Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Ирвинг - Правила Дома сидра [1985]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Сага, Современная проза

Аннотация. Джон Ирвинг - признанный мастер психологической прозы. Мировую известность принес ему роман «Мир от Гарпа», хорошо известный и российскому читателю. «Правила Дома сидра» можно назвать семейной сагой на новый лад, «Дэвидом Копперфильдом» или «Джейн Эйр» наоборот. Сирота без роду и племени обретает свой семейный очаг, но дом уже не является той крепостью, за стенами которой можно укрыться от бурь и катаклизмов нашего жестокого века. На смену жизненным правилам, призванным обеспечить честную и спокойную жизнь, приходят новые, куда более жесткие. Но и следуя им, человек обречен - ведь ему приходится отказываться от своего прошлого, от традиций и нравственных ценностей. Есть ли выход из этого заколдованного круга?

Аннотация. «Правила Дома сидра» можно назвать семейной сагой на новый лад или «Джейн Эйр» наоборот. Сирота без роду и племени обретает свой семейный очаг, но дом уже не является той крепостью, за стенами которой можно укрыться от бурь и катаклизмов нашего жестокого века. На смену жизненным правилам, призванным обеспечить честную и спокойную жизнь, приходят новые, куда более жесткие. Но и следуя им, человек обречен – ведь ему приходится отказываться от своего прошлого, от традиций и нравственных ценностей. Есть ли выход из этого заколдованного круга? Cудьба нескольких поколений, две мировые войны и краеугольные ценности – счастье, цена жизни, служение ближнему – все это в романе «Правила Дома сидра».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Конечно, Мелони целовала его. Раньше, теперь уже давно этого нет и в помине. И сестры Эдна с Анджелой целовали; у них это выходит глупо, но так они целуют всех сирот. Д-р Кедр никогда его не целовал. И вот сейчас поцеловал два раза. Гомер Бур плакал, потому что только в тот вечер узнал, как сладок отцовский поцелуй, плакал, потому что думал, вряд ли еще когда-нибудь Уилбур Кедр поцелует его, да и вряд ли поцеловал бы, знай, что Гомер не спит. Из провизорской д-р Кедр отправился полюбоваться на спящую здоровым сном роженицу, задавшую Гомеру столько хлопот, и на ее привыкающего к новой среде младенца, которого утром нарекут Давидом Копперфильдом (Давид Копперфильд-младший, будет шутливо называть его д-р Кедр). После чего пошел в кабинет сестры Анджелы, где его ждала пишущая машинка. Но сегодня он не мог писать. Даже не мог думать, так разволновался, поцеловав Гомера. Гомер Бур первый раз в жизни почувствовал поцелуй отца. А Уилбур Кедр первый раз в жизни целовал сына. После того дня в портлендских меблирашках, когда миссис Уиск наградила его гонореей, он никогда никого не целовал. Да и тот поцелуй не был залогом любви, его просто влекло тогда к неизведанному. «Господи, – думал д-р Кедр, – что со мной будет, если Гомер когда-нибудь покинет нас». * * * Про место, куда уедет Гомер, нельзя сказать, что жизнь там кипит, что она может пробудить дерзкие мечтания или же что она юдоль скорби и беспросветного мрака. Место, куда попадет Гомер, будет просто приятным. Только вот как Гомер, с его прошлым, воспримет простые приятности жизни? Соблазнят ли они его? Да и можно ли вообще устоять перед их соблазном? Жителям Сердечной Бухты и Сердечного Камня были неведомы темные стороны жизни. И они не были одержимы стремлением приносить человечеству пользу. Конечно, Олив Уортингтон страдала от набегов братца Баки, после них на стенках бассейна оставался желто-бурый окоем, а паласы в доме пятнали отпечатки его сапожищ. Никуда не денешься, брат, которому она стольким обязана. Конечно, Олив тревожило будущее Уолли, будет ли он учиться, продолжит ли после нее яблочный бизнес или этот прелестный мальчик пойдет в отца, станет вторым Сениором – праздным шалопаем, вызывающим сострадание. Но разве можно сравнить эти заботы с горестями обитателей Сент-Облака? Вспомните «работу Господню» и «работу дьявола» – и первые покажутся вам пустяками. Бурей в стакане воды. Но и в приятных местах бывают свои беды. Беда, заглянувшая в оба городка, была вполне тривиальной; началась она, как и следовало ожидать, с любви. «Здесь, в Сент-Облаке, – писал Уилбур Кедр, – влюбиться нет никакой возможности. Слишком большая роскошь». Д-р Кедр не ведал, что сестра Эдна влюблена в него с первого дня, но в одном он был прав: отношения Гомера с Мелони любовью не назовешь. Осадок, оставшийся у них в сердцах после того, как схлынула страсть, разумеется, любовью не был. И фотография дочери миссис Уиск с пенисом пони во рту (самый древний артефакт Сент-Облака) даже отдаленно не напоминала любовь. Между этим совокуплением и любовью была та же пропасть, что между Сент-Облаком и двумя нашими городками. «В других местах на земле, – писал Уилбур Кедр, – люди, наверное, только и делают, что влюбляются». Влюбляются, конечно, хоть и не так часто. Юный Уолли Уортингтон считал, например, что к двадцати годам был влюблен дважды; затем раз в двадцать один год и вот теперь, в 194…-м (он был старше Гомера на три года), влюбился опять, не подозревая вначале, что эта любовь на всю жизнь. Девушка, покорившая его сердце, была дочерью ловца омаров; был он, разумеется, не простой ловец, и дочь у него была особенная. Реймонд Кендел до тонкости знал свое дело, служа примером всем другим ловцам. Следя за ним в бинокль, они учились у него снимать и наживлять ловушки. Да и во всем старались ему подражать; он меняет причальные канаты – и они меняют; он не выходит в море, а сидит дома или чинит в доке ловушки – и они чинят свои. Но где им было тягаться с Реймондом Кенделом, у него было столько поставлено ловушек, что его черные с оранжевым буйки вносили немалую путаницу в состязания университетских команд. Члены клуба Сердечной Бухты, выпускники Йельского университета, не раз умоляли его сменить цвет буйков с черно-оранжевого на синий с белым, но всегда слышали в ответ одно: он не в игрушки играет, а делает дело. Клуб Сердечной Бухты выходил окнами на дальнюю оконечность бухты, где издавна стоял дом над омаровым садком и пирс с причалом Реймонда Кендела. Будь он менее твердый человек, он давно бы пошел навстречу клубу и навел чистоту и порядок в своих владениях. Его хозяйство, на взгляд курортников, было уродливым пятном, портящим красоту (природную и рукотворную) побережья. На окнах спальни висели буйки в разной стадии окрашенности. Ожидающие починки ловушки штабелями высились на пирсе, загораживая, как экраном, яхты. Стоянка машин всегда забита, и не только машинами покупателей (для них всегда не хватало места), но и другим транспортом – грузовиками и легковушками, которые Рей ремонтировал; тут же отдыхали разлапистые, в мазуте, моторы его омаровой флотилии. Вся территория вокруг дома, заставленная разобранными машинами и механизмами, казалось, находится в разгаре авральных работ: все размонтировано, не завершено, не просохло. Это столпотворение сопровождал к тому же постоянный шум – жужжал мотор, нагнетающий кислород в омаровый садок под домом, постукивал работающий вхолостую движок моторной лодки; и, конечно, все источало запахи – пахло просмоленными канатами, омарами (по запаху их легко спутать с морской рыбой), мазутом, бензином, от которых вода вокруг пирса радужно переливалась; самый же пирс был устлан водорослями, усыпан ракушками береговичков и украшен, как флагами, желтыми брезентовыми робами, развешанными для просушки. Реймонд Кендел жил работой и любил видеть вокруг себя объекты приложения своего труда. Выдающаяся в море коса была его художественной мастерской. Он был не только мастер ловить омаров, но и первоклассный механик; все, что другой бы выбросил, у него шло в дело. И он никогда не представлялся ловцом омаров: не то чтобы считал этот труд зазорным. Но у него был талант механика, он им гордился и предпочитал называть себя «жестянщиком». Клубные завсегдатаи сетовали, что Кендел развел на берегу бухты такое безобразие, но не очень громко; Реймонд Кендел чинил и клубные «жестянки». Наладил, например, фильтр плавательного бассейна, и это в те дни, когда ни у кого еще бассейнов не было, никто в фильтрах ничего не смыслил, да и сам он ни одного в руках не держал. Вся починка заняла у него десять минут. Закончив ее, он сказал: «Кажется, будет работать». О Рее Кенделе говорили: он выбрасывает только остатки пищи – швыряет в воду за борт катера или с мостков причала. Тем, кто корил его. Рей отвечал: «Я подкармливаю омаров, которые кормят меня» или же: «Я кормлю чаек, они голодные, не то что мы с вами». Поговаривали, что он гораздо богаче, чем Уортингтоны; никто никогда не видел, чтобы он что-нибудь покупал; единственным его расходом была дочь. Как и все дети членов клуба, она училась в дорогой школе-пансионе; кроме того, Рей платил за нее достаточно большой ежегодный членский взнос, и, конечно, за себя, хотя появлялся в клубе только затем, чтобы что-нибудь починить. Она училась плавать в клубном бассейне с подогретой водой, играла в теннис на корте, который часто осчастливливал своим присутствием Уортингтон-младший. У дочери Кендела был собственный автомобиль, достойный собрат тем, что заполняли стоянку Рея. Чудище, собранное из еще годных частей отслуживших свое машин: некрашеное крыло прикручено проволокой, на капоте эмблема Форда, на кузове – Крайслера; правая дверца не открывается. Зато аккумулятор и двигатель действовали безотказно. Если у кого-нибудь на клубной стоянке машина не заводилась, хозяин бросался искать дочь Рея Кендела; в багажнике ее уродца имелась рукоятка, которой она могла завести любую машину. Говорили, что Рей Кендел скопил капитал, работая механиком у Олив Уортингтон; он зарабатывал не только омарами, но еще содержал в порядке машинный парк фермы «Океанские дали». Олив Уортингтон платила ему наравне с управляющим: он превосходно разбирался в яблочном деле и был при этом отличным механиком, хотя работал всего два часа в день и только в удобное для себя время. Иногда появлялся утром, объяснив, что в море сейчас не выйдешь, иногда к концу дня; на ферме всегда что-нибудь ломалось: то откажет распылитель у «Харди», то что-нибудь с насосом опрыскивателя, то забарахлит карбюратор у трактора, или выйдет из строя сенокосилка. Рей с ходу видел, что случилось с косилкой, что отказало в вилоподъемнике, почему остановился конвейер, заглох мотор у грузовика, что разладилось в сидровом прессе. За два часа он делал то, на что у другого ушел бы день, и делал на совесть. И никогда ничего не просил купить, новый карбюратор, например, или ножи для косилки. Олив сама предлагала заменить что-нибудь. – Вам не кажется, Рей, – вежливо спрашивала она, – что неплохо бы купить новое сцепление для трактора? Но у Реймонда Кендела, хирурга в своем деле, было, как у врачей, отвращение к смерти. Выбросить деталь и поставить вместо нее новую значило для него расписаться в собственном бессилии и некомпетентности. И он почти всегда отвечал ей: – Зачем же, Олив? Я чинил его раньше, починю и на сей раз. Чинить – моя специальность. Олив особенно уважала Рея Кендела за то презрение, которое он питал к неумехам и бездельникам. Она разделяла его чувства и была благодарна ему, что в число этих дармоедов он не включал ни Сениора, ни ее отца Брюса Бина. Сениор Уортингтон умел шутя делать деньги: посидит часок за телефоном, и вот пожалуйста – прибыль. – Урожай яблок, – как-то сказала Олив, – можно спасти, даже если в пору цветения плохая погода. Плохой погодой был сильный ветер, дующий с океана; он запирал пчел Айры Титкома в ульях, мешая их лету, а диких сдувал обратно в леса, где они опыляли все, кроме яблонь. – Яблоки переживут даже плохую осень, – продолжала она. Осенью были страшные дожди. Мокрые яблоки выскальзывали из рук, падали, на них появлялись бочки, такие яблоки годны только на сидр. И разумеется, ураган, настоящее бедствие для прибрежных садов. – Даже если со мной что случится, – говорила Олив, – урожай вряд ли погибнет. (При этих словах Сениор Уортингтон с Уолли бурно протестовали.) А вот если мы потеряем Рея Кендела, «Океанским далям» придет конец. Этим Олив хотела сказать: рано или поздно сломаются все машины, купишь новые, а они через неделю выйдут из строя. Да нового и не накупишься. А «жестянщик» Рей умел поддерживать старое в рабочем состоянии бесконечно долго. – Думаю, мама, что без Рея и обоим городкам пришел бы конец, – заметил Уолли. – Давайте за него выпьем, – радостно предложил Сениор Уортингтон и тут же опрокинул в рот рюмку. У Олив стало трагическое лицо, и Уолли переменил разговор. Рей каждый день работал на ферме «Океанские дали», но никто никогда не видел, чтобы он съел хоть одно яблоко; да и до омаров был не большой охотник, предпочитая жареного цыпленка, свиную отбивную или даже гамбургер. Во время одной из клубных регат кто-то из участников учуял (во всяком случае, он это утверждал), как Рей Кендел жарил на катере гамбургер, выйдя в море снимать ловушки. Но сколько бы люди ни критиковали этические и эстетические принципы Рея Кендела, как бы ни морщили нос, видя из окна клуба вещественные доказательства его неустанных трудов, коими Рей так любил себя окружать, в его очаровательной дочери никто не находил никаких изъянов, кроме разве имени. Но в этом, разумеется, вины ее не было. В самом деле, какая женщина в здравом уме назвала бы себя Кендис (уменьшительное – Кенди, что, как известно, значит «конфетка»). Но все знали, что так звали ее покойную мать, а значит, мать тоже была ни при чем. Кенди так нарекли в честь матери, умершей во время родов. Реймонд дал дочери имя жены, которую все любили; при ее жизни владения Кендела – двор и пирс – содержались в относительном порядке. У кого хватит духу критиковать имя, выбранное по любви. Познакомившись с Кенди, вы тотчас бы увидели – ничего конфетного в ней нет. Она была мила и приветлива, но уж никак не слащава; отличалась природной красотой, какая часто расходится со вкусом толпы; во всем, что она делала, проявлялись положительные стороны ее характера; практическая жилка уживалась с добротой; вежливость с принципиальностью, энергии ей было не занимать. Если порой лицо ее омрачалось облачком, так только из-за имени, но она никогда не позволила бы себе оскорбить чувства отца (да и вообще ничьи). От отца она унаследовала трудолюбие, а полученное благодаря его щедрости образование развило в ней ум, так что и физический и умственный труд были ей в радость. Конечно, сверстницы из клуба (да и все другие девушки двух городков) в глубине души завидовали вниманию, которое ей оказывал Уолли Уортингтон, но никто никогда не сказал о ней плохого слова. Родись она даже сиротой в приюте Сент-Облака, и там она была бы общей любимицей. Она нравилась даже Олив Уортингтон, а Олив всегда подозрительно относилась к девушкам, которые влюблялись в Уолли; старалась понять, что их в нем привлекает на самом деле. Она хорошо помнила, как ей самой хотелось вырваться из ее устричного окружения и воцарить среди зелени и яблонь на ферме Уортингтонов «Океанские дали». Это воспоминание настораживало, и она силилась проникнуть в помыслы его подружек: что им нужно – «Океанские дали» или ее сын. Но с Кенди никаких сомнений не было; она явно считала, что лучше ее дома над омаровым садком ничего нет. Она восхищалась упрямой твердостью отца, гордилась его трудолюбием. И отец обожал ее, ни в чем ей не отказывая. Она не искала богатого жениха и предпочитала купание в океане (правда, подальше от неуютного пирса отца) плавательным бассейнам клуба и «Океанских далей», где, она знала, ей всегда были рады. Признаться, Олив Уортингтон даже думала, что Кенди Кендел, пожалуй, слишком хороша для ее сына, который был неусидчив, другими словами, не очень трудолюбив. Но зато он был красивый и добрый. И еще Кенди вызывала в Олив какую-то смутную боль, связанную с запечатлевшимся в памяти образом матери – оцепеневшая кукла среди косметики и устриц. Олив завидовала безоблачной любви Кенди к матери, которую та никогда не видела; ее душевная чистота рождала в Олив чувство вины: сама она презирала бессловесность матери, никчемность отца, вульгарность брата. Кенди поклонялась матери пред маленькими алтарями, воздвигнутыми Реем Кенделом по всему дому над бурлящим омаровым садком. Везде стояли и висели ее фотографии с совсем юным отцом (на фотографиях он был так неузнаваемо молод, так улыбчив, что иногда казался Кенди таким же неведомым существом, как и мать). Мать Кенди умела сглаживать острые углы в характере Рея. Она излучала доброту, которой хватало на всех; но и энергии в ней было не меньше, чем в Рее, эта их энергия передалась дочери. На кофейном столике в кухне, рядом с разобранным магнето и системой зажигания, красовался триптих – свадебные фотографии Рея и Кендис, которые увековечили тот единственный случай, когда Рей Кендел появился в клубе не в рабочей одежде. Фотография на ночном столике в спальне Рея (рядом с поломанным переключателем) изображала Кендис и Рея в брезентовых штормовках; они вместе тянут омаровые ловушки, море неспокойно, Кендис беременна, и для всех ясно, особенно для Кенди, что эта работа уже слишком тяжела для нее. В ее собственной спальне висело фото матери в том возрасте, в каком Кенди была сейчас сама (и, кстати сказать, Гомер). Тогда ее еще звали Кендис Толбот (Толботы были первые поселенцы Сердечной Бухты и старейшие члены клуба). Одетая в длинное белое платье (теннисный костюм!), она очень походила на Кенди. В то лето они познакомились, Рей был немного старшее ее; сильный, готовый все починить, во все вдохнуть жизнь, он выглядел простовато, смуглое лицо слишком серьезно, зато в нем не было ни капли тщеславия, и другие юнцы из клуба в сравнении с ним казались светскими денди и балованными маменькиными сынками. Кенди была светлая шатенка, в мать, но волосы у нее были все-таки темнее, чем у матери, Уолли и Олив, у которой уже пробивалась седина. От отца она взяла смуглую кожу, темно-карие глаза и рост. Рей Кендел был высок ростом (серьезный недостаток для ловца омаров и механика, добродушно говорил Рей: ловушки с омарами тянешь нагнувшись – большая нагрузка на поясницу, а механик вечно торчит под машиной или копается в двигателе, ему сам Бог велел быть коротышкой). Для девушки Кенди была, пожалуй, чересчур высока, что малость пугало Олив Уортингтон. Единственный недостаток, по ее мнению, в выборе сына. Олив и сама была высокого роста (выше Сениора, особенно когда тот напивался) и не очень-то одобряла людей выше себя. Уолли был выше, и когда она отчитывала его за какую-нибудь провинность, это действовало ей на нервы. – А Кенди выше тебя? – как-то спросила она Уолли, слегка нахмурившись. – Нет, мама. Мы с ней одного роста, – ответил Уолли. И еще одно беспокойство – эти двое походили друг на друга как две капли воды, так может, их любовь – особый вид нарциссизма или воплощение мечты о братьях и сестрах. Уилбур Кедр скоро нашел бы с Олив общий язык, у него тоже была на редкость беспокойная натура. По беспокойству они вместе могли бы заткнуть за пояс весь мир. Было у них еще одно общее свойство – оба делили мир на свой собственный и «весь остальной». Оба умника понимали, почему так страшатся «остального» мира: ведь и в своем собственном, несмотря на все их старания, подвластны им были только периферийные области. Летом 194… года Кенди Кендел и Уолли Уортингтон влюбились друг в друга, и оба городка удовлетворенно вздохнули – наконец-то! Можно лишь удивляться, что этого не случилось раньше. Всем уже давно было ясно, что Кенди и Уолли – идеальная пара. Даже сухарь Рей Кендел был доволен. Конечно, Уолли немного несобран, но не лентяй, и, согласитесь, у мальчика золотое сердце. Но особенно ему по душе была Олив, ее неистощимое трудолюбие. Бедного же Сениора все очень жалели – он был как пятое колесо в этой великолепной четверке. Пьянство на глазах состарило его за один год. – Вот увидишь, Алис, – сказал как-то не отличавшийся тактом Баки Бин, – скоро твой муженек начнет писать в штаны. Кенди про Олив думала, что та будет прекрасной свекровью. Представляя мать в зрелом возрасте (в котором ей было отказано в том, еще плохо устроенном мире), Кенди воображала ее похожей на Олив; не сомневалась, что мать приобрела бы ее лоск, если бы не ее английский. Через год и Кенди поедет учиться в колледж, но и не подумает коверкать язык. Во всем остальном Олив Уортингтон была великолепна; Сениора, конечно, жаль, но, в общем, он человек очаровательный. Так что взаимная любовь Кенди и Уолли доставляла всем одну радость и обещала завершиться браком из тех, что заключаются на небесах. Впрочем, жители городков верили, что истинная любовь всегда венчается таким браком. Предполагалось, что Кенди и Уолли поженятся, когда оба окончат колледж, хотя для Кенди в этом необходимости не было. Но, зная беспокойную натуру Олив, можно было догадаться, что она узрит некие подводные течения, способные разрушить этот идиллический план. Шел 194… год, в Европе второй год полыхала война, и многие ожидали, что в скором времени война перекинется и на другие страны. Но Олив, как всякая мать, мысли о войне гнала прочь. Зато Уилбур Кедр не переставал думать о войне в Европе. Перерастет война в мировую – Гомеру призыва в армию не миновать, в таком он возрасте. В очень плохом возрасте, по мнению Кедра; и, будучи знающим медиком, предпринял некие шаги, которые уберегли бы Гомера от войны, если Америка в нее вступит. Кедр был единственный летописец Сент-Облака; предавая бумаге хронику местных событий, он, как правило, не искажал их; но иногда его заносило, и Уилбур Кедр пускался в сочинительство. Он очень не любил историй с плохим концом, вроде истории Фаззи Бука и еще нескольких сирот, чья жизнь оборвалась в стенах приюта. У д-ра Кедра рука не поднималась писать о смерти. Так разве не мог он изредка потешить себя – придумать печальной истории счастливый конец. Тем немногим сиротам, которые умерли в приюте, Уилбур Кедр сочинял длинную интересную жизнь. Так, Фаззи Буку подарил жизнь, о какой мечтал для Гомера. Началась она с исключительно удачного усыновления (оба родителя были описаны досконально), затем излагалось интенсивное лечение дыхательного недуга Фаззи, завершившееся полным исцелением; после чего молодой человек поехал учиться не куда-нибудь, а в Боуденский колледж («альма матер» самого Уилбура Кедра), затем поступил в Гарвардскую высшую медицинскую школу, окончив которую стал врачом-ординатором сначала в Бостонской клинике, а позже в Бостонском родильном доме. Он лепил из Фаззи Бука влюбленного в свое дело первоклассного акушера-гинеколога. Фиктивная история была продумана самым тщательным, достойным подражания образом, как все, что делал д-р Кедр, исключая, конечно, употребление эфира. И он гордился, что многие выдуманные истории куда более правдоподобны, чем то, что случалось с сиротами в жизни. Лужок Грин, например, был усыновлен семьей из Бангора по фамилии Трясини. Ну кто, скажите на милость, мог бы поверить, что Лужок игрой случая будет именоваться Роберт Трясини? В историях Кедра подобных нелепостей не было. Трясини владели семейной фирмой, торгующей мебелью. Лужок (его новая семья дала ему скучное имя Роберт) очень недолго учился в Мэнском университете; учению помешала женитьба на местной красавице. Чтобы содержать семью, он вошел в дело и стал коммивояжером. «Это на всю жизнь, – писал он д-ру Кедру о девушке, из-за которой бросил учиться. – Мне, правда, очень нравится торговать мебелью». И в каждом письме Лужок Грин, то бишь Роберт Трясини, спрашивал: «А где Гомер Бур? Что с ним случилось?» Еще немного, думал Кедр, и он предложит организовать ежегодные встречи бывших сирот! Несколько дней он ходил, бурча что-то себе под нос, размышляя, что же ответить Лужку про Гомера; ему так хотелось похвалиться, что Гомер потрясающе справился с тяжелейшим случаем эклампсии, но он понимал, что не у всех вызовут восторг его занятия с Гомером, равно как «работа Господня» и «работа дьявола», процветающие в Сент-Облаке. И д-р Кедр туманно отвечал: «Гомер все еще с нами». Лужок любил всюду совать свой нос. И конечно, во всех письмах спрашивал про Фаззи Бука. И Уилбур Кедр в очередном письме, ни на йоту не отступая от «Летописи», излагал поэтапно жизнь Фаззи, держал, так сказать, Лужка в курсе дела. А просьбу об адресе Фаззи как бы и не заметил. Роберт Трясини, юный торговец мебелью, по мнению Кедра, был из тех дураков, которым, что втемяшится в голову, колом не выбьешь. И д-р Кедр боялся, пошли он Лужку адреса сирот, он всех взбудоражит и создаст-таки если не общество сирот Сент-Облака, то хотя бы клуб ежегодных встреч. – Жаль, что его усыновили в Мэне, лучше бы он уехал за тысячу миль отсюда, – пожаловался он сестре Эдне и сестре Анджеле. – Этот Лужок никогда не отличался умом. Пишет мне, как будто я директор частной школы-пансионата. Еще предложит журнал выпускников издавать! Только потом он сообразил, что жалобы его упали не на ту почву. Эти две сентиментальные души с восторгом бы приняли участие в журнале. Отправляя сирот к новым родителям, они каждого отрывали от сердца и всегда помнили. Будь их воля, они ежегодно устраивали бы встречи «выпускников». «Что там, каждый год, – ворчал Кедр, – каждый бы месяц!» Он лежал у себя в провизорской и думал о том маленьком изменении, которое внес с дальним прицелом в историю Гомера Бура; когда-нибудь, если потребуется, он посвятит в это Гомера. Он был очень доволен, что смог так тонко вплести ниточку выдумки в правдивое повествование его жизни. Конечно, он ничего не писал о медицинских успехах Гомера. Занося в летопись очередной аборт, д-р Кедр навлекал на себя угрозу уголовного преследования; конечно, Гомера такой опасности он подвергать не мог. О нем д-р Кедр записал другое – у мальчика врожденный порок сердца. Причем внес эти строки в самую первую о нем запись; для чего нашел в своих завалах пожелтевшие от времени листки бумаги, переписал, а затем и перепечатал несколько начальных страниц, в которых излагалась история Гомера. Затем как бы случайно упомянул порок сердца еще в нескольких местах; упоминания были всегда короткие, отсутствовали сугубо медицинские термины; слова «порок», «нарушение», «слабость» вряд ли убедили бы хорошего детектива и даже просто хорошего врача, коих, боялся д-р Кедр, ему предстоит в будущем убеждать. Больше всего он опасался Гомера, его медицинских познаний. Но пока беспокоиться рано, а нужда придет, глядишь, что-нибудь и придумается. Этой «нуждой» в понятии Кедра была война. («Прости, Гомер, – слышался д-ру Кедру обрывок воображаемого разговора, – но я должен тебе это сказать, у тебя больное сердце, с таким сердцем много не повоюешь, не выдержит».) А подтекст был такой: если Гомер пойдет на войну, не сдюжит сердце самого д-ра Кедра. Он так любил Гомера, что ради него пошел на фальсификацию истории. В этой области знаний он выступал как любитель, но преклонялся перед ней как профессионал. И все-таки пошел на обман. Чтобы обезопасить Гомера. В одной из ранних записей о Гомере была строчка, которую он потом уничтожил (по причине эмоционального тона, неуместного для исторических хроник); строчка эта гласила: «Никого, никогда я не любил так сильно, как этого мальчика». Стало быть, Уилбур Кедр лучше, чем Олив Уортингтон, подготовился к переменам, коими чревата война. Зато Олив предвидела другое – в матримониальные планы Кенди и Уолли грозило вмешаться вполне реальное обстоятельство – незапланированная беременность. Жаль, что сами они как-то об этом не думали. И когда Кенди обнаружила, что беременна (ее девственность, разумеется, похитил Уолли), оба не только расстроились, но и в немалой степени удивились. Узнай об этом Олив, она тоже бы расстроилась, но вряд ли удивилась бы. Не удивился бы и Уилбур Кедр: он хорошо знал, это случается постоянно, хотя зачастую нежданно – негаданно. Но Кенди и Уолли, такие чистые, прекрасные, пылкие, просто не могли этому поверить. Они не боялись признаться родителям, но их потрясла перспектива отказа от лелеемых планов и женитьбы раньше намеченного срока. Может, Уолли нуждался в университетском дипломе, чтобы унаследовать «Океанские дали»? Ничуть не бывало. А разве Кенди так уж нужно учиться дальше? Разумеется, нет. Она и без колледжа смогла бы развить себя, совершенствовать полученное воспитание. Так, может, Уолли подавал блестящие надежды как ученый? Да нет! Он выбрал главным предметом ботанику только по настоянию матери. Олив надеялась, что, изучив жизнь растений, сын ее будет с большей охотой заниматься яблочной фермой. – Мы просто совсем к этому не готовы, – сказала Кенди. – Не готовы, и все. Ты считаешь, что ты готов? – Я тебя люблю, – ответил добрый, верный, решительный Уолли. И Кенди его любила, Кенди, не проронившая слезинки, узнав, что беременна. – Но ведь сейчас не время, да, Уолли? – спросила она. – Я хочу быть твоим мужем. Хоть завтра, – не покривив душой сказал честный Уолли; но при этом прибавил такое, чего Кенди никак от него не ожидала. В отличие от матери, Уолли о войне думал не раз. – А что, если будет война? – сказал он. – То есть если нас в нее втянут? – Что «а что, если»? – не поняла Кенди. – Как что? Если будет война, я пойду воевать. Я хочу и должен идти, – сказал Уолли. – Но вот как же ребенок? Если родится ребенок, идти на войну нельзя. – А вообще, значит, можно? – спросила Кенди. – Я хочу сказать только одно. Будет война, меня призовут, и я пойду воевать. Вот и все, – объяснил Уолли. – Это ведь наша страна. К тому же война – это геройство, и я столько всего увижу! Такой шанс упускать нельзя. Кенди дала ему пощечину. И тут же расплакалась – от негодования. – Война – это геройство, да? Нельзя упускать шанс? – Конечно, будет ребенок, тогда другое дело. Тогда я никуда не пойду. Это будет нечестно, – сказал Уолли. Он был наивен и неразумен, как малое дитя. – А как же я? – спросила Кенди вдвойне потрясенная – словами Уолли и своей пощечиной. Она нежно приложила ладонь к покрасневшей щеке Уолли и прибавила: – При чем здесь ребенок? Ты что, правда хочешь идти воевать? А как же я? Останусь одна? – Но это когда будет, да и вообще будет ли. А нам надо решать, что делать сейчас. Я говорю о ребенке. – По-моему, ребенок сейчас не нужен, – сказала Кенди. – Но делать это без врача нельзя. – Да, нельзя, – согласилась Кенди. – А что, есть врачи, которые это делают? – Вообще-то я о таких врачах не слыхал, – сказал Уолли. Он был джентльмен и не мог рассказать Кенди, что в Кейп-Кеннете, по слухам, есть коновал, который делает это за пятьсот долларов. Приедешь на автостоянку, завяжешь глаза и ждешь. Подойдет человек, возьмет тебя за руку и отведет к нему. А потом приведет обратно к машине. И все это время на глазах у тебя повязка. Но хуже другое: сначала надо пойти к местному почтенному доктору, рыдать, биться в истерике, и если он поверит, что ты на грани безумия, то скажет, где стоянка и как себя вести с коновалом. А иначе отправит домой ни с чем. Вот что знал об этом Уолли. И он, разумеется, не хотел подвергать Кенди такому ужасу. Да к тому же сомневался, что она сможет убедительно разыграть отчаяние. Вместо всей этой глупости он предпочел бы жениться на Кенди и получить в придачу младенца. Он правда этого хотел. Если не сейчас, то когда-нибудь. История с коновалом лишь отчасти соответствовала действительности. Надо было в самом деле нанести визит местному доктору и притвориться, что сходишь с ума. И если он поверит, что, выйдя от него, ты пойдешь и утопишься, даст адрес автостоянки и расскажет про коновала. Все это так. Но Уолли не знал другой, более гуманной части. Будешь себя вести спокойно и с достоинством, доктор не станет прибегать ко всей этой галиматье с коновалом, и если поверит, что перед ним здравомыслящая особа, которая не предаст его, тут же в кабинете сделает ей аборт за те же пятьсот долларов. Если же разыграть психопатку, аборт тоже сделает он, в том самом кабинете, за те самые деньги. Только придется ждать на стоянке с завязанными глазами и думать, что аборт сделает коновал, – такова цена истерики. Несправедливо в том и другом случае одно – пятьсот долларов за медицинскую услугу. Уолли не стал собирать достоверную информацию о докторе и коновале. Он найдет врача, который делает аборты, из-под земли выроет. Только вот у кого спросить? В клубе не у кого: рассказывали, что один из членов клуба со своей подругой ради аборта совершили круиз в Швецию. Этот вариант не для них. Работники «Океанских далей», возможно, знали менее экзотические способы. Уолли на ферме любили все и, за немногим исключением, сохранили бы из мужской солидарности его тайну. Выбор его в первую очередь пал на одного холостяка; холостяки больше нуждаются в подобных услугах, чем женатые, а этот к тому же был известный вертопрах. Звали его Эрб Фаулер; жестокий красавец с тонкими усиками на смуглой губе, он был всего несколькими годами старше Уолли. Нынешняя девушка Эрба в горячую пору сбора яблок работала в упаковочном цехе, а в те месяцы, когда торговал яблочный павильон, стояла с другими женщинами за прилавком. Эта простая девчонка была моложе Эрба, но чуть старше Кенди, звали ее Лиз Тоуби, а местные парни прозвали ее Лиз-Пиз, на что Эрб Фаулер не обращал внимания. У него, поговаривали, есть еще подружка. Карманы Эрба были набиты презервативами. Он таскал их с собой днем и ночью; и если кто заговаривал с ним о сексе, Эрб лез в карман и швырял в собеседника пакетик, говоря при этом: «Это ты видел? Свобода гарантирована!» Уолли не раз нарывался на эту идиотскую шутку, она порядком ему надоела, да и не то было настроение, чтобы еще раз стать мишенью резинок Эрба. Но он вообразил, что Эрб, несмотря на прорву презервативов, наверняка обрюхатил не одну девчонку – судя по его виду, он ни одной не давал спуску. – Эрб! – обратился к нему Уолли. Был пасмурный весенний день, занятий в университете не было, и Уолли работал с Эрбом в складском подвале, который по весне пустовал. Они красили стремянки; кончили их, стали красить опоры для конвейеров, которые в сезон работали не переставая. Каждый год все оборудование красили заново. – Он самый, – откликнулся Эрб. Сигарета, как обычно, приклеена к губам, глаза скошены вниз, веки полуопущены, длинное лицо закинуто, чтобы еще и носом втягивать дым. – Эрб, я, знаешь, о чем хотел тебя спросить, – начал Уолли. – Если девушка забеременела, что надо делать? – И прибавил с простодушным лукавством: – Я ведь знаю, как ты дорожишь свободой. Эти слова сразу отбили у Эрба охоту шутить, наверное, он даже мысленно перекрестился; рука замерла на взлете, пакетик отправился обратно в карман. – Кого это ты трахнул? – спросил Эрб. – Я не говорю, что кого-то трахнул, – поправил его Уолли. – Я просто спросил, что надо делать. На всякий случай. Эрб Фаулер разочаровал Уолли. Он поведал ему все о той же таинственной автостоянке, коновале и пятистах долларах. – Может, Злюка Хайд знает что-то еще, – прибавил Эрб. – И поделится с тобой, что он в таких случаях делает, – ухмыльнулся Эрб Фаулер. Хорошим манерам его в детстве явно не обучали. Но Уолли не обиделся, улыбнулся в ответ и пошел искать Злюку. Злюка Хайд был, напротив, душа человек. У его родителей было полдюжины мальчишек. Злюка был самый младший. Братья дразнили его, били. И прозвали Злюкой, скорее всего, из зловредности. А Злюка вырос добрейшим существом, под стать ему была и жена его Флоренс. Она тоже работала на упаковке яблок, а в сезон стояла за прилавком. У них было столько детей, что Уолли не мог запомнить, как кого зовут, и вечно их путал. Потому-то он и решил, что Злюка Хайд ничего про аборты не знает. – У Злюки ушки на макушке, – продолжал ерничать Эрб. – Понаблюдай за ним. Молчит и мотает себе на ус. И Уолли отправился на поиски Злюки Хайда. Злюка вощил деревянные части пресса: сидровый аппарат был под его началом. Благодаря его миролюбию ему обычно доверяли все производство сидра, включая отношения с сезонниками, жившими в бараке, одно крыло которого занимал сидровый пресс. Барак называли здесь «домом сидра». Олив старалась близко не подпускать к сезонникам задиру Эрба. Уолли немного посмотрел, как работает Злюка Хайд. Крепкий, острый запах перебродившего сидра и прошлогодних яблок чувствовался в сырую погоду особенно сильно. Но Злюке, по-видимому, он нравился, да и Уолли было приятно его вдыхать. – Привет, Злюка, – сказал наконец Уолли. – А я уж подумал, ты запамятовал, как меня звать, – приветливо откликнулся Злюка Хайд. – Ты что-нибудь знаешь про аборты? – Знаю, что это грех. И еще знаю, что Грейс Линч сделала аборт. Но ей я сочувствую, как ты понимаешь. Грейс Линч была женой Вернона Линча. Уолли, как, впрочем и все, знал, что Вернон избивает ее. Детей у них не было; говорили, что он отбил ей детородные органы. В сезон Грейс пекла с другими женщинами яблочные пироги. Интересно, подумал Уолли, где она сегодня работает? В пригожий весенний день в садах работы хоть отбавляй, но в дождь ничего не остается, как мыть и красить, скоблить и вощить, готовить сидровый пресс, его механизмы и весь барак к новому урожаю. Загодя вощить пресс – в этом был весь Злюка. Вполне возможно, что придется вощить еще раз, перед тем как пресс поглотит первую порцию яблок. Злюка терпеть не мог мыть и красить и в дождь все свое время отдавал обожаемому прессу. – А кому нужен аборт? – спросил Злюка Хайд. – Подружке приятеля, – ответил Уолли. Ответь он так Эрбу, тот немедля полез бы в карман за известным пакетиком. Но Хайд был добряк и никогда не радовался чужим бедам. – Это плохо, Уолли, – сказал он. – Ты поговори с Грейс. Но не подходи к ней, если Вернон поблизости. Об этом можно было не предупреждать. Уолли часто видел на руках Грейс синяки – следы ручищ Вернона. А недавно он с такой силой рванул ее к себе, нагнув при этом голову, что вышиб лбом все ее зубы. Уолли об этом знал, потому что зубному врачу заплатил Сениор – Грейс сказала ему и Олив, что упала со стремянки. Несколько лет назад Вернон избил негра, сезонного работника. Сборщики яблок рассказывали сальные анекдоты, негр рассказал свой, и Вернону не понравилось, что черный посмел смеяться над такими вещами. «Неграм надо запретить заниматься сексом, – сказал он Уолли. – И так сколько их расплодилось». Произошло это в Старом саду. Вернон сшиб негра с лестницы, а когда тот поднялся на ноги, стал бить его кулаком по лицу. Он избивал его, пока управляющий Эверет Тафт с пчеловодом Айрой Титкомом не оттащили его от работника. Негру наложили на губы, подбородок и даже язык больше двадцати швов. И конечно, все понимали: ни с какой лестницы Грейс не падала. «Злюкой», а может, еще как похуже надо было звать не Хайда, а Вернона. – Уолли! – крикнул вдогонку Злюка Хайд. – Только, пожалуйста, не говори, что это я послал тебя к ней. И Уолли отправился искать Грейс. Он ехал по раскисшей колее, отделявшей сад Жаровню (он находился в низине, и летом в нем было жарко, как в пекле) от сада Дорис, получившего название по имени чьей-то жены. Подъехал к амбару номер два (садовые машины и аппараты размещались в двух амбарах; в дальнем – амбаре номер два – стояли вонючие опрыскиватели). Там сейчас работал Вернон Линч; держа в руках распылитель с длинным, как игла, дулом, он красил в пунцовый цвет пятисотгаллонный опрыскиватель «Харди». На Верноне был респиратор, защищающий от ядовитых паров краски (в таких масках опрыскивают деревья), куртка-штормовка и штаны из брезента. Уолли сразу узнал его, несмотря на скрывавшую лицо маску: Вернон направлял струю краски характерным движением, точно держал огнемет. Уолли поехал дальше, разумеется не спросив у него, где сейчас работает Грейс. Его передернуло, когда он представил себе, какая грязная ругань сорвалась бы в ответ с губ Вернона. В безжизненном яблочном павильоне с пустыми полками женщины-работницы дымили сигаретами и болтали. Работы весной мало, и, увидев хозяйского сына, они не побросали стаканчики с кофе, не погасили сигарет и не разбежались по рабочим местам. Просто отодвинулись друг от друга и неловко заулыбались. Флоренс Хайд, жена Злюки, даже не притворилась, что чем-то занята, затянулась и выдохнула дым. – Привет, красавчик! – окликнула она Уолли. – Привет, Флоренс, – улыбнулся в ответ Уолли. Толстуха Дот Тафт, которая каким-то чудом пробежала целую милю, спасаясь от пчел Айры, когда Сениор перевернул прицеп с сучьями, вынула сигарету изо рта, подняла с пола пустой ящик, опять поставила, вспоминая, куда дела метлу. – Привет, золотко! – весело приветствовала она Уолли. – Что новенького? – осведомился Уолли. – Пока ничего, – сказала Айрин Титком. Засмеялась и отвернула лицо. Она всегда смеялась и всегда отворачивалась, чтобы скрыть шрам от ожога, точно видела вас впервые и не хотела, чтобы вы заметили ее шрам. Как-то Айра Титком сидел ночью у своих ульев с ружьем в одной руке и керосиновой лампой в другой: кто-то повадился разорять пасеку – медведь или енот. Айрин знала об этом и все-таки удивилась, когда донесшийся со двора голос мужа разбудил ее. Он стоял на лужайке перед домом и водил лампой. Она видела в темноте только ее огонек. Айра попросил поджарить яичницу с беконом, если не трудно: очень ему надоело караулить злоумышленника, даже есть захотелось. Мурлыча под нос песенку, Айрин жарила яичницу, в это время Аира подошел к кухонному окну и постучал, хотел узнать, не готова ли еда. Айрин никак не ожидала увидеть мужа в облачении пчеловода. Конечно, она сто раз видела в нем мужа, но ей в голову не пришло, что он в нем пойдет караулить медведя. К тому же она не знала, как выглядит костюм ночью, при свете керосиновой лампы. А Айра надел костюм на тот случай, если пуля нечаянно угодит в улей. Он вовсе не хотел напугать жену, но бедная Айрин, выглянув в окно, вдруг увидела белое, озаренное дрожащим языком пламени привидение. Так вот кто разоряет улья! Дух пчеловода, который жил здесь сто лет назад! Он, наверное, убил несчастного Аиру и теперь подбирается к ней! Сковородка подпрыгнула у нее в руках, и горячий свиной жир выплеснулся в лицо. Айрин еще повезло, что уцелели глаза. Ох уж эти домашние несчастные случаи! Подстерегают человека на каждом шагу. – А ты зачем к нам зашел, Большой Брат? – спросила Уолли толстуха Дот Тафт. Женщины, работающие в яблочном павильоне, постоянно поддразнивали его. Великолепный Уолли позволял шутить с собой. А эта троица к тому же знала его с пеленок. – Он хочет нас покатать на машине! – смеялась Айрин Титком, отвернув лицо. – Пригласил бы нас в кино, а, Уолли? – шутила Флоренс Хайд. – Пригласишь, все что угодно для тебя сделаю! – вторила ей Толстуха Дот. – Ну уважь нас! – взвизгнула Флоренс. – А может, у Уолли на уме другое. Может, он хочет рассчитать нас! – хохотнула Айрин, и все трое так и покатились. Толстуха Дот разразилась гомерическим хохотом, Флоренс Хайд поперхнулась дымом, и Дот буквально зашлась от смеха. – А что, Грейс сегодня не работает? – как бы случайно спросил Уолли, дождавшись, пока женщины успокоятся. – Ах ты Господи! Вот ведь кого он хочет видеть! – воскликнула Дот Тафт. – Интересно, что он в ней такого нашел, чего у нас нет? Синяков, подумал в ответ Уолли. Сломанных ребер, вставных зубов, настоящей, непридуманной боли – и, застенчиво улыбнувшись, сказал: – Мне надо кое-что у нее спросить. Застенчивость была напускная, с этими женщинами отношения у Уолли были самые непринужденные. – Держу пари, она Уолли откажет! – засмеялась опять Айрин. – А вот и нет. Перед Уолли ни одна женщина не устоит, – продолжала подтрунивать Флоренс. Уолли опять подождал, пока смех стихнет. Толстуха Дот наконец сжалилась над ним: – Грейс чистит большую духовку. В которой пекут пироги. – Большое спасибо, леди, – раскланялся Уолли и, посылая воздушные поцелуи, поспешил удалиться. – Какой ты жестокий, Уолли, – бросила ему вдогонку Флоренс Хайд. – Мы будем ревновать. – А у Грейс, между прочим, духовка даже очень горячая! – сказала Толстуха Дот, и опять за спиной Уолли раздался взрыв хохота, смешанного с кашлем. – Смотри не обожгись! – подхватила Айрин Титком. Уолли ушел с еще большим азартом, а женщины продолжали болтать и дымить сигаретами. Он не удивился, что Грейс Линч досталась в дождливый день самая черная работа. Женщины ее жалели, но она была среди них чужая. Всегда держалась особняком, точно боялась, вдруг кто-нибудь набросится на нее и побьет, как Вернон. Словно бесконечные побои убили в ней душевный настрой, необходимый для дружбы с этой веселой троицей. Грейс Линч была моложе других женщин и худа, как скелет; худобой она выделялась среди всех работниц яблочного павильона. Даже Лиз-Пиз, подружка Эрба Фаулера, была полнее ее. Даже у младшей сестренки Дот Тафт, что в сезон вместе со всеми пекла яблочные пироги, и у той на костях было больше плоти. Зубы Грейс еще не вставила; плотно сжатый рот и запавшие губы придавали лицу мрачную сосредоточенность. Уолли никогда не слышал ее смеха, а здешним работницам непристойные шутки были нужны как воздух – что-то ведь должно скрашивать скуку их жизни. Грейс была среди них словно запуганная дворняга. Ела ли она яблочный пирог, пила ли сидр, ее лицо никогда не выражало удовольствия. Она не курила, хотя в 194…-м курили все, даже Уолли. Боялась любого шума, сторонилась работающих механизмов. Уолли надеялся, что на Грейс будет кофта с длинными рукавами, так ему было тяжко видеть ее синяки. Когда он нашел ее, она по пояс засунулась в духовку огромной плиты, соскребая внутри нагар; на ней была блузка с длинными рукавами, но оба рукава, чтоб не запачкать, были закатаны выше локтей. Шаги Уолли испугали ее, она вскрикнула, дернулась назад и ушибла локоть о петлю дверцы. – Прости, что я испугал тебя, Грейс, – быстро проговорил Уолли. Кто бы ни приблизился к ней, Грейс начинала метаться и вечно обо что-нибудь ударялась. Она ничего не ответила Уолли, только потерла ушибленный локоть, стояла перед ним потупясь, то прижимая руки к тощим грудям, то опуская. Может, хотела спрятать их, отвлечь внимание от синяков. При всей своей уравновешенности Уолли всегда испытывал внутреннее напряжение, разговаривая с Грейс, казалось, она или сорвется с места и убежит, или бросится на него не то затем, чтобы вцепиться ногтями, не то – чтобы целовать, тыча ему в рот острым как нож языком. Вдруг она приняла его взгляд, ищущий у нее на теле новые синяки, за проявление мужского интереса? Может, поэтому он так напрягся? «Эта бедняжка просто сумасшедшая», – заметил однажды ей Кендел в разговоре с Уолли. Так что, скорее всего, дело в этом. – Грейс, – сказал Уолли, заметив, что ее стала бить крупная дрожь. Она тискала в руках металлическую мочалку с такой силой, что по руке у нее потекла грязная пена, пачкая блузку и рабочие джинсы, туго обтягивающие худые бедра. Изо рта выставился единственный зуб, наверное вставной, прикусив краешек нижней губы. – Ох, Грейс, – сказал Уолли, – у меня проблема. Грейс смотрела на него с таким испугом, точно ничего страшней этих слов никогда не слыхала. – Я чищу духовку, – неожиданно сказала она и отвернулась. Неужели она опять полезет в этот черный зев и придется остановить ее, – подумал Уолли и в тот же миг понял: ей он может доверить все (да и не только он). Грейс ни с кем не осмелится поделиться услышанным, а если бы осмелилась, делиться ей не с кем. И Уолли выпалил: – Кенди беременна. Грейс пошатнулась, точно ее ударило резким порывом ветра или парами нашатыря, которым она оттирала духовку. Опять вскинула на Уолли круглые кроличьи глаза. – Мне нужен совет, Грейс, – проговорил Уолли и вдруг подумал: если Вернон сейчас их застанет, сочтет себя вправе поколотить Грейс. – Пожалуйста, расскажи, что ты об этом знаешь. – Сент-Облако, – просипела сквозь сжатые губы Грейс. Уолли сначала не понял: почему Сент? Что это за святой? Может, это кличка еще одного ужасного коновала? Судьба явно не благоволит Грейс, она наверняка попала в руки к настоящему живодеру. – Не знаю, как зовут врача, – продолжала таинственно шептать Грейс, опустив глаза, и уже больше ни разу не взглянула на Уолли. – Это место так называется – Сент-Облако. Врач хороший, добрый, делает хорошо. Эти несколько фраз были для Грейс подвигом, речью с трибуны. – Только не отпускай ее одну, хорошо, Уолли? – Грейс дотронулась до него и тут же отдернула руку, как от раскаленной плиты. – Конечно, не отпущу, – обещал ей Уолли. – Когда сойдете с поезда, спросите приют, – прибавила Грейс и с этими словами нырнула обратно в духовку, так что Уолли не успел и поблагодарить ее. Грейс Линч ездила туда одна. Вернон даже не знал о поездке, а то наверняка побил бы ее. Грейс приехала туда вечером, только-только стемнело. Согласно правилам, ее поместили отдельно от рожениц; она так волновалась, что снотворное, данное Кедром, не подействовало, и она всю ночь не сомкнула глаз, прислушиваясь к незнакомым звукам. Гомер тогда еще не был учеником Кедра, и если видел Грейс, то не запомнил. Впоследствии, когда они познакомятся, Грейс тоже его не узнает. Она пришла вовремя, срок небольшой, и аборт не дал никаких осложнений, если не считать будущих снов. Впрочем, у пациенток д-ра Кедра после абортов серьезных осложнений никогда не было. Да и после других операций, если, конечно, пациентка не страдала каким-нибудь душевным расстройством. Но тут уж д-р Кедр был ни при чем. Сестра Эдна и сестра Анджела отнеслись к ней ласково, и д-р Кедр был хороший и добрый, как выразилась Грейс; и все-таки тяжело ей было вспоминать Сент-Облако. И причиной была не сама операция и не собственные невзгоды, а вся атмосфера дома, которую она ощутила во время бессонной ночи. Насыщенный испарениями воздух давил, как камень, от бурлящей реки веяло смертью, младенцы верещали, как помешанные, ухали совы, кто-то рядом ходил, где-то стучала пишущая машинка (д-р Кедр печатал в кабинете сестры Анджелы), из соседнего дома донесся вопль. Наверное, крикнула во сне Мелони. После ухода Уолли Грейс не смогла работать. У нее заболел низ живота, точь-в-точь как в Сент-Облаке. Она пошла в павильон, сказала женщинам, что ей неможется, и попросила домыть плиту. Никто на ее счет не стал проезжаться. Толстуха Дот предложила отвести домой, а Айрин Титком и Флоренс Хайд (все равно делать особенно нечего) обещали в два счета прикончить духовку, как говорят в Мэне. И Грейс Линч пошла отпрашиваться у Олив – ей уже сильно нездоровилось. Олив, разумеется, отпустила ее, а когда позже увидела Вернона Линча, так на него взглянула, что тот даже поежился. Он в это время мыл насадку на распылителе в амбаре номер два. Олив ехала мимо в видавшем виды фургоне и одарила его таким взглядом, что Вернон подумал, уж не хочет ли она его рассчитать. Но мысль эта тотчас вылетела у него из головы, они там долго не задерживались. Он посмотрел на отпечаток шин хозяйского фургона на раскисшей колее и бросил ей вслед грязную прибаутку: «Хочешь, дам пососать, богатая б-дь». Ухмыльнулся и продолжал мыть насадку. В тот вечер Уолли и Кенди сидели на пирсе Рея Кендела, и Уолли рассказал ей то немногое, что узнал про Сент-Облако. – Я слыхала только, что Сент-Облако – это детский дом, – тихо проговорила Кенди. Оба понимали, на два дня их из дому никто не отпустит. И Уолли попросил у Сениора кадиллак на один день: выедут утром пораньше и вечером вернутся. – Конец весны – лучшее время проехаться по побережью. Летом будет слишком много туристов. А вдали от берега умрешь от жары, – сказал он отцу и пошел говорить с матерью. – Правда, мы наметили поездку на рабочий день, – сказал он. – Но, мама, один день погоды не делает. А нам с Кенди так хочется прокатиться, устроить себе короткие каникулы. Олив не стала возражать, но в который раз с сокрушением подумала, выйдет ли что-нибудь путное из ее сына. Рей Кендел был, как всегда, с головой в работе. Эта прогулка с Уолли доставит дочери удовольствие. Уолли прекрасно водит машину, может, чуть быстрее, чем следует, но кадиллак Сениора – Рей знал точно – машина надежная. Он сам за ней смотрит. И он с легким сердцем отпустил Кенди. Накануне поездки Кенди и Уолли пошли спать рано, но долго не могли уснуть. Как и полагается влюбленным, каждый думал о том, как подействует на другого предстоящий шаг. Уолли боялся, вдруг Кенди после аборта почувствует отвращение к сексу. А Кенди тревожилась, не изменится ли к ней Уолли. В ту ночь д-р Кедр и Гомер тоже не спали. Кедр сидел за машинкой в кабинете сестры Анджелы; он видел в окно, как Гомер расхаживает по темному двору с керосиновой лампой в руке. «Что с ним?» – подумал Кедр и вышел наружу. – Не спится, – сказал Гомер. – Что такое на этот раз? – спросил Кедр. – Может, совы мешают, – ответил Гомер. Керосиновая лампа вырывала из тьмы небольшое пространство; дул сильный ветер, что редко случалось в Сент-Облаке. Порывом задуло лампу, но сзади из окна кабинета Анджелы падал свет – единственный огонь на много миль кругом. Их тени в светлом пространстве взбежали по обнаженному склону холма до темной кромки леса; тень д-ра Кедра там затерялась, а тень Гомера, шагнув через лес, устремилась в небо. Тут-то они и обнаружили, что Гомер выше учителя. – Вот черт! – воскликнул Кедр, распахнув руки, и тень его стала похожа на тень волшебника, готового поделиться всеми своими секретами. Он взмахнул руками, как летучая мышь крыльями. – Гляди, – сказал он Гомеру. – Я волшебник. Гомер Бур, ученик волшебника, тоже взмахнул руками. Дул сильный, свежий ветер. Туман, всегда висевший над Сент-Облаком, рассеялся; звезды сияли ярко и холодно; чистый воздух не пах ни опилками, ни сигарным дымом. – Чувствуете, какой ветер? – сказал Гомер. Возможно, этот ветер и не давал ему спать. – Ветер с побережья, – сказал Уилбур Кедр; он глубоко втянул носом воздух, пытаясь уловить запах соли. Да, это ветер, дующий с океана, редкий гость в их местах. Откуда бы он ни дул, Гомеру он нравился. Оба мужчины дышали ветром и каждый думал: «Что со мной будет завтра?» Глава пятая Гомер нарушил слово Начальник станции Сент-Облака был существом одиноким и малопривлекательным, жертва цветных каталогов и безумных религиозных брошюр, ежемесячно приходящих по почте. Брошюры мало-помалу приобретали вид комиксов; на титульном листе последней был изображен скелет в солдатском мундире, парящий в небе на крылатой зебре над полем битвы, несколько напоминающим окопы Первой мировой войны. Другие брошюры были не столь впечатляющи, но начальник станции был уже до того заморочен сюжетами «религии – почтой», что в его религиозные кошмары вплетались домашняя утварь, лифчики кормящих матерей, складные стулья и гигантские овощи – словом, все, что рекламировалось цветными каталогами. Бывало, он просыпался в холодном поту, увидев во сне летающие гробы, стартовавшие с образцовых овощных грядок. Один из каталогов был целиком посвящен рыболовному снаряжению, и какое-то время привидевшиеся кадавры разгуливали в болотных сапогах с сетями и удочками; другой рекламировал бюстгальтеры и «грации», и начальника станции особенно пугали летающие мертвецы, затянутые в корсеты. Абсолютно безумны были брошюры, пропагандирующие новое откровение, суть которого сводилось к тому, что на земле непрерывно растет число неприкаянных мертвецов, которым отказано в вечном спасении; и начальнику станции представлялось, что в местах большего скопления людей (Сент-Облако к таковым не относился) небо переполнено их проклятыми душами. Явление Клары д-ра Кедра на станцию зловеще вписалось в картины ночных кошмаров; с тех пор свихнувшийся бедняга встречал каждый поезд, втянув голову в плечи, с искаженным от страха лицом, хотя д-р Кедр и заверил его, что в ближайшие год-два новых трупов не будет. Для начальника станции Судный день был не менее осязаем, чем погода, хорошая или плохая. Больше всего он боялся первого поезда, развозившего молоко. В любую погоду тяжелые бидоны были одеты инеем. Пустые бидоны, подвозимые к поезду, жестяно бренчали, ударяясь друг о друга и металлические ступеньки вагона, точь-в-точь похоронный звон. С первым утренним поездом прибывала почта; начальник станции жаждал новых каталогов, но сердце его трепетало – вдруг снова явится труп, хлюпающий в заморозке, или «религия – почтой» напомнит (в еще более страшных образах) о скором (чуть ли не завтра) пришествии Судного дня. Жизнь начальника станции подтачивали страхи, которые он пытался отогнать исступленной утренней молитвой. Его пугал любой пустяк, при виде мертвого животного, что бы ни было причиной смерти, начальника станции начинало трясти. Он верил, что души животных тоже витают в воздухе, и есть опасность, что одной из них он нечаянно поперхнется. Будешь тут страдать бессонницей, как Уилбур Кедр или Гомер, не обладая при этом преимуществами, которые дают эфир, образование или молодость. Но в этот раз он заснул, и, без сомнения, его разбудил ветер; подхватил, наверное, летучую мышь и бросил о стену дома. Конечно, летучая тварь разбилась, и теперь ее окаянная душа кружит за окном, стремясь проникнуть внутрь. Ветер явно крепчал, пересчитал спицы на велосипеде, взвыл, сорвал его с крючков и швырнул на выложенную кирпичом дорожку, звонок на руле звякнул, как будто велосипед пыталась украсть неприкаянная душа. Начальник станции сел в постели и заголосил. В одной из брошюр было сказано, что крик – если и не верная, то хоть какая-то защита от парящих в воздухе душ. Вопли и правда возымели эффект, разбудили спящего под застрехой голубя. Голубь не сова, не любит бодрствовать по ночам; и он запрыгал по крыше, ища более спокойного места. Начальник станции откинулся на спину и вперил взор в потолок, ожидая, что чья-то душа в сию минуту низринется на него. Он не сомневался, воркование голубя – это причитания грешника, терзаемого адскими муками. Он встал и выглянул из окна: свет ночника слабо освещал небольшую грядку, он сам вчера вскопал ее. Свежие комья земли потрясли его, значит, уже и могила готова! Он быстро оделся и выбежал на улицу. «Религия – почтой» учила, что бесприютные души не вселяются в движущееся тело. Самое опасное – спать или стоять. И начальник станции стал мерить быстрым шагом ночные улицы Сент-Облака. Ему всюду блазнили привидения. «Поди прочь», – угрожающе хрипел он то темному дому, то шороху, то неясной тени. Где-то залаяла собака. Шаги начальника станции спугнули енота, рывшегося в мусоре, но живых зверей он не боялся, шуганул енота, и тот, к его вящему удовольствию, огрызнулся. Он шел, стараясь держаться подальше от квартала заброшенных домов. Какой разгром учинила там толстая девчонка из приюта! Это не девчонка, а сущий дьявол. В заброшенных домах, он знал, неприкаянные души так и кишат и отличаются особой свирепостью. Вблизи детского приюта было спокойнее. Правда, д-ра Кедра он боялся, но перед детьми (и их душами) чувствовал себя храбрецом. Как все трусливые люди, со слабыми он был задира. «Паршивки», – шептал он, подходя к отделению девочек. Странно, что не воображаются те кошмарные вещи, которые можно проделать с этой великаншей, «губительницей», как он ее называл. Она не раз являлась ему в сновидениях, обычно как манекенщица для «граций» и бюстгальтеров. Он недолго задержался у отделения девочек, глубоко втягивая ноздрями воздух – вдруг донесется запах Мелони, разрушительницы домов. Но ветер был слишком силен, кружил как бешеный. Да ведь это ветер Судного дня! – сообразил начальник станции и припустил дальше. Медлить нельзя – сейчас сцапает душа грешника. Он шел вдоль темной стороны отделения мальчиков. Кабинет сестры Анджелы, в котором свет обычно горел всю ночь, был на другой стороне. Начальник станции поднял голову и увидел за домом голый, в оврагах, склон холма. Странно, источника света нет, а весь холм до черной кромки леса залит огнем. Какая-то чертовщина. Другой бы пролил слезу над своей впечатлительностью. А он еще стал корить себя. Уже за полночь, а он не спит. Как будет встречать первый поезд, который приходит затемно большую часть года? Из вагонов выходят те самые женщины… начальник станции содрогнулся. Иные в свободном платье, спрашивают приют, а вечером возвращаются, лица пепельно-серые, как у привидений в ночных кошмарах. Такое же было лицо у Клары, подумал начальник станции (он, конечно, не знал имени трупа). Он видел ее всего один раз, какой-то миг. И такая несправедливость, она является ему во сне чуть не каждую ночь. Ему вдруг почудились невдалеке человеческие голоса, он опять посмотрел поверх дома на освещенный склон холма, две гигантские тени (Уилбура Кедра и Гомера Бура) протянулись одна до леса, другая – до неба. Два великана махали длинными, в обхват холма, руками. Ветер подхватил их голоса, он уловил слово «волшебник»! И тогда он понял: ходи хоть до утра, беги бегом, спасенья ему нет. На этот раз он пропал. Последняя мысль была – время для него и мира исполнилось. * * * Ветер с океана все еще дул в Сент-Облаке. Даже Мелони это заметила, не брюзжала с утра, заставила себя встать, хотя почти всю ночь проворочалась с боку на бок. Ей чудилось, что какой-то зверь топчется по двору вокруг отделения, заглядывает в мусорные баки. На рассвете она увидела двух женщин, бредущих со станции в сторону приюта. Женщины шли молча, они не знали друг друга, но, конечно, подозревали, что каждую привело сюда. Головы понурены, одеты слишком тепло для весны. Мелони смотрела, как ветер облепляет на них толстые зимние пальто. На вид не беременные, подумала Мелони и напомнила себе сесть вечером у окна, посмотреть, как они пойдут обратно к вечернему поезду; учитывая, что они здесь оставят, наверное, полетят как на крыльях, тем более под гору. Правда, каждый раз женщины возвращались, точно тащили на себе двойную ношу. Ступали тяжело, просто не верилось, что они дочиста выскоблены. Нет, не дочиста, думала Мелони, не весь груз оставили они в Сент-Облаке. Хотя Гомер ничего ей не рассказывал про больницу, Мелони умела собирать по крупицам горестные женские истории (утраты, ошибки, несбывшиеся надежды, упущенные возможности); глаз у нее на всякую беду был наметан. Ступив за порог, Мелони сразу почуяла в воздухе что-то необычное, принесенное ветром. Она не видела трупа начальника станции, он лежал на пустыре в густых зарослях травы, куда выходила задняя дверь отделения мальчиков, которой очень редко пользовались (у больницы был свой черный ход). Из своего окна в мир (в кабинете сестры Анджелы) д-р Кедр тоже не мог видеть коченеющее тело жертвы «религии – почтой». И не его отлетевшая душа беспокоила сейчас д-ра Кедра. Бессонные ночи бывали и раньше, ветер с океана был хоть и редкий, но знакомый гость. Утром успели подраться девочки, одной рассекли губу, другой – бровь. Но Гомер аккуратнейшим образом зашил губу, а бровью занимался сам Кедр – шов наружный, на лице, нужна опытная рука. У двух женщин, дожидавшихся аборта, были маленькие сроки, и, по мнению сестры Эдны, обе вполне здоровы – духовно и физически. В палате рожениц лежит почти жизнерадостная женщина из Дамарискотты; у нее только что начались схватки, роды вторые, вряд ли какие будут неожиданности. Д-р Кедр даже решил доверить эти роды Гомеру, не только потому, что они обещают быть легкими, но роженице, по словам сестры Анджелы, очень понравился Гомер; рта не закрывает, когда он подходит к ней, выложила о себе всю подноготную. Так от чего же кошки на сердце скребут, размышлял д-р Кедр. Что разладилось? Какое облачко появилось на горизонте? Запаздывала почта, на кухню не подвезли молока. Кедр не знал, да и какое ему до этого дело, что на станции из-за отсутствия начальника порядка еще меньше, чем обычно. Никто не сообщил ему, что начальник станции исчез. Не заметил Уилбур Кедр и легкой сумятицы среди душ, обитающих в небе над Сент-Облаком. Обремененный земными заботами, он не мог позволить себе возвышенных размышлений о душе. Вплоть до нынешнего утра и Гомер о душе не думал. Душа не входила в число преподаваемых ему предметов. А поскольку в комнате, где он изучал Клару, окон не было, отнюдь не начальник станции (точнее, не его отлетевшая душа) предстал перед Гомером. Д-р Кедр попросил Гомера произвести вскрытие плода. Так случилось, что в то утро к ним привезли беременную женщину из Порогов-на-трстьей-миле, скончавшуюся от ножевых ран, возможно, она сама себе их и нанесла. Ничего сверхординарного для Порогов-на-третьей-миле; но женщина была на сносях, и возможность извлечь живого младенца из утробы мертвой матери была уникальна даже для Сент-Облака. Д-р Кедр хотел спасти ребенка, но ребенок, почти девятимесячный плод, тоже получил удар ножом. И так же, как мать, истек кровью. Неродившийся плод (как предпочитал называть его д-р Кедр) был бы мальчиком, что сразу бросилось в глаза Гомеру, впрочем, в этом никто бы не усомнился. И как там ни называй его, это был вполне доношенный младенец. Д-р Кедр попросил Гомера в более точных медицинских терминах установить причину смерти. Гомер взял было анатомические щипцы д-ра Кедра, но понял, что может обойтись большими ножницами. Он легко вскрыл грудную клетку, разрезав ее посередине, и сейчас же заметил, что перерезана легочная артерия, рана находилась всего в полудюйме от зияющего артериального протока; у человеческого зародыша артерии пупочного канатика вдвое уже аорты; но Гомер еще никогда не заглядывал внутрь плода. У новорожденного пупочные сосуды через десять дней превращаются в сухую ниточку. Это не чудо, а результат первого вдоха, который блокирует пуповину и раскрывает легкие. Пуповина для плода – окольный путь, по которому кровь, минуя легкие, поступает в аорту. . Гомера не поразило то, что легким плода не так уж и нужна кровь, плод ведь не дышит; поразило его другое: ножевая рана перерезала пупочную артерию, и получился как бы второй глаз в пару с маленьким отверстием пупочного канатика. Открытое отверстие говорило само за себя – плод не успел сделать первого вдоха. Жизнь плода в утробе – история развития жизни вообще. Гомер зажал рассеченную артерию остроконечным зажимом. Раскрыл «Анатомию» Грея на главе, посвященной человеческому эмбриону. И был потрясен – как он раньше не обращал внимания, что «Анатомия» Грея начинается не с плода, она им заканчивается. Плод представляет интерес в последнюю очередь. Гомер видел продукт зачатия на разных стадиях развития; иногда в полной сохранности, иногда едва узнаваемые кусочки. Но почему именно старые черно-белые рисунки в «Анатомии» Грея произвели на него такое сильное действие, он не мог сказать. Там был профиль головки четырехнедельного эмбриона («еще не дергается», заметил бы доктор Кедр), в нем почти нет ничего человеческого; позвоночник изогнут под углом согнутого запястья, а там, где костяшки сжатого кулака, лицо страшной рыбы, живущей под толщей воды, куда не проникает свет; такой рыбы никто никогда не видел, она может привидеться только в кошмарном сне; рот расположен как у угря, глаза по бокам головы, точно ждут нападения слева и справа. У восьминедельного зародыша («еще не дергается») есть нос и рот и даже, пожалуй, выражение лица. Сделав это открытие – у восьминедельного зародыша есть выражение лица, Гомер вдруг явственно ощутил в нем присутствие того, что люди называют «душой». Он поместил младенца из Порогов в неглубокий эмалированный поднос, двумя зажимами укрепил разрез грудной полости, еще одним вытянул повыше перерезанную легочную артерию. Щечки у младенца ввалились, точно чьи-то невидимые ладони сдавили с боков лицо; он лежал на спине, упираясь локтями в края подноса, воздев окоченевшие ручки перпендикулярно грудной клетке. Крошечные пальчики растопырились, как будто ловили мяч. Гомера не волновал неряшливый вид обрезанной пуповины, которая была слишком длинна, он аккуратно подрезал ее и перевязал. На малюсеньком пенисе запеклась капелька крови, Гомер снял ее. Пятнышко засохшей крови на ослепительно белой эмали легко стерлось намоченным в спирте ватным тампоном. Тельце ребенка на белом фоне, казалось, на глазах приобретает пепельно-серый оттенок. Гомер почувствовал дурноту, успел отвернуться к раковине, и его вырвало. Он открыл кран, старые трубы завибрировали, загудели. От этих труб, а может, от кружившейся головы, не только комната, но и весь приют ходил ходуном. Гомер забыл про ветер с океана, который все еще дул с неослабевающей силой. Он ни в чем не винил д-ра Кедра. Он знал, как легко взвалить вину на одного человека. Д-р Кедр не был ни в чем виноват; он лишь делал то, во что свято верил. Если для сестер Эдны и Анджелы он был святой, то для него он был еще и отец. Кедр знал, что он делает и ради кого. Но эта его чепуха – дергается, не дергается – не действовала на Гомера. Называйте как хотите: плод, эмбрион, продукт зачатия, думал Гомер, дело не меняется, человеческий зародыш – живое существо. И что бы вы ни делали, как ни называли – вы его убиваете. Он смотрел на перерезанную легочную артерию, которую так искусно обнажил в грудной клетке младенца из Порогов-на-третьей-миле. «Пусть Кедр называет его как хочет, это его право; плод так плод, прекрасно. Но для меня, – думал Гомер, – это младенец. У Кедра есть право выбора. У меня оно тоже есть». Он взял поднос в руки и понес его по коридору, как несет гордый официант особое блюдо особому гостю. В это время вечно сопливый Кудри Дей тащил в сторону кабинета сестры Анджелы большую картонную коробку. Ему не разрешалось здесь играть, но Кудри вечно изнывал от скуки; лез куда не надо и был всегда начеку, как пугливый зайчишка. Гомер картонную коробку узнал, в ней привезли новые баллончики для клизм, он сам ее распаковывал. – Что там у тебя? – спросил Кудри Дей у Гомера, держащего поднос с мертвым младенцем на уровне плеч (Кудри Дей доставал ему только до пояса). Приблизившись к коробке, Гомер обнаружил, что в ней сидит Давид Копперфильд-младший. Кудри катал его. – Сейчас же уходите отсюда, – велел ему Гомер. – Гомел! – крикнул из коробки Давид Копперфильд. – Дурак, не Гомел, а Гомер, – поправил его Кудри Дей. – Гомел! – опять крикнул его крестник. – Пожалуйста, выметайтесь отсюда, – повторно приказал Гомер. – Что там у тебя? – не унимался Кудри Дей и протянул к подносу руку. Гомер успел перехватить чумазую ручонку и вывернул ее за спину, удерживая при этом поднос с младенцем с ловкостью жонглера. Кудри попытался бороться. – Ой, – воскликнул он. Давид Копперфильд встал на ноги в коробке, но потерял равновесие и опять сел на дно. Гомер чуть-чуть дернул вверх заведенную за спину руку, Кудри согнулся пополам и уперся лбом в край коробки. – Пусти, – взмолился он. – Пущу, если сейчас же исчезнешь. Идет? – сказал Гомер. – Идет, – ответил Кудри Дей. Гомер отпустил его, и мальчишка прибавил: – С тобой шутки плохи. – Точно, – согласился Гомер. – Гомел! Гомел! – все кричал стоящий в коробке Давид Копперфильд. Кудри Дей вытер нос драным рукавом и, резко дернув коробку, уронил своего пассажира. – Ты что! – захныкал малыш. – Замолчи сейчас же, – приказал ему Кудри. И потащил ящик к выходу, бросив на прощание грустно-покорный, полный немой мольбы взгляд. Он тащил ящик, покачиваясь на ходу – легко ли тащить такую тяжесть! Гомер обратил внимание, что ботинки у Кудри надеты не на ту ногу, один шнурок развязался. Но он больше не стал выговаривать ему, это уж было бы слишком, Кудри был выдумщик и неряха. Но выдумку надо поощрять, она важнее опрятности. Тем более для сироты. – Пока, Кудри, – сказал Гомер вслед согнутой спине мальчика, незаправленная рубаха свисала у того до самых колен. – Пока, Гомер, – ответил, не поворачиваясь, Кудри. Когда он поравнялся с провизорской, оттуда вышла сестра Эдна. – Надеюсь, ты не собираешься здесь играть, – строго проговорила она. – Мы уже уходим, уходим, – заверил ее Кудри Дей. – Медна, – закричал со дна коробки Давид Копперфильд. – Не Медна, дурак, а Эдна, – поправил его Кудри. А Гомер как раз подошел к открытой двери кабинета сестры Анджелы; д-р Кедр сидел за машинкой, но не печатал, а смотрел в окно, даже лист бумаги не был заложен в каретку. В отсутствующем выражении его лица Гомер заметил ту счастливую отрешенность, какую вызывали пары эфира, когда д-р Кедр удалялся в провизорскую «немного вздремнуть». Наверное, это греющее душу состояние д-р Кедр умел вызывать, просто глядя в окно. Гомер думал, что д-р Кедр эфиром заглушает боль; он подозревал, что в Сент-Облаке у всех всегда что-то болит, и д-р Кедр призван эту боль исцелять. Самого Гомера от приторного запаха эфира мутило, и он никогда бы не стал его применять как болеутоляющее средство. Гомер еще не знал, что существует непреодолимое влечение. Лицо у д-ра Кедра выражало такую отрешенность, что Гомер остановился в дверях, не решаясь нарушить ее своей мрачной ношей; он уже было повернулся, чтобы уйти. Но не тут-то было. Соприкосновение с душой даром не проходит, а родившееся ощущение некоей миссии требует не мимоходом брошенных фраз, а более осязаемого действия. Помедлив на пороге кабинета сестры Анджелы, Гомер решительно двинулся к столу и с металлическим стуком опустил поднос на каретку машинки. Маленький трупик оказался на уровне шеи д-ра Кедра – совсем близко, может цапнуть, как говорят в Мэне. – Доктор Кедр! – позвал Гомер Бур. Д-р Кедр очнулся и посмотрел поверх младенца на Гомера. – Причина внутреннего кровотечения, – продолжал Гомер, – перерезана дыхательная артерия. В чем вы сами можете убедиться. Д-р Кедр посмотрел на поднос, помещенный на машинку. Он вглядывался в младенца, как в исписанную им страницу: хочу казню, хочу помилую. За окном кто-то что-то кричал, но ветер так мочалил слова, что разобрать их смысл было невозможно. . – Господи, помилуй, – произнес Уилбур Кедр, глядя на перерезанную артерию. – Я должен вам сказать одну вещь, я никогда не буду делать аборты, никогда, – вдруг выпалил Гомер. Это решение логически вытекало из перерезанной артерии. Во всяком случае, по мнению Гомера. Но д-р Кедр был явно в недоумении. – Не будешь? Что не будешь? – переспросил он. Крики снаружи усилились, но более внятными не стали. Гомер и д-р Кедр молча глядели друг на друга, разделенные мертвым младенцем из Порогов-на-третьей-миле. – Иду, иду, – послышался голос сестры Анджелы. – Это Кудри Дей, – объяснила сестре Анджеле сестра Эдна. – Я только что выпроводила его отсюда вместе с коробкой и Копперфильдом. – Никогда, – повторил Гомер. – Значит, не одобряешь? – спросил его д-р Кедр. – Я не вас не одобряю. Я это не одобряю. Я этого делать не могу. – Но я ведь тебя никогда не принуждал. И не буду. Такие решения человек принимает сам. – Точно, – кивнул Гомер. Открылась входная дверь, но что кричал Кудри Дей, все равно нельзя было разобрать. В стойке у двери провизорской звякнули пробирки, и тут д-р Кедр с Гомером первый раз явственно услыхали: «Мертвец!» – Мертвец! Мертвец! Мертвец! – кричал Кудри Дей. Его истошные вопли аранжировались нечленораздельными выкриками Копперфильда-младшего. – Какой мертвец, Кудри? Где? – ласково спросила мальчика сестра Анджела. Кудри первый обнаружил станционного начальника, но не узнал его. Он видел его лицо долю секунды. – Там! Какой-то дядя! – объяснял он сестрам Анджеле и Эдне. Отчетливо услыхав ответ Кудри Дея, д-р Кедр встал из-за стола и, обойдя Гомера, вышел в коридор. – И если для вас это не так важно, – проговорил ему вслед Гомер, – позвольте мне больше не участвовать в этом. Это ваш долг, я понимаю. Но я хотел бы приносить пользу как-то иначе. Я ни в чем вас не обвиняю. Я просто не могу больше этого видеть. – Мне это надо обдумать, Гомер, – ответил д-р Кедр. – Пойдем посмотрим, кто там у них умер. Идя за Кедром по коридору, Гомер заметил, что дверь в родильную закрыта и над ней горит лампочка – значит, сестры Эдна и Анджела приготовили там двух женщин к аборту. Схватки у роженицы из Дамарискотты были еще слабые и нечастые, так что родильная понадобится не скоро. Жестоко заставлять женщин ждать аборта, тем более подготовленных к нему, в этом Гомер был согласен с д-ром Кедром. Поэтому он приоткрыл дверь в родильную, сунул туда голову и, не глядя на женщин, сказал: – Врач скоро придет, не волнуйтесь, пожалуйста. И тут же раскаялся, что обнадежил их. Не успел он затворить дверь, как Кудри Дей опять закричал: «Мертвец, мертвец». Малыш Кудри Дей принадлежал к тем суетливым, непоседливым натурам, чьи благие начинания зачастую оборачиваются неприятностями. Когда ему наконец надоело возить Копперфильда в коробке, он решил столкнуть его с площадки у задних дверей отделения мальчиков. Уф, как тяжело тащить коробку наверх! Втащив, он увидел, что площадка как бы парит над подъездной дорогой (ей очень редко пользовались) и уходящим вниз склоном, поросшим высокой травой. Сейчас он научит Копперфильда летать! Совсем невысоко, и в коробке не страшно, да потом еще можно съехать вниз, как на санках. Правда, картонная коробка наверняка развалится, и тогда он останется один на один с Копперфильдом, а это нестерпимо скучно. Но Копперфильд и в коробке уже надоел. Все безопасные возможности коробки исчерпаны, Копперфильд не возражает – ему ведь невдомек, какую проказу задумал Кудри, голова его ниже краев коробки. И Кудри Дей столкнул коробку вниз, позаботившись, чтобы она приземлилась, сохранив вертикальное положение, и ее пассажир не сломал себе шею. Коробка упала набок и, конечно, развалилась, Копперфильд-младший вылетел из нее и приземлился в траве, храбро встал на не совсем крепкие ножки, как только что вылупившийся птенец, тут же упал и кубарем покатился по склону. Стоя на площадке, Кудри Дей наблюдал, как шевеление травы обозначает траекторию его спуска. Трава была такая высокая, что самого Копперфильда не было видно. Он не ушибся, не поранился. Только не мог понять, что происходит – Кудри Дея нет, и коробка куда-то девалась, а он уже так к ней привык. Перестав катиться, он попытался встать, но у него поплыло в глазах, да еще земля вся в колдобинах, и он сел на что-то круглое и твердое, как камень; глянул – голова станционного начальника, лицом вверх, глаза открыты. В оцепеневших чертах смертельный ужас и безропотное приятие судьбы. Подросток или взрослый наверняка обомлел бы от страха, увидев, что сидит на голове трупа, но юный Давид Копперфильд воспринял ее как элемент окружающего мира, скорее с любопытством, чем с ужасом. Коснувшись лица, он ощутил неживой холод, и в нем, видимо, сработал безошибочный детский инстинкт – тут что-то неладно. Его как сорвало с головы, но он тут же упал, покатился вниз, вскочил на ноги, побежал, опять упал, покатился, опять вскочил. И вдруг завыл по-собачьи. Кудри Дей бросился сквозь заросли к нему на помощь. – Не плачь, не плачь! – кричал на бегу Кудри. А Копперфильд все бежал и падал, кружа и странно повизгивая. – Да остановись ты наконец! – заорал что было мочи Кудри Дей. – А то я тебя никогда не найду! И вдруг наступил на что-то длинное и круглое, выскочившее из-под ноги как сорванная ветром ветка. Это была рука начальника станции. Потеряв равновесие, Кудри уперся руками в его грудь и увидел широко открытые глаза на застывшем лице, смотревшие куда-то мимо. И тогда в траве стали кружить два визжащих, заблудившихся, как в тумане, щенка. Справедливости ради надо сказать, что Кудри не убежал с пустыря, пока не нагнал Копперфильда, – поступок, свидетельствующий о том, что природой ему были отпущены храбрость и чувство долга. Мелони из окна наблюдала за этой необъяснимой гонкой на пустыре; она могла бы окликнуть Кудри и сказать, где Копперфильд, – сверху ей все было видно. Но она решила не вмешиваться. И обнаружила свое присутствие, только когда Кудри Дей поймал Копперфильда и поволок вокруг отделения мальчиков ко входу в больницу. – Эй, Кудри, опять ты надел ботинки не на ту ногу! – прокричала она. – Идиот! Но ветер был такой сильный, что Кудри не услышал ее, да и она его не слышала. И Мелони бросила в окно еще одно слово, не обращенное ни к кому: благодаря ветру можно искренне, во всю силу легких, выразить то, что чувствуешь, хотя в общем-то ей не хотелось кричать. И Мелони, пожав плечами, произнесла: – Скучища! А дело, кажется, начинало принимать интересный оборот: на дорожке, ведущей к пустоши, появились д-р Кедр с Гомером, следом за ними трусили сестры Эдна и Анджела. Все четверо, очевидно, что-то искали в траве. – Что вы ищете? – крикнула в окно Мелони. Но то ли ветер опять отнес ее слова, то ли компанию слишком увлекли поиски, только никто из них не откликнулся. И Мелони пошла сама взглянуть, что там происходит. В душе у нее шевельнулось тревожное предчувствие. Да не все ли равно! Слава Богу, хоть что-то случилось. Не важно что – Мелони приветствовала любое возмущение привычного хода жизни. Совсем иные чувства волновали в это время Кенди Кендел и Уолли Уортингтона; последние три часа в кадиллаке царило неловкое молчание; предстоящее вызывало в них гамму чувств, которые разговором не заглушить. Было еще темно, когда, выехав из Сердечной Бухты, они свернули с приморского шоссе и стали удаляться от берега, надеясь, что ветер скоро перестанет беспощадно дуть в спину; ветер, однако, не ослабевал. Уолли так внимательно изучил накануне карту, что кадиллак удалялся от океана с целеустремленностью раковины, точнее, заключенной в ней жемчужины, стремящейся к берегу в руки ловца. Позади уже осталась сотня миль, а ветер по-прежнему дул, да с такой силой, что, пожалуй, было бы лучше поднять верх; но Уолли как раз и любил кадиллак за то, что в нем можно ездить, подставив себя стихиям. К тому же шум ветра в ушах делал молчание не столь гнетущим. И Кенди полностью отдалась езде, ветер отчаянно трепал ее русые волосы, и они иногда плотными прядями облепляли ей лицо, пряча от Уолли его выражение. Но Уолли хорошо знал свою подругу и догадывался, что оно сейчас выражает. Он бросил взгляд на книгу у нее на коленях, открытую все на той же странице с загнутым уголком. Время от времени она принималась читать ее, но тут же возвращала на колени. Это была «Крошка Доррит», обязательное чтение для учениц выпускного класса (Кенди кончала школу на будущий год). Она уже раз пять или шесть бралась за нее, но никак не могла вчитаться и решить наконец, нравится ли ей этот роман Диккенса. Уолли, не большой охотник до книг, не удостоил взглядом ее названия, отметив только, что она все время открыта на странице с загнутым уголком. Он думал о Кенди, о Сент-Облаке. Аборт в его воображении был уже позади. Кенди легко его перенесла; доктор весело шутит, молодые, красивые сестры улыбаются; их столько, что хватило бы для целой армии, находящейся в состоянии войны; а на лужайке резвятся милые, смешные, с щербатыми улыбками дети-сиротки. В багажнике стремительно мчащегося кадиллака Уортингтона-старшего Уолли вез для сирот три полных ящика гостинцев. В сезон он взял бы с собой яблок и сладкий сидр, но весной нет ни яблок, ни сидра, и он вез то, что, по его мнению, не уступало осенним дарам. В ящиках были банки с лучшим яблочным желе Уортингтонов и лучшим яблочным медом Айры Титкома. Конечно, цель поездки – аборт, но он едет туда как Санта-Клаус (д-р Кедр вряд ли одобрил бы это сравнение, у него все еще были живы в памяти аборты в «Гаррисоне-2»). Вид у Кенди довольный, воображал Уолли, как у человека, которому только что вытащили огромную занозу. Смешно сказать, но операционную для абортов фантазия Уолли наделила праздничной атмосферой родильной, где на свет являются желанные дети, ее наполняют восторженные возгласы, поздравления, а кругом прелестные сиротки Сент-Облака, у каждого в руке банка со сластями, и все счастливы, как медвежата, лакомящиеся медом. Кенди захлопнула книгу, опустила на колени, и Уолли почувствовал: пора что-то сказать. – Как тебе книга? – спросил он. – Никак, – ответила Кенди и рассмеялась. Он ущипнул ее за колено, хотел засмеяться, но сжалось горло. Кенди тоже наградила его щипком, с тем же чувством и силой. Какое счастье, подумал Уолли, что они так похожи. Солнце было уже высоко, а они все мчались сквозь бедные, смиренные городишки, точно заблудившаяся королевская чета; жемчужно-белый кадиллак, красная обивка с причудливыми разводами – следы одной из проказ Сениора, ослепительно прекрасные пассажиры заставили оглянуться не одного встречного прохожего. Все, кто их видел в то утро, никогда не забудут это промелькнувшее мимо чудо! – Немного осталось, – сказал Уолли, сочтя за лучшее в этот раз просто опустить руку на колено Кенди рядом с «Крошкой Доррит». Кенди положила поверх его руки свою. Тем временем Мелони явно с какой-то целью прошествовала через холл к выходу, чем привлекла доброе, недремлющее око миссис Гроган. – Что-то случилось, деточка? – спросила она. – Не знаю, – пожала плечами Мелони. – Но держу пари, новый парень в нашу дыру не пожаловал. «Мелони сегодня сама кротость, – подумала миссис Гроган. – Девочка стала гораздо мягче». Действительно стала – немного, самую малость. Мелони наверняка шла по какому-то делу. Миссис Гроган, долго не раздумывая, двинулась за ней. – Боже, какой ветер! – воскликнула она, переступив порог. «Ты что, только проснулась», – подумала Мелони, но промолчала. Может, и правда, безразличие, мало-помалу овладевавшее ею, смягчило слегка ее нрав. – Начальник станции, – сказал Гомер, первый увидевший мертвого. – Этот кретин, – буркнул д-р Кедр, путаясь ногами в траве. – Кретин не кретин, но он мертв, – отозвался Гомер. Нашел где умереть, только лишние неприятности приюту, хотел было сказать д-р Кедр, но сдержался. Если и он стал мягче, то тоже совсем немного. В Сент-Облаке ничто не располагало к смягчению характеров. Услыхав шорох травы, Гомер увидел спешащую к ним Мелони. «О Господи! – взмолился он из самой глубины сердца. – Дай мне возможность вырваться отсюда!» Мощный порыв ветра отбросил с его лба волосы, он словно стоял на капитанском мостике, плывя навстречу разбушевавшемуся океану, которого он никогда не видел. * * * А д-р Кедр думал о «больном» сердце Гомера Бура. Как лучше сказать ему о вымышленном недуге, чтобы не напугать молодого человека, не вызвать в его памяти смертельный ужас, застывший на мертвом лице станционного начальника. «И что могло этому дуралею привидеться?» – спрашивал себя Кедр, помогая волочить тело к дверям больничного отделения. Кудри Дей не любил бездельничать и с удовольствием отправился на станцию сообщить о случившемся, выполняя поручение д-ра Кедра: юный Копперфильд увязался за ним, что, конечно, сказалось на скорости ходьбы, но зато обеспечило ему собеседника. Дело в том, что Кудри не совсем уразумел послание, которое взялся доставить, а Копперфильд был идеальный слушатель, чем Кудри и воспользовался, повторив его несколько раз вслух. На Копперфильда послание не произвело никакого действия, но сам Кудри вздохнул с облегчением: теперь все более или менее встало на свои места. Во всяком случае, так ему показалось. – Начальник станции умер, – декламировал Кудри, спускаясь вниз по холму. Давид Копперфильд при этом то ли согласно кивал, то ли голова просто моталась на прыгающих плечиках: скорость спуска была так велика, что левая рука, за которую Кудри его тащил, задралась выше уха. – Несколько часов инфаркта, сказал доктор Кедр, – с сомнением продолжал Кудри Дей, но, трижды повторив фразу, утвердился в ее правильности. Д-р же Кедр на самом деле сказал: у начальника станции, по всей вероятности, несколько часов назад случился инфаркт. – Передайте родственникам и знакомым, – отчеканивал Кудри, – что скоро будет открытие. – Опять что-то не то. На этот раз, сколько он ни твердил фразу, ощущение неладности не проходило. Может, не открытие, а открытка? Такая машина, открытая, в которой возят мертвых. Конечно, в «открытой машине» смысла тоже немного, но хоть какой-то есть, этого для Кудри было достаточно – во всем, что его окружало, смысла вообще почти не было. – Умел! – радостно провозгласил Давид Копперфильд, когда они подошли к станции. На скамейке, спинкой обращенной к путям, сидели, развалясь, два бездельника, из тех, что целые дни проводят на станции, точно это не железнодорожный вокзал, а увеселительное заведение, где немытых, нечесаных городских забулдыг ожидают сердобольные и покладистые красотки. – Умел! Умел! – тщетно взывал к ним Копперфильд, они не удостоили вниманием посланцев д-ра Кедра. Совсем еще юный помощник начальника станции лепил собственный официальный лик по образу и подобию своего на редкость непривлекательного шефа. В силу чего его мальчишеская физиономия являла резкий контраст разлитой в ней брюзгливой желчности старого пердуна, помноженной на злобность живодера, обожающего свою работу. Он был глуповат от природы; в подражание начальнику, притеснял слабых (детей, залезших с ногами на скамейку, иначе как окриком не сгонял), лебезил перед сильными мира сего. И конечно, был презрительно холоден с женщинами, которые, сойдя с поезда, спрашивали дорогу в приют. Он ни разу ни одной из них не помог, не поддержал под локоть, когда они вечером садились в поезд, – первая ступенька вагонов была слишком высокая, особенно для хорошо выскобленных женщин. Тем утром помощник начальника был в особенно злобном настроении. Дав одному из бездельников пятнадцать центов, он велел ему сходить домой к начальнику станции; тот скоро вернулся и сообщил, что на дорожке валяется велосипед начальника, должно, ночью его сорвало ветром, а утром никто не убрал. Плохой знак, подумал помощник. С одной стороны, ему было страшно взвалить на себя обязанности начальника, он ничего в них не смыслил, но с другой – ему льстило, что сегодня он будет за главного. Увидев спешащих через площадь приютских оборвышей, он почувствовал, как в нем проснулся начальственный пыл. Подходя к платформе и размазывая одной рукой по лицу сопли, а другой крепко держа Копперфильда, Кудри Дей раскрыл было рот, чтобы произнести заготовленную речь, но не успел. – Вон отсюда! – рявкнул помощник. – Вам здесь не место! Кудри остановился как вкопанный. Давид Копперфильд от неожиданности зашатался и чуть не упал. Но Кудри Дей хорошо знал, им нигде на земле нет места; он собрал в кулак всю свою решимость и очень громко произнес-таки отрепетированную речь: – Начальник станции умер. Несколько часов инфаркта, сказал д-р Кедр. Сообщите родным и близким, скоро приедет «открытая машина». Тут уж и забулдыги встрепенулись. На помощника нахлынул поток самых противоречивых чувств: начальник станции умер, возможно, следующим начальником будет он. Неужели бывает многочасовой инфаркт, как это, наверное, больно! И при чем здесь «открытая машина», что она сулит – беду или надежду? – Какая, какая машина? – спросил он. Кудри Дей заподозрил, что брякнул что-то не то, но отступать было поздно. Известно, что на трусов и подлецов лучше всего действует твердость. И здоровый инстинкт подсказал Кудри: на этот раз не столь важно передать смысл, сколько проявить твердость характера. – Чтобы увезти, – не моргнув глазом сказал он. Бездельники на скамейке так и подпрыгнули, вот уж они не думали, что начальник станции такая важная птица. – Ты хочешь сказать «катафалк»? – спросил помощник. В Порогах-на-третьей-миле был один, он сам его видел, длинный черный автомобиль, еле-еле едет, как будто его тащат мулы. – Открытка, – повторил Кудри Дей, для которого «катафалк» вообще ничего не значил. – Такой автомобиль, – пояснил он, – открытый. Никто не шевельнулся, не проронил ни слова, возможно, у присутствующих стали медленно проявляться симптомы многочасового инфаркта: наверняка на этом не кончится, до конца дня случится что-то еще. И в ту минуту на шоссе, идущем мимо станции, появился жемчужно-белый открытый кадиллак Уолли Уортингтона. Провожаемые десятками восхищенно изумленных взглядов на улочках глухих городков, Кенди и Уолли были, однако, не подготовлены к тому, что ожидало их в Сент-Облаке, – у помощника станционного начальника глаза полезли на лоб, а у изумленных бездельников отвалилась челюсть. – Ну вот мы и в Сент-Облаке, – с явно фальшивым энтузиазмом проговорил Уолли. Кенди не могла удержаться, потянулась и ущипнула его за ногу, «Крошка Доррит» соскользнула у нее с колен и, прошуршав по скрещенным лодыжкам, упала на пол машины. Больше всего, однако, ее поразили мальчишки. Кудри Дей, несмотря на чумазое лицо и взлохмаченные волосы, сиял как начищенный пятак; его улыбка была лучом света, пробившимся сквозь наслоения грязи и поведавшим миру о скрытом под ними бриллианте. Лицо в грязных подтеках дышало такой надеждой, что у Кенди захватило дух, а когда она увидела розовый разинутый ротик юного Копперфильда, глаза ее увлажнились и предметы окружающего мира стали терять очертания. С его нижней, набухшей как слеза, губы свисала чистая, здоровая нитка слюны, почти касаясь стиснутых кулачков, которые он прижимал к животу, как будто ослепительный кадиллак нанес ему удар под ложечку, и он не может опомниться. Глядя на эту странную группу, Уолли подумал, что, пожалуй, возглавляет ее помощник начальника станции. – Простите, пожалуйста, – обратился он к изваянию с раскрытым ртом и немигающими глазами, – не скажете ли вы, где приют? – Как вы быстро приехали, – оторопело пролепетал помощник. Белый катафалк! Уж не говоря о неземной красоте перевозчиков трупов; на девушку он просто не мог смотреть, ее образ останется у него в памяти до конца дней. – Простите? – не понял Уолли. У этого человека не все дома, надо спросить кого-нибудь еще. Глянул мельком на забулдыг на скамейке – ну от этих вряд ли чего добьешься. Малыш, распустивший слюни – они поблескивали на солнце, как сосулька, и почти касались зеленых от травы колен в ямочках, – вряд ли умеет говорить. – Привет! – Уолли все-таки обратился к нему. – Умел, – сообщил Копперфильд, и слюни его задрожали, как мишура на елке. Опять осечка, вздохнул Уолли и поискал взглядом глаза Кудри Дея. Искать пришлось недолго, они были прикованы к Кенди. – Привет, – сказал он ему. Кудри с трудом, чуть не с болью сглотнул застрявший в горле комок. Мокрый кончик носа совсем разбух, но он энергично вытер его локтем. – Ты не можешь нам сказать, как ехать в приют? – спросил Уолли. Кудри Дей, в отличие от помощника и двух забулдыг, знал, что эти подобия ангелов явились сюда не за тем, чтобы забрать никому не нужное тело. Они едут в приют для сирот, хотят кого-то усыновить – подсказало ему заколотившееся сердце. «Господи, – думал Кудри Дей, – пусть это буду я!» Давид Копперфильд, не выходя из транса, протянул руку и коснулся безупречной монограммы на дверце кадиллака – золотые инициалы Уортингтона-старшего на яблоке «красное сладкое» с банальным, в виде сердечка, листком цвета весенней зелени. Кудри легким взмахом сбросил с яблока чумазую ручонку. «Хочу, чтобы они усыновили меня, – опять подумал он. – Нужно действовать. Такой случай больше не повторится». – Я покажу вам дорогу, если вы нас подвезете, – сказал он. Кенди улыбнулась и открыла заднюю дверцу. Ее несколько удивило, что Кудри, подсадив Копперфильда в машину, оставил его на полу. Она не заметила, что, коснувшись теплой, красной в белесых пятнах кожи сиденья, Давид Копперфильд в страхе отдернул руку; он никогда еще не видел и не щупал кожи, подумал, что сиденье – какой-то зверь, и предпочел сесть на пол. Для него тот день был полон невероятных событий – утром катание в картонной коробке из-под клизм, первая проба летать, сидение на мертвой голове. Что еще его ждет? Когда кадиллак поехал, он не выдержал и расплакался – ведь он первый раз в жизни ехал в автомобиле. – Он никогда не видел машин, – объяснил Кудри. Сам он тоже никогда не трогал кожаной обивки, но сидел на роскошном сиденье, как будто был рожден ездить в таких машинах. Он, конечно, не сообразил, что белесые разводы на сиденье всего только результат неосторожности, – к несчастью, он будет постоянно обманываться подобным образом, принимать желаемое за действительное. – Помедленнее, Уолли, – сказала Кенди, – малыш боится. Она перегнулась через спинку сиденья, протянула руки к юному Копперфильду, и рев тотчас же прекратился. Он узнал волосы, обрамляющие лицо, протянутые руки, добрую улыбку; все это было знакомо по сестрам Эдне и Анджеле. Не то что мужчины, думал Копперфильд, которые берут тебя одной рукой и несут на бедре; мужчинами для него были д-р Кедр и Гомер. Кудри Дей тоже иногда носил, но он еще был слабак и часто его ронял. – Ну полно, не плачь, не надо бояться, – говорила Кенди и, перенеся малыша через спинку сиденья, усадила к себе на колени. Копперфильд улыбнулся, потрогал ее волосы, таких красивых он никогда не видал, даже подумал, наверное, ненастоящие. И никогда еще ни от кого так хорошо не пахло. От ткнулся ей в шею и громко понюхал. Кенди крепко обняла его и поцеловала в голубую жилку на виске. Взглянула на Уолли и чуть не заплакала. Кудри Дей, изнывая от зависти, вцепился в кожаное сиденье, Что бы такое сделать, лихорадочно думал он, чтобы они захотели взять его. Каким надо быть, чтобы взяли, спрашивал он себя и не находил ответа. Поймал в зеркале заднего обозрения глаза Уолли; смотреть, как Кенди ласкает Копперфильда, было выше человеческих сил. – Ты один из сирот? – спросил Уолли, надеясь, достаточно тактично. – Кто же еще! – громко воскликнул Кудри и мысленно одернул себя, не слишком ли много энтузиазма прозвучало у него в голосе. – Я не просто один из сирот, – прибавил он. – Я лучше всех. Услыхав эти слова, Кенди рассмеялась и обернулась к нему. Кудри почувствовал, как кожа сиденья поползла у него из рук. Надо что-то сказать, но сопли текли так сильно – что ни скажи, все будет плохо. Не успел он вытереть локтем нос, Кенди протянула ему носовой платок. Не просто дала, а крепко прижала к носу. – Сморкай, – приказала она. Такое с ним было всего один раз, когда сестра Эдна вытерла ему нос своим платком. Он зажмурился и деликатно сморкнул. – Еще раз, – сказала Кенди. – Сморкай как следует. И он сморкнул, да так, что в голове у него сразу прояснилось. От запаха платка все поплыло перед глазами, он зажмурился и стал писать в штаны. Это потрясло его, он откинулся на огромную спинку сиденья и вдруг увидел, что ладонь у Кенди полна его соплей, а она ни капли не сердится, только вид озабоченный. Наверное, от этого он все писал и писал, не мог остановиться. Кенди недоуменно и сострадательно смотрела на него. – Налево или направо? – весело спросил Уолли, притормозив у поворота в отделение мальчиков. – Налево, – крикнул Кудри, открыл правую дверцу машины и прибавил: – Простите! Я даже ночью не писаюсь! Я просто замерз. И разволновался. У меня был такой трудный день. Я правда хороший, – кричал он. – Я лучше всех! – Не расстраивайся и садись обратно, – скомандовал Уолли, но Кудри уже бежал со всех ног по пустоши к дальнему углу здания. – Бедный мальчик описался, – сказала Кенди. Уолли смотрел, как нежно держит она малыша, и у него тоже защемило сердце. – Давай не будем этого делать, – сказал он. – Пожалуйста. Ты родишь ребенка. Я хочу его, хочу от тебя. Все будет чудесно. Мы просто сейчас повернем и поедем домой, – умолял он ее. – Нет, Уолли, – твердо сказала Кенди. – Нам еще рано заводить детей. С этими словами она прижалась лицом к влажной шейке Давида Копперфильда, от малыша пахло медом и немного затхлостью. Кадиллак не двигался с места. – Ты уверена? – шепнул ей Уолли. – Не надо бы этого делать. Кенди потому и любила его – он всегда знал, когда что сказать. Она была более практична, чем Уолли Уортингтон; упрямая в отца, она не отступала от раз задуманного; мямлей ее никто не назвал бы. – Мальчик сказал налево, вот и поезжай налево, – распорядилась она. Миссис Гроган, стоя у дверей отделения девочек, смотрела на кадиллак. Она не видела, как убежал Кудри Дей, не могла различить, кого держит на коленях молодая красивая девушка (красивее она в жизни не видела). Наверное, своего ребенка. Спутник ее тоже хорош собой, пожалуй, даже слишком хорош для мужа, как говорят в Мэне. Очень молоды, рассуждала миссис Гроган, вряд ли возьмут кого-нибудь в дети. А жаль, судя по всему, люди богатые. Кадиллак ничего ей не говорил, а вот облик пассажиров сомнений не оставлял. Как странно, она глядела на эту богатую, красивую пару и радовалась. А ведь богатые люди никогда не вызывали у нее теплых чувств, у нее в отделении столько неудочеренных девочек, которых она обожала и жалела. Но личной обиды она никогда ни к кому не питала. Впрочем, у нее в жизни почти ничего личного не было. Автомобиль не двигался с места, и миссис Гроган лучше рассмотрела, кто в нем сидит. Бедненькие, думала она. Конечно, это не замужняя пара, но у них есть ребенок. Его или ее родители хотят лишить их наследства, ясно как Божий день. На них может лечь пятно позора. И вот они приехали в Сент-Облако, чтобы отдать своего ребенка в приют. Но они колеблются. Она хотела броситься к ним, умолять: не делайте этого! Уезжайте отсюда! Воображаемая драма привела ее в ужас. «Не делайте этого», – прошептала она, собрав все свои силы для передачи телепатического сигнала. И Уолли этот сигнал принял, когда сказал Кенди: «Не надо бы этого делать». Тем не менее машина тронулась с места и повернула не назад, а подъехала прямо к дверям больницы. Сердце у миссис Гроган упало. Мальчик или девочка? – беззвучно спрашивала она себя. «Что за херня там происходит?» – подумала Мелони, вернувшись к своему окну. В спальне горел яркий верхний свет, и Мелони видела в стекле свое отражение. Вот белый кадиллак въехал на ее нижнюю губу и остановился, по щеке пробежал куда-то Кудри Дей, а на шее – руки красивой молодой девушки обнимали Давида Копперфильда. Мелони разглядывала себя как в зеркале. Ее ничего не расстраивало – ни тяжелые черты лица, ни близко посаженные глаза, ни вечно лохматые волосы, словом, внешность ее не волновала. Огорчалась она из-за пустоты во взгляде, отсутствия в глазах жизненной энергии (что-что, а энергия еще совсем недавно била в ней через край). Мелони не помнила, когда она смотрелась в зеркало последний раз. И еще ее беспокоила такая же пустота во взгляде Гомера, она только сегодня это заметила, когда Гомер поднимал тело начальника станции; не отсутствие напряженной думы, а полная пустота – ни мыслей, ни чувств. Теперь она боялась Гомера. Как все переменилось! Ей так хотелось напомнить ему о его обещании. «Ты ведь не уедешь от нас?» – чуть не спросила она и не решилась. «Возьми меня с собой, если решишь уехать», – вертелось на языке, но, увидев в его взгляде пустоту, какую и в себе ощущала последнее время, не могла произнести ни слова. «Кто эти красавчики? – спрашивала она себя. – Откуда эта машина?» Она не видела лиц, но даже затылки их нарушали ее душевное равновесие. Медового оттенка волосы молодого человека так шли к его загорелой шее, что ее пробрала дрожь. И как это прическа у женщин может быть столь безупречной – волосок к волоску, не рассыпаются, не путаются? Наверное, это особая стрижка, вон как они ровно ложатся у этой девушки на прямые, хрупкие на вид плечи. И как изящно, именно изящно, держит она на коленях этого заморыша, думала Мелони. Наверное, слово «заморыш» она прошептала, потому что стекло вдруг запотело от ее дыхания, и изображение исчезло, а когда стекло очистилось, она увидела, что машина едет ко входу в больницу. Эти люди слишком прекрасны, думала Мелони, у них не может быть нужды в абортах. Чисты и безупречны и потому не трахаются. Слишком чисты для этого. Эту красивую девушку, наверное, удивляет, что она не беременеет. Она не знает, что для этого всего-то надо переспать с мужчиной. Приехали, чтобы усыновить кого-нибудь. Но по себе они здесь никого не найдут. Слишком уж хороши. Она так ненавидела их, что плюнула прямо в свое скучное отражение и смотрела, как слюна медленно ползет вниз по стеклу. Не хочется даже шевельнуть пальцем. Будь это раньше, пошла бы пошаталась вокруг кадиллака, вдруг они в нем что оставили – она бы стянула. А сейчас даже этот соблазн не может оторвать ее от окна. * * * Д-р Кедр сделал первый аборт, ассистировала на этот раз сестра Эдна. Попросил Гомера проверить, как идут схватки у женщины из Дамарискотты. Второй аборт ассистировала сестра Анджела, но д-р Кедр настоял на присутствии Гомера, пусть учится, как давать пациенткам эфир. Сам он был такой искусник, что первая женщина во время аборта разговаривала с сестрой Эдной, а боли при этом не чувствовала. Она говорила и говорила обо всем на свете, перескакивая с одного на другое, что доставляло сестре Эдне огромное удовольствие. Гомер наложил второй женщине на лицо маску и ругнул себя – дал слишком большую дозу эфира. – Лучше избыток, чем недостаток, – утешала его сестра Анджела, она держала голову женщины и машинально поглаживала подушечками пальцев ее бледные виски. Кедр попросил Гомера ввести женщине во влагалище зеркало, Гомер подчинился и теперь угрюмо смотрел на отраженную в зеркале блестевшую шейку матки с крепко сжатым зевом; шейку обволакивала чистейшая слизь, и Гомеру показалось, что она купается в утренних розовых облаках, подсвеченных встающим солнцем. Если бы Уолли Уортингтон глянул сейчас в зеркало, он сравнил бы матку с яблоком в бледно-розовой стадии созревания. Только вот что это за маленькая щелка? – удивился бы он. – Как выглядит шейка матки? – спросил д-р Кедр. – Прекрасно, – ответил Гомер. К его удивлению, Кедр протянул ему пулевые щипцы. Простой инструмент, которым захватывают переднюю губу шейки матки, после чего зондируют глубину матки и начинают вводить расширители. – Вы помните, что я вам сказал? – спросил Гомер у д-ра Кедра. – Тебе претит прикасаться к шейке матки? – ответил вопросом Кедр. Гомер взял пулевые щипцы и захватил ими губу шейки матки, не допустив ни одной ошибки. «Но я не прикоснусь ни к одной кюретке, – подумал он. – Это сделать д-р Кедр меня не заставит». Но д-р Кедр даже не стал его просить. – Спасибо за помощь, – сказал он. Сам измерил полость матки и расширил канал шейки. Попросил только подать кюретку, Гомер подал. – Помните, я спросил вас, необходимо ли мое присутствие? – тихо проговорил Гомер. – Если это не так важно, я бы предпочел ничего этого не видеть. Помните наш разговор? – Но тебе надо это видеть, – ответил д-р Кедр, прислушиваясь к звукам, издаваемым кюреткой, и стараясь тише дышать. – Мое мнение таково, – продолжал д-р Кедр, – твое участие ограничится наблюдением и ассистированием, пусть непрофессиональным. Цель – усвоить ход операции и научиться ее делать, даже если ты этого не хочешь. Разве я кому-нибудь что-нибудь навязываю? Когда ко мне приходит всеми брошенная женщина и говорит, что она против аборта и хочет родить ребенка, еще одного сироту, я что, давлю на нее? Давлю? Никогда, – говорил д-р Кедр, продолжая выскабливание. – Я принимаю роды, черт бы все побрал. Ты думаешь, сколько родившихся здесь детей будут счастливы? Думаешь, жизнь сироты сахар? Конечно, ты так не думаешь. Но разве я когда-нибудь возражал? Никогда. И даже ничего не советовал. Я делаю то, что женщины просят – аборт или еще одного сироту. – Я тоже сирота, – вставил Гомер. – Разве я требую, чтобы ты думал как я? – Но вы этого хотите. – Женщинам, которые сюда приходят, все равно, чего я хочу, – сказал Уилбур Кедр. Он положил кюретку среднего размера и протянул руку за маленькой, которую Гомер уже приготовил и автоматически протянул. – Я хочу приносить пользу, – начал было Гомер, но д-р Кедр продолжал, как не слыша: – Тогда не прячь голову в песок. Не вороти носа. Тебе это непозволительно. Ты сам мне сказал, и сказал правильно: «Я хочу приносить пользу, хочу все знать, участвовать в жизни приюта, не надо ничего таить от меня». Ты мне это внушил. И ты прав, – сказал д-р Кедр. Но тут же поправился: – Был прав. – Но он живой, – сказал Гомер Бур. – И в этом все дело. – Ты участник процесса, – продолжал Кедр. – Сегодня роды, завтра аборт. Твое неодобрение замечено. Оно законно. Ты вправе иметь собственное мнение. Но ты не вправе быть недоучкой, делать свою работу кое-как. А представь, что в один прекрасный день твои взгляды изменятся. – Они никогда не изменятся. – Ну хорошо. А если, вопреки желанию, тебе придется все-таки – ради спасения жизни матери – сделать… – Я не врач. – Точно, до совершенства тебе еще далеко. Хоть десять лет учись здесь, все равно профессионалом не будешь. Но что касается гинекологии и всего, что с ней связано, тут я могу тебе помочь стать первоклассным специалистом. Точка. Ты уже сейчас больше знаешь, чем многие так называемые опытные акушерки, черт бы их побрал. Гомер видел, что работа с малой кюреткой уже подходит к концу, приготовил несколько ватных тампонов и подал один д-ру Кедру. – Я никогда не заставлю тебя, Гомер, делать что-то против твоей воли, – никак не мог успокоиться д-р Кедр. – Но ты будешь наблюдать, узнавать, запоминать то, что я делаю. Иначе для чего я? Разве мы посланы на эту землю бездельничать? Что, по-твоему, значит – приносить пользу? Ты думаешь, я тебя оставлю в покое, допущу, чтобы ты превратился в Мелони? – А почему вы не учите ее? – спросил Гомер. Вопрос вопросов, подумала сестра Анджела, но голова женщины в этот миг слегка дернулась у нес в руках, она застонала, и сестра Анджела, нагнувшись, коснулась губами ее уха. – Все идет хорошо, миленькая, – прошептала она. – Врач уже все кончил. Сейчас будете отдыхать. – Ты понимаешь меня, Гомер? – спросил д-р Кедр. – Да. – Но ты не согласен? – Точно. «Ах ты дерзкий, упрямый, жалеющий себя, своевольный, высокомерный, несмышленый юнец», – подумал Уилбур Кедр, но вместо всего этого только сказал: – Может, ты еще передумаешь и захочешь быть врачом. – Мне нечего передумывать. Я никогда не хотел быть врачом. Кедр посмотрел на испачканный кровью тампон – ровно столько, сколько положено, – и протянул руку за свежим тампоном, уже приготовленным Гомером. – Так, значит, ты не хочешь быть врачом? – опять спросил он. – Нет, – ответил Гомер. – Думаю, что нет. – Но у тебя слишком мало других возможностей. Не из чего выбирать, – философски заметил Кедр, и у него защемило сердце. – Да, это я виноват, что ты не любишь медицину. И сестра Анджела, куда менее сентиментальная, чем сестра Эдна, вдруг почувствовала, что сейчас заплачет. – Ни в чем вы не виноваты, – поспешил сказать Гомер. Уилбур Кедр опять проверил, не началось ли кровотечение. – Здесь больше делать нечего, – коротко бросил он. – Если не возражаешь, побудь с ней, пока не кончится действие эфира. Ты ее здорово оглушил, – прибавил он, заглянув женщине под оттянутое веко. – Я сам приму роды женщины из Дамарискотты. Я ведь не знал, что тебе вообще медицина не по душе. – Это не так, – ответил Гомер. – Я приму роды у этой женщины. Даже буду счастлив. Но Уилбур Кедр уже отвернулся от пациентки и покинул операционную. Сестра Анджела быстро взглянула на Гомера; взгляд ее был вполне нейтральный и, уж конечно, не испепеляющий и даже не презрительный, но и не сочувственный. И не дружеский, подумал Гомер. И прошествовала вслед за д-ром Кедром, оставив Гомера с пациенткой, выбирающейся из эфирных паров. Гомер проверил тампоном, нет ли кровотечения, почувствовал, как женщина пальцами коснулась его запястья. – Я подожду, пока ты сходишь за каталкой, золотко, – произнесла она, едва шевеля языком. В душевой отделения мальчиков было несколько кабинок; д-р Кедр умылся над умывальником холодной водой и глянул в зеркало – не осталось ли на лице следов слез; он не чаще Мелони смотрелся в зеркало и его поразил собственный вид: сколько времени он выглядит уже таким стариком. Он покачал головой и в зеркале позади себя увидел на полу груду мокрой одежды Кудри Дея. – Кудри! – позвал он. Д-р Кедр был уверен, что в душевой, кроме него, никого нет, но в одной из кабин был Кудри Дей и тоже плакал. – У меня был очень плохой день, – донеслось из кабины. – Давай с тобой об этом поговорим, – предложил д-р Кедр, и Кудри Дей покинул добровольное заточение. На нем была более-менее чистая одежда, но явно чужая. Это были старые вещи Гомера, из которых Гомер давно вырос, а Кудри еще не дорос. – Я хочу хорошо выглядеть, чтобы эта красивая пара усыновила меня, – объяснил Кудри. – Усыновила тебя? – переспросил д-р Кедр. – Какая пара? – Вы сами знаете какая. – Кудри был уверен, что это приглашенные д-ром Кедром усыновители. – Очень красивая тетя в белой машине. «У бедного ребенка бред», – подумал Уилбур Кедр, взял Кудри на руки и сел с ним на край раковины, чтобы понаблюдать за его состоянием. – Может, они приехали за кем-то другим? – упавшим голосом спросил Кудри. – Тете понравился Копперфильд, а он даже еще не умеет говорить. – Сегодня нет никаких усыновлений, Кудри. Я ни с кем не договаривался. – Может, они просто так приехали, посмотреть? – предположил Кудри. – Хотят выбрать самого лучшего? – Так не делается, Кудри, – сказал всерьез обеспокоенный д-р Кедр. Неужели малыш думает, что Сент-Облако – это зоомагазин, куда можно приехать просто так, развлечения ради? – Я не знаю, как это делается. – Кудри опять заплакал. А ведь укатали сивку крутые горки, вдруг на секунду подумал Д-р Кедр, находясь под впечатлением увиденного в зеркале. Он чувствовал, что сдаст, хорошо бы его самого кто-нибудь усыновил, просто взял бы и увез отсюда. Он прижал к груди мокрое от слез лицо мальчика, зажмурился, и в глазах у него поплыли звезды, которые являлись обычно под влиянием эфира. Сейчас они безжалостно напомнили ему капли крови на стерильных тампонах, которых он повидал тысячи. Он посмотрел на Кудри Дея и засомневался: усыновит ли его кто-нибудь; вдруг ему грозит стать вторым Гомером Буром. Сестра Анджела помедлила у дверей в душевую, слушая, как д-р Кедр утешает Кудри Дея. Она больше беспокоилась о д-ре Кедре, чем о мальчике. Сестре Анджеле и во сне не могло присниться, что между д-ром Кедром и Гомером, так любящими друг друга, когда-нибудь возникнет это упрямое противостояние. Ее удручало, что она бессильна им помочь. Какое счастье – зачем-то зовет сестра Эдна, дела отвлекут от горьких мыслей. Она решила поговорить сначала с Гомером, это легче; но пока не знала, что скажет тому и другому. Гомер побыл со второй женщиной, пока окончилось действие наркоза; он переложил ее с операционного стола на каталку и навесил по бокам перильца, на случай если у нее закружится голова. Заглянул в соседнюю комнату, первая женщина уже сидела в постели; но он подумал, что им сейчас лучше побыть в одиночестве, и оставил вторую в операционной. Женщине из Дамарискотты наверняка еще не пришло время родить. В крошечной больнице так тесно, а он мечтает о собственной комнатке. Надо, однако, первым делом попросить прощения у д-ра Кедра. Как могли все те слова сорваться у него с языка? Причинить д-ру Кедру такую боль! Гомер чуть не плакал и поспешил в провизорскую; между прутьями железной койки торчали, как он было подумал, ноги д-ра Кедра: койку, всю, кроме изножья, загораживали шкафы с медикаментами. И Гомер обратился к ногам, мысленно удивившись их слишком большому размеру; и еще его удивило, что д-р Кедр, человек аккуратный, лег на кровать в туфлях, облепленных грязью. – Д-р Кедр, – сказал Гомер, – простите меня. Никакого ответа. Ругая себя, Гомер подумал, что д-р Кедр, пожалуй, не в самое подходящее время удалился «немного вздремнуть». – Простите меня, я вас очень люблю, – продолжал Гомер немного громче. Затаил дыхание, прислушался: дыхания не слышно; встревоженный, он зашел за шкаф и увидел на кровати бездыханное тело начальника станции. Гомеру, конечно, и в голову не пришло, что до этого раза никто никогда не объяснялся начальнику станции в любви. Сестры Эдна и Анджела не могли найти для него другого места. Они перенесли сюда тело из операционной, чтобы пощадить чувства женщин, которым Кедр делал аборт. Не положишь же его в палату рожениц или в спальню мальчиков – то-то был бы переполох. – Вот черт, – выругался Гомер. – Что случилось? – спросил д-р Кедр, проходя мимо провизорской на руках с Кудри Деем. – Да так, пустяки, – ответил Гомер. – У Кудри Дея сегодня плохой день, – объяснил д-р Кедр. – Не расстраивайся, Кудри, – махнул Гомер мальчику. – К нам кто-то приехал. Как в зоомагазин. Хотят кого-то взять в дети, – выпалил Кудри. – Мне кажется, ты что-то напутал, – сказал д-р Кедр. – Скажи им, Гомер, что я лучше всех. Скажешь? – попросил Кудри. – Ну конечно. Ты и правда у нас лучше всех. – Уилбур! – позвала сестра Эдна. Они с сестрой Анджелой что-то живо обсуждали у открытых дверей больницы. Д-р Кедр, его строптивый ученик и второй по возрасту воспитанник двинулись на их голоса, посмотреть, что еще там стряслось. А вокруг кадиллака собралась тем временем небольшая, но шумная толпа. – Жалко, ребятки, что не яблочный сезон, – говорил Уолли, раздавая направо и налево банки с медом и яблочное желе. – Мы бы привезли яблок и сидра. Знаете, какой он вкусный. Со всех сторон к нему тянулись грязные жадные ручонки. Мэри Агнес Корк, вторая по возрасту в отделении девочек, ухитрилась завладеть уже третьей банкой. Уроки Мелони, как действовать в таких случаях, не пропали даром. «Мэри Агнес» было любимое имя миссис Гроган, а «Корк» – название графства в Ирландии, где она родилась. Чуть не каждая третья новорожденная получала эту фамилию. – Банок много! – ободряюще воскликнул Уолли, когда Мэри Агнес, опустив за ворот блузки две банки меда и одну желе, потянулась за четвертой.

The script ran 0.022 seconds.