей остаться, когда прочие соискатели ушли, и, надо полагать, проявили недюжинный любовный пыл – во всяком случае, Офелия, вернувшись домой, выглядела совершенно счастливой. Близость смерти распаляет вашу чувственность, не так ли? У вас всё было продумано. Утолив свою страсть, вы галантно отвезли жертву домой, попрощались с ней у ворот, а затем быстро написали на стекле спальни роковое приказание. Выждав и убедившись, что фокус сработал, вы наскоро протерли окно и отправились восвояси. Вы не учли только одного, Сергей Иринархович. Стекло – это улика, причем неопровержимая». «Неопровержимая улика? – пожал плечами Благовольский. – Но как вы докажете, что эти каракули на стекле вывел именно я?» Мне тоже показалось, что Гэндзи чересчур самоуверен. Да, я помню, как в тот вечер Просперо велел Офелии остаться и, зная его обыкновения, легко могу представить, что последовало далее. Однако для доказательного обвинения этого недостаточно. «Вы ведь инженер, – сказал Гэндзи дожу. – И, вероятно, следите за научным прогрессом. Неужто от вашего внимания ускользнуло открытие, обнародованное лондонской полицией в июне сего года?» Мы с Благовольским смотрели на говорившего, ничего не понимая. «Я имею в виду дактилоскопический способ Галтона-Генри, который впервые дает возможность распознавать преступника по оставленным им отпечаткам пальцев. Лучшие криминалистические умы много лет бились над тем, как создать систему, позволяющую классифицировать папиллярные узоры на подушечках пальцев, – и вот способ обнаружен. Самые четкие следы остаются именно на стекле. Хоть вы и смазали фосфорные буквы платком, все отпечатки пальцев вам стереть не удалось. У меня с собой фотографические снимки трех дактилограмм преступника. Желаете сверить со своими?» С этими словами Гэндзи достал из необъятного кармана своей кожаной куртки металлическую коробочку. Внутри оказалась подушечка наподобие штемпельной, перемазанная темной краской или тушью. «Не желаю, – быстро произнес Просперо и отдернул руки, спрятав их под стол. – Вы правы, научный прогресс вечно преподносит нам сюрпризы, и не всегда приятные». Эта реплика была равносильна признанию! «С Львицей Экстаза вы и вовсе мудрить не стали, – перешел Гэндзи к следующей жертве. – Эта сломленная горем женщина действительно жаждала смерти и без малейших колебаний сочла Знаком трехкратное появление черной розы на своей постели. Устроить этот трюк, как мы знаем, было несложно». «Но в прошлый раз вы говорили, что розы передавал Калибан», – напомнил я. «Да, и это обстоятельство ввело меня в заблуждение. Раз уж вы, Гораций, заговорили о Калибане, давайте перейдем к истинной роли этого своеобразного персонажа в нашей истории. Бухгалтер сильно запутал дело, он сбил меня с верного следа, разом сняв с главного преступника все подозрения. Эта моя ошибка едва не погубила легковерную Коломбину. «Вы, Просперо, недаром благоволили этому безумцу, сведенному с ума тяжкими испытаниями и угрызениями совести. Он действительно состоял при вас в роли послушного Калибана, слуги всемогущего кудесника – слуги, слепо вам преданного и нерассуждающего. Вы хвалили его чудовищные стихи, вы всячески отличали его, а главное – он надеялся, что вы «составите ему протекцию» у Смерти, походатайствуете, чтоб ему «сократили срок заключения». До поры до времени он покорно выполнял ваши поручения, очевидно, не очень-то вникая в их смысл. Я полагаю, что потайные трубки в квартире Аваддона установил Калибан – вам вряд ли удалось бы справиться с этой непростой работой, требующей хороших навыков ручного труда и недюжинной физической силы, а давать такой странный заказ постороннему вы не рискнули бы. Передать три черных розы приживалке Лорелеи? Почему бы и нет? Очевидно, вы сказали Папушину, что хотите зло подшутить над Львицей, которая всегда раздражала Калибана своей экзальтированностью. «Как я мог поверить, что злым гением «Любовников Смерти» был этот полоумный верзила! Разве он додумался бы до фокуса с огненными буквами и воющим зверем? Тысячу раз прав мудрый китаец, сказавший: «Очевидное редко бывает истинным»… – Гэндзи сердито тряхнул головой. – Однако ваш верный джинн не усидел в бутылке, он вырвался на свободу и стал действовать по собственному почину. Жажда смерти все яростнее испепеляла эту больную, неистовую душу. Расправившись с Гдлевским, бухгалтер разрушил весь ваш искусный план, уже близкий к осуществлению. Зачем вам понадобилось губить этого гордого, талантливого мальчика? Только для того чтобы потешить свое честолюбие? Сначала русская Сафо, потом русский Рембо – и оба наложили на себя руки, покорные вашей воле. Оставаясь в тени, вы лишили современную русскую поэзию двух самых ярких ее имен – и при этом имели все шансы остаться безнаказанным. Как жалки по сравнению с вами тривиальные истребители гениев вроде Дантеса или Мартынова! «Или все случилось проще, по наитию? Романтический юноша, увлеченный своей мистической теорией рифм, случайно открыл книгу на слове «жердь», рифмующемся со «смертью», и горделиво поведал вам об этом чудесном «Знаке». К следующей пятнице вы уже подготовились как следует – положили на стол книгу, зная, что Гдлевский сразу же кинется гадать. Я запомнил эту книгу и при первой же возможности как следует ее рассмотрел. – Гэндзи повернулся ко мне. – Гораций, если вас не затруднит, сходите, пожалуйста, в гостиную и возьмите с третьей полки сочинение графа Браницкого «О земных и небесных сферах». Я немедленно исполнил просьбу. Книгу я нашел без труда. Снял с полки и ахнул. Это был тот самый том, который рассматривал Сирано в последний вечер своей жизни! На ходу я повертел книгу и так, и этак, но ничего подозрительного в ней не заметил. Увы, природа не наделила меня наблюдательностью. Я имел возможность лишний раз убедиться в этом, когда, приняв у меня том, Гэндзи показал: «Взгляните на обрез. Видите желтоватую полосу, доходящую до середины? Это обыкновенный канцелярский клей. Попробуйте произвольно открыть книгу – на любой странице». Я двумя пальцами распахнул том и не поверил своим глазам – он раскрылся на странице, где крупными буквами значилось название главы: «Земная твердь». «Теперь вам понятно? – спросил меня Гэндзи. – Результат гадания на вторую пятницу для Гдлевского был предопределен заранее». Да, расчет был прост и психологически точен. Понял я и еще одну вещь: именно эту «бомбу» хотел вставить в утренний выпуск своей газеты Сирано. Он, как и Гэндзи, обнаружил трюк с клеем и сразу сообразил, что может приправить свое расследование пикантнейшим соусом. Дело обретало криминальный привкус! Бедняга Сирано не подозревал, что подорвется на этой «бомбе» сам… «В третью пятницу вы решили действовать наверняка, не оставив Гдлевскому ни единого шанса. После «удачи» двух первых гаданий юноша, разумеется, находился в столь взвинченном состоянии, что высматривал «Знаки» во всем, что происходило вокруг него. Не было бы ничего удивительного, если бы гимназист выискал свою роковую рифму и без вашего участия, но для полной гарантии вы приготовили ему искомое у самого порога вашего дома: подкупили бродячего шарманщика, чтобы он горланил песню с определенным припевом – ровно до той минуты, пока не пройдет некий молодой человек, наружность которого вы подробно описали. Не думаю, что вы посвятили шарманщика в свой замысел, однако же втолковали ему, что по исполнении задания следует немедленно уносить ноги. Именно это старик и сделал со всей доступной ему прытью. Выскочив на улицу каких-нибудь две минуты спустя, я уже не смог его обнаружить. «Итак, Гдлевский был вами приговорен и наверняка сам бы стал собственным палачом, но в дело вмешался Калибан, который давно уже ревновал вас ко второму вашему любимчику. Теперь же, когда оказалось, что Гдлевский отмечен не только вами, но и самое Смертью, безумный бухгалтер решил уничтожить счастливого соперника… «Убийство репортера Лавра Жемайло – вот единственная смерть, к которой вы прямого отношения не имеете. Если не считать того, что в свое время вы назвали газетного осведомителя Иудой, который предаст вас, как Христа. Для Калибана вы и в самом деле были Спасителем, поэтому, узнав каким-то образом о роде занятий Сирано, бухгалтер убил его и повесил на осине». В этот момент я, признаться, испытал нечто вроде внутреннего удовлетворения. Чувство не слишком достойное, но объяснимое. Оказывается, вы не всё знаете и не всё замечаете, многоумный господин расследователь, сказал себе я. Про то, что Калибан подслушал телефонный разговор Сирано с редакцией, вам неизвестно. А Гэндзи уже перешел к последнему пункту своего обвинения: «Тщательнее и коварнее всего вы готовили самоубийство Коломбины. Сначала вы подсунули ей один за другим три листка с надписями на немецком. Барышня еще позавчера, после нападения Калибана, отдала их мне и рассказала, что эти послания не горят в огне. Я подверг бумагу химическому анализу. Выяснилось, что она пропитана раствором квасцов, что и делает ее невоспламеняемой. Старый фокус, в свое время использованный еще графом Сен-Жерменом. Чтобы подтолкнуть Коломбину к мысли проверить записки на несгораемость, вы нарочно подсунули и Папушину послание от Смерти, только написанное на обычной бумаге. Затея отлично сработала, вы не учли только одного – Калибан счел себя уязвленным и решил расправиться с избранницей Смерти так же, как он расправился с Гдлевским. К счастью, я подоспел вовремя». Я обратил внимание на то, как изменилось поведение Благовольского. Дож более не пытался возражать обвинителю или оспаривать его утверждения. Он сидел съежившись, в лице не осталось ни кровинки, а глаза неотрывно следили за говорившим – в них читались страх и тревога. Просперо не мог не чувствовать, что приближается финал. Охватившую его нервозность выдавали и движения рук: пальцы правой опять поглаживали бронзового богатыря, пальцы левой судорожно сжимались и разжимались. «Судьба преподнесла вам, Сергей Иринархович, щедрый подарок в лице сумасшедшего Калибана. У вас появилась отличная возможность выйти сухим из воды, свалив все злодеяния на убитого маньяка. Но вы не совладали с собой и не смогли остановиться. Почему вы всё же решили добить девочку? Это для меня главная загадка. Не простили Коломбине того, что она охладела к вашим чарам? Или же, как это часто бывает с закоренелыми душегубами, в глубине сердца мечтали, чтобы кто-то разоблачил и остановил вас?» «Нет, господин психолог, – вдруг нарушил молчание Просперо. – Ни то и ни другое. Просто я не люблю бросать на середине хорошо начатое дело». Я немедленно запротоколировал сказанное слово в слово: еще одно косвенное признание вины. Гэндзи слегка нахмурился, видимо, озадаченный этим дерзким ответом. «Вы, действительно, предприняли изобретательнейшую попытку довести свое «дело» до конца. Коломбина рассказала мне про магическую надпись «ICH WARTE!», неизвестно откуда появившуюся на чистом листке бумаги. Куда как эффектно! Неудивительно, что девочка сразу и безоговорочно поверила в чудо. Побывав на квартире у Коломбины, я внимательно осмотрел и листок, и раскрытую книгу. Еще один ловкий химический фокус. За несколько страниц до заложенного места вы приклеили бумажку, на которой уксуснокислым свинцом вывели два этих роковых слова. А мраморная бумага, исполнявшая роль закладки, была предварительно вымочена в растворе серной печени. При закрытии книги свинец начал просачиваться через страницы, и примерно сутки спустя на мраморной бумаге проступили очертания букв. Этот способ тайнописи был разработан иезуитами еще в семнадцатом столетии, так что вашей заслуги тут нет. Вы лишь нашли старинному рецепту новое применение». Гэндзи обернулся ко мне, опершись на подлокотник кресла. «Всё, Гораций, факты изложены. Что до вещественных доказательств, то оконное стекло с отпечатками пальцев находится на сохранении в швейцарской Спасских казарм, трубки из квартиры Аваддона тоже никуда не делись, а книгу из библиотеки Благовольского с листком мраморной бумаги я оставил у Коломбины на письменном столе. На вклеенной бумажке и вымоченном в растворе листке тоже наверняка имеются отпечатки пальцев преступника. Затруднений у следствия возникнуть не должно. Вот телефонный аппарат – звоните. Как только прибудет полиция, я удалюсь, а вы помните о данном слове». Я поднялся, чтобы подойти к висевшему на стене телефону, но Благовольский жестом попросил меня повременить. «Погоди, друг Гораций. Господин сыщик блеснул красноречием и проницательностью. Будет несправедливо, если я останусь без ответного слова». Я вопросительно взглянул на Гэндзи. Тот кивнул, настороженно глядя на Просперо, и я снова сел. Благовольский усмехнулся, откинул шлем на чернильнице, снова захлопнул, побарабанил по ней пальцами. «Вы тут развернули целую психологическую теорию, которая изображает меня малодушным недоумком. По вашему выходит, что вся моя деятельность объясняется паническим страхом перед смертью, у которой я выторговываю отсрочку, делая ей человеческие жертвоприношения. Полноте, господин Гэндзи. Зачем же недооценивать и принижать противника? Это по меньшей мере неосмотрительно. Возможно, когда-то я и в самом деле боялся умереть, но это было очень, очень давно – за много лет до того, как каменные стены каземата вытравили во мне все сильные чувства, все страсти. Кроме одной, наивысшей — быть Богом. Длительное одиночное заключение отлично способствует усвоению той простой истины, что на свете ты – один, вся Вселенная – в тебе, а стало быть, ты и есть Бог. Захочешь – Вселенная будет жить. Не захочешь – она погибнет, со всем, что ее составляет. Вот что произойдет, если я, Бог, совершу самоубийство. По сравнению с этакой катастрофой все прочие смерти – ерунда, безделица. Но если я Бог, то я должен властвовать, не правда ли? Это только логично, это мое право. Властвовать истинно, безраздельно. А знаете ли вы, что такое истинная, Божья власть над людьми? Нет, это не генеральские эполеты, не министерское кресло и даже не царский трон. Владычество подобного рода в наши времена становится анахронизмом. Правителям нового, начинающегося столетия его будет уже мало. Нужно властвовать не над телами – над душами. Сказал чужой душе: «Умри!» – и она умирает. Как это было у раскольников, когда по воле старца в огонь кидались сотни, и матери сами бросали в пламя младенцев. А старец уходил из горящего скита, «спасать» другую паству. Вы, господин Гэндзи, – человек ограниченный и этого наслаждения, наивысшего из всех, никогда не поймете… Ах, да что я трачу на вас время! Ну вас к черту, вы мне надоели». Скомкав свою речь и произнеся последние две фразы брезгливой скороговоркой, Просперо вдруг повернул бронзового богатыря по часовой стрелке. Раздался металлический лязг, и под креслом, в котором сидел Гэндзи, раскрылся квадратный люк, в точности повторяющий контур коврика. И коврик, и дубовое кресло, и сидевший в нем человек исчезли в черной дыре. Я в ужасе закричал, не в силах оторвать глаз от зияющего в полу отверстия. «Еще одна инженерная конструкция! – воскликнул Просперо, давясь судорожным хохотом. – И поостроумнее всех предыдущих! – Он замахал рукой, не в силах справиться с пароксизмом веселья. – Сидел важный человек, хозяин жизни. А потом поворот рычажка, пружина высвободилась и бу-бух! Извольте провалиться в колодец». Он сообщил мне, утирая слезы: «Понимаешь, друг Гораций, в прошлом году я задумал углубить подвал. Рабочие стали копать и обнаружили древний, выложенный камнем колодец. Глубоченный – чуть не в тридцать саженей. Я велел надстроить шахту, выложить ее кирпичиками и довести вот сюда, до самого пола. А люк уж сверху самостоятельно пристроил. Люблю на досуге помастерить, душой от этого отдыхаю. Покойный господин Гэндзи зря считал меня белоручкой – голосовой имитатор в квартире Аваддона я соорудил сам. Что же до потайного люка, то я устроил его не для дела, а для забавы. Бывало, сижу с гостем, разговариваем о всякой всячине. Он – в кресле, на почетном месте, я за столом, рычажком поигрываю. А сам думаю: «Твоя жизнь, голубь, вот в этих пальцах. Чуть поверну – и исчезнешь с лица земли». Очень самоуважение поднимает, особенно если гость надутый и спесивый, вроде безвременно почившего японского принца. Вот уж не думал я, что от моей игрушки такая польза получится». Я сидел в совершенном окоченении, слушал эти чудовищные речи, и с каждым мгновением мне делалось всё страшнее. Бежать, немедленно бежать отсюда! Живым он меня не выпустит – сбросит в тот же самый колодец. Хотел было кинуться к двери, но тут мой взгляд упал на «бульдог», оставшийся на краю стола. Пока добегу до выхода, Просперо схватит оружие и выстрелит мне в спину. Так, значит, нужно взять револьвер самому! Отчаянность ситуации придала мне храбрости. Я вскочил и потянулся за оружием, но Благовольский оказался проворней – мои пальцы наткнулись на его руку, накрывшую «бульдог». В следующий миг мы вцепились в револьвер четырьмя руками. Мелко переступая, обогнули стол – я с одной стороны, он с другой – и затоптались на месте, изображая род какого-то макаберного танца. Я лягнул его ногой, он меня тоже, угодив по щиколотке. Было очень больно, но пальцев я не разжал. Рванул оружие на себя что было сил, и мы оба, не удержавшись, рухнули на пол. «Бульдог» выскользнул из наших рук, проехал по блестящему паркету, завис на краю люка. Нерешительно покачался туда-сюда. Я на четвереньках бросился к револьверу, но поздно: словно решившись, он провалился внутрь. Несколько затихающих глухих ударов. Тишина. Пользуясь тем, что я оказался повернут к нему тылом, Просперо схватил меня одной рукой за ворот, второй за фалду и поволок по полу к яме. Еще секунда, и всё было бы кончено, но по счастливой случайности мои пальцы наткнулись на ножку стола. Я вцепился в нее намертво. Моя голова уже свешивалась над дырой, но сдвинуть меня ни на дюйм дальше Благовольскому не удалось, как он ни старался. От крайнего напряжения всех сил я не сразу вгляделся в черноту – да и глазам понадобилось время, чтобы привыкнуть. Сначала я увидел какую-то странную прямоугольную фигуру, смутно прорисовывающуюся во мраке, и лишь несколько секунд спустя понял, что это повернутое боком кресло – оно застряло в колодце, пролетев не более сажени. И еще, ниже кресла, я заметил два белых пятна. Они шевельнулись, и я вдруг догадался: это манжеты, высунувшиеся из-под кожаного реглана Гэндзи! Самих рук было не видно, но крахмальные манжеты просвечивали сквозь темноту. Значит, Гэндзи не свалился на дно, а успел ухватиться за наглухо застрявшее дубовое кресло! Это открытие ободрило меня, хотя, вроде бы, особенно радоваться было нечему: если не оказать Гэндзи помощь, он продержится так две-три минуты, после чего все равно сорвется. А от кого было ждать помощи? Не от Благовольского же! Слава богу, дож не мог заглянуть в дыру, и ему было невдомек, что главный его противник, хоть и совершенно беспомощен, но пока еще жив. «Гораций, ты играешь в шахматы?» – раздался вдруг сзади прерывающийся от тяжелого дыхания голос Просперо. Мне показалось, что я ослышался. «Возникшая ситуация в шахматах называется патовой, – продолжил он. – У меня, к сожалению, не хватит сил спихнуть тебя в колодец, а ты не можешь выпустить ножку стола. Что ж, мы так и будем лежать на полу до скончания века? Имеется предложение получше. Раз насилие не дало желаемого результата, вернемся в цивилизованное состояние. То есть приступим к переговорам». Он перестал тянуть мой ворот и поднялся. Я тоже поспешно вскочил и отодвинулся подальше от люка. Вид у нас обоих был изрядно потрепанный: галстук Благовольского съехал на сторону, седые волосы взъерошились, пояс на халате развязался; я выглядел не лучше с надорванным рукавом и отлетевшими пуговицами, а когда подобрал очки, то выяснилось, что правое стеклышко треснуло. Я был в полной растерянности, не знал, что делать. Бежать на улицу, за городовым, что стоит на Трубной? Пока вернешься обратно, пройдет минут десять. Столько Гэндзи не продержится. Я непроизвольно оглянулся на дыру в полу. «Ты прав, – сказал Благовольский, завязывая халат. – Эта прореха отвлекает». Он шагнул к столу, повернул богатыря в обратном направлении, и крышка люка с лязгом захлопнулась. Вышло еще хуже! Теперь Гэндзи оказался в кромешной тьме. «Мы остались вдвоем, ты да я. – Просперо посмотрел мне в глаза, и я ощутил всегдашнее магнетическое воздействие его взгляда, одновременно обволакивающего и притягивающего. – Прежде, чем ты примешь какое-то решение, хочу, чтоб ты прислушался к своей душе. Не соверши ошибки, о которой будешь жалеть всю жизнь. Слушай меня, смотри на меня, верь мне. Как верил раньше, пока в наш мир не ворвался этот чужой, ненужный человек, который всё испортил и извратил…» Его звучный бархатный голос лился и лился, так что я уже не очень вникал в смысл слов. Теперь-то я понимаю, что Просперо подверг меня гипнотическому воздействию, и весьма успешно. Я легко внушаем, я охотно подчиняюсь воле более сильного, что Вам отлично известно по собственному опыту. Более того, так уж я устроен, что подчиненность доставляет мне наслаждение – я словно бы растворяюсь в личности другого человека. Пока рядом был Гэндзи, я беспрекословно слушался его, теперь же оказался во власти черных глаз и месмеризуюшего голоса дожа. Пишу об этом трезво и с горечью, отдавая себе отчет в постыдных особенностях своей натуры. Благовольскому понадобилось совсем немного времени, чтобы я превратился в оцепеневшего кролика, который не смеет шевельнуться под взором удава. «Третьего лишнего здесь больше нет, никто нам не мешает, – говорил дож, – и я расскажу тебе, как всё было на самом деле. Ты умен, ты сумеешь отличить ложь от правды. Но сначала мы с тобой выпьем – за упокой бескрылой души господина Гэндзи. Как положено по русскому обычаю, выпьем водки». С этими словами он отошел в угол, где в стенной нише стоял огромный резной шкаф, и распахнул дверцы. Я разглядел какие-то бутыли, графины, бокалы. От того, что я больше не ощущал на себе завораживающего взгляда, моя мысль будто очнулась, заработала вновь. Я посмотрел на стенные часы и увидел, что прошло менее пяти минут. Быть может, Гэндзи еще держится! Однако прежде, чем я успел принять какое-либо решение, Благовольский вернулся к столу, вперил в меня свои черные глаза, и меня опять охватила блаженная вялость. Я уже ни о чем не думал, а только внимал звукам властного голоса. Мы стояли, разделенные письменным столом. Опальная рулетка оказалась как раз между нами, ее никелированные рычажки поблескивали искорками. «Вот два бокала, – сказал дож. – Обычно я водки не пью – больная печень, но после этакой встряски нам обоим не помешает взбодриться. Держи». Он поставил бокал на одну из ячеек Колеса Фортуны (черную – я запомнил), слегка толкнул рычажок, и хрустальный сосуд, описав полукруг, медленно переплыл на мою сторону. Просперо придержал рулетку, поставил второй бокал напротив себя, и тоже на черный квадрат. «Ты будешь верить мне и только мне, – медленно, весомо проговорил дож. – Я один вижу и понимаю устройство твоей души. Ты, Гораций, не человек, а половинка человека. Именно поэтому тебе так необходимо отыскать вторую твою половину. Ты ее нашел. Твоя вторая половина – я. Мы будем как единое целое, и ты сделаешься покоен и счастлив…» В этот миг откуда-то снизу, от пола, раздался резкий треск, от которого мы оба вздрогнули и повернулись. Одна из паркетин на дверце потайного люка раскололась пополам, посередине трещины чернела маленькая круглая дырка. «Что за чертовщи…», – начал было Просперо, но тут грохнуло еще и еще – всего пять или шесть раз. Рядом с первой дыркой появились еще несколько. Полетели щепки, две паркетины отскочили в сторону, а с потолка посыпалась белая крошка. Я догадался: это Гэндзи палит в крышку люка. Но зачем? Что это даст? Ответ не заставил себя ждать. Снизу донеслись глухие удары: один, другой, третий. На четвертом паркет встал дыбом, и я, не веря своим глазам, увидел, как из дыры наружу высунулся кулак. Это невероятно, но Гэндзи умудрился голой рукой пробить дверцу – в том месте, где она была продырявлена пулями! Кулак разжался, пальцы ухватились за край образовавшегося отверстия и стали тянуть крышку книзу, преодолевая сопротивление пружины. «Это сам дьявол!» – вскричал Просперо и, бросившись животом на стол, схватился за чернильницу. Я не успел ему воспрепятствовать. Благовольский повернул богатыря, и люк распахнулся. Послышался стон, звук глухого удара, а мгновение спустя – зловещий, стремительно удаляющийся грохот. От сотрясения стол качнулся, и колесо рулетки дернулось, снова описав полукруг. Несколько капель водки выплеснулись из бокалов в ячейки. «Уф, – облегченно произнес Просперо, распрямляясь. – Какой настырный господин. А всё из-за того, что мы вовремя не выпили за его упокой. До дна, Гораций, до дна. Не то он снова вылезет. Ну же!» Дож грозно сдвинул брови, и я покорно взял водку. «На раз-два-три до дна, – велел Благовольский. – И к черту больную печень. Раз, два, три!» Я опрокинул бокал и чуть не задохнулся, когда огненная жидкость обожгла мое горло. Надо сказать, что я не любитель русского национального напитка и обычно предпочитаю мозельское или рейнвейн. Когда я смахнул с ресниц выступившие слезы, меня поразила перемена, случившаяся с Благовольским. Он застыл на месте, схватив себя рукой за горло, а его глаза вдруг выпучились и полезли из орбит. Не могу описать выражение бескрайнего ужаса, исказившего благообразные черты дожа. Он захрипел, рванул на себе ворот и с утробным воем согнулся пополам. Я ничего не понимал, а между тем события следовали одно за другим так быстро, что я едва успевал вертеть головой. Сбоку донесся стук, я обернулся, и увидел, как за край открытого люка уцепилась рука, за ней вторая; секунду спустя из дыры появилась голова Гэндзи – волосы растрепаны, исцарапанный лоб сосредоточенно нахмурен. А еще через несколько мгновений этот поразительный человек уже выбрался наружу и отряхивал белые от пыли локти. «Что это с ним?» – спросил Гэндзи, вытирая платком ободранные до крови пальцы. Вопрос относился к дожу, который со страшным воем катался по полу, всё силился встать и не мог. «Он выпил водки, а у него больная печень», – тупо объяснил я, всё еще не отойдя от оцепенения. Гэндзи шагнул к столу. Взял мой бокал, понюхал, поставил на место. Потом склонился к рулеточному колесу – над тем местом, где только что стоял бокал Благовольского. Я увидел, что пролившиеся капли водки проступили на черной ячейке странными белыми разводами. Тогда Гэндзи, перегнувшись, взглянул на корчившегося в судорогах Просперо, поморщился и заметил вполголоса: «Похоже на царскую водку. Эта смесь азотной и соляной кислоты должна была начисто сжечь ему пищевод и желудок. Какая ужасная смерть!» Я затрепетал, только теперь сообразив, что подлый Просперо хотел напоить меня этой отравой, и лишь счастливый случай – толчок, повернувший Колесо Фортуны – спас меня от кошмарной участи! «Идемте, Гораций. – Гэндзи потянул меня за рукав. – Нам здесь больше делать нечего. Точно так же умер несчастный Радищев. Благовольского спасти невозможно. Облегчить его мучения тоже – разве что пристрелив. Но я этой услуги оказывать ему не стану. Идемте». Он направился к двери. Я поспешно бросился за ним. Вслед нам неслись истошные вопли умирающего. «Но… но как вы сумели выбраться из колодца? И потом, когда Благовольский повторно откинул дверцу, я явственно слышал грохот. Разве вы не сорвались вниз?» – спросил я. «Упало кресло, в которое я упирался ногами, – ответил Гэндзи, натягивая свои широченные рукавицы. – Безумно жаль «герсталь», отличный был револьвер. Когда крышка распахнулась, пришлось за нее ухватиться обеими руками, вот «герсталь» и упал. Такой нигде не купишь – надо в Брюсселе заказывать. Можно, конечно, спуститься в колодец и поискать на дне, но уж больно не хочется снова лезть в эту дыру. Бр-р-р!» Он передернулся. Я тоже. «Подождите с четверть часа и телефонируйте в полицию», – сказал он на прощанье. Стоило ему удалиться, как меня посетила неожиданная мысль – будто молнией ударило. Получается, что дож клуба самоубийц истребил себя сам! Это и называется высшей справедливостью! Значит, Бог всё-таки есть! Вот идея, которая теперь занимает меня более всего. Я даже допускаю, что все потрясения последнего времени имели один-единственный смысл: привести меня к этому откровению. Ну да, впрочем, это Вас не касается. Я и так понаписал много лишнего, что для официального документа вовсе не нужно. Резюмируя вышеизложенное, свидетельствую с полной ответственностью, что всё произошло именно так, как я описал. Сергея Иринарховича Благовольского никто не убивал. Он погиб от собственной руки. А теперь прощайте. Искренне не уважающий Вас,Ф.Ф.Вельтман, доктор медицины. P.S. Я счел своим долгом рассказать господину Гэндзи об интересе, который Вы и Ваше «высокое лицо» проявляют к его персоне. Он нисколько не удивился и просил передать Вам и «высокому лицу», чтобы Вы не утруждались дальнейшими поисками и не пытались доставить ему неприятности, поскольку завтра (то есть, собственно, сегодня) в полдень он покидает пределы города Москвы и богоспасаемого отечества, взяв с собой близких ему людей. Именно поэтому – чтобы дать господину Гэндзи время благополучно отбыть из пределов Вашей юрисдикции – я не стал телефонировать в полицию с места происшествия, выждал весь день и отправляю Вам сие свидетельство только вечером, причем не с рассыльным, а с обычной почтой. Гэндзи совсем непохож на Исайю, но его пророчество на мой счет, кажется, сбылось: из слабого вышел сильный.

The script ran 0.024 seconds.