1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Пастор Меррил, заикаясь, дошел до строчек из «Плача Иеремии»: «Благ Господь к надеющимся на Него…»
Затем он напомнил нам двадцать третий псалом[10], как будто в Грейвсенде была хоть одна душа, которая не знала его наизусть: «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться…» — и так далее. Когда мы дошли до того места, где говорится: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла…», я отметил про себя, что голос Оуэна перекрывает все остальные.
Когда викарий говорил: «Дай силы осиротевшим», я уже в ужасе представил себе, как громко зазвучит голос Оуэна во время заключительного пения, — я знал, что это один из его любимых гимнов.
Когда пастор говорил: «Услышь наши молитвы и помоги нам посреди того, что превыше нашего постижения», я уже потихоньку бормотал слова гимна, заблаговременно готовясь заглушить Оуэнов голос.
И когда мистер Виггин и мистер Меррил не без труда произнесли в унисон: «Дозволь же нам вверить Табиту Твоей непрестанной любви», я понял, что время пришло, и едва удержался, чтобы не закрыть уши руками.
Что еще могли мы спеть по случаю безвременной кончины, как не тот легко запоминающийся гимн, который в «Сборнике гимнов Плимутской колонии» обозначен как самый известный и любимый гимн «вознесения и царствования» — знаменитый «Агнец на престоле», от которого даже орган рыдает?
Ибо когда еще, как не после смерти любимого существа, больше всего нуждаемся мы в том, чтобы услышать о воскресении, о вечной жизни — и о Нем, который восстал из мертвых?
Агнца, Агнца на престоле
Увенчай венцом!
Он пришел по Божьей воле,
Посланный Отцом.
Искупил он мукой крестной
Наш великий грех!
Светоносный гимн небесный
Громче гимнов всех!
Агнец, Агнец на престоле
В славе и венце!
Видишь муку смертной боли
На его лице?
Тяжесть мук неодолимых
Вынес до конца…
Свет лучей неугасимых
Вкруг его лица!
Но больше всего Оуэна воодушевляла третья строфа.
АГНЕЦ, АГНЕЦ НА ПРЕСТОЛЕ!
АГНЕЦ ПОБЕДИЛ
СМЕРТЬ, ЦАРИВШУЮ ДОТОЛЕ,
ХЛАД И МРАК МОГИЛ!
ВОЛЮ БОЖЬЮ ОН ВОССЛАВИЛ,
СПРАВЕДЛИВ И ПРАВ.
ЖИЗНЬЮ — ЖИЗНЬ МОЮ НАПРАВИЛ,
СМЕРТЬЮ — СМЕРТЬ ПОПРАВ![11]
И даже потом, во время погребения, когда мистер Виггин говорил: «В расцвете жизни встречаемся мы со смертью», ужасный голос Оуэна все еще звенел у меня в ушах. Словно Оуэн продолжал напевать «Агнца»: мне казалось, что больше я не слышу ничего. Я теперь думаю, что в этом-то и состоит главное свойство любого гимна: он вызывает потребность повторять его снова и снова, и мы повторяем и повторяем; это непременная часть любой службы, и часто единственная часть погребального обряда, которая внушает нам мысль о том, что со всем можно смириться. Разумеется, с похоронами смириться нельзя, тем более — с похоронами мамы, потому что после успокоительного оцепенения, охватившего нас в церкви Херда, мы оказались на улице, под открытым небом, в самый обычный для Грейвсенда жаркий и душный летний день, и со школьных игровых площадок совсем неподалеку доносились неуместно веселые детские голоса.
Кладбище располагалось в самом конце Линден-стрит, откуда были видны здания младшей и средней школы. Мне предстояло посещать среднюю школу всего два года, но за это время я по горло наслушался шуточек от учеников, вместе с которыми оказывался в комнате для самостоятельных занятий. Глядя из окон, выходящих на кладбище, они высказывались на разные лады в том духе, что там-то куда веселее, чем здесь, за партой.
— С верой и упованием на воскресение в жизнь вечную через Господа нашего Иисуса Христа препоручаем мы Богу Всемогущему сестру нашу Табиту и предаем ее тело земле, — промолвил пастор Меррил.
Именно тогда я обратил внимание, что миссис Меррил зажала уши руками. Она ужасно побледнела — вся, за исключением пухлых плеч, которые до того обгорели на солнце, что больно было смотреть. На ней было свободное платье без рукавов, скорее серое, чем черное, — но, может быть, у нее просто не нашлось подходящего черного платья без рукавов, ведь никакие рукава на такие обожженные плечи не надеть. Прикрыв глаза, она едва заметно раскачивалась из стороны в сторону. Сначала я подумал, она закрыла уши оттого, что ее мучит страшная головная боль; ее сухие светлые волосы, казалось, вот-вот вспыхнут, как стружка; одна из сандалий расстегнулась и соскочила с ноги. Один из чахлых детей миссис Меррил прижался к ее бедру.
— Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху, — промолвил пастор, но жена не слышала своего мужа; она не просто закрывала уши, а словно пыталась вдавить их в череп.
Теперь это заметила Хестер. Она уставилась на миссис Меррил так же недоуменно, как и я; в мгновение ока суровое лицо Хестер исказилось болью — или каким-то внезапным болезненным воспоминанием, — и она тоже закрыла уши руками. Но мелодия «Агнца на престоле» все еще звучала у меня в мозгу; я не слышал того, что слышали миссис Меррил и Хестер. Я подумал, они ведут себя крайне неуважительно по отношению к пастору Меррилу, который старался провести службу как можно лучше, хотя сейчас почему-то явно заторопился, и даже обычно невозмутимый командир Виггин то и дело тряс головой, словно пытаясь вытрясти из ушей воду или неприятный звук
— Благослови и прими ее, Господи, — сказал Льюис Меррил. В этот момент я поглядел на Оуэна. Он стоял с закрытыми глазами, его губы шевелились; казалось, он еле слышно рычит, но это было самое большее, что он мог себе позволить, напевая под нос. Значит, я действительно слышал «Агнца на престоле»; значит, мне это не померещилось. Но Оуэн тоже закрывал уши руками.
Затем я увидел, как поднимает руки Саймон; и вот уже прижал ладони к ушам Ной; и дядя Алфред, и тетя Марта — все они прикрывали уши. Даже Лидия обхватила голову ладонями. Бабушка нахмурилась, но руки поднимать не стала; она с трудом заставляла себя слушать, хотя было видно, что это доставляет ей мучительную боль, и только тогда я это услышал — звуки, что доносились со стороны школьных игровых площадок Там играли в бейсбол. Раздавались обычные в таких случаях крики, время от времени вспыхивали споры, и тогда поднимался неимоверный галдеж; затем наступала тишина или почти тишина, и через несколько секунд ее разрывал — как всегда в бейсбольной игре — треск удара биты по мячу. Вот он раздался снова — плотный и тяжелый удар, и я увидел, что даже каменное лицо мистера Мини перекосилось от напряжения, а его пальцы крепче сомкнулись на плечах Оуэна. И мистер Меррил, заикаясь больше обычного, сказал:
— Да озарится лик Твой милостью, Господи, да приимешь ее и даруешь ей вечный покой. Аминь.
С этими словами он наклонился и набрал пригоршню земли — он первым должен был бросить ее на мамин гроб. Я знал, что мама лежит там в черном платье — одном из тех двух, что она когда-то скопировала с красного, которого терпеть не могла. Белое, сказал Дэн, смотрелось на ней не так хорошо; я подозреваю, смерть испортила ее загар. Мне уже сказали, что висок в месте удара вздулся и почернел, и потому лучше хоронить ее в закрытом гробу. Да мы, Уилрайты, в любом случае не очень бы настаивали, чтобы гроб открыли; янки больше доверяют закрытым дверям.
Один за другим присутствующие на похоронах родственники бросали на мамин гроб землю; после этого было неудобно снова закрывать уши руками — однако Хестер не успела об этом подумать и опять прижала ладони к голове. По щеке у нее тут же размазалась грязь. Оуэн не стал бросать на гроб землю; еще я заметил, что он так и не оторвал ладони от ушей и не открыл глаза, так что отцу пришлось увести его с кладбища, точно слепого. Я услышал, как он дважды повторил: «ПРОСТИТЕ».
Я еще несколько раз слышал звон биты, ударяющей по мячу, пока Дэн Нидэм не увез меня в дом 80 на Центральной улице. У бабушки собрались лишь близкие родственники. Тетя Марта проводила меня наверх, в мою бывшую комнату, и мы вместе сели на кровать. Она сказала мне, что я могу переехать к ним «в северный край», где мы будем жить все вместе — с ней, дядей Алфредом, Ноем, Саймоном и Хестер, и что меня всегда примут там как родного. Она обняла и поцеловала меня и просила не забывать, что это предложение навсегда останется в силе.
Затем ко мне в комнату пришла бабушка. Она выпроводила тетю Марту и села рядом со мной. Бабушка сказала, что если я согласен жить у старухи, то, конечно же, всегда могу снова переехать в свою бывшую комнату, что эта комната навсегда останется моей и что никто и никогда не посмеет у меня ее отобрать. Бабушка тоже обняла и поцеловала меня и сказала, что мы оба должны изо всех сил постараться окружить Дэна любовью и заботой.
Следующим пришел Дэн и тоже сел ко мне на кровать. Он напомнил, что усыновил меня по всем правилам и что, хотя для всех в Грейвсенде я по-прежнему Джонни Уилрайт, в школе я могу с равным правом зваться Джонни Нидэмом: это означает, что, когда придет время, я могу, как того хотела моя мама, поступить в Грейвсендскую академию — на правах ребенка преподавателя, как если бы я был родным сыном Дэна. Еще Дэн сказал, что в любом случае считает меня своим сыном и что до тех пор, пока я не закончу Академию, он не станет менять работу. Он не обидится, если я решу, что в доме 80 на Центральной мне удобнее, чем в общежитской квартире, но все же ему будет приятно, если я останусь жить вместе с ним, хотя там, конечно, не так просторно и весело. А может быть, мне понравится иногда ночевать там, а иногда на Центральной улице — смотря по настроению.
Я ответил, что, по-моему, это было бы здорово, и попросил его объяснить тете Марте — так, чтобы она не обиделась, — что я привык к Грейвсенду и не хочу переезжать «на север». Честно говоря, при одной мысли о том, чтобы поселиться вместе со своими двоюродными братьями и сестрой, мне становилось плохо; к тому же я был убежден, что у Истмэнов меня станут одолевать грешные помыслы насчет противоестественного сближения с Хестер (этого я передавать тете Марте не просил).
Когда неожиданно умирает любимый человек, ты теряешь его не сразу. Это происходит постепенно, шаг за шагом, на протяжении долгого времени, — так перестают приходить письма, — вот улетучился знакомый запах из подушек, а потом из одежного шкафа и ящиков. Постепенно ты накапливаешь в сознании какие-то исчезающие частички этого человека; а потом наступает день, когда замечаешь: исчезло что-то особое, и охватывает щемящее чувство, что этого человека больше нет и никогда не будет; а потом приходит еще день, и оказывается, что исчезло что-то еще…
Вечером после похорон я по-особому ощутил, что мамы больше нет, когда Дэну пришло время возвращаться в общежитие. Я понимал, что у него есть из чего выбирать: он мог вернуться в свою преподавательскую квартиру один, или я мог предложить ему пойти вместе с ним, или он мог остаться в бабушкином доме на Центральной улице; он даже мог спать в моей комнате на другой кровати, ведь я уже сказал бабушке, что не хочу, чтобы в ту ночь ее занял Ной или Саймон. Но, прикинув все варианты, я тут же понял, что каждый из них по-своему нехорош. Я понял: хорошего варианта больше нет, где бы отныне Дэн ни спал; теперь я обречен на тоскливые мысли — как он там один, а когда мы с ним вместе — на ощущение пустоты рядом с нами.
— Хочешь, чтобы я вернулся с тобой в общежитие? — спросил я его.
— А ты хочешь, чтобы я остался с тобой здесь? — спросил он меня.
Но какое это все имело значение?
Я смотрел, как он медленно бредет по Центральной улице в сторону освещенных окон Академии. Вечер выдался теплым, повсюду то и дело хлопали сетчатые двери и поскрипывали кресла-качалки на летних верандах. Соседские ребятишки играли во что-то с карманными фонариками; к счастью, даже для самых американских детей было уже слишком темно, чтобы играть в бейсбол.
Мои братья и сестра были необычайно подавлены происшедшей трагедией. Ной все повторял: «Надо же, в голове не укладывается!» — и обнимал меня за плечо. А Саймон довольно бестактно, хотя и без всякого умысла, добавлял: «Кто бы подумал, что он может так сильно ударить по мячу?»
Тетя Марта свернулась калачиком на диване в гостиной, положив голову на колени дяде Алфреду; она лежала неподвижно, словно маленькая девочка, у которой болит ухо. Бабушка, по обыкновению, расположилась в своем кресле, похожем на трон; время от времени они с дядей Алфредом переглядывались и сокрушенно качали головами. Один раз тетя Марта поднялась со всклоченными волосами и грохнула своим кулачком по журнальному столику. «Господи, как же это бессмысленно!» — вскрикнула она, после чего снова положила голову на колени дяде Алфреду и заплакала. Этот всплеск чувств никак не подействовал на бабушку; она лишь глядела в потолок, что можно было понимать двояко: то ли она просила о ниспослании терпения и выдержки, то ли пыталась постичь смысл, недоступный тете Марте.
Хестер не стала переодеваться: траурное платье, сшитое из черного льна, отличалось простым покроем и хорошо на ней сидело — маме наверняка бы понравилось. Вид у Хестер в этом платье был совсем взрослый, правда, оно порядком помялось. Из-за жары она время от времени подбирала волосы и закалывала их на макушке, но непослушные пряди то и дело выбивались из пучка и падали ей на лицо и шею, пока она в конце концов не плюнула и не распустила их совсем. Пот крупными бисеринами выступил у нее на верхней губе, отчего кожа казалась гладкой и блестела, как стекло.
— Хочешь прогуляться? — спросила она меня.
— Конечно, — ответил я.
— Хочешь, мы с Ноем пойдем с вами? — спросил Саймон.
— Не надо, — сказала Хестер.
Во многих домах на Центральной улице до сих пор горели лампочки над входными дверями; хозяйских собак еще не забрали в дом, и они лаяли при нашем приближении; однако мальчишек, что недавно играли с фонариками, уже позвали домой. С тротуара поднимались волны теплого воздуха — у нас в Грейвсенде в теплые вечера жару первым делом ощущаешь промежностью. Хестер взяла меня за руку, и мы медленно побрели вдоль по улице.
— Я сегодня второй раз в жизни вижу тебя в платье, — признался я.
— Знаю, — ответила Хестер.
Ночь выдалась особенно темной — облачной и беззвездной; месяц проступал сквозь дымку тусклым обломком.
— Ты только не забывай, — сказала она, — что твоему другу Оуэну сейчас еще хуже, чем тебе.
— Знаю, — ответил я, ощутив при этом немалый прилив ревности — во многом оттого, что Хестер тоже думала об Оуэне.
Дойдя до грейвсендской гостиницы, мы свернули с Центральной; я поколебался, прежде чем пересечь Пайн-стрит, но Хестер, судя по всему, знала дорогу — ее рука настойчиво тянула меня вперед. Когда мы дошли до Линден-стрит и двинулись вдоль темного здания средней школы, нам обоим уже было ясно, куда мы идем. На школьной стоянке виднелась полицейская машина — чтобы удобнее выслеживать хулиганов, подумал я, или чтобы помешать школьникам использовать стоянку и игровые площадки для недозволенных занятий.
Мы слышали звук мотора, слишком низкий и хриплый для патрульной машины, а когда здание школы осталось у нас за спиной, урчание сделалось громче. Вряд ли для работы кладбища нужен мотор, однако звук доносился именно оттуда. Сегодня мне кажется, что я потому хотел посмотреть тогда на мамину могилу, что знал, как она ненавидит темноту; думаю, я хотел убедиться, что даже на кладбище ночью пробивается хоть какой-то свет.
Уличные фонари с Линден-стрит озаряли кладбищенскую ограду, выхватывая из темноты огромный грузовик «Гранитной компании Мини», что стоял у главных ворот с включенным двигателем. Вскоре мы с Хестер разглядели мрачный профиль мистера Мини за рулем грузовика, изредка освещаемый вспышкой сигареты после каждой затяжки. Мистер Мини сидел в кабине один, но я хорошо знал, где сейчас Оуэн.
Мистер Мини, кажется, нисколько не удивился, увидев меня, а вот появление Хестер его смутило. Хестер всех смущала: вблизи и при хорошем освещении ее облик вполне соответствовала возрасту — крупная, рано созревшая девочка двенадцати лет. Однако на расстоянии, а тем более в сумерках, она запросто сошла бы за восемнадцатилетнюю девицу, к тому же вполне определенного сорта.
— Оуэну нужно было еще кой-чего сказать, — доверительно сообщил нам мистер Мини. — Но он чего-то подзастрял. Верно, вот-вот закончит.
Я почувствовал новый приступ ревности: выходит, Оуэн первым позаботился о том, как моя мама проведет свою первую ночь под землей. Во влажном и душном воздухе дизельный выхлоп казался особенно тяжелым и смрадным, но, боюсь, мне бы не удалось уговорить мистера Мини заглушить двигатель. Возможно, он не стал этого делать нарочно, чтобы поторопить Оуэна с его молитвами.
— Я хочу, чтоб ты знал кой-чего, — снова заговорил мистер Мини, обращаясь ко мне. — Я собираюсь послушаться твою маму. Она просила не мешаться, если Оуэн захочет пойти в Академию. Вот я и не буду. — Он помолчал и затем добавил: — Я обещал.
Пройдут годы, пока я осознаю, что с момента удара Оуэна по мячу мистер Мини больше никогда не «мешался» в его дела — что бы тот ни задумал.
— Еще она велела мне не волноваться насчет денег, — продолжал мистер Мини. — Я не знаю, как теперь с этим быть, — добавил он.
— Оуэн получит полную стипендию, — сказал я.
— Я ничего в этом не смыслю, — сказал мистер Мини. — Наверно, получит, если захочет. Твоя мама толковала чего-то насчет одежды. Всякие там пиджаки-галстуки.
— Не беспокойтесь, — сказал я.
— Да я-то не беспокоюсь, — сказал он. — Я просто хотел пообещать, что не буду мешать, вот и все.
Где-то в глубине кладбища мигнул луч света, и мы с Хестер невольно стали туда всматриваться. Мистер Мини заметил это.
— У него с собой фонарик, — пояснил он. — Не пойму, чего он так долго. Ушел-то уже давно. — Он слегка газанул пару раз, как будто этот звук мог поторопить Оуэна. Спустя некоторое время мистер Мини сказал: — Может, вы сходите поглядите, чего он там мешкает?
На само кладбище свет почти не пробивался, и мы с Хестер пробирались медленно и осторожно, стараясь не наступить на чужие цветы и не ушибить ногу о чье-нибудь надгробие. Чем дальше мы уходили от грузовика «Гранитной компании Мини», тем приглушеннее становился рокот двигателя — но вместе с тем он делался все более низким и глубоким, словно шел откуда-то из центра Земли, словно это был тот самый мотор, который вращает земной шар и отвечает за смену дня и ночи. Мы уже различали обрывки молитв, произносимых Оуэном; я подумал, он, должно быть, принес фонарик затем, чтобы читать из Книги общей молитвы — наверное, решил прочитать ее всю.
— «…ПУСТЬ ВВЕДУТ ТЕБЯ В РАЙ АНГЕЛЫ ГОСПОДНИ», — звучал его голос.
Мы с Хестер замерли; она встала за моей спиной и обхватила меня руками за талию. Я почувствовал, как ее груди прижались к моим лопаткам, а еще — поскольку она была чуть повыше меня ростом — я ощутил затылком ее теплое дыхание; она слегка пригнула мне голову своим подбородком.
— «ОТЕЦ ВСЕГО СУЩЕГО, — читал Оуэн. — МЫ МОЛИМСЯ ТЕБЕ ЗА ТЕХ, КОГО ЛЮБИМ, НО КОГО НЕТ БОЛЬШЕ С НАМИ…»
Хестер крепче сжала меня в объятиях и принялась целовать мои уши. Мистер Мини снова энергично газанул пару раз, но Оуэн, кажется, не слышал ничего вокруг, он стоял на коленях перед первой на этой могиле горкой цветов, у подножия свежего холмика напротив надгробия. Раскрытый молитвенник лежал перед ним прямо на земле, а фонарик он зажал между коленями.
— Оуэн? — позвал я, но он не услышал меня. — Оуэн! — сказал я погромче. Оуэн поднял голову, но не обернулся, а именно что поднял голову, — вверх — он услышал, что его окликнули по имени, но явно не узнал мой голос.
— Я СЛЫШУ! — крикнул он гневно. — ЧТО ТЕБЕ НУЖНО? ЧТО ТЫ ХОЧЕШЬ СДЕЛАТЬ? ЧТО ТЫ ХОЧЕШЬ ОТ МЕНЯ?
— Оуэн, это я. — Я почувствовал, как Хестер за моей спиной задрожала и ее дыхание стало прерывистым. До нее вдруг дошло, с Кем Оуэн разговаривает.
— Это я и Хестер, — добавил я; мне вдруг пришло в голову, что фигура Хестер, маячившая за моей спиной и словно грозно нависавшая надо мной, тоже может ввести Оуэна Мини в заблуждение: он ведь теперь постоянно ждал появления ангела — того самого, которого спугнул в спальне моей мамы.
— А, ЭТО ВЫ, — отозвался Оуэн; в его голосе сквозило явное разочарование. — ПРИВЕТ, ХЕСТЕР. Я НЕ УЗНАЛ ТЕБЯ — ТЫ В ПЛАТЬЕ ВЫГЛЯДИШЬ ТАКОЙ ВЗРОСЛОЙ. ИЗВИНИ, ПОЖАЛУЙСТА.
— Ничего страшного, Оуэн, — сказал я.
— КАК ДЭН? — спросил он.
Я ответил, что Дэн держится, но он ушел ночевать в свое общежитие совсем один. Услыхав эту новость, Оуэн сразу сделался сосредоточенным и деловитым.
— МАНЕКЕН, КОНЕЧНО, ВСЕ ЕЩЕ ТАМ, В СТОЛОВОЙ? — осведомился он.
— Ну да, — недоуменно ответил я.
— ЭТО ОЧЕНЬ ПЛОХО, — сказал Оуэн. — ДЭНУ НЕЛЬЗЯ ОСТАВАТЬСЯ ОДНОМУ С МАНЕКЕНОМ. ЧТО, ЕСЛИ ОН БУДЕТ ВСЕ ВРЕМЯ СИДЕТЬ И СМОТРЕТЬ НА НЕГО? А ВДРУГ ОН ПРОСНЕТСЯ НОЧЬЮ, ЗАХОЧЕТ ВЗЯТЬ ЧЕГО-НИБУДЬ ПОПИТЬ ИЗ ХОЛОДИЛЬНИКА И НАТКНЕТСЯ НА МАНЕКЕН В СТОЛОВОЙ? НАДО ПОЙТИ ЗАБРАТЬ ЕГО. ПРЯМО СЕЙЧАС.
Он пристроил фонарик так, чтобы его блестящий корпус был полностью скрыт цветами, а луч освещал могильный холмик. Затем встал, тщательно отряхнул со штанов землю, закрыл молитвенник и еще раз взглянул, как освещается мамина могила; судя по всему, он остался доволен. Не один я, оказывается, знал, как мама не любила темноту.
Втроем в кабине мы бы не поместились, поэтому пришлось устроиться на пыльном полу прицепной платформы, и мистер Мини повез нас в общежитие к Дэну. Старшие школьники еще не спали; мы видели их на лестничных площадках и в холле — некоторые были уже в пижамах, и все с недвусмысленным интересом пялились на Хестер. Пока Дэн шел к двери, чтобы открыть нам, я услышал, как в его стакане гремят кубики льда.
— МЫ ПРИШЛИ ЗАБРАТЬ МАНЕКЕН, ДЭН, — сообщил Оуэн без долгих предисловий.
— Манекен? — переспросил Дэн.
— ТЕБЕ ВРЕДНО ВСЕ ВРЕМЯ СИДЕТЬ И СМОТРЕТЬ НА НЕГО, — заявил Оуэн. Он уверенно прошагал в столовую, где манекен по-прежнему, словно часовой, возвышался над маминой швейной машинкой; на обеденном столе до сих пор лежало несколько кусков ткани и бумажная выкройка, прижатая к одному из них портновскими ножницами. На манекене, однако, обновок не было — он стоял в том же самом красном платье, которое мама терпеть не могла. Оуэн наряжал манекен последним; в этот раз он нацепил на него широкий черный пояс — один из маминых любимых, — пытаясь сделать ансамбль более эффектным.
Оуэн снял пояс и положил его на стол — как будто он мог когда-нибудь понадобиться Дэну! — и поднял манекен за бедра. Вообще Оуэн доставал манекену головой только до груди; когда же он поднял фигуру, ее груди оказались над головой Оуэна и словно указывали дорогу.
— МОЖЕШЬ ДЕЛАТЬ ЧТО ХОЧЕШЬ, ДЭН, — сказал Оуэн. — НЕ НУЖНО ТОЛЬКО СМОТРЕТЬ ВСЕ ВРЕМЯ НА МАНЕКЕН И ЕЩЕ БОЛЬШЕ РАССТРАИВАТЬСЯ.
— Ладно, — ответил Дэн и глотнул виски из своего стакана. — Спасибо тебе, Оуэн, — добавил он, но Оуэн уже выходил из квартиры.
— ПОШЛИ, — бросил он на ходу нам с Хестер, и мы вышли вслед за ним. Мы проехали по Корт-стрит, а потом через всю Пайн-стрит, и над головой у нас проносились ветви деревьев, и в лицо впивались мелкие гранитные пылинки. Один раз Оуэн стукнул кулаком по кабине. «БЫСТРЕЕ!» — крикнул он отцу, и мистер Мини поехал быстрее.
На Центральной улице, как раз в тот момент, когда мистер Мини стал притормаживать, Хестер сказала:
— Я могла бы так кататься хоть всю ночь. Можно было бы съездить к берегу моря и обратно. Ветерок так приятно обдувает. Хоть чуть-чуть прохладнее становится.
Оуэн снова стукнул кулаком по кабине.
— ПОЕХАЛИ К МОРЮ! — крикнул он. — К КАБАНЬЕЙ ГОЛОВЕ И ОБРАТНО!
Мы выехали за город. «БЫСТРЕЕ!» — снова крикнул Оуэн, когда мы ехали по пустой дороге по направлению к Рай-Харбору. Эти восемь— десять миль мы одолели стремительно; гранитные крошки скоро совсем сдуло с пола платформы, и теперь нам в лица лишь изредка ударялись случайные насекомые, проносящиеся мимо. Волосы у Хестер растрепались. Ветер гудел так, что не давал разговаривать. Пот на лицах мгновенно высох, слезы тоже. Красное платье плотно облепило мамин манекен и хлопало на ветру; Оуэн сидел, опершись спиной о кабину грузовика и разложив манекен у себя на коленях — сосредоточенный, словно пытаясь воспарить вместе с ним.
На берегу, у Кабаньей Головы, мы скинули обувь и зашли в море; мистер Мини все это время исправно ждал нас, так и не заглушив двигатель. Оуэн не выпускал манекен из рук, стараясь не заходить слишком глубоко, чтобы не замочить платье.
— МАНЕКЕН БУДЕТ У МЕНЯ, — сообщил он. — ВАШЕЙ БАБУШКЕ ТОЖЕ НЕ СТОИТ ПОСТОЯННО СМОТРЕТЬ НА НЕГО. А ТЕМ БОЛЕЕ ТЕБЕ, — добавил он.
— А уж тем более — тебе, — парировала Хестер, но Оуэн не отвечал, продолжая идти, высоко переступая через волны.
Когда мистер Мини наконец привез нас обратно на Центральную улицу, во всем квартале на первых этажах домов свет уже не горел, — если не считать бабушкиного дома, конечно, — светились только немногие окна на верхних этажах: кое-кто читал перед сном. В жаркие ночи мистер Фиш обычно спал в гамаке на застекленной веранде, так что мы старались не шуметь, прощаясь с Оуэном и его отцом; Оуэн не велел ему разворачиваться на нашей подъездной аллее. Поскольку манекен нельзя было согнуть и он не помещался в кабине грузовика, Оуэн поехал на платформе; он стоял, обхватив манекен за талию, а грузовик тем временем медленно отъезжал в темноту. Свободной рукой Оуэн крепко держался за цепь, которой бордюрные камни и могильные плиты пристегиваются к платформе.
Если мистер Фиш спал-таки на веранде в своем гамаке и если бы он проснулся в этот момент, то увидел бы незабываемую картину, проплывающую под фонарями Центральной улицы. Громоздкий темный грузовик, неуклюже движущийся по ночному городу, и женщина в красном платье — некая особа с соблазнительной фигурой, но без головы и без рук, — которую держит за талию прикованный цепью не то ребенок, не то карлик
— Надеюсь, ты хоть понимаешь, что он чокнутый, — устало произнесла Хестер.
Но я смотрел вслед удаляющейся фигуре Оуэна с восхищением: он сумел совершенно по-особому заполнить для меня этот горестный вечер после маминых похорон. И, как и в случае с когтями броненосца, он взял то, что хотел, — на этот раз маминого двойника, скромный портновский манекен в нелюбимом платье. Потом, спустя годы, я не раз подумывал о том, что Оуэн, видимо, знал: этот манекен еще сыграет свою роль; видимо, он уже тогда предвидел, что нелюбимое платье еще сработает — что и у него есть предназначение. Но тогда, в ту ночь, я готов был согласиться с Хестер; мне казалось, красное платье просто стало для Оуэна чем-то вроде талисмана — амулетом, отводящим злую волю того самого «ангела», которого Оуэн якобы видел. Сам я тогда ни в каких ангелов не верил.
Торонто, 1 февраля 1987 года — четвертое воскресенье после Крещения. Сегодня я верю в ангелов. Я вовсе не утверждаю, что это хорошо; например, на вчерашних выборах в церковный совет мне это не особенно помогло — меня даже не внесли в список кандидатов. Я был членом приходского правления столько раз и столько лет подряд, что вряд ли стоит обижаться; может, наши прихожане просто решили пожалеть меня и дать отдохнуть год-другой. Разумеется, если бы меня выдвинули помощником, я мог бы отказаться. Признаться, я порядком устал; я уже и так поработал для церкви Благодати Господней гораздо больше, чем многие. И все же удивительно, что мне не предложили ни одной должности; уж это-то могли бы сделать — если не за верную службу и преданность, то хотя бы из простой вежливости.
Напрасно я позволил обиде — если это обида — отвлечь мои мысли от воскресной службы; нехорошо это. Когда-то я был старостой при нашем викарии, канонике Кэмпбелле — еще когда каноник Кэмпбелл был нашим викарием; признаться, пока он был жив, ко мне, по-моему, относились получше. Но с тех пор, как викарием стал каноник Мэки, я успел побывать и помощником старосты при викарии, и общественным старостой. А еще меня как-то на год избрали первым помощником старосты, а в другой раз — председателем приходского совета. Каноник Мэки не виноват, что в моем сердце он никогда не заменит каноника Кэмпбелла; каноник Мэки добр и приветлив, а его болтливость ничуть меня не раздражает. Просто в канонике Кэмпбелле было что-то особое, и в тех давних временах тоже было что-то совершенно особое.
Напрасно я переживаю насчет всей этой ерунды с ежегодным перераспределением приходских должностей; тем более нельзя позволять подобным мыслям отвлекать меня от литургии и проповеди. Каюсь, это мальчишество.
Приглашенный проповедник меня тоже отвлекает. Каноник Мэки вообще любит приглашать для ведения проповеди чужих священников, чем избавляет нас от собственной болтовни. Не знаю уж, откуда пришел наш сегодняшний проповедник, но он явно из числа англиканских «реформаторов»; главное положение его проповеди, все, что на первый взгляд кажется новым, на самом деле то же самое. Поневоле подумаешь: что сказал бы на это Оуэн Мини?
У протестантов принято часто обращаться к Библии; именно там мы обычно ищем ответы на все вопросы. Но даже Библия сегодня мешает мне сосредоточиться. Для службы в четвертое воскресенье после Крещения каноник Мэки выбрал Евангелие от Матфея — а именно, эти Заповеди Блаженства. Нам с Оуэном, по крайней мере, постичь их было трудно.
«Блаженны нищие духом; ибо их есть Царство Небесное».
Трудно представить себе, как могут «нищие духом» достичь хоть чего-то существенного.
«Блаженны плачущие; ибо они утешатся».
Когда погибла моя мама, мне было одиннадцать лет. А я оплакиваю ее до сих пор. Более того, я оплакиваю не только ее. И пока не чувствую никакого «утешения».
«Блаженны кроткие; ибо они наследуют землю».
«НО ЭТОМУ ЖЕ НЕТ НИКАКОГО ПОДТВЕРЖДЕНИЯ», — говорил Оуэн, обращаясь к миссис Ходдл в воскресной школе.
А дальше:
«Блаженны чистые сердцем; ибо они Бога узрят».
«А ПОМОЖЕТ ЛИ ИМ ТО, ЧТО ОНИ УЗРЯТ БОГА?» — вопрошал Оуэн у миссис Ходдл.
Помогло ли Оуэну то, что он узрел Бога?
«Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить на Меня, — говорит Иисус. — Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас».
Награда на небесах — в этом есть что-то такое, что нам с Оуэном всегда было трудно принять.
«ТО ЕСТЬ ПРАВЕДНОСТЬ — ЭТО ВЗЯТКА», — уточнял Оуэн; но миссис Ходдл уклонялась от дискуссии.
Так что после Заповедей Блаженства и проповеди, прочитанной незнакомым священником, мне показалось, что Никейский символ веры мне навязывают. Каноник Кэмпбелл имел обыкновение разъяснять все, что непонятно, — например, мне не давало покоя место, где говорится о вере в «Единую, Святую, Соборную и Апостольскую Церковь», и каноник Кэмпбелл помог мне увидеть, что скрывается за этими словами: он заставил меня понять, что подразумевается под «соборностью», в каком смысле церковь «апостольская». А каноник Мэки говорит, что я зря переживаю, — это «просто слова». Просто слова?
И еще остается вопрос насчет «всех народов» и особенно — «королевы нашей». Я уже не американец, но меня до сих пор коробит от этой строки: «..даруй рабе Твоей ЕЛИЗАВЕТЕ, королеве нашей…» А уж думать, будто можно «вести все народы стезею добродетели», — просто смешно!
И перед тем, как получить святое причастие, я передумал участвовать в общей исповеди.
«Признаем наши многие грехи и беззакония и каемся в них». В некоторые из воскресений мне невероятно трудно это произнести; каноник Кэмпбелл всегда бывал снисходителен ко мне, когда я клялся, что мне тяжело сделать подобное признание, но каноник Мэки опять и опять оперирует тезисом «просто слова», пока я не начинаю закипать от ненависти. И когда каноник Мэки начал обряд святого причастия, приступив к благодарственному молебну и освящению хлеба с вином — а читал каноник нараспев, — я почувствовал раздражение даже от его певучего голоса, которому никогда не сравниться с голосом каноника Кэмпбелла — упокой, Господи, его душу.
За всю службу только один псалом как следует пронял меня и заставил устыдиться: тридцать седьмой[12]; мне казалось, хор обращается прямо ко мне:
«Перестань гневаться, и оставь ярость; не ревнуй до того, чтобы делать зло».
Да, все правильно: мне нужно перестать гневаться и оставить ярость. Что хорошего в раздражении? Я часто раздражаюсь. Иногда я даже готов «делать зло» — вы это еще увидите.
4. Младенец Христос
Первое Рождество после маминой смерти я впервые в жизни провел не в Сойере. Бабушка сказала тете Марте и дяде Алфреду, что, если наша семья соберется в полном составе, мы слишком остро будем чувствовать мамино отсутствие. Если я с Дэном и бабушкой останусь в Грейвсенде, уверяла она, а Истмэны — в Сойере, мы все будем скучать друг по другу — а значит, будем меньше тосковать по маме. В то Рождество 1953 года я понял, каким адом может стать этот святой праздник для семьи, потерявшей кого-то из близких или где есть иная беда; так называемый дух дарения порой так же ненасытен, как и дух стяжательства, — в Рождество мы отчетливее всего осознаем, чего лишены и кого с нами нет.
Все время каникул я проводил попеременно то в бабушкином доме на Центральной улице, то в покинутой мною общежитской квартире Дэна, благодаря чему впервые увидел, как Грейвсендская академия выглядит в Рождество, когда все ученики, живущие в общежитии, разъезжаются по домам. Унылый камень и кирпич, запорошенный снегом плющ, наглухо закрытые и потому казарменно-однообразные окна спальных и учебных корпусов — все это придавало учебному заведению сходство с тюрьмой, охваченной массовой голодовкой. По дорожкам четырехугольного двора не спешили, как обычно, школьники, и одинокие голые березы цвета кости выделялись на фоне снега, словно рисунки углем или скелеты былых выпускников.
Колокола капеллы, как и звонок, возвещающий о начале очередного урока, временно безмолвствовали, и мамино отсутствие как бы подчеркивалось отсутствием обычной для Грейвсенда музыки — я к ней так привык, что почти перестал замечать, пока она вдруг не умолкла. Осталось только торжественно-мрачное «бом», отмеряющее часы на колокольне церкви Херда. В льдистые дни того декабря, разносясь над старым снегом, оттаявшим и смерзшимся снова, тускло отсвечивающим истертым оловом, бой часового колокола церкви Херда напоминал погребальный звон.
В то Рождество веселиться было не с чего, хотя наш славный Дэн Нидэм и старался изо всех сил. Он слишком много пил и потом скрипучим голосом распевал рождественские гимны, гулким эхом отдававшиеся во всех уголках пустого корпуса. Его манера исполнения этих гимнов мучительно-резко отличалась от маминой. А когда к Дэну присоединялся Оуэн, чтобы спеть строфу из «Да пошлет Господь вам радость» или — еще хуже — «И озарилась светом ночь», старые каменные лестничные колодцы общежития наполнялись и вовсе надрывной музыкой, нисколько не похожей на рождественскую, а, напротив, совершенно отчетливо похоронной; казалось, это поют призраки учеников Академии, которые когда-то не смогли уехать домой на Рождество и теперь взывают к своим далеким семьям.
Спальные корпуса Грейвсендской академии носили имена давно умерших преподавателей и директоров: Аббот, Амен, Бэнкрофт, Данбар, Гилман, Горам, Куинси, Лэмберт, Перкинс, Портер, Скотт, Хупер. Дэн Нидэм жил в корпусе под названием Уотерхаус-Холл, названном в честь некоего покойного латиниста-зануды по имени Эймос Уотерхаус, — но даже его переложение рождественских гимнов на латынь, я уверен, звучало бы куда веселее, чем эта заунывная несуразица в исполнении Дэна с Оуэном Мини.
Словно в отместку за то, что теперь Рождество будет проходить без моей мамы, бабушка отказалась участвовать в праздничном оформлении дома 80 по Центральной улице; в результате венки оказались прикреплены на дверях слишком низко, а нижние ветки рождественской елки были явно перегружены мишурой и игрушками — не страдающей изысканным художественным вкусом Лидии удалось сотворить это лишь на высоте инвалидной коляски.
— Все-таки лучше было бы нам всем поехать в Сойер, — заявил Дэн Нидэм слегка заплетающимся языком.
Оуэн тяжело вздохнул.
— ПО-МОЕМУ, Я УЖЕ НИКОГДА НЕ ПОБЫВАЮ В СОЙЕРЕ, — угрюмо сказал он.
Вместо Сойера мы с Оуэном отправились по комнатам ребят, которые на Рождество разъехались из Уотерхаус-Холла по домам. У Дэна Нидэма имелся универсальный ключ, отпиравший замки всех комнат. Почти каждый день Дэн уходил репетировать со своими актерами сценическое переложение «Рождественской песни»[13] — ее ставили у нас каждый год и успели отчаянно затрепать; чтобы хоть как-то освежить игру, Дэн заставлял актеров меняться ролями от одного Рождества к другому. Так, мистер Фиш, который в позапрошлом году играл Призрака Марли, в прошлом — Святочного Духа Прошлых Лет, теперь был самим Скруджем. Несколько лет подряд Дэн приглашал на роль Малютки Тима прелестных детишек, но те вечно путали слова, и Дэн стал уговаривать Оуэна. На что Оуэн сказал, что все лопнут со смеху — если не при первом же его появлении, то уж когда он откроет рот — точно. И кроме того, мать Малютки Тима играла миссис Ходдл — при одной мысли об этом, заявил Оуэн, у него ВНУТРИ ВСЕ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ.
Хватит того, сказал он, что его до сих пор каждый год выставляют на всеобщее посмешище на рождественском утреннике в церкви Христа. «ВОТ УВИДИШЬ, — мрачно говорил он мне. — БОЛЬШЕ У ВИГГИНОВ ЭТОТ НОМЕР НЕ ПРОЙДЕТ — ДЕЛАТЬ ИЗ МЕНЯ СВОЕГО ДУРАЦКОГО АНГЕЛА!»
Мне впервые предстояло участвовать в рождественском утреннике, — все прежние годы я в последнее воскресенье перед Рождеством был уже в Сойере. Однако Оуэн не раз жаловался мне, что ему всегда приходится играть ангела-благовестника — роль, которую на него возложили преподобный командир Виггин с женой стюардессой Розой; та уверяла, что другого «такого славненького, как Оуэн», не сыскать на роль сходящего с небес в «столпе света» ангела (при содействии массивного механизма, напоминающего подъемный кран, к которому Оуэна, словно марионетку, подвешивали на тросах). Оуэн должен был возвестить о чуде — божественном Младенце, лежащем в яслях в Вифлееме; при этом он то и дело хлопал руками, чтобы привлечь внимание к исполинским крыльям, приклеенным к его балахону, и заодно приглушить смешки, то и дело раздающиеся среди прихожан.
Каждый год у алтарных перил собирались толпой «пастухи» один другого угрюмее и наперебой изображали трепет при виде Святого Посланника Господа. Разношерстная куча статистов, «пастухи» вечно наступали на полы своих халатов, а крючковатыми посохами норовили сбить друг у друга с голов тюрбаны и оторвать приклеенные бороды. Розе Виггин с большим трудом удавалось собрать всех их вместе в «столпе света», который в то же время должен был освещать и Сошедшего С Небес Ангела, то бишь Оуэна Мини.
Викарий зачитывал из Евангелия от Луки: «В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего. Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим». Затем мистер Виггин делал небольшую паузу, чтобы все могли убедиться в раболепном страхе, охватившем пастухов при виде Оуэна, изо всех сил пытающегося достать ногами до пола, — Роза Виггин, управляя скрипучей машиной, опускала Оуэна на землю в опасной близости от зажженных свечей, изображавших костер, вокруг которого пастухи сторожат свое стадо.
— «НЕ БОЙТЕСЬ, — обращался к ним Оуэн, отчаянно барахтаясь в воздухе, — Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ, КОТОРАЯ БУДЕТ ВСЕМ ЛЮДЯМ: ИБО НЫНЕ РОДИЛСЯ ВАМ В ГОРОДЕ ДАВИДОВОМ СПАСИТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ЕСТЬ ХРИСТОС ГОСПОДЬ; И ВОТ ВАМ ЗНАК ВЫ НАЙДЕТЕ МЛАДЕНЦА В ПЕЛЕНАХ, ЛЕЖАЩЕГО В ЯСЛЯХ». После этого вспыхивал ослепительный, хотя и прерывистый, словно молния, «столп света» (возможно, в церкви Христа просто были какие-то неполадки в электропроводке), и Оуэна поднимали — иногда буквально вздергивали — куда-то вверх, в темноту; а как-то раз его дернули так стремительно, что одно крыло оторвалось от спины и шлепнулось в толпу обалдевших пастухов.
Самое неприятное заключалось в том, что Оуэну потом приходилось болтаться в воздухе до конца праздника — конструкция аппарата не позволяла опустить ангела где-нибудь в стороне от освещенного пятачка перед алтарем. Так что бедняга висел на тросах и с высоты обозревал все происходящее — младенца, лежащего в яслях, неуклюжих осликов, у которых головы качались из стороны в сторону, спотыкающихся пастухов и волхвов, пошатывающихся под тяжестью своих корон.
А еще Оуэна злило, что, кто бы ни играл Иосифа, он почему-то всегда глупо ухмылялся — как будто Иосифу было над чем ухмыляться. «ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ ВООБЩЕ ИОСИФ? — сердито недоумевал Оуэн. — ПУСТЬ СЕБЕ СТОИТ СПОКОЙНО У ЯСЛЕЙ, НО ЗАЧЕМ ОН УХМЫЛЯЕТСЯ?» А на роль Марии всегда подбирали самую красивую девочку. «ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ КРАСОТА? — вопрошал Оуэн. — КТО СКАЗАЛ, ЧТО МАРИЯ БЫЛА КРАСИВОЙ?»
Некоторые штрихи, которые Виггины норовили привнести в представление, доводили Оуэна до белого каления — к таким «штрихам», например, относились маленькие детишки, переодетые голубями. Их костюмы выглядели до того нелепо, что невозможно было догадаться, кого изображают эти малыши. Они напоминали каких-то фантастических духов, диковинных живых существ из другой Галактики, словно Виггины решили, будто за Святым Рождеством непременно наблюдали (или, по крайней мере, должны были наблюдать) обитатели с отдаленных планет.
— НИКТО ЖЕ НЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЭТО ЗА ДУРАЦКИЕ ГОЛУБИ И ЗАЧЕМ ОНИ! — возмущался Оуэн.
Что касается самого Младенца Христа, то тут Оуэн был просто-таки оскорблен. Виггины были уверены, что маленький Иисус не должен уронить ни слезинки, и в погоне за этим из года в год упорно собирали за кулисами пару десятков грудных детей. Выбор имелся настолько большой, что маленького Иисуса могли убрать из хлева при первом же неподобающем хныке или гуканье — и тут же заменить беззвучным младенцем, или по крайней мере временно оцепеневшим. Для того чтобы очередной тихий младенец всегда был под рукой, выстраивалась порядочная очередь из зловещего вида взрослых, уходящая в темноту за кафедрой проповедника и дальше — за малиново-лиловые занавеси под распятием. Эти здоровенные люди, умело и уверенно обращающиеся с младенцами (по крайней мере, достаточно уверенно, чтобы не уронить расшалившегося Младенца Христа), выглядели до странного неуместно на рождественском действе. Может, это волхвы или пастухи? Но почему тогда они настолько больше остальных волхвов и пастухов, что кажутся неестественно огромными? Костюмы на них были детские, а бороды у многих — настоящими, сами они казались проникнутыми не столько духом Рождества, сколько решимостью выполнить поставленную задачу, — словно добровольцы на пожаре, передающие по цепочке ведра с водой.
Матери переживали за кулисами: конкурс на самого благовоспитанного Младенца — дело нешуточное! Так благодаря затее Виггинов на каждое Рождество, вдобавок к новорожденному Иисусу, на свет во множестве появлялись новые члены самого чудовищного женского клуба — актерские мамаши. Я посоветовал Оуэну быть «выше» всей этой мелочной суеты, но он намекнул, что я вместе с другими ребятами из воскресной школы по крайней мере отчасти виноват в этих его унизительных вознесениях — не мы ли первыми придумали поднимать его в воздух? И не миссис ли Ходдл, подозревал Оуэн, надоумила Розу Виггин использовать Оуэна в роли ангела небесного?
Почему-то Оуэн не вдохновился предложением Дэна сыграть Малютку Тима.
— КОГДА Я ГОВОРЮ: «НЕ БОЙТЕСЬ; Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ», ВСЕ ДЕТИ НАЧИНАЮТ РЕВЕТЬ, А ВСЕ ВЗРОСЛЫЕ ПОКАТЫВАЮТСЯ СО СМЕХУ. КАК ТЫ ДУМАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ, КОГДА Я СКАЖУ: «ДА ОСЕНИТ НАС ГОСПОДЬ СВОЕЮ МИЛОСТЬЮ!»?
Да, все дело, конечно, в его голосе. Он мог бы сказать: «НАСТУПАЕТ КОНЕЦ СВЕТА!» — и даже тогда все кругом схватились бы за животики. Для Оуэна это было сущей пыткой: ему недоставало чувства юмора — сохраняя полнейшую серьезность, он заставлял публику умирать от смеха.
Неудивительно, что он начал волноваться из-за рождественского утренника еще в конце ноября: в церковном бюллетене, приуроченном к последнему воскресенью по Пятидесятнице, было помещено объявление под заголовком: «Вниманию желающих принять участие в рождественском утреннике». Первую репетицию назначили сразу после ежегодного приходского собрания и выборов в церковный совет, почти в самом начале наших рождественских каникул. «Кем бы вы хотели быть? — спрашивалось в этом дурацком бюллетене. — Нам нужны волхвы, ангелы, пастухи, ослики, голуби, Мария, Иосиф, младенцы — и многие другие!»
— «ОТЧЕ! ПРОСТИ ИМ, ИБО НЕ ЗНАЮТ, ЧТО ДЕЛАЮТ», — сказал тогда Оуэн.
Бабушка ворчала, когда мы играли в доме 80 на Центральной улице; поэтому неудивительно, что мы с Оуэном искали любой удобный случай уединиться в Уотерхаус-Холле. Поскольку Дэн днем уходил на репетиции, все здание, можно сказать, оставалось в нашем с Оуэном полном распоряжении. Мальчишечьи комнаты располагались на четырех этажах; на каждом — общий душ, писсуары и кабинки с унитазами, а в конце коридора — преподавательские квартиры. Дэн жил на третьем этаже. Обитатель такой же квартиры на втором этаже, сам похожий на школьника, уехал на Рождество домой; это был молодой, совсем еще неопытный учитель математики мистер Пибоди, холостяк без перспектив изменить свой статус, — из тех, кого мама называла «мимозами». Обидчивого и застенчивого, его с удовольствием дразнили мальчишки, жившие на втором этаже. В те ночи, когда он дежурил по корпусу, в Уотерхаус-Холле происходил форменный путч. Это в его дежурство одного школьника-первогодка, держа за ноги, опустили вниз головой в желоб для белья на четвертом этаже; приглушенные вопли несчастной жертвы эхом разносились по всему общежитию, и мистер Пибоди, открыв люк на втором этаже, сам перепугался до полусмерти, увидев двумя этажами выше глядящую на него перекошенную от страха орущую физиономию.
Мистер Пибоди реагировал в стиле миссис Ходдл. «Ван Арсдейл! — крикнул он вверх. — А ну, вылезай сейчас же из желоба! Приведи себя в порядок, я кому сказал! Встань на ноги как положено!»
Бедняга мистер Пибоди, ему, конечно, в жизни было не догадаться, что Вана Арсдейла крепко держат за ноги два бугая из футбольной сборной Грейвсенда — они измывались над Ваном Арсдейлом каждый божий день.
Стало быть, мистер Пибоди уехал домой к родителям, так что второй этаж остался без преподавательского присмотра. Фанатик-физкультурник с четвертого этажа, тренер по легкой атлетике мистер Тубулари, — и тот уехал на Рождество. Мистер Тубулари тоже был холостяк. Он специально выпросил себе жилье на четвертом этаже — для укрепления здоровья, уверяя, что любит взбегать вверх по лестнице. К нему в гости часто ходили женщины; мальчишки с удовольствием наблюдали снизу, как они в платье или юбке поднимаются и спускаются по ступенькам. В те ночи, когда выпадало его дежурство по Уотерхаус-Холлу, мальчишки вели себя тише воды ниже травы. Мистер Тубулари славился тем, что мог беззвучно и молниеносно накрыть нарушителей на месте любого преступления, как то: перестрелка кремом из тюбиков, курение в комнатах и занятие онанизмом. На каждом этаже имелась специально отведенная для курильщиков комната отдыха, которую все называли просто «курилкой», а вот в жилых комнатах курение запрещалось, как, впрочем, и секс в любом виде, спиртное в любом виде, а также лекарства, кроме тех, что прописал школьный врач. Мистер Тубулари возражал даже против аспирина. Дэн сказал, что мистер Тубулари уехал на какие-то изнурительные рождественские соревнования, — что-то вроде пятиборья по самым тяжелым зимним видам спорта. Сам мистер Тубулари в шутку называл это «зимарафоном». Дэн Нидэм терпеть не мог подобных слов-уродов и задавался риторическим вопросом — в каких-таких видах спорта состязается мистер Тубулари; дело в том, что этот фанатик уехал не то на Аляску, не то в Миннесоту.
Дэн развлекал нас с Оуэном, в красках расписывая пятиборье мистера Тубулари, этот его «зимарафон».
— Первым видом должно быть что-нибудь капитальное, — рассуждал Дэн Нидэм, — например, колка дров на время. За поломку топора — штрафные очки. Затем — бег по глубокому снегу: десять миль в сапогах или сорок в снегоступах. После этого — пробиваешь в озере лунку и, держа топор, плывешь подо льдом, а на том берегу пробиваешь другую лунку и вылезаешь. Затем строишь иглу — чтобы согреться. Следующий вид — езда на собачьих упряжках: нужно проехать в санках от Анкориджа до Чикаго. Затем строишь еще одно иглу — чтобы отдохнуть.
— ЭТО УЖЕ ШЕСТЬ ЭТАПОВ, — заметил Оуэн. — В ПЯТИБОРЬЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ТОЛЬКО ПЯТЬ.
— Ну ладно, тогда выбросим второе иглу, — не стал спорить Дэн.
— ИНТЕРЕСНО, ЧТО МИСТЕР ТУБУЛАРИ ДЕЛАЕТ В НОВОГДНИЙ ВЕЧЕР? — сказал Оуэн.
— Морковный сок, — ответил Дэн, наливая себе очередную порцию виски. — Мистер Тубулари сам себе готовит морковный сок.
Как бы то ни было, мистер Тубулари уехал из общежития; и когда Дэн уходил на свои репетиции, полновластными хозяевами трех верхних этажей Уотерхаус-Холла становились мы с Оуэном. Что касается первого этажа, то там нашими конкурентами оставались только Бринкер-Смиты; но если вести себя достаточно тихо, то их можно было не принимать в расчет. Молодая супружеская пара из Англии, Бринкер-Смиты не так давно произвели на свет двойню и все свое время всецело — и по большей части не без удовольствия — посвящали выживанию с двойней. Мистер Бринкер-Смит, вообще-то биолог по специальности, ударился в изобретательство; он смастерил высокий стульчик с двумя сиденьями, коляску с двумя сиденьями, качели с двумя сиденьями — они висели в дверном проеме, и двойняшки могли качаться на них, как мартышки на лиане, достаточно близко один от другого, чтобы дергать друг друга за волосы. Сидя на высоком стульчике, они могли бросаться друг в друга кашей, и потому спустя некоторое время мистер Бринкер-Смит соорудил между ними перегородку — достаточно высокую, чтобы нельзя было перебросить кашу через верх. Тогда они стали перестукиваться, чтобы убедиться, что другой на месте; а еще они размазывали по ней кашу, так что получалось похоже на пещерную живопись — так сказать, до-письменная стадия коммуникации внутри этого сообщества. А мистер Бринкер-Смит с восторгом наблюдал, как очередное изобретение преодолевается «близнецовым методом»: для истинного ученого отрицательный результат эксперимента представляет почти такой же интерес, как и положительный, — и его инженерная мысль, подстегиваемая сообразительностью детей, не знала покоя ни днем ни ночью.
Миссис Бринкер-Смит, это, напротив, несколько утомляло. Хорошенькая от природы, она не выглядела совсем уж изможденной; ее усталость от малышей — и от изобретений мистера Бринкер-Смита, призванных облегчить ей жизнь, — проявлялась лишь в приступах такой глубокой рассеянности, что мы с Оуэном и Дэном подозревали, что она засыпает на ходу. Она не замечала нас в буквальном смысле. Звали ее Джинджер-Рыжулька — за пикантные веснушки и рыжеватые волосы; она была предметом похотливых фантазий многих мальчишек из Грейвсендской академии — и тех, что учились до меня, и тех, что после; а если учесть, что грейвсендские мальчишки (как и любые другие) не могут не предаваться похотливым фантазиям, Джинджер Бринкер-Смит, думаю, вызывала у них вожделение, даже когда была беременна своими двойняшками. Но нас с Оуэном в то Рождество пятьдесят третьего ее внешность не слишком привлекала; наряды Джинджер выглядели так, будто она спит, не снимая их, и я уверен: так оно и было. А ее пресловутые округлости, которые отпечатаются у меня в памяти не менее прочно, чем у любого другого ученика Академии, тогда совершенно терялись под мешковатыми блузами — такая одежда, разумеется, удобнее для кормящей матери: не надо долго возиться, чтобы расстегнуть специальный лифчик. По европейской традиции, пышно разросшейся на нью-хэмпширской почве, миссис Бринкер-Смит, кажется, намеревалась кормить своих двойняшек грудью чуть ли не до школьного возраста.
Бринкер-Смиты вообще были страстными поборниками грудного вскармливания, если судить по тому, что мистер Бринкер-Смит даже использовал жену в качестве наглядного пособия на своих уроках биологии. Любимый учениками и осуждаемый коллегами-занудами за излишнюю либеральность, мистер Бринкер-Смит искал любую возможность, чтобы, как он выражался, «оживить» урок. Это подразумевало и потрясающее зрелище, как Джинджер Бринкер-Смит на глазах у всего класса кормит грудью своих двойняшек. Увы, этот опыт был растрачен на юных грейвсендских биологов задолго до того, как мы с Оуэном доросли до учебы в Академии.
В общем, мы с Оуэном не боялись, что Бринкер-Смиты помешают нам обследовать комнаты мальчишек на первом этаже Уотерхаус-Холла. Наоборот, мы жалели, что так мало видели их в то Рождество — мы-то рассчитывали хоть краешком глаза посмотреть, как Джинджер кормит грудью. Мы даже замешкались на первом этаже с затаенной надеждой — вдруг мистер Бринкер-Смит выглянет из квартиры, увидит, что мы с Оуэном слоняемся без всякой образовательной пользы, и тотчас пригласит нас к себе — продемонстрировать, как его жена кормит двойняшек. Увы, он так и не вышел.
Как-то в один из морозных дней мы с Оуэном сопровождали миссис Бринкер-Смит на рынок, по очереди толкая перед собой двойную коляску, в которой сидели плотно укутанные карапузы, — мы даже занесли продукты в квартиру к Бринкер-Смитам. Поход в такую ненастную погоду совершенно свободно можно считать частью пятиборья мистера Тубулари — и вы думаете, после всего этого миссис Бринкер-Смит вынула свои груди и предложила посмотреть, как она кормит двойняшек? Увы, нет.
И нам с Оуэном оставалось изучать, что же хранят в своих комнатах ученики привилегированных школ, когда разъезжаются по домам на Рождество. Мы взяли универсальный ключ Дэна Нидэма, висевший на крючке рядом с консервным ножом, и начали свой обход с комнат четвертого этажа. Работа детектива невероятно захватила Оуэна; он входил в каждую комнату так, будто ее обитатель вовсе даже не уехал домой на Рождество, а спрятался с топором под кроватью или в шкафу. О том, чтобы Оуэн поторопился — хотя бы в самых заурядных комнатах, — не могло быть и речи. Он заглядывал в каждый ящик, исследовал каждый предмет одежды, присаживался на каждый стул, ложился на каждую кровать. На кровати он устраивался всегда в последнюю очередь: ляжет, закроет глаза, глубоко вздохнет и задержит дыхание. И только потом, как следует отдышавшись, провозгласит свое мнение об обитателе этой комнаты — нравится тому в Академии или нет, а может, он тревожится о своем далеком доме или парня беспокоят события далекого прошлого. Оуэн всегда честно признавался, когда жилец оставался для него загадкой.
— ЭТОТ ПАРЕНЬ — СУЩАЯ ЗАГАДКА, — говорил Оуэн. — ДВЕНАДЦАТЬ ПАР НОСКОВ, БЕЛЬЯ НЕТ СОВСЕМ, ДЕСЯТЬ РУБАШЕК, ДВОЕ ШТАНОВ, ОДНА СПОРТИВНАЯ КУРТКА, ОДИН ГАЛСТУК, ДВЕ РАКЕТКИ ДЛЯ ЛАКРОССА, НИ ОДНОГО МЯЧА, НИ ОДНОЙ ФОТОГРАФИИ ДЕВУШКИ ИЛИ РОДИТЕЛЕЙ И НИ ОДНОГО БОТИНКА.
— Ну, ботинки-то, наверное, на нем, — сказал я.
— ТОЛЬКО ОДНА ПАРА, — заметил Оуэн.
— Может, он сдал много вещей в химчистку как раз перед тем, как уехать на каникулы, — предположил я.
— БОТИНКИ И СЕМЕЙНЫЕ ФОТОГРАФИИ В ХИМЧИСТКУ НЕ СДАЮТ, — сказал Оуэн. — ДА, СУЩАЯ ЗАГАДКА.
Мы узнали, где нужно искать порнографические журналы и всякие похабные открытки: между матрасом и панцирной сеткой. От некоторых таких картинок у Оуэна ВНУТРИ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЛОСЬ. В то время подобные фотографии огорчали своей нечеткостью; а некоторые разочаровывали целомудренностью — например, календари с девушками в купальниках. Более волнующие карточки были такого качества, как если бы ребенок снимал на ходу из окна машины; а сами женщины выглядели так, будто их застали врасплох за чем-то, что им самим противно. Да и сюжет снимка трудно было понять, — к примеру, на одном фото женщина непонятно зачем склонилась над мужчиной, может собираясь надругаться над беспомощным трупом. И еще: половые органы женщин часто оказывались скрыты лобковыми волосами — у некоторых такой густоты, какой мы с Оуэном даже вообразить себе не могли, а соски были закрыты черными цензурными штрихами. Сперва мы даже приняли эти штрихи за какие-то изощренные орудия пыток — они поразили нас своим угрожающим видом даже больше, чем сама обнаженная натура. Голое тело тоже казалось нам угрожающим — в немалой степени потому, что девушки не отличались красотой, а по их серьезным встревоженным лицам можно было подумать, что они сурово осуждают собственную наготу.
Многие открытки и журналы местами испортились: ведь мальчишки месяцами вдавливали их всем своим весом в металлические пружины, покрытые ржавчиной. Женские тела кое-где были изукрашены спиралевидными татуировками, словно старые пружины символически отпечатали на женской плоти темный знак водоворота, увлекающего в пучину похоти.
Понятное дело, присутствие порнографии омрачало впечатление Оуэна обо всех обитателях комнаты. Полежав какое-то время на кровати с закрытыми глазами и затаенным дыханием, он в конце концов выдыхал воздух и выдавал свое заключение:
— ОН НЕСЧАСТНЫЙ. ИНАЧЕ РАЗВЕ СТАНЕШЬ ПРИРИСОВЫВАТЬ СВОЕЙ МАМЕ УСЫ И МЕТАТЬ ДРОТИКИ В ПАПИН ПОРТРЕТ? И РАЗВЕ ИНАЧЕ БУДЕШЬ ПРЕДСТАВЛЯТЬ В КРОВАТИ, КАК ЭТО ДЕЛАЮТ С НЕМЕЦКОЙ ОВЧАРКОЙ? И ЗАЧЕМ НУЖЕН ПОВОДОК ДЛЯ СОБАКИ В ШКАФУ? А БЛОШИНЫЙ ОШЕЙНИК В ЯЩИКЕ СТОЛА? ВЕДЬ В ОБЩЕЖИТИИ НЕЛЬЗЯ ДЕРЖАТЬ ЖИВОТНЫХ, ВЕРНО?
— Может, его собака погибла летом, — сказал я. — И он оставил поводок и ошейник на память.
— НУ ДА, — отозвался Оуэн. — А ЗАДАВИЛ СОБАКУ, НАВЕРНО, ЕГО ОТЕЦ, ДА? ЗА ТО, ЧТО МАМА С НЕЙ ДЕЛАЛА ЭТО, ДА?
— Это же просто вещи, — сказал я. — Нет, правда, что можно сказать о парне, что здесь живет?
— ОН НЕСЧАСТНЫЙ, — упрямо повторил Оуэн.
За целый день мы успели исследовать комнаты только на четвертом этаже. Оуэн в своих поисках проявлял такую последовательность, он так тщательно укладывал каждую вещь точно на то место, откуда взял, будто мальчишки из Академии хоть отдаленно напоминают его самого, будто в их комнатах царила хоть десятая доля того порядка, что был в музее, который Оуэн сделал из собственной комнаты. То были разыскания святого в античном храме, пытающегося провидеть некие праведные намерения древних.
Счастливыми Оуэн назвал очень немногих жильцов. К этим немногим, по его мнению, следовало отнести тех, у кого в рамках трюмо торчали семейные портреты и фотографии настоящих подружек (впрочем, это запросто могли быть фотографии сестер). Обладатель календаря с девушками в купальниках в принципе мог быть счастливым или условно счастливым. Тот, кто вырезал из каталога Сирса[14] фотомоделей, рекламирующих бюстгальтеры, трусики и корсеты, оказывался, по Оуэну, скорее несчастным, — для того же, кто прятал фотографии полностью обнаженных женщин, приговор Оуэна был короток и однозначен. Чем волосатее женщина, тем несчастнее парень; чем основательнее цензорские штрихи на сосках, тем более жалким виделся Оуэну обитатель комнаты.
— КАК МОЖНО БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ, ЕСЛИ ВСЕ ВРЕМЯ ТОЛЬКО И ДУМАЕШЬ, ЧТО ОБ ЭТОМ? — спрашивал Оуэн.
Я предпочитал думать, что в комнатах, которые мы обследовали, было больше случайного и гораздо меньше разоблачительного, чем представлял себе Оуэн, — в конце концов, это не более чем монастырские кельи для приезжих школяров, нечто среднее между берлогой и гостиничным номером, а не жилье в привычном понимании. Что же мы там обнаружили? Полный беспорядок и угнетающее однообразие. Даже фотографии спортивных кумиров и кинозвезд были одни и те же; они словно кочевали из одной комнаты в другую, точно так же, как в комнате за комнатой повторялись элементы того, по чему скучают вдали от дома: фотография машины с гордо восседающим за рулем мальчишкой (ученикам, живущим в общежитии, запрещалось не только водить машину, но и вообще ездить в ней); фотография идеально ровной лужайки на заднем дворе или даже снимок настолько личного свойства — какой-нибудь невнятный силуэт уходящего прочь человека, — что суть изображения оставалась наглухо заперта в памяти его обладателя. Впечатление от этих келий, с поселившейся в них до жути одинаковой тоской по дому и походным беспорядком, — вот что подразумевал Оуэн, заявив как-то маме: в общежитии ЖИТЬ ВРЕДНО.
После ее смерти он дал мне понять, что главной силы, толкающей его в Грейвсендскую академию, — маминой настойчивости — больше нет. Экскурсия по пустующим комнатам дала нам представление о том, что ждет впереди нас самих — пусть мы и не собирались поселиться в общежитии (ведь я и дальше мог жить то с Дэном, то с бабушкой, а Оуэн — у себя дома), нам совсем скоро предстояло скрывать те же секреты, те же едва сдерживаемые низкие устремления, ту же похоть, наконец, что скрывали бедные обитатели Уотерхаус-Холла. Не куда-нибудь, а в собственное ближайшее будущее заглядывали мы, когда обыскивали чужие спальни; и потому следует отдать должное проницательности Оуэна — не зря мы потратили на это столько времени.
Презервативы Оуэн откопал в одной из комнат третьего этажа. Во всем мире презервативы зовут «резинками», но в Грейвсенде, штат Нью-Хэмпшир, для них имелось еще и особое название — «кишочки». Откуда оно пошло и кто первый его придумал, я не знаю. Строго говоря, «кишочка» — это использованный презерватив; если быть уж совсем точным, то это презерватив, который обнаруживаешь на автостоянке или на пляже, выброшенный, или тот, что плавает в писсуаре кинотеатра для автомобилистов под открытым небом. На мой взгляд, только это и есть настоящие «кишочки»: старые и как следует использованные презервативы, на которые натыкаешься в общественных местах.
Так вот, в комнате на третьем этаже, где жил выпускник по имени Поттер (кстати, подопечный Дэна Нидэма), Оуэн и нашел штук шесть или семь презервативов в упаковках из фольги, не слишком старательно спрятанных в комоде, в ящике для носков.
— КИШОЧКИ! — вскрикнул Оуэн, уронив их на пол; мы слегка попятились. Неиспользованные «резинки» в аптечной упаковке мы видели впервые в жизни.
— Ты уверен?
— ЭТО НОВЫЕ КИШОЧКИ, — пояснил мне Оуэн. — КАТОЛИКИ ЗАПРЕЩАЮТ ИХ, — добавил он. — КАТОЛИКИ ВООБЩЕ ПРОТИВ ТОГО, ЧТОБЫ КОНТРОЛИРОВАТЬ РОЖДАЕМОСТЬ.
— Почему? — спросил я.
— ДА ЭТО НЕ ВАЖНО, — сказал Оуэн. — Я БОЛЬШЕ НЕ ИМЕЮ ОТНОШЕНИЯ К КАТОЛИКАМ.
— Ну и правильно, — сказал я.
Мы прикидывали, вспомнит ли потом Поттер, сколько точно «кишочек» лежало у него в ящике с носками — заметит или нет, если мы разорвем одну обертку из фольги и примерим «кишочку» на себя. На место-то ее уже нельзя будет положить — придется выбросить. Заметит Поттер пропажу или нет — вот в чем вопрос. Оуэн утверждал: если мы сможем определить, насколько аккуратный жилец этот Поттер, то получим ответ на свой вопрос. Лежит ли его белье в отдельном ящике, сложены ли футболки, стоит ли обувь рядком на полу шкафа, висят ли пиджаки, рубашки и брюки отдельно друг от друга, смотрят ли все плечики в одну сторону, хранятся ли ручки и карандаши отдельно или вперемешку, лежат ли скрепки для бумаги в специальной коробочке, имеется ли у него больше одного начатого тюбика зубной пасты, надежно ли упакованы бритвенные лезвия, есть ли у него специальная вешалка для галстуков, или они болтаются где попало? И пользуется ли он «кишочками» по назначению или только ими хвастает?
В шкафу Поттера мы нашли поллитровую бутылку «Джек Дэниелс № 7» с черной этикеткой, спрятанную в походном ботинке 44-го размера. Оуэн решил, если этот Поттер не боится хранить в комнате бутылку виски, то «кишочки» у него явно не для показухи. И если Поттер часто ими пользуется, заключили мы, то пропажи одной-единственной уж точно не заметит.
Испытание «кишочки» проходило в весьма торжественной обстановке. Презерватив был без смазки (я не уверен, выпускали ли вообще «резинки» со смазкой в те времена, когда нам с Оуэном было по одиннадцать лет), и мы не без труда и боли по очереди надели эту штуку на свои крохотные члены. Эту сторону жизни нашего недалекого будущего нам особенно трудно было себе представить; но сегодня я понимаю, что обряд, совершенный нами в комнате этого дерзкого Поттера, кроме всего прочего, имел для Оуэна Мини смысл некоего религиозного бунта — это был еще один выпад против католиков, от которых он, по его собственным словам, СБЕЖАЛ.
Увы, он не смог сбежать от преподобного Дадли Виггина с его рождественским утренником. Первая репетиция проходила в нефе церкви Христа во второе воскресенье Адвента, после того как отслужили евхаристию. Обсуждение ролей задержалось, потому что перед нами еще слушался доклад Женской ассоциации. Женщины желали сообщить, что день Тихой молитвы, приуроченный ими к началу Адвента, прошел успешно — мысли, высказанные присутствующими, и наступившая затем тишина для размышлений об услышанном были всеми хорошо восприняты. Миссис Ходдл, чье членство в церковном совете скоро истекало — отчего она еще больше злобствовала в воскресной школе, — пожаловалась, что на вечерних библейских курсах для взрослых посещаемость падает день ото дня.
— Ну, знаете, перед Рождеством все так заняты, — сказала Роза Виггин. Ей не терпелось поскорее начать распределение ролей для утренника — она не хотела заставлять нас, будущих «осликов» и «голубей», долго ждать. Я буквально ощущал, как Оуэн уже заранее начинает на нее злиться.
Совершенно не замечая его враждебности, Роза Виггин начала с ангела-благовестника — разумеется, после того, как наконец началось само это святое мероприятие.
— Так, в общем, все мы знаем, кто у нас будет ангелом… — начала было Роза Виггин.
— ТОЛЬКО НЕ Я, — тут же заявил Оуэн.
— В чем дело, Оуэн? Почему? — удивилась Роза Виггин.
— ПОДВЕШИВАЙТЕ В ВОЗДУХЕ КОГО-НИБУДЬ ДРУГОГО, — сказал Оуэн. — НАВЕРНО, ПАСТУХИ МОГУТ ПРОСТО СМОТРЕТЬ НА «СТОЛП СВЕТА» — В БИБЛИИ ГОВОРИТСЯ, ЧТО АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ЯВИЛСЯ ПАСТУХАМ, А НЕ ЦЕЛОЙ ТОЛПЕ НАРОДУ. И ВОЗЬМИТЕ КОГО-НИБУДЬ, НАД ЧЬИМ ГОЛОСОМ НЕ БУДУТ СМЕЯТЬСЯ, — добавил он после того, как все кругом засмеялись.
— Но, Оуэн… — попыталась возразить Роза Виггин.
— Нет-нет, Розмари, — прервал ее мистер Виггин. — Если Оуэн устал быть ангелом, нам нужно уважать его желание. У нас же, как-никак, демократия, — неуверенно добавил он. Бывшая бортпроводница одарила бывшего летчика многозначительным взглядом: словно сказать и даже подумать подобное можно только при кислородном голодании.
— И КРОМЕ ТОГО, — заметил Оуэн, — ИОСИФ НЕ ДОЛЖЕН УХМЫЛЯТЬСЯ.
— Конечно не должен! — искренне возмутился викарий. — Я понятия не имел, что все эти годы Иосиф портил нам представление своими ухмылками.
— Ну и кто, по-твоему, может быть хорошим Иосифом, Оуэн? — спросила Роза Виггин, утратив последние остатки профессиональной приветливости.
Оуэн указал на меня. И оттого что сделал он это столь безмолвно, со своей обычной безапелляционностью, волосы у меня на затылке встали дыбом — потом, спустя годы, я пойму, что меня-то ведь избрал Избранный. Но тогда, во второе воскресенье Адвента, когда мы собрались в нефе церкви Христа, я разозлился на Оуэна донельзя — как только волосы у меня на затылке легли на место. До чего же нудная роль! Быть Иосифом, этим незадачливым ухажером, этим «дублером», парнем на подхвате.
— Обычно мы сперва выбираем Марию, — напомнила Роза Виггин. — А потом даем Марии самой выбрать себе Иосифа.
— Ах вон что, — сказал преподобный Дадли Виггин. — Ну а в этом году давай разрешим Иосифу выбрать свою Марию. Не надо бояться перемен! — воскликнул он с жаром.
Однако жена пропустила его слова мимо ушей.
— Обычно мы начинаем с ангела, — заметила Роза Виггин. — У нас до сих пор нет ангела. Подумать только: мы еще не нашли Марию, но у нас уже есть Иосиф, а ангела до сих пор нет, — сказала она.
Бортпроводницы очень любят порядок; им гораздо спокойнее, когда все идет по накатанной колее.
— Так, ну ладно, кто хочет в этом году немножко повисеть в воздухе? — спросил викарий. — Расскажи им, Оуэн, какой оттуда вид открывается.
— ИНОГДА ЭТА ШТУКОВИНА, НА КОТОРОЙ ТЫ ВИСИШЬ, РАЗВОРАЧИВАЕТ ТЕБЯ НЕ В ТУ СТОРОНУ, — предупредил Оуэн кандидатов на роль ангела. — А ИНОГДА ЛЯМКИ БОЛЬНО ВПИВАЮТСЯ В ТЕЛО.
— Уверен, это все поправимо, Оуэн, — сказал викарий.
— А КОГДА ТЫ ПОДНИМАЕШЬСЯ ВВЕРХ И ВЫХОДИШЬ ИЗ «СТОЛПА СВЕТА», ТАМ ОЧЕНЬ, ОЧЕНЬ ТЕМНО, — продолжал Оуэн. Желающих стать ангелом пока что не наблюдалось. — А ЕЩЕ НАДО ЗАПОМНИТЬ ДОВОЛЬНО ДЛИННЫЙ ТЕКСТ, — добавил Оуэн. — НУ, ВЫ ЗНАЕТЕ: «НЕ БОЙТЕСЬ; Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ… ИБО НЫНЕ РОДИЛСЯ ВАМ… СПАСИТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ЕСТЬ ХРИСТОС ГОСПОДЬ…»
— Мы знаем, Оуэн, мы все это знаем, — нетерпеливо прервала его Роза Виггин.
— ЭТО НЕ ТАК-ТО ПРОСТО, — не унимался Оуэн.
— Может, нам все-таки лучше выбрать Марию, а затем вернуться к ангелу? — спросил преподобный мистер Виггин.
Роза Виггин заломила руки.
Но если они думали, что я — такой болван, который выберет себе Марию, то должны были подумать и о том, в какое безвыходное положение меня ставят. В самом деле, что потом скажут обо мне и о той девчонке, которую я выберу? И что обо мне подумают другие девчонки — которых я не выберу?
— МАРИЯ БЕТ БЭЙРД ЕЩЕ НИ РАЗУ НЕ ИГРАЛА МАРИЮ, — снова подал голос Оуэн. — К ТОМУ ЖЕ ТАК МАРИЕЙ БЫЛА БЫ НАСТОЯЩАЯ МАРИЯ.
— Марию выбирает Иосиф! — возразила Роза Виггин.
— Я ЖЕ ПРОСТО ПРЕДЛАГАЮ, — сказал Оуэн
Но как теперь отказать Марии Бет Бэйрд — после того как он ее предложил на эту роль? Мария Бет Бэйрд была цветущая розовощекая дурочка — застенчивая и неуклюжая.
— Я три раза была голубем, — промямлила она.
— НУ И ЧТО, — заявил Оуэн. — ВСЕ РАВНО НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЭТО ГОЛУБИ.
— Ну-ка погодите, — вмешался Дадли Виггин. — Давайте по порядку.
— В общем, так: Иосиф, выбирай себе Марию! — взялась за дело Роза Виггин.
— По-моему, Мария Бет Бэйрд подойдет, — сказал я.
— Вот и хорошо. Значит, Марией у нас будет Мария! — сказал мистер Виггин.
Мария Бет Бэйрд отвернулась и закрыла лицо руками. Роза Виггин тоже отвернулась.
— Так, ну а теперь что там насчет голубей, Оуэн? — спросил викарий.
— Подожди ты с голубями! — оборвала его Роза Виггин. — Мне нужен ангел!
Бывшие волхвы и пастухи сидели и молчали; бывшие ослики тоже не высовывались. Ослики делились на две группы; тем, кто играл заднюю часть, не суждено было увидеть утренник. Но даже среди бывших исполнителей задних частей никто не рвался на роль ангела. Да и среди бывших голубей желающих тоже не нашлось.
— Ангел — это такая важная фигура, — сказал викарий. — Чтобы поднимать и опускать его, нужен особый механизм. К тому же вы на некоторое время попадете в «столп света». Только вы, и никто больше. Все кругом смотрят только на вас, представляете?!
Но детей Церкви Христа, судя по всему, это вовсе не соблазняло. В задней части нефа, почти невидимый в соседстве с гигантской картиной «Призвание Двенадцати», сидел коротышка Харолд Кросби. Рядом с изображением Иисуса Христа, выбирающего себе учеников, Харолд Кросби казался еще меньше. Взгляды присутствующих устремлялись на него очень редко. Толстый, хотя и не до такой степени, чтобы его дразнили или хотя бы замечали, Харолд Кросби был таким тюфяком, что его не принимали во внимание, даже случайно заметив. А потому Харолд Кросби предпочитал держаться в тени. Садился он всегда в задние ряды, стоял за спинами других, говорил, только когда к нему обращались. Он хотел одного — чтобы его не трогали, и чаще всего так и было. Вот уже несколько лет подряд он превосходно играл заднюю часть осла; уверен, только эта роль и была ему по душе. Я заметил, как он весь сжался от страха, когда в ответ на предложение преподобного мистера Виггина повисла тишина. Возможно, соседство с гигантскими изображениями апостолов заставило Харолда Кросби почувствовать собственную ничтожность, а может, он испугался, что при отсутствии добровольцев викарий нарочно станет выбирать ангела среди трусов, и если — упаси Господи! — мистер Виггин выберет его, Харолда Кросби, что тогда?
Он вжался в спинку стула и закрыл глаза — либо он, подобно страусу, так прятался от опасности, либо просто решил, что если его примут за спящего, то никто не спросит с него больше, чем роль задней части ослика.
— Кому-то придется быть ангелом! — угрожающе произнесла Роза Виггин.
И тут Харолд Кросби опрокинулся назад вместе со стулом; мало того, пытаясь удержать равновесие, он уцепился было за раму огромной картины с «Призванием Двенадцати», но в последний момент испугался, что Христос вместе со своими апостолами рухнет ему на голову и раздавит в лепешку, и решил падать в одиночестве. Как почти во всем, что происходило с Харолдом Кросби, самым впечатляющим в этом падении была его неуклюжесть. Тем не менее лишь викарий оказался настолько нечутким, что принял неловкость Харолда Кросби за решимость добровольца.
— Молодец, Харолд! — воскликнул викарий. — Храбрый мальчик!
— Что? — переспросил Харолд Кросби.
— Итак, теперь у нас есть ангел, — бодро произнес мистер Виггин. — Что там дальше?
— Я боюсь высоты, — промямлил Харолд Кросби.
— Тем более смело с твоей стороны! — откликнулся викарий. — Когда еще представится такой случай бросить вызов своим страхам.
— Но ведь подъемник… — сказала Роза Виггин мужу. — М-м, этот механизм… — начала она снова, но викарий остановил ее, предостерегающе подняв руку. Не хочешь же ты в самом деле заставить бедного ребенка стесняться своей полноты, говорил его красноречивый взгляд, брошенный в сторону жены; разумеется, тросы и ремни достаточно прочны. В ответ Роза Виггин лишь сердито зыркнула на мужа.
— НАСЧЕТ ГОЛУБЕЙ… — снова заговорил Оуэн, и Роза Виггин закрыла глаза. Она, правда, не стала откидываться на спинку стула, но вцепилась в сиденье обеими руками.
— Ах да, Оуэн, что там насчет голубей? — спросил преподобный Дадли Виггин.
— ОНИ БОЛЬШЕ ПОХОЖИ НА ИНОПЛАНЕТЯН, — сказал Оуэн. — НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, КТО ЭТО ТАКИЕ.
— Это голуби! — сказала Роза Виггин. — Все прекрасно знают, что такое голуби!
— ЭТО КАКИЕ-ТО ГИГАНТСКИЕ ГОЛУБИ, — говорил Оуэн. — ОНИ РАЗМЕРОМ С ПОЛ-ОСЛА. ЧТО ЭТО ЗА ПТИЦА ТАКАЯ? ОТКУДА ОНА ПРИЛЕТЕЛА — С МАРСА, ЧТО ЛИ? НА НЕЕ ЖЕ ПРОСТО СТРАШНО СМОТРЕТЬ!
— Не все могут быть волхвами, пастухами или осликами, Оуэн, — попытался возразить викарий.
— НО ЗАТО ВСЕ СЛИШКОМ БОЛЬШИЕ, ЧТОБЫ БЫТЬ ГОЛУБЯМИ, — сказал Оуэн. — И НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЭТО ЗА БУМАЖНЫЕ ПОЛОСКИ У НИХ ТОРЧАТ ВО ВСЕ СТОРОНЫ.
— Это же перья! — крикнула Роза Виггин.
— ЭТИ ГОЛУБИ ПОХОЖИ НА ЧУДИЩ, — не унимался Оуэн. — ИХ КАК БУДТО ТОЛЬКО ЧТО ТОКОМ СТУКНУЛО.
— Ну ладно, я думаю, в хлеву могли быть еще какие-то животные, — сдался викарий.
— А кто костюмы будет делать? Ты, что ли? — взвилась Роза Виггин.
— Тише, тише, — сказал мистер Виггин.
— РЯДОМ С ОСЛИКАМИ ХОРОШО СМОТРЕЛИСЬ БЫ ВОЛЫ, — предложил Оуэн.
— Волы? — переспросил викарий. — Так-так
— Кто будет шить костюмы волов? — снова спросила Роза Виггин.
— Я могу, — отозвалась Мария Бет Бэйрд. До сего дня она еще ни разу сама не вызывалась что-нибудь сделать. Очевидно, избрание Девой Марией до того воодушевило ее, что она поверила, будто способна творить чудеса, по крайней мере — костюмы для волов.
— Молодец, Мария! — воскликнул викарий.
Но Роза Виггин и Харолд Кросби закрыли глаза. Харолд, судя по всему, чувствовал себя неважно, — казалось, он еле сдерживает рвоту; его лицо приобрело тот же нежно-зеленый оттенок, что и трава у ног апостолов, нависавших над ним.
— И ЕЩЕ КОЕ-ЧТО, — снова заговорил Оуэн Мини. Мы все обернулись к нему и замерли. — МЛАДЕНЕЦ ХРИСТОС, — сказал он, и мы утвердительно закивали головами.
— А что не так с Младенцем Христом? — недоуменно спросила Роза Виггин.
— ВСЕ ЭТИ ГРУДНЫЕ ДЕТИ, — пояснил Оуэн. — НЕУЖЕЛИ НАМ НУЖНО СТОЛЬКО ГРУДНЫХ ДЕТЕЙ ТОЛЬКО ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ МЛАДЕНЕЦ НЕ ПЛАКАЛ?
— Но ведь так поется, Оуэн, — напомнил ему викарий. — «Но мальчик не плачет, что темен загон».
— ДА-ДА, Я ПОМНЮ, — нетерпеливо сказал Оуэн. — НО ВСЕ ЭТИ ДЕТИ — ОНИ ВЕДЬ ОРУТ НАПЕРЕБОЙ, И ВСЕМ ЭТО СЛЫШНО. ЭТО СЛЫШНО, ДАЖЕ КОГДА ОНИ ЗА КУЛИСАМИ. А ЭТИ ВЗРОСЛЫЕ! — продолжал он. — ВСЕ ЭТИ БОЛЬШИЕ ДЯДЬКИ И ТЕТКИ, ЧТО ТАСКАЮТ ДЕТЕЙ ТУДА-СЮДА. ОНИ ЖЕ ТАКИЕ БОЛЬШИЕ, ЧТО ЭТО ВЫГЛЯДИТ СМЕХОТВОРНО. И ИЗ-ЗА НИХ МЫ ВСЕ ТОЖЕ ВЫГЛЯДИМ СМЕХОТВОРНО.
— Ты знаешь младенца, который не будет плакать, Оуэн? — спросила его Роза Виггин и, едва заговорив, поняла, в какую ловушку он ее поймал.
— Я ЗНАЮ ТОГО, КТО ПОМЕСТИТСЯ В ЛЮЛЬКУ, — сказал Оуэн. — КТО ДОСТАТОЧНО МАЛЕНЬКИЙ, ЧТОБЫ ВЫГЛЯДЕТЬ КАК МЛАДЕНЕЦ. И ДОСТАТОЧНО ВЗРОСЛЫЙ, ЧТОБЫ НЕ ПЛАКАТЬ.
Тут уж Мария Бет Бэйрд не смогла сдержаться.
— Оуэн! Оуэн может быть Младенцем Христом! — в восторге завопила она.
Оуэн Мини усмехнулся и пожал плечами.
— Я ВПОЛНЕ ПОМЕЩУСЬ В ЛЮЛЬКЕ, — скромно сказал он.
Харолд Кросби тоже больше не смог сдерживаться, и его вырвало. Его часто рвало, так что почти никто этого не заметил — к тому же сейчас нашим вниманием безраздельно владел Оуэн.
— Мы же теперь сможем брать его на руки! — взволнованно сказала Мария Бет Бэйрд.
— У нас никто никогда не брал Младенца Христа на руки! — заметила Роза Виггин.
— Ну, в смысле, если понадобится. Если вдруг нам захочется, — сказала Мария Бет.
— В ОБЩЕМ, ЕСЛИ ВЫ ВСЕ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я БЫЛ ХРИСТОМ, МНЕ КАЖЕТСЯ, Я БЫ СМОГ, — сказал Оуэн.
— Да! Да! — закричали волхвы и пастухи.
— Пусть Оуэн будет Младенцем Христом! — загомонили ослики и волы — бывшие голуби.
Решение было принято вполне демократическим путем, однако Роза Виггин одарила Оуэна таким взглядом, будто пересмотрела свое прежнее мнение, что он «славненький». Викарий же разглядывал Оуэна с недоумением, совершенно не свойственным бывшему летчику. В глазах преподобного мистера Виггина, такого многоопытного по части рождественских утренников, читалось глубокое уважение — словно он, повидав на своем веку не один десяток Младенцев Христов, лишь сейчас встретил маленького Иисуса, который подходит для этой роли идеально.
Уже на второй репетиции рождественского представления Оуэн решил, что без колыбельки — где он и вправду умещался, хоть и с трудом, — будет лучше и правильней. Ведь Дадли Виггин трактовал поведение Младенца Христа, исходя из двух строф рождественского гимна «Спит в хлеве пастушьем».
Именно этот текст убедил преподобного мистера Виггина, что новорожденный Иисус не должен плакать.
Мычанье животных
Встревожило сон,
Но мальчик не плачет,
Что тёмен загон.
Но раз мистер Виггин так дословно следует второму куплету, возразил Оуэн, то пусть придерживается и того, что говорится в первом:
Спит в хлеве пастушьем
В объятьях грез
Не в зыбке, а в яслях
Младенец Христос.
— ЕСЛИ ТАМ ГОВОРИТСЯ «НЕ В ЗЫБКЕ», ТО НАМ ОНА ЗАЧЕМ? — спросил Оуэн. Ясное дело, в люльке ему было тесновато. — «ЗВЕЗДА ВИФЛЕЕМА НЕСЕТ КАРАУЛ. МЛАДЕНЕЦ НА СЕНЕ ВНОВЬ СЛАДКО ЗАСНУЛ», — пропел Оуэн.
Таким образом, Оуэн снова добился своего: «на сене» — вот где ему должно покоиться. Он потом без устали поправлял сено в яслях, устраивая себе ложе и помягче, и повыше, и под таким углом к публике, чтобы Младенец был виден каждому.
— А КСТАТИ, — напомнил нам Оуэн. — В ХОРАЛЕ, МЕЖДУ ПРОЧИМ, ПОЕТСЯ: «МЫЧАНЬЕ ЖИВОТНЫХ ВСТРЕВОЖИЛО СОН…» ПРАВИЛЬНО, ЧТО У НАС ВОЛЫ. ГОЛУБИ НЕ ОЧЕНЬ-ТО УМЕЮТ МЫЧАТЬ.
Волы у нас, правда, вышли такие, что узнать их было не легче, чем прежних голубей. Вполне возможно, Мария Бет Бэйрд творила воловьи костюмы, окрыленная своим новым статусом Девы Марии, однако, вероятно, Матерь Божья отказала ей в своей божественной помощи и даже в маломальском мастерстве. Похоже, в воображении Марии Бет перепутались все образы, сколько-нибудь связанные с Рождеством; рога у ее волов ветвились так, что им бы позавидовал и северный олень, — видимо, это его образ все время присутствовал в ее сознании. Но что еще хуже, Мария Бет сделала их из чего-то мягкого, так что рога все время падали волам на морды, сужая их и без того небольшое поле зрения и тем добавляя в хлеву неразберихи: волы наступали друг другу на ноги, сталкивались с осликами и сбивали с ног волхвов и пастухов.
— Волы, если их можно так назвать, — сказала Роза Виггин, — должны с самого начала занять свои места и не двигаться. Совсем не двигаться, понятно? Мы же не хотим, чтобы они затоптали Младенца Христа, верно? — Судя по сверкнувшему в глазах Розы Виггин бесноватому огоньку, она допускала, что подобное происшествие вполне можно было бы рассматривать как проявление божественной справедливости. Однако Оуэн, который все время боялся, как бы на него не наступили — особенно сейчас, когда он, спеленатый и совершенно беспомощный, лежал на своем сене, — тут же поддержал Розу Виггин.
— ВЫ, ВОЛЫ, ЗАПОМНИТЕ ХОРОШЕНЬКО: ВАШЕ ДЕЛО МЫЧАТЬ, А НЕ БРОДИТЬ ТУДА-СЮДА
— Я хочу, чтобы волы не мычали и не ходили туда-сюда, — тут же отрезала Роза Виггин. — Я хочу, чтобы всем было хорошо слышно пение и слова из Библии. Не нужно мне никакого мычания.
— В ПРОШЛОМ ГОДУ ГОЛУБИ У ВАС ВОРКОВАЛИ — И НИЧЕГО, — напомнил ей Оуэн.
— Сейчас, по-моему, не прошлый год, — ответила Роза Виггин.
— Тише, тише, — сказал викарий.
— В ПЕСНЕ ГОВОРИТСЯ: «МЫЧАНЬЕ ЖИВОТНЫХ», — настаивал Оуэн.
— Может, ты хочешь еще, чтобы ослы у нас заревели? — снова не сдержалась Роза Виггин.
— В ПЕСНЕ ПРО ОСЛОВ НИЧЕГО НЕ ГОВОРИТСЯ, — заметил Оуэн.
— Мы, пожалуй, слишком уж буквально придерживаемся этой песни, — вмешался мистер Виггин.
Но я-то знал, что для Оуэна Мини с его ортодоксальностью ничто не может быть «слишком буквальным».
Однако в этот раз Оуэн не стал отстаивать «мычание животных». Он понимал: гораздо важнее изменить порядок музыкальных номеров, который он всегда считал неправильным. Глупо, уверял Оуэн, начинать с «Мы, восточные волхвы», в то время как все взгляды обращены к ангелу Господню, сходящему с небес в «столпе света»; в конце концов, ангел-то явился пастухам, а не волхвам. Лучше начать со «Спит спокойно Вифлеем», а тем временем ангел спокойно спустится с небес и как раз объявит им о рождении Младенца Христа между вторым и третьим куплетом. А уж потом, когда «столп света» уйдет от ангела — или, вернее, ангела поднимут в темноту, в сторону от «столпа света», — мы все увидим волхвов. Они появятся неожиданно и присоединятся к ошеломленным пастухам. И вот тут-то пусть и грянет «Мы, восточные волхвы», да погромче!
Харолд Кросби, еще не летавший на ангелоподъемном аппарате и от того неубедительный, вдруг пожелал узнать, какие волхвы точные, а какие — неточные.
Никто не понял, чего ему надо.
— «Мы вас, точные волхвы…» — сказал Харолд. — Точные волхвы — это какие?
— «МЫ, ВОСТОЧНЫЕ ВОЛХВЫ», — поправил его Оуэн. — ТЫ ЧТО, ЧИТАТЬ НЕ УМЕЕШЬ?
Однако Харолд сейчас мог думать только о том, что он не умеет летать. Он готов был задавать любые вопросы, создавать любые препятствия, задерживать репетицию любыми мыслимыми и немыслимыми способами, лишь бы хоть ненадолго оттянуть тот момент, когда Роза Виггин запустит его в первый полет.
Мне — Иосифу — было нечего делать, нечего говорить и нечего учить. Мария Бет Бэйрд предложила, чтобы я, как заботливый муж, помогал ей баюкать Оуэна Мини — если и не брать его на руки, против чего так яростно возражала Роза Виггин, то хотя бы поправлять ему пеленки, или щекотать, или гладить по голове.
— НЕТ! НИКАКОЙ ЩЕКОТКИ! - заявил Оуэн.
— И вообще ничего! — отрезала Роза Виггин. — Чтобы никто не притрагивался к Младенцу Иисусу, понятно или нет?
— Но мы же его родители, — воскликнула Мария Бет, великодушно причисляя сюда и беднягу Иосифа.
— Мария Бет, — процедила Роза Виггин. — Если ты хоть раз дотронешься до Младенца Иисуса, тут же переодеваешься в вола, ясно?
Вот так и получилось, что Дева Мария обиделась на всех до конца репетиции — несчастной матери отказали в удовольствии приласкать собственного малыша! Зато Оуэна, соорудившего себе в стогу сена огромное гнездо, буквально окружал ореол подлинной неприступности божества, с которым нельзя не считаться, или пророка, не ведающего сомнений.
Кое-какие технические неполадки с подъемным механизмом слегка отсрочили первые впечатления Харолда Кросби от ангельского полета. Оказалось, что от страха высоты он забывает слова своего важнейшего воззвания — а может, просто не выучил как следует роль, во всяком случае, Харолд ни разу не смог прочитать свое «Не бойтесь; я возвещаю вам великую радость» без запинок и ляпов.
Волхвам и пастухам, что следовали за «столпом света» перед алтарем к тому месту, где в окружении животных и Марии с Иосифом на куче сена возлежал Младенец Христос, никак не удавалось проделать это достаточно медленно. Как они ни старались, но оказывались у яслей слишком рано, до того, как завершится пятая строфа «Восточных волхвов». Им приходилось стоять и ждать конца песни, а потом изображать изумление при виде Младенца, когда хор тут же, без остановки, переходил к «Спит в хлеве пастушьем».
Преподобный Дадли Виггин предложил просто взять да и выбросить пятую строфу «Восточных волхвов», но Оуэн тут же воспротивился отступлению от канона. Остановиться на четвертой строфе или завершить хорал «аллилуйями», звучащими в пятой, — разница огромная. Оуэн попросил нас обратить особое внимание на слова четвертой строфы — мы ведь не хотим встретить Младенца Христа подобными словами.
Он выразительно продекламировал нам:
— «ГОРЕ, СКОРБИ И ПЕЧАЛИ, И МОГИЛЬНЫЙ МРАК..»
— Но потом ведь еще идет припев! — воскликнула Роза Виггин. — «Но чудесная звезда озарила мрак ночной!» — пропела она. Однако Оуэн остался непреклонен.
Викарий принялся уверять Оуэна, что уходящая в далекое прошлое церковная традиция знает огромное множество примеров, когда из гимнов или песен убирались строфы; но Оуэн сумел убедить нас, что, как бы далеко в прошлое ни уходила традиция, в ее основе лежит писаное слово. Раз напечатано пять строф, — значит, и петь нужно все пять.
— «…И МОГИЛЬНЫЙ МРАК»! — повторил он. — ОЧЕНЬ ПО-РОЖДЕСТВЕНСКИ ЗВУЧИТ, НЕЧЕГО СКАЗАТЬ.
Мария Бет Бэйрд предложила во всеуслышание: все как раз уладилось бы, если бы ей хоть ненадолго позволили излить свою любовь на Младенца; но, кажется, негласное соглашение между Розой Виггин и Оуэном основывалось на двух непреложных условиях: во-первых, Марии Бет не дадут терзать Младенца Христа, а во-вторых, волы будут стоять на месте.
В конце концов решили, что все собираются вокруг Младенца под окончание четвертой строфы «Восточных волхвов»; затем хор запевает «Спит в хлеве пастушьем», покуда мы без зазрения совести истово поклоняемся Оуэну Мини.
Пожалуй, «пеленки» тоже стоило бы отменить. Оуэн не разрешил заматывать себя до самого подбородка; он хотел оставить свободными руки — вдруг придется отгонять какого-нибудь заблудшего вола или осла. Итак, ему запеленали туловище до подмышек, крест-накрест перемотали грудь и плечи, а затем укутали и шею — Роза Виггин особенно тщательно старалась скрыть от глаз публики шею Оуэна: кадык, сказала она, выглядит «как-то по-взрослому». Кадык и вправду торчал порядочно, особенно когда Оуэн лежал на спине; но, если на то пошло, глаза его тоже глядели «как-то по-взрослому»: слегка навыкате, они иногда казались даже чуточку безумными. Черты лица его, мелкие, но резкие, нисколько не походили на черты новорожденного, особенно в безжалостном сиянии «столпа света». Под глазами залегли темные круги, а острый нос и выступающие скулы выдавали его окончательно. Почему мы не завернули его просто-напросто в одеяло — не знаю. Больше всего эти «пеленки» напоминали бинты, а сам Оуэн смахивал на обгоревшую жертву пожара, от которого тело съежилось до невероятных размеров, и лишь руки и лицо уцелели; а «столп света» и наши склоненные позы создавали полное впечатление, будто Оуэн лежит в операционной в окружении хирургов и медсестер и должен подвергнуться некоему ритуальному разбинтовыванию.
По окончании гимна «Спит в хлеве пастушьем» мистер Виггин снова читал из Евангелия от Луки:
— «Когда Ангелы отошли от них на небо, пастухи сказали друг другу: пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, о чем возвестил нам Господь. И поспешивши пришли, и нашли Марию и Иосифа, и Младенца, лежащего в яслях. Увидевши же рассказали о том, что было возвещено им о Младенце Сем. И все слышавшие дивились тому, что рассказывали им пастухи. А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем».
Пока викарий читал, волхвы кланялись новорожденному Иисусу и приносили ему искусно изукрашенные шкатулки, жестяные вазочки и блестящие безделушки — плохо различимые издалека, они вполне сходили за царские дары. Пастухи подносили смиренные, безыскусные подарки; один из них положил рядом с Младенцем Христом птичье гнездо.
— НУ И ЧТО Я БУДУ ДЕЛАТЬ С ЭТИМ ГНЕЗДОМ? — недовольно спросил Оуэн.
— Это на счастье, — ответил викарий.
— ТАК ГОВОРИТСЯ В БИБЛИИ? — удивился Оуэн.
Кто-то заметил, что издалека гнездо выглядит как пучок чахлой прошлогодней травы; другой сказал, что оно похоже на коровью лепешку.
— Тише, тише! — сказал Дадли Виггин.
— Совершенно не важно, на что это похоже! — с заметным нажимом в голосе произнесла Роза Виггин. — Дары — это же просто символ!
Мария Бет Бэйрд углядела неувязку посерьезнее. Поскольку отрывок из Евангелия от Луки завершается тем, что «Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем», — притом что слова, которые Мария «сохраняла» и «слагала», конечно же, куда значимей всех этих заурядных подарков, — так вот, спросила Мария Бет, может быть, ей сделать что-нибудь такое, чтобы зрители видели, какое это испытание для ее бедного сердца — «сохранять» и «слагать» в нем все то, что говорится?
— Чего-чего? — не поняла Роза Виггин.
— ОНА ПРЕДЛАГАЕТ ПОКАЗАТЬ, КАК ЧЕЛОВЕК «СЛАГАЕТ» В СВОЕМ СЕРДЦЕ ЧТО-ТО ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ, — пояснил Оуэн.
Марию Бет охватила такая благодарность к Оуэну, сумевшему растолковать всем ее беспокойство, что, казалось, еще секунда — и она кинется ему на шею с поцелуями; однако Роза Виггин тут же встала между ними, оставив без присмотра рычаги управления «столпом света»; и жуткий слепящий луч сам собой прошелся по нам, словно выискивая Божью Матерь.
Повисла почтительная тишина: мы размышляли, что же такое может проделать Мария Бет, чтобы изобразить напряженную работу своей души; большинство из нас понимало, что она мечтает выразить свое преклонение перед Младенцем Христом физически.
— Я могла бы поцеловать его, — тихо сказала Мария Бет. — Просто наклониться и поцеловать — в лоб, конечно.
— Ну ладно, попробуй, Мария Бет, — осторожно согласился викарий.
— Посмотрим, как это выглядит со стороны, — с сомнением сказала Роза Виггин.
— НЕТ, — заявил Оуэн. — НИКАКИХ ПОЦЕЛУЕВ.
— Почему, Оуэн? — игриво спросила Роза Виггин. Ей показалось, что возможность подразнить Оуэна сама плывет в руки, и бывшая стюардесса не замедлила ухватиться за нее.
— ЭТО СВЯТОЙ МИГ, — медленно произнес Оуэн.
— Да, верно, — подтвердил викарий.
— СВЯТОЙ, — повторил Оуэн. — БОЖЕСТВЕННЫЙ, — добавил он.
— Но ведь только в лоб, — сказала Мария Бет.
— Давайте посмотрим, как это выглядит со стороны. Только попробуем, Оуэн, — уговаривала его Роза Виггин.
— НЕТ, — отрезал Оуэн. — ЕСЛИ ГОВОРИТСЯ, ЧТО МАРИЯ СОХРАНЯЕТ СЛОВА — «В СЕРДЦЕ СВОЕМ» — О ТОМ, ЧТО Я ЕСТЬ ХРИСТОС ГОСПОДЬ, ПОДЛИННЫЙ СЫН БОЖИЙ… СПАСИТЕЛЬ, ПОМНИТЕ, ДА?.. ВЫ ЧТО, ДУМАЕТЕ, ОНА СТАНЕТ ЦЕЛОВАТЬ МЕНЯ, КАК КАКАЯ-НИБУДЬ ОБЫЧНАЯ МАТЬ ЦЕЛУЕТ СВОЕГО ОБЫЧНОГО РЕБЕНКА? ЭТО ВЕДЬ НЕ ЕДИНСТВЕННЫЙ РАЗ, КОГДА МАРИЯ СОХРАНЯЕТ СЛОВА, СЛАГАЯ ИХ В СЕРДЦЕ СВОЕМ. ВЫ РАЗВЕ НЕ ПОМНИТЕ, КОГДА ОНИ ИДУТ В ИЕРУСАЛИМ НА ПРАЗДНИК ПАСХИ И ИИСУС ОСТАЕТСЯ В ХРАМЕ И РАЗГОВАРИВАЕТ С УЧИТЕЛЯМИ, А ИОСИФ И МАРИЯ ВОЛНУЮТСЯ, ПОТОМУ ЧТО НЕ МОГУТ ЕГО НАЙТИ — ОНИ ВЕДЬ ИСКАЛИ ЕГО ПОВСЮДУ, — А КОГДА НАШЛИ, ОН ИМ ГОВОРИТ: ЧТО ВЫ ВОЛНУЕТЕСЬ, «ЗАЧЕМ БЫЛО ВАМ ИСКАТЬ МЕНЯ? ИЛИ ВЫ НЕ ЗНАЛИ, ЧТО МНЕ ДОЛЖНО БЫТЬ В ТОМ, ЧТО ПРИНАДЛЕЖИТ ОТЦУ МОЕМУ?» ОН ИМЕЕТ В ВИДУ ХРАМ. ПОМНИТЕ? НУ ТАК ВЕДЬ МАРИЯ ВСЕ ЭТО ТОЖЕ СОХРАНЯЛА В СЕРДЦЕ СВОЕМ.
— Но, может быть, мне нужно что-то делать при этом, а, Оуэн? — спросила Мария Бет. — Что мне нужно делать?
— ТЫ СОХРАНЯЕШЬ ВСЕ В СВОЕМ СЕРДЦЕ! — сказал Оуэн.
— То есть ей вообще ничего не нужно делать? — переспросил Оуэна преподобный мистер Виггин. Подобно тем учителям в храме, викарий казался немало удивленным. Ведь именно так изображаются учителя в храме, слушавшие Отрока Иисуса: «Все слушавшие Его дивились разуму и ответам Его».
— Ты имеешь в виду, что ей ничего не нужно делать, Оуэн? — повторил викарий. — Или она должна сделать что-то большее, чем просто поцеловать? Или, может, наоборот?
— БОЛЬШЕЕ, — сказал Оуэн.
Мария Бет Бэйрд задрожала; она готова была сделать все, что бы он ни потребовал.
— ПОПРОБУЙ ПОКЛОНИТЬСЯ, — предложил Оуэн.
— Поклониться? — недовольно скривилась Роза Виггин.
Не раздумывая ни секунды, неуклюжая Мария Бет Бэйрд хлопнулась на колени, опустила голову — и тут же повалилась, потеряв равновесие. Понадобилось несколько неудачных попыток, пока Мария Бет не нашла наконец более-менее устойчивое положение: стоя на коленях, опустив лоб на стог сена и упершись темечком в бедро Оуэна.
Оуэн воздел над Марией Бет руку, благословляя ее; с крайне отрешенным видом он слегка коснулся волос Девы Марии, затем рука некоторое время парила в воздухе, словно заслоняя глаза Марии Бет от слепящего «столпа света». Может быть, ради одного этого жеста он и хотел оставить руки свободными.
Волхвы и пастухи замерли как вкопанные, пораженные тем, как Мария сохраняет слова, слагая их в сердце Своем; волы словно остолбенели. Даже задние части осликов, которые при всем желании не могли видеть, как Матерь Божья склонилась перед Младенцем — как, впрочем, и всего остального, — даже они, похоже, почувствовали торжественность момента: задние ноги перестали топтаться, а хвосты повисли без движения. Роза Виггин затаила дыхание и раскрыла рот, а на лице викария застыло безумно-благоговейное выражение. А я, Иосиф, не делал ничего — я ведь просто свидетель. Бог знает, как долго Мария Бет простояла бы на коленках, уткнувшись в сено, в восторге от того, что макушкой касается бедра самого Младенца Христа. Немая сцена, наверное, длилась целую вечность; наверное, впервые в истории рождественских утренников репетиция замерла из-за того, что каждый из нас проникся тем самым волшебным чувством, которое мы стремились передать, — чувством вечного чуда Рождества.
И только руководитель хора, чье зрение ослабело с возрастом, подумал, что пропустил сигнал к началу заключительного гимна. Он поспешно взмахнул руками, и хор запел с необыкновенным воодушевлением:
Вести ангельской внемли: Царь родился всей земли!
Людям милость он дарит, грешных с Богом примирит.
Все народы, веселитесь, с небесами единитесь!
Пусть гремит со всех сторон — Иисус Господь рожден!
Вести ангельской внемли: Царь родился всей земли!
При первых же словах гимна голова Марии Бет дернулась вверх. Волосы у нее растрепались, в них торчали засохшие травинки. Она вскочила на ноги, словно новорожденный Сын Божий выгнал ее вон из своего гнезда. Ослы снова принялись переминаться с ноги на ногу, задвигались и волы со свисающими на глаза рогами, а волхвы и пастухи возвратились к прежнему состоянию общей бестолковости. Викарий, которого, судя по его физиономии, только что грубо вернули с небес на землю, обнаружил, что снова может разговаривать.
— Отлично, мне кажется, — сказал он. — Просто превосходно, честное слово.
— Может, пройти эту сцену еще разок? — спросила Роза Виггин, пока хор продолжал возвещать о рождении «Господа отныне и во веки веков».
— НЕТ, — ответил Сын Божий. — ПО-МОЕМУ, ВСЕ БЫЛО ПРАВИЛЬНО.
Будние дни в Торонто: 8.00 — утренняя молитва, 17.15 — вечерняя; каждый вторник, среду и пятницу — святое причастие. Я предпочитаю эти службы воскресным. В будни церковь Благодати Господней на Холме почти полностью в моем распоряжении, мне ничто не мешает. К тому же никаких проповедей. Оуэн никогда не любил их слушать, хотя, думаю, с удовольствием прочитал бы парочку сам.
Другое преимущество службы в будний день — никто не приходит сюда против своей воли. В воскресенье совсем не так, и это здорово отвлекает. Кого не раздражал вид семейства в полном сборе на скамейке впереди — воюющие друг с другом дети, зажатые, словно в сэндвиче, между папой и мамой, которые каждый раз насильно тащат их в церковь? От наспех натянутой на детей одежды так и веет очередным домашним скандалом. «Это единственное утро, когда я могла бы выспаться!» — говорит свитер девочки, весь облепленный какими-то пушинками и ниточками. «Какая тут скучища!» — вторит завернувшийся внутрь воротник мальчишки. Оказавшись в заточении между родителями, дети, естественно, без конца возятся на скамейке; они просто обезумели от жалости к самим себе и того и гляди разревутся.
Сурового вида папаша расположился с краю, у прохода; на его сосредоточенное лицо временами наплывает тупое, отсутствующее выражение; все вместе это настолько красноречиво, что становится понятно, зачем он ходит в церковь: только из-за детей, — как иные мужчины с такими же пустыми лицами идут под венец. Когда дети подрастут и сами смогут решать, ходить им в церковь или нет, этот тип по воскресеньям и носа из дому не высунет.
Издерганная мамаша — верхний, более тонкий кусок хлеба в этом семейном сэндвиче — сидит под самой кафедрой и видит прямо над собой обрюзгший подбородок проповедника — не самый выгодный ракурс! Мамаша из последних сил сдерживается, чтобы в очередной раз не одернуть юбку на дочери; обе прекрасно понимают, что тогда-то уж девчонка точно расплачется.
Мальчик достает из кармана пиджака красный грузовичок; отец тут же отбирает у сына игрушку, едва не сломав ему при этом пальцы. «Еще одна выходка, — угрожающе шипит папаша, — и останешься дома до вечера».
«До вечера?!» — не верит своим ушам сынишка. Он сознает, что просто невозможно продержаться хотя бы часть дня без выходки, — и к тюремной замкнутости церковного пространства добавляется тоскливое предчувствие домашнего заточения.
Тут девчонка заливается слезами.
«Чего она хнычет? — спрашивает сын у отца. Тот не отвечает. Мальчишка поворачивается к сестре: — У тебя что, месячные, что ли?» Мать семейства наклоняется через колени дочери и со злостью щиплет сына за бедро — медленно, с вывертом. Теперь ревет и мальчишка. Время молиться! Подушечки для колен шлепаются на пол, следом за ними шлепается на пол все семейство. Пацан проделывает старый трюк с молитвенником: он тайком подвигает его вдоль скамейки туда, где сядет его сестра, когда закончит молиться.
«Только попробуй», — цедит сквозь зубы отец и продолжает молитву.
Но как можно молиться и одновременно думать о месячных этой девчонки? С виду она достаточно взрослая, чтобы у нее уже настали месячные, но достаточно юная, чтобы это случилось впервые. Может, взять самому и убрать молитвенник со скамейки, пока девочка не закончила молиться и не плюхнулась на него? Или, может, лучше взять да и двинуть как следует этим самым молитвенником мальчишке по уху? Однако кому и вправду хочется двинуть, так это папаше; да в придачу хорошо бы ущипнуть за задницу мамашу, как она только что ущипнула сына. Разве тут помолишься?
Тянет поехидничать насчет сутаны каноника Мэки — она у него цвета горохового супа. Тянет поехидничать насчет бородавки церковного старосты Хардинга. А заместитель старосты Холт — расист; он постоянно жалуется, что «эти аборигены с Карибских островов захватили уже всю Батерст-стрит», или рассказывает душераздирающую историю о том, как ему пришлось стоять в очереди на ксерокс — двое черных парней копировали порнографический журнал от корки до корки. За такие безобразия, считает Холт, юнцов надо бы арестовать. Как тут можно молиться?
Службы в будние дни почти никто не посещает — кругом тихо, спокойно. Мерное жужжание медленно вращающегося под потолком вентилятора помогает лучше сосредоточиться; а если сидеть в четвертом или пятом ряду, можно почувствовать, как воздух волнами овевает лицо. В канадском климате вентилятор, пожалуй, нужен скорее для того, чтобы гнать вниз поднимающийся кверху теплый воздух и согревать озябших прихожан. Но при желании можно вообразить, будто ты в миссионерской церкви где-нибудь в тропиках.
Иногда говорят, в церкви Благодати Господней слишком яркое освещение. Потемневшие деревянные колонны по контрасту с белой штукатуркой высокого сводчатого потолка еще больше подчеркивают, как хорошо освещена церковь; несмотря на преобладание серого камня и витражного стекла, в этом здании нет ни уголка, погруженного в темноту или сумрак. Некоторые недовольны, что свет этот слишком искусственный, слишком современный для такого старого здания. Но ведь и вентилятор под потолком тоже современный; и его тоже отнюдь не назовешь творением матушки-природы — однако он возражения почему-то не вызывает.
Сами колонны очень изысканные, они обшиты панелями благородного дерева, и места стыков панелей хорошо видны, хотя и находятся довольно высоко, — вот какое тут яркое освещение. Харолду Кросби, как, впрочем, и любому другому ангелу-благовестнику, ни за что бы не спрятаться между этими колоннами. Любой ангелоподъемник сразу бросился бы в глаза. Чудо Рождества показалось бы здесь куда менее чудесным — хотя, разумеется, я ни разу не видел рождественский утренник в Церкви Благодати Господней. Я ведь однажды уже сподобился этого чуда; одного раза вполне достаточно. В Рождество пятьдесят третьего я получил все, что мне нужно было от Рождества.
В те предрождественские дни вечера тянулись подолгу; ужин — будь то с Дэном или с бабушкой — проходил медленно и торжественно. О тех вечерах память сохранила, как скрипит инвалидная коляска Лидии и как Дэн с непривычной горечью в голосе сокрушается: его труппа наверняка запорет «Рождественскую песнь». И даже частые визиты нашего соседа и одного из самых испытанных его актеров — мистера Фиша — не могли поднять Дэну настроения.
— Я так мечтаю играть Скруджа, — говорил мистер Фиш, останавливаясь после ужина у дома 80 на Центральной улице всякий раз, когда видел автомобиль Дэна на нашей подъездной аллее, причем всякий раз придумывая себе для этого новый предлог. Например, что ему надо согласовать с бабушкой общую позицию насчет муниципального законопроекта о выгуле собак; они с бабушкой полностью сходились во мнении, что собак нужно выгуливать только на поводке. Причем на лице мистера Фиша не отражалось ни малейшего смущения — а ведь старина Сагамор перевернулся бы в могиле, услышав, как его бывший хозяин выступает за ограничения собачьих прав; сам Сагамор бегал совершенно свободно до последнего вздоха.
Но, конечно же, не законопроект о выгуле собак волновал мистера Фиша, а Скрудж — эту ключевую роль, по мнению мистера Фиша, безнадежно портили неубедительные Духи.
— Духи — это еще полбеды, — вздыхал Дэн. — В конце пьесы зрители чуть ли не желают, чтобы Малютка Тим умер, — кто-нибудь того и гляди рванется на сцену и прибьет беднягу его же собственным костылем.
Дэн по-прежнему огорчался, что не сумел соблазнить Оуэна ролью этого маленького неунывающего калеки, но Младенец Христос не поддавался ни на какие уговоры.
— Это не Духи, а наказание! — ныл мистер Фиш.
Первого духа, Призрака Марли, совершенно бездарно играл преподаватель Академии с кафедры английского языка, мистер Эрли. Какую бы роль ни давал ему Дэн, тот всякий раз словно играл короля Лира — каждое его движение было пронизано трагическим безумием, и он буквально исходил неистовым унынием, что выражалось в отвратительных ужимках и гримасах.
— «Я прибыл сюда этой ночью, дабы возвестить тебе, — завывает, например, мистер Эрли, обращаясь к мистеру Фишу, — что для тебя еще не все потеряно. Ты еще можешь избежать моей участи…»[15] — и беспрестанно разматывает повязку, которой мертвецам подвязывают нижнюю челюсть, чтобы не отваливалась.
— «Ты всегда был мне другом», — отвечает мистер Фиш мистеру Эрли, но мистер Эрли, продолжая разматывать свою повязку, так запутывается в ней, что забывает слова.
— «Тебя посетят еще… четыре Духа», — выдает мистер Эрли. Мистер Фиш зажмуривается.
— Три, а не четыре! — кричит Дэн.
— А я разве не четвертый? — спрашивает мистер Эрли.
— Вы первый! — втолковывает ему мистер Фиш.
— Но есть же еще три! — недоумевает мистер Эрли.
— О Господи! — вздыхает Дэн.
Но Призрак Марли все же был не так плох, как Святочный Дух Прошлых Лет — дерганая молодая женщина, член попечительского совета городской библиотеки, которая носила мужскую одежду и курила как паровоз. В свою очередь, она была не так плоха, как Дух Нынешних Святок — мистер Кенмор, мясник нашего местного супермаркета «Эй-Пи». По словам мистера Фиша, от мистера Кенмора постоянно разило свежезарезанной курицей, а еще он закрывал глаза, стоило мистеру Фишу заговорить, — мяснику требовалось столько усилий, чтобы сосредоточиться на своей роли, что присутствие Скруджа его отвлекало. И все же ни один из этих трех не был так плох, как Дух Будущих Святок — мистер Моррисон, наш почтальон, который, казалось бы, просто идеально подходил для подобной роли. Это был длинный, тощий и мрачный тип; недовольство, исходившее от него, похоже, чуяли даже собаки — они не просто избегали кусать его, а спешили поскорее улизнуть при его появлении, должно быть подозревая, что он может оказаться ядовитым, как жаба. В нем присутствовала та зловещая отрешенность, которая, как представлял себе Дэн, лучше всего подойдет для последнего, самого безжалостного из трех привидений, явившихся к Скруджу. Однако, когда мистер Моррисон обнаружил, что роль у него без слов, что Дух Будущих Святок ничего не говорит, он тут же проникся к своему персонажу глубочайшим презрением. Он сначала пригрозил уйти, но потом все-таки остался и словно в отместку фыркал и едко ухмылялся в ответ на вопросы несчастного Скруджа, бросая в публику косые взгляды и всячески пытаясь отвлечь зрительское внимание от мистера Фиша, будто хотел выставить Дэна вкупе с Диккенсом безмозглыми идиотами за то, что лишили этого самого важного из Духов дара речи.
Никто сроду не помнил, чтобы мистер Моррисон что-то говорил, доставляя почту, — но, став вестником рока, бедняга, по-видимому, почувствовал, что ему есть что сказать. И все же худшим было то, что ни один из Духов по-настоящему не вселял ужаса. «Как я могу играть Скруджа, если мне совсем не страшно?» — не давал покоя Дэну мистер Фиш.
— Вы ведь актер, вы должны уметь перевоплощаться, — отвечал ему Дэн.
По моему же мнению, которое я оставил при себе, ноги миссис Ходдл — на этот раз она играла маму Малютки Тима — снова не нашли достойного применения.
Бедный мистер Фиш. Я никогда не знал, чем он зарабатывает себе на жизнь. Он был хозяином Сагамора; он был хорошим парнем в «Улице Ангела» — в конце пьесы он брал мою маму под руку, — он был неверным мужем в «Верной жене», он был Скруджем. Но чем он занимался? Я никогда этого не знал. Я мог бы спросить Дэна; кстати, это можно сделать хоть сейчас. Я знаю только, что мистер Фиш был олицетворением соседа; он вмещал в себе всех соседей на свете — всех владельцев собак, все приветливые лица за знакомой с детства живой изгородью и все руки на моих плечах, когда хоронили маму. Я не помню, был ли он женат. Я даже толком не помню, как он выглядел, но помню, что он всем своим видом выражал суетливую сосредоточенность человека, готового тут же поднять упавший с дерева листок. Он воплощал в себе все грабли всех лужаек, все скребки для снега на всех дорожках. И хотя то Рождество он встретил в обличье не убоявшегося призраков Скруджа, мне довелось увидеть мистера Фиша, когда ему было страшно.
Мне также довелось видеть его молодым и беззаботным — именно таким он казался мне незадолго до гибели Сагамора. Я помню чудный сентябрьский полдень. Клены на Центральной улице уже потихоньку желтели и краснели; казалось, будто эти краснеющие клены, нависшие над чистенькими, обшитыми деревом и крытыми шифером домами, вытягивают из земли кровь. У мистера Фиша не было детей, но он сам с удовольствием гонял продолговатый мяч для американского футбола, любил пинать и бросать его и частенько в те ясные осенние дни уговаривал нас с Оуэном поиграть с ним. Нас с Оуэном футбол не очень-то увлекал — за исключением тех случаев, когда в игре участвовал Сагамор. Как истинный ретривер, он был готов таскать хозяину все — в том числе и мяч. Больше всего нам нравилось, как Сагамор пытался ухватить мяч зубами: он накрывал его передними лапами, прижимал грудью к земле, но даже у лабрадора пасть не настолько большая, чтобы в ней поместился футбольный мяч. Тот весь покрывался слюной, после чего ловить и передавать его становилось гораздо труднее — и это портило всю красоту игры, ее эстетику, выражаясь словами мистера Фиша. Правда, мы с Оуэном все равно не сумели бы сделать игру красивой; мне не удавались крученые передачи, а у Оуэна рука была настолько маленькой, что он даже и не пытался сделать ею пас, а отбивал мяч исключительно ногами. Яростные попытки Сагамора удержать мяч в зубах и наши не менее яростные усилия не дать ему этого сделать — вот что мы с Оуэном находили самым увлекательным в этой игре. Но мистер Фиш относился к искусству красиво отдать пас и поймать мяч со всей серьезностью.
— Вам, ребята, будет гораздо интереснее, когда вы немного подрастете, — говаривал он, если мяч закатывался под кусты бирючины или, переваливаясь с боку на бок, запрыгивал в клумбу с бабушкиными розами, а мы с Оуэном нарочно бросали его перед Сагамором — посмотреть, как пес срывается с места, роняя слюни.
Бедный мистер Фиш. Мы с Оуэном упустили столько классных пасов. Оуэн любил бежать с мячом, пока Сагамор не настигнет его, а потом пнуть мяч куда попало. Это был не футбол, а какой-то собакобол; и все же мистер Фиш никогда не унывал и верил, что мы с Оуэном вырастем в один прекрасный день, словно по волшебству, и станем перепасовывать мяч как положено.
Несколькими домами дальше по Центральной улице жила молодая супружеская парочка с грудным ребенком. Вообще на Центральной обитало не очень-то много молодых супружеских парочек, а уж грудной ребенок здесь был вообще один. Эти новоиспеченные родители фланировали по округе с таким видом, будто представляли собой совершенно новую породу людей — будто они первые во всем Нью-Хэмпшире произвели на свет дитя. Когда мы играли в футбол с мистером Фишем, Оуэн орал так громко, что нередко объявлялся кто-нибудь из этой парочки, высовывался над кустами нашей живой изгороди и раздраженно осведомлялся, не можем ли мы играть потише — у них, видите ли, ребенок спит.
За годы участия в любительском театре Грейвсенда мистер Фиш научился закатывать глаза довольно убедительно; и когда молодой папаша или мамаша удалялись, чтобы продолжить нести вахту над своим драгоценным карапузом, мистер Фиш принимался усердно закатывать глаза.
— БЕСТОЛКОВЫЙ РЕБЕНОК, — сокрушался Оуэн. — С КАКИХ ЭТО ПОР НЕЛЬЗЯ ШУМЕТЬ НА УЛИЦЕ, ПОТОМУ ЧТО В ДОМЕ, ВИДИТЕ ЛИ, СПИТ РЕБЕНОК?!
Такое случалось уже, наверное, раз сто: Оуэн ухитрился, подбросив мяч руками, пнуть его, да так, что тот улетел за пределы двора — и бабушкиного, и мистера Фиша. Пролетев над крышей нашего гаража, мяч стукнулся о землю и покатился, подпрыгивая, по подъездной аллее прямо на Центральную улицу, а мы с Оуэном и Сагамором бросились его догонять. Мистер Фиш стоял подбоченясь и удивленно вздыхал. Он не бегал за мячом после ударов или пасов, сделанных наобум, — такие недостатки в нашей игре он все время старался исправить. Но на этот раз удар Оуэна Мини, кажется, впечатлил мистера Фиша — если не точностью, то своей необычной силой.
— У тебя иногда стало здорово получаться, Оуэн! — крикнул мистер Фиш. Тут мяч выкатился на дорогу, и Сагамор уже почти догнал его, когда вдруг раздался длинный и пронзительный звонок, похожий на треск детской погремушки, — стремительно несущийся грузовик с пеленками из местной службы быта сигналил вплоть до того самого мгновения, когда его кабина и голова несчастного Сагамора сошлись в одной точке.
Бедный мистер Фиш! Оуэн побежал назад, чтобы перехватить его, но тот услышал визг шин по асфальту и последовавший затем глухой удар, и, когда Оуэн встретился с ним, он был уже на середине подъездной аллеи.
— ПО-МОЕМУ, ВАМ ЛУЧШЕ ТУДА НЕ СМОТРЕТЬ, — сказал ему Оуэн. — МОЖЕТ БЫТЬ, ЛУЧШЕ ПОЙДИТЕ ПОСИДИТЕ, А МЫ ТУТ КАК-НИБУДЬ САМИ УПРАВИМСЯ?
Мистер Фиш вернулся к себе на веранду, когда у нас появилась та самая молодая парочка с другого конца Центральной улицы, чтобы в очередной раз пожаловаться на шум, а может, выяснить, почему задерживается грузовик с пеленками: он ведь оказался на нашей улице исключительно из-за их ребенка.
Водитель грузовика сидел на подножке кабины и вполголоса ругался. От машины волнами расходился запах детской мочи. Моей бабушке обычно доставляли щепки для растопки в холщовых мешках, и мама помогла мне освободить один из них, а я помог Оуэну положить в этот мешок Сагамора. Футбольный мяч, все еще покрытый собачьими слюнями и облепленный песком и обертками от конфет, неприкаянно лежал у бровки.
В конце сентября в Грейвсенде погода может колебаться от вполне августовской до ноябрьской. Пока мы с Оуэном перекладывали Сагамора в мешок и тащили его во двор к мистеру Фишу, на солнце набежали облака, клены тут же потеряли былую яркость красок, а ветер, гонявший по лужайке пожухлые листья, сделался ледяным. Мистер Фиш сказал маме, что намерен пожертвовать труп Сагамора в пользу бабушкиных розовых кустов. Он пояснил, что среди истинных садоводов мертвая собака котируется очень высоко. Бабушка тоже пожелала поучаствовать в обсуждении, и скоро было решено, какие именно кусты можно временно выкопать и пересадить, после чего мистер Фиш взялся за лопату. На клумбе земля была гораздо мягче, чем во дворе у мистера Фиша. Новоиспеченные родители почувствовали внутреннюю потребность присутствовать на похоронах вместе со своим грудным ребенком; их примеру последовала стайка ребятишек с Центральной улицы, и даже бабушка попросила, чтобы ее позвали, когда яма будет готова, а мама — несмотря на то что на улице заметно похолодало — даже не пошла в дом за пальто. На ней были темно-серые широкие фланелевые брюки и черный свитер с треугольным вырезом; она обхватила плечи руками и переминалась с ноги на ногу, пока Оуэн собирал довольно странные предметы, которые, по его мнению, непременно должны сопровождать Сагамора на том свете. После того как мистер Фиш, копая яму, убедил Оуэна, что, несмотря ни на что, футбол еще принесет нам немало удовольствия, когда мы «немного подрастем», Оуэн передумал класть в мешок футбольный мяч. Он нашел несколько пожеванных теннисных мячей, миску, из которой ел Сагамор, и его подстилку для езды в автомобиле; все это он положил в холщовый мешок, добавив туда затем еще букетик самых ярких кленовых листьев и недоеденную баранью отбивную, которую Лидия оставила для Сагамора после вчерашнего ужина.
Когда мистер Фиш закончил копать могилу, в некоторых домах уже зажегся свет, и Оуэн решил, что присутствующие на похоронах должны держать в руках свечки. Лидия возражала и принесла их только по маминому настоянию. Затем позвали бабушку.
— ЭТО БЫЛ ХОРОШИЙ ПЕС, — сказал Оуэн, и стоявшие вокруг одобрительно забормотали.
— У меня никогда не будет другого, — отозвался мистер Фиш.
— Я вам напомню эти слова, — заметила бабушка. Должно быть, она уловила иронию судьбы в том, что ее розовые кусты, долгие годы подвергавшиеся наскокам Сагамора, теперь словно получили возмещение за это в виде его бренных останков.
С тротуара Центральной улицы этот ритуал при свечах, верно, выглядел довольно впечатляюще; неудивительно, что он привлек в наш двор преподобного мистера Меррила и его жену. Только мы почувствовали, что нам не хватает каких-то важных слов, как вдруг откуда ни возьмись у нас в розовом саду появился преподобный мистер Меррил — уже бледный, словно сама зима. Его жена, с покрасневшим от первого осеннего насморка носом, была одета в зимнее пальто и вообще выглядела так, словно преждевременно впала в глубокую зимнюю депрессию. Совершая ежевечерний легкий моцион, Меррилы почуяли, что здесь совершается некий религиозный обряд.
Мама поежилась, словно появление Меррилов ее здорово напугало.
— На вас холодно смотреть, Табби, — сказала миссис Меррил, а мистер Меррил тревожно переводил взгляд с одного лица на другое, будто пересчитывая всех, кто живет в этом квартале, чтобы определить, чье же бедное тело покоится в холщовом мешке.
— Спасибо, что пришли, пастор, — нашелся мистер Фиш, прирожденный актер-любитель. — Вы, наверное, смогли бы сказать несколько слов по случаю кончины лучшего друга человека?
Но лицо мистера Меррила по-прежнему выражало полное смятение и недоумение. Он посмотрел на маму, потом на меня; снова уставился на мешок, потом заглянул в яму на клумбе с розами — так, словно это была его собственная могила и словно совсем не случайно его короткая прогулка с женой кончилась именно здесь.
Бабушка, увидев, как ее любимый пастор нервничает и заикается, взяла его под руку и шепнула на ухо:
— Это же собака, просто собака. Скажите что-нибудь для детей.
Но, едва начав говорить, мистер Меррил стал заикаться; чем больше дрожала мама, тем больше в ответ дрожал преподобный мистер Меррил и тем сильнее тряслись его губы. Он не смог произнесли простейшей молитвы — не сумел выговорить ни одной фразы. Мистер Фиш, который никогда не был завсегдатаем ни одной из церквей в городе, поднял мешок и сбросил Сагамора в преисподнюю.
Зато Оуэн Мини нашел подходящие слова:
— «ИИСУС СКАЗАЛ… Я ЕСМЬ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИЗНЬ; ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, ЕСЛИ И УМРЕТ, ОЖИВЕТ. И ВСЯКИЙ, ЖИВУЩИЙ И ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, НЕ УМРЕТ ВОВЕК».
Кажется, для собаки это было чересчур, и преподобный мистер Меррил, перестав заикаться, словно вовсе онемел.
— «…НЕ УМРЕТ ВОВЕК», — повторил Оуэн. Мама протянула ему руку, и порыв ветра тут же растрепал ей волосы, закрыв лицо.
За всеми церемониями, всеми ритуалами — за отправлением любой требы стоял Оуэн Мини.
В то Рождество 1953-го я лишь смутно осознавал, что Оуэн дирижирует вообще всем оркестром событий — будь то репетиция рождественского утренника или испытание презерватива в комнате Поттера на третьем этаже Уотерхаус-Холла. И уж никак не мог я предвидеть, что все его дирижирование ведет к одному-единственному заключительному аккорду. Даже находясь в странной комнате Оуэна, я не чувствовал этого достаточно отчетливо, хотя любой на моем месте не мог бы отделаться от ощущения, что здесь сооружается, по меньшей мере, будущий алтарь.
Трудно понять, отмечали в доме Мини Рождество или нет. Связка сосновых веток, собранная наспех, была прибита к парадной двери огромной уродливой скобой — такими заряжают тяжелые промышленные скобозабивные пистолеты. Скоба выглядела до того внушительно, что, казалось, ею можно скрепить между собой куски гранита — или пригвоздить Христа к кресту. Однако в расположении веток не угадывалось никакой мысли — они никоим образом не напоминали рождественский венок; это бесформенное нагромождение походило скорее на гнездо какого-то животного, которое начало было его строить, а потом в панике покинуло. Внутри плотно закрытого дома не было ни елки, ни рождественских украшений; не было даже свечей на подоконниках или престарелого Санта-Клауса, склонившегося у настольной лампы.
На полке камина, в котором огонь всегда еле теплился — то ли поленья там всегда лежали отсыревшие, то ли угли часами никто не ворошил, — стоял рождественский вертеп с аляповато раскрашенными деревянными фигурками. Трехногий вол, почти такого же сомнительного вида, как и те, что получились у Марии Бет Бэйрд, опирался на жутковатого цыпленка размером чуть ли не с половину этого вола; своими пропорциями цыпленок здорово смахивал на голубей Розы Виггин. Скол на лице Девы Марии, выкрашенном в телесный цвет, сделал ее совершенно слепой и такой страшной, что кто-то из домашних заботливо отвернул ее от колыбельки Младенца Христа — да-да, колыбель там имелась! У Иосифа не хватало руки — он, верно, отрубил ее себе в припадке ревности, потому что в выражении его лица читалась затаенная ярость, словно дым из камина, покрывший полку слоем копоти, омрачил заодно и дух Иосифа. У одного ангела была сломана арфа, а оскал другого рождал в воображении скорее плач над покойником, чем сладкоголосое пение.
Но самым зловещим в этой рождественской идиллии было отсутствие самого новорожденного Иисуса. Его колыбель стояла пустой — вот почему Дева Мария отвернула в сторону свое изуродованное лицо, вот почему один из ангелов разломал свою арфу, а другой отчаянно вопил, вот почему Иосиф лишился руки, а вол — ноги. Младенец Христос исчез — то ли его похитили, то ли он сам сбежал. В традиционной композиции отсутствовал сам объект поклонения.
В комнате Оуэна было опрятнее, даже чувствовалось некоторое присутствие божественного порядка; и все-таки даже здесь ничего не напоминало о грядущем празднике Рождества — разве что красное, как листья пуансеттии, платье, надетое на мамин манекен. Но я-то знал, что другого наряда у манекена просто нет.
Манекен располагался в изголовье кровати Оуэна — ближе, чем мама обычно ставила его у своей кровати. Для того, как я понял, чтобы Оуэн мог лежа дотронуться до знакомой фигуры.
— НЕ СМОТРИ ТАК ДОЛГО НА МАНЕКЕН, — предостерег меня Оуэн. — ТЕБЕ ЭТО ВРЕДНО.
Самому Оуэну, видимо, это было полезно — манекен стоял прямо над его изголовьем.
С бейсбольными карточками, некогда лежавшими на самом видном месте, я уверен, Оуэн не расстался; однако теперь он их куда-то запрятал. О бейсболе здесь вообще ничего не напоминало — хотя я не сомневался, что тот смертоносный мяч тоже хранится в этой комнате. И когти моего броненосца, конечно, были где-то тут, хотя тоже не на виду. И новорожденный Иисус, которого умыкнули из колыбельки… Да, я не сомневался, что Младенец Христос находится где-то в комнате Оуэна, возможно, в одной компании с презервативом Поттера — Оуэн ведь тогда унес его домой. И куда-то спрятал — как и когти броненосца, похищенного Сына Божьего, и так называемое орудие убийства моей мамы.
Сама эта комната не располагала к тому, чтобы в ней засиживались. Мы заходили в дом Мини совсем ненадолго, иногда только затем, чтобы Оуэн переоделся, — ведь у меня он ночевал чаще, чем дома, особенно в те рождественские каникулы.
Миссис Мини никогда не заговаривала со мной; она вообще не обращала на меня внимания, когда я заходил к ним в дом. Не помню, чтоб Оуэн хотя бы сообщал матери о моем присутствии — да, если уж на то пошло, и о своем тоже. А вот мистер Мини обычно встречал меня учтиво. Не то чтобы он выказывал восторг или даже просто радость при виде меня; да и поболтать не пытался — но всякий раз приветствовал одной и той же осторожной шуткой. «Это надо же — Джонни Уилрайт!» — говорил он, будто удивляясь, как я вообще оказался у них в доме или будто не видел меня лет сто. Возможно, таким неуклюжим способом он объявлял обо мне миссис Мини, но его жена на это никак не реагировала — она по-прежнему оставалась сидеть боком и к нам и к окну. Иногда она для разнообразия переводила пристальный взгляд на камин; однако зрелище тлеющего огня ни разу не побудило ее поправить поленья или помешать угли. Возможно, дым ей больше нравился.
Однажды, видимо почувствовав какую-то особую потребность пообщаться, мистер Мини сказал:
— Это надо же — Джонни Уилрайт! Ну и как ваши рождественские репетиции?
— Оуэн у нас теперь звезда всего представления, — сказал я и тут же почувствовал, как мне в спину больно ткнулись костяшки его крошечного кулачка.
— Да? А ты никогда не говорил, что стал звездой, — обратился мистер Мини к Оуэну.
— Он у нас играет Младенца Христа! — пояснил я. — А я всего лишь Иосиф.
— Младенца Христа? — переспросил мистер Мини. — А я думал, ты играешь ангела, Оуэн.
— В ЭТОМ ГОДУ — НЕТ, — ответил Оуэн. — ПОШЛИ, НАМ ПОРА, — сказал он, потянув меня сзади за рубашку.
— Так ты — Младенец Христос? — еще раз спросил его отец.
— Я ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО МОЖЕТ УМЕСТИТЬСЯ В ЛЮЛЬКЕ, — сказал Оуэн.
|
The script ran 0.027 seconds.