Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Акунин - Пелагия и чёрный монах [2001]
Известность произведения: Средняя
Метки: det_history, thriller, Детектив, Роман, Современная проза

Аннотация. Акунинский «Черный монах» - клерикальное чтиво-2, очередная соборянская солянка с детективным сюжетом и изрядным количеством религиозно-нравственных отступлений. В десятом своем романе Б.Акунин собрался наконец с духом напрямую помериться силами со своим основным зарубежным конкурентом - У.Эко и его романом века «Имя розы». Лев Данилкин

Аннотация. "Пелагия быстро обернулась к преосвященному. Митрофаний не видел странного монаха и не слышал его крика, однако сразу почувствовал неладное. Мягко, но решительно отстранил корреспондента и...» Так, на середине фразы, заканчивается роман «Пелагия и белый бульдог», предыдущее произведение Б. Акунина о приключениях рыжеволосой дотошной монахини, которая вечно попадает в диковинные истории. Пришло время рассказать, чтоже было дальше...

Аннотация. То один, то другой монах из Ново-Араратского монастыря видит тень святого Василиска, основавшего Василисков скит. Братия обращается к Митрофанию, прося что-нибудь сделать. Преосвященный отправляет своего помощника на остров, на котором расположен монастырь, чтобы проверить слухи. Но после встречи с Василиском помощник архиерея попадает в больницу с острым расстройством психики. На остров направляется другой следователь…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

— Понятно, — покосился на Коровина товарищ прокурора, а «физику» осторожно сказал. — М-м, рад, очень рад. Желаю здравствовать. — Блюститель? Расследовать?! — закричал сумасшедший, не ответив на приветствие. — Но это… Да-да! Давно! И на вид не такой, как тот! Я сейчас, сейчас… Ах, где они? Куда? Он так взволновался, что Матвею Бенционовичу стало не по себе — не накинется ли, однако доктор успокаивающе ему подмигнул. — Вы ищете ваши замечательные очки? Да вот же они, в нагрудном кармане. Я как раз хотел попросить вас произвести хромоспектрографию этого господина. — Что-что? — еще больше встревожился чиновник. — Хромо… — Хромоспектрографию. Это одно из изобретений Сергея Николаевича. Он открыл, что каждый человек окружен некоей эманацией, невидимой зрению. Цвет этого излучения определяется состоянием внутренних органов, умственным развитием и даже нравственными качествами, — с самым серьезным видом стал объяснять Коровин. — Очки господина Лямпе способны делать сей призрачный ореол видимым. И надо сказать, эманационный диагноз в части физического здоровья у Сергея Николаевича нередко оказывается верен. Человечек тем временем уже нацепил на нос огромные очки с фиолетовыми стеклами и наставил их на Бердичевского. — Хорошо, — забормотал Лямпе. — Отлично… Не то, что тот… Малинового нет вовсе… Желто-зеленая подсветка — ай-я-яй… Ну да ничего, зато оранжевое есть… Голова… Так… Сердце… Знаете ли вы, что у вас нездоровая печень? — спросил он вдруг совершенно нормальным голосом, и Матвей Бенционович вздрогнул, потому что у него в последнее время действительно покалывало в правом боку, особенно после ужина. Сдернув с носа свои нелепые окуляры, безумец схватил следователя за руку и зачастил: — Поговорить! Непременно! С глазу на глаз! Давно жду, давно! Голубого много! Значит, сможете понять! Сейчас же! Ко мне, ко мне! О, наконец! Он потащил Бердичевского за собой, да так решительно, что перепуганный чиновник еле вырвался. — Успокойтесь, Сергей Николаевич, успокойтесь, — пришел на помощь доктор. — Сейчас мы с Матвеем Бенционовичем договорим, и я его отправлю к вам в лабораторию. Идите туда, ждите. Когда бормочущий и размахивающий руками пациент скрылся за дверью, Донат Саввич, сделав страшные глаза, прошептал: — У вас не более пяти минут, чтобы покинуть территорию лечебницы. Иначе Лямпе вернется, и так просто вы от него не отвяжетесь. Совет был хорош, и Бердичевский счел за благо им воспользоваться, тем более что задерживаться в клинике далее казалось излишним. * * * Матвей Бенционович шагал по желтой кирпичной дороге, петлявшей меж пологих лесистых холмов, — должно быть, той самой, которой неделей раньше шел от доктора Коровина несчастный Лагранж. Что творилось в душе обреченного полицмейстера? Знал ли он, что доживает на белом свете свой последний день? О чем он думал, глядя вниз, на город, монастырь, озеро? Собственно, ход мыслей Феликса Станиславовича восстанавливался без особого труда. Надо полагать, к вечеру он уже твердо решил совершить ночную вылазку к любопытной избушке и проверить, что за нечистая сила проторила себе там ход в мир людей. Как это похоже на бравого полковника! Ринуться напролом, и будь что будет. Ну-с, а мы будем действовать иначе, рассуждал товарищ прокурора, хотя, конечно, тоже не оставим сей знаменательный домик без внимания. Перво-наперво осмотрим его при свете дня — то есть уже не сегодня, а завтра, потому что смеркается, да и понятые понадобятся. Что дальше? Вырезать из рамы стекло с крестом, направить в Заволжск на экспертизу. Нет, слишком долго получится. Лучше вызвать Семена Ивановича сюда, а с ним трех-четырех полицейских потолковей, чтоб не зависеть от подлого Виталия с его мирохранителями. Установить в избушке и около нее круглосуточные посты. Вот и посмотрим тогда, как поведет себя чертовщина. Хм, сказал себе вдруг Бердичевский, останавливаясь. А ведь я сам мыслю, как заправский держиморда. Будто не понимаю, что, если тут и вправду мистическая материя, то очень легко разрушить тонкую нить меж нею и земной реальностью. Как раз и выйдет тот самый Гордиев узел, против которого я ратовал. Лагранж, уж на что был дуболом, царствие ему небесное, но и он сообразил, что сверхъестественные явления можно наблюдать только один на один, без свидетелей, понятых и стражников. Для точности эксперимента нужно поступить так, как писал Ленточкин: прийти одному, нагому и с заклинанием. И если ничего особенного не произойдет, то лишь тогда, с твердым материалистическим убеждением, вести следствие обычным манером. Матвей Бенционович сам понимал, что эти размышления относятся скорее к сфере игры ума, потому что никуда он ночью не пойдет, и уж во всяком случае в такое место, где один человек свихнулся, а другой пустил себе пулю в сердце. Ввязаться в этакую авантюру было бы глупо, даже смехотворно и, главное, безответственно перед Машей и детьми. Отсюда мысли Бердичевского естественным образом повернули на семью. Он стал думать о жене, благодаря которой его жизнь обрела полноту, смысл и счастье. Как же Маша мила, как хороша, в особенности в период беременности, хоть глаза у ней в эту пору делаются красные, веки в прожилках и нос выпячивается совершеннейшей уточкой. Товарищ прокурора улыбнулся, вспомнив Машино пристрастие к пению при полном отсутствии музыкального слуха, ее суеверный страх перед щербатым месяцем и рыжим тараканом, непослушный завиток на затылке и еще множество мелочей, которые имеют значение лишь для тех, кто любит. Старшая дочь, Катенька, слава Богу, пошла в мать. Такая же решительная, цельная, знающая, чего хочет и как этого добиться. Вторая дочь, Людмилочка, та скорее в отца — любит поплакать, жалостлива, к природе чувствительна. Трудно ей придется в жизни. Дал бы Бог жениха внимательного, человечного. А третья дочь, Настенька, сулится вырасти в истинные музыкальные таланты. Как невесомо скользят по клавишам ее розовые пальчики! Вот подрастет, и нужно будет непременно свозить ее в Петербург, показать Иосифу Соломоновичу. Мысленная инвентаризация всех многочисленных членов семьи была любимейшим времяпрепровождением Бердичевского, но на сей раз до четвертой дочки, Лизаньки, добраться он не успел. Из-за поворота навстречу чиновнику выехала всадница на вороном коне, и это явление было настолько неожиданным, настолько несовместным с вялым перезвоном монастырских колоколов и всем тусклым ханаанским пейзажем, что Матвей Бенционович обомлел. Тонконогий жеребец рысил по дороге немножко боком, как это иногда бывает у особенно породистых и шаловливых энглезов, так что сидевшая амазонкой наездница была видна товарищу прокурора вся — от шапочки с вуалью до кончиков лаковых сапожек. Поравнявшись с пешеходом, она посмотрела на него сверху вниз, и под острым, как стрела, взглядом черных глаз рассудительный чиновник весь затрепетал. Это была она, вне всяких сомнений! Та самая незнакомка, что одним своим появлением будто согнала с острова скатерть тумана. Шляпу с перьями сменил алый бархатный кардиналь, но платье было того самого траурного цвета, а еще чуткий нос Бердичевского уловил знакомый аромат духов, волнующий и опасный. Матвей Бенционович остановился и проводил грациозную всадницу взглядом. Она не столько настегивала, сколько легонько поглаживала блестящий круп англичанина хлыстиком, а в левой руке держала кружевной платочек. Внезапно этот легкий лоскут ткани вырвался на свободу, игривой бабочкой покружился в воздухе и опустился на обочину. Не заметив потери, амазонка скакала себе дальше, на застывшего мужчину не оглядывалась. Пусть лежит, где упал, предостерег Бердичевского рассудок, даже не рассудок, а, пожалуй, инстинкт самосохранения. Несбывшееся на то так и зовется, чтобы не сбываться. Но ноги уже сами несли Матвея Бенционовича к оброненному платку. — Сударыня, стойте! — закричал следователь срывающимся голосом. — Платок! Вы потеряли платок! Он прокричал трижды, прежде чем наездница обернулась. Поняла, в чем дело, кивнула и поворотила назад. Подъезжала медленно, разглядывая господина в пальмерстоне и запачканных штиблетах со странной, не то вопросительной, не то насмешливой улыбкой. — Благодарю, — сказала она, натягивая поводья, но руку за платком не протянула. — Вы очень любезны. Бердичевский подал платок, жадно глядя в ослепительное лицо дамы, а может быть, и барышни. Какие глубокие, чуть миндалевидные глаза! Смелая линия рта, упрямый подбородок и горькая, едва заметная тень под скулами. Однако следовало что-нибудь произнести. Нельзя же просто пялиться. — Платок батистовый… Жалко, если потеряли бы, — пробормотал товарищ прокурора, чувствуя, что краснеет, словно мальчишка. — У вас умные глаза. Нервные губы. Я никогда прежде вас здесь не видала. — Амазонка погладила вороного по атласной шее. — Кто вы? — Бердичевский, — представился он и едва сдержался, чтоб не назвать своей должности — может, хоть это побудило бы красавицу смотреть на него без насмешки? Вместо должности ограничился чином: — Коллежский советник. Почему-то это показалось ей смешным. — Советник? — Незнакомка рассмеялась, открыв белые ровные зубы. — Мне сейчас не помешал бы советник. Или советчик? Ах, все равно. Дайте мне совет, уважаемый коллежский советчик, что делают с погубленной жизнью? — Чьей? — сипло спросил Матвей Бенционович. — Моей. А может быть, и вашей. Вот скажите, советчик, могли бы вы взять и всю свою жизнь перечеркнуть, сгубить — ради одного только мига? Даже не мига, а надежды на миг, которая, быть может, еще и не осуществится? Бердичевский пролепетал: — Я вас не понимаю… Вы странно говорите. Но он понял, превосходно все понял. То, чего ни в коем случае с ним произойти не могло, потому что вся его жизнь струилась совсем по иному руслу, было близко, очень близко. Миг? Надежда? А что же Маша? — Вы верите в судьбу? — Всадница уже не улыбалась, ее чистое чело омрачилось, хлыст требовательно постукивал по лошадиному крупу, и вороной нервически переступал ногами. — В то, что всё предопределено и что случайных встреч не бывает? — Не знаю… Зато он знал, что погибает, и уже готов был погибнуть, даже желал этого. Оранжевая полоса заката растопырилась в обе стороны от черного коня, словно у него вдруг выросли огненные крылья. — А я верю. Я уронила платок, вы подобрали. А может быть, это и не платок вовсе? Товарищ прокурора растерянно посмотрел на лоскут, все еще зажатый в его пальцах, и подумал: я похож на нищего, что стоит с протянутой рукой. Голос всадницы сделался грозен: — Хотите, я сейчас поверну лошадь, да и ускачу прочь? И вы никогда меня больше не увидите! Так и не узнаете, кто кого обманул — вы судьбу или она вас. Она дернула уздечку, развернулась и подняла хлыст. — Нет! — воскликнул Матвей Бенционович, разом забыв и о Маше, и о двенадцати чадах, и о грядущем, тринадцатом — вот как невыносима показалась ему мысль, что странная амазонка навсегда умчится в сгущающуюся тьму. — Тогда беритесь за стремя, да крепче, крепче, не то сорветесь! — приказала она. Как заколдованный, Бердичевский вцепился в серебряную скобу. Наездница гортанно вскрикнула, ударила коня хлыстом, и вороной с места взял резвой рысью. Матвей Бенционович бежал со всех ног, сам не понимая, что с ним происходит. Шагов через пятьдесят или, может, сто споткнулся, упал лицом вниз, да еще и несколько раз перевернулся. Из темноты доносился быстро удаляющийся хохот. «Остров, что за остров!» — бессмысленно повторял следователь, сидя на дороге и нянчя зашибленный локоть. Костяшки пальцев тоже были разбиты в кровь, но батистового платка Матвей Бенционович из руки не выпустил. * * * После невообразимого, ни на что не похожего приключения товарищ прокурора был явно не в себе. Только этим можно объяснить то обстоятельство, что он совершенно потерял счет времени и не помнил, как шел до гостиницы. А когда, наконец, очнулся от потрясения, то обнаружил, что сидит у себя в комнате на кровати и тупо смотрит в окно, на висящую в небе апельсиновую дольку — молодой месяц. Механическим жестом достал из жилетного кармана часы. Была одна минута одиннадцатого, из чего Матвей Бенционович сделал вывод, что к реальности его, вероятно, вернул звон брегета, хотя самого звука в памяти не осталось. Лев Николаевич! Он обещался ждать на скамейке не долее, чем до десяти! Чиновник вскочил и выбежал из нумера. И потом, по улице и по набережной, тоже не шел, а бежал. Прохожие оглядывались — в чинном Новом Арарате бегущий человек, да еще поздно вечером, очевидно, был редкостью. Из-за одного только разговора со свидетелем, пускай даже важным, Бердичевский сломя голову нестись бы не стал, но ему вдруг неудержимо захотелось увидеть ясное, доброе лицо Льва Николаевича и поговорить с ним, просто поговорить — о чем-нибудь простом и важном, куда более важном, чем любые расследования. Белый купол ротонды, одной из местных достопримечательностей, был виден издалека. Товарищ прокурора добежал туда, совсем обессилев и уже не надеясь застать Льва Николаевича. Но навстречу бегущему со скамейки поднялась худенькая фигура, приветственно замахала рукой. Оба обрадовались до чрезвычайности. Причем с Матвеем Бенционовичем еще понятно, но и Лев Николаевич, по всей видимости, тоже был весьма доволен. — А я уж думал, вы не придете! — воскликнул он, крепко пожимая чиновнику руку. — Так уж сидел, на всякий случай. А вы пришли! Как это хорошо, как замечательно. Ночь была светлая или, как говорят поэтические натуры, волшебная. Глаза Льва Николаевича и чудесная его улыбка были полны такого доброжелательства, а душа Бердичевского так мучилась смятением, что, едва отдышавшись, безо всяких предисловий и предуведомлений, он рассказал едва знакомому человеку о случившемся. По складу характера и глубоко укорененной застенчивости Матвей Бенционович отнюдь не был склонен к откровенничанью, тем более с посторонними людьми. Но, во-первых, Лев Николаевич отчего-то не казался ему посторонним, а во-вторых, слишком уж неотложной была потребность выговориться и облегчить душу. Бердичевский рассказал про таинственную всадницу и своё падение (как буквальное, так и нравственное) безо всякой утайки, причем то и дело утирал стекающие по щекам слезы. Лев Николаевич оказался идеальным слушателем — серьезным, не перебивающим и в высшей степени сочувственным, так что и сам чуть не расплакался. — Напрасно вы так себя казните! — воскликнул он, едва чиновник договорил. — Право, напрасно! Я мало что знаю про любовь между мужчинами и женщинами, однако же мне рассказывали, и читать доводилось, что у самого примерного, добродетельного семьянина может произойти что-то вроде затмения. Ведь всякий человек, даже самого упорядоченного образа мыслей, в глубине души живет, ожидая чуда, и очень часто этаким чудом ему мерещится какая-нибудь необыкновенная женщина. Так бывает и с женами, но особенно часто с мужьями — просто оттого, что мужчины более склонны к приключениям. Это пустяки — то, что вы рассказали. То есть, конечно, не пустяки, про пустяки я чтоб вас утешить брякнул, но ничего ведь не произошло. Вы совершенно чисты перед вашей супругой… — Ах, нечист, нечист! — перебил добряка Матвей Бенционович. — Куда более нечист, чем если бы спьяну побывал в непотребном доме. То было бы просто свинство, телесная грязь, а тут я совершил предательство, самое настоящее предательство! И как быстро, как легко — в минуту! Лев Николаевич внимательно посмотрел на собеседника и задумчиво сказал: — Нет, это еще не настоящее предательство, не высшего разбора. — А что же тогда, по-вашему, настоящее? — Настоящее, сатанинское предательство — это когда предают впрямую, глядя в глаза, и получают от своей подлости особенное наслаждение. — Ну уж, наслаждение, — махнул рукой Бердичевский. — А что до подлости, то я и есть самый натуральный подлец. Теперь знаю это про себя и должен буду со знанием этим жить… Эх, — встрепенулся он. — Если б можно было искупить ту минуту, смыть ее с души, а? Я бы на любое испытание, на любую муку пошел, только бы снова почувствовать себя… — Он хотел сказать «благородным человеком», но постеснялся и сказал просто. — …Человеком. — Испытывать себя полезно и даже необходимо, — согласился Лев Николаевич. — Я так думаю, что… — Стойте! — перебил его товарищ прокурора, охваченный внезапной идеей. — Стойте! Я знаю, через какое испытание я должен пройти! Скажите, ради Бога скажите, где находится тот дом, где жил бакенщик? Знаете? — Конечно, знаю, — удивился Лев Николаевич. — Это вон туда, вдоль берега, до Постной косы, а после налево. Версты две будет. Да только зачем вам? — А вот зачем… И Бердичевский — видно, такая уж нынче была ночь — выдал сердечному другу все следственные тайны: рассказал и про Алешу Ленточкина, и про Лагранжа, и, разумеется, про свою миссию. Слушатель только ахал и головой качал. — Клянусь вам, — сказал в заключение Матвей Бенционович и поднял руку, как во время произнесения присяги на суде, — что я немедленно, сейчас же, отправлюсь к этой чертовой избушке совсем один, дождусь полуночи и войду туда, как вошли туда Алексей Степанович и Феликс Станиславович. Наплевать, если там ничего не окажется, если всё суеверие и враки. Главное, что я свой страх преодолею и уже тем собственное уважение верну! Лев Николаевич вскочил и с восторгом воскликнул: — Как чудесно вы это сказали! Я на вашем месте поступил бы точно так же. Только знаете что… — Он порывисто схватил Бердичевского за локоть. — Нельзя вам туда одному идти. Очень уж страшно. Возьмите меня с собой. Нет, правда! Давайте вдвоем, а? И моляще заглянул Матвею Бенционовичу в глаза, так что у того стиснулась грудь и снова потекли слезы. — Благодарю вас, — сказал товарищ прокурора с чувством. — Я ценю ваш порыв, но сердце подсказывает мне, что я должен войти туда один. Иначе ничего не выйдет, да и настоящего искупления не получится. — Он выдавил из себя улыбку и даже попробовал пошутить. — К тому же вы существо столь ангельского образа, что нечистая сила вас может застесняться. — Хорошо-хорошо, — закивал Лев Николаевич. — Я не стану мешать. Я знаете что, я только провожу вас туда, а сам в сторонке встану. В пятидесяти шагах, даже в ста. Но проводить провожу. И вам будет не так одиноко, и мне спокойнее. Мало ли что… Бердичевский ужасно обрадовался этой идее, которая, с одной стороны, не девальвировала предполагаемого искуса, а с другой, все же сулила некую, пусть даже иллюзорную поддержку. Обрадовался — и тут же рассердился на себя за эту радость. Нахмурившись, сказал: — Не в ста шагах. В двухстах. * * * Расстались на мостике через быструю узкую речку, которой оставалось течь до озера не более двадцати саженей. — Вон он, домик бакенщика, — показал Лев Николаевич на темный куб, что посверкивал под луной своей белой соломенной крышей. — Так мне никак с вами нельзя? Бердичевский покачал головой. Говорить не решался, потому что зубы были плотно стиснуты — имелось опасение, что если дать им волю, то начнут постыдно клацать. — Ну, Бог в помощь, — взволнованно сказал верный секундант. — Я буду ждать вот здесь, у Прощальной часовни. Если что — кричите, я сразу прибегу. Вместо ответа Матвей Бенционович неловко обнял Льва Николаевича за плечи, на секунду прижал к себе и, махнув рукой, зашагал к избушке. До полуночи оставалось две минуты, но и идти было всего ничего — даже не двести шагов, а самое большее полтораста. Глупости какие, мысленно говорил себе товарищ прокурора, вглядываясь в избушку. И ведь знаю наверное, что ничего не будет. Не может ничего быть. Войду, постою там, да и выйду, чувствуя себя полным остолопом. Хорошо хоть свидетель такой добросердечный. Кто другой на смех бы поднял, ославил бы на весь свет. Мол, заместитель губернского прокурора шастает на свидания с нечистой силой и еще от страха трясется. Побуждаемая самолюбием, в душе шевельнулась отвага. Теперь нужно было ее бережно, как трепещущий на ветру огонек, распалить, не дать угаснуть. — Ну-те-с, ну-те-с, — протянул Бердичевский, ускоряя шаг. Перед криво заколоченной дверью все же остановился и мелко, чтоб сзади не было видно, перекрестился. Раздеваться догола, конечно, нелепость, решил Матвей Бенционович. Все равно формулу из средневекового трактата он толком не помнил. Ну да ничего, как-нибудь обойдется и без формулы. Дотронуться до нацарапанного на стекле креста и сказать что-то такое про уговор архангела Гавриила с Лукавым. Иди сюда, дух святой, — так, кажется. А если начнутся неприятности, нужно поскорей крикнуть по-латыни, что веруешь в Господа, и всё отличным образом устроится. Ерничанье прибавило следователю храбрости. Он взялся за край двери, напрягся что было сил и потянул на себя. Можно было, оказывается, и не напрягаться — створка подалась легко. Ступая по скрипучему полу, Матвей Бенционович попытался определить, где окно. Замер в нерешительности, но в это время месяц, на короткое время спрятавшийся за тучку, снова озарил небосвод, и слева высветился серебристый квадрат. Следователь повернул шею, подавился судорожным вскриком. Там кто-то стоял! Недвижный, черный, в остроконечном куколе! Нет, нет, нет, — замотал головой Бердичевский, чтобы отогнать видение. Словно не выдержав тряски, голова вдруг взорвалась невыносимой болью, пронзившей и череп, и самое мозг. Потрясенное сознание покинуло Матвея Бенционовича, он больше ничего не видел и не слышал. Потом, неизвестно через сколько времени, чувства вернулись к несчастному следователю, однако не все — зрение возвращаться так и не пожелало. Глаза Бердичевского были открыты, но ничего не видели. Он прислушался. Услышал частый-частый стук собственного сердца, даже хлопанье ресниц — вот какая стояла тишина. Втянул носом запах пыли и стружек. Болела голова, затекло тело — значит, жив. Но где он? В избушке? Нет. Там было темно, но не так, не абсолютно темно — будто в гробу. Матвей Бенционович хотел приподняться — ударился лбом. Пошевелил руками — локтям было не раздвинуться. Согнул колени — тоже уперлись в твердое. Тут товарищ прокурора понял, что он и в самом деле лежит в заколоченном гробу, и закричал. Сначала не очень громко, как бы еще не утратив надежды: — А-а! А-а-а! Потом во все легкие: — А-а-а-а!!!! Выкрикнув весь воздух, захлебнулся рыданием. Мозг, приученный к логическому мышлению, воспользовался краткой передышкой и раскрыл Бердичевскому одну загадку — увы, слишком поздно. Так вот почему Лагранж стрелялся левой рукой, снизу вверх! Иначе ему в гробу револьвер было не вывернуть. Кое-как вытянул свой длинноствольный «смит-вессон», пристроил к сердцу, да и выпалил. О, какая лютая зависть к покойному полицмейстеру охватила Матвея Бенционовича! Каким облегчением, каким невероятным счастьем было бы иметь под рукой револьвер! Одно нажатие спуска, и кошмару конец, во веки веков. Глотая слезы, Бердичевский бормотал: «Маша, Машенька, прости… Я снова тебя предал, и еще хуже, чем там, на дороге! Я бросаю тебя, бросаю одну…» А мозг продолжал свою работу, теперь уже никому не нужную. Вот и с Ленточкиным понятно. То-то он после гроба никаких крыш и стен не выносит — вообще никакого стеснения для тела. Рыдания оборвались сами собой — это Бердичевский дошел до следующего открытия. Но Ленточкин каким-то образом из гроба выбрался! Пусть сумасшедший, но живой! Значит, надежда есть! Молитва! Как можно было забыть про молитву! Однако латынь, казалось, твердо вызубренная за годы учебы в гимназии и университете, от ужаса вся стерлась из памяти погибающего Матвея Бенционовича. Он даже не мог вспомнить, как по-латыни «Господи»! И духовный сын владыки Митрофания заорал по-русски: — Верую, Господи, верую!!! Забился в деревянном ящике, уперся в крышку лбом, руками, коленями — и свершилось чудо. Верхняя часть гроба с треском отлетела в сторону, Бердичевский сел, хватая ртом воздух, огляделся по сторонам. Увидел все ту же избушку, после кромешной тьмы показавшуюся необычайно светлой, разглядел в углу и печку, и даже ухват. И окно было на месте, только страшный силуэт из него исчез. Приговаривая «Верую, Господи, верую», Бердичевский перелез через бортик, грохнулся на пол — оказалось, что гроб стоял на столе. Не обращая внимания на боль во всем теле, задвигал локтями и коленями, проворно пополз к двери. Перевалился через порог, вскочил, захромал к речке. — Лев! Николаевич! На помощь! Спасите! — хрипло вопил товарищ прокурора, боясь оглянуться — что, если сзади несется над землей черный, в остром колпаке? — Помогите! Я сейчас упаду! Вот и мостик, вот и ограда. Лев Николаевич обещал ждать здесь. Бердичевский метнулся вправо, влево — никого. Этого просто не могло быть! Не такой человек Лев Николаевич, чтобы взять и уйти! — Где вы? — простонал Матвей Бенционович. — Мне плохо, мне страшно! Когда от стены часовни бесшумно отделилась темная фигура, измученный следователь взвизгнул, вообразив, что кошмарный преследователь обогнал его и поджидает спереди. Но нет, судя по контуру, это был Лев Николаевич. Всхлипывая, Бердичевский бросился к нему. — Слава… Слава Богу! Верую, Господи, верую! Что же вы не отзывались? Я уж думал… Он приблизился к своему соратнику и забормотал: — Я… Я не знаю, что это было, но это было ужасно… Кажется, я схожу с ума! Лев Николаевич, милый, что же это? Что со мной? Здесь молчавший повернул лицо к лунному свету, и Бердичевский растерянно умолк. В облике Льва Николаевича произошла странная метаморфоза. Сохранив все свои черты, это лицо неуловимо, но в то же время совершенно явственно переменилось. Взгляд из мягкого, ласкового, стал сверкающим и грозным, губы кривились в жестокой насмешке, плечи распрямились, лоб пересекла резкая, как след кинжала, морщина. — А то самое, — свистящим голосом ответил неузнаваемый Лев Николаевич и повертел пальцем у виска. — Ты, приятель, того, кукарекнулся. Ну и идиотская же у тебя физиономия! Матвей Бенционович испуганно отшатнулся, а Лев Николаевич, правая щека которого дергалась мелким тиком, ощерил замечательно белые зубы и трижды торжествующе прокричал: — Идиот! Идиот! Идиот! Лишь теперь, самым уголком стремительно угасающего сознания, Бердичевский понял, что он, действительно, сошел с ума, причем не только что, в избушке, а раньше, много раньше. Явь и реальность перемешались в его больной голове, так что теперь уже не разберешь, что из событий этого чудовищного дня произошло на самом деле, а что было бредом заплутавшего рассудка. Втянув голову в плечи и приволакивая ногу, безумный чиновник побежал по лунной дороге, куда глядели глаза, и всё приговаривал: — Верую, Господи, верую! Часть вторая Богомолье г-жи Лисицыной Дворянка Московской губернии Надо же так случиться, чтоб прямо перед тем, как прийти второму письму от доктора Коровина, в самый предшествующий вечер, между архиереем и сестрой Пелагией произошел разговор о мужчинах и женщинах. То есть, на эту тему владыка и его духовная дочь спорили частенько, но на сей раз, как нарочно, столкнулись именно по предмету силы и слабости. Пелагия доказывала, что «слабым полом» женщин нарекли зря, неправда это, разве что в смысле крепости мышц, да и то не всех и не всегда. Увлекшись, монахиня даже предложила епископу сбегать или сплавать наперегонки — посмотреть, кто быстрее, однако тут же опомнилась и попросила прощения. Митрофаний, впрочем, нисколько не рассердился, а засмеялся. — Хорошо бы мы с тобой смотрелись, — стал описывать преосвященный. — Несемся сломя голову по Большой Дворянской: рясы подобрали, ногами сверкаем, у меня борода по ветру веником, у тебя патлы рыжие полощутся. Народ смотрит, крестится, а нам хоть бы что — добежали до реки, бултых с обрыва — и саженками, саженками. Посмеялась и Пелагия, однако от темы не отступилась. — Нет сильного пола и нет слабого. Каждая из половин человечества в чем-то сильна, а в чем-то слаба. В логике, конечно, изощренней мужчины, от этого и большая способность к точным наукам, но здесь же и недостаток. Вы, мужчины, норовите всё под гимназическую геометрию подогнать и, что у вас в правильные фигуры да прямые углы не всовывается, от того вы отмахиваетесь и потому часто главное упускаете. И еще вы путаники, вечно понастроите турусов на колесах, где не надо бы, да сами под эти колеса и угодите. Еще гордость вам мешает, больше всего вы страшитесь в смешное или унизительное положение попасть. А женщинам это все равно, мы хорошо знаем, что страх этот глупый и ребяческий. Нас в неважном сбить и запутать легче, зато в главном, истинно значительном, никакой логикой не собьешь. — Ты к чему это все говоришь? — усмехнулся Митрофаний. — Зачем вся твоя филиппика? Что мужчины глупы и надобно власть над обществом у них отобрать, вам передать? Монахиня ткнула пальцем в очки, съехавшие от запальчивости на кончик носа. — Нет, владыко, вы совсем меня не слушаете! Оба пола по-своему умные и глупые, сильные и слабые. Но в разном! В том и величие замысла Божия, в том и смысл любви, брака, чтоб каждый свое слабое подкреплял тем сильным, что есть в супруге. Однако говорить серьезно епископ нынче был не настроен. Изобразил удивление: — Замуж, что ли, собралась? — Я не про себя говорю. У меня иной Жених есть, который меня лучше всякого мужчины укрепляет. Я про то, что напрасно вы, отче, в серьезных делах только на мужской ум полагаетесь, а про женскую силу и про мужскую слабость забываете. Митрофаний слушал да посмеивался в усы, и это распаляло Пелагию еще больше. — Хуже всего эта ваша снисходительная усмешечка! — наконец взорвалась она. — Это в вас от мужского высокомерия, монаху вовсе не уместного! Не вам ли сказано: «Нет мужеского пола, ни женского, ибо все вы одно во Христе Иисусе»? — Знаю, отчего ты мне проповеди читаешь, отчего бесишься, — ответил на это проницательный пастырь. — Обижена, что я в Новый Арарат не тебя послал. И к Матвею ревнуешь. Ну как он всё размотает без участия твоей рыжей головы? А Матвей беспременно размотает, потому что осторожен, проницателен и логичен. — Здесь Митрофаний улыбаться перестал и сказал уже без шутливости. — Я ли тебя не ценю? Я ли не знаю, как ты сметлива, тонка чутьем, угадлива на людей? Но, сама знаешь, нельзя чернице в Арарат. Монастырский устав воспрещает. — Вы это говорили уже, и я при Бердичевском препираться не стала. Сестре Пелагии, конечно, нельзя. А Полине Андреевне Лисицыной очень даже возможно. — Даже не думай! — построжел преосвященный. — Хватит! Погрешили, погневили Бога, пора и честь знать. Каюсь, сам я виноват, что благословлял тебя на такое непотребство — во имя установления истины и торжества справедливости. Весь грех на себя брал. И если б в Синоде про шалости эти узнали, прогнали б меня с кафедры взашей, а возможно, и сана бы лишили. Но зарок я дал не из опасения за свою епископскую мантию, а из страха за тебя. Забыла, как в последний раз чуть жизни через лицедейство это не лишилась? Всё, не будет больше никакой Лисицыной, и слушать не желаю! Долго еще препирались из-за этой самой таинственной Лисицыной, друг друга не убедили и разошлись каждый при своем мнении. А наутро почта доставила преосвященному письмо с острова Ханаана, от психиатрического доктора Коровина. Владыка вскрыл конверт, прочитал написанное, схватился за сердце, упал. Начался в архиерейских палатах невиданный переполох: набежали врачи, губернатор верхом прискакал — без шляпы, на неоседланной лошади, предводитель из загородного поместья примчался. Не обошлось, конечно, и без сестры Пелагии. Она пришла тихонечко, посидела в приемной, испуганно глядя на суетящихся врачей, а после, улучив минутку, отвела в сторону владычьего секретаря, отца Усердова. Тот рассказал, как случилось несчастье, и злополучное письмо показал, где говорилось про нового пациента коровинской больницы. Остаток дня и всю ночь монахиня простояла в архиерейской образной на коленях — не на prie-Dieu,[5] а прямо на полу. Горячо молилась за исцеление недужного, смерть которого стала бы несчастьем для целого края и для многих, любивших епископа. В опочивальню, где врачевали больного, Пелагия и не совалась — без нее ухаживальщиков хватало, да и все одно не пустили бы. Там над бесчувственным телом колдовал целый консилиум, а из Санкт-Петербурга, вызванные телеграммой, уж ехали трое наиглавнейших российских светил по сердечным недугам. Утром к коленопреклоненной инокине вышел самый молодой из докторов, хмурый и бледный. Сказал: — Очнулся. Вас зовет. Только недолго. И, ради Бога, сестрица, без рыданий. Его волновать нельзя. Пелагия с трудом поднялась, потерла синяки на коленях, пошла в опочивальню. Ах, как скверно пахло в скорбном покое! Камфорой, крахмальными халатами, прокипяченным металлом. Митрофаний лежал на высоком старинном ложе, синий балдахин которого был украшен рисунком небесного свода, и хрипло, тяжело дышал. Лицо архиерея поразило Пелагию мертвенным цветом, заостренностью черт, а более всего какой-то общей застылостью, так мало совместной с деятельным нравом владыки. Монахиня всхлипнула, и сердитый доктор тут же кашлянул у нее за спиной. Тогда Пелагия испуганно улыбнулась — так и подошла к постели с этой жалкой, неуместной улыбкой на устах. Лежащий скосил на нее глаза. Чуть опустил веки — узнал. С трудом шевельнул лиловыми губами, но звука не получилось. Все еще не стерев улыбки, Пелагия бухнулась на колени, подползла к самой кровати, чтоб угадать слова по движению губ. Преосвященный смотрел ей в глаза, но не тихим, благословляющим взором, как следовало бы в такую минуту, а строго, даже грозно. Собравшись с силами, прошелестел всего два слова — странных: — Не вздумай… Подождав, не будет ли сказано еще чего-нибудь, и не дождавшись, монахиня успокоительно кивнула, поцеловала вялую руку больного и встала. Доктор уж подпихивал ее в бок: ступайте, мол, ступайте. Медленно идя через комнаты, Пелагия шептала слова покаянной молитвы: — «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое, яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною…» Смысл моления прояснился очень скоро. Из образной черница повернула не в приемную, а шмыгнула в архиереев кабинет, пустой и полутемный. Нисколько не тушуясь, открыла ключом ящик письменного стола, извлекла оттуда бронзовую шкатулку, где Митрофаний хранил свои личные сбережения, обыкновенно тратимые на книги, на нужды архиерейского облачения, либо на помощь бедным, — и бестрепетной рукой сунула всю пачку кредиток себе за пазуху, ни рубля в шкатулке не оставила. Двор, заставленный экипажами соболезнователей, Пелагия пересекла неспешно, пристойно, но, повернув в сад, за которым располагался корпус епархиального училища, перешла на нечинный бег. Заглянула в келью к начальнице училища, сказала, что во исполнение воли преосвященного владыки должна отлучиться на некоторое, пока неясно, сколь продолжительное, время и просит подыскать замену для уроков. Добрая сестра Христина, привычная к неожиданным отлучкам учительницы русского языка и гимнастики, ни о цели поездки, ни о пункте следования не спросила, а пожелала только знать, довольно ли у Пелагии теплых вещей, чтобы не простыть в дороге. Монахини поцеловались плечо в плечо, Пелагия захватила из своей комнаты малый сундучок и, взяв извозчика, велела во весь дух гнать на пристань — до отправления парохода оставалось менее получаса. * * * Назавтра в полдень она уже сходила по трапу на нижегородский причал, однако одета была не в рясу — в скромное черное платье, извлеченное из сундучка. И это был только первый этап метаморфозы. В гостинице рыжеволосая постоялица попросила в нумер стопку самоновейших модных журналов, вооружилась карандашом и принялась выписывать на листок всякие мудреные словосочетания вроде «гроденапл. капот экосез, триповый пеплос, шерст. тальма» и прочее подобное. Исполнив эту исследовательскую работу со всем возможным тщанием и потратив на нее не меньше двух часов, Пелагия посетила самый лучший нижегородский магазин готового платья «Дюбуа-э-фис», где дала приказчику удивительно точные и детальные распоряжения, принятые с почтительным поклоном и немедленно исполненные. Еще полтора часа спустя, отправив в гостиницу целый экипаж свертков, коробок и картонок, расхитительница епископской казны, нарядившаяся в тот самый загадочный «триповый пеплос» (прямое бескорсетное платье утрехтского бархата), совершила деяние, для монахини уж вовсе невообразимое: отправилась в куаферный салон и велела завить ее короткие волосы по последней парижской моде «жоли-шерубен», пришедшейся очень кстати к овальному, немножко веснушчатому лицу. Приодевшись и прихорошившись, заволжская жительница, как это бывает с женщинами, преобразилась не только внешне, но и внутренне. Походка стала легкой, будто бы скользящей, плечи расправились, шея держала голову повернутой не книзу, а кверху. Прохожие мужчины оглядывались, а двое офицеров даже остановились, причем один присвистнул, а второй укоризненно сказал ему: «Фи, Мишель, что за манеры». У входа в туристическую контору «Кук энд Канторович» к нарядной даме пристала злобная грязная цыганка. Стала грозить неминучим несчастьем, ночными страхами и гибелью от утопления, требуя за отвод несчастья гривенник. Пелагия пророчицу нисколько не испугалась, тем более что в не столь далеком прошлом благополучно избегла гибели в водах, но все равно дала ведьме денег, да не десять копеек, а целый рубль — чтоб впредь была добрее и не считала всех людей врагами. В агентстве, вмещавшем в себя и лавку дорожных принадлежностей, были потрачены еще полторы сотни из епископовых сбережений — на два чудесных шотландских чемодана, на маникюрный набор, на перламутровый футлярчик для очков, подвешиваемый к поясу (и красиво, и удобно), а также на приобретение билета до Ново-Араратской обители, куда нужно было ехать железной дорогой до Вологды, затем каретой до Синеозерска и далее пароходом. — На богомолье? — почтительно осведомился служитель. — Самое время-с, пока холода не ударили. Не угодно ли сразу и гостиницу заказать? — Вы какую посоветуете? — спросила путешественница. — От нас недавно супруга городского головы с дочерью ездили, в «Голове Олоферна» останавливались. Очень хвалили-с. — В «Голове Олоферна»? — поморщилась дама. — А другой какой-нибудь нет, чтоб без кровожадности? — Отчего же-с? Есть. Гостиница «Ноев ковчег», пансион «Земля обетованная». А кто из дам желает вовсе от мужского пола отгородиться, в «Непорочной деве» селятся. Благочестивейшее заведение, для благородных и состоятельных паломниц. Плата невысока-с, но зато от каждой постоялицы жертвование в монастырскую казну ожидается, не менее ста целковых. Кто триста и больше дает — личной аудиенции у архимандрита удостаивается. Последнее сообщение, кажется, очень заинтересовало будущую богомолицу. Она открыла новенький ридикюль, достала пук кредиток (все еще весьма изрядный), стала считать. Служитель наблюдал за этой процедурой с деликатностью и благоговением. На пятистах рублях клиентка остановилась, беспечно сказала: — Да, пускай будет «Непорочная дева». — И спрятала деньги обратно в сумочку, так их до конца и не сосчитав. — Прислугу возьмете в нумер или отдельно-с? — Как можно? — укоризненно покачала дама своими бронзовыми кудряшками. — На богомолье — и с прислугой? Это что-то не по-христиански. Буду всё делать сама — и одеваться, и умываться, и даже, быть может, причесываться. — Пардон. Не все, знаете ли, так щепетильны-с… — Клерк застрочил по бланку, ловко обмакивая стальное перо в чернильницу. — На чье имя прикажете оформить? Паломница вздохнула, зачем-то перекрестилась. — Пишите: «Вдова Полина Андреевна Лисицына, потомственная дворянка Московской губернии». Дорожные зарисовки Раз сама героиня нашего повествования, скинув рясу, нареклась другим именем, станем так называть ее и мы — из почтения к иноческому званию и во избежание кощунственной двусмысленности. Дворянка так дворянка, Лисицына так Лисицына — ей виднее. Тем более что, судя по всему, в новом своем обличье духовная дочь заволжского архипастыря чувствовала себя ничуть не хуже, чем в прежнем. Нетрудно было заметить, что путешествие ей нисколько не в тягость, а, наоборот, в приятность и удовольствие. Едучи в поезде, молодая дама благосклонно поглядывала в окошко на пустые нивы и осенние леса, еще не вполне сбросившие свой прощальный наряд. В туристическом агентстве в комплимент к прочим покупкам Полина Андреевна получила славный бархатный мешочек для рукоделья, уютно разместившийся у нее на груди, и теперь коротала время, вывязывая мериносовую душегреечку, которая непременно понадобится преосвященному Митрофанию в зимние холода, особенно после тяжкого сердечного недуга. Работа была наисложнейшая, с чередованием букле и чулочной вязки, с цветными вставками, и продвигалась неблагополучно: петли ложились неровно, цветные нитки чересчур стягивались, перекашивая весь орнамент, однако самой Лисицыной ее творчество, похоже, нравилось. Она то и дело прерывалась и, склонив голову, разглядывала нескладное произведение своих рук с явным удовольствием. Когда путешественнице надоедало вязать, она бралась за чтение, причем умудрялась предаваться этому занятию не только в покойном железнодорожном вагоне, но и в тряском омнибусе. Читала путешественница две книжки попеременно, одну в высшей степени уместную для богомолья — «Начертание христианского нравоучения» Феофана Затворника, другую очень странную — «Учебник по стрелковой баллистике. Часть вторая», но с не меньшим вниманием и интересом. Ступив в Синеозерске на борт парохода «Святой Василиск», Полина Андреевна в полной мере проявила одну из главнейших своих характеристик — неуемное любопытство. Обошла всё судно, поговорила с рясофорными матросами, посмотрела, как отталкивают воду огромные колеса. Заглянула в машинное отделение, послушала, как механик рассказывает желающим из числа пассажиров о работе маховиков, коленчатых валов и котла. Специально надев очки (которые после превращения заволжской монашки в московскую дворянку передислоцировались с носа паломницы в перламутровый футляр), Лисицына даже заглянула в топку, где страшно вспыхивали и стреляли раскаленные угли. Потом вместе с другими любознательными, всё сплошь лицами мужского пола, отправилась на обследование капитанской рубки. Экскурсия устраивалась в целях демонстрации новоараратского гостеприимства и благосердечия, простирающегося не только на пределы архипелага, но и на корабль, носящий имя святого основателя обители. Объяснения о фарватере, управлении пароходом и непредсказуемом нраве синеозерских ветров давал помощник, смиренного вида монах в мухояровой скуфье, однако Лисицыну куда больше заинтриговал капитан брат Иона — красномордый густобородый разбойник в брезентовой рыбацкой шапке, самолично стоявший у руля и под этим предлогом на пассажиров не глядевший. Колоритный субъект совсем не походил на чернеца, хоть тоже был одет в рясу, поэтому Полина Андреевна, не утерпев, подобралась к нему поближе и спросила: — Скажите, святой отец, а давно ли вы приняли постриг? Верзила покосился на нее сверху вниз, помолчал — не отстанет ли? Поняв, что не отстанет, неохотно пророкотал: — Пятый год. Пассажирка немедленно переместилась к капитану под самый локоть, чтобы было удобней беседовать. — А кем были в миру? Капитан тяжко вздохнул, так что сомнений быть не могло: его бы воля, он отвечать на вопросы настырной дамочки не стал бы, а в два счета выгнал бы ее из рубки, где бабам быть незачем. — Тем и был. Кормщиком. На Груманте китов бил. — Как интересно! — воскликнула Полина Андреевна, ничуть не смущенная неприветливостью тона. — Потому, наверно, вас и Ионой нарекли? Из-за китов, да? Явив истинный подвиг христианского смирения, капитан растянул рот в стороны, что, по очевидности, должно было означать любезную улыбку. — Не из-за китов, из-за кита. Усач лодку хвостом расколотил. Все потопли, я один вынырнул. Он меня в самую пасть всосал, усищами ободрал, да, видно, не по вкусу я ему пришелся — выплюнул. После шхуна меня подобрала. Я в пасти, может, с полминуты всего и пробыл, но успел слово дать: спасусь — в монахи уйду. — Какая поразительная история! — восхитилась пассажирка. — А всего удивительней в ней то, что вы, спасшись, в самом деле постриг приняли. Знаете, этак многие в отчаянную минуту обеты Богу дают, да потом редко кто исполняет. Иона улыбку изображать перестал, сдвинул косматые брови. — Слово есть слово. И столько в этой короткой фразе было непреклонности пополам с горечью, что Лисицыной стало бедного китобоя ужасно жалко. — Ах, никак нельзя вам было в монахи, — расстроилась она. — Господь вас понял бы и простил бы. Иночество должно быть наградой, а вам оно как наказание. Ведь вы, поди, скучаете по прежней вольной жизни? Знаю я моряков. Без вина, без бранного слова вам мучительно. Да и обет целомудрия опять же… — жалеюще закончила сердобольная паломница уже как бы про себя, вполголоса. Однако капитан все равно услышал и кинул на бестактную особу такой взгляд, что Полина Андреевна напугалась и поскорей ретировалась из рубки на палубу, а оттуда к себе в каюту. Мужской рай Свирепый взгляд капитана до некоторой степени объяснился, когда наутро «Святой Василиск» пришвартовался у ново-араратской пристани. Дожидаясь носильщика, Полина Андреевна несколько задержалась на борту и сошла с корабля чуть ли не последней из пассажиров. Ее внимание привлекла стройная молодая дама в черном, нетерпеливо дожидавшаяся кого-то на причале. Внимательно оглядев встречающую и отметив некоторые особенности ее наряда (он был хоть и вычурен, но несколько demodè[6] — судя по журналам, в этом сезоне таких широких шляп и ботиков на серебряных пуговичках уже не носили), Лисицына заключила, что эта дама, вероятно, из числа местных жительниц. Собою она была хороша, только бледновата, да еще впечатление портил чересчур быстрый и недобрый взгляд. Аборигенка тоже изучающе осмотрела московскую дворянку, задержавшись взором на тальме и рыжих завитках, что выбивались из-под шапочки «шалунишка-паж». Красивое лицо незнакомки зло исказилось, и она тут же отвернулась, высматривая кого-то на палубе. Любопытная Полина Андреевна, немного отойдя, обернулась, надела очки и была вознаграждена за такую предусмотрительность лицезрением интересной сцены. К трапу вышел брат Иона, увидел черную даму и остановился как вкопанный. Но стоило ей поманить его коротким повелительным жестом, и капитан чуть не вприпрыжку ринулся на причал. Полина Андреевна снова вспомнила про обет монашеского целомудрия, покачала головой. Успела заметить еще одну интригующую деталь: поравнявшись с туземной жительницей, Иона лишь чуть-чуть повернул к ней голову (широкая грубая физиономия капитана была еще краснее обычного), но не остановился — лишь слегка коснулся ее руки. Однако вооруженные окулярами глаза госпожи Лисицыной заметили, что из ручищи бывшего китобоя в узкую, обтянутую серой замшей ладонь переместилось нечто маленькое, бумажное, квадратное — то ли конвертик, то ли сложенная записка. Ах, бедняжка, вздохнула Полина Андреевна и пошла себе дальше, с интересом оглядывая священный город. На счастье, паломнице исключительно повезло с погодой. Неяркое солнце с меланхолическим благодушием освещало золотые верхушки церквей и колоколен, белые стены монастыря и разноцветные крыши обывательских домов. Больше всего вновьприбывшей понравилось то, что яркие краски осени в Новом Арарате еще отнюдь не угасли: деревья стояли желтые, бурые и красные, да и небо голубело совсем не по-ноябрьски. А между тем в Заволжске, располагавшемся много южнее, листва давно уж осыпалась и лужи по утрам покрывались корочкой нечистого льда. Полина Андреевна вспомнила, как помощник капитана в рубке рассказывал про какой-то особенный островной «мелкоклимат», объясняемый причудами теплых течений и, разумеется, Господним расположением к этим богоспасаемым местам. Путешественница еще не успела добраться до гостиницы, а уже высмотрела все ново-араратские необычности и составила себе о диковинном городе первое впечатление. Новый Арарат показался Лисицыной городком славным, разумно устроенным, но в то же время каким-то несчастливым, или, как она мысленно его определила, «бедненьким». Не в смысле обустройства улиц или скудости построек — с этим-то как раз все было в полном порядке: дома добротные, по большей части каменные, храмы многочисленны и пышны, разве что очень уж кряжисты, без возвышающей душу небоустремленности, ну а улицы и вовсе заглядение — ни соринки, ни лужицы. «Бедненьким» Полина Андреевна нарекла город оттого, что он показался ей каким-то очень уж безрадостным, не того она ждала от близкой к Богу обители. Несколько времени спустя паломница вычислила и причину такой обделенности. Но это случилось уже после того, как госпожа Лисицына разместилась в гостинице. Там она перво-наперво объявила, что желает вручить лично отцу настоятелю пожертвование в пятьсот рублей — и тут же, на самый этот день, получила аудиенцию. Население «Непорочной девы», включая и прислугу, состояло из одних только женщин, отчего в обстановке нумеров преобладали вышитые занавесочки, пуфики, подушечки и покрытые чехлами скамеечки — вся эта приторность новой постоялице, привыкшей к простоте монашеской кельи, ужасно не понравилась. А выйдя из женского рая обратно на улицу, Полина Андреевна по контрастности вдруг поняла, чем нехорош и сам город. Он тоже являл собой подобие рая, только не женского, а мужского. Здесь всем заправляли мужчины, всё сделали и устроили по своему разумению, без оглядки на жен, дочерей или сестер, и оттого город получился вроде гвардейской казармы: геометрически правильный, опрятный, даже вылизанный, но жить в таком не захочешь. Сделав это открытие, Лисицына принялась оглядываться по сторонам с удвоенным любопытством. Так вот какое житье на Земле устроили бы себе мужчины, дай им полную волю! Молиться, махать метлой, обрасти бородищами и ходить строем (это Полине Андреевне встретился наряд монастырских «мирохранителей»). Тут-то и стало ей всех жалко: и Новый Арарат, и мужчин, и женщин. Но мужчин все-таки больше, чем женщин, потому что последние без первых кое-как обходиться еще могут, а вот мужчины, если предоставить их самим себе, точно пропадут. Или озвереют и примутся безобразничать, или впадут в этакую вот безжизненную сухость. Еще неизвестно, что хуже. Спасение котенка Как уже было сказано, аудиенция у высокопреподобного Виталия щедрой дарительнице была обещана самая незамедлительная, и, покинув гостиницу, путешественница двинулась в сторону монастыря. Белостенный и многоглавый, он был виден почти из всех точек города, ибо располагался на той его окраине, что была приподнята вверх и вознесена над озером. От крайних домов до первых предстенных построек, по большей части хозяйственного назначения, дорога шла парком, разбитым по высокому берегу, под каменный срез которого смиренно ложились неутомимые синие волны. Идя вдоль озера, Полина Андреевна запахнула шерстяную тальму поплотнее, так как ветер был холодноват, но вглубь парка с обрыва не переместилась — больно уж хороший сверху открывался вид на вместилище вод, да и порывистый зефир не столько остужал, сколько освежал. Уже неподалеку от монастырских пределов, на открытой лужайке, очевидно, служившей любимым местом гуляния для местных жителей, происходило что-то необычное, и любознательная Лисицына немедленно повернула в ту сторону. Сначала увидела скопление людей, зачем-то столпившихся на самом краю берега, у старой покривившейся ольхи, потом услышала детский плач и еще какие-то тонкие, пронзительные звуки, не вполне понятного происхождения, но тоже очень жалостные. Тут Полине Андреевне, по учительскому опыту хорошо разбиравшейся во всех оттенках детского плача, сделалось тревожно, потому что плач был самого что ни на есть горестного и непритворного тембра. Полуминуты хватило, чтобы молодая дама разобралась в происходящем. История, по правде сказать, приключилась самая обыденная и отчасти даже комическая. Маленькая девочка, игравшая с котенком, позволила ему залезть на дерево. Цепляясь за бугристую кору своими коготками, пушистый детеныш забрался слишком далеко и высоко, так что теперь не мог спуститься обратно. Опасность заключалась в том, что ольха нависала над кручей, а котенок застрял на самой длинной и тонкой ветке, под которой, далеко внизу, плескались и пенились волны. Сразу было ясно, что бедняжку не спасти. Жалко — он был прелесть как хорош: шерстка белая, будто лебяжий пух, глазки круглые, голубые, на шейке любовно повязанная атласная ленточка. Еще жальче было хозяйку, девчушку лет шести-семи. Она тоже была премилая: в чистеньком сарафанчике, цветастом платочке, из-под которого выбивались светлые прядки, в маленьких, словно игрушечных лапоточках. — Кузя, Кузенька! — всхлипывала малютка. — Слезай, упадешь! Какой там «слезай». Котенок держался за кончик ветки из последних силенок. Ветер раскачивал белое тельце, покручивал то вправо, то влево, и было видно, что скоро стряхнет его совсем. Полина Андреевна наблюдала печальную картину, схватившись за сердце. Ей вспомнился один не столь давний случай, когда она сама оказалась в положении такого вот котенка и спаслась только промыслом Божьим. Вспомнив ту страшную ночь, она перекрестилась и прошептала молитву — но не в благодарность о тогдашнем чудодейственном избавлении, а за бедного обреченного малютку: «Господи Боже, дай зверенышу еще пожить! Что Тебе этакая малость?» Сама, конечно, понимала, что спасти котенка может только чудо, а не такой это повод, чтобы Провидению чудесами разбрасываться. Даже и смешно вышло бы, невозвышенно. Собравшиеся, конечно, не молчали — одни утешали девочку, другие обсуждали, как выручить несмышленыша. Кто говорил: «Надо бы залезть, ногой на сук опереться да сачком его зачерпнуть», хотя ясно было, что сачку тут, в парке, взяться неоткуда. Другой рассуждал сам с собой вслух: «Можно бы на сук лечь и попробовать дотянуться, только ведь сорвешься. Добро б еще из-за дела жизнью рисковать, а то из-за зверушки». И прав был, истинно прав. Полина Андреевна хотела уже идти дальше, чтобы не видеть, как белый пушистый комок с писком полетит вниз, и не слышать, как страшно закричит девчушка (увели бы ее, что ли), однако здесь к собравшимся присоединился новый персонаж, и такой интересный, что мнимая москвичка уходить передумала. Бесцеремонно расталкивая публику, к ольхе пробирался высокий худощавый барин в щегольском белоснежном пальто и белой же полотняной фуражке. Решительный человек вне всякого сомнения относился к пресловутой категории «писаных красавцев», в которую мужчины, как известно, попадают вовсе не из-за классической правильности черт (хотя барин был очень даже недурен собой в золотоволосо-голубоглазом славянском стиле), а из-за общего впечатления спокойной уверенности и обаятельной дерзости. Эти два качества, безотказно действующие почти на всех женщин, были прорисованы в лице и манерах элегантного господина так явственно, что оказавшиеся в толпе дамы, барышни, бабы и девки сразу обратили на него особенное внимание. Не была исключением и госпожа Лисицына, подумавшая про себя: «Надо же, какие в Арарате встречаются типы. Неужто и этот на богомолье?» Однако затем вновьприбывший повел себя таким образом, что внимание к его особе из особенного превратилось в зачарованное (что, заметим, при явлении «писаных красавцев» случается нередко). Единым взглядом оценив и поняв положение дел, красавец без малейших колебаний швырнул наземь свою фуражку, туда же полетело и фасонное пальто. Одному из зевак, по виду мастеровому, барин приказал: — Эй ты, марш на дерево. Да не трусь, на сук лезть не понадобится. Как крикну «Давай!», тряси его что есть силы. Такого не послушаться было невозможно. Мастеровой тоже бросил под ноги свой засаленный картуз, поплевал на руки, полез. Публика затаила дыхание — ну, а дальше-то что? А дальше красавец уронил на траву свой сюртук, тоже белый, коротко разбежался и прыгнул с обрыва в бездну. Ах! Разумеется, про «бездну» обычно пишут для пущей эффектности, ибо всякому известно, что кроме той единственной и окончательной Бездны все иные пропасти, земные ли, водные ли, непременно имеют какое-нибудь окончание. И эта, подъярная, тоже была не столь уж бездонна — пожалуй, саженей десять. Но и этой высоты вполне хватило бы, чтоб расшибиться о поверхность озера и потонуть, не говоря уж о том, что от воды так и веяло свинцовым холодом. В общем, как ни посмотри, поступок был безумный. Не геройский, а именно что безумный — было бы из-за чего геройство проявлять! С упомянутым выше «ах!» все сгрудились над кручей, высматривая, не вынырнет ли из волн забубенная светловолосая голова. Вынырнула! Заколыхалась меж изумленных гребешков маленьким лаун-теннисным мячиком. Потом высунулась и рука, махнула. Звонкий, подхваченный услужливым ветром голос крикнул: — Давай! Мастеровой что было сил тряхнул ветку, и котенок с жалобным писком сорвался вниз. Упал в сажени от полоумного барина, через секунду был подхвачен и вознесен над водами. Зрители кричали и выли от восторга, сами себя не помня. Гребя свободной рукой, герой (все-таки герой, а не безумец — это было ясно по реакции публики) доплыл до подножия обрыва, с трудом вскарабкался на мокрый валун и пошел по самой кромке прибоя к тропинке, что была высечена в скале. Сверху уж бежали встречать — подхватить под руки, растереть, обнять. Через несколько минут, встреченный всеобщим ликованием, красавец был наверху. Ни держать себя под руки, ни растирать, ни тем более обнимать он никому не позволил. Шел сам, весь синий, трясущийся от холода, с прилипшей ко лбу косой прядью. Таким, мокрым и вовсе не элегантным, он показался Полине Андреевне еще прекрасней, чем в белоснежном наряде. И не ей одной — это было видно по мечтательным лицам женщин. Чудесный спасатель рассеянно огляделся и вдруг задержал взгляд на рыжеволосой красивой даме, что смотрела на него не с восторгом, как другие, а скорее с испугом. Подошел, по-прежнему держа в руке вымокшего щуплого котенка. Спросил, глядя прямо в глаза: — Вы кто? — Лисицына, — тихо ответила Полина Андреевна. Зрачки у героя были черные, широкие, а кружки вокруг них светло-синие с лазоревым оттенком. — Вдова, — сама не зная зачем, присовокупила заробевшая этого взгляда женщина. — Вдова? — медленно переспросил барин и особенным образом улыбнулся: будто Полина Андреевна лежала перед ним на блюде, разукрашенная петрушкой и сельдереем. Лисицына непроизвольно попятилась и быстро сказала: — У меня есть Жених. — Так кто, вдова или невеста? — засмеялся прельститель, сверкнув белыми зубами. — А, все равно. Повернулся, пошел дальше. Ох, до чего же был хорош! Полина Андреевна нащупала на груди под платьем крестик, сжала его пальцами. Резануло одно. Спасенного котенка герой швырнул счастливой девочке под ноги, даже не взглянув на нее и не слушая сбивчивый благодарный лепет. Накинул на плечи услужливо поданное пальто (уже не такое ослепительно белое, как прежде), фуражку надел как придется, набекрень. Ушел и ни разу не оглянулся. Сон про крокодила В пределы собственно монастыря госпожа Лисицына ступила, еще не вполне оправившись от взволновавшей ее встречи — раскрасневшаяся, виновато помаргивающая. Однако строгий, торжественный вид обители, само обилие иноков и послушников, облаченных в черное, помогли Полине Андреевне вернуться в подобающее настроение. Пройдя мимо главного храма, мимо келейных и хозяйственных корпусов, паломница оказалась во внутренней части монастыря, где в окружении клумб стояли два нарядных дома — настоятельские и архиерейские палаты: в первом квартировал ново-араратский настоятель отец Виталий, второй же предназначался для размещения высокого начальства, буде пожелает почтить островные святыни посещением. А надо сказать, что начальство бывало на Ханаане часто — и церковное, и синодское, и светское. Один лишь губернский архиерей, которому вроде бы и ехать было ближе, чем из Москвы или Петербурга, за долгие годы не наведался ни разу. Не из небрежения, а напротив — от уважения к распорядительности архимандрита. Преосвященный любил повторять, что догляд надобен за нерадивыми, а радивых доглядывать незачем, и в соответствии с этой максимой предпочитал навещать лишь менее устроенные из подведомственных ему монастырей и благочиний. Келейник отца Виталия попросил дарительницу обождать в приемной, где по стенам были развешаны иконы вперемежку с архитектурными планами разных строений. Иконам Лисицына поклонилась, планы внимательно рассмотрела, пожалела чахлую гераньку, которой что-то плохо рослось на подоконнике, а там и к высокопреподобному позвали. Отец Виталий встретил богомолицу приветливо, благословил с высоты своего исполинского роста и даже к рыжим, выбивавшимся из-под платка волосам наклонился, как бы в смысле поцелуя, однако видно было, что дел у настоятеля множество и ему хочется избавиться от приезжей барыньки поскорее. — На обитель в общем жертвуете или на какое-нибудь особенное дело? — спросил он, раскрывая конторскую книгу и готовясь вписать вдовицыну лепту. — На полное усмотрение вашего высокопреподобия, — ответила Полина Андреевна. — А дозволено ли мне будет присесть? Виталий вздохнул, поняв, что без душеспасительной беседы не обойтись — за свое пожертвование съест у него вдова Лисицына четверть часа, если не больше. — Да вот сюда пожалуйте, — показал он на неудобный, специально для подобных случаев заведенный стул: с ребрышками по сиденью, с шипастой спинкой — больше четверти часа на таком инквизиторском седалище и не выдержишь. Полина Андреевна села, ойкнула, но ничего по поводу удивительного стула не сказала. Немножко похвалила чудесные араратские порядки, чинность и трезвость населения, индустриальные новшества и великолепие построек — архимандрит выслушал благосклонно, ибо при желании льстить и гладить по шерстке госпожа Лисицына умела превосходно. Затем повернула на существенное, ради чего и было потрачено пятьсот рублей. — Какое вашему высокопреподобию подспорье — святой Василисков скит! То-то благости, то-то паломников! — радовалась за ново-араратцев посетительница. — Мало какая из обителей владеет таким неоценимым сокровищем. Виталий скривил круглое, не идущее к долговязию фигуры лицо. — Не могу с вами согласиться, дочь моя. Это прежним настоятелям, кто до меня был, Окольний остров корм давал, а мне, честно сказать, от него одна докука. Паломники сейчас в Арарат не столько ради Василиска, сколько ради отдохновения ездят — и душевного, и телесного. Ведь здесь у нас истинный рай, подобный Эдемскому! Да и без богомольцев, слава Господу, на ногах крепко стоим. От скита же одно шатание в братии и разброд. Иной раз, верите ли, мечтаю, чтоб постановление Синода вышло — позакрывать все скиты и схиму воспретить, чтоб не нарушались иерархия и порядок. — Настоятель сердито топнул тяжелой ногой — пол отозвался гулом. — Вы, я вижу, женщина умная, современного образа мыслей, так что уж я с вами откровенно, без обиняков. Что ж это за святость, когда схиигуменом на Окольнем закоренелый развратник! А, вы не слыхали? — спросил Виталий, заметив гримасу на лице собеседницы (очень возможно, что вызванную не удивлением, а неудобством стула). — Старец Израиль, в прошлом чувственный плотоядник, сущий люцифер сладострастия! Пережил прочих схимников, и вот извольте — скитоначальник, главный блюститель синеозерской святости, целый год уже. Никак не приберет его Господь. И я, даром что настоятель, над назначением сим невластен, ибо на Окольнем острове свой устав! Полина Андреевна сокрушенно покачала головой, сочувствуя. — И не говорите мне про Василисков скит, — всё кипятился высокопреподобный. — У меня в монастыре питие спиртного зелья строжайше воспрещено, за нарушение на Укатай ссылаю или в скудную сажаю, на воду и корки, а скит подает братии пример хмельноблудия, и вовсе безнаказанный, потому что поделать ничего нельзя. — Святые старцы вино пьют? — захлопала карими глазами Лисицына. — Да нет, старцы не пьют. Брат Клеопа пьет — лодочник, которому единственному дозволяется на Окольний плавать. Невоздержан к питию, чуть не каждый вечер безобразит, песни орет — и не всегда духовного содержания. А прогнать нельзя, ибо заменить некем. Прочие все боятся не то что на остров — к берегу тому близко подходить. Никакими карами не заставишь! — Это почему же? — с невинным видом спросила жертвовательница. — Что там такого страшного? Архимандрит испытующе посмотрел на нее сверху вниз. — Не слыхали еще? — О чем, святой отец? Он неохотно буркнул: — Так, глупости. Не слыхали, так услышите. Я же говорю, скит этот — рассадник бредней и суеверия. Про Черного Монаха заезжей москвичке рассказывать не стал — надо думать, пожалел время тратить. — Удобно ль вам сидеть, дочь моя? — учтиво спросил Виталий, поглядев на стенные часы. — Монастырская мебель груба, предназначена не для услады, а для плотеумерщвления. — Совершенно удобно, — уверила его Полина Андреевна, не выказывая ни малейшего желания откланяться. Тогда настоятель попробовал обходной маневр: — Настает обеденный час. Откушайте нашей монастырской трапезы с отцом келарем и отцом экономом. Сам-то я нынче без обеда — дел много, а вы откушайте. День непостный, так что подадут и говядинку парную, и монастырских колбасок. Наша говядина на всю Россию прославлена. Когда ешь, ножик не надобен — бери да отламывай вилкой, вот как мягка и рассыпчата. А все потому что у меня скоты с места не сходят, живут прямо в стойле — им туда и травку самую сочную доставляют, и квасом поят, и бока разминают. Право, отведайте — не пожалеете. Но и чревоугодный соблазн на прилипчивую гостью не подействовал. — А я думала, что в монастырях скоромного вовсе не употребляют, даже и в мясоед, — сказала госпожа Лисицына, с видимым удовольствием откидываясь на спинку стула. — У меня употребляют, и греха в том не вижу. Еще во времена моего новоначалия я уразумел, что из постноедящего хороший работник не выйдет — сила не та. Поэтому свою братию я кормлю питательно. Ведь Священное Писание нигде мясоядения не воспрещает, а лишь разумно ограничивает. Сказано: «Егда даст Господь вам мяса ясти…» И еще: «И даст Господь вам мяса ясти, и съесьте мяса». — А не жалко умерщвлять бедных коровок и свинок? — укорила Полина Андреевна. — Ведь тоже Божьи создания, живую искру в себе несут. Высокопреподобному, кажется, не впервые задавали этот вопрос, потому что с ответом он не затруднился: — Знаю-знаю. Слышал, что у вас в столицах нынче мода на вегетарианство и многие защитой животных увлекаются. Лучше б людей защищали. Скажите, сударыня, чем наше с вами положение лучше? За скотиной хоть ухаживают перед тем, как на бойню отправить, откармливают, холят. Опять же учтите: коровы со свиньями не знают страха смертного и вообще не предполагают, что смертны. Жизнь их покойна и предсказуема, ибо раньше определенного возраста никто их под нож не отправит. С нами же, человеками, пагуба может произойти в любую минуту бытия. Не ведаем своего завтрашнего дня и всечасно приуготовляемся к внезапной смерти. У нас тоже есть свой Забойщик, только про его правила и соображения мы мало что знаем. Ему нужны от нас не жирное мясо и не хорошие надои, а нечто совсем иное — нам и самим невдомек, что именно, и от этого незнания во стократ страшнее. Так что поберегите свои жаления для человеков. Посетительница слушала со вниманием, помня, что отец Митрофаний тоже был невеликим сторонником постноядения, повторяя слова пустынника Зосимы Верховского: «Не гонитесь за одним постом. Бог нигде не сказал: аще постники, то мои ученики, а имате любовь между собою». Однако пора было поворачивать беседу в иное русло, так как помимо выяснения архимандритовой позиции касательно Василиска, имелась у визита еще одна цель. — А верно ли рассказывают, отче, что на Ханаан путь неверующим заказан, дабы не оскверняли священной земли? Правда ли, что все без исключения обитатели островов — ревнители самого строгого православия? — Кто это вам такую глупость сказал? — удивился Виталий. — У меня многие по найму трудятся, если нужного знания или ремесла. И я к таким в душу не лезу — дело бы свое исполняли, и ладно. Инородцы есть, иноверцы, даже вовсе атеисты. Я, знаете ли, не сторонник миссионерничать. Дай Бог своих, родных, уберечь, а чужую паству, да еще из паршивых овец состоящую, мне ненадобно. — И тут архимандрит сам, без дополнительного понукания, вывел разговор ровнехонько туда, куда требовалось. — Вот у меня на Ханаане миллионщик проживает, Коровин некий. Содержит лечебницу для скорбных духом. Пускай, я не препятствую. Лишь бы буйных не селил да платил исправно. Сам он человек вовсе безбожный, даже на Святую Пасху в храм не ходит, но денежки его на угодное Господу дело идут. Посетительница всплеснула руками: — Я читала про лечебницу доктора Коровина! Пишут, что он настоящий кудесник по излечению нервно-психических расстройств. — Очень возможно. Виталий вновь покосился на часы. — И еще я слышала, что к нему на прием без какой-то особенной рекомендации ни за что не попадешь — разговаривать не станет. Ах, как бы мне хотелось, чтоб он меня принял! Я так мучаюсь, так страдаю! Скажите, отче, а не могли бы вы мне к доктору рекомендацию дать? — Нет, — поморщился высокопреподобный. — У нас с ним это не заведено. Обращайтесь установленным порядком — в его петербургскую или московскую приемную, а там уж они решат. — У меня ужасные видения, — пожаловалась Полина Андреевна. — Спать по ночам не могу. Московские психиатры от меня отказываются. — И что же у вас за видения? — тоскливо спросил настоятель, видя, что гостья устраивается на стуле еще основательней. — Скажите, ваше высокопреподобие, случалось ли вам когда-нибудь видеть живого крокодила? От неожиданности Виталий сморгнул. — Не доводилось. Почему вы спрашиваете? — А я видела. В Москве, на прошлое Рождество. Английский зверинец приезжал, ну я и пошла, по глупости. — Отчего же по глупости? — вздохнул архимандрит. — Так ведь ужас какой! Сам зеленый, бугристый, зубищ полна пасть, и пастью этой он, фараон египетский, улыбается! Так-то жутко! И глазки малые, кровожадные, тоже с улыбочкой глядят! Ничего страшнее в жизни не видывала! И снится мне с тех пор, снится каждую ночь эта его кошмарная улыбка! По тому, как взволновалась, возбудилась посетительница, до сего момента весьма спокойная и разумная, было видно, что нервно-психическое лечение ей бы и в самом деле не повредило. Это ведь сколько угодно бывает, что человек, во всех отношениях нормальный, даже рассудительный, на каком-нибудь одном пункте проявляет совершенную маниакальность. Было ясно, что для московской вдовы предметом такого помешательства стала африканская рептилия. Прослушав пересказ нескольких болезненных сновидений, одно кошмарней другого (и все с непременным участием улыбчивого ящера), отец Виталий сдался: подошел к столу и, брызгая чернилами, быстро набросал несколько строк. — Всё, дочь моя. Вот вам рекомендация. Поезжайте к Донату Саввичу, а у меня, извините, неотложные дела. Госпожа Лисицына вскочила, непроизвольно схватившись рукой за намятые стулом филейные части, прочла записку и осталась недовольна. — Нет, отче. Что это за рекомендация: «Прошу выслушать подательницу сего и по возможности оказать помощь»? Это в департаментах так пишут на прошении, когда отвязаться хотят. Вы, отче, построже, потребовательней напишите. — Как это «потребовательней»? — «Милостивый государь Донат Саввич, — стала диктовать Полина Андреевна. — Вам известно, что я редко обременяю Вас просьбами личного свойства, посему умоляю не отказать в исполнении этой моей петиции. Сердечнейшая моя приятельница и духовная сомысленница г-жа Лисицына, одолеваемая тяжким душевным недугом, нуждается в срочной…» На «сердечнейшей приятельнице и духовной сомысленнице» настоятель было заартачился, но Полина Андреевна снова уселась на стул, достала из мешочка вязанье, стала рассказывать еще один сон: как снился ей на ее хладном вдовьем ложе покойный супруг; обняла она его, поцеловала, вдруг видит — из-под ночного колпака мерзкая пасть зубастая, улыбчивая, и лапы страшные давай бок когтить… Архимандрит на что твердый был муж, а не выдержал, до конца ужасный сон не дослушал — капитулировал. Написал рекомендацию, как требовалось, слово в слово. Получалось, что плоть госпожи Лисицыной снесла испытание стулом не напрасно — теперь можно было всерьез приступать к расследованию. Интересные люди То-то удивился бы преосвященный Виталий, если б послушал, как повела разговор взбалмошная московская дамочка с доктором Коровиным. Ни про улыбчивого ящера, ни про двусмысленные сновидения Полина Андреевна владельцу клиники рассказывать не стала. Поначалу она вообще почти не раскрывала рта, приглядываясь к уверенному бритому господину, читавшему рекомендательное письмо. Заодно обвела взглядом и кабинет — самый обычный, с дипломами и фотографиями на стенах. Необычной была только картина в великолепной бронзовой раме, что висела над столом: весьма убедительно и детально выписанный осьминог, в каждом из длинных пупырчатых щупальцев которого корчилось по обнаженной человеческой фигурке. Физиономия монстра (если только главотуловище исполинского моллюска можно назвать «физиономией») удивительно напоминала очкастое, властное лицо самого Доната Саввича, причем совершенно невозможно было определить, за счет чего достигнуто такое точное сходство — никакой карикатурности или искусственности в обличье гигантского спрута не наблюдалось. Дочитав записку архимандрита, доктор с интересом воззрился на гостью поверх своих золотых очков. — Никогда не получал от отца Виталия столь непререкаемого послания. Кем вы приходитесь высокопреподобному, что он этак усердствует? — Донат Саввич насмешливо улыбнулся. — «Сомысленница» — словечко-то какое. Неужели что-нибудь романтическое? Это было бы интересно с психофизиологической точки зрения — я всегда числил отца настоятеля классическим типажем нереализованного мужеложца. Скажите, госпожа… э-э-э… Лисицына, вы и в самом деле тяжко больны? Тут сказано: «Спасите исстрадавшуюся от невыносимых мук женскую душу». По первому впечатлению не очень похоже, чтоб ваша душа так уж исстрадалась. Полина Андреевна, уже составившая себе определенное мнение о хозяине кабинета, на письмо махнула рукой, беззаботно засмеялась. — Тут вы правы. И насчет архимандрита, скорее всего, тоже. Женщин он терпеть не может. Чем я беззастенчиво и воспользовалась, чтобы силой вырвать у бедняжки пропуск в вашу цитадель. Доктор приподнял брови и слегка раздвинул уголки рта, как бы участвуя в смехе, но не полностью, а лишь отчасти. — Зачем же я вам понадобился? — О вас в Москве рассказывают столько интригующего! Мое решение отправиться в Новый Арарат на богомолье было порывом, удивившим меня саму. Знаете, как это бывает у нас, женщин? Вот приплыла я сюда и совершенно не знаю, чем себя занять. Ну, попробовала молиться — порыв, увы, прошел. Сходила посмотреть на архимандрита. Еще покатаюсь на катере вокруг архипелага… — Полина Андреевна развела руками. — А обратно мне плыть только через четыре дня. Искренность красивой молодой дамы не рассердила Коровина, а скорее развеселила. — Так я для вас вроде аттракциона? — спросил он, улыбаясь уже полноценно, а не в четверть силы. — Нет-нет, что вы! — испугалась легкомысленная гостья, да сама и прыснула. — То есть, разве что в самом уважительном смысле. Нет, правда, мне рассказывали про вас совершеннейшие чудеса. Грех было бы не воспользоваться случаем! А дальше, расположив к себе собеседника откровенностью, Полина повела беседу по законам правильного обхождения с мужчинами. Закон номер один гласил: если хочешь понравиться мужчине — льсти. Чем мужчина умней и тоньше, тем умней и тоньше должна быть лесть. Чем он грубее, тем грубее и похвалы. Поскольку доктор Коровин был явно не из глупцов, Полина Андреевна принялась плести кружева издалека. Внезапно посерьезнев, госпожа Лисицына сказала: — Очень уж вы меня интригуете. Хочется понять, что вы за человек. Зачем наследнику коровинских миллионов тратить лучшие годы жизни и огромные средства на врачевание безумцев? Скажите, отчего вы решили заняться психиатрией? От пресыщенности? От пустого любопытства и презрения к людям? Из желания покопаться холодными руками в человеческих душах? Если так — это интересно. Но я подозреваю, что причина может оказаться еще более яркой. Я вижу по вашему лицу, что вы не пресыщены… У вас живые, горячие глаза. Или я ошибаюсь, и это в них одно только любопытство светится? Дайте мужчине понять, что он вам бесконечно интересен, что вы одна видите, какой он единственный и ни на кого не похожий, уж не так важно, в хорошем или в плохом смысле — вот в чем, собственно, заключается смысл первого закона. Надо сказать, что особенно притворяться Полине Андреевне не пришлось, ибо она вполне искренне полагала, что каждый человек, если как следует к нему приглядеться, в своем роде единственный и уже оттого интересен. Тем более такой необычный господин, как Донат Саввич Коровин. Доктор пытливо посмотрел на посетительницу, словно приноравливаясь к произошедшей в ней перемене. Заговорил негромко, доверительно: — Нет, психиатрией я занялся не от любопытства. Скорее от отчаянья. Вам в самом деле интересно? — Очень! — На медицинский факультет я пошел из юношеского нарциссизма. Первоначально не на психиатрическое отделение, а на физиологическое. В девятнадцать лет воображал себя баловнем Фортуны и счастливым принцем, у которого есть всё, чем только может обладать смертный, и хотелось мне лишь одного: найти секрет вечной или, если уж не вечной, то по крайней мере очень долгой жизни. Среди богатых людей это довольно распространенный вид мании — у меня и сейчас имеется один подобный пациент, в котором нарциссизм доведен до степени патологии. Что же до меня самого, то двадцать лет назад я мечтал разобраться в работе своего организма, чтобы обеспечить как можно более продолжительное его функционирование… — Что же вас свернуло с этой дороги? — воскликнула Лисицына, когда в речи доктора возникла небольшая пауза. — То же, что обычно сбивает чрезмерно рациональных юношей с заранее рассчитанной траектории. — Любовь? — догадалась Полина Андреевна. — Да. Страстная, нерассуждающая, всеохватная — одним словом, такая, какой и должна быть любовь. — Вам не ответили взаимностью? — О нет, меня любили так же пылко, как любил я. — Отчего же вы говорите об этом с такой печалью? — Оттого что это была самая печальная и необычная из всех известных мне любовных историй. Нас неудержимо тянуло друг к другу, но мы не могли оставаться в объятьях и минуты. Стоило мне приблизиться к предмету моего обожания на расстояние вытянутой руки, и она делалась совершенно больной: из глаз лились слезы, из носу тоже текло ручьем, на коже выступала красная сыпь, виски стискивало невыносимой мигренью. Стоило мне отодвинуться, и болезненные симптомы почти сразу же исчезали. Если б я не был студентом-медиком, то, верно, заподозрил бы злые чары, но ко второму курсу я уже знал про загадочный, неумолимый недуг, имя которому идиосинкразическая аллергия. Во множестве случаев нельзя угадать, отчего она происходит, и тем более неизвестно, как ее лечить. — Донат Саввич прикрыл глаза, усмехнулся, покачал головой, будто удивляясь, что подобное могло приключиться именно с ним. — Наши страдания были неописуемы. Могучая сила любви влекла нас друг к другу, но мои прикосновения были губительны для той, кого я обожал… Я прочитал всё, что известно медицине про идиосинкразию, и понял: химическая и биологическая наука еще слишком несовершенны, в протяжение моего земного пути они не успеют достаточно развиться, чтобы одолеть сей механизм физиологического неприятия одного организма другим. Тогда-то я и решил перейти на психиатрию — заняться изучением устройства человеческой души. Своей собственной души, которая сыграла со мной такую скверную шутку — из всех женщин на свете заставила полюбить ту единственную, которая была мне заведомо недоступна. — И вы расстались? — вскричала Полина Андреевна, тронутая чуть не до слез и самим рассказом, и сдержанностью тона. — Да. Таково было мое решение. Со временем она вышла замуж. Надеюсь, что счастлива. Я же, как видите, холост и живу работой. Несмотря на всю свою сообразительность, госпожа Лисицына не сразу догадалась, что хитрый доктор тоже ведет с ней игру — только не женскую, а мужскую, такую же древнюю и незыблемую в своих правилах. Верный способ получить доступ к женскому сердцу — пробудить в нем соревновательность. Тут лучше всего рассказать про себя романтическую историю, непременно с печальным концом, тем самым как бы показывая: вот, смотрите, на какую глубину чувств я был способен прежде и, возможно, был бы способен теперь, если б нашелся достойный объект. Спохватившись, Полина Андреевна оценила маневр и внутренне улыбнулась. Рассказанная история, вне зависимости от достоверности, была оригинальна. К тому же, из всего монолога следовало, что гостья доктору нравится, а это, что ни говори, было лестно, да и на пользу делу. — Так вам дорога ваша работа? — участливо спросила Лисицына. — Очень. Мои пациенты — люди необычные, каждый в своем роде уникум. А уникальность — это род таланта. — Чем же они так талантливы? Умоляю, расскажите! Круглые глаза рыжеволосой гостьи расширились еще больше в радостном предвкушении. Здесь вступал в свои права закон номер два: подвести мужчину к теме, которая его больше всего занимает, и потом правильно слушать. Только и всего, но сколько мужских сердец завоевывается при помощи этой нехитрой методы! Сколько дурнушек и бесприданниц находят себе таких женихов, что все вокруг тольку диву даются — как это им только подвалило эдакое назаслуженное счастье. А так и подвалило: умейте слушать. Что-что, а слушать Полина Андреевна умела. Где требовалось, вскидывала брови, по временам ахала и даже хваталась за грудь, однако же без малейшей преувеличенности и, главное, опять безо всякого притворства, с самой неподдельной заинтересованностью. Донат Саввич начал говорить как бы нехотя, но от такого образцового слушания мало-помалу увлекся. — Мои пациенты, разумеется, ненормальны, но это означает лишь, что они отклонены от некоей признаваемой обществом средней нормы, то есть необычнее, экзотичнее, причудливее «нормальных» людей. Я принципиальный противник самого понятия «норма» применительно к любым сравнениям в сфере человеческой психики. У каждого из нас своя собственная норма. И долг индивида перед самим собой — подняться выше этой нормы. Здесь госпожа Лисицына закивала головой, как если бы доктор высказывал тезис, который приходил ей в голову раньше и с которым она была целиком согласна. — Человек тем и ценен, тем и интересен, — продолжил Коровин, — если угодно, тем и велик, что он может меняться к лучшему. Всегда. В любом возрасте, после любой ошибки, любого нравственного падения. В саму нашу психику заложен механизм самосовершенствования. Если этот механизм не использовать, он ржавеет, и тогда человек деградирует, опускается ниже собственной нормы. Второй краеугольный камень моей теории таков: всякий изъян, всякий провал в личности одновременно является и преимуществом, возвышенностью — надобно только повернуть этот пункт душевного рельефа на сто восемьдесят градусов. И вот вам третий мой основополагающий принцип: всякому страдающему можно помочь, и всякого непонятого можно понять. А когда понял — вот тогда можно начинать с ним работу: превращать слабого в сильного, ущербного в полноценного, несчастного в счастливого. Я, милая Полина Андреевна, не выше своих пациентов, не умнее, не лучше — разве что побогаче, хотя среди них тоже есть весьма состоятельные люди. — Вы полагаете, что каждому человеку можно помочь? — всплеснула руками слушательница, взволнованная словами доктора. — Но ведь есть отклонения, которые излечить очень трудно! Например, тяжкое пьянство или, хуже того, опиомания! — Это-то как раз ерунда, — снисходительно улыбнулся доктор. — С этого я и начал когда-то свои эксперименты. У меня есть собственный островок в Индийском океане, далеко от морских путей. Там я селю самых безнадежных алкоголиков и наркоманов. Никаких дурманных зелий на острове не найти, ни за какие деньги. Там, впрочем, деньги вообще хождения не имеют. Раз в три месяца приходит шхуна с Мальдивских островов, привозит все необходимое. — И не сбегают? — Кто хочет вернуться к старому, волен уплыть на той же шхуне обратно. Насильно там никого не держат. Я считаю, что выбор у человека отбирать нельзя. Хочет погибнуть — что ж, его право. Так что истинную трудность представляют не рабы бутылки и кальяна, а люди, к аномальности которых ключик запросто не подберешь. Вот с какими пациентами я работаю здесь, на Ханаане. Иногда успешно, иногда — увы. Коровин вздохнул. — В семнадцатом коттедже у меня живет один железнодорожный телеграфист, который уверяет, что его похитили жители иной планеты, увезли к себе и продержали там несколько лет, причем гораздо более длинных, чем на Земле, поскольку тамошнее солнце гораздо больше нашего. — Довольно тонкое замечание для простого телеграфиста, — заметила Полина Андреевна. — Это еще что. Вы бы послушали, как он рассказывает про этот самый Вуфер (так называется планета) — куда там Свифту вкупе с Жюль Верном! Какие живые детали! Какие технические подробности — заслушаешься. А язык! Он дает мне уроки вуферского языка. Я стал специально составлять глоссарий, чтобы его поймать. Что вы думаете? Он ни разу не ошибся, помнит все слова! И грамматика удивительно логична, гораздо стройнее, чем в любом из знакомых мне земных языков! Лисицына сцепила руки — так ей было любопытно слушать про другую планету. — А как он объясняет свое возвращение? — Говорит, его сразу предупредили, что берут на время, погостить, и вернут обратно целым и невредимым. Еще он утверждает, что гостей с Земли на Вуфере перебывало немало, просто большинству стирают память, чтобы не создавать для них же самих трудностей при возвращении. А мой пациент попросил оставить ему все воспоминания, за что теперь и терпит. Кстати, напомните мне рассказать вам другой случай о причудах памяти… Видно было, что Коровин сел на любимого конька и теперь остановится нескоро, да Полина Андреевна меньше всего хотела, чтобы он останавливался. — Он говорит, что вуферяне наблюдают за жизнью на Земле уже очень давно, целые столетия. — А почему не объявляются? — С их точки зрения, мы пока еще слишком дики. Сначала мы должны решить собственные проблемы и перестать мучить друг друга. Лишь после этого мы созреем для междупланетарного общения. По их расчетам, это может произойти не ранее 2080 года, да и то в самом благоприятном случае. — Ах, как нескоро, — огорчилась Лисицына. — Нам с вами не дожить. Донат Саввич улыбнулся: — Помилуйте, это же бред больной фантазии, хоть и очень складный. На самом деле никуда наш телеграфист не отлучался. Был на охоте с приятелями, подстрелил утку. Полез в камыши за трофеем, отсутствовал не долее пяти минут. Вернулся без утки и без ружья, вел себя очень странно и сразу принялся рассказывать про планету Вуфер. Прямо с болота его доставили в уездную больницу, а потом уже, много месяцев спустя, он попал ко мне. Бьюсь над ним, бьюсь. Тут главное в его логическом панцире дыру пробить, бред скомпрометировать. Пока не получается. — Ах, как это интересно! — мечтательно вздохнула Полина Андреевна. — Еще бы не интересно. — У доктора сейчас был вид коллекционера, гордо демонстрирующего главные сокровища своего собрания. — Телеграфист хоть ведет себя обычным образом (ну, не считая того, что днем спит, а ночи напролет на звезды смотрит). А вот помните, я говорил про маниака, который, подобно мне в юности, хочет жить вечно? Зовут его Веллер, коттедж номер девять. Он весь сосредоточен на собственном здоровье и долголетии. Этот, пожалуй, доживет и до 2080 года, когда к нам прилетят знакомиться с планеты Вуфер. Питается исключительно здоровой пищей, строго высчитывая ее химический состав. Живет в герметично запертом и стерилизованном помещении. Всегда в перчатках. Я и прислуга общаемся с ним только через марлевое окошко. В психиатрическую клинику Веллер попал после того, как добровольно подвергся операции по кастрированию — он уверяет, что каждое семяизвержение отнимает двухсуточную жизненную энергию, отчего мужчины живут в среднем на семь-восемь лет меньше, чем женщины. — Но без свежего воздуха и моциона он долго не проживет! — Не беспокойтесь, у Веллера все продумано. Во-первых, по составленному им чертежу в коттедже установлена сложная система вентиляции. Во-вторых, он с утра до вечера делает то гимнастику, то упражнения по глубокому дыханию, то обливается горячей и холодной водой — разумеется, дистиллированной. Час в день непременно гуляет на свежем воздухе, с невероятными предосторожностями. Земли ногами не касается, специально выучился ходить на ходулях, «чтоб не вдыхать почвенные миазмы». Ходули стоят на крыльце, снаружи дома, поэтому Веллер до них иначе как в перчатках не дотрагивается. Гуляющий Веллер — это, скажу вам, картина! Приезжайте нарочно полюбоваться, между девятью и десятью часами утра. Затянут в клеенчатый костюм, на лице респираторная маска, и деревянными шестами по земле: бум, бум, бум. Прямо статуя Командора! Доктор засмеялся, и Полина Андреевна охотно к нему присоединилась. — А что вы хотели рассказать про причуды памяти? — спросила она, все еще улыбаясь. — Тоже что-нибудь смешное? — Совсем напротив. Очень грустное. Есть у меня пациентка, которая каждое утро, просыпаясь, возвращается в один и тот же день, самый страшный день ее жизни, когда она получила известие о гибели мужа. Она тогда закричала, упала в обморок и пролежала в беспамятстве целую ночь. С тех пор каждое утро ей кажется, что она не проснулась, а очнулась после обморока и что страшное известие поступило лишь накануне вечером. Время для нее словно остановилось, боль потери совершенно не притупляется. Откроет утром глаза — и сразу крик, слезы, истерика… К ней приставлен специальный врач, который ее утешает, втолковывая, что несчастье произошло давно, семь лет назад. Сначала она, естественно, не верит. На доказательства и объяснения уходит вся первая половина дня. К обеденному времени больная дает себя убедить, понемногу успокаивается, начинает спрашивать, что же за эти семь лет произошло. Очень живо всем интересуется. К вечеру она уже совсем покойна и умиротворена. Ложится с улыбкой, спит сном младенца. А утром проснется — и всё сначала: горе, рыдание, попытки суицида. Бьюсь, бьюсь, а ничего пока сделать не могу. Механизм психического шока еще слишком мало изучен, приходится идти на ощупь. Состоять при этой пациентке очень тяжело, ведь каждый день повторяется одно и то же. Врачи более двух-трех недель не выдерживают, приходится заменять… Увидев, что у слушательницы на глазах слезы, Донат Саввич бодро сказал: — Ну-ну. Не все мои пациенты несчастны. Есть один совершенно счастливый. Видите картину? Доктор показал на уже поминавшегося осьминога, на которого Полина Андреевна во все продолжение беседы поглядывала частенько — было в этом полотне что-то особенное, нескоро и ненадолго отпускающее от себя взгляд. — Творение кисти Конона Есихина. Слышали про такого? — Нет. Поразительный дар! — Есихин — гений, — кивнул Коровин. — Самый настоящий, беспримесный. Знаете, из тех художников, которые пишут, будто до них вовсе не существовало никакой живописи — ни Рафаэля, ни Гойи, ни Сезанна. Вообще никого — пока не народился на свет Конон Есихин, первый художник Земли, и не стал вытворять такое, что холст у него оживает прямо под кистью. — Есихин? Нет, не знаю. — Разумеется. Про Есихина мало кто знает — лишь немногие гурманы искусства, да и те уверены, что он давно умер. Потому что Конон Петрович — совершенный безумец, шестой год не выходит из коттеджа номер три, а перед тем еще лет десять просидел в обычном сумасшедшем доме, где идиоты-врачи, желая вернуть Есихина к «норме», не давали ему ни красок, ни карандашей. — В чем же состоит его безумие? — Полина Андреевна всё смотрела на осьминога, который чем дальше, тем больше месмеризировал ее своим странным холодным взглядом. — Пушкина помните? Про несовместность гения и злодейства? Пример Есихина доказывает, что они отличнейшим образом совместны. Конон Петрович — злодей нерефлектирующий, естественный. Увлеченность творчеством истребила в его душе все прочие чувства. Не сразу, постепенно. Единственное существо, которое Есихин любил, и любил страстно, была его дочь, тихая, славная девочка, рано лишившаяся матери и медленно угасавшая от чахотки. Месяцами он почти не отходил от ее ложа — разве что на час-другой в мастерскую, поработать над картиной. Наконец додумался перенести холст в детскую, чтобы вовсе не отлучаться. Не ел, не пил, не спал. Те, кто видел его в те дни, рассказывают, что вид Есихина был ужасен: всклокоченный, небритый, в перепачканной красками рубашке, он писал портрет своей дочери — зная, что этот портрет последний. Никого в комнату не пускал, всё сам: подаст девочке пить, или лекарство, или поесть, и снова хватается за кисть. Когда же у ребенка началась агония, Есихин впал в истинное исступление — но не от горя, а от восторга: так чудесно играли свет и тень на искаженном мукой исхудалом личике. Собравшиеся в соседней комнате слышали жалобные стоны из-за запертой двери. Умирающая плакала, просила воды, но тщетно — Есихин не мог оторваться от картины. Когда, наконец, выломали дверь, девочка уже скончалась, Есихин же на нее даже не смотрел — всё подправлял что-то на холсте. Дочь отвезли на кладбище, отца в сумасшедший дом. А картина, хоть и незаконченная, была выставлена на Парижском салоне под названием «La morte triomphante»[7] и получила там золотую медаль. — Рассудок отца не вынес горя и воздвиг себе защиту в виде творчества, — так истолковала добросердечная Полина Андреевна услышанную историю. — Вы полагаете? — Донат Саввич снял очки, протер, снова надел. — А я, изучая случай Есихина, прихожу к выводу, что настоящий, исполинский гений без омертвения некоторых зон души созреть до конца не может. Истребив в себе, вместе с любовью к дочери, остатки человеческого, Конон Петрович полностью освободился для искусства. То, что он сейчас создает у себя в третьем коттедже, когда-нибудь станет украшением лучших галерей мира. И кто из благодарных потомков вспомнит тогда плачущую девочку, которая умерла, не утолив последней жажды? Я нисколько не сомневаюсь, что мою лечебницу, меня самого, да и остров Ханаан в грядущих поколениях будут помнить лишь из-за того, что здесь жил и творил гений. Кстати, хотите посмотреть на Есихина и его картины? Госпожа Лисицына ответила не сразу и как-то не очень уверенно: — Да… Наверное, хочу. Подумала еще, кивнула сама себе и сказала уже тверже: — Непременно хочу. Ведите. Тепло, теплее, горячо! Перед тем как отправиться с визитом к доктору Коровину, Лисицына зашла в гостиницу, где сменила легкую тальму на длинный черный плащ с капюшоном — очевидно, в предвидении вечернего похолодания. Однако солнце, хоть и неяркое, за день успело неплохо прогреть воздух, и для прогулки по территории клиники надевать плащ не понадобилось. Полина Андреевна ограничилась тем, что накинула на плечи шарф, Коровин же и вовсе остался как был, в жилете и сюртуке. Коттедж номер три находился на самом краю поросшей соснами горки, которую Коровин взял в аренду у монастыря. Домик с гладко оштукатуренными белыми стенами показался Полине Андреевне ничем не примечательным, особенно по сравнению с прочими коттеджами, многие из которых поражали своей причудливостью. — Тут всё волшебство внутри, — пояснил Донат Саввич. — Есихина внешний вид его жилища не занимает. Да и потом я ведь говорил, он и не выходит никогда. Вошли без стука. Позднее стало ясно почему: художник все равно бы не услышал, а услышал бы, так не ответил. Полина увидела, что коттедж представляет собой одно помещение с пятью большими окнами — по одному в каждой стене и еще одно на потолке. Никакой мебели в этой студии не наблюдалось. Вероятно, ел и спал Есихин прямо на полу. Впрочем, убранство гостья разглядеть толком не успела — до того поразили ее стены и потолок этого диковинного жилища. Все внутренние поверхности за исключением пола и окон были обтянуты холстом, почти сплошь расписанным масляными красками. Потолок представлял собой картину ночного неба, такую точную и убедительную, что если б не квадрат стекла, в котором виднелись чуть подкрашенные закатом облака, легко было впасть в заблуждение и вообразить, что крыша вовсе отсутствует. Одна из стен, северная, изображала сосновую рощу; другая, восточная, — пологий спуск к речке и фермам; западная — лужайку и два соседних коттеджа; южная — кусты. Нетрудно было заметить, что художник с поразительной достоверностью воспроизвел пейзажи за окном. Только у Есихина они получились куда более сочными и емкими, различимые за стеклами подлинники выглядели бледными копиями нарисованных ландшафтов. — У него сейчас период увлечения пейзажами, — вполголоса пояснил Донат Саввич, показывая на художника, который стоял у восточной стены, спиной к вошедшим, и сосредоточенно водил маленькой кисточкой, ни разу даже не оглянувшись. — Сейчас он пишет цикл «Времена суток». Видите: тут рассвет, тут утро, тут день, тут вечер, а на потолке ночь. Главное — вовремя менять холсты, а то он начинает писать новую картину прямо поверх старой. У меня за эти годы собралась изрядная коллекция — когда-нибудь окуплю все расходы по клинике, — пошутил Коровин. — Ну, не я, так мои наследники. Лисицына осторожно подошла к гению, работавшему у «вечерней» стены, сбоку, чтобы получше его разглядеть. Увидела худой, беспрестанно гримасничающий профиль, свисающие на лоб полуседые, грязные волосы, засаленную блузу, повисшую с вялой губы нитку слюны. Сама картина при ближайшем рассмотрении произвела на зрительницу такое же неприятное, хоть и безусловно сильное впечатление. Вне всякого сомнения она была гениальна: зажженные окна двух нарисованных коттеджей, луна над их крышами, темные силуэты сосен дышали тайной, жутью, умиранием — это был не просто вечер, а некий всеобъемлющий Вечер, предвестье вечного мрака и безмолвия. — Почему это в искусстве неприятное и безобразное потрясает больше, чем красивое и радующее взгляд? — содрогнулась Полина Андреевна. — В природе такого никогда не случается, там тоже есть отвратительное, но оно создано лишь служить фоном Прекрасному. — Вы говорите про создание Творца Небесного, а искусство — произведение творцов земных, — ответил доктор, следя за движениями кисти. — Вот вам лишнее подтверждение того, что люди искусства ведут родословие от мятежного ангела Сатаны. Конон Петрович! — вдруг повысил он голос, стукнув живописца по плечу. — Что это вы изобразили? Лисицына увидела, что чуть в стороне от одного из коттеджей, вровень с крышей, нарисовано нечто странное: неестественно вытянутая фигура в островерхом черном балахоне, на длинных и тонких, будто паучьих ножках. Молодая дама непроизвольно выглянула в окно, но ничего похожего там не увидела. — Это монах, — сказала Полина Андреевна самым что ни на есть наивным голосом. — Только какой-то странный. — И не просто монах, а Черный Монах, главная ханаанская достопримечательность, — кивнул Донат Саввич. — Вы, верно, о нем уже слышали. Я одного не пойму… — Он еще раз стукнул художника по плечу, уже сильнее. — Конон Петрович! Тот и не подумал оборачиваться, а госпожа Лисицына внутренне вся подобралась. Удачное стечение обстоятельств, кажется, могло облегчить ей поставленную задачу. Тепло, очень тепло! — Черный Монах? — переспросила она. — Это призрак Василиска, который якобы бродит по воде и всех пугает? Коровин нахмурился, начиная сердиться на упрямого живописца. — Не только пугает. Он еще повадился поставлять мне новых пациентов. Еще теплее! — Конон Петрович, я обращаюсь к вам. И если задал вопрос, то без ответа не уйду, — строго сказал доктор. — Вы изобразили здесь Василиска? Кто вам про него рассказал? Ведь вы ни с кем кроме меня не разговариваете. Откуда вы про него знаете? Не повернувшись, Есихин буркнул: — Я знаю только то, что видят мои глаза. Чуть коснулся кисточкой черной фигуры, и Полине Андреевне показалось, что та покачнулась, будто бы с трудом сохраняя равновесие под напором ветра.

The script ran 0.021 seconds.