1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— О, целых три поколения путешествуют вместе! — восторженно вскричал господин Теобальд. — Совсем как в добрые старые времена! — Это он прибавил специально для бабушки. — Когда еще не было такого количества разводов, а молодые супружеские пары не требовали себе отдельных спален. Должен сказать, у нас настоящий семейный пансион. Жаль только, вы не заказали номера заранее, чтобы я мог разместить вас поудобнее и поближе друг к другу.
— Мы не привыкли спать в одной комнате, знаете ли! — отрезала бабушка.
— О, я совсем не это имел в виду! — поспешил успокоить ее Теобальд. — Я всего лишь хотел сказать, что ваши номера будут расположены не так близко друг к другу, как вам, возможно, хотелось бы.
Это явно встревожило бабушку.
— И как далеко они будут друг от друга? — спросила она.
— Видите ли, у меня всего два свободных номера, — сказал он. — И только один из них достаточно велик, чтобы в нем могли поместиться эти два мальчика и их родители.
— А где же будет моя комната? — холодно спросила Йоханна.
— Прямо напротив ватерклозета! — сообщил ей Теобальд, словно это был явный плюс.
Но когда нас повели в номера — бабушка при этом настороженно держалась рядом с отцом в самом конце процессии, — я услышал, как она сердито пробормотала:
— Не так я представляла себе заслуженный отдых на старости лет! Общая уборная прямо напротив моей двери! И слышно, как каждый туда входит и выходит!
— Ни одна из наших комнат не похожа на другую! — вещал между тем господин Теобальд. — Вся мебель старинная, фамильная… — В это мы вполне могли поверить: большая комната, которую нам с Робо предстояло разделить с родителями, больше смахивала на музей, битком набитый всякими безделушками. Там было несколько старинных платяных шкафов, украшенных разностильными ручками, раковина отделана бронзой, а изголовья кроватей — резьбой. Я видел, как отец прикидывает в уме все минусы и плюсы, чтобы занести их в свою заветную тетрадь. Йоханна, похоже, заметила это и сказала ему:
— Это ты можешь сделать и попозже. Пусть мне сперва покажут, где я буду спать!
Всей семьей мы послушно последовали за Теобальдом и бабушкой по длинному извилистому коридору, причем отец явно подсчитывал, сколько шагов ему потребуется пройти до уборной. Ковер в коридоре был тонкий, невнятного серого цвета. На стенах висели старые фотографии участников соревнований по конькобежному спорту — коньки у всех были какие-то странные: их лезвия загибались вверх, точно мыски башмаков средневековых шутов или полозья старинных саней.
Робо, убежавший далеко вперед, оповестил нас, что уборная обнаружена.
Комната бабушки действительно оказалась напротив — битком набитая фарфором и полированным деревом и пропахшая плесенью. Шторы на окнах были влажные, а посредине кровати виднелось странное возвышение — так у собак порой поднимается шерсть на загривке и вдоль хребта; возвышение это вызывало слегка тревожное чувство: казалось, кто-то очень худой лежит, вытянувшись, точнехонько в самом центре кровати.
Бабушка не сказала ни слова, и только когда Теобальд выкатился из комнаты с таким видом, словно его сперва ранили в самое сердце, а потом сообщили, что жить он все-таки будет, бабушка спросила отца:
— На каком таком основании этот пансион надеется получить категорию В?
— Вряд ли он ее получит; это совершенно определенно категория С, — ответил отец.
— В категории С родился и в ней же умрет, — вставил я.
— Что до меня, то я бы сказала, что это категория Е или даже F, — сурово заявила Йоханна.
Мы снова вышли в коридор. В маленькой полутемной гостиной, где мы рассчитывали выпить чаю, какой-то человек без галстука пел венгерскую песню.
— Это вовсе не значит, что он венгр, — сказал бабушке отец, но она скептически заметила:
— Даже если и так, то его странное поведение не делает ему чести.
От чая и кофе бабушка отказалась. Робо съел маленькое пирожное, по его словам очень вкусное. Мы с матерью выкурили сигарету; она как раз пыталась бросить курить, а я — начать. Поэтому сигарету мы разделили пополам и дали друг другу слово никогда не выкуривать целую сигарету в одиночку.
— Это один из наших лучших постояльцев, — шепнул отцу господин Теобальд, указывая на певца. — Он знает песни всех стран мира.
— Венгерские-то, по крайней мере, он точно знает, — заметила бабушка, но все же улыбнулась.
Потом к нам подошел какой-то маленький человечек, чисто выбритый, однако с той вечной тенью цвета вороненой стали на худом лице, какая бывает у очень темноволосых людей. Он был в чистой белой рубашке (хотя и немного пожелтевшей от старости и бесконечных стирок), в брюках от вечернего костюма и в совершенно не подходившем к этим брюкам пиджаке. Он что-то сказал бабушке, но она не поняла и переспросила:
— Простите, как вы сказали?
— Я сказал, что могу рассказывать сны, — повторил человечек.
— Рассказывать сны? То есть пересказываете те сны, которые видели? — уточнила бабушка.
— Да, я вижу сны и умею их рассказывать, — загадочно подтвердил он. Певец тут же умолк, прислушался к разговору и пояснил:
— Он вам мигом расскажет любой сон любого человека, какой вы только пожелаете узнать.
— Я совершенно уверена, что не желаю ничего слушать про какие-то чужие сны, — отрезала бабушка. И с отвращением посмотрела на клок черных волос, выглядывающий из расстегнутого ворота певца. На рассказчика снов она вообще смотреть не стала.
— Насколько я вижу, вы настоящая дама, — сказал ей рассказчик снов. — И не станете откликаться на любой сон, который возьмет да и приснится, верно?
— Разумеется нет! — ответствовала бабушка и наповал сразила моего отца одним из своих знаменитых взглядов «как-ты-мог-допустить-чтобы-такое-случилось-со-мной!».
— Но я знаю один сон, который вы бы никогда не оставили без внимания, — сказал рассказчик снов и закрыл глаза.
Певец незаметным движением придвинул ему стул, и вдруг оказалось, что рассказчик сидит совсем рядом с нами. Робо, хотя давно уже вышел из младенческого возраста, забрался к отцу на колени.
— В высоком замке, — начал рассказчик снов, — рядом со своим мужем лежала в постели женщина. Она проснулась внезапно среди ночи и никак не могла понять, что же ее разбудило, однако чувствовала себя настолько свежей и бодрой, словно давно уже наступило утро. Ей было отчего-то понятно, хотя она на него даже не посмотрела, что муж ее тоже не спит и тоже проснулся совершенно внезапно…
— Надеюсь, это годится для детских ушей? Ха-ха-ха! — рассмеялся господин Теобальд, но никто на него даже не взглянул. Бабушка, сложив руки на коленях, внимательно смотрела на певца и на рассказчика; она сидела очень прямо, плотно сдвинув колени и спрятав каблуки туфель под стул. Мать держала отца за руку. Я сидел рядом с рассказчиком снов, от пиджака которого несло зверинцем. Он помолчал и продолжил:
— Итак, женщина и ее муж лежали без сна и прислушивались к звукам во дворе и в замке, который арендовали совсем недавно и знали не очень хорошо. Они еще не привыкли на ночь запирать входные двери. Мимо замка часто гуляли деревенские жители, а деревенским детишкам разрешалось висеть и качаться на старинных воротах. Но что же все-таки разбудило супругов?
— Медведи? — спросил Робо, но отец приложил палец к его губам.
— Нет, они услышали топот лошадиных копыт, — сказал рассказчик снов.
Йоханна, которая сидела на своем жестком стуле, вздрогнула, закрыла глаза и склонила голову на грудь.
— Да, они услышали храпение и топот лошадей, не желавших стоять на месте, — продолжал рассказчик снов. — Муж той женщины коснулся ее руки и удивленно спросил: «Там, кажется, лошади?» Женщина встала с постели и подошла к окну, выходившему во двор замка. Она могла бы поклясться, что увидела во дворе целый отряд конных воинов! И каких! Все в рыцарских доспехах; забрала шлемов опущены, так что наверху их тихие голоса были едва слышны, точно голоса далекой слабой радиостанции. Доспехи поскрипывали и позванивали, стоило лошадям шевельнуться.
Во дворе замка был высохший бассейн, посреди которого когда-то бил фонтан, но теперь женщина с удивлением увидела, что фонтан снова бьет и бассейн полон воды; вода переливалась через его потрескавшиеся, обломанные края, и лошади с наслаждением пили. Рыцари выглядели усталыми, однако спешиваться явно не собирались; они посматривали вверх, на темные окна замка, словно знали, что их к этому водному источнику никто не приглашал, — и все же они нуждались в этой краткой передышке на пути неизвестно куда.
Женщина видела, как поблескивают в лунном свете их большие щиты. Она замерзла, осторожно отошла от окна и прилегла рядом с мужем.
«Что там?» — спросил он ее.
«Лошади», — отвечала она.
«Мне так и показалось, — сказал он. — Они там все цветы съедят».
«А кто построил этот замок?» — неожиданно спросила жена. Замок был очень старый, они оба прекрасно об этом знали.
«Карл Великий», — сонным голосом ответил муж; он уже начинал засыпать.
А женщина все лежала без сна и все слушала журчание воды, которая, казалось, сбегала по всем трубам замка, по всем его желобам, чтобы наполнить тот бассейн во дворе. И еще она все время слышала тихие, искаженные забралами и расстоянием голоса воинов — воинов Карла Великого, говоривших на каком-то мертвом языке. Мертвый язык и голоса рыцарей казались женщине столь же ужасными, сколь ужасным казался ей далекий VIII век и люди, называвшиеся франками. А лошади пили, и пили, и никак не могли напиться.
Женщина все ждала, когда же эти люди уйдут; она совсем их не боялась, понимая, что они просто совершают некое странствие и это остановка в пути, в одном из мест, когда-то хорошо им знакомых. И еще она чувствовала, что, пока слышен звук текущей воды, нельзя тревожить покой замка и царящую в нем тьму. Когда же она наконец уснула, ей казалось, что воины Карла Великого все еще там.
Утром муж спросил ее:
«Ты тоже слышала звук струящейся воды?»
«Да, — сказала она, — конечно слышала».
Но фонтан, разумеется, был сух, и цветы остались не тронуты, это было видно даже из окна спальни. Хотя обычно цветы лошади едят с удовольствием.
«Посмотри, — сказал муж, когда они вместе спустились во двор, — нигде никаких отпечатков подков! И навоза нет! Должно быть, нам все это приснилось».
Она не сказала ему, что там были еще и воины в рыцарских доспехах, а к тому же вряд ли двум разным людям может присниться один и тот же сон. Она не стала напоминать мужу, что он слишком много курит и порой не способен почувствовать даже аромат только что сваренного супа в собственной тарелке, а уж запаха лошадей, находившихся так далеко внизу, под открытым небом, он и вовсе не учует.
Она видела тех воинов (а может, они ей снились?) еще раза два, пока они жили в замке, но муж больше ни разу не проснулся одновременно с нею. И каждый раз они появлялись неожиданно. Однажды она проснулась, чувствуя на языке вкус металла, словно лизнула старую ржавую железяку — меч? нагрудную пластину доспехов? кольчугу? наколенник? — и выглянула в окно. Они снова были там, во дворе, только погода уже начинала портиться, похолодало, и над водой в бассейне поднимался густой туман, почти скрывая из виду коней, побелевших от инея. И на этот раз воинов было гораздо меньше, чем в прошлый, словно суровая зима и тяжкие испытания вырвали из их рядов многих товарищей. В самый последний раз лошади показались ей похожими на привидения, а люди — на пустые доспехи, накрепко приделанные к седлам. Морды лошадей совсем обледенели. И дышали они (а может, люди?) хрипло, затрудненно…
Муж этой женщины, — сказал рассказчик снов, — вскоре умер от какой-то респираторной инфекции. Но тогда она еще не знала, что он вскоре умрет.
Бабушка подняла голову и с размаху влепила рассказчику снов пощечину — прямо по его сине-серому от густой щетины лицу. Робо у отца на коленях испуганно сжался в комок. Моя мать схватила Йоханну за руку. Певец нервным движением отбросил назад волосы и вскочил — то ли испугавшись, то ли готовый с кулаками защищать своего друга. Однако рассказчик снов драться не собирался; он молча поклонился бабушке и вышел из гостиной. Казалось, они с Йоханной заключили какой-то молчаливый договор, который, впрочем, не принес радости ни тому, ни другой. Мой отец снова записал что-то в своем гроссбухе.
— Ну что, разве плохая история? Ха-ха-ха! — бодренько спросил нас господин Теобальд и взъерошил Робо волосы, чего тот терпеть не мог.
— Господин Теобальд, — сказала моя мать встревожено, — а знаете, ведь и мой отец умер от респираторной инфекции!
— О господи, черт подери! — воскликнул Теобальд. — Мне очень жаль, сударыня, — обернулся он к бабушке, но та говорить с ним не пожелала.
Потом мы повели бабушку обедать в ресторан категории А, однако она едва притронулась к еде.
— Этот тип — цыган, — заявила она. — Сатанинское отродье! Да к тому же венгерский цыган!
— Мама, перестань, прошу тебя, — сказала ей наша мать. — Ну откуда ему было знать про папу?
— Он знает куда больше, чем ты! — отрезала бабушка.
— Шницель просто превосходный, — заметил отец, записывая что-то в свою тетрадь. — И красное «Gumpoldskirchner» к нему в самый раз.
— И телячьи почки очень вкусные, — сказал я.
— И яйца тоже, — сказал Робо.
Но бабушка хранила молчание до тех пор, пока мы не вернулись в пансион «Грильпарцер»; только теперь мы заметили, что дверь в туалет подвешена сантиметров на тридцать выше уровня пола, так что напоминает, с одной стороны, дверцы в американских туалетах, а с другой — двери в «салунах», какими их изображают в вестернах.
— Так. Я очень рада, что успела воспользоваться туалетом в ресторане, — заметила бабушка. — Господи, как это отвратительно! Постараюсь не выходить в туалет и не предоставлять возможности каждому, кто проходит мимо, пялиться на мои голые лодыжки!
Когда мы оказались в своем «семейном» номере, отец сказал:
— А ведь, по-моему, Йоханна тоже когда-то жила в замке. По-моему, они с дедом арендовали что-то в этом роде, только давно.
— Да, — сказала мама, — еще до моего рождения. Они арендовали замок Катцельсдорф. Я видела фотографии.
— Вот почему рассказ этого венгра так ее расстроил! — догадался отец.
И тут в их разговор влез Робо.
— В коридоре кто-то катается на велосипеде! — сообщил он. — Я видел, как прямо у нас под дверью проехало колесо.
— Робо, иди спать, — сказала мама.
— Но колесо действительно проехало! — возмутился Робо. — И оно скрипело «сквик, сквик»!
— Довольно. Спокойной ночи, мальчики, — сказал отец.
— Почему нам нельзя и слова сказать? — заступился я за брата. — Мы тоже хотим поговорить.
— Вот и разговаривайте друг с другом, — сказал отец. — А я в данный момент разговариваю не с вами, а с мамой.
— Я очень устала и хочу спать, — сказала мама. — И я бы предпочла, чтобы никто и ни с кем больше не разговаривал.
Мы постарались не разговаривать и лежали тихо. Возможно, даже уснули. А потом Робо разбудил меня и шепотом сообщил, что ему нужно в уборную.
— Ты же знаешь, где она находится, — прошептал я в ответ.
Робо вышел, но дверь оставил чуточку приоткрытой; я слышал, как он идет по коридору, касаясь рукой стены. Вернулся он очень быстро.
— Там кто-то есть! — сказал он.
— Ну и что? Подожди, пока этот человек закончит свои дела, и заходи.
— Там даже свет не горел, — не унимался Робо, — а я все равно видел — я заглянул под дверь. Там кто-то есть — в темноте!
— Я и сам предпочитаю делать это в темноте, — сказал я.
Но Робо упорно хотелось поделиться со мной всем, что он там увидел. Оказывается, из-под двери были видны не ноги, а руки.
— Руки? — переспросил я.
— Да! Там, где должны были стоять ноги! — Робо поклялся, что все так и было.
— Слушай, не мешай мне спать! — рассердился я.
— Пожалуйста, пойдем туда и посмотрим, — умоляющим тоном попросил он. Я потащился по коридору за ним следом, и конечно же в уборной никого не оказалось.
— Руки ушли… — растерянно прошептал Робо.
— Ну, естественно! Из уборной всегда лучше всего на руках выходить, — насмешливо сказал я. — Ладно, иди писай, я тебя здесь подожду.
Он вошел в уборную, печально шмыгая носом, и помочился в темноте. Мы двинулись обратно и, когда уже подходили к нашему номеру, встретились с черноволосым человеком небольшого роста, с такой же синеватой щетиной на щеках, как у рассказчика снов, который так рассердил бабушку, и в такой же чистой, хотя и поношенной одежде. Он послал нам улыбку. И мне пришлось признать, что шел он на руках!
— Видишь? — прошептал Робо. Мы вошли в номер и накрепко заперли за собой дверь.
— В чем дело? — спросила мама.
— Там какой-то человек на руках ходит, — сказал я.
— Он и писает, тоже стоя на руках! — добавил Робо.
— Категория С! — пробормотал сквозь сон отец; отцу часто снилось, что он делает пометки в своей толстой тетради.
— Хорошо, мы поговорим об этом утром, — сказала мать.
— Может, это просто акробат, которому вздумалось подшутить над тобой, потому что ты еще маленький, — сказал я Робо.
— А откуда он знал, маленький я или большой, если он в это время в уборной был? — спросил Робо.
— Немедленно спать! — прошипела мама.
И тут из дальнего конца коридора донесся пронзительный вопль бабушки.
Мама накинула свой хорошенький зеленый пеньюар; отец облачился в купальный халат и поспешно нацепил очки; я натянул брюки прямо на пижамные штаны. Первым в коридор выскочил Робо. Из-под двери уборной исходил свет. Но бабушка, находившаяся там, продолжала издавать ритмичные вопли.
— Мы здесь! — крикнул я ей.
— Мама, что случилось? — спросила наша мать. Мы стояли в широкой полосе света возле двери в уборную. Нам были хорошо видны бабушкины розовато-лиловые шлепанцы и ее белые, как фарфор, лодыжки. Кричать она перестала.
— Я слышала шепот, когда лежала в кровати, — сказала она из-за двери.
— Это были мы с Робо, — сказал я ей.
— А когда мне показалось, что в коридоре больше никого нет, я все-таки решилась встать и пойти в уборную, — продолжала Йоханна, — но свет не включала и все делала очень тихо. И тут я услышала, а потом и увидела это колесо…
— Колесо? — переспросил отец.
— Да, большое колесо. Оно несколько раз прокатилось мимо двери уборной. Прокатится в одну сторону и тут же возвращается обратно…
Отец покрутил пальцами у виска и выразительно посмотрел на мать.
— У кого-то явно колесики не в порядке, — прошептал он, но мать сердито сверкнула глазами, и он умолк.
— А когда я включила свет, — продолжала рассказывать бабушка, — колесо тут же укатилось прочь.
— Я же говорил, что по коридору кто-то катается на велосипеде! — сказал Робо.
— Заткнись, Робо, — велел ему отец.
— Нет, это не велосипед, — сказала бабушка. — Там было только одно колесо.
Отец опять покрутил пальцами у виска.
— У нее самой одного-двух колесиков не хватает! — прошипел он, но мать сердито его толкнула, даже очки набок съехали.
— А потом пришел кто-то другой и заглянул под дверь! — сказала бабушка. — Вот тогда-то я и закричала.
— Кто пришел? — спросил отец.
— Я видела только его руки. Мужские руки — у него на пальцах были черные волосы, — сказала бабушка. — Руки стояли точно напротив двери в уборную. Он, должно быть, подглядывал за мной снизу.
— Он не подглядывал, бабушка, — сказал я, — он просто стоял там на руках.
— Не дерзи! — заметила мать.
— Но мы видели человека, который ходил по коридору на руках! — вмешался Робо.
— Ничего вы не видели! — сказал отец.
— Нет, видели! — возразил я.
— Мы сейчас своим криком всех перебудим, — предупредила нас мать.
В туалете с шумом спустили воду, и бабушка выплыла из-за двери с неизменным, лишь слегка поколебленным достоинством. На ней был купальный халат, надетый поверх пеньюара, из которого торчала очень длинная худая шея; вымазанное кремом лицо казалось абсолютно белым. Выглядела она как вспугнутая гусыня.
— Это злой человек, и намерения у него дурные, — сказала она вдруг. — И ему известны ужасные магические заклятья!
— Тому, кто смотрел на тебя из-под двери? — спросила мама.
— Тому, кто рассказал мне мой сон, — сказала бабушка. И слеза проделала дорожку в толще крема у нее на щеке. — Это же мой сон, а он рассказал его всем! Просто невероятно, что он его знает! Мой сон — о Карле Великом и его конных воинах… Я — единственный человек, которому этот сон мог быть известен. Он мне приснился еще до того, как ты родилась. — Она повернулась к нашей матери. — А этот злой колдун рассказывал мне мой сон так, словно сообщал по телевизору «последние известия»! Я даже твоему отцу никогда не рассказывала этот сон целиком. И никогда не была уверена, что это действительно был сон. А теперь вокруг какие-то колдуны, какие-то люди, которые ходят на руках, буквально поросших шерстью, какие-то магические колеса… Я хочу, чтобы мальчики спали со мной!
В общем, бабушка переехала в наш «семейный» номер, находившийся довольно далеко от уборной, и улеглась на постель моих родителей; лицо ее, вымазанное кремом, сияло, точно лицо мокрого привидения. Я видел, что Робо не спит и наблюдает за нею. Вряд ли и сама Йоханна спала хорошо; по-моему, ей опять снился тот сон о смерти; она вспоминала последнюю зиму и замерзших воинов Карла Великого в их металлических доспехах, покрытых инеем и почти неподвижных…
Наконец мне стало ясно, что придется тащиться в уборную. Я встал, заметив, что круглые карие глаза Робо проводили меня до двери.
В уборной кто-то был. Свет там не горел, но у стены напротив стоял одноколесный велосипед. И в темной уборной кто-то без конца спускал воду — словно там забавлялся ребенок, не дававший бачку даже наполниться до конца.
Я подошел ближе и заглянул под дверь — тот, кто был внутри, явно стоял не на руках, я, безусловно, увидел ноги, только они не касались пола, словно их обладатель стоял на цыпочках; подошвы этих ног, повернутые ко мне, были темно-красного цвета, а ступни — поистине огромны и приделаны к очень коротким, покрытым густой шерстью голеням. В общем, настоящие медвежьи лапы, только почему-то без когтей. У медведя когти не убираются, не то что у кошки. Если когти есть, ты их сразу видишь. Значит, тут либо человек, переодетый медведем, либо медведь, у которого удалили когти. Домашний медведь, может быть, подумал я. Или — если судить по его поведению в туалете — медведь, вломившийся в дом? Во всяком случае, по запаху я понял, что это никакой не человек в медвежьей шкуре, а самый настоящий медведь.
Я отступил к двери в бывшую бабушкину комнату, за которой, как выяснилось, прятался мой отец, ожидавший очередных неприятностей. Он резко распахнул дверь, и я буквально ввалился в номер, испугав нас обоих. Мама села в кровати и натянула стеганое одеяло на голову. «Я его поймал!» — крикнул отец, падая на меня. Пол дрогнул; велосипед, принадлежавший медведю, пошатнулся и въехал прямо в дверь уборной, откуда выскочил перепуганный зверь и чуть не растянулся в коридоре, споткнувшись о свой велосипед. Он испуганно посмотрел в открытую дверь номера на отца, который все еще сидел верхом на мне, поднял велосипед, сказал: «Гррауф!» Отец тут же захлопнул дверь.
На другом конце коридора послышался женский голос:
— Дуна, ты где?
— Харрф! — сказал медведь.
Мы услышали, как женщина подошла к нему и сказала:
— Ох, Дуна, ты все упражняешься! Никак не поймешь, что заниматься нужно днем, а не ночью!
Медведь не ответил. Отец осторожно приоткрыл дверь.
— Только в комнату никого не впускай! — предупредила мать, по-прежнему сидя под одеялом.
В коридоре возле медведя стояла очень красивая, но уже не очень молодая женщина, а медведь ловко балансировал в седле своего одноколесного велосипеда, одной лапой держась за плечо женщины. На голове у женщины красовался ярко-алый тюрбан, а сама она была с ног до головы обмотана куском материи, напоминавшим занавеску. На ее пышной груди виднелось ожерелье из медвежьих когтей; длинные серьги касались плеч, причем одно плечо было совершенно обнажено. Мы с отцом так и уставились на нее.
— Добрый вечер, — сказала она. — Простите, что побеспокоили вас. Дуне запрещено упражняться по ночам, но он так любит свою работу!
Медведь что-то проворчал и покатил дальше по коридору. Он отлично держался в седле, но ехал небрежно — задевал стены коридора, лапищами касался фотографий конькобежцев в рамках. Женщина поклонилась отцу и двинулась следом за медведем, зовя его: «Дуна, Дуна!» и поправляя покосившееся фотографии на стенах.
— Дуна — это от венгерского названия Дуная, — сказал мне отец. — Этого медведя назвали в честь нашего любимого Дуная. — Иной раз ему казалось странным, что и венгры тоже способны любить эту реку.
— Значит, медведь настоящий? — спросила мама из-под одеяла, но я предоставил отцу возможность разъяснить ей происходящее и удалился. Я знал, что утром господину Теобальду придется отвечать на множество самых разных вопросов и тогда уж я смогу получить всю необходимую информацию в развернутом виде.
Я зашел в уборную, стараясь поскорее справиться со своими делами, подгоняемый царившим там острым запахом зверя, кроме того, мне чудилось, что все кругом покрыто медвежьей шерстью, хотя он оставил туалет в полном порядке — во всяком случае для медведя.
— А я видел медведя! — прошептал я, но Робо, оказывается, уже переполз в бабушкину кровать и крепко спал у нее под боком. Сама же Йоханна не спала.
— С каждым разом я видела все меньше и меньше воинов, — сказала она. — В последний раз их оставалось всего девять. И все выглядели такими голодными! Они, похоже, съели и запасных лошадей. Тогда стояли ужасные холода!.. Как мне хотелось им помочь! Но ведь мы жили в такие далекие друг от друга эпохи! Как я могла помочь им, если тогда и на свет-то еще не родилась? Разумеется, я понимала, что они непременно умрут. Но это заняло так много времени… В последний раз, когда они пришли, фонтан был замерзший, и они мечами и пиками разбили лед на куски, развели костер и стали топить лед в котле. А потом достали из седельных сумок кости — разные и совсем без мяса — и покидали их в котел, чтобы сварить бульон. Должно быть, весьма жиденький бульон получился. Не знаю, чьи это были косточки. Кроличьи, должно быть. А может, оленя или дикого кабана. Или запасных лошадей. Я старалась не думать о том, что это могли быть и кости исчезнувших воинов…
— Ты, бабушка, ложись-ка и спи, хорошо? — ласково сказал я ей.
— И ты ложись. И не беспокойся насчет того медведя, — сказала она мне.
Ну, а что дальше? — думал Гарп. Что с ними может случиться дальше? Он и сейчас еще не был до конца уверен, что с его героями уже что-то случилось и почему это случилось именно с ними. Гарп был прирожденным рассказчиком; он мог выдумывать одну историю за другой, точно нанизывая ожерелье, но каков был их общий смысл и сюжет? Что, например, значил этот сон и какова судьба рассказчика сна и его друга, певца? И что будет с остальными героями? Ведь все это нужно как-то соединить, дать всему этому естественное объяснение… А какое объяснение будет естественным? И какой конец позволит им всем стать частью одного и того же мира? Гарп понимал, что его знаний пока недостаточно, но доверял своему внутреннему чутью. Это чутье привело его к дверям пансиона «Грильпарцер», и теперь остается лишь довериться инстинкту, который твердит, что двигаться дальше нельзя, пока он не узнает о жизни гораздо больше, чем теперь.
То, что делало Гарпа старше и мудрее его девятнадцати лет, не имело никакого отношения к его жизненному опыту и образованию. У него было внутреннее чутье, была определенная решимость, было терпение, гораздо более крепкое, чем обычно у таких молодых людей, и он просто любил работать как следует. Если приплюсовать знания в области языка и литературы, которые дал ему мистер Тинч, то в этом и состояло его богатство. По-настоящему на Гарпа подействовали только два факта его жизни: страстное желание матери во что бы то ни стало написать книгу и то, что самые душевные и по-человечески близкие отношения сложились у него с проституткой. То и другое, как выяснилось впоследствии, как раз и помогло Гарпу в формировании его знаменитого чувства юмора.
Он снова отложил «Пансион „Грильпарцер“» в сторону. До поры до времени, думал он, понимая, что должен узнать о жизни как можно больше, хотя единственное, что он мог делать, — это смотреть вокруг, бродить по Вене и учиться. Вена ради него как бы затаила дыхание. И жизнь тоже. Чувствуя это, он без конца расспрашивал Шарлотту, старался подмечать, что и как делает его мать, но, видимо, был пока просто слишком молод. Он знал, ему необходимо обрести умение видеть. Видеть общий порядок вещей, видеть совершенно по-своему. Это придет, твердил он себе, словно тренируясь перед очередными состязаниями по борьбе, когда приходится делать массу бессмысленных, но необходимых вещей — прыгать через веревочку, бегать круг за кругом по узенькой дорожке, поднимать тяжести.
Даже у Шарлотты есть свое видение мира, думал Гарп и совершенно точно знал, что оно есть у его матери. Однако ему не хватало пока мудрости вообразить себе мир глазами Дженни Филдз. Впрочем, он был уверен: дайте срок, и он сумеет увидеть мир своими собственными глазами, без помощи и подсказки со стороны реального мира, который его окружает и вскоре станет ему помощником.
6. «Пансион „Грильпарцер“»
Когда в Вену пришла весна, «Пансион „Грильпарцер“» еще не был закончен; Гарп, разумеется, не писал Хелен о знакомстве с Шарлоттой и ее подругами. Дженни — ценой неимоверных усилий! — удалось поднять свое мастерство на более высокий уровень; в частности, она нашла наконец подходящие слова для тех мыслей и чувств, которые кипели в ней с того самого вечера, когда она обсуждала с Гарпом и Шарлоттой тему «плотского вожделения», — старые слова из ее собственной давней жизни, но благодаря им она сумела выстроить начальную фразу той книги, что впоследствии сделала ее знаменитой.
«В этом мире грязных душ и мыслей, — писала Дженни, — ты либо чья-то жена, либо чья-то содержанка (или попросту шлюха), либо на пути к первому или же второму состоянию». Это предложение сразу задало книге определенный тон, которого ей так недоставало. Дженни обнаружила, что стоило ей начать с этого предложения, и ее автобиографию тотчас окутала некая аура, как бы связавшая воедино разрозненные куски ее жизненной истории, — примерно так туман сглаживает неровный ландшафт, примерно так уличная жара постепенно повышает температуру во всем доме, проникает в каждую комнату. Это предложение пробудило к жизни и другие, ему подобные, и Дженни по мере сил и умений вплетала их в свое повествование, словно яркие связующие нити в большой гобелен без четко выраженного рисунка.
«Я хотела работать и жить одна, — писала она. — Это и сделало меня, так сказать, сексуально подозреваемой» Вот и название книги: «Сексуально подозреваемая. Автобиография Дженни Филдз». Эта книга впоследствии выдержала восемь изданий в твердом переплете и была переведена на шесть языков еще до выхода в свет первого тиража в мягкой обложке. Полученный гонорар позволил и Дженни Филдз, и целому полку медсестер весь век носить новые белые медицинские халаты.
«Потом мне захотелось иметь ребенка, но я не желала ни с кем делить свое тело или свою жизнь, чтобы этого ребенка получить, — писала Дженни. — И это в очередной раз превратило меня в сексуально подозреваемую». Так Дженни нашла нить, с помощью которой сумела сшить в нечто вполне целостное свои беспорядочные записки.
Но когда в Вену пришла весна, Гарпу захотелось путешествовать, и он предложил поехать в Италию, взяв напрокат автомобиль.
— А ты что же, умеешь водить машину? — удивилась Дженни. Она знала, что Гарп никогда этому не учился, потому что просто нужды не было. — Но ведь и я водить не умею. А кроме того, я сейчас очень занята и не могу прерваться. Если хочешь, поезжай один.
Свою почту Гарп и Дженни получали в конторе «Америкен экспресс», и именно там Гарп случайно познакомился с молодыми американцами, которые как раз путешествовали по разным странам, — двумя выпускницами Диббса и парнем по прозвищу Бу, который закончил школу в Бате.
— Слушай, а ты не хочешь присоединиться к нашей компании? — спросила Гарпа одна из девушек — Мы все студенты, только что первый курс окончили.
Ее звали Флосси, и Гарпу показалось, что у нее роман с Бу. Вторую девушку звали Вивиан, и эта Вивиан, стиснув колено Гарпа своими коленками под крошечным кофейным столиком на Шварценбергплац, прошепелявила, потягивая вино:
— Я только што от жубного. Он мне влепил штолько новокаина в челюшть, што я никак не пойму, открыт у меня рот или закрыт.
— Да так, наполовину, — сказал ей Гарп. И подумал: господи, какого черта! Он тосковал по Куши Перси, а взаимоотношения с проститутками начинали вырабатывать в нем собственный комплекс «сексуально подозреваемого». Шарлотта, как ему стало окончательно ясно, предпочитала играть при нем роль приемной матери, хотя он-то представлял ее в совсем ином качестве, с печалью сознавая, что уровень их отношений никогда не выйдет за рамки ее профессии.
Флосси, Вивиан и Бу собирались в Грецию, однако решили посмотреть Вену, и Гарп три дня служил у них гидом. За эти три дня он дважды переспал с Вивиан, у которой наконец-то прошло действие новокаина; один раз он переспал и с Флосси — пока Бу ходил обналичивать дорожные чеки и менял масло в машине. Ученики Стиринга и Бата всегда «любили» друг друга, это Гарп знал отлично, но на этот раз все же именно Бу выпало смеяться последним.
От кого именно Гарп подцепил гонорею — от Вивиан или от Флосси, — неизвестно, но Гарп не сомневался, что источник заразы — Бу. По мнению Гарпа, это был «типичный батский трипперок». Когда у него появились первые симптомы, троица, разумеется, уже укатила в Грецию, а он остался — в одиночку сражаться с мерзкими выделениями и мучительным жжением. Самый паскудный случай заражения триппером во всей Европе, злился он. «Разумеется, я подцепил его от Бу», — писал Гарп значительно позднее, юмористически описывая сей случай. Но тогда ему было не до смеха; он не осмеливался даже спросить совета у матери, зная, что Дженни ни за что не поверит, что он подцепил эту дрянь не от шлюхи. Потом, не выдержав, собрался с духом и попросил Шарлотту порекомендовать ему доктора, хорошо знакомого с подобными заболеваниями. Он был уверен, что Шарлотта сумеет ему помочь. Но потом решил, что Дженни, наверное, рассердилась бы на него куда меньше, чем Шарлотта.
— Неужели американцы не имеют понятия даже об элементарной гигиене? — Шарлотта была в ярости. — А о матери ты подумал? И вообще-то, я ожидала, что у тебя вкус получше. Такие девицы, что задаром занимаются этим с первым встречным, должны, по крайней мере, вызывать подозрение, верно? У тебя что, совсем головы нет? — Она была права: Гарп снова попался потому, что не надевал презервативов.
Словом, он все-таки выплакал у Шарлотты телефон ее личного врача, добродушного доктора Тальхаммера, у которого на левой руке не хватало большого пальца.
— А ведь когда-то я был левшой, — рассказывал Гарпу Тальхаммер. — Но все можно исправить — было бы желание. Можно научиться чему угодно, если приложить достаточно усилий. — И, добродушно улыбаясь, он продемонстрировал Гарпу, как отлично умеет выписывать рецепт правой рукой.
Лечение оказалось простым и безболезненным. Во времена Дженни в старой доброй «Бостон-Мерси» Гарпу непременно вставили бы «ирригатор Валентайна», и уж тогда он точно на всю жизнь запомнил бы, что далеко не все богатые юнцы чистоплотны.
Об этом он Хелен тоже писать не стал.
После случившегося настроение у него упало: весна кончалась, город расцветал всякими новыми вещами и явлениями, точно деревце, на котором один за другим распускаются бутоны, но Гарп уже чувствовал, что в Вене ему становится тесно. Мать он с трудом отрывал от письменного стола, чтобы хоть пообедать с нею вместе. Когда он отправился навестить Шарлотту, ее подружки сообщили ему, что она больна и уже которую неделю не «выходит на работу». Три субботы кряду Гарп тщетно караулил ее на Нашмаркте. А приятельницы Шарлотты, когда он остановил их как-то майским вечером на Кернтнерштрассе, явно не желали говорить о ней. Шлюха с оспиной на лбу заявила Гарпу, что Шарлотта оказалась больна куда тяжелее, чем сперва думала. А молодая проститутка, ровесница Гарпа, на своем ломаном английском попыталась объяснить ему, что у Шарлотты «болен секс». Странное выражение, подумал Гарп. Решив, что речь идет о какой-то временной сексуальной слабости, он неуверенно улыбнулся в ответ, но молодая проститутка вдруг замолчала, нахмурилась и пошла прочь.
— Ты ничего не понимаешь, — сказала та, что с оспиной на лбу. — Забудь Шарлотту.
Июнь перевалил за половину, но Шарлотта не появлялась. И Гарп позвонил доктору Тальхаммеру, надеясь узнать у него, что с ней случилось и где ее можно отыскать.
— Сомневаюсь, чтобы она хотела кого-нибудь видеть, — сказал Тальхаммер, — а впрочем, человеческое существо может приспособиться к чему угодно.
Совсем рядом с Гринцингом и Венским Лесом, за пределами девятнадцатого района, где проститутки практически никогда не бывают, Вена выглядела как деревенская имитация самой себя. Многие улицы в этих предместьях вымощены булыжником, а вдоль тротуаров растут деревья. Незнакомый с этой частью города, Гарп проехал на трамвае слишком далеко по Гринцингераллее, и ему пришлось вернуться пешком к перекрестку Бильротштрассе и Рудольфинергассе, где находилась лечебница.
«Рудольфинерхаус» — частная лечебница с такими же старинными желтыми каменными стенами, как дворец Шёнбрунн или Верхний и Нижний Бельведеры. Она окружена собственными парками, и лечение там стоит примерно столько же, сколько в любой частной американской лечебнице. Больничную одежду пациентам «Рудольфинерхауса» не выдают, поскольку они предпочитают свою. Обеспеченные венцы чуть ли не наслаждаются, позволив себе роскошь лечиться в этой больнице. А иностранцы, опасающиеся общественной медицины, оказавшись в «Рудольфинерхаусе», испытывают легкий шок от тамошних цен.
В июне, когда туда явился Гарп, лечебница поражала обилием хорошеньких молодых женщин, которые только что произвели на свет своих малышей. Хватало там и обеспеченных людей среднего возраста, желавших поправить свое здоровье. Но были там и такие, кто, подобно Шарлотте, прибыл сюда умирать.
Шарлотта занимала отдельную палату — она сказала, что теперь у нее нет ни малейших причин беречь деньги. Гарп понял, что она умирает, как только ее увидел. Она похудела почти на тридцать фунтов. Гарп заметил, что оставшиеся у нее кольца она носит теперь только на указательном и среднем пальцах: остальные пальчики настолько исхудали, что кольца с них просто соскальзывали. Цвет лица Шарлотты напоминал мутный лед на солоноватой Стиринг-ривер. Она как будто не особенно удивилась появлению Гарпа, однако ее так напичкали обезболивающими и транквилизаторами, что вряд ли она вообще могла чему-либо удивляться. Гарп принес ей корзину фруктов — он хорошо знал, что любит Шарлотта, поскольку они часто вместе делали покупки на рынке, — но теперь ей каждый день на несколько часов вставляли в горло какую-то длинную трубку, после чего горло ужасно болело и она могла глотать только жидкую пищу. Гарп съел несколько вишен, пока Шарлотта перечисляла ему, какие части тела у нее удалены: половые органы и вся репродуктивная система, большая часть желудка и кишечника и еще какой-то орган, связанный с процессом очищения организма.
— И обе груди, — сказала она; белки глаз у нее казались совершенно серыми, но руки она приподняла над грудной клеткой именно так, словно ее замечательные груди по-прежнему были на месте. И Гарпу действительно почудилось, что груди все-таки не тронули: под простыней явно что-то приподнималось. Но потом он сообразил, что Шарлотта, поистине замечательная женщина, могла даже изогнуть свое тело так, чтобы создать иллюзию прежней привлекательности.
— Слава богу, деньги у меня были, — сказала она. — Это ведь заведение категории А, правда?
Гарп кивнул. На следующий день он пришел снова и принес бутылку вина: в лечебнице очень снисходительно относились к спиртным напиткам и приходам посетителей; возможно, считали это одним из удовольствий, за которые здесь платят.
— Даже если я отсюда выйду, — сказала Шарлотта, — что я смогу делать? Они же мне весь «кошелек» вырезали!
Она выпила немного вина и уснула, а Гарп попросил сиделку объяснить, что Шарлотта имела в виду под словом «кошелек», хотя, пожалуй, догадывался и сам. Сиделка была примерно его ровесница, лет девятнадцати, а может и меньше. Она вспыхнула и отвела глаза, но все же объяснила, что «кошелек» на жаргоне проституток означает «вагина».
— Спасибо большое, — поблагодарил Гарп. Раз или два он встречал у Шарлотты двух ее бывших подружек. При дневном свете в залитой солнцем палате они робели и вели себя с Гарпом совсем как молоденькие девчонки. Ту, что отчасти объяснялась по-английски, звали Ванга; губу она себе поранила еще в детстве, когда бежала домой из магазина с большой стеклянной банкой майонеза и поскользнулась.
— Мы собирались на пикник, — рассказывала она, — но вместо этого всей семье пришлось везти меня в больницу.
Та, что постарше, мрачноватая, с оспиной на лбу и грудями, похожими на два полных тяжелых ведра, не пожелала объяснить Гарпу, откуда у нее эта отметина, — эта Тина была самой настоящей занудой, которую ничем не рассмешишь.
Время от времени Гарп встречал в больнице и доктора Тальхаммера, а однажды даже проводил его до машины — они случайно столкнулись у выхода.
— Подвезти вас? — любезно предложил Гарпу Тальхаммер. В машине сидела хорошенькая школьница, которую Тальхаммер представил Гарпу как свою дочь. В машине они оживленно беседовали о Соединенных Штатах, и доктор заверил Гарпа, что ему не составит никакого труда довезти его до Швиндгассе. Дочка Тальхаммера чем-то напомнила Гарпу Хелен Холм, однако ему даже в голову не пришло попросить ее о свидании; то, что отец этой девушки недавно лечил его от триппера, казалось Гарпу совершенно непреодолимым препятствием. Несмотря на все заверения Тальхаммера, что люди способны приспособиться к чему угодно, Гарп сильно сомневался, что милый доктор найдет в себе силы приспособиться к подобным знакомым своей дочурки.
Теперь все вокруг казалось Гарпу исполненным зрелости и умирания. Пышные парки и сады словно бы несли в себе аромат разложения, а в музеях он все время наталкивался на работы великих художников, где основной темой была смерть. И в 38-м трамвае, который шел на Гринцингер-аллее, всегда было полно стариков и инвалидов; и цветы с пышными головками, посаженные вдоль ухоженных тропинок «Рудольфинерхауса», напоминали Гарпу только о похоронном убранстве. Он вспоминал пансионы, где они с Дженни останавливались год назад, сразу по приезде в Вену: поблекшие и плохо подобранные обои, пыльные безделушки, потрескавшийся фарфор, скрипучие, несмазанные дверные петли… «Время человеческой жизни — миг… строение всего тела — бренно…» — писал Марк Аврелий.
Та самая юная сиделка, которую Гарп так смутил своим вопросом про «кошелек», вела себя с ним все более неприязненно. Однажды, когда он приехал слишком рано и, по правилам, посетители к больным еще не допускались, она спросила — пожалуй, чересчур агрессивно, — кем он, собственно, доводится Шарлотте Член семьи? Она видела других посетительниц Шарлотты — ее пестро одетых «соратниц» — и сделала вывод, что Гарп — просто один из клиентов этой старой перечницы «Она моя мать», — сказал Гарп сам не зная зачем, однако заметил, каким испуганным стало личико юной сиделки и как уважительно с тех пор стала она к нему относиться.
— Что ты им такое сказал? — шепотом спросила у него Шарлотта несколько дней спустя. — Они думают, что ты мой сын.
Он признался во лжи, а Шарлотта призналась, что ни единым словом не пыталась эту ложь опровергнуть.
— Спасибо тебе! — прошептала она. — Так приятно — обмануть здешних святош! Они ведь смотрят на нас свысока! — И она, изо всех сил стараясь придать своему голосу былое спокойное достоинство, сказала: — Я бы позволила тебе еще разок получить это бесплатно, да оборудование мое не при мне. Или, может, даже два раза — за полцены.
Гарп так растрогался, что чуть не заплакал прямо при ней.
— Не будь младенцем, — сказала Шарлотта. — Да и кто я для тебя на самом-то деле?!
Когда она уснула, он прочел в ее больничной карточке, что ей пятьдесят один год.
Через неделю она умерла Когда Гарп в очередной раз пришел навестить ее, палата была уже чисто вымыта, кровать застелена, окна широко распахнуты. Он спросил о Шарлотте у старшей сестры, седовласой старой девы, которая вечно недовольно встряхивала головой.
— Фройляйн Шарлотта, — напомнил Гарп. — Пациентка доктора Тальхаммера.
— У него очень много пациентов, — сказала сестра, но список все же просмотрела, однако Гарп не знал настоящего имени Шарлотты и не нашел лучшего способа, как назвать ее профессию.
— Она была проституткой, — сказал он. — Проституткой.
Седовласая особа холодно посмотрела на него; если Гарп и не сумел заметить в ее взгляде ни малейшего торжества, то и сожаления он тоже не заметил.
— Проститутка умерла, — сказала она. Возможно, Гарпу просто показалось, будто в ее голосе сквозит торжество.
— Ах, meine Frau, — сказал он, — а ведь когда-нибудь и вы тоже умрете!
А вот это, думал он, покидая «Рудольфинерхаус», было сказано действительно по-венски. Ну и получай, старый серый город, старая ты, мертвая сука, думал он.
В тот вечер он впервые пошел в Оперу; к его удивлению, артисты пели по-итальянски, и поскольку он не понимал ни слова, то спектакль показался ему похожим на церковную службу. А после спектакля, уже поздним вечером, Гарп пешком направился к украшенным специальной подсветкой шпилям собора Св. Стефана; южная башня собора, как он прочел на табличке, была заложена в середине XIV века, а закончена в 1439 году. Вена, думал Гарп, мертвый город… самый настоящий труп! Да и вся Европа, пожалуй, — просто красиво одетый труп в красивом открытом гробу. «Время человеческой жизни, — писал Марк Аврелий, — миг… судьба — загадочна…»
В таком настроении Гарп брел домой на Кернтнер-штрассе, когда навстречу ему попалась небезызвестная Тина. Глубокая оспина у нее на лбу в свете городских неоновых фонарей казалась зеленовато-синей.
— Добрый вечер, господин Гарп, — сказала она. — Хотите загадку?
И Тина объяснила, что Шарлотта купила Гарпу некий «подарок», который заключался в том, что Гарп мог заниматься любовью с Тиной и Вангой бесплатно и трахать их как вместе, так и по очереди. Вместе, заметила Тина, было бы даже интереснее и… быстрее. Но, может, они Гарпу вовсе не нравятся? — спросила она. Гарп признался, что Ванга действительно не в его вкусе; во-первых, они почти ровесники, а кроме того — хотя он никогда не сказал бы этого вслух в ее присутствии, — ему надоела ее история о том, как и почему банка с майонезом раскроила ей в детстве губу.
— В таком случае ты можешь два раза переспать со мной! — весело предложила Тина. — Один сейчас, а один потом; учти, тебе ведь потребуется довольно много времени, чтобы перевести дыхание! А о Шарлотте забудь. — И Тина объяснила: ничего не поделаешь — смерть; такое со всеми случается. Но Гарп все же вежливо отклонил ее предложение.
— Ну, как хочешь. Все остается в силе, — сказала Тина. — Когда надумаешь — приходи. — Она ласково сжала его руку своими теплыми ладошками, но Гарп лишь с улыбкой поклонился ей — учтиво, совсем по-венски, — а потом зашагал домой к матери.
Он был даже рад той не очень сильной душевной боли, которую сейчас испытывал. Наслаждался своим глупым самоотречением — и, кстати, испытывал куда большее наслаждение, воображая свой секс с Тиной, чем обладая по-настоящему ее обильной пышной плотью. Серебристая вмятинка у нее на лбу была почти такой же величины, что и ее рот; и тогда вечером эта оспинка отчего-то показалась Гарпу похожей на маленькую приоткрытую могилу.
Состояние, которое смаковал сейчас Гарп, было, как оказалось впоследствии, преддверием долгожданного писательского экстаза, когда целый мир способен обрушиться от одной лишь неправильной интонации… все, относящееся к телу, подобно потоку, — вспомнил Гарп, — относящееся к душе — сновидению и дыму. Наступил июль, и Гарп наконец вернулся к работе над «Пансионом „Грильпарцер“». А его мать уже заканчивала рукопись своей книги, которой вскоре суждено было перевернуть обе их жизни.
В августе Дженни свою книгу закончила и объявила, что теперь и она готова путешествовать и наконец-то хоть что-то посмотреть в Европе — может быть съездить в Грецию.
— Давай просто сядем на поезд и поедем куда-нибудь, — предложила она сыну. — Я всегда хотела прокатиться на Восточном экспрессе. Кстати, какой у него маршрут?
— Из Парижа в Стамбул, по-моему, — сказал Гарп. — Но тебе придется ехать одной, мамочка. У меня слишком много работы.
Так на так — что ж, Дженни смирилась. Ей настолько осточертела собственная автобиография, что она даже не смогла заставить себя перечитать ее от начала до конца. И не знала, что ей теперь с этой книгой делать. Неужели действительно можно просто приехать в Нью-Йорк и вручить историю своей жизни какому-то незнакомому издателю? Дженни очень хотела, чтобы книгу сперва прочитал Гарп, но не настаивала на этом, видя, что Гарп наконец-то с головой ушел в работу; она понимала, что в таком состоянии его лучше не беспокоить. Кроме того, она побаивалась огорчить его некоторыми подробностями своей жизненной истории, ибо значительная ее часть была и его жизненной историей.
Весь август Гарп упорно работал над финалом рассказа. Обеспокоенная Хелен писала Дженни: «Гарп что, умер? Будьте добры, сообщите подробности». У Хелен Холм всегда была ясная голова, подумала Дженни. И Хелен получила в ответ такое количество подробностей, на какое и не рассчитывала. А в придачу Дженни прислала ей копию своей рукописи с запиской, в которой говорилось, что это результат целого года упорного труда, а поскольку Гарп очень занят, то Дженни была бы очень благодарна Хелен, если та откровенно выразит свое мнение о «Сексуально подозреваемой». Возможно, спрашивала она также, кто-нибудь из преподавателей Хелен случайно знает, что полагается делать с законченной рукописью дальше?
Изредка отрываясь от работы, Гарп расслаблялся в венском зоопарке, который был частью обширной территории вокруг дворца Шёнбрунн. Гарпу казалось, что многие здания в зоопарке — оставшиеся после войны руины, лишь отчасти подремонтированные только затем, чтобы там можно было держать животных. Это создавало у Гарпа фантастическое ощущение, что, попадая в зоопарк, он попадает в Вену военных лет, и пробудило в нем интерес к этому периоду. Теперь перед сном он все время читал сугубо исторические работы, посвященные Вене при нацистах и во время советской оккупации. В каком-то смысле здесь просматривалась связь с темой смерти, которая преследовала его во время работы над «Пансионом „Грильпарцер“». Гарп обнаружил, что, когда что-нибудь сочиняешь, все вокруг представляется взаимосвязанным. Вена умирала; зоопарк после войны был восстановлен гораздо хуже, чем дома, где жили люди; история города походила на историю некоей семьи — в ней есть и близость, и даже любовь, но рано или поздно смерть отделяет всех и каждого друг от друга. Только яркость и стойкость памяти сохраняет мертвых вечно живыми. И задача писателя — своим воображением, своим художественным вымыслом, своими личными и живыми чувствами оживить и личные воспоминания каждого читателя. Гарп физически ощущал дыры, оставленные автоматными очередями в каменных стенах дома на Швиндгассе.
Теперь он хорошо понимал, что означал сон бабушки Йоханны.
Он написал Хелен, что любому молодому писателю прямо-таки отчаянно необходимо жить с кем-то, и он решил, что ему необходимо жить с нею, Хелен. Можно даже пожениться, предложил он, потому что секс — вещь чрезвычайно важная и нужная, но слишком много времени уходит, если все время только и думать, как заполучить подходящего партнера! Стало быть, лучше иметь его всегда под рукой!
Хелен несколько раз переписывала свое ответное письмо, прежде чем наконец послала его Гарпу. А говорилось в ее письме примерно следующее: пошел он со своими идеями… куда подальше! Неужели он думает, что она так успешно учится и скоро закончит колледж только для того, чтобы обеспечивать ему удобный секс? Который он даже никак планировать не собирается?
Гарп ответил Хелен коротко и письмо свое перечитывать вообще не стал. Он ведь уже писал ей, что слишком занят работой и не может тратить время на объяснения, скоро она прочтет то, над чем он сейчас работает, и тогда уж решит для себя, насколько он серьезен в своем намерении стать настоящим писателем и в своем предложении пожениться.
«Я не сомневаюсь, что ты вполне серьезен, — писала ему Хелен, — но в настоящий момент мне и без того приходится читать куда больше, чем хотелось бы».
Она не стала пояснять, что намекает на присланную Дженни рукопись, в которой было 1158 машинописных страниц. Хотя впоследствии Хелен и согласилась с Гарпом, что книга его матери отнюдь не шедевр, она не могла не признать, что история Дженни Филдз весьма ее увлекла.
Пока Гарп отделывал свою, куда более короткую рукопись, Дженни Филдз втайне обдумывала следующий шаг. Мучаясь неотвязным беспокойством, она как-то раз купила в одном из венских киосков американский журнал и прочитала там, что некий смелый нью-йоркский издатель из весьма известного издательского дома недавно отверг рукопись, предложенную бывшим членом правительства, человеком дурной репутации, изобличенным в краже казенных денег. Книга представляла собой лишь слегка приукрашенное, так сказать художественно завуалированное описание весьма дурно пахнущих политических махинаций автора. «Это произведение во всех отношениях отвратительное — так цитировали высказывания данного издателя в журнале. — Этот человек вообще не умеет писать! С какой стати он еще и деньги будет зарабатывать на своем криминальном прошлом'» (Книга, конечно же, была напечатана в другом месте и принесла как автору, так и издателю немалый доход.) «Иногда я чувствую, что просто обязан сказать „нет“, — продолжала цитировать смелого издателя та же статья, — даже если знаю, что кое-кому очень хочется читать подобное дерьмо». («Дерьмо», разумеется, получило несколько неплохих рецензий, написанных уважаемыми критиками, словно книга действительно была серьезная.) Дженни глубоко потряс поступок издателя, который дерзнул сказать «нет» сильным мира сего. Она даже вырезала эту статью из журнала и обвела имя издателя кружком — простое имя, почти как у какого-нибудь актера или героя детской книжки про зверюшек: Джон Вулф. В журнале была и фотография этого Джона Вулфа; похоже, он весьма заботился о своей внешности, был отлично одет и выглядел как любой преуспевающий житель Нью-Йорка, где хорошая работа и хорошее чутье подсказывают, что безусловно стоит как можно лучше следить за собой и одеваться тоже как можно лучше. Но Дженни Филдз этот издатель показался сущим ангелом. И она решила: именно он будет ее издателем! Уж ее-то прошлое Джон Вулф наверняка не сочтет «криминальным» и непременно скажет, что она вполне заслуженно может на нем подзаработать.
Гарп же видел судьбу «Пансиона „Грильпарцер“» совершенно иначе. Рассказ этот, конечно, никогда особых доходов ему не принесет, он выйдет сперва в «серьезном» журнале, где его почти никто не прочтет. А через несколько лет, когда Гарп станет уже более известным писателем, рассказ опубликуют снова и отнесутся к нему с большим вниманием; о нем будет написано несколько весьма лестных отзывов, но при жизни Гарпа на деньги, которые он получит за «Пансион „Грильпарцер“», он не сможет купить даже приличную машину. Впрочем, Гарп ожидал от этого рассказа гораздо большего, чем деньги или машина. Он очень надеялся, что, прочитав его, Хелен Холм согласится с ним жить и, может быть, даже выйдет за него замуж.
Закончив рассказ, он объявил матери, что хочет поехать домой повидаться с Хелен, а до того непременно пошлет ей копию своего рассказа, чтобы она успела его прочитать к тому времени, как он вернется в США. Бедная Хелен, подумала Дженни; уж она-то знала, сколько Хелен нужно еще прочитать. Дженни не очень приятно было слышать, что Гарп называет Стиринг «домом», однако она имела свои причины желать встречи с Хелен и не сомневалась, что Эрни Холм будет очень рад, если они погостят у него несколько дней. Ну и, естественно, про запас всегда оставалось родительское гнездо в Догз-Хэд-Харбор — туда они с Гарпом могли поехать в любое время, чтобы просто прийти в себя или подумать над дальнейшими планами.
Гарп и Дженни, одержимые своим писательством, даже не задумывались о том, почему уезжают, практически не повидав Европу. Дженни уложила в чемодан свои белоснежные медицинские халаты и приготовилась к отъезду. А у Гарпа из головы не шли «подарки», которые сделала ему перед смертью Шарлотта, сообщив о них через Тину.
Воображение Гарпа, разбуженное этими «подарками», несколько мешало ему, когда он дописывал «Пансион „Грильпарцер“», но впоследствии он поймет, что потребности писателя и потребности реальной жизни отнюдь не всегда совпадают. Мысли о «подарках» Шарлотты мешали ему писать рассказ; теперь же, когда рассказ был закончен, ему захотелось повидаться с Тиной. Он отправился на Кернтнерштрассе, однако Ванга, молоденькая шлюха со шрамами на губе, сказала на своем ломаном английском, что Тина давно перебралась из первого района.
— Так оно обычно и бывает, — грустно сказала Ванга. — Забудь Тину.
И Гарп вдруг обнаружил, что действительно легко может забыть ее; «плотское вожделение», как называла это его мать, оказалось совершенно непредсказуемым. К тому же со временем его неприязнь к Ванге несколько смягчилась; теперь она, несмотря на изуродованную губу, ему, пожалуй, даже нравилась. Так что именно ее он в итоге и получил; и даже дважды, а потом всю жизнь только утверждался во мнении, что почти все на свете приносит разочарование писателю после того, как он закончит писать очередное произведение.
В Вене Гарп и Дженни провели пятнадцать месяцев. Вновь наступил сентябрь. Гарпу и Хелен было всего по девятнадцать, и очень скоро Хелен предстояло опять вернуться в свой колледж. Пока самолет летел из Вены до Франкфурта, легкие уколы совести, которые Гарп ощущал почти физически (это уходили воспоминания о Ванге), тихо и незаметно прекратились. А когда он думал о Шарлотте, ему казалось, что она была бы счастлива. В конце концов, ей-то не пришлось не по своей воле убираться из первого района.
Из Франкфурта они полетели в Лондон, и по дороге Гарп еще раз перечитал «Пансион „Грильпарцер“», надеясь, что этот рассказ Хелен не отвергнет. А во время перелета из Лондона в Нью-Йорк его рассказ читала Дженни. Сравнивая рассказ сына с тем, что сама делала больше года, Дженни была просто потрясена. Рассказ Гарпа казался ей чем-то нереальным, и особенно она восхищалась воображением сына. Впрочем, литературный вкус Дженни никогда не отличался совершенством.
Через несколько лет Дженни Филдз скажет, что рассказ в точности такой, какого и следовало ожидать от мальчика, не имевшего ни нормальной семьи, ни нормального воспитания.
Возможно, она была права. А Хелен позднее сделает вот какой вывод: именно благодаря заключительной части рассказа «Пансион „Грильпарцер“» мы можем краешком глаза увидеть мир глазами Гарпа.
ПАНСИОН «ГРИЛЬПАРЦЕР»
(заключительная часть)
За завтраком в пансионе «Грильпарцер» мы дружно напустились на господина Теобальда: дескать, зверинец, принадлежавший каким-то другим его постояльцам, совершенно не дал нам ночью нормально выспаться. Я отчетливо (как никогда прежде) понимал, что на сей раз мой отец все-таки сообщит напрямую, что является инспектором Австрийского туристического бюро.
— Во-первых, тут кто-то ходит на руках! — сказал отец.
— И заглядывает под дверь уборной! — подхватила бабушка.
— Вон тот! — И я указал на маленького мрачного человечка, сидевшего за угловым столиком в окружении свой «свиты» — рассказчика снов и венгерского певца.
— Но этим он себе на жизнь зарабатывает! — воскликнул господин Теобальд, и, словно в подтверждение, тот человек сразу же встал на руки и несколько раз прошелся перед нами.
— Пожалуйста, пусть он перестанет, — сказал отец. — Мы уже знаем, что это он делать умеет.
— А вы знаете, что он и не умеет ходить иначе? — спросил вдруг рассказчик снов. — Вам известно, что ноги у него абсолютно не действуют? Что у него нет берцовых костей? Это же замечательно, что он вообще способен ходить — хотя бы и на руках! Иначе он бы совсем не мог передвигаться.
И тот человек, стоя на руках, утвердительно закивал, хотя это было явно непросто в таком положении.
— Пожалуйста, сядьте, — сказала мама.
— Ну что ж, ничего особенно страшного в том, что он калека, нет, — изрекла бабушка. — Но вы, — она повернулась к рассказчику снов, — безусловно дурной человек! Вам ведомы такие вещи, знать которые вы не имеете ни малейшего права! Он знал мой сон!!! — сообщила она господину Теобальду так, словно докладывала о краже.
— Ну да, он, может, чуток и дурной, это точно, — согласился господин Теобальд, — но не всегда! В последнее время он ведет себя значительно лучше. К тому же он ведь не виноват, что знает.
— Я просто хотел немного вас подбодрить, — сказал рассказчик снов бабушке. — Думал, это пойдет вам на пользу. Ведь муж ваш давно умер, и вам, в конце концов, пора перестать придавать этому сну столь большое значение. К тому же вы не единственная, кому такой сон снился.
— Прекратите немедленно! — возмутилась бабушка.
— Но мне кажется, вам все же следует это знать, — сказал рассказчик снов.
— Ах, пожалуйста, помолчи! — попросил господин Теобальд.
— Я представитель Австрийского туристического бюро, — провозгласил вдруг мой отец (возможно, он просто не знал, как еще обратить на себя внимание).
— О господи! — воскликнул господин Теобальд.
— Теобальд ни в чем не виноват, — тут же вмешался певец. — Это все наша вина. Он терпит нас по доброте душевной, хотя и рискует своей репутацией.
— Видите ли, это мужья моей сестры, — стал объяснять Теобальд. — Они — семья. Что же я могу с этим поделать?
— Что значит «мужья» вашей сестры? — в ужасе спросила моя мать.
— Ну, сперва она вышла замуж за меня, — сказал рассказчик снов.
— А потом услышала, как я пою! — сказал певец.
— Но тот, третий, никогда ее мужем не был, — сказал Теобальд, и все сочувственно посмотрели на человека, который мог ходить только на руках. — Все они были когда-то цирковыми артистами, однако же политика довела их до беды!
— Мы были лучшими в Венгрии, — прибавил певец. — Вы когда-нибудь слышали о цирке «Сольнок»?
— Боюсь, никогда, — совершенно серьезно ответил отец.
— Мы выступали в Мишкольце, в Сегеде, в Дебрецене, — сказал рассказчик снов.
— В Сегеде — дважды. — поправил его певец.
— Наверняка и в Будапеште бы выступили, если б не русские, — сказал человек, который ходил на руках.
— Кстати, это русские лишили его берцовых костей! — заметил рассказчик снов.
— Нет, если по правде, — вмешался певец, — он без берцовых костей и родился. Но с русскими мы поладить не сумели, что верно, то верно.
— Еще бы, они хотели посадить в тюрьму нашего медведя! — воскликнул рассказчик снов.
— Не выдумывай! — строго сказал ему Теобальд.
— Мы спасли от русских сестру Теобальда, — пояснил человек, который ходил на руках.
— Ну и я, разумеется, не могу не помочь им, — сказал Теобальд. — И они стараются изо всех сил. Но скажите, кому в нашей стране интересны представления циркачей? Да еще венгерских. Здесь, например, даже в цирке медведь никогда на одноколесном велосипеде кататься не будет! А чертовы сны для нас, венцев, и вовсе ничего не значат.
— Если по правде, — сказал рассказчик снов, — я просто не те сны рассказывал. Мы работали в одном ночном клубе на Кернтнерштрассе, а потом нас оттуда прогнали.
— Во всяком случае, тот сон тебе рассказывать не следовало, — мрачно заметил певец.
— Ну, за тот сон и твоя жена, между прочим, тоже несла ответственность! — возразил рассказчик снов.
— Она тогда была твоей женой! — парировал певец.
— Пожалуйста, прекратите! — умоляющим тоном воскликнул Теобальд.
— Потом мы стали делать воздушные шарики для больных детишек, — продолжил свой рассказ сновидец. — И даже получали заказы от некоторых государственных больниц — особенно в Рождество.
— Вы бы лучше побольше времени уделяли своему медведю! — вставил господин Теобальд.
— Об этом ты со своей сестрой говори, — сказал певец. — Это же ее медведь — она его воспитывала, учила и баловала, отсюда и лень, и хулиганство, и дурные привычки.
— Но он единственный, кто никогда надо мной не подшучивает, — сказал человек, который мог ходить только на руках.
— С меня довольно, — резко сказала вдруг наша бабушка. — Я бы предпочла немедленно покинуть это «общество». Слишком тяжелое испытание для меня, старой женщины.
— Ах, милая дама! Пожалуйста, простите нас! — воскликнул господин Теобальд. — Мы ведь только хотели объяснить вам, что у нас и в мыслях не было ничего дурного. Времена сейчас такие трудные! Чтобы как-то привлечь туристов, мне очень нужна категория В! Но я, увы, не могу — сердце не велит! — выгнать за порог этих циркачей!
— Ах ты задница! Сердце ему не велит! — рассердился рассказчик снов. — Да он просто сестры своей боится. Ему и во сне присниться не может, что он нас на улицу выбрасывает!
— А если б ему это приснилось, ты бы сразу узнал! — выкрикнул человек, который ходил на руках.
— Я боюсь вашего медведя! — нервно выкрикнул господин Теобальд. — Ведь эта скотина по приказу моей сестры все что угодно сделать может!
— Говори о нем уважительно, — посоветовал Теобальду человек, который ходил на руках. — Это отличный медведь! И он в жизни еще никого не тронул. У него ведь даже когтей нет, и ты это прекрасно знаешь! У него и зубов-то всего несколько штук осталось.
— Да, ему, бедняге, есть трудновато, — признал господин Теобальд. — Старый уже, неряшливый, да и соображает не очень.
Я видел через плечо отца, как он пишет в своей тетради: «Неухоженный медведь в угнетенном состоянии; безработная цирковая труппа, центром которой является сестра хозяина пансиона».
И тут все мы увидели, как сестра Теобальда прогуливается по тротуару со своим медведем. В такую рань улица была практически безлюдна. Разумеется, она вела медведя на поводке, как полагается, но поводок был чисто символический. В своем потрясающем красном тюрбане она быстро ходила по тротуару, стараясь поспеть за ленивыми движениями медвежьих лап, вращавших педали одноколесного велосипеда. Зверюга ездил от одного парковочного счетчика до другого и поворачивал обратно, иногда при повороте опираясь лапищей на столбик со счетчиком. Медведь был явно очень талантлив и виртуозно владел велосипедом, тут ничего не скажешь, но одноколесный велосипед определенно являлся для него пределом, и сразу становилось ясно, что дальше в своих трюках он уже не пойдет.
— Господи, хоть бы она поскорей убрала его с улицы! — заволновался господин Теобальд. — Соседи, хозяева кондитерской, жалуются, говорят, что медведь отпугивает покупателей.
— А по-моему, наш медведь только привлекает покупателей! — возразил человек, который ходил на руках.
— Кого-то, может, и привлекает, а кого-то отпугивает. — Рассказчик снов вдруг помрачнел, словно подавленный бездонной глубиной собственной души.
Мы настолько увлеклись циркачами и их рассказами, что совершенно забыли о старой Йоханне. Наконец мама заметила, что Йоханна тихо плачет, и велела мне подогнать машину.
— Для нее это, пожалуй, чересчур, — шепнул мой отец Теобальду. Сами же циркачи выглядели так, словно им было безумно за себя стыдно.
Когда я вышел на тротуар, ко мне тут же подъехал медведь и вручил ключи от аккуратно припаркованной у тротуара машины.
— Не всякому понравится, когда ему таким вот образом вручают ключи от собственной машины, — ядовито заметил господин Теобальд сестре.
— Да? А мне показалось, ему это должно понравиться, — сказала та, ероша мне волосы.
Она действительно производила вполне приятное впечатление, я бы сказал, на манер барменши — то бишь вечером она выглядела гораздо привлекательнее; при свете дня я сразу увидел, что она значительно старше не только своего брата, но и обоих своих мужей. Со временем, подумалось мне, она перестанет быть этим мужчинам женой и сестрой и станет им всем матерью. Как уже стала матерью своему медведю.
— Поди-ка сюда, — сказала она ему. Медведь послушно подъехал к ней и остановился, придерживаясь за парковочный счетчик. Потом лизнул стеклянный циферблат, и хозяйка дернула его за поводок. Медведь вопросительно посмотрел на нее, она дернула снова. Медведь неохотно принялся крутить педали — сперва в одну сторону, потом в другую. Похоже, он встряхнулся и повеселел, оттого что появились зрители. Теперь он как бы «выступал» на арене.
— Не вздумай что-нибудь выкинуть, — сказала ему сестра Теобальда, но медведь крутил педали все быстрее и быстрее, проезжая то вперед, то назад и резко поворачивая, так что хозяйке пришлось выпустить поводок. — Дуна, немедленно прекрати! — крикнула она, но медведь уже окончательно разгулялся и слушаться не желал. В итоге он проехал слишком близко от тротуара и врезался в бампер припаркованной машины, а потом сел на тротуар, положив рядом велосипед. Он явно не ушибся, но вид у него был такой печальный и растерянный, что никто не засмеялся.
— Ох, Дуна! — укоризненно сказала хозяйка, но все же подошла и присела рядом на корточки. — Ну что же ты, Дуна? — мягко упрекнула она его. Медведь только покачал своей огромной башкой, не решаясь посмотреть на нее. По морде у него текли слюни, и женщина вытерла их рукой. Он лапой оттолкнул ее руку.
— Приезжайте еще! — жалким голосом крикнул господин Теобальд, когда мы садились в машину.
Мы тронулись с места. Мама сидела закрыв глаза, растирая пальцами виски и словно бы не слыша наших разговоров. Она всегда уверяла нас, что в поездках это ее единственная защита от пререканий такой сварливой семейки, как наша.
Мне вовсе не хотелось докладывать о том, как содержали нашу машину, но я видел, что отец стремится восстановить порядок и спокойствие и уже раскрыл свою гигантскую тетрадь, словно мы только что закончили инспектирование самого обычного пансиона.
— Что там у нас на счетчике? — спросил он.
— Лишних тридцать пять километров, — сказал я.
— Я уверена, в машине был этот ужасный медведь! — заявила бабушка. — На заднем сиденье клочья шерсти, и я отлично чувствую его мерзкий запах.
— Странно, я никакого запаха не чувствую, — сказал отец.
— И еще запах той цыганки в тюрбане! — сердито продолжала бабушка. — Эта вульгарная вонь прямо-таки висит в воздухе!
Мы с отцом принюхались. Мать продолжала массировать виски.
На полу возле педалей газа и тормоза я заметил несколько зеленоватых зубочисток, которые вечно торчали в уголке рта у венгерского певца, отчего казалось, что у него там шрам. Я промолчал. Господи, можно себе представить, как они были счастливы, когда прокатились по городу на нашей машине! Певец за рулем, человек, что ходил на руках, с ним рядом — помахивая прохожим ногой из окна. А на заднем сиденье, между рассказчиком снов и его бывшей женой, касаясь огромной башкой потолка и сложив искалеченные лапы на коленях, покачивался старый медведь, похожий на добродушного пьяницу.
— Ах, несчастные люди! — проговорила мама, не открывая глаз.
— Лжецы и преступники! — возразила бабушка. — Мистики и дезертиры! И еще у них совершенно испорченные животные!
— Они старались изо всех сил, — сказал отец. — Но где им было угнаться за инфляцией!
— Вот и отправлялись бы все вместе в зоопарк, — не сдавалась бабушка.
— А я отлично время провел! — сказал Робо.
— Вообще-то вырваться из категории С очень трудно… — робко начал я.
— Какая там категория С. Они давно скатились в категорию Z! — заявила старая Йоханна. — Исчезли за пределами алфавита.
— По-моему, об этом следует написать, — вставила мама.
Но тут отец поднял руку — таким жестом, словно собирался нас благословить, — и мы умолкли. Он быстро писал в тетради и хотел, чтобы ему не мешали. Лицо у него было суровое. Я видел: бабушка абсолютно уверена в том, какой вердикт он вынесет. Мать по опыту знала, что спорить с отцом бесполезно. Робо уже надулся, готовясь зареветь. Я медленно вел машину по узеньким улочкам — сперва по Шпигельгассе, потом выехал на Лобковицплац. Шпигельгассе такая узкая, что хорошо видно отражение машины в витринах, мимо которых проезжаешь. Меня не оставляло ощущение, что наша замедленная поездка по улицам Вены была кем-то задумана заранее — мы ехали так неторопливо и безмолвно, будто совершали сказочное путешествие по игрушечному городу, которое снимают на кинопленку.
Когда усталая бабушка уснула в машине, мать осторожно заметила:
— Вряд ли в данном случае изменение категории в ту или иную сторону имеет какое-то особое значение, да?
— Да, — сказал отец, — почти никакого.
И он оказался совершенно прав. Но прошло немало лет, прежде чем я снова увидел пансион «Грильпарцер».
Когда бабушка Йоханна умерла — внезапно, во сне, — мать заявила, что устала от путешествий. Однако истинной причиной была не усталость, а то, что бабушкин сон теперь стал преследовать ее. «Лошади так исхудали, — говорила она мне как-то, — то есть я всегда знала, что они худые, но не настолько. И воины тоже… я знала, что они жалкие и несчастные, но… не такие…»
Отец уволился из туристического бюро и подыскал себе работу в местном сыскном агентстве, специализирующемся на гостиницах и магазинах. Для него это была вполне приличная работа, хотя в рождественские каникулы он работать отказывался — говорил, что под Рождество некоторым людям необходимо позволить хоть немножко украсть.
С годами мои родители как будто бы стали спокойнее относиться к жизни и ее неумолимым законам, и я видел, что на склоне дней они вполне счастливы. Я понимал, что силу воздействия бабушкиного сна на маму несколько приглушили реальные события и особенно то, что случилось с Робо. Мой брат поступил в частную школу, очень хорошо там учился и имел много друзей, но на первом курсе университета был убит самодельной бомбой. Он и политикой-то не интересовался. В последнем письме к родителям он писал: «Серьезность намерений студенческих радикальных фракций сильно преувеличена. А кормят здесь просто отвратительно…» Не дописав это предложение, Робо пошел на лекцию по истории, и вся аудитория взлетела на воздух.
После смерти родителей я бросил курить и снова увлекся путешествиями. В пансион «Грильпарцер» я приехал со своей второй женой. С первой я никогда до Вены не добирался.
К сожалению, пансион недолго удерживал присвоенную тогда отцом категорию В и к тому времени, как я туда приехал, почти совсем не котировался. Теперь там заправляла сестра господина Теобальда. Ее дешевая привлекательность сменилась бесполым цинизмом, свойственным порой незамужним тетушкам. Она превратилась в бесформенную тушу, а волосы выкрасила в бронзовый цвет, так что голова ее напоминала медную мочалку, которой драят кастрюли. Меня она, разумеется, совершенно не помнила и с большим подозрением отнеслась к моим расспросам и к тому, что я, как ни странно, так много знаю о ее прошлом и о близких ей людях; должно быть, она решила, что я из полиции.
Венгерский певец давно уехал — с новой женой, пленившейся его голосом. Рассказчика снов забрали — в психушку. Его собственные сны обернулись сплошным кошмаром, и каждую ночь он будил весь пансион воплями и леденящим душу воем. Он исчез отсюда практически в то же время, когда пансион навсегда утратил категорию В.
Господин Теобальд умер. Упал, схватившись за сердце, прямо в холле, куда вышел однажды ночью, чтобы проверить, не вор ли к ним забрался. Увы, это был всего лишь Дуна, брюзгливый медведь, одетый в полосатый костюм рассказчика снов. Зачем сестра Теобальда одела медведя именно так, она мне объяснять не стала, но при виде мрачного зверя, который катался по коридору на своем одноколесном велосипеде в одежде сновидца, господин Теобальд испытал такой ужас, что мгновенно испустил дух.
Человек, который умел ходить только на руках, тоже попал в ужасную беду. Зацепившись наручными часами за ступеньку эскалатора, он не сумел сразу с него соскочить; и как назло, он был в галстуке, хотя вообще-то носил его крайне редко, ведь галстук волочился по земле (он же ходил только на руках), — вот этот галстук и затянуло под эскалатор, а его хозяина задушило. На эскалаторе потом выстроилась целая очередь: люди топтались на месте, все время отступая на одну ступеньку, пока у кого-то не хватило смелости просто перешагнуть через мертвого. На свете, оказывается, есть множество ненамеренно жестоких механизмов, которые просто не приспособлены для людей, способных ходить только на руках.
С тех пор, рассказала мне сестра Теобальда, пансион «Грильпарцер», утратив категорию С, стал опускаться все ниже. Управлять пансионом в одиночку становилось все труднее, и у нее оставалось все меньше времени для Дуны, а медведь как раз начал впадать в старческий маразм и обзавелся весьма дурными привычками. Однажды он, например, вздумал преследовать почтальона и понесся вниз по мраморной лестнице с таким свирепым видом и с такой скоростью, что несчастный почтальон, спасаясь бегством, упал и сломал себе бедро. О нападении медведя на человека тут же доложили куда следует, и Дуне запретили разгуливать на свободе.
Некоторое время сестра Теобальда держала его в клетке во дворе, но там его буквально изводили собаки и дети. Кроме того, из квартир, что выходили во двор, ему швыряли в клетку не только испорченную пищу, но и кое-что похуже. Дуна и на медведя-то перестал походить, настолько он стал хитер — например, только притворялся, что спит, а на самом деле вполне успешно подкарауливал и ловил кошек. Дважды его пытались отравить, и он стал вообще бояться еды — уж больно враждебным было его окружение. Выбора у хозяйки не оставалось — только подарить медведя Шёнбруннскому зоопарку, но и тут имелись известные сомнения и трудности. Дуна был уже старый, беззубый и больной, может, даже заразный, а кроме того, долгая жизнь среди людей, которые обращались с ним как с человеком, отнюдь не подготовила его к более спокойной, но совершенно иной жизни в зоопарке.
Вдобавок необходимость спать в клетке во дворе пансиона вызвала у Дуны обострение ревматизма, так что единственное его развлечение — катание на одноколесном велосипеде — стало невозможным. При первой же попытке прокатиться на велосипеде в зоопарке он сразу упал, и кто-то из зрителей засмеялся. А если кто-то смеялся над тем, что делает Дуна, объяснила мне сестра Теобальда, он никогда уже не возвращался к этому трюку. В конце концов его оставили в зоопарке просто из милости; там он и умер — всего через два месяца после того, как его туда поместили. По мнению сестры Теобальда, он «умер от унижения», ведь из-за какой-то сыпи, покрывшей могучую грудь медведя, его пришлось побрить. А выбритый медведь, как уверял ее один сотрудник зоопарка, всегда испытывает смертельное унижение.
В холодном дворе пансиона я увидел пустую медвежью клетку и заглянул внутрь. Птицы не оставили там даже фруктовых зернышек, но в углу все еще громоздилась целая гора окаменелого медвежьего помета — столь же безжизненного и лишенного запаха, как тела тех, кого застигло врасплох извержение вулкана в Помпее. Я не мог не вспомнить о Робо: от медведя все-таки осталось значительно больше.
Сев в машину, я помрачнел еще больше, заметив, что на этот раз ни одного лишнего километра на счетчике не появилось, никто на машине тайком не катался. Здесь не осталось никого, кто мог бы позволить себе подобные вольности.
— Когда мы отъедем подальше от твоего драгоценного пансиона, — сказала мне моя вторая жена, — ты, надеюсь, все-таки объяснишь мне, зачем мы тащились в эту дыру?
— Это долгая история, — честно сознался я.
А думал я о том, как до странности мало и энтузиазма, и горечи испытывает сестра Теобальда к окружающему миру. В рассказанной ею истории сквозили ровная скука и категоричность, которые свойственны обычно рассказчикам, привыкшим к несчастливым концовкам. Казалось, эта женщина никогда не считала свою жизнь и жизнь своих товарищей-циркачей достаточно яркой; можно подумать, что они только и стремились — прилежно и тупо, точно приговоренные к наказанию и желающие исправиться, — непременно получить для своего пансиона пресловутую категорию С.
7. Всплеск «плотского вожделения»
И она вышла-таки за него замуж! Сделала то, о чем он просил! Хелен нашла, что для начала это очень хороший рассказ. И старому Тинчу рассказ тоже понравился. «В нем так много б-б-безумия и п-п-печа-ли», — сказал он Гарпу и посоветовал послать рассказ в свой любимый литературный журнал. И лишь через три месяца Гарп наконец получил оттуда следующий ответ:
Сюжет представляется малоинтересным; рассказ не блещет новизной ни по форме, ни по языку. Тем не менее большое спасибо, что прислали его нам для ознакомления.
Озадаченный Гарп показал это послание Тинчу. Тинч тоже призадумался.
— Возможно, их интересуют только н-н-новейшие формы прозы? — сказал он неуверенно.
— Какие же? — спросил Гарп.
Тинч признался, что и сам толком не знает.
— Насколько я понимаю, новые художественные направления прежде всего заинтересованы в необычном языке и ф-ф-форме, — сказал Тинч. — Но я никак не могу понять, в чем тут суть и о чем говорит такая литература. Иногда, по-моему, исключительно о с-с-самой с-с-себе.
— О самой себе? — переспросил Гарп.
— Ну да. Есть такая разновидность литературы… — пояснил Тинч.
Гарп ничего не понял, но для него гораздо важнее было, что рассказ понравился Хелен.
Почти пятнадцать лет спустя, когда Гарп опубликовал свой третий роман, тот же самый редактор из любимого журнала Тинча опубликовал открытое письмо Гарпу. И письмо это, надо сказать, было весьма лестным, содержало массу похвал в адрес автора, а также предложение непременно создать еще «что-нибудь новенькое» для публикации в этом самом журнале, столь любимом Тинчем. Но Т.С. Гарп был злопамятен, как барсук. Он отыскал ту старую записку с отказом, где его рассказ о пансионе «Грильпарцер» назывался «малоинтересным»; она была сплошь в коричневых кофейных пятнах и уже начала рваться на сгибах, столько раз ее свертывали и развертывали, но Гарп все же приложил ее к письму, которое написал редактору столь любимого Тинчем журнала. В письме говорилось:
Ваш журнал представляется мне малоинтересным, и я по-прежнему стараюсь особенно не экспериментировать ни с языком, ни с формой своих произведений. Тем не менее большое спасибо за предложение.
Глупое «эго» Гарпа упорно запоминало все обиды и оскорбления, а также отказы печатать его работы. К счастью, Хелен и сама обладала весьма сильным, даже каким-то свирепым «эго» и весьма высоко себя ценила; иначе она в итоге просто возненавидела бы Гарпа. А так им, можно сказать, повезло: они были счастливы. Многие супружеские пары, прожив вместе много лет, к своему ужасу, вдруг «открывают», что не любят друг друга; некоторым же так и не дано этого понять. Другие женятся по взаимной любви, и подобная «новость» обрушивается на них в самый неподходящий момент жизни. В сущности, Гарп и Хелен едва знали друг друга, но у каждого было достаточно развито чутье, и они, в своем упрямстве и осмотрительности, по-настоящему влюбились друг в друга лишь через некоторое время после того, как поженились.
Возможно, потому, что каждый из них был поглощен строительством собственной карьеры, они не слишком вникали в свои взаимоотношения. Хелен за два года закончила колледж и уже в двадцать три года получила докторскую степень по английской литературе, а в двадцать четыре — место ассистент-профессора в женском колледже. Гарпу потребовалось пять лет, чтобы закончить первый роман, однако книга получилась хорошая, создавшая ему вполне прочную репутацию, что для молодого писателя особенно ценно, хотя особых доходов роман этот ему не принес. В то время деньги для всей семьи зарабатывала Хелен. А пока Хелен училась и Гарп писал свой роман, финансовые вопросы молодой семьи решала Дженни.
Книга Дженни, впервые прочитанная еще в рукописи, произвела на Хелен куда более сильное впечатление, чем на Гарпа, который, в конце концов, всю жизнь жил рядом с Дженни, свыкся с ее эксцентричностью и воспринимал как нечто обыденное. Однако и Гарп был потрясен — успехом, который книга Дженни имела у читателей. Он никак не рассчитывал, что станет публичной фигурой, главным действующим лицом в чужой книге, не написав еще ни одной собственной.
Издатель Джон Вулф навсегда запомнил то утро, когда впервые встретился у себя в кабинете с Дженни Филдз.
— Там какая-то медсестра к вам пришла, — округлив от удивления глаза, сообщила ему секретарша — словно за этим могло последовать, например, пикантное сообщение о неожиданном отцовстве босса. Джон Вулф и его секретарша не знали и не могли знать, что чемоданчик у Дженни Филдз такой тяжелый от рукописи в 1158 машинописных страниц.
— Это обо мне, — сказала она Джону Вулфу, открывая чемоданчик и выгружая на его письменный стол толстенный манускрипт. — Когда вы смогли бы это прочитать? — И Джону Вулфу показалось, что она твердо намерена остаться в его кабинете до тех пор, пока он это не прочитает. Он пробежал глазами первое предложение про «мир с грязной душой» и подумал: Господи, как бы мне от этой особы отделаться?
Позднее, правда, он даже испугался, когда не сразу отыскал номер ее телефона, чтобы сказать ей: да! Конечно же, они это непременно опубликуют! Откуда ему было знать, что Дженни Филдз гостила в Стиринге у Эрни Холма и Эрни проговорил со своей дорогой гостьей всю ночь, да и потом каждую ночь они говорили допоздна (обычное родительское беспокойство, разумеется, когда родители внезапно узнают, что их девятнадцатилетние дети собрались пожениться).
— Куда они могут ходить каждый вечер? — спрашивала Дженни. — Они же возвращаются домой не раньше двух-трех часов ночи! Вчера, например, всю ночь еще и дождь шел. А у них ведь даже машины нет.
Они ходили в борцовский спортзал. У Хелен был свой ключ от зала, а мягкие маты на полу показались обоим настолько же удобными и привычными, как собственная постель. Да и куда более просторными.
— Они говорят, что хотят иметь детей, — жаловался Эрни. — Хелен в таком случае придется бросить занятия.
— А Гарп никогда не закончит ни одной книги, — горестно подхватывала Дженни. Ведь ей-то самой пришлось целых восемнадцать лет ждать, чтобы начать писать.
— Ничего, работать они оба умеют, тут ничего не скажешь! — подбадривал Эрни себя и Дженни.
— Но им придется работать еще больше, — говорила Дженни.
— Я не понимаю, почему они не могут просто жить вместе, — говорил Эрни. — А потом, если все пойдет хорошо, можно и пожениться, и ребенка завести.
— А я вообще не понимаю, зачем одному человеку жить с другим! — откровенно заявила Дженни. Эрни с легкой обидой возразил:
— Но тебе же нравится жить вместе с Гарпом? А мне нравится жить с Хелен. И я очень скучаю, когда она уезжает в колледж.
— Это все плотское вожделение! — грозно возвестила Дженни. — Наш мир болен плотским вожделением!
Эрни встревожился; он еще не знал, что благодаря подобным высказываниям Дженни скоро станет богатой и знаменитой.
— Хочешь пива? — спросил он.
— Нет, спасибо, — отвечала Дженни.
— Они хорошие ребята, — напомнил ей Эрни.
— Но в конце концов плотское вожделение поглощает все души, — мрачно заявила Дженни Филдз, и Эрни Холм деликатно вышел на кухню и там выпил в одиночестве еще бутылочку пива.
Более всего ошеломил Гарпа в книге матери именно пассаж о «плотском вожделении». Одно дело быть сыном знаменитой писательницы, рожденным в брачном союзе, и совсем другое — быть знаменитым «случаем», воплощенной в жизнь потребностью юного организма. Дженни буквально вывернула его жизнь наизнанку; даже его личные отношения с проституткой выставила на всеобщее обозрение. Хелен считала, что это очень забавно, но призналась, что не понимает его тяги к проституткам.
«Плотское вожделение заставляет даже лучших из людей вести себя вопреки собственным убеждениям и собственному характеру», — писала Дженни Филдз. Эти ее слова приводили Гарпа прямо-таки в ярость.
— Да какого черта она-то пишет об этом! Что она-то об этом знает? — орал он. — «Плотское вожделение»! Да ведь она его никогда не испытывала, ни разу в жизни! Ничего себе — авторитет! Все равно что растение, описывающее мотивы поведения млекопитающих!
Впрочем, другие рецензенты были к Дженни куда добрее. Хотя некоторые серьезные журналы порой и упрекали ее за недостаточно высокий уровень мастерства, но в целом критики приняли ее книгу очень тепло. «Первая по-настоящему феминистская автобиография, которая искренне прославляет один способ жизни и столь же искренне отвергает и порицает другой», — написал один из них. «Смелая книга Дженни Филдз веско заявляет о том, что женщина может прекрасно прожить без какой бы то ни было сексуальной привязанности вообще», — говорилось в другой рецензии.
— В наши дни, — сразу предупредил Дженни Джон Вулф, — тебя либо воспримут как верный голос в нужное время, либо отвергнут как полную чушь.
Дженни Филдз восприняли как «верный голос в нужное время», и все же, сидя в своем белом сестринском халате за столиком ресторана, куда Джон Вулф водил только самых своих любимых писателей, она чувствовала неловкость при слове феминизм. Она толком не понимала значения этого термина, но само слово отчего-то напоминало ей о женской гигиене и «ирригаторе Валентайна». В конце концов, она получила медицинское образование, была опытной медсестрой. И потому всего лишь робко сказала, что, думается, сделала правильный выбор, прожив свою жизнь именно так, а поскольку ее выбор популярным не назовешь, она почувствовала, что необходимо сказать что-то и в его защиту. По иронии судьбы, среди множества молодых женщин из университета штата Флорида в Таллахасси идеи Дженни приобрели огромную популярность; возникло даже некое течение «женщин-одиночек», которые беременели, но замуж выходить не желали. Немного спустя этот синдром получил в Нью-Йорке название «дженни-филдзовского». Но Гарп всегда именовал его «грильпарцерским». Что до Дженни, то она знала только одно: женщины — как и мужчины — должны, по крайней мере, иметь возможность самостоятельно решать, как прожить свою жизнь, а если это превращает ее, Дженни, в феминистку, значит, так оно и есть.
Джон Вулф очень симпатизировал Дженни и изо всех сил старался предостеречь ее, ибо она могла просто не понять тайного смысла нападок и похвал, которые обрушивались на ее книгу. Однако Дженни так никогда и не уразумела, сколь «политически заряженной» оказалась ее «Сексуально подозреваемая».
«Меня учили ухаживать за больными, — говорила она впоследствии в одном из своих обезоруживающе искренних интервью. — Я сама выбрала эту профессию и по-настоящему увлеклась своей работой. Она казалась мне чрезвычайно полезной и важной, ведь замечательно, когда здоровый человек — а я всегда была здоровой — помогает людям нездоровым, которые сами себе помочь не могут. Думаю, именно поэтому мне и книгу написать захотелось».
Гарп, например, считал, что его мать до конца жизни оставалась настоящей сестрой милосердия. Она все время опекала его, пока они жили в Стиринг-скул; она сама выпестовала странноватую историю своей жизни; и, наконец, она без устали помогала женщинам, у которых были различные проблемы. Она стала знаменитой личностью, и многие женщины искали ее совета. Неожиданный успех «Сексуально подозреваемой» открыл Дженни Филдз, что огромное множество женщин стоит перед необходимостью выбрать, как им жить дальше; и, вдохновленные примером Дженни, они зачастую принимали весьма нетрадиционные решения.
В этот период Дженни Филдз запросто могла бы начать вести колонку «Советы женщинам» в любой газете, но она решила, что писательства с нее довольно, — как когда-то решила, что с нее довольно образования и довольно Европы. А вот ухаживать за кем-то, быть сиделкой, сестрой милосердия, советчицей она была готова всегда. Ее отца, обувного короля, «Сексуально подозреваемая» так потрясла, что он в одночасье умер от инфаркта. Правда, мать никогда не винила книгу Дженни в этой трагедии — Дженни тоже никогда себя не винила, — но обе понимали, что миссис Филдз не сможет жить одна. В отличие от своей дочери, мать Дженни привыкла жить в окружении большого семейства, а теперь она к тому же стала стара и нуждалась в присмотре. Дженни часто с грустью думала, как мать, шаркая ногами, бесцельно бродит по огромным комнатам дома в Догз-Хэд-Харбор, утратив со смертью мужа последнюю жизненную зацепку.
И Дженни отправилась ухаживать за ней; именно там, в родовом гнезде Догз-Хэд-Харбор, она впервые взяла на себя роль советчицы для женщин, искавших совета и утешения, ибо она действительно обладала недюжинной силой духа и нешуточной способностью принимать решения.
— Господи, до чего же странные решения мама иногда принимает! — сетовал Гарп, но в целом он был совершенно счастлив, и о нем неустанно заботились. Первый ребенок у них с Хелен родился почти сразу. Это был мальчик, которого назвали Дункан. Гарп часто шутил, что в его первом романе главы такие короткие как раз по милости Дункана. Гарп писал в перерывах между кормлениями, укладываниями спать и сменой пеленок. «Это роман, написанный урывками, — признавался он впоследствии, — причем исключительно из-за Дункана». У Хелен каждый день были занятия в колледже; она и ребенка согласилась завести, только если Гарп согласится сам за ним присматривать. Гарп не только согласился, он пришел в восторг от того, что ему вообще не придется отлучаться из дома. Он продолжал писать и нежно опекал Дункана, а кроме того, все делал по дому и готовил еду. Когда Хелен возвращалась домой, ее ждал вполне счастливый отец семейства и хранитель очага. Пока работа над романом шла у Гарпа успешно, никакие повседневные заботы, даже самые бессмысленные, ничуть его не огорчали и не обременяли. Более того — чем бессмысленнее они были, тем лучше. Ведь голова у него оставалась совершенно свободной. Каждый день Гарп на два часа оставлял Дункана у соседки с первого этажа и уходил в спортзал. Вскоре в женском колледже, где преподавала Хелен, он стал чем-то вроде странной знаменитости — неутомимо бегая вокруг площадки для хоккея на траве или полчаса подряд прыгая через скакалку в дальнем уголке спортзала, отведенном для занятий гимнастикой. Он скучал по борьбе и твердил, что Хелен не мешало бы подыскать работу в таком месте, где есть борцовская команда. Впрочем, и самой Хелен не очень нравилось ее теперешнее место работы: английская кафедра слишком мала, в аудитории нет ни одного мальчика, но все же место неплохое, и она не собиралась уходить, пока не подвернется что-нибудь получше.
Все расстояния в Новой Англии, в общем-то, невелики. Гарп и Хелен ездили в гости к Дженни на побережье и к Эрни в Стиринг. Гарп, конечно же, потащил Дункана в борцовский спортзал Стиринг-скул и катал его там по матам, как мячик.
— Вот здесь твой папочка занимался борьбой, — сказал он малышу.
— Вот здесь твой папочка занимался всем на свете, — поправила его Хелен, разумеется имея в виду и зачатие самого Дункана, и их первую ночь с Гарпом, проведенную под неумолчный шум дождя в запертом и пустом спортзале имени Сибрука на теплых алых матах, устилавших пол от стены до стены.
— Ну что ж, ты все-таки заполучил меня, — шепнула Гарпу Хелен со слезами в голосе, но Гарп, раскинувшись на спине во всю ширину спортивного мата, никак не мог решить, кто же тогда кого заполучил.
Когда умерла ее мать, Дженни стала приезжать к Хелен и Гарпу гораздо чаще, хотя Гарп и возражал против того, что он называл «мамин антураж». Дженни Филдз теперь всегда путешествовала с небольшой свитой поклонниц или даже совершенно случайных людей, которые полагали себя частью некоего «женского движения»; все они нуждались в моральной поддержке Дженни, а часто и в ее кошельке. Впрочем, нередко от Дженни требовался и белоснежный медицинский халат, чаще всего на трибуне оратора, хотя Дженни обычно говорила мало и недолго.
После прочих многочисленных речей собравшимся представляли автора знаменитой «Сексуально подозреваемой». Дженни в ее белом сестринском халате мгновенно узнавали везде и всюду. Ей пошел уже шестой десяток, однако она по-прежнему была женщиной спортивной и весьма привлекательной, бодрой и очень простой в общении. На собраниях она, например, запросто могла встать и громко сказать: «Вот это верно!» или «А это совершенно неправильно!». Окончательный приговор оставался за ней, ведь ей самой пришлось сделать в жизни весьма непростой выбор, а потому женщины рассчитывали, что ее решение будет правильным и справедливым.
От подобной логики Гарп порой по нескольку дней кипел и плевался кипятком. А как-то раз одна дама из женского журнала спросила, нельзя ли ей приехать и взять у него интервью о том, каково быть сыном знаменитой феминистки. Когда же эта особа увидела, какую жизнь выбрал для себя Гарп, и радостно назвала ее «участью домашней хозяйки», Гарп не выдержал и взорвался.
— Я делаю то, что хочу! — заорал он. — И не вздумайте использовать какие-то другие слова! Я делаю то, что хочу, и именно так всю жизнь поступала моя мать. Просто делала то, что хотела!
Но журналистка не унималась. Заявила, что в голосе Гарпа «звучат горькие нотки», и предположила, что, должно быть, очень нелегко быть никому не известным писателем, когда твою родную мать и ее прекрасную книгу знает весь мир. Гарп ответил, что хуже всего, когда тебя понимают неправильно, что он отнюдь не испытывает никакой обиды в связи с успехом своей матери, он только слегка недолюбливает некоторых ее новых знакомых, а точнее, «прихвостней, всех этих марионеток, которые пляшут под ее дудку и живут за ее счет», так он сказал.
Публикуя это интервью, журналистка не преминула вставить, что Гарп тоже «живет за счет» своей матери, причем весьма комфортно, так что не имеет права столь враждебно относиться к женскому движению. Именно тогда впервые Гарп услышал эти слова «женское движение».
Буквально через несколько дней Дженни приехала навестить его. С ней была одна из представительниц ее «антуража». На сей раз это оказалась очень крупная, очень молчаливая и очень мрачная женщина, которая тихо проскользнула в прихожую и отказалась снять пальто. Она все время настороженно и с явным неудовольствием поглядывала на маленького Дункана, словно опасаясь, как бы ребенок ненароком ее не коснулся.
— Хелен в библиотеке, — сообщил Гарп Дженни. — А я собирался пойти с Дунканом погулять. Хочешь, пойдем с нами? — Дженни вопросительно посмотрела на свою огромную спутницу; та лишь молча пожала плечами, и Гарп подумал: самая большая слабость матери, особенно после успеха автобиографии, — бесконечное потакание всяким калекам и уродкам, которые на самом деле просто страшно завидуют ей и мечтают сами написать «Сексуально подозреваемую» или хотя бы нечто подобное и пользоваться у публики не меньшим успехом. Именно в таких словах он позднее и выразил эту мысль.
В конце концов Гарпу надоело стоять посреди собственной квартиры рядом с бессловесной особой, которая вполне могла бы служить у Дженни телохранителем.
А может, так оно и есть? — вдруг подумал он. И перед его мысленным взором возник весьма непривлекательный образ матери, окруженной плотным кольцом таких охранниц. О, эти злобные убийцы уж точно держали бы мужчин на расстоянии от белоснежного медицинского халата Дженни!
— А что, мам, у этой женщины что-нибудь с языком? — шепотом осведомился Гарп, склонившись к самому уху матери. Неколебимое безмолвное достоинство великанши понемногу начинало выводить его из себя; все попытки Дункана «поговорить с тетей» остались без ответа, женщина лишь старалась взглядом успокоить малыша. Дженни между тем потихоньку сообщила Гарпу, что женщина не говорит просто потому, что у нее нет языка. Буквально.
— Отрезан, — прошептала Дженни.
— Господи! — Гарп был потрясен. — Как же это случилось?
Дженни округлила глаза — эту привычку она переняла у собственного сына.
— Ты что, правда ничего не читал об этом? — спросила она. — А впрочем, ты никогда не стремился быть в курсе текущих событий.
По мнению Гарпа, «текущие события» не имели никакого значения, важно было лишь то, над чем он работал. И его весьма огорчало, что Дженни (особенно с тех пор, как ее приняли в лоно «женской политики») постоянно рассуждала о «новостях» и «текущих событиях».
— Неужели это какой-то особый знаменитый несчастный случай, о котором я непременно должен знать? — насмешливо спросил Гарп.
— О господи! — раздраженно сказала Дженни. — Никакого «знаменитого несчастного случая». Вполне осознанный акт.
— Мама, ты хочешь сказать, что кто-то взял да и отрезал ей язык?
— Совершенно верно, — ответствовала Дженни.
— Господи…
— Неужели ты не слышал об Эллен Джеймс? — спросила Дженни.
— Нет, — признался Гарп.
— Ну так вот: из-за того, что случилось с Эллен Джеймс, возникло целое женское общество, — сообщила ему Дженни.
— А что с ней случилось? — спросил Гарп.
— Ей было всего одиннадцать, когда двое негодяев изнасиловали ее. А потом отрезали ей язык, чтобы она никому не могла рассказать, кто они и как выглядят. У мерзавцев не хватило ума сообразить, что одиннадцатилетняя девочка умеет писать! И Эллен Джеймс очень точно описала этих людей, их поймали, допросили и вынесли соответствующий приговор. А через некоторое время их кто-то убил — в тюрьме.
— Вот это да! — сказал Гарп. — Так она и есть Эллен Джеймс? — прошептал он, с гораздо большим уважением поглядывая на великаншу.
Дженни снова округлила глаза.
— Нет, что ты! — сказала она. — Она из Общества Эллен Джеймс. Сама же Эллен — еще совсем девочка, тоненькая, светловолосая…
— Ты хочешь сказать, что члены этого общества всегда молчат, словно у них тоже языка нет? — спросил Гарп.
— Нет, я хочу сказать, что у них действительно нет языка! — сказала Дженни. — Каждая из них сама отрезала себе язык в знак протеста против того, что случилось с Эллен Джеймс!
— Ничего себе! — протянул Гарп и посмотрел на спутницу матери с возобновившейся неприязнью.
— Они называют себя джеймсианками, — сказала Дженни.
— Все, мам! Слышать больше не желаю об этом дерьме! — отрезал Гарп.
— Но эта женщина как раз и есть одна из джеймсианок. Ты же хотел знать, кто она, правда?
— А сколько лет сейчас самой Эллен Джеймс? — спросил Гарп.
— Двенадцать, — ответила Дженни. — Несчастье случилось всего год назад.
— А эти джеймсианки, они что же, устраивают собрания, избирают президента, казначея и занимаются прочей ерундой?
— Почему бы тебе не спросить у нее самой? — Дженни указала на неподвижную фигуру возле двери. — И вообще, мне показалось, ты больше не желаешь слышать «об этом дерьме».
— Как же я ее спрошу, если у нее языка нет? — сердито прошипел Гарп.
— Между прочим, она умеет писать, — заметила Дженни. — Все джеймсианки носят с собой маленькие блокнотики и пишут то, что хотели бы сказать. Ты ведь знаешь, что такое «писать», правда?
К счастью, в этот момент домой вернулась Хелен.
Впоследствии Гарп еще не раз встречался с джеймсианками. Несмотря на то что трагическая история Эллен Джеймс действительно его взволновала, к ее мрачным великовозрастным подражательницам он всегда испытывал отвращение, смешанное с презрением. Обычно эти «молчальницы» представлялись людям с помощью карточки, на которой заранее было написано что-нибудь вроде:
«Привет, я — Марта. Я из общества джеймсианок. Вы знаете, кто такие джеймсианки?»
И если вы не знали, вам вручалась другая карточка, с объяснениями.
С точки зрения Гарпа, джеймсианки представляли собой крайне неприятный тип женщин, которые носились с его матерью как со знаменитостью, стремясь использовать ее помощь в своих нелепых начинаниях.
— Знаешь, что я тебе скажу об этих безъязыких женщинах, мам, — как-то раз заметил Гарп. — Возможно, им было просто нечего сказать; возможно, они за всю свою жизнь ни одной сколько-нибудь стоящей фразы вслух не произнесли — так что на самом деле их жертва не так уж велика; возможно даже, отсутствие языка спасает этих женщин от многих осложнений.
— По-моему, тебе просто не хватает сострадания, — ответила ему Дженни.
— Неправда! Я, например, испытываю безмерное сострадание к самой Эллен Джеймс! — возразил Гарп.
— Эти женщины наверняка тоже много страдали в жизни, только иначе, — сказала Дженни. — Оттого они и тянутся друг к другу.
— И причиняют себе еще больше страданий, да, мам?
— Насилие — угроза для каждой женщины! — строго заметила Дженни.
Гарп не выносил, когда мать начинала говорить о «каждой женщине». Тот самый случай, думал он, когда демократию доводят до полного идиотизма.
— Такая угроза существует и для каждого мужчины, мам. Что, если, когда в следующий раз кого-нибудь изнасилуют, я возьму и в знак протеста отрежу себе член, а потом стану носить собственный сушеный пенис на шее. Неужели ты и такой поступок одобришь?
— Я говорила об искренних движениях души, — сердито сказала Дженни.
— Ты говорила о глупых движениях души, — отрубил Гарп.
Однако он навсегда запомнил свою первую джеймсианку — великаншу, которая явилась к нему домой вместе с Дженни. Перед уходом она украдкой сунула Гарпу в руку записку, словно чаевые.
— Мама заполучила нового телохранителя, — шепнул Гарп Хелен, когда они на прощанье махали уходящим рукой. Затем они вместе прочитали записку джеймсианки.
«Твоя мать стоит двух таких, какmы» — говорилось в ней.
Но Гарп понимал, что ему грех жаловаться на мать: первые пять лет их брака с Хелен именно Дженни оплачивала все счета их семьи.
Гарп в шутку говорил, что назвал свой первый роман «Бесконечные проволочки», поскольку потратил на него безумно много времени, однако работал он над ним постоянно и очень тщательно. Кстати сказать, Гарп вообще редко что-нибудь откладывал и терпеть не мог, как он выражался, «тянуть кота за хвост».
Роман он назвал «историческим», поскольку действие его разворачивалось в Вене в годы войны (1938–1945), а также в период советской оккупации. Главный герой — молодой анархист — был вынужден после аншлюса «залечь на дно» и выжидать, когда наконец сможет нанести нацистам достойный удар. Ждал он, правда, слишком долго. Суть, собственно, и заключалась в том, что этот удар ему следовало нанести, пока нацисты еще не взяли власть, но, к сожалению, он тогда был слишком юн и ни в чем еще не мог как следует разобраться. Со своей матерью, вдовой, он тоже посоветоваться не мог: ее интересовала только собственная личная жизнь, а не политика — в основном она транжирила деньги покойного мужа.
В годы войны молодой анархист работал в Шёнбруннском зоопарке. Когда население Вены стало по-настоящему голодать и особенно участились полуночные налеты на зоопарк с целью добыть хоть какую-то пищу, юноша решил освободить уцелевших животных — ведь они-то совершенно не виноваты в нерасторопности правительства Австрии и ее молчаливой покорности нацистской Германии. Но к тому времени уже и сами звери буквально умирали от голода, так что, когда анархист выпустил их из клеток, они его попросту съели. «И это было вполне естественно», — писал Гарп. Животные же, в свою очередь, стали легкой добычей голодающих венцев, толпами бродивших по городу в поисках пищи, и все это происходило как раз перед взятием Вены русскими. Что, с точки зрения Гарпа, тоже было «вполне естественно».
Матери юного анархиста удалось пережить войну, и она оказалась как раз в советской оккупационной зоне (Гарп поместил ее в ту самую квартиру на Швиндгассе, где они с матерью когда-то жили). Однако терпению вдовы приходит конец, когда она изо дня в день видит жестокости, которые творят советские солдаты, — в основном это изнасилования. А город между тем возвращается к прежней, умеренно-самодовольной жизни, и несчастная вдова с большим сожалением вспоминает, сколь пассивно вела себя в тот период, когда нацисты рвались к власти. Наконец русские уходят; наступает 1956 год, Вена уже вновь заползла в свою привычную раковину. Однако старая женщина продолжает оплакивать погибшего сына и погубленную родину; она каждое воскресенье бродит по отчасти уже восстановленному зоопарку, который опять полон животных и посетителей, вспоминая, как тайком посещала здесь сына во время войны. И тут Вену облетает новость: в Венгрии мятеж. И старая дама выходит на свой последний бой, видя, как сотни тысяч новых беженцев наводняют Вену.
В попытке пробудить благодушный, самодовольный город — ведь нельзя во второй раз спокойно сидеть и смотреть, как этот кошмар повторяется вновь, — мать погибшего анархиста решает сделать то же, что некогда сделал ее сын: она выпускает зверей из клеток. Однако теперь в Шёнбруннском зоопарке зверей хорошо кормят, они всем вполне довольны, и лишь некоторых ей удается выгнать из клеток, но и те слоняются поблизости, по тропинкам и лужайкам Шёнбрунна, поймать их ничего не стоит, так что вскоре все они опять сидят в своих клетках. Только старый медведь после пережитого потрясения страдает от яростных приступов «медвежьей болезни». Таким образом, благие намерения старой женщины оказываются совершенно бессмысленными и абсолютно нереализованными. Ее сажают в тюрьму, где тюремный врач обнаруживает у нее рак в последней стадии.
Однако, по иронии судьбы, огромные денежные средства вдовы все-таки приносят ей кое-какую пользу. Она умирает в роскоши — в единственной частной клинике Вены, в «Рудольфинерхаусе». Перед смертью ей снится, что некоторые животные все же сумели сбежать из зоопарка: это пара молодых азиатских черных медведей, которые не только выжили, но и стали так успешно размножаться, что вскоре прославились как новый вид фауны в долине Дуная.
Но все это лишь плоды ее больного воображения. Вскоре она умирает. А кончается роман еще одной смертью — того самого больного медведя из Шёнбруннского зоопарка. «Вот так и кончаются в наши дни все революции», — написал один рецензент, назвавший роман Гарпа «антимарксистским».
Роман хвалили за историческую точность — хотя этой цели Гарп как раз перед собой и не ставил. Его также превозносили за оригинальность и необычное видение мира, редкие для первой книги столь молодого автора. Издателем был, разумеется, Джон Вулф, и он хотя и пообещал Гарпу ни в коем случае не упоминать на обложке, что это первый роман сына «героической феминистки Дженни Филдз», сделать ничего не смог — мало кто из рецензентов отказал себе в удовольствии «озвучить» столь лакомый материал.
«Просто удивительно, что ныне весьма популярный писатель, сын знаменитой Дженни Филдз, — было написано в одной из рецензий, — действительно стал тем, кем он, по его словам, всегда хотел быть, когда вырастет». Этот и прочие неудобоваримые «шедевры» и «шутки» насчет родства Гарпа и Дженни Филдз страшно злили Гарпа, прежде всего потому, что его книгу как бы не могли ни читать, ни вообще воспринимать в соответствии с ее, этой книги, недостатками или достоинствами, однако Джон Вулф объяснил ему естественный, но жестокий для автора факт, что большинство читателей куда больше интересует, кто он такой, а не что он написал.
«Молодой мистер Гарп все еще пишет о медведях, — изощрялся в своей статье один „умник“, у которого хватило энергии раскопать рассказ „Пансион „Грильпарцер““, давно затерявшийся в анналах. — Возможно, — продолжал этот „умник“, — когда мистер Гарп подрастет, он напишет что-нибудь и о людях».
Тем не менее литературный дебют Гарпа оказался более ярким, чем большая часть подобных дебютов, и был замечен и критиками, и читателями. Роман Гарпа, разумеется, так никогда и не стал «популярным», и имя Т.С. Гарпа не прославил, как не сделался и «продуктом повседневного спроса», каким, по выражению Гарпа, стала книга его матери. Нет, его книга была совсем иного рода, да и сам он был писателем совсем иного рода, чем Дженни Филдз, и никогда не будет таким, как она, заверил его Джон Вулф.
«А чего ты, собственно, ожидал? — писал Гарпу Джон Вулф. — Если хочешь стать богатым и знаменитым, надо выбирать другую дорожку. Если же ты серьезно все продумал и решил стать настоящим писателем, так нечего теперь сучить лапками. Ты написал серьезную книгу, и она вышла в серьезном издательстве. Если же ты хочешь сделать на ней деньги, то это совсем другой разговор. Не о литературном творчестве. И помни: тебе всего двадцать четыре года. По-моему, ты напишешь еще немало книг».
Джон Вулф был, конечно, человеком достойным и умным, но Гарп все же сомневался, что заработал достаточно, хотя кой-какие деньги все же заработал. Да и Хелен сейчас имела неплохое жалованье, так что теперь, когда больше не возникало необходимости брать деньги у Дженни, Гарп чувствовал себя вполне нормально, если мать ему их совала. Как ему казалось, он заслужил и еще одно вознаграждение: второго ребенка. Так что он попросил об этом Хелен. Дункану было уже четыре, и он вполне мог должным образом оценить появление в семье братика или сестрички. Хелен согласилась, помня, как легко Гарп взял на себя все заботы о Дункане. Ну что ж, сказала она, если ему так хочется менять подгузники, а заодно писать следующую книгу, то пусть меняет.
Однако на этот раз Гарпом руководило отнюдь не просто желание иметь второго ребенка. Он понимал, что обязан освободить Дункана от своей чрезмерной бдительности, от избыточного беспокойства, ибо чувствовал, что его отцовские страхи плохо действуют на мальчика. Второй ребенок отчасти переключит на себя родительскую тревогу, что постоянно снедала Гарпа.
— Я просто счастлива это слышать, — сказала Хелен. — Если ты хочешь еще одного ребенка, мы его заведем. Только очень прошу тебя: расслабься хоть немного. Ну пожалуйста, дорогой, стань хоть чуточку счастливее! Ты написал хорошую книгу, а теперь напишешь еще одну. Разве не этого ты всегда хотел?
И все-таки Гарп продолжал болезненно реагировать на отрицательные рецензии и сетовать, что книга плохо продается. Он придирался к матери и иронизировал по поводу ее «друзей-лизоблюдов». Наконец Хелен сказала ему:
— Ты слишком много хочешь. Безоговорочных похвал, беззаветной любви — в общем, абсолютного обожания. Неужели ты действительно хочешь, чтобы все в мире твердили в один голос: «Ах, мы обожаем ваши произведения, мы обожаем вас, великий Гарп!» По-моему, это чересчур. И вообще-то попахивает безумием.
— Но ведь ты именно так и говорила! — напомнил он ей. — «Я обожаю твои произведения, я обожаю тебя!» Именно так!
— Но ведь второй такой, как я, на свете нет! — напомнила ему Хелен.
В самом деле, второй такой, как она, на свете не было, и Гарп любил ее, очень любил. Он всегда так ее и называл: «мудрейшее из всех моих решений». Он, разумеется, принимал и немало весьма глупых решений, как признается позже, но в первые пять лет брака он изменил Хелен лишь однажды — да и эта нелепая связь длилась недолго.
Внимание Гарпа внезапно привлекла их приходящая няня, студентка-первокурсница из группы английского языка, которую вела Хелен. Девушка хорошо относилась к Дункану, но Хелен говорила, что в учебе она особых успехов не делает. Ее звали Синди; она давно прочитала роман Гарпа и пребывала от него в полном восторге. Когда он вечером отвозил ее домой, она постоянно задавала ему вопросы о том, как он пишет, и что он при этом думает, и что заставило его описать это именно так. Она была, в общем-то, пустышкой, безмозглым воробышком — сплошное трепыхание крылышек, подергивание и воркованье, такая же доверчивая, такая же привязчивая и такая же глупая, как голуби в Стиринг-скул. Наш Птенчик — так добродушно прозвала ее Хелен, но Гарпу девочка чем-то нравилась, и он не стал давать ей никакого прозвища. Семейство Перси навсегда внушило ему отвращение к прозвищам. А кроме того, наивные вопросы Синди доставляли ему огромное удовольствие.
Синди сказала, что собирается уходить из колледжа: во-первых, женский колледж не совсем для нее; во-вторых, ей необходимо жить со взрослыми, прежде всего с мужчинами: она так и сказала — «жить с мужчинами». И, хотя ей уже со второго семестра было разрешено жить не в кампусе, а в своей квартире, она все равно чувствовала, что общество в колледже «слишком ограниченное» и правила там слишком строгие, а ей бы хотелось жить «в более реальном и свободном мире», хотя Гарп очень старался убедить ее, что этот мир не так уж и хорош. Синди, в общем-то, была глупа, как щенок, и так же мягка и податлива; ему ничего не стоило бы повлиять на нее, но он быстро понял, что просто хочет ее, и видел, что она легкодоступна — словно те проститутки с Кернтнерштрассе — и придет к нему в любой момент, пусть он только скажет. И платить не придется: достаточно произнести всего лишь несколько лживых слов.
Хелен прочитала ему рецензию из знаменитого журнала, где «Бесконечные проволочки» именовались «сложным и трогательным романом с резким историческим акцентом… драмой, отражающей страстные желания и метания юности».
— Вот дерьмо! «Страстные желания и метания юности», — воскликнул Гарп. Хотя именно одно из этих страстных юношеских желаний и не давало ему сейчас покоя.
Что же касается «драмы», то за первые пять лет жизни с Хелен Т.С. Гарп пережил лишь одну настоящую драму, и она не имела прямого отношения к нему самому.
|
The script ran 0.04 seconds.