Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вячеслав Шишков - Емельян Пугачёв [1945]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Жизнь, полную побед и поражений, хмельной вольной любви и отчаянной удали прожил Емельян Пугачев, прежде чем топор палача взлетел над его головой. Россия XVIII века... Необузданные нравы, дикие страсти, казачья и мужичья вольница, рвущаяся из степей, охваченных мятежом, к Москве и Питеру. Заговоры, хитросплетения интриг при дворе «матушки-государыни» Екатерины II, столь же сластолюбивой, сколь и жестокой. А рядом с ней прославленные государственные мужи... Все это воскрешает знаменитая эпопея Вячеслава Шишкова - мощное, многокрасочное повествование об одной из самых драматических эпох русской истории.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Он малиною закусывает. Быстро раздвинули столы, и четверо гвардейцев бросились в дробный пляс. Тут все сорвалось и закрутилось: песня, топот, сопелки, дудки. По трактиру ветерки пошли, молодые голоса рвут песню с гиком, с присвистом, звенит в ушах, звякают стекла, взмигивают, стелются плашмя хвостатые огоньки свечей. Гости прихлынули вплотную к плясунам. Довольные лица улыбаются, хмельные глаза горят. Крики: – Пуще! Пуще... А ну, гвардия, надбавь!.. – Веселись, гвардия! – все покрывает громовой голос великана. – В Данию не ходить! Ружья не отдавать! Государыню беречь! Государыня в опасности... – Ур-ра! – орет гвардия и гости. – А что государыня? Жива ли, здорова ли? – Жива, здорова, – великан швыряет на стол гвардейцам пригоршни серебряных рублей. – Лови, ребята! На завтрашнюю гулянку... А ну! – Он призывно взмахивает рукой в замшевой перчатке, и сотня гвардейских глоток прогремела: – Ур-ра Екатерине Алексеевне!!! Защитим матушку! – Ур-ра!!! Ура!.. Оба великана резко хлопали в ладоши: – Гвардейцы, по казармам! Солдаты послушно повалили вон. За ними – великаны. Один из них, Алексей Орлов, схватил Барышникова за плечо, встряхнул – рубаха лопнула: – Полиции и подозрительных нет? – Клянусь Богом, вашскородие! – задыхаясь от боли, крикливо прогнусил Барышников. – Все гости лично мне знакомые. Все до единого... Чужим впуску нет. А полиция взаперти сидит, вашскородие, водку хлещет... – Помни, Барышников... Чуть чего, пополам перерублю, – не на шутку пригрозил Орлов. Великаны вскочили на верховых коней и умчались. По улицам несло чадом от дымящихся плошек. – Кто такие, кто такие? – шумели взбудораженные гости. – Эй, хозяин!.. Не Орловы ли? Один, кажись, Пассек, спинища – во... – Бросьте, бросьте, – разминая плечо, затекшее от железной хватки великана, успокаивал гостей хозяин. – Какие, к свиньям, Орловы... Очумели, что ли, вы... Это замашкированные солдаты, два денщика. Я их знаю. Не попадая зуб на зуб, хозяин пальцем поманил мальчишку: – Степка, загляни в окно с улицы, какова полиция. – Глядел, дяденька... Все пьяные на полу лежат. – Гаси огни. Эй, господа гости!.. Просим оставить заведение. Третий час ночи. По небосводу течет новая заря. На улицах, средь дороги, под воротами валяются пьяные. В будках дремлют караульные. Рыбачьи челны и рябики бороздят озаренные невские воды. Белая ночь гаснет, зачинается предутрие. В домах тишина. Город спит. Но Екатерина бодрствует. 4 Тотчас после бранного, прогремевшего на всю Европу слова «дура» оскорбленная Екатерина заперлась в своем кабинете. Сдерживая громкие стоны, она выкрикивала: «Боже мой, какая я несчастная... Гришенька, Гриша, где ты?..» – заламывала руки, валилась на диван, рыдала. Но взвинченные чувства вскоре подчинились разуму. Слово «дура» только обижало Екатерину, а вот гнусный приказ царя пугал и подавлял ее. Если сегодня отменен приказ об аресте Екатерины, то завтра он может быть исполнен. Екатерина теперь ясно видела, что под ее ногами разверзается земля, что ее личная жизнь и судьба империи в опасности, что время действия наступило. «Будь мудра, будь мужественна и осторожна», – внушает она самой себе. Мозг ее горит. Воображение рисует картины наплывающих событий. Екатерина мысленно сочиняет манифесты, указы, воззвания. К великой досаде, она плохо еще владеет русским языком. Она поручит сие дело Гришеньке, но свет-Гришенька тоже не горазд до бумаг высокого штиля. Она укажет начертать манифест Волкову совместно с Никитой Паниным: «Божьею милостью мы, императрица и самодержица всероссийская Екатерина Вторая» и прочая и прочая. Но как поймать презренного Петра и куда запрятать? Ей припоминается широкоплечий и хмурый, всей душой преданный ей Пассек. Не так давно он упал к ее ногам и воскликнул: «Ваше величество, супруг ваш с ненавистной вам персоной женского рода чинит пешком променад к домику Петра Великого. Мать-государыня, повели, и я среди бела дня при всей гвардии насмерть поражу врага твоего!» Екатерина ответила ему: «Господин капитан гвардии! Не уподобляйте себя римскому заговорщику. И не тщитесь забрызгать меня кровью. Сей несчастный Дон Кихот унизит себя сам своими несуразными делами и, унизив, упадет». А с кем же предстоит Екатерине иметь дело? Сенат, духовенство, высшее дворянство, гвардия, войско, Гришенька. Но Никита Панин мнит заменить Петра малолетним наследником Павлом, а ее, Екатерину, сделать регентшей. Даже намекал о конституции. Ни-ког-да этого не будет! Оставьте, сеньор Панин, свои политические бредни. Нет, нет, Екатерина властна взять в свои руки полные самодержавные права. Она добудет их! Братья Орловы «со товарищи» принесли Екатерине рыцарскую клятву возвести ее на всероссийский трон. ...Курчавая болонка, спавшая на козетке, вдруг пробудилась, насторожила уши и звонко залилась. По деревянной мостовой мерный лязг копыт. Какая-то сила бросила Екатерину к окну. «Не он ли?» Два всадника, почтительно приподняв шляпы и повернув закрытые черными масками лица в сторону дворца, проехали неспешной рысью. Один из них, увидав в окне Екатерину, весь подобрался, приосанился, чуть поотстал от товарища, приподнял с лица маску и послал своей даме едва приметный, но полный изящества воздушный поцелуй. Сердце Екатерины сладостно замерло, улыбнувшиеся губы прошептали: «Гришенька... Душа моя». Торжества продолжались на второй и на третий день. Днем народные увеселения, ночью балы, гульба, фейерверки. По городу слонялись кучками пьяные гвардейцы, почти открыто поносили русские порядки и царя. Всюду рыскали какие-то подозрительные люди, распускали слухи, что крымский хан стоит на границе, ждет, когда войска будут выведены в Данию, тогда хан набросится на Россию; что во многих губерниях восстали против бар мужики; что монастырские крестьяне сбегаются толпами со всех сторон и не повинуются новому указу об отобрании их от монастырей. На площадях, на мостах, на Царицыном лугу возле каруселей, по кабакам и по трактирам, подзуживаемый гвардейцами и подкупленными прощелыгами, народ брюзжал: – Царю надо не в Данию ехать, а в Москву, короноваться, как и все государи. А такого-то царя, не помазанного на царство, не грех и сковырнуть... Настроение столицы и состояние умов Екатерина прекрасно знала и, может быть, даже косвенно всему этому содействовала. Развязка приближается. Екатерина напрягает все силы ума и воли и спокойно выжидает удобного момента. Петр отправился на летнее жительство в Ораниенбаум. Весь большой двор (несколько сановников и царедворцев и семнадцать дам) 12 июня последовал за ним. Екатерине приказано немедленно перебраться в Петергоф, что вблизи Ораниенбаума. Из чувства самосохранения Петр боялся оставить ее хозяйничать в столице. Тем не менее Екатерина под благовидным предлогом задержалась в Санкт-Петербурге на пять дней, употребив это время в огромный вред царю и в великую пользу для себя. Глава XIII Заговор 1 После отъезда государя в Ораниенбаум киягиня Дашкова потеряла сон и аппетит. Даже книги – ее воздух и дыхание – перестали для нее существовать. Императрица Екатерина наконец оценила ее привязанность к себе; ее личные качества – мужество, изворотливость, храбрость – и, оценив, воспользовалась ею. Молоденькой Дашковой казалось, что она есть первое лицо при государыне и самостоятельно сплетает сети заговора. На самом же деле она была лишь на побегушках у опытной Екатерины. При ее помощи стала теперь осторожно устанавливаться связь между высшими сановниками (Никита Панин, гетман Разумовский, князь Волконский) и Екатериной. Гвардейские офицеры с Пассеком точно так же неоднократно имели с Дашковой свидания, но гвардейцами главным образом руководили два брата Орловы, а ими в свою очередь вертела сама Екатерина. Главою движения против царя был, разумеется, Никита Панин и стоявшая за ним компания прогрессивных аристократов-феодалов. В это время в Москве аристократы группировались вокруг университета и поэта М. М. Хераскова[21] (он заведовал университетской типографией и вскоре был назначен ректором университета.) Но москвичи острополитических идей почти что не касались, они вели борьбу пером, пытаясь поднять в стране прогрессивное и культурное движение, их идеал – просвещенная монархия. В Петербурге же, наоборот, шла осторожная, но упорная борьба за власть. Умный Панин ненавидел Петра III как свою противоположность и не возлагал на его царствование никаких надежд. Весь свой талант и свое влияние он перенес на «обработку» Екатерины. С ее воцарением он предвидел широкие возможности к обновлению России. Свергнув Петра III, он мечтал объявить законным государем малолетнего Павла, и чтоб до его совершеннолетия при нем была регентшей Екатерина, а при ней – он, Панин, и группа правящих аристократов. Уж они-то сумеют прибрать Екатерину к рукам и положить конец абсолютизму. Никита Панин, распространяя свое влияние, вел дружбу и с передовой литературой, вождем которой был знаменитый поэт Сумароков. Тщеславный, считавший себя равным Буало и Вольтеру, Сумароков происходил из стародворянской семьи и состоял в это время директором первого русского театра в Петербурге, основанного ярославским актером Волковым. И Сумароков со своими друзьями, и Никита Панин со своими – били в одну точку: присмотревшись к Екатерине, они время от времени вызывали ее на откровенность. Осторожная Екатерина отвечала им полунамеками, она искала популярности среди литературной и придворной фронды. Подготовляя себе в фавориты Григория Орлова, она, кривя душой, возмущалась фаворитизмом вообще и грабительским поведением Шуваловых; она всячески старалась подчеркнуть свое вольномыслие, она, пожалуй, готова заключить с Никитой Паниным и его группой негласный союз против Петра III (но боится целиком попасть к ним в руки); намеками и на ходу бросаемыми мыслями она как бы говорит: «Надейтесь на меня, я ученица Бейля, Монтескье, Вольтера, и вы не можете поэтому сомневаться в глубине моих политических убеждений, я против деспотии. Я, как Монтескье, за аристократическую конституцию. Ведь я философ, а не какой-нибудь азиатский сатрап. Словом, помогите мне достигнуть власти, и вы будете со мной соцарствовать». На другой день после отъезда Петра III в Ораниенбаум Никита Панин был позван к Екатерине. В этот вечер она была чрезмерно взволнована и встретила Панина особенно милостиво и любезно. Ее волосы в пышной прическе слегка припудрены, брови тонки, красивые темно-голубые глаза, которыми она в нужные моменты так ловко умеет играть, таили выражение «себе на уме», ее маленькие свежие губы пленяли улыбкой, темно-синий роброн, оттенявший белизну полуоткрытой груди, стягивал тонкую талию и ниспадал пышным, на кринолине из китового уса, колоколом. При встрече с Екатериной Никита Панин всякий раз подпадал под обаяние этой женщины и всякий раз злился на себя; он знал, что имеет дело с политическим врагом своим, ибо и государственные идеи их не всегда между собою совпадали. Примерно то же самое чувствовала по отношению к Панину и Екатерина. – Дорогой и добрый друг, Никита Иваныч, – по-французски начала она, певуче модулируя своим звучным голосом. – Я всегда восторгалась свободолюбивым образом ваших мыслей. Вы первый просвещенный человек в России, вы европеец, впитавший в себя в продолжение многолетнего вашего пребывания в Швеции конституционные идеи Запада... – как бы захлебнувшись словами, она замолчала и потупилась. Панин сразу сметил, что сейчас должно наступить окончательное объяснение и торг за власть. Его сердце застучало сильнее. – Мне кажется, государыня, вы гораздо преувеличиваете мои слабые качества, и боюсь, чтоб впоследствии вы не разочаровались во мне... – Я вам верю, мой друг, как никому. Я вижу, что политический горизонт нашего любезного отечества покрыт тучами. Будем, Никита Иваныч, откровенны до конца. Вы видите, какого монарха имеет отечество наше... Какие пути, какую судьбу он готовит России? Он ненавидит Россию, он ненавидит и вас, мой любезный друг... – Я знаю, государыня, – тихо сказал Панин, – но неограниченные самодержцы всегда своевольны и зачастую в мнениях своих неправы, а подвластный им человек – всегда раб и абсолютно бесправен. При подчеркнутых Паниным словах «неограниченные самодержцы» по лицу Екатерины скользнула едва заметная тень раздражения, они оба глядели один другому в глаза, следили друг за дружкой. – Да-а, – раздумчиво протянула она и, притворившись наивной, сказала: – Но ведь, но ведь... Что может быть выше прав самодержца?.. Разве один Бог. – Закон, ваше величество! Основные законы государства превыше всего. Им равно подчиняются и самодержец и раб... Так мыслит и Монтескье. – Да, да, – прошептала Екатерина, тонкими пальцами она коснулась высокого лба, к щекам ее прихлынула краска. – И если б несказанным промыслом Божьим мой не-ко-ро-нованный супруг потерял престол, какие же перспективы вам грезятся? – Пока у нас нет точного регламента о престолонаследии, вы совершенно правильно, ваше величество, изволили выразиться: дальнейшие судьбы трона не больше, как греза, как летучий туман. – Панин сидел, свободно откинувшись в кресле и положив ногу на ногу. – Я мыслил бы, если мне позволено будет вашим величеством, императором быть великому князю Павлу Петровичу, возлюбленному сыну вашему... Екатерина гордо, порывисто откинула голову, и ее слегка раздвоенный подбородок задрожал. – А я, при малолетнем сыне моем, регентша? Панин быстро поднялся, стукнул каблук в каблук, с легким поклоном тихо молвил: – Да, государыня, – и снова сел. Драгоценное колье на груди государыни стало учащенно колыхаться. Она опустила брови, веки и голову, Панин с любопытным нетерпением ждал, что она скажет. За себя он ничуть не боялся: сидели друг перед другом два заговорщика против царствующего монарха. Панин жадно наблюдал за искусной игрой Екатерины. Он заметил, как голова ее никнет все ниже и ниже, как ноздри римского носа ее вздрагивают и раздуваются от участившихся вздохов. Она сказала трагическим шепотом: – Я столь несчастна, столь унижена супругом своим, что в крайнем случае, если этого требуют интересы России, я предпочту стать матерью императора, нежели супругой его... Я столь несчастна и всеми покинута. – Из смеженных глаз ее брызнули бисером слезы. Панин улыбнулся, но, тотчас придав лицу скорбь, он вскочил; как хороший актер, стал заламывать руки, припал пред плачущей женщиной на одно колено, взывал взволнованным, умоляющим голосом: – Ваше величество, государыня, будьте мужественны. О, поверьте мне, государыня, ваши слезы огнем жгут мое сердце. Успокойтесь, внемлите совету человека, который готов ради вашего счастья сложить к стопам вашим самую жизнь свою, – голос его рвался, замирал, как бы увязая в глухих рыданиях, но все естество царедворца ликовало. Екатерина утирала платочком глаза. Панин приник к ее дрожавшей руке, стал осыпать кисть руки поцелуями. Но поцелуи его были для Екатерины как прикосновения кинжала. Панин встал, сановито и важно пронес свою особу к окну и по-русски вкрадчиво вымолвил: – Надо все обдумать, государыня, все взвесить, прикинуть и так и сяк. Час благосклонен, ваше величество, и прожекты государственных комбинаций многообразны суть. Не огорчайтесь! Она повернула в его сторону надменное лицо, и глаза ее засверкали. Раздельно и ясно она сказала: – Милый друг мой, Никита Иваныч. У меня единая надежда на Бога, на вас и на любезную моему сердцу гвардию... Да, да, на гвардию!.. – повторила она порывисто. Никиту Иваныча пронизала нервная дрожь. Впрочем, он быстро превозмог себя и еще раз попытался вырвать у самовластной Екатерины нужное ему признание. Очень ласковым, но тонко намекающим тоном он произнес: – Гвардия – сила. Однако ваше искреннее желание, государыня, гораздо сильней гвардии: ведь како похощете вы, тако и будет. Екатерина молчала и хмурилась. Панин чувствовал, что дело с воцарением Павла безвозвратно проиграно: ведь он мог опираться в борьбе лишь на личный авторитет да на кучку своих единомышленников, на стороне же Екатерины – дворяне-гвардейцы и десять тысяч штыков. Но как бы там ни было, Екатерина никак не могла бы остаться без Панина: ведь он главный механик всего государственного аппарата, он вдохновитель заговора, он влиятельнейший из вельмож, он руководит иностранной коллегией, и он, поэтому, единственный человек, с мнением которого считается вся Европа: захочет Панин, воцарение Екатерины будет встречено Европой с восторгом, захочет Панин, и может возгореться война против узурпаторши, похитившей «священные» права сверженного императора. Наконец, кто, кроме Панина, может руководить первыми шагами Екатерины II по управлению столь обширным государством? Итак, Екатерина без Панина беспомощна. Так по крайней мере полагал сам Панин. Пассек и братья Орловы вымолили через Дашкову от Екатерины ее личные записки, чтоб иметь возможность убедить своих друзей в ее согласии. «Да будет воля господа Бога и поручика Пассека. Я согласна на все, что полезно отечеству. Екатерина». Записка Орловым: «Смотрите на то, что скажет тот, который показывает вам эту записку, так, как будто я вам говорю это. Я согласна на все, что может спасти отечество, вместе с которым вы спасаете меня, а также и себя. Екатерина». Царица строжайше велела Дашковой проследить, чтоб обе записки по миновании в них надобности были сожжены. Орловы с Пассеком сумели завербовать в свои ряды сорок офицеров и десять тысяч гвардии. Необходимо было окончательно договориться с Никитой Паниным, князем Волконским и любимцем гвардии гетманом Кириллом Разумовским, командовавшим Измайловским полком. Гетман Разумовский обладал несметными богатствами, щедро помогал офицерам и солдатам, снисходительно относился к их слабостям, мирволил им. И царица отлично понимала, что «где гетман, там и гвардия». Чтоб избегнуть подозрений, дальновидная Екатерина, исполняя волю Петра, 17 июня выехала в Петергоф. Семилетний сын ее великий князь Павел был оставлен в Петербурге на попечении своего воспитателя обер-гофмейстера Панина. 2 Петр проводил время в Ораниенбауме беспечно и праздно. Впрочем, он ежедневно устраивал вахтпарады и всякие экзерциции с голштинцами, вечерами – пьяные кутежи, пиры, домашние спектакли: царь играл в оркестре на скрипке, а комедию вели придворные дамы и кавалеры. Однажды, слегка одурманенный выпивкой и непрестанным курением трубки, Петр после фриштика прошел осмотреть свою многочисленную псарню и показать гостям свои владения. Проходя мимо голштинской церкви, он сказал своим спутникам: – Когда я был великим князем, я мечтал выстроить здесь капуцинский монастырь, чтоб весь двор и я с женой носили одеяния монахов-капуцинов. И у всякого свой ослик, чтоб ездить с кувшином за водой... И вообще... О, мечты, мечты! – Вы слишком влюбчивы, государь, чтоб быть монахом, – игриво погрозила ему мизинчиком красавица графиня Брюс. – Вы правы, – выпятил грудь Петр и, вздернув плечи, приосанился. – Но мне бы тогда открылся тернистый и сладостный путь грехопадений. Зашли в маленький «Эрмитаж», с шутками и прибаутками осмотрели кунсткамеру с ее монстрами: человеческий скелет о двух головах и трех руках, ребенок с лицом «лягушачьего образа», три пальца канонира в спирте, ремень человеческой кожи и т. д. Посетили «Минажерию», где содержались звери и птицы. Медвежонок, принадлежавший голштинцу капитану Лангу, увидав гостей, закрутил башкой и по-звериному заулыбался, затем встал дубом, прижал передние лапы к брюху, начал кланяться и просительно порявкивать. Петр снял перчатку и подал ему на ладони кусок сахару. Елизавета Романовна, бесцеремонно зевнув, выразила желание покататься с горы. Катальная гора, построенная Ринальди, представляла собой десятисаженную башню, увенчанную золоченым куполом, от нее тянулся на полверсты пологий скат, по обе стороны его богатая колоннада тосканского ордена. Покатались на золоченых колясочках, выпили по бокалу освежительного, закусили воздушным безе. Вернувшись домой, Петр выпил два бокала английского пива, попилил на скрипке и стал бегать, как маленький, со своей любимой собачкой вокруг биллиарда. Пес, виляя хвостом, громко лаял, Петр того громче кричал, пес разодрал ему штаны, он высек пса арапником и вышвырнул за дверь. Повалился на кушетку, не лежалось, взгляд скользнул по портрету Петра I: «Дедушка, преобразователь! Все по-новому. Я тоже». Взял лютеранский молитвенник, перелистал, крикнул арапа Нарциса, велел позвать Гудовича. – Вот что, Андрей Васильевич, – сказал он своему генерал-адъютанту. – Немедленно пусть явится ко мне... этот поп. Ну, вот этот бородатый... Дмитрий. – Митрополит новгородский Дмитрий Сеченов, ваше величество?.. Первоприсутствующий в Синоде?.. – Я – первоприсутствующий в Синоде, и не кто иной! Поздним вечером на четверке цугом подкатил ко дворцу митрополит. Представ перед государем, он издали с чувством неловкости преподал ему благословение. Государь в ответ состроил иерарху гримасу и, не пригласив сесть, крикливо сказал по-немецки: – Император Петр Великий, мой дед, стриг бороды боярам. Я иду по его стопам. Повелеваю: извольте, сударь мой, распорядиться, чтоб все попы были бритые и вместо хламид носили платье, как иностранные пасторы!.. Андрей Васильич, переведите! – Петр задергал шеей, замотал головой, взъершился, ожидая возражений владыки. Гудович, краснея, стал переводить. Митрополит оборвал его: – Не трудитесь, генерал. Немецкий язык мне ведом... Лишь неведома мне причина, побудившая монарха православного шествовать не по стопам деда своего, блаженные памяти Великого Петра, а по вихлястым петлям церкви лютеранской. – Да, да, господин архиерей! Да, да... – загримасничал, заморгал правым глазом Петр. Дмитрий Сеченов пожал полными плечами, опустил низко голову, раскидистая с проседью борода его закрыла усыпанную бриллиантами панагию. Петр заговорил по-французски: – Повелеваю: в храмах оставить лишь иконы Спасителя и Богородицы... Чтоб прочих икон так называемых вашим святых в храмах не было. Чтоб посты были не обязательны для всех, а кто хочет, пусть постится... Греха прелюбодеяния нет! Этот грех выдуман... Сам Христос прощал другим этот грех... Гудович, переведите!.. – Ваше величество! Французский язык мне ведом не меньше немецкого! – воскликнул архиерей и пристукнул жезлом с двумя золотыми змеями на верхушке. Старику не хватало дыхания. Перед строгими глазами его летали темные тени, кровь стучала в виски. – Ваше величество! Словесный указ вашего величества должен быть изложен в письменной форме. Я доложу о сем владыке – митрополиту петербургскому и всем членам святейшего Синода. Для столь коренной ломки канонов и догматов церкви православной довелось бы, согласно духовного регламента, собрать всероссийский собор... – Собирайте, господин архиерей, хоть десять соборов! – закричал царь; стоявший возле него Гудович выразительно кашлянул, что-то шепнул ему; царь пришел в себя, сбавил тон. – Можете собирать собор, но моя воля непреклонна. Ибо я есть глава вашей церкви. – Сугубо ошибаетесь, государь, мня себя главою церкви православной, – спокойно возразил Дмитрий Сеченов. – Глава церкви есть во веки веков Христос. А главою Синода является монарх, коронованный и миропомазанный на царство. Вы же, ваше величество, медлите воспринять корону в Успенском соборе в Москве, как это делали предки ваши... А посему... – А посему... Прощайте, господин архиерей! Я вами, сударь мой, очень, очень недоволен. Дмитрий Сеченов издали кой-как преподал благословение, кой-как поклонился и с гордостью, однако весь сотрясаясь от злости и скорби, вышел вон. 25 июня Синод получил высочайший указ: все исповедания объявляются равноправными с государственной господствующей религией, обряды православной церкви отменяются, церковное имущество отбирается в казну. Этот наскоро состряпанный указ и нелепый разговор царя с Дмитрием Сеченовым произвели на знатное духовенство удручающее впечатление. Официальная церковь оказалась, подобно гвардии, во враждебных отношениях с царем. 3 В один из дней придворный бриллиантщик Иеремия Позье получил приказ явиться ко двору в Ораниенбаум. Дальновидный француз прихватил с собой брошь из бриллиантов для Елизаветы Воронцовой и рано утром явился в Ораниенбаумский дворец, в помещение графини. – Встала ли графиня? – спросил он горничных. – Нет, мсье... Графиня еще не встала, но и не спит, потому что не в духе. – В таком случае я уеду. – Что вы, что вы!.. Мы уже доложили о вас. Благоволите подождать. Через несколько минут Позье был введен в помещение графини. Она сидела пред туалетным столиком. На ее полных губах капризная гримаса, в глазах любопытство и простоватое ожидание подарочка. Позье расшаркался, пытливо взглянул на нее и поцеловал руку. – Вы не в духе?.. Поэтому – разрешите мне откланяться. – Нет, ради Бога! – и она вскочила со стула. – Что вы принесли мне хорошенького? – У меня ничего нет для тех, кто не в духе, – шаркнув ногой, подобострастно изогнулся француз. Она с хохотом кинулась к нему, принялась обшаривать его карманы. Чрез потайную дверь неожиданно появился в халате царь. – Что это значит? – пожимая плечами, полугневно, полуигриво спросил он. – Ваше величество! – воскликнул Позье, целуя протянутую царскую руку. – Я очень рад, что вы изволили явиться ко мне на выручку. Я хотел показать графине одну изящнейшую вещь, но графиня не в духе, и я отказался от своего намерения. – Прекрасно сделали, Позье. Не давайте ей, отдайте мне. Позье двумя перстами извлек из кармана маленький футляр и со всей грацией француза протянул его императору. Елизавета Романовна сделала быстрый маневр завладеть вещичкой. Позье ловким вольтом руки обманул графиню, и вещичка чуть-чуть не досталась императору, но Елизавета Романовна успела схватить руку ювелира, француз перебросил футляр в другую руку. Тут зачалась шумная возня. Брюхатенький француз с сувениром в поднятой руке, пыхтя, крутился волчком, возле него с ловкостью откормленной ярославской телки подпрыгивала и трясла телесами графиня, тщась перехватить сувенир. Глаза ее горели, как у кошки пред мышонком. А царь-цапля тоже бегал вокруг Позье, кричал: «А mоi, monsieur, а moi», и с наскока, едва не опрокинув и Позье и графиню, вдруг выхватил футляр. Позье улыбался и сипло дышал. Елизавета Романовна, притворившись обиженной пай-девочкой, надула губки. Царь с выражением проказливого школьника показывал ей язык и рассматривал сверкавшую бриллиантами дорогую брошь. – Дарю тебе, Романовна! – сказал он торжественно-насмешливым голосом. – Но с условием, чтобы ты развеселилась. Графиня с жадностью схватила подарок и ушла. Петр заказал ювелиру несколько вещей к своим предстоящим именинам, велел передать ему ключ от драгоценных вещей в петербургском дворце с наказом почистить их и доставить сюда. Деловой разговор окончен. Позье приготовился поцеловать Петру руку и выйти, но Петр сказал: – Куда вы спешите? Вы сегодня останетесь здесь. Я хочу, чтоб вы посмотрели мою комедию. Вот вам билет. Я все билеты раздаю сам. Можете пообедать с моими медиками. Перед обедом Позье в одиночестве прогуливался по парку. На большом озере шло сражение двух маленьких галер. Одетые матросами голштинцы дружно взмахивали веслами, стреляли из крошечных пушек, брали на абордаж, схватывались врукопашную. Царь, стоя на высоком береговом помосте, кричал команду, махал флагом, топал ногами, азартно бил в барабан, всем существом своим с жаром участвовал в этой детской игре людей-марионеток. Затем началось утомительное ученье голштинских войск на плац-параде. Четыре голштинских знамени склонились долу, когда к фронту подъехал на серой кобыле император. Вечером началась в придворном театре комедия. Екатерина тоже получила билет. Приглашение равнялось приказу. Она приехала из Петергофа. Позье сидел против сцены, под ложей, где помещалась императрица. Она в глубоком трауре; при ней две фрейлины и молоденький паж в светло-зеленом мундире, красном камзоле, зеленых штанах, шелковых чулках, белых башмаках с пряжками и красными каблуками – признак высокого дворянства. Разместившиеся в ложах возле оркестра дамы обмахивались веерами, весело болтали с кавалерами. Появился царь, под мышкой скрипка, в руке смычок. Все встали. Он быстро прошел меж рядами кресел в оркестр итальянцев и русских офицеров, сел за пюпитр, перелистал ноты, начал настраивать скрипку. Он был сегодня, пожалуй, красив. Веселые глаза блестели, густо напудренные вержет и букли оттеняли загорелое с румянцем лицо. Он играл довольно хорошо и бегло и всегда выступал на придворных куртагах. У него было несколько лучших по тому времени скрипок: Страдивариуса, Руджиери, Амати. В Ораниенбауме он устроил музыкальную из детей служителей школу. С шумом отдернулся шелковый в золотых звездах занавес, и глупенькая комедийка, сопровождаемая жидковатой игрой оркестра, началась. На сцену смотрели мало, любопытствующие взоры сосредоточились на Екатерине. Она очень грустна, озабочена, замкнута. В антракте раздались дружные хлопки. Вместо любителей актеров, на аплодисменты поднялся из оркестра царь; прижимая скрипку к груди, он изысканно раскланивался с публикой. К Позье подошел паж, передал ему приглашение Екатерины прибыть после спектакля в ее покои. Вспомнив строжайшее запрещение государя заходить к Екатерине, Позье весьма опечалился. Но, никем не замеченный, он умудрился проникнуть к ней. Она сидела на диване, казалась утомленной, душевно измученной. На ее коленях облезлая собачонка с серебряным бубенчиком. – Позье, я повредила свой орден святой Екатерины, – проговорила царица. – Возьмите его с собой и поправьте. (Она приказала горничной снять с себя этот орден и передала французу.) – Осмелюсь спросить, ваше величество, – стоя навытяжку, сказал француз, – вы не возвратитесь в Петергоф, а изволите остаться на ужин здесь? – Мне бы этого не хотелось. В Петергофе мне было бы веселее. А здесь – скука, скука. Я вас, Позье, завтра жду в Петергофе. Я имею передать вам несколько вещей для переделки. Прощайте. Позье, припав на одно колено, поцеловал руку Екатерины и вышел. Вслед за удалившимся Позье был впущен в покои императрицы генерал-адъютант Гудович. – Ваше величество, – сказал он, руки по швам, и вскинул голову. – Его величество приказали доложить вашему величеству, что его величество канун своих именин, то есть день 28 июня, изволят проводить в Петергофе, в обществе вашего величества. – Передайте его величеству, – с холодной маской на лице проговорила Екатерина, – что я весьма польщена ожидаемым визитом его величества ко мне и в назначенный день буду ждать государя со всеми его гостями у себя в Петергофе. Генерал Гудович не сумел подметить ни особого блеска глаз Екатерины, ни явных ноток сарказма в ее голосе. 4 25 июня вечером состоялось свидание Никиты Панина с гетманом Кириллом Разумовским. «Авдиенция» произошла в Аничковском дворце, принадлежавшем Алексею Григорьевичу Разумовскому. Вельможи дружески обнялись и поцеловались. Затем, уставясь глаза в глаза, с минуту держали один другого за руки, доверчиво улыбались, в то же время старались всмотреться в глубину души друг друга. Взор у каждого был светел и открыт. Заперли двери, по персидским коврам прошли в глубь комнаты, отделанной бронзой, кленом и палевым штофом, уселись возле беломраморного холодного камина, предложили друг другу из золотых табакерок отведать табачку. Обер-гофмейстер Панин в парике, в голубом кафтане с желтыми бархатными обшлагами, в брюссельских тончайших кружевах. Ему сорок четыре года. Он несколько грузен, осанист и, пожалуй, красив. Полные щеки припудрены, большие серые глаза улыбчивы, блестят умом. Знатный царедворец, он много путешествовал, был очень образован, долгое время занимал место посланника в Копенгагене, затем – полномочного министра в Стокгольме. – Итак, мой добрый друг, прямо к делу, – начал Панин глубоким, проникающим в душу голосом. – Образ мыслей нашего императора и действия его наводят дурные импрессии, они производят впечатление чего-то удивительно недодуманного, недоделанного. – Я бы даже так молвил, – с украинским акцентом сказал гетман Разумовский. – На вещи серьезные он смотрит взглядом маленького дитя, а к детским забавам относится с серьезностью зрелого батьки... И далее: сей голштинский выходец вовсе не знает и не хочет знать армию, он боится живых солдат, они слишком громоздки для него. И он за-водит оловянных солдатиков и забавляется с ними с серьезностью зрелого мужа. Какая-то глупость, дурачество, фиглярство... – Мilitaire marotte, – перевел на французский Панин. – Вглядитесь, мой добрый друг, в его судьбу. – Панин простер руку вперед, склонил голову набок и прищурился, как охотник пред выстрелом. – Судьба приуготовила этому голштинскому принцу два трона – шведский и русский, а ему лишь впору, да и то, пожалуй, велик, даже маленький голштинский трон. И вдруг судьба бросает его на престол необъятно огромной Российской империи. Но... его слабый ум не может расшириться, чтоб охватить ее пределы и ее нужды. Он называет Россию проклятой страной, он боится ее, как ребенок, оставленный в обширном пустом доме. – Панин говорил не громко, но голос его насыщен ненавистью и сарказмом. – И что же мы наблюдаем? – продолжал он. – Под давлением страха, среды и собственного вкуса государь окружил себя обществом недостойным, он создал себе свой жалкий голштинский мирок и тщетно старается скрыться в нем от страшной ему России. Он не знает России и не хочет знать ее. Для него интересы государства и само государство как бы замкнулись в его дворце. Отечество наше сейчас похоже на корабль, управляемый сумасшедшим капитаном. Подобное положение дел я считаю ужасным, ваше сиятельство. – Ясно, ясно! – с какой-то веселостью отозвался гетман, он поставил ногу на парчовый диван и, покряхтывая, стал натягивать сползавший чулок. – Хе-хе. Любопытный разговорчик недавно проистекал между государем и мною. Или, правильнее (гетман выпрямился, подмигнул Панину и с игривостью прищелкнул двумя пальцами), между мною и государем. Хе-хе. (Панин одобрительно кивнул головой, улыбнулся.) «Гетман, я вас назначу главнокомандующим моей армией против датчан». – «Благодарю вас, государь. Но доведется сзади послать вторую армию». – «Для чего?» – «Чтоб она штыками подгоняла первую идти в немилый поход». – И что же он? – вскинулся Панин, приготовясь рассмеяться. – Да ничего... – пожал плечами гетман и, выхватив платок, чихнул. – Император показал мне язык, отвернулся и сплюнул. Панин, сотрясая плечами, беззвучно засмеялся и потом сказал: – Вы, добрый мой друг, остроумец известный. А вот я вчера вел беседу с преосвященным Дмитрием. С печалью поведал мне оный владыка свой разговор с царем в гораздо ином духе, чем ваше, я бы сказал, препирательство. – Я знаю, знаю... – Про указ об иконах и прочем тоже знаете? Я дал владыке Дмитрию совет указ этот схоронить под сукно... Время терпит, как сказал мудрый Соломон. И вот... – Панин выпрямился и оправил звезду на андреевской ленте, – подводя итоги, прямо скажу: из всего, что мы ведаем о сем странном царе, проистекает неминучая гибель для государства... – Голос его стал тверд и властен. – Гетман граф Разумовскнй! Отечество, любимая родина наша в опасности. – Не родина, Никита Иваныч, а матушка Екатерина! – Верно... Наша родина – увы! – непробудно спит. – То-то же, – встряхнул пудреными буклями гетман и воскликнул: – Никита Иваныч, я решительно готов! – Готовы? Так действуйте, действуйте, гетман. Станем действовать вместе. Сроки близятся. Не таясь, обязан открыть вам, что мною посвящен в сие дело и генерал-аншеф князь Волконский. Он человек храбрый, осторожный, пользуется отменным доверием в армии. Я не знаю, как будет... Но в мечтах у меня – единственный выход без особых потрясений, без крови и, к тому же, национально оправданный: Павел – император, он юноша русских кровей; при нем регентша Екатерина Алексеевна. – Пока медведь не убит, шкуру делить нечего, любезный друг. – Убит? Никакого убийства, ни капли крови. – О Боже правый! Да это ж пословица. Панин на мгновенье задумался, глаза его стали хитрить, вилять, испугались. Он быстро прикинул в уме и сказал: – Сие мыслится мне, как наиболее законное и логически возможное. Но я не чураюсь и от другой комбинации. Отнюдь нет, отнюдь нет... – На престол – государыню! – вполоборота уставился на Панина гетман; глаза его тоже стали хитрить и вилять. – Хотя бы... Отнюдь не чураюсь вашей мысли. Только – мнится мне – самодержавные права будущей повелительницы надлежит ограничить. – А как именно? – и гетман, сморщив гладкий подбородок, развел руками. – Это неудобь-имоверное дело зело хлопотливо и гораздо сложно. Панин состроил недовольную мину. Чтоб пояснить свои мысли, гетман сказал: – Орловы там, с матушкой-то. Гвардия... о? – и поднял палец. – Вы – тоже гвардия! – воскликнул Панин. – Вы ж гвардии Измайловского полка полковник. – Який бис! – воскликнул и гетман, горько усмехаясь. Сей день – полковник, а завтра – покойник... Ха! Каша заваривается крутая... А говорится: не круто начинай, да круто кончай. Панин с искренней дрожью в голосе сказал: – Мне близки интересы моего воспитанника цесаревича Павла Петровича, коего я люблю паче сына. Мальчик одаренный, острый, и сердце его в руце Божией, – и чувствительный Панин слегка прослезился. – Когда я говорил о нем как о будущем государе, Екатерина Алексеевна, видя, что ее собираются низвести до роли регентши, изволила жаловаться на свое несчастное положение. Она даже всплакнула при сем, чем и сделала в душе моей колебание. – Ну, слеза у матушки скоро сохнет. Вельможи снова, лицо в лицо, крепко взялись за руки, снова пытливо глядели друг другу в глаза. «Веришь ли? Не предашь ли?» – мысленно вопрошали один другого. «Верю тебе, не предам тебя. Верь и ты мне». Оба горячо обнялись. Панин сказал: – Ежели иного исхода нет, пущай, коли так, матушка садится на престол. Ну что ж... За ней сила, за нами государственный опыт и разум... Попытаем побороться. Взволнованный гетман вдруг оживился, широко задышал, глаза засверкали. Ударяя в левую ладонь ребром правой, он сердито прошипел: – А можно о-так, о-так, с Орловыми: Гришу – геть, Алешу – геть, а как император Павел в возраст войдет, матушку такожде – геть! Панин улыбнулся. Вельможи опять крепко пожали друг другу руки. Долго думали, взвешивали все обстоятельства сложного дела. И все же вопрос о том, кого возводить па престол: мать или сына, – остался не вполне выясненным. – По моему разумению, – Панин деликатно взял гетмана под руку и пошел с ним к окну, – вы, гетман, всенепременно должны заманить царя в Петербург. К вам царь имеет полный решпект, и я чаю, – вы сможете сие сделать. – Льщу себя надеждой, что сделаю... Лишь бы мотив был придуман... – Мотив – поход в Данию, всенародный молебен, парад, что-нибудь в этом роде. А там – видно будет. Арестовать можно в спальне, в постели, ночью. И да поможет нам Бог... – мрачно закончил Панин. – Бог и... молодцы-гвардейцы! – с бодрой веселостью подхватил гетман. Спустя два часа Никита Иванович Панин вел такую же беседу с князем Волконским. Казалось, все сулило удачу, Панин мог спокойно ожидать грядущих событий. Глава XIV «Сон в летнюю ночь» 1 События развернулись неожиданно и совсем не так, как предполагала сторона Екатерины. Главный зачинщик придворной трагикомедии был случай. Исторический маскарад начался случаем внезапным: вечером 27 июня, то есть спустя два дня после свидания Разумовского с Паниным, был арестован капитан Пассек, один из немногих главарей дворцового переворота. Этот случай сразу поставил на ноги всех заговорщиков, в особенности собутыльников Пассека – отчаянных братьев Орловых. Что делать? А ну как Пассек под пыткой откроет все нити заговора? Тогда головы полетят с плеч, как кочны. Тогда, пожалуй, и «матушке» несдобровать. Сначала все растерялись, казалось, ничего приготовлено не было, «случай» застал всех врасплох. Григорий Орлов в поисках Н. И. Панина примчался к княгине Дашковой, его племяннице. Панин как раз сидел у нее. – Пассек арестован, – с мужеством заявил Орлов. Екатерина Дашкова вскочила, схватилась за голову, стала метаться от Панина к Орлову. Лицо ее побелело. – Успокойтесь, княгинюшка, – спокойно сказал Панин. – Ну арестован. Ну что ж из того? Начудил чего-нибудь по службе, вот и посадили... – О, если б так! – трагически заламывая руки и в то же время ловя свое изображение в настенном зеркале, восклицала Дашкова. – Нет, дядя, ошибаетесь, Пассек арестован по приказу государя. Он на допросе может всех нас выдать с головой! Григорий Григорьевич... Пришло время немедля начинать восстание. – Друг мой, – перебил ее Панин и принялся резонерствовать: – Я считаю вас за пламенную патриотку. Вы, знаю, чужды личных, честолюбивых расчетов. Но... Какое восстание? Надо сперва все толком разузнать, взвесить обстоятельства, а не с бухты-барахты. Во-первых, за что арестован Пассек, во-вторых, каково настроение на сей день в гвардейских полках... – Настроение крепкое, – в свою очередь перебил Панина Григорий Орлов. Он стоял возле секретера, откинув назад красивую голову, и время от времени хитрым прищуром насмешливо взглядывал в сторону хозяйки. – Солдаты молодцы. Давно готовы. Да вот вам: я только что повстречал унтер-офицера Гаврилу Державина. У него из-под подушки деньги хапнули в казарме. Он выбежал ловить вора, глядит: кучка солдат его полка горланит во дворе: «Пусть только наш полк выйдет в поход в Данию, мы кой-кого спросим, куда нас ведут... Не пойдем... Мы нашу матушку не оставим, мы рады служить ей!» Таких казусов хоть отбавляй... Дашкова звонко, как ребенок, засмеялась, забила в ладоши: – Браво, браво! Слышите, Никита Иваныч, слышите?.. Ах вы, телепень! Ну, до чего же, дядечка, вы медлительный. Кунктатор вы! Больше огня, дядечка... Надо действовать! Панин поморщился и, прикрывшись рукавом кафтана, аппетитно зевнул. – В жизни – осмотрительность первое дело, молодая княгинюшка, – сказал и поднялся. – А в политике – хладнокровие первейшее правило. Он вернулся в Зимний дворец поздно вечером, выпил стакан брусничной воды и сразу же завалился спать. Им все обдумано до мельчайших подробностей, тайные распоряжения давным-давно сделаны. Теперь можно всхрапнуть. В тот же час легла спать в Петергофе, в низеньком длинном Монплезире, и царица Екатерина. Княгине Дашковой вскоре принесли от портного мужской костюм. Стала примерять, вертелась перед зеркалом. Здесь режет, там жмет, шагать непривычно. Разделась, глазки слипались, мужа нет, наскоро помолилась перед образом: «Господи, пошли мне мужество для предстоящего дела. Помоги двум Екатеринам, рабам твоим». Пылкая почитательница Вольтера, она в Бога верила условно, но надвигается момент исключительный, надо напрячь все душевные силы. Легла в постель. Чтоб не разболелась у княгини голова, горничная убрала из спальни большущий букет жасмина, тот, что преподнес Панин. – Покойной ночи, ваше сиятельство! – Покойной ночи, Лизетт! Приготовьте мне костюм, ботфорты и плащ. Если кто постучится хоть в самую глухую ночь, сию же минуту будить меня... И скажите в конюшне, чтоб все было наготове. Утомленная необычайными треволнениями, она вытянулась, тотчас крепко заснула и благополучно проспала все, к чему так страстно стремилась ее романтическая натура. Молодую Дашкову подняли на ноги уже в новом царствовании. 2 Но гвардейцы в ту ночь не спали. Не спал в Ораниенбауме и царь Петр. Он еще утром 27-го получил из столицы подробный доклад о том, что молодой офицер Ребиндер обращался к полковнику Будбергу, советуя ему присоединиться со своим полком к гвардии, будто бы решившейся возвести на престол Екатерину; что вчера вечером, 26 июня, простой капрал спрашивал поручика Измайлова, скоро ли свергнут императора, причем на допросе в полковой канцелярии капрал показал, что об этом же он спрашивал и капитана Пассека, который будто бы прогнал его. Однако в канцелярии лежало известное императору показание некоего солдата, что Пассек еще накануне оскорблял императора поносными словами. Прочитав этот неприятнейший доклад, Петр вспылил, забегал по кабинету, нервный тик исказил его лицо. Потом он вдруг остановился, хлопнул себя по лбу и стал выкрикивать в сторону оторопевшего дежурного генерала. – Трусы! Они там все трусы, все посходили с ума. Какой-то офицеришка Ребиндер. Да что он значит? Или дурак капрал... Возвести Екатерину! Ха! А я, а я? Куда же меня? Да что я, пешка, что ли? Трусы! У меня там надежный человек, адъютант Перфильев. Он молчит, значит, все благополучно. Генерал! Выдайте голштинцам по чарке водки. А Пассека немедленно арестовать, арестовать! Вы слышали? Как он смел?! Через час я отправляюсь на охоту... Я им пропишу переворот!.. Трусы!.. Завтра всем двором выезд в гости к государыне императрице. Вот мое повеление ее величеству. – Петр вынул из-за обшлага прусского мундира записку и подал генералу. – Немедля отправить. До свидания, генерал! Ступайте. Между тем Григорий Орлов выведал: Пассек сидит под караулом на полковом дворе, а его рота, узнав об аресте, сбежалась в боевом вооружении без всякого приказания на ротный плац и, постояв во фронте, нехотя разошлась. Вернувшись к себе, он встретил дома – черт его дери! – адъютанта Перфильева (глаза и уши государя). – Ба! Григорий Григорьевич! А я вас давненько поджидаю... Может быть, в картишки перебросимся? – Ну что ж, давайте... Митька, трубку!.. Началась азартная игра и пьянство. Обескураженный Орлов, как бы подвергнутый в такой ответственный момент домашнему аресту, впал в отчаяние и не знал, как отвязаться от назойливого посетителя. Он хрипел от злости, с ожесточением проигрывал золото, накачивал зловредного гостя водкой. Гетман Кирилл Разумовский был очень взволнован. От него только что ушел соучастник тайной группы – третий из братьев Орловых – Федор. Гетман немедленно потребовал к себе содержателя типографии Академии наук адъюнкта Тауберта и строго-настрого объявил ему: – Вот что, сокол мой. В подземельях Академии сидят наборщик и печатник при станке; они будут печатать ночью манифест о воцарении ее величества Екатерины. Текст будет передан... Вы должны быть с ними, будете иметь наблюдение за корректурой... – Ваше сиятельство! – взмолился было Тауберт. – Ни слова, душенька... Я есть президент Академии, я приказываю вам. Правда, что тут дело о моей и вашей голове, но ведь вы, ангел, знаете обо всем об этом слишком много... Идите... Да хранит вас Бог. Через несколько часов пришло время Петру Федоровичу спать, Екатерине – бодрствовать. 3 В третьем часу северной белой ночи рысцой бежала четверка крепких коней, впряженных в обыкновенную ямскую карету. Два молодых путника, Алексей Орлов и Василий Ильич Бибиков, не изнуряя лошадей, подвигались к Петергофу. Перед отъездом из столицы они обменялись заряженными пистолетами и братски обняли друг друга. Алекей Орлов сказал: – В случае неудачи, ты поразишь меня, а я тебя. Сразу! – Клянусь, Алеша, – ответил Бибиков. Увеселительный домик Монплезир, где почивала Екатерина, никем не охранялся: ни часовых, ни дворника. На зеленой луговине пасся на привязи рыжий теленок. В цветнике кралась к чирикавшей птичке серая кошка. Орлов швырнул в нее камнем и вошел во дворец. Весь дом спал. В уборной лежало парадное платье Екатерины, завтра высочайший, в присутствии Петра, торжественный обед. Орлов с благоговеньем поклонился платью и обошел его на цыпочках. – Государыня, государыня, встаньте, – будила спящую камер-фрейлина Екатерина Ивановна Шаргородская. Екатерина вздрогнула и, как на пружинах, приподнялась. Спутанные темно-каштановые волосы в папильотках, чепец съехал на ухо, в темно-голубых, вялых от сна глазах удивление. – Ваше величество, в соседней горнице Алексей Григорьевич Орлов. – Орлов?! Из-за двери раздалось: – Государыня, пора вставать! Все готово к вашему провозглашению. Екатерина, сбросив одеяло, вскочила: – Гребень!.. Волосы!.. Стакан воды! Смочите губку... – взгляд ее упал на бронзовые часы под колпаком: пять утра. Камер-фрейлина отдернула шторы, распахнула окно. Ворвался ранний, розоватый свет и запах утренней прохлады. Орлов, находившийся в соседней со спальней комнате, изрядно волновался, колотилось сердце, пересохло во рту, хотелось дернуть стаканчик водки. На мавританском столике в хрустальной вазе в виде лебедя крупная петергофская земляника. Он поддел горсть прохладных ягод и торопливо отправил в рот. Прожевывая и с опасением посматривая на дверь в спальню государыни, с возмущением он вспомнил, что царь запретил садовникам выдавать к столу императрицы любимые ею фрукты. Горничная покупала их у местного огородника Желонкина. «Ладно, ладно... скоро сочтемся, царек!» – злобно прошептал Орлов и вынул белый носовой платок, чтоб вытереть запачканную красным соком руку, но – передумал, вытер об испод мягкого кресла, потом уж о платок. Постучав в дверь, он загремел: – Не медлите, ваше величество!.. Все готово, гвардия с нетерпением ждет. Торопитесь, государыня! Спальня наполнилась звуками суетливости, выкриками, шепотом. Наспех отерев лицо ароматным спиртом, Екатерина, полуодетая, заканчивая туалет на ходу, выпорхнула к великану Орлову. В этой дворцовой комнатке-шкатулке он был очень громоздок, едва не касался головой потолка. Мрачный, он вдруг весь просиял, будто вошедшая миниатюрная женщина в обычном черном платье была лучезарным солнцем; быстро, с особым жаром поцеловал протянутую руку и побежал вперед по тропинкам пустынного в эту минуту парка. Следом за ним – Екатерина, горничная Шаргородская и только что одевшийся камер-лакей Шкурин. Все они торопливо, вприпрыжку спешили за Орловым. Всходило солнце. Екатерина с горничной сели в карету. Шкурин с офицером Бибиковым стали на запятки, Орлов примостился с кучером, и кони понеслись. Екатерина чувствовала себя прекрасно. – Похищение сабинянок, – улыбаясь, сказала она. – Или «Сон в летнюю ночь...». Вы не находите? – Да, да, государыня, – откликнулась Шаргородская. – Прямо-таки Шехерезада... Ах, у вас в волосах папильоточка торчит. – Где? – Екатерина откинула с головы испанскую кружевную шаль. – Выньте... Боже, у меня спустился чулок. Мы забыли подвязку, – и Екатерина, натягивая на белоснежную ногу чулок, нервно смеялась. Улыбался и Орлов: подвязка государыни лежала у него в кармане. «Ни за что не отдам... На груди буду носить, у сердца», – думал он и покрикивал долгобородому кучеру: – Не жалей, борода! Дери! Шпарь! Ранние встречные, сидящие на подводах, не знали, кто едет в закрытой карете, но, чтоб не получить плетью по спине, на всякий случай снимали шапки. Екатерина приподняла шторку, высунула голову из окна и вдруг закричала: – Мишель! Мишель! Сухощавый француз-парикмахер, большой лоботряс и бабник, переночевавший у очередной хорошенькой горничной из барской дачи, спешил к Петергофу во дворец, чтобы загодя сделать императрице туалет: ведь сегодня она ждет высокого гостя из Ораниенбаума, самого Петра. Как только его окликнули, он вскинул взор и обмер: в карете государыня, на запятках люди... впереди офицер. «О мон Дье! – в страхе подумал он, всплеснув руками. – Государыня арестована». – Следуйте, Мишель, за мной. Не помня себя, путаясь в серой накидке, он едва взгромоздился на запятки между Бибиковым и Шкуриным, сразу побледнел, стал дрожать, стал стучать зубами, силы покидали его. «О мон Дье... – невнятно выборматывал он, – государыню отправляют в Сибирь... И я попал...» Умоляюще он взглянул на Бибикова. Но молодой офицер, сразу оценив душевное состояние несчастного Мишеля, с притворной грустью подмигнул в задок закрытой кареты, где помещалась государыня, и ребром ладони рубанул себя по загривку. – Финир... Изнеженный француз ахнул и едва не упал с запяток. – Погоняй, погоняй, борода! – покрикивал Орлов. Становилось жарко. Взмокшие лошади выбивались из сил, роняли в пыль белую пену из оскаленных ртов, храпели. Навстречу – здоровенный крестьянин на возу сена, лошадь добрая, видать – господская. – Мужик, стой! – крикнул Орлов, соскочил с козел и начал выпрягать лошадь крестьянина. Рыжебородый тоже спрыгнул с воза, толкнул Орлова. Тот, озлившись, швырнул крестьянина в канаву. Пострадавший, непотребно ругаясь, вылез из канавы и побежал к изгороди выломать хорошую жердину. Но быстрый Орлов успел уже перепрячь лошадей, оставив крестьянину свою усталую пристяжку. Поехали дальше. Вдоль дороги попадались нарядные, все в зелени дворцы столичной знати, и очень близко голубело тихое море, сновали рыбачьи челны, над горизонтом кучились белые грозовые облака. Кони вздымали тучи пыли, едкая пыль проникала и в карету. Екатерина принялась чихать. Веселое и бодрое настроение ее исчезло, оно сменилось минутами удручающего раздумья. В неверных, быстро ускользающих мыслях то мелькали держава со скипетром и алмазная корона, то плаха и топор. Она нервно передергивала плечами, она не узнавала себя. Куда девалось ее мужество? Ей нужна сейчас чья-то сильная поддержка, иначе она разрыдается и прикажет повернуть лошадей обратно... Вдруг: «Сто-о-й!» – и четверня остановилась. Кто-то рванул в карете дверцу. Екатерина ахнула, из глаз ее полились слезы. Богатырские руки Григория Григорьевича Орлова подхватили ее и поставили на землю. Коленопреклоненный Орлов поцеловал ее руку. – Ваше величество, почтительнейше прошу вас в мой экипаж... Рядом – грудь вперед, обнаженная шпага на караул – замер князь Федор Баратынский. Екатерина с обольщающей сквозь слезы улыбкой кивнула ему головой и, вся пропыленная, села в открытую простенькую коляску рядом с Григорием Орловым. Кони дружно взяли, понеслись мимо «Красного кабачка» в столицу. – Гришенька, Гриша, – взволнованно и благодарно шептала Екатерина, слегка прижимаясь к близкому своему другу. – Государыня, свет мой... Дела блестящи... Измайловцы ждут ваше величество. От Григория Орлова изрядно попахивало сиводралом, большие глаза его утомлены, мутны от бессонницы. Он всю ночь не мог отвязаться от Перфильева, продул ему в карты много денег, оба дебоширили, кутили до зари; наконец пьяный Перфильев, промямлив: «Под столом увидимся», свалился на пол и захрапел. В деревне Калинкиной, в черте столицы, начались слободы Измайловского полка. Григорий Орлов соскочил с сиденья и сломя голову побежал вперед. Лошади шагом подвигались к полковой кордегардии. У ворот стоял на часах восемнадцатилетний солдат Николай Новиков, два года тому назад исключенный из московской гимназии «за нехождение в классы и леность». Новиков вскинул голову, сделал артикул ружьем, Екатерина милостиво ему улыбнулась. Она не ведала, что, много лет спустя, ей доведется лить слезы досады и горечи от остро-славного пера возмужавшего Новикова. Барабан резко забил тревогу. Из казарм выбегали, одеваясь на ходу, солдаты. Пересекая плац, бежал к Орлову офицер. Горнист, надув щеки, заиграл в трубу, дробь барабана участилась. Было восемь часов утра. Екатерина вышла из коляски. 4 Уж не этот ли гул барабана и боевой клич трубы разбудили императора? Петр вскочил, свесив с кровати ноги. – Фу... Я застрелил утку. Где она? Какой глупый сон... Гудович! Вбежал лакей Митрич, вскоре за ним полуодетый генерал-адъютант Гудович. – Странный сон, господа, – рассуждал император, подобрав левую ногу и колупая мозоль. – Представьте, кошка... Глаза желтые, злые, сама черная. Хорошо это или плохо? Митрич, как? – Да как, ваше величество, – замялся бородатый, тугой на мысли лакей. – Конечно, ежели мужику-дураку приснится кошка, либо бабе дурашливой, это, верно, к худу. Ну а ежели особе священной, вроде вас, ваше величество, то кошка во сне обозначает... это самое... как сказать... – Он усмотрел чрез окно сгущавшиеся облака и брякнул: – Кошка к грому императорам снится, к грозе!.. Я этак слыхивал... – Митрич покашлял в ладонь, осторожно покосился на Петра, отошел на цыпочках в уголок и стал там трясти царские штаны. – Она подкрадывалась к моей короне, это презренное животное. Я в нее выстрелил и... представьте – не кошка, а утка. – Ах, утка? Так бы и сказали, ваше величество, – отозвался Митрич и еще раз встряхнул штанами. – Одно дело утка, а другое дело кошка. Утка от кошки или, допустим, от кота штука завсегда отменная. Ежели жареная утка, это к хорошему... – Живая, живая! – раздраженно вскрикнул Петр и показал лакею язык. – А живая утка – того лучше, ваше величество. Значит – пир на весь мир, фиверки, музыка... – Глупый сон, глупый сон, глупый, глупый, – зачастил Петр, – у меня еще нет короны, нет... Какая корона? Митрич, умываться! Который час? Восемь? Пиротехники посланы в Петергоф? – Два дня тому назад, государь, – ответил генерал-адъютант. – Гудович, прикажите доставить сюда Пассека! Я его лично высеку плетью и ущемлю ему язык... Впрочем, нет... После праздников. После, после. Петр был сегодня особенно бодр и свеж. Кофе он пил один, на ходу. Елизавета Романовна да и многие во дворце еще почивали. Он спустился с холма, где дворец, вышел на берег к пристани. Пред ним за нешироким морским пространством виднелся Кронштадт с крепостным валом. Возле укрепленного острова стоял, ожидая приказа императора, вооруженный флот. А там, где-то далеко, за пределами Кронштадта, вправо или влево, Петр не знал точно, лежала ненавистная Дания. Да, да, Петр бросит на датчан весь свой флот, он лично поведет сушей свои несокрушимые полки, он растопчет гадину, он вернет извечно принадлежавшие милой Голштинии земли. Он возвратится победоносным триумфатором на золотой колеснице, весь осиянный славою, путь его будет усеян розами. Берегись тогда, коварная Екатерина! ...К Екатерине кинулись измайловцы, стали целовать руки, платье, называть ее – «избавительница, матушка». Кричали: «Веди! Все за тебя умрем!» Они негодовали на Петра и были польщены тем, что государыня явилась к ним, простым солдатам, искать защиты. Ходили слухи, будто бы Григорий Орлов обещал: «Не подгадь, молодцы, а уж винца похлебаем вдосыт». Радостные возгласы «ура» чередовались с криками: «Да здравствует матушка Екатерина!» А куча росла и росла, измайловцев становилось густо. Крупные, сильные, они взирали на невысокую, с лучистыми глазами темноволосую красавицу, как на икону. – Расступись! – загремел голос Григория Орлова. И сразу просека – в людском лесу. По просеке приближался с крестом и Евангелием полковой священник Алексей Михайлов. Старый, он не мог быстро переставлять ноги, его волокли под руки двое бравых великанов. Прискакал на громадном жеребце сам полковник Измайловского полка, гетман Кирилл Разумовский. Он опустился на колени и, прослезившись, поцеловал руку царицы. Под открытым небом началась первая присяга на верность новой повелительнице – Екатерине II. И снова крики «ура». Отныне в России три самодержавных повелителя: двое властвуют, третий – за решеткой. Екатерина вновь садится в коляску (на облучке рядом с кучером – седовласый отец Алексей в эпитрахили, с крестом в руках; сбоку на своем скакуне – гетман Разумовский), и, окруженная орущей толпой измайловских офицеров и солдат, благодарно улыбаясь и раскланиваясь, она едет в Семеновский полк. От оглушительного рева: «Да здравствует Екатерина!» – казалось, дрогнула и уплыла в вечность тень императора Петра Федоровича III. 5 Весть о необычайном событии быстро облетела все полки. Братья Орловы порхали на рысистых конях по всему Петербургу. Их курьеры и посыльные скакали из дворца к Панину, к Волконскому. От Панина неслись его гонцы в Сенат, в Синод, к воинственной княгине Дашковой, которая все еще сладко почивала. Вскоре всполошился весь пробудившийся город. Измайловцы, семеновцы, часть преображенцев спешили от казарм к Невской перспективе. Горожане и солдаты бежали по Литейной, Садовой, переулкам и улицам, направляясь к Зимнему дворцу. По Невской перспективе люди шли густой беспорядочной массой, весело шумели, переговаривались, до хрипоты кричали «ура». Торговцы запирали лавки, присоединялись к публике. За наследником Павлом был послан полковник Мелиссино. Никита Иванович Панин разбудил сладко почивавшего мальчика. Медлить некогда, и полуодетого Павла везут в открытом экипаже в Казанский собор к присяге. Он крайне встревожен, он не может понять, к чему такая торопливость. До него долетали странные слухи о каких-то назревающих в придворной жизни событиях. И вот сейчас, сидя рядом с Никитой Ивановичем в быстро мчавшемся экипаже, окруженном эскортом скачущих всадников, мальчик с тоской и страхом озирался на шумные толпы спешивших горожан, и его сердце замирало. Он перевел вопросительный взор на замкнутое, обычно ласковое, а в эту минуту суровое лицо своего воспитателя, и умоляющие глаза его вдруг наполнились слезами. – Никита Иваныч! Что стряслось? Это куда мы едем? Почему народ кричит? – Успокойтесь, успокойтесь, ваше высочество. Ничего страшного. Вы мужчина. Клики народные от ликования. Народ течет к Казанской церкви. И мы туда же поспешаем, дабы учинить присягу новой государыне, всеблагой матери вашей. – Новой государыне? А где же родитель мой? – закартавил наследник. – Что... что... с ним? – Он заплакал, стыдливо прикрывая лицо рукавом голубого, накинутого на плечи кафтана. Чувствительный Панин со всей нежностью обнял наследника, поцеловал его в непричесанную голову и, выхватив кружевной платок, стал бережно вытирать увлажненные слезами глаза и ланиты мальчика. – Бодритесь, ваше высочество. На вас верные войска и ваш верноподданный народ взирают. Процессия с Екатериной, выехав с Садовой, двигалась среди толпищ по Невской перспективе. Вдруг показались на рысях стройные эскадроны конногвардейского полка. С неистовыми криками «ура» они тоже присоединились к Екатерине. Окруженная со всех сторон гвардейскими полками процессия остановилась у Казанского собора[22]. Загудел-залился малиновый трезвон колоколов. После краткого в соборе молебна с многолетием «самодержице Екатерине II и наследнику цесаревичу Павлу Петровичу» императрица вступила в Зимний дворец. Было около десяти часов утра. Глава XV Переполох. Екатерина оседлала коня и Россию. Кронштадт зарядил пушки картечью 1 А в одиннадцать часов кончался обычный высочайший развод голштинским войскам. При появлении Елизаветы Романовны голштинские знамена склонились, как перед императрицей. Петр просиял, поздравил войска с чаркой водки. После развода были поданы кареты, коляски, линейки. Царь пригласил гостей ехать в Петергоф, чтоб накануне Петрова дня присутствовать при большом обеде в Монплезире у ее величества императрицы, а вечером принести государю поздравление с наступающим днем ангела и быть за ужинным столом. В парадной открытой коляске Петр поместился вместе с Елизаветой Воронцовой, прусским министром Гольцом и тремя молодыми дамами. Елизавета Воронцова со звездой на красной муаровой через плечо ленте – орден св. Екатерины. Все сопровождающие Петра вельможи и сам Петр ехали запросто, без особых регалий, Елизавета же напялила на себя ленту с единственной целью унизить соперницу свою – императрицу. Коляску государя конвоировал блестящий отряд гусаров. Экипажи один за другим катили по дороге, гладкой и влажной от недавно пробрызнувшего дождика. Прусский министр Гольц был сегодня не в духе. Да и вообще вся эта большая канитель при дворе маленького императора не предвещала ничего хорошего ни карьере Гольца, ни его родине. – Вы знаете, господин министр, – начал Петр, – к чему может присниться жареная курица? Я видел сегодня сон. – Курица не знаю, – ответил Гольц, сидевший против государя, – а жареный, поющий ку-ку-ре-ку петух всегда снится к отменной выпивке, ваше величество. Дамы рассмеялись. Царь сказал: – Вы правы, господин министр. И сегодня, и завтра, и послезавтра. Мои пиротехники устроят нам блистательный фейерверк. Я приказал отпустить сто двадцать пудов пороха. Ночью катанье на иллюминированных шлюпках. Я прикажу подать в Петергоф весь флот. – Он стал гримасничать, кривляться, царственной рукой благосклонно коснулся коленки графини Брюс и сказал: – На вас, графиня, ораниенбаумский воздух действует великолепно: ваши щечки стали алеть, и, когда вы улыбаетесь, на них появляются восхитительные ямочки. Красивая графиня смутилась, чрез румяна и пудру сразу выступил натуральный румянец, засмеялась в нос, заглянула в серебряное зеркальце. – Ах, ваше величество, не смущайте свою пленницу, – нараспев сказала она, обнажая в улыбке белизну зубов. – Пленницу? – с хохотом вскрикнул Петр и подтолкнул Елизавету Воронцову. – Слышала, Романовна? Но милая графиня, пока ваше сердце не завоевано мною, не считайте себя моей пленницей. – Пред вооруженной силой вашего величества падают не только женские сердца, но даже крепости, – не то льстиво, не то желая обидеть Петра, принудившего ее быть при нем, а не при Екатерине, сказала графиня Брюс и потупила взор. – За иную обладательницу сердца можно отдать все крепости мира, а в придачу и самую жизнь, – возразил Петр. – Жизнь владык, ваше величество, увы, принадлежит не им самим, а их подданным, – лукаво заметил Гольц, и в глазах его сверкнули злые огоньки. Фраза явно двусмысленна: и лесть и издевательское застращивание. – Ха-ха! Очень хорошо вами, Гольц, сказано: когда жареный петух запоет ку-ку-ре-ку... Господа, давайте запоем все курицами... Кудах-тах-тах! – замахал он руками, как клуша крыльями, и потешно стал ужиматься и гримасничать (кучер покосился через плечо на дурашливого императора и ухмыльнулся в бородищу). – Ну, пойте, пойте же! Медам, господин министр... Гольц, поддерживая свое достоинство, опять кольнул царя, к которому относился с плохо скрываемым презрением: – Мой государь Фридрих, узнав, что я пою курицей, боюсь, выразит мне свое неудовольствие. Царь заморгал правым глазом и резко сказал: – Если он ваш государь, то он мой друг! И я сумею защитить вас пред его величеством. Кроме того, смею думать, что против орла вы – курица (Гольц сидел как раз против государя). Проглотив пилюлю, немец приложил руку к сердцу и почтительно поклонился императору. ...Меж тем в Петергофе поднялся переполох: дворцовому коменданту доложили, что исчезла государыня с камер-фрейлиной, лакеем и парикмахером Мишелем. Обшарили весь парк, беседки, все углы. Пьяненький солдат показал, что когда он, возвращаясь поутру из трактира, перелезал через забор, то видел, как выходили из парка две женщины, а кто такие – не приметил. Останавливали редких проезжих из Петербурга, но они решительно ничего не знали, да и дорога опустела: экстренным приказом Никиты Панина – по всем дорогам устроены заставы, выезд из Петербурга прекращен. В это время прискакал в Петергоф генерал-адъютант Гудович. Узнав, в чем дело, он пришпорил коня и повернул обратно. Экипаж Петра был в полуверсте от Петергофа. Гудович, подъехав к царю, проговорил: – Ваше величество, соизвольте остановить коляску. – Что за глупость! Почему? – крикнул Петр. Гудович, спрыгнув с коня, стал шептать Петру на ухо. Тот побледнел, сказал гостям: – Пустите меня вон, – затем отошел с Гудовичем в сторону, раздражительно выспрашивал его, крикнул: – Этого не может быть, не может быть! Она не могла ослушаться моего повеления ждать меня сегодня... Романовна и вы, господа, – обратился он к гостям, – прогуляйтесь до дворца пешком, тут близко, – вскочил в коляску и во весь дух помчался ко дворцу. Оставшиеся недоуменно пожимали плечами. Елизавета Романовна, предчувствуя что-то недоброе, начала похныкивать. Все шли молча. Петр с Гудовичем обшарили весь большой дворец и Монплезир. Петр, дав поблажку своей ярости, сошвырнул с кресла бальное платье Екатерины, поддел его ногой. Грохнул об пол вазу с земляникой, хрустальный лебедь – вдребезги. В спальне беспорядок, кровать прикрыта кое-как, рассыпана пудра, пролита вода. Петр, скрипя зубами, пошарил тростью под кроватью, заглянул в шкафы. Весь опустошенный гневом, выбежал на воздух и, переводя сердитое дыхание, крикнул подоспевшим Романовне и дамам: – Ну, не говорил ли я, что она способна на все! Тут подволокли к Петру пойманного на дороге плюгавенького подвыпившего мужичонку. Козлобородый, оборванный, со слюнявым ртом, повалился Петру в ноги. От него изрядно несло сивухой и чесноком. Петр брезгливо подернул носом и отступил на шаг. Мужик забормотал: – Вот меня сгребли, а за что сгребли, не ведаю. А выехал я к куму в гости, кум в Раибове[23] служит, конюшни твоей милости царские чистит. Завтра Петры-Павлы, завтра именинник он, кум-то мой... А солдаты на заставе не пущают: «Куды прешь, не велено!..» Я упросил, укланял. А ты, светлый царь-государь, не печалуйся, жива-целехонька царица-то, в Питере она. И в Питере, слава-то Христу, все благополучно. Солдатни стоит возле Казанской церкви видимо-невидимо, «ура» кричат. Петр позеленел, бросил в него перчаткой: – Дурак! Арестовать его!.. Мушик... Вонючая скотина... В палки его!.. Заковать!.. Сослать в Сибирь! – Петр гримасничал, бегал взад-вперед по дорожке, дергал головой. – Ваше величество, – пред царем вытянулся в струнку высокий, опрятно одетый в простую чуйку человек и, встав на колени, подал Петру записку: – От его высочества принца Голштинского Георга... Я его переряженный слуга, зипун надел. Петр схватил записку, быстро пробежал ее, закрыл глаза и покачнулся. Овладев собой, упавшим голосом проговорил: – Послушайте, послушайте, что пишет мой Жорж... Миних, Гудович, Трубецкой, принц Петр Голштейн-Бекский, все общество посунулось к опечаленному императору, окружило его. Он, задыхаясь, тихо прочел: «Гвардейские полки взбунтовались: императрица впереди, бьет девять часов, она идет в Казанскую церковь; кажется, весь народ вовлечен в это движение. И где ж твои подданные? Где верные войска? Тороплюсь писать. Опасаюсь сам лишиться жизни. Поспешай...» – Ну, вот теперь видите, господа, что я был прав. Она низкая дрянь... Пораженные этой грозной новостью, все опустили головы. Все верили в успех Екатерины. Всем угрожали немилости нового царствования, опала. Елизавета Романовна поднесла к лицу платок. У тучного Трубецкого начались непорядки с животом, он надолго куда-то скрылся. У принца Петра стала неметь и плохо слушаться левая нога. Утомленный, обескураженный Петр пошел с Гольцем, Романом Воронцовым, Волковым, Гудовичем и Нарышкиным в нижний сад, к каналу. Остальные гости бродили, как тени, возле дворца, сидели на решетке, обдумывали в молчании, как бы лучше ускользнуть в лагерь Екатерины. Ни солнечный день, ни пенье птиц не радовали их. На Петра сыпались умные и глупые советы. Гольц предлагал немедленно бежать в Нарву, к войскам, идущим в действующую армию. Волков считал необходимым с небольшой свитой явиться государю лично в Петербург. – Вы, ваше величество, укажете войскам и народу на свои священные права, на свое высокое происхождение – вы внук великого Петра, расспросите народ о нуждах, дадите милостивое обещание... Кто-то предлагал бежать прямо в Голштинию. Униженный пред своими подданными, нерешительный, раздавленный событиями, Петр отвергал советы, либо соглашался с ними и снова отвергал. 2 Екатерина в это время торжественно восседала в тронном зале Зимнего дворца. Присягали Сенат, Синод, члены высших государственных учреждений, генералы, офицеры. Двадцать тысяч войск всех видов оружия стояли в боевом порядке возле дворца, охраняя государыню. Они тоже все были приведены к присяге. Двери дворца – настежь, входил, кто хотел, всякому лестно взглянуть на царицу, поцеловать ей руку. Опьяненная дурманом власти, она всем улыбалась, говорила ласковые слова, всех благодарила. И без того румяные щеки ее горели. Чрезмерно взволнованная, как бы приподнятая над жизнью напором необычайных событий, она до краев преисполнена была высшей патетикой, кровь в ней бурлила, мозг горел, потерявшие сон глаза метали лихорадочные искры. Все преклонялись пред ней. Она чувствовала себя обожествленной, кружилась голова, захватывало дух, словно на неокрепших еще крыльях она совершала опасный полет над пропастью. Панин примчал из Казанского собора малолетнего цесаревича Павла Петровича, одетого небрежно, наспех. Екатерина с балкона показала его войскам и публике. Всматриваясь с балкона в несметные полчища солдат и любопытной толпы, швырявшей вверх шапки, вслушиваясь в неистово-радостный рев десятков тысяч глоток, она вдруг, со всей наивностью, поверила в истинную любовь к себе народа. Окруженная генералитетом, взволнованная до последней кровинки и вся сияющая, она возвращается под неумолчный рев толпы обратно в тронный зал и, еле сдерживая счастливые слезы, шепчет Панину: – Слышите, Никита Иваныч? Это вам не дворцовый переворот, когда Елизавету посадила на престол какая-то рота лейбкомпанцев. Слышите? Меня венчает на царство народ... Бывалый царедворец иронически подумал: «Этот же самый народ умеет и по-иному покричать, от этого крика может и не поздоровиться». Но, соблюдая торжественность минуты и гордо вышагивая рядом с самодержицей, он громко молвил: – Все предвещает, государыня, счастливейший путь вашего царствования. Всюду разъезжали герольды, красавцы-всадники с перьями на шляпах, раздавали манифесты о восшествии на престол Екатерины. Люди с жадностью набрасывались на свежепечатные листы, но ничего не могли понять. А где же император Петр? Жив или помер? Почто про него в манифесте ни слова, ни полслова? Меж тем по городу еще с утра ходили кем-то распускаемые слухи, что император упал с лошади и разбился насмерть. 3 Петр все еще бодрился. Он петухом шагал на негнущихся ногах взад-вперед возле цветочной клумбы пышного петергофского парка, выборматывал никому не страшные угрозы, гневно сшибал тросточкой цветы. Из толпы генералов выдвинулся канцлер М. Л. Воронцов. – Разрешите мне, государь, поехать в Петербург. Я имею силу над умами народа и императрицы. Я пущу в ход все свое красноречие, весь свой авторитет, я урезоню императрицу, указав ей на всю неблаговидность ее поступка. – Пожалуйста, граф. И тотчас возвращайтесь ко мне. – Сочту священным долгом, государь. – И передайте ей, что она будет повешена, как крыса! – Он обнял Воронцова, и карета с гербом унесла канцлера в столицу. А вслед за ним были посланы уже самим Петром князь Трубецкой и граф Шувалов с повелением удержать гвардию в повиновении. Царь сказал им, что, если они сумеют поразить узурпаторшу кинжалом, имена их будут для него незабвенны. – Гудович! Потрудитесь тотчас составить приказ верным моим голштинцам. Без промедления чтоб спешили из Ораниенбаума сюда со всей артиллериею... Он вдруг стал бегать, подобно помешанному, часто просил пить, кричал: «Стол, два стола, бумаги!» Диктовал приказы: гусарам ездить по всем дорогам к Петербургу, сгонять сюда из соседних деревень крестьян с топорами и лопатами, задерживать проходящие полки, привлекать их к Петергофу обещанием от государя милостей. В Кронштадт был послан полковник Неелов с указом переправить в Петергоф три тысячи солдат с боевыми патронами. Угнетенное состояние Петра сменилось вспышкой суетливой деятельности. Он поискал Гольца взглядом, прусского министра близко не было. Тогда он сбросил с себя прусский мундир с прусской лентой и велел лакеям облечь его в мундир русский и возложить все знаки отличия Российской империи. Придворные и четыре писца переписывали именные указы, царь подписывал их на ходу, где-нибудь на парапете шлюза. Гусары развозили их. Но в его противоречивых повелениях не было ни логики, ни зрелой мысли. Впрочем, указы Петра теперь никому не нужны, их никто не будет читать. – Пить, пить! – требовал он. Ему принесли воду, наливку, пиво, но пил он только московский, с изюмом, квас, не касаясь до хмельного. Он принялся сам строчить безграмотные, на русском языке, манифесты, преисполненные ругательствами по адресу Екатерины. Писал, разрывал их на части и, наконец, засадил писать тайного секретаря Д. В. Волкова. А сам, встав в позу, грозно указывая на петергофские высоты, закричал так пронзительно, что все вскочили: – Рыть в зверинце траншеи!.. Редуты!.. Ставить пушки... Трусы! Я сам буду командовать. Я засыплю картечью, ядрами всех ее проклятых янычаров вместе с ней. Я всем им устрою здесь хорошую могилу!.. – Государь, – твердой походкой приблизился к нему по кленовой аллее престарелый Миних. Он лелеял тайную мечту, что приспело время снова ему выдвинуться в первые ряды вельмож и снова стать, как при царице Анне, обладателем власти. – Государь, больше спокойствия, и – престол ваш будет спасен. Опустошенный Петр вперил большие, детски-наивные глаза в сурового старика, опустил по швам обессилевшие руки. Крупный, крепкий Миних, хмуря брови, взял хилого Петра под руку и повел по кленовой аллее прочь от людей. Многие из оставшихся вельмож стали подумывать о бегстве в лагерь государыни, положение всех их было очень незавидное. – Слушайте меня, великий государь, внимательно, – каким-то лающим, с удушьем, голосом начал Миних. – Чрез несколько часов ваша супруга может оказаться здесь с двадцатитысячным войском и сильной артиллерией... (Петр боднул головой, захлопал глазами.) Поверьте мне, старому вояке, что ни Петергоф, где мы находимся, ни окрестности не могут против превосходных сил удержаться более двадцати минут. А я знаю скотство русского солдата: ваше слабое сопротивленце кончится тем, что озлобленные солдаты убьют вас, а окружающих ваше величество тоже убьют! Петр резко отстранился от Миниха, задергал головой, заморгал правым глазом и сердито прошептал: – Что вы говорите, фельдмаршал... Я не узнаю вас. Фельдмаршал пожал плечами, в его строгих, под нависшими бровями, глазах – едва уловимые искры презрения. Несколько мгновений смотрели друг другу в лицо. Широко открытые глаза Петра вдруг испугались. – Так что же нам делать, фельдмаршал? – растерянно спросил он. Миних вновь взял его под руку, опять повел в глубь кленовой аллеи. – Прежде всего, мой государь, спокойствие духа. Вы ж закаленный воин, вы ж друг великого Фридриха. – О да! – не поняв насмешки, напыщенно воскликнул Петр, выпятил, как индюк, грудь и проткнул тростью воздух. – Дальше, фельдмаршал... – Спасение ваше, государь, в Кронштадте: там снаряженный флот и верный гарнизон. Счастье переменчиво. Лишь бы выиграть один день. И все это ночное бунтарство в столице само собой иссякнет. А ежели б и продолжалось оно, то на вашей стороне, государь, будут грозные силы, которые могут заставить трепетать восставший Петербург... Тр-ре-петать! – с треском произнес Миних и погрозил в сторону столицы. Петр вырвался от Миниха, как с привязи щенок, и, помахивая тросточкой, помчался к толпе придворных с криком: – Господа, мы спасены! В Кронштадт немедленно отплыл на шлюпке генерал голштинского отряда Девьер и князь Иван Сергеевич Барятинский с высочайшим повелением приготовить крепость к принятию государя. А первый приказ о присылке в Петергоф военной силы в три тысячи штыков – отменить. Из Ораниенбаума подошли тем временем с развернутыми знаменами голштинские войска и небольшие русские части. Одушевленный их приходом и советами фельдмаршала, Петр впал в воинственное настроение. Велел привести отряд в боевой порядок, а свите запальчиво сказал: – Мне не подобает бежать, не сразившись с неприятелем. И вы все трусы, трусы! И Миних трус. Приказал войскам занимать высоты в зверинце, рыть окопы, выставить все пушки. От Петра утаили, что у артиллерии ядер очень мало, а картечи вовсе нет. Общее командование голштинским отрядом и русскими частями Петр поручил своему любимцу генерал-майору Измайлову. – Михайло Львович, я тебя почитаю своим другом. Будешь ли верен мне? – Буду, государь. – Клянешься ли? – Клянусь!.. Было четыре часа дня. 4 В этот час у Зимнего дворца начался маскарад с переодеванием: каптенармусы привезли в особых фурах старые елизаветинские мундиры; солдаты срывали с себя ненавистную прусскую форму, бросали каски, облачались в прежнее обмундирование. Выйдя из Зимнего еще недостроенного дворца, чтоб перебраться в Елизаветинский, что у Полицейского моста, Екатерина не узнала своих переодевшихся войск, так же шумно приветствовавших ее. В Елизаветинском дворце состоялось совещание генералитета: как быть с низложенным Петром и вообще что делать дальше? И опять спешно строчились указы, приказы, именные повеления, опять летели во все стороны гонцы. Никита Иванович Панин предостерег: – Нам страшней всего Кронштадт. Императрица тотчас собственноручно написала коротенький указ на имя адмирала Талызина, бывшего на совещании: «Господин адмирал Талызин от нас уполномочен в Кронштадт, и что он прикажет, то исполнить. Июнь, 28 дня 1762 г. Екатерина». Талызин поспешил сесть в простую шлюпку и тайно выехал в Кронштадт. Но туда, как сказано, еще ранее направился посол Петра, генерал Девьер. Предстояла встреча двух врагов. Кто кого пересилит, перехитрит, за тем останется и Кронштадт. Деликатный вопрос о личной судьбе Петра III разрешился быстро. Понюхав табачку из золотой табакерки государыни, Панин начал: – Понеже двум государям один престол занимать невместно... – Бывшего императора арестовать, – смело закончила его мысль Екатерина. Генерал-майор Савин получил повеление немедленно отправиться в Шлиссельбург, чтобы приготовить приличное помещение Петру. Было указано на тот самый дом, который строил Петр для заточения Екатерины. А войска все подходили и подходили из окрестностей столицы и примыкали к восставшим, выстраиваясь вдоль Мойки и по Морским улицам. Наконец из Ораниенбаума прибыл к Екатерине канцлер, граф М. Л. Воронцов. Через набитые людьми дворцовые залы он едва протискался до кабинета, где с лихорадочным жаром шло заседание. – Ваше величество, – взволнованно обратился он к Екатерине. – Я как верноподданный своего государя и присягнувший ему... – Знаю, – прервала его Екатерина, прищурив глаза и загадочно улыбаясь, – вы прибыли с поручением бывшего императора доказать мне незаконность моего поступка или убить меня... (Воронцов изумленно развел руками и отступил на шаг.) Но, милый граф... – Екатерина встала, взяла канцлера под руку, подвела к окну. – Взгляните на это людское море, на лес штыков и – поймите меня. Не я действую: я повинуюсь желанию народа. В ее взгляде сквозили усмешка и презрение к раздавленному недругу. Голова канцлера кружилась, сердце изнемогало, мысль кричала: «Выбирай скорей, решай, решай: смерть или измена». После мучительных колебаний канцлер Воронцов, как и прибывшие вслед за ним Шувалов с Трубецким, беспрекословно присягнули ей и к ожидавшему их Петру не возвратились. И вообще к императору не возвратился ни один его гонец. Это Петра удручало, бесило. В семь часов вечера он наскоро, по-лагерному, пообедал: на скамейку, где он сидел, поставили жаркое, бутерброды, бургундское, шампанское. Предчувствуя, что скоро все оставят его, царь с горя много пил и порядочно-таки опьянел, но бодрость духа уже навсегда покинула его. Меж тем деятельность Екатерины с каждым часом возрастала. Екатерина с царедворцами ясно видела, что Петр в свою защиту ничего предпринять не в состоянии. Не теряя времени, она сбросила с себя маску куклы, повинующейся «желанию народа», и нанесла последний удар своему немощному супругу. Около десяти часов вечера размашистым, но твердым почерком она написала Сенату краткий указ: «Господа сенаторы! Я теперь выхожу с войсками, чтоб утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полною доверенностью, под стражу: отечество, народ и сына моего. Екатерина». Охваченная воинственным пылом, уверенная в окончательной победе и полном торжестве своем, она вся преобразилась: глаза ее светились силой, мужеством, голос звенел властно, жесты стали повелительны, весь лик надменен и дерзок. Царедворцы вдруг почувствовали, что имеют дело с женщиной сильного ума и не менее сильной воли. Многие сразу принизили себя, потеряв даже тень собственного достоинства. Многие, рабски согнув спины, обратились в льстивых лисиц: они уже помахивали хвостами, заранее пуская слюни, облизываясь на вкусные куски, которые вот-вот бросит им, своим рабишкам, всемилостивейшая рука великой повелительницы. Маскарад продолжался, все катилось, как по маслу. Екатерина облеклась в форму лейб-гвардии Семеновского полка, надела андреевскую через плечо ленту. Будучи искусной наездницей, молодцевато вскочила она на заседланного белоснежного коня и, обнажив шпагу, проехала перед гвардией. И снова бешеный рев войск и огромной толпы зевак, звучная музыка. Полетели вверх шапки. Екатерина обратилсь к сопровождавшему ее генералитету: – Этот энтузиазм народа и войск напоминает мне энтузиазм времен Кромвеля. Когда все смолкло, она, проехав по рядам войск, объявила себя полковником гвардии и мановением руки приказала полкам выступать в Петергоф. Гвардия двинулась повзводно, церемониальным маршем, с музыкой. Но раньше гвардии ушла еще в восемь часов вечера легкая кавалерия – гусары и казаки, предводимые поручиком Алексеем Орловым. За легкой кавалерией двигалась артиллерия с несколькими полевыми полками. А в арьергарде, под водительством самой Екатерины – гвардия. Рядом с большой Екатериной тряслась Екатерина малая, тоже на коне и тоже в гвардейском мундире. Обе женщины весело болтали. Сзади в свите – два фельдмаршала – Бутурлин с Трубецким, гетман Разумовский, князь Волконский, граф Шувалов и другие. 5 И наконец-то... – слава Богу, слава Богу! – по сизой морской зыби быстро скользит к Петергофу шлюпка. Все бросились на берег. Флигель-адъютант Петра, князь Иван Сергеевич Барятинский, светлый гонец из Кронштадта, привозит Петру от генерала голштинца Девьера весть: «Кронштадт готов встретить своего императора и постоять за него до последней капли крови». Всех вдруг обуяла радость... Велик Бог земли русской! – значит, еще не все потеряно. – Не я ли говорил, великий государь, что спасение ваше в Кронштадте, – с бодростью, но подобострастно воскликнул Миних, окидывая воодушевившихся гостей проницательным взглядом. Все столпились возле монарха. Он порывисто обнял Миниха, обнял счастливого князя Барятинского. На подвижном лице Петра снова насмешливая улыбка, он опять стал шутить, гримасничать, было пустился играть в догоняшки с двенадцатилетней принцессой Голштинской, но прусский министр Гольц сказал: – Надо немедленно отплыть в крепость! – В Кронштадт, в Кронштадт... Немедля! – воскликнул царь. Однако сразу этого сделать нельзя – нужно украсить галеру коврами, драгоценными вазами с букетами цветов, а на яхту перенести кухню с винами: ведь плавание будет совершать не кто-нибудь, а высочайшая особа императора. Обнадеженный и обольщенный верностью флота и крепостного гарнизона, Петр приказал: «Голштинским войскам идти обратно в Ораниенбаум, оставаться там спокойными». Вдруг примчались на взмыленных конях два гусара. Они кричали, что казаки с артиллерией движутся от столицы к Петергофу. И тут уж не до цветов с коврами: Петр и гости, не раздумывая, бросились к морю. В одиннадцать часов ночи оба судна при хорошем попутном ветре вышли в Кронштадт. Вместе с Петром и Елизаветой Воронцовой в галере было двадцать девять человек придворной знати, да на яхте вместе с Гольцем восемнадцать человек, да придворная прислуга в трюме. Итак, суда быстро скользят к твердыням грозного Кронштадта, спасение близко, – слава Богу, слава Богу! – белая ночь благоухает морской влагой и всех бодрит. – Шампанского! – повелевает Петр. Возле входа в гавань императорская галера и яхта отдают якорь. Вход в гавань закрыт боном. Петр садится со свитой в шлюпку, подъезжает к бону, громко приказывает: – Слушай команду!.. Отдать бон!.. Мичман Кожухин, дежуривший на бастионе, кричит в трубку: – Ретируйтесь в море! В Кронштадт пропуску нет! Петр вспылил: «Дурак! Р-ракалья!» – и задергал шеей. Но тут же вспомнил, генерал Девьер доносил ему чрез князя Барятинского, что по Кронштадту дано распоряжение никого в крепость не впускать, что Кронштадт верен императору и готов к его защите. Значит, караульный – молодец, он действует по закону и, как только узнает, что говорит с ним сам император, немедленно впустит его. Петр вскочил па скамейку шлюпки, сбросил плащ и, выставив напоказ андреевскую чрез плечо ленту, резким голосом приказал: – Караульный, всмотрись!.. Перед тобой сам император Петр!.. – У нас больше нет императора Петра! – дерзко отвечал в трубу мичман Кожухин. – У нас императрица Екатерина. Ретируйтесь прочь! Кровь бросилась Петру в голову, зазвенело в ушах, похолодело сердце. – Что это значит, князь? – дергаясь, закричал он сиплым голосом на Барятинского (у молодого флигель-адъютанта душа ушла в пятки). – Извольте повторить, что вам сказал мой Девьер! – Генерал Девьер приказал доложить вашему величеству, что Кронштадт готов встретить своего императора и постоять за него до последнего издыхания. – Так в чем же дело? Но Барятинский и сам не понимал, что тут происходит. А вышло очень просто. Лишь только князь Барятинский с радостным известием выбрался на шлюпке из Кронштадта в Петергоф, как в Кронштадт в девять часов вечера благополучно прибыл посланный Екатериной адмирал Талызин. Он там искусно и быстро склонил на сторону Екатерины коменданта Нуммерса, арестовал подосланного Петром голштинского генерала Девьера и привел матросов с солдатами к присяге императрице. А мичман Кожухин все громче, все настойчивей кричал с бастиона в рупор: – Ретируйтесь прочь! Иначе прикажу стрелять! – Изменник!!! Арестовать, арестовать! – вне себя орал обезумевший царь, он весь содрогался, свирепо топал, тяжко дышал, все в его глазах темнело, качался берег с бастионами. Его подхватили под руки. В Кронштадте бьют тревогу. Видно, как на бастионы бегут к пушкам солдаты. Тревога подымается и на всех судах флота. Пушкари и группы солдат ожесточенно орут с бастиона: – Галеры прочь! Галеры прочь!.. Наводи пушки!.. Яхта и галера впопыхах рубят причальные канаты и на веслах спешно уходят в море. Ошеломленный Петр, собрав последние силы, приказывает галере плыть в Ораниенбаум, яхте – в Петергоф. Неожиданное вероломство верного императору Кронштадта потрясло Петра. От огромной Российской империи и его неограниченной власти остались теперь два судна, Ораниенбаум да голштинский плохо вооруженный сброд. Петр изнемогал. Мертвенно-бледный, дрожащий, он едва сошел в каюту, свалился на диван и, застонав, впал в беспамятство. Рыдающая Елизавета Воронцова поспешила к нему. Был час ночи. Глава XVI Трагедия окончена 1 А в пять часов утра возле «Красного кабачка», в лагере Екатерины, отдан был разбуженным войскам приказ – готовиться к дальнейшему походу в Петергоф. «Красный кабачок» – грязный трактир, излюбленное место извозчиков. Екатерина, не раздеваясь, легла отдохнуть в неопрятную постель с клопами. Клопы с особым удовольствием и совершенно безнаказанно впервые вкушали царской крови. Екатерина сладко похрапывала. И в шесть утра она уже опять в седле, впереди войск. Сведений, где Петр, что с ним, к ней до сих пор не поступало. И только возле Сергиевской пустыни все разъяснилось: князь Голицын привез из Ораниенбаума Екатерине собственноручное письмо Петра, в котором он сознавался в своей неправоте по отношению к императрице, клялся впредь исправиться, предлагал вечный с нею мир и совместное царствование. Екатерина, прочтя, жестко ухмыльнулась. Князь Голицын тут же присягнул ей. Письмо осталось без ответа. Вскоре Екатерина полновластно вошла в тот самый Монплезир, из которого сутки тому назад, крадучись, убежала. В полдень она получила второе письмо бывшего царя, доставленное ей генералом Измайловым. Печальный Петр просил прощения, соглашался отречься от престола, умолял отпустить его в Голштинию вместе с генералом Гудовичем и фрейлиной Е. Р. Воронцовой. Екатерина с сугубым вниманием читала это письмо. Она отчетливо понимала, что Петра ни в коем разе нельзя выпускать из пределов России. Петр должен быть арестован. Однако без кровопролития сделать это трудно: Петр все же окружен тремя тысячами преданных ему голштинцев, а Екатерина вовсе не желает запятнать эпизод переворота кровью; она боится суда истории, нелестного мнения потомков. Н. И. Панин совместно с генералитетом тщетно ломали головы, как без жестокого побоища схватить царя: на сей раз вдохновение их не осеняло. Спасибо, помог близкий друг царя генерал Измайлов, привезший от Петра письмо и Петру коварно изменивший. Он предложил Екатерине свои услуги исполнить деликатную и тяжелую миссию привести в Петергоф бывшего царька живьем. Екатерина «всемилостивейше» согласилась. Панин вместе с Екатериной составили акт об отречении. Петр должен был собственноручно переписать его и подписать: «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством самым делом узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное, чтоб мне не токмо самодержавно, но и каким бы то ни было образом правительства владеть Российским государством. Почему и восчувствовал я внутреннюю оного перемену, наклонящуюся к падению его целости и к приобретению себе вечного чрез то бесславия. Того ради, помыслив я сам в себе, беспристрастно и непринужденно чрез сие объявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что я от правительства Российским государством на весь век мой отрицаюся... в чем клятву мою чистосердечно пред Богом и всецелым светом приношу нелицемерно, все сие отрицание написав моею собственной рукой. Июня 29 дня, 1762 года». 2 Измайлов вернулся в Ораниенбаум вместе с Григорием Орловым и князем Голицыным. Переговоры генерал Измайлов вел с Петром с глазу на глаз в аудиенц-зале. Петр казался еще более, чем обычно, слабым и подавленным. Сегодня 29 июня, день тезоименитства императора. – Позвольте поздравить вас, государь, с днем вашего ангела, – как ни в чем не бывало начал друг Петра, генерал Измайлов. Такое неуместное приветствие прозвучало как издевательство. Петр кивнул головой, его шея обмотана белым платком – торчала вата, – голос был хрипл, видимо, он простудился вчерашней ночью на море. – Есть ли ответ от императрицы? – не глядя на генерала, выкрикнул Петр. – Есть, ваше величество, – и, придав лицу маску скорби, вероломный генерал Измайлов вручил бывшему царю акт отречения и маленькую записочку царицы. Петр вялыми после бессонницы глазами просмотрел акт, стукнул в стол перстнем и надорвал бумагу. – Не хочу!.. Что они там затевают? Сейчас же еду в армию, в Пруссию, в Голштинию... Я пойду на подлую узурпаторшу войной... Молчать, молчать! И где твоя, Измайлов, клятва?! – выкрикивал он простуженным голосом, хватаясь то за шею, то за шпагу. – Всюду предатели! – Войска ее величества в двух часах отсюда, – спокойно сказал Измайлов. – Сводный казачий отряд под начальством Алексея Орлова уже окружает Ораниенбаум. А ее величество государыня императрица повелевает немедля быть вам в Петергофе. И я, как верный раб ваш, дружески советую вам, государь, исполнить высочайшее повеление, – с нескрываемым ехидством закончил Измайлов. Петр заскрежетал зубами, сверкнул на изменника взглядом презрения, приоткрыл дверь, крикнул: «Трубку!..» – стал дымить, стал быстро шагать по комнате. В глазах туман. Он чувствовал, что ему приходится играть теперь не с оловянными солдатиками, а сойтись грудь в грудь с живыми богатырями. Он дрожал от унижения и бессильной злобы, его ум мешался, кровь леденела. Выбежав в соседний танцевальный зал, он кричал там среди пустых стен: «Молчать, молчать!» Опять вернулся, стиснул обеими руками голову, несколько мгновений стоял с закрытыми глазами, как бы в столбняке, потом, застонав, подбежал к овальному столу и судорожно схватил лист свежей бумаги, подсунутый ему Измайловым. Вскоре генерал Измайлов вынес Григорию Орлову и князю Голицыну собственноручный акт Петра об отречении. Те на полном карьере поскакали в Петергоф. Измайлов, успев при помощи казаков разоружить трехтысячный отряд голштинцев, торопил Петра с отъездом. Провожать царя вышла вся прислуга. Хныкали, целовали его руки, шептали потихоньку от Измайлова: – Батюшка наш... Схоронись куда-нибудь, лошади твои заседланы, беги в Голштинию... А то она прикажет... убить тебя. Петр обнял плачущего Нарциса, сказал: – Дети мои, теперь мы ничего не значим... Через полчаса отъехала от дворца печальная карета, в ней печальный Петр, Елизавета Воронцова, Гудович и – торжествующий Измайлов. Вдруг залаяла, жутко завыла во дворе многочисленная псарня, как бы прощаясь с арестованным хозяином. Петр зажал уши ладонями, сморщился, закрыл глаза, по щекам его катились слезы. За оградой зеленого парка карету окружил екатерининский отряд гусаров. В отряде гарцевал на вороном жеребце рослый и ловкий молодой красавец, капрал Григорий Потемкин. Петру отвели в Петергофе павильон. С «султанши» тотчас сорвали екатерининскую ленту со звездой. Дежурному офицеру Петр сам вручил свою шпагу. С пленника сняли андреевскую ленту и преображенский мундир. Он остался босиком, в одной рубахе, в подштанниках, растоптанный, жалкий. От сильного волнения он не мог произнести ни слова. Спустя время зашел в расшитом кафтане сенатор Никита Панин – властный, сияющий, с гордо откинутой головой. Но когда он взглянул на бывшего своего повелителя, полулежавшего в кресле, одетого в простой помятый халат, с компрессом на голове, Панин душевно ослабел. – Никита Иваныч! Только вы один, нелицемерный благодетель мой, можете защитить нас... – в порыве горести прокричал Петр, угловато встал и, запахнув беспоясный халат, расслабленно подошел к Панину. – Я ничего не ищу, ничего не требую, – заговорил он торопливо по-французски. – Передайте государыне... Я прошу только не разлучать меня с Романовной... Да, да... С Романовной... Он ловил надушенные руки растерявшегося вельможи и вдруг громко зарыдал. Холеное лицо Панина выразило непроизвольвую брезгливость и жестокое страдание: такой мучительной минуты он не испытывал во всю свою жизнь. «Да я палач, невольный палач, – с содроганием подумал он и про себя взмолился: – Господи, прости меня». – Успокойтесь, успокойтесь, – крайне смущенно твердил он вслух, стараясь хоть как-нибудь подбодрить свою «жертву». Но Петр, мотая головой и ничего не видя, продолжал громко, взахлеб рыдать. А Елизавета Романовна, стоя на коленях возле Панина, причитала: – Никита Иваныч, Никита Иваныч! Вы такой великодушный... Умоляю вас... Весь внутренне растерзанный, с гримасой неизъяснимой жалости, Панин пятился к двери. Петр с Елизаветой выкрикнули жалкие слова и, видя в Панине единственного своего спасителя, ползли за ним, отчаянно умоляя его о пощаде. Панин едва открыл дверь и, выпучив глаза, чуть не бегом поспешил во дворец, к императрице. Его мучило удушье, он дрожал. Екатерина приказала: Петра немедля отвезти в Ропшу и там держать без выпуску, а бывшую фрейлину, княгиню Елизавету Воронцову, выслать под караулом в Москву. В четыре дня четырехместная карета с завешанными окнами, запряженная шестерней, выехала с Петром, под сильным конвоем гренадеров, в Ропшу. Начальство над конвоем было поручено Алексею Орлову, в помощь ему дали Пассека, Баскакова и князя Федора Барятинского. А бывшую «султаншу» в закрытом дормезе, в сопровождении двух солдат, отправили в Москву. Генерал Гудович был тоже арестован. Переворот закончен. Екатерина возвещала: «Божие благословение пред нами и всем отечеством нашим излиялось, чрез сие я вам, господа сенаторы, объявляю, что оная рука Божия почти и конец всему делу благословенный оказывает». В тот же вечер двинулись из Петергофа в обратный поход все войска. А на другой день, под звон колоколов, под несмолкаемые оркестры военных трубачей и пушечные салюты Екатерина торжественно вступила в Петербург. Было воскресенье. Солнце. Жара. Столица веселилась, бражничала. Все кабаки, трактиры, винные погреба для солдат открыты настежь. Солдаты да и простолюдины напивались вином вдосыт и запасались хмельным впрок: и водку, и пиво, и виноградные вина сливали в одно место, в котелки, в ведра, в баклаги, а у кого не было под руками ничего – цедили в сапог. Итак, Екатерина царствует. Вчерашний император Петр сидит под арестом в Ропшинском дворце. В пеленках венчанный на царство бывший император Иван Антонович томится в Шлиссельбургской крепости. Недаром престарелый фельдмаршал Миних восклицал позже среди друзей: – Мне довелось, между прочим, присягать трем царственным особам: Иоанну Антоновичу, Петру Федоровичу и Екатерине. И все трое по сей день – живы. Случай во всемирной истории единственный... Шекспир, где ты?! 3 Ропшинский дворец построил Петр Великий и подарил своему любимому князю Ромодановскому, затем дворец был отписан в казну. Арестованный царек прибыл в Ропшу вечером 29 июня, в день своего ангела, и помещен был в спальне дворца. Он остался один, у дверей – часовой. Окна плотно завешаны зелеными гардинами. В комнате тюремный полумрак. Унылый Петр робко подошел к окну, отодвинул гардину. За окном – цветущий парк, и где-то за горизонтами – милая Голштиния. – Прочь от окна! – закричал часовой от двери. – Прочь от окна! – грубо закричали в парке гренадеры и, подбежав к окну, направили ружья в грудь Петра. Их много за окном, весь дворец оцеплен ими, они ненавидят бывшего царя. Опустив голову, Петр отошел в глубь комнаты. – Задерни занавеску! – крикнул часовой. Петр подошел, задернул. – Ты не моги к окнам подходить, черт тонконогий. Не приказано. А нет – штыка отведаешь. Каждым шагом, каждым движением вчерашнего повелителя всея России теперь грубо повелевал простой солдат. На другой день, с утра, был при Петре, кроме часового, дежурный офицер. Петр попросился погулять в парк, офицер отказал. Приехал Алексей Орлов. Большой, статный, он вошел к Петру с громыхающим бодрым хохотком. – Ну, здравствуйте, Петр Федорыч! Как изволили почивать? – Плохо. Господин офицер грубит, часовой из рук вон груб. Гремя шпорами, Орлов подошел к солдату и дал ему по уху легкую затрещину. Петр закричал: – Не этот!.. Другой... Тот сменился. – Ничего, в задаток, – сказал Орлов. Щека солдата покраснела, подбородок дрожал. – Мне хочется в парк погулять, а вот офицер не велит. – Это почему? – сказал Орлов. – Пойдемте, Петр Федорыч, пойдемте. – Орлов распахнул дверь на террасу, в солнечный простор, пропустил Петра вперед, а дежурившим на террасе гренадерам незаметно подмигнул. Те враз загородили штыками выход. – Ну, значит, нельзя, – сказал Орлов. – Вертайте, батюшка Петр Федорыч, в комнату. Нельзя, Никита Иваныч Панин запретил... – Ой, Панин ли?! – слабым голосом, тяжело переводя вздох, воскликнул Петр. – Не Панин, а сдается мне – Екатерина... – Ну, вот уж нет, – отвечал Орлов. – Матушка государыня печется о вас, как о... как... Да вот... – он крикнул в дверь, и два солдата втащили в комнату большой сундук. – Это вам, Петр Федорыч, государыня изволили прислать в подарок. – Орлов открыл сундук и начал выгружать на стол снедь, питье, сладости, жаренный в сахаре миндаль, глазированные померанцы, абрикосы, персики, целые горы пряников, закусок, батареи английского портера, бургундского, картузы с ароматным табаком. – Ну, чем Бог послал... Подкрепимся... Потом в картишки. – У меня ни гроша, поручик, – с плачевной гримасой сказал Петр. – Господи, твоя воля! – воскликнул Орлов и бросил на стол кожаный мешочек с червонцами. – Да вам от казны будет отпущено в меру вашего аппетита, сколько душе угодно! – Мне много и не надо. Куда мне? Вот бы лекаря моего, Лидерса, я совсем болен... Очень болит голова. – Вижу, – сказал Орлов, смачно пожирая увесистые ломти вестфальской ветчины и запивая пивом. – Шея у вас тонкая, весь вы болезненный, волосенки реденькие. Глаза красные... – Это от неприятностей... – Ну, какая там неприятность. Все под Богом ходим. Все, батюшка Петр Федорыч, все!.. А шейка у вас действительно тонковата, Петр Федорыч, зело тонковата. – Да что тебе далась моя шея! – прикрикнул Петр. – Повесить, что ли, собираешься меня?! – Петр стал бегать по комнате, гримасничать, фыркать. – Боже сохрани! Да что вы... – замахал на него руками Орлов. – Я ж по-дружески. – Молчать, молчать! – выборматывал Петр, подбежал к камину, облокотился о мраморный выступ, обхватил ладонями голову, плечи его стали подпрыгивать. Он стоял спиной к удивленному Орлову, сквозь всхлипы кричал надтреснуто: – Дайте мне Елизавету Романовну! За что вы, варвары, мучаете меня?! Дайте Романовну!.. У Орлова остановился в горле кусок, он пучеглазо глядел в спину вчерашнего императора, на его запрокинутую, стиснутую ладонями, полуоблыселую голову. Красные губы Орлова кривились в недоброй улыбке. – Ну, скрипку, ну, собачку, камердинера... Ну, Нарциса дайте мне... Негодяи!.. Узурпаторы!.. – выстанывал узник. Подошли офицеры: Бредихин, князь Федор Барятинский (тот, что когда-то не исполнил приказа Петра арестовать Екатерину), Пассек и другие. Петра успокоили, сели за стол, стали пить, несли грязную похабщину, хохотали. Даже солдат, ухмыляясь, крепко закусил губы, чтобы не прыснуть. Только Петр был мрачен, скучал и вздыхал. Узнав о просьбе узника, Екатерина тотчас отправила в Ораниенбаум генералу В. И. Суворову[24] приказание: «По получении сего извольте прислать в Ропшу лекаря Лидерса, да арапа Нарциса, да камердинера Тимлера, да велите им брать с собою скрипку бывшего государя, да его мопсинку, собаку...» На другой день комната узника оживилась. Под смычком Петра плаксиво зазвучала горестная скрипка, камердинер и Нарцис смирно стояли у камина и, поймав взор господина своего, со всех ног бросались к нему, чтобы исполнить то или иное желание его. Разжиревший мопс то ластился, кряхтя, к Петру, то подолгу смотрел в тоскующие глаза его. Пес недоумевал, почему хозяин перестал прыгать чрез ножку, хохотать и бегать с ним, с мопсом, по аллеям парка? И куда запропастилась добрая толстая тетя, пичкавшая его, мопса, сладостями? И почему хозяин уехал сюда, почему нет с ними прежних человеков, а все новые... Странные, очень странные дела творятся... Мопс вскакивает на широкую под балдахином кровать, ложится в ногах Петра, вздыхает, в его собачьих преданных глазах влажная печаль. 4 Сегодня дежурили при Петре уже два новых офицера, такие же грубые, как и вчерашний. Петр послал Екатерине письмо на французском языке: «Сударыня, я прошу ваше величество быть уверенной во мне и не отказать снять караулы от второй комнаты, так как комната, в которой я нахожусь, так мала, что я едва могу в ней двигаться. И так как вам известно, что я всегда хожу по комнате, и что от этого у меня распухают ноги. Еще я вас прошу не приказывать, чтобы офицеры находились в той же комнате со мной, когда я имею естественные надобности – это невозможно для меня. Отдаваясь вашему великодушию, прошу отпустить меня в скором времени известными лицами в Германию... Ваш нижайший слуга Петр». Но в расчеты Екатерины вовсе не входило отпускать Петра куда бы то ни было за пределы России. Она сама да и все приближенные вместе с Паниным судили и рядили, как быть с Петром. Петр являлся вечной угрозой участникам переворота и спокойствию самой империи. Уже дважды в присутствии Екатерины обсуждался этот вопрос, но Екатерина, выслушивая доводы, молчала, предоставляя приближенным читать ее мысли. Конечно, самое лучшее, если б Петр догадался умереть. Но жизнь каждого из смертных, в том числе и несчастного Петра, «в руце Божией». В конце концов приближенные убедились, что Петр так или иначе должен быть устранен с государственного горизонта. Стали думать, как бы тайно от царицы измыслить к тому план и осуществить его без ее явного согласия. Между тем кутила Алексей Орлов вместе с офицерами продолжал навещать Петра, устраивать попойки, картежную игру, ссоры между бывшим царьком и офицерами. Петр мало ел, мало пил, охал, жаловался на живот, часто ложился. «Господи, уже не отравил ли меня этот разбойник Орлов?» – в беспомощной тоске думал он и не знал, как спасти жизнь свою. В ожидании великих милостей брату и себе, Алексей Орлов пьяно, безграмотво, торопливо и небрежно писал императрице: «Матушка Милостивая Государыня, здравствовать вам мы все желаем нещетные годы. Мы теперь по отпуск сего письма и со всею командою благополучны, только урод наш очень занемог и схватила Ево нечаянная колика, и я опасен, штоб он севоднишную ночь не умер, а больше опасаюсь, штоб не жил... а сие пишу во вторник, в девятом часу вполовине. Посмерт ваш верны раб Алексей Орлов Екатерина на следующий день, 3 июля, прислала лекаря Лидерса, а вслед за ним прибыл в Ропшу штаб-лекарь Паульсен. Оба врача особых ухудшений в здоровье узника не нашли. Ночью, оставшись один, Петр много плакал, а уснув, все звал во сне Романовну. Утром написал два последних письма. Одно по-французски: «Ваше величество, если вы совершенно не желаете смерти человеку, который достаточно уже несчастен, имейте жалость ко мне и оставьте мне мое единственное утешение Елизавету Романовну... Если же ваше величество пожелали бы меня видеть, то я был бы совершенно счастлив. Ваш нижайший слуга Петр». (Читая это письмо наедине, Екатерина прослезилась. Но тут же самой себе: «Я должна быть сильна духом и тверда, как камень. Нерешительность – удел слабоумных».) Второе письмо по-русски: «Ваше величество. Я ещо прошу меня, который Ваше воле изполнал во всем, отпустить меня в чужие краи стеми, которые я Ваше величество прежде просил и надеюсь на ваше великодушие, что вы меня не оставите без пропитания. Верный слуга Петр». 5 6 июля был подписан Екатериной пространный манифест. Высокопарным стилем в нем излагался смысл совершившихся событий. Наряду с начертанными многообещающими реформами были в манифесте и здравые мысли: «Самовластие, не обузданное человеколюбивыми качествами в государе, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям бывает причиною». А посему Екатерина «наиторжественно» обещает дать народу такие законы, которые вывели бы «верных слуг отечества из уныния и оскорбления». Эти все мысли – плод, конечно, настойчивого внушения Панина. В этот же день, то есть 6 июля утром, когда Петр еще спал, его камердинер Тиммлер пошел в парк пройтись, был схвачен, посажен в экипаж и увезен. Та же участь постигла и Нарциса, вышедшего поискать исчезнувшего камердинера. При Петре остался жирный мопс, офицер Бредихин, часовой с ружьем. Петр скучал. С тоской смотрел он на скрипку. Скучал и мопс. Но вот прибыла веселая компания: Алексей Орлов, князья Иван и Федор Барятинские, адъюнкт Академии Г. Н. Теплов[25], бывший ярославский купец, ныне получивший дворянство, актер Федор Волков, юный капрал Григорий Потемкин, бывший лейб-компанец артиллерист Александр Шванвич и другие. Всего – чертова дюжина – тринадцать человек. У дверей – на часах два гренадерских сержанта. Проехав от Петербурга сорок верст, гости проголодались. Стали закусывать и пить. Петр жаловался на нездоровье, был вял, отказывался выпивать. Но гости, в особенности Алексей Орлов, предлагали такие обязывающие тосты, что отказаться Петру было невозможно. Пили за матушку Екатерину, за милую Голштинию, за Елизавету Романовну, за прусского короля Фридриха. И мало-помалу Петр стал хмелеть, на испорченном оспой лице его появился румянец, колики прошли. Начался шумный разговор, смех. Выпито было много. Актер Волков (основатель русского театра), повязав кудрявую голову салфеткой, потешно разыгрывал ярославскую просвирню. Орлов – воеводу-взяточника. Богатырски сложенный великан Потемкин разделся донага, препоясался полотенцем и, хотя был немножко кривоног, стал изображать то Аполлона, то Венеру. Затем нескладным хором принялись орать песни. Волков пел хорошо, отменно плясал «русскую». От грубого баса Орлова звенело в ушах и гудела скрипка Петра. А мопс стал зло лаять. Орлов припал на четвереньки, зарявкал на собаку по-медвежьи; мопс, обомлев, забился под кровать. Опять хохот. В комнате мрачно, зажгли свечи, уселись играть в карты. Захмелевший Петр играл задирчиво, спорил, вырывал у Федора Барятинского карты, плел чепуху, кричал: – Я знаю, знаю!.. Государыня вернет мне Романовну и отпустит меня к пруссакам. Я писал ее величеству... Что? Двадцатилетний князь Федор Барятинский, с тайным умыслом вызвать Петра на скандал, грубо бросил ему: – Государыня и не помыслит отпустить тебя в Пруссию. Ты – никто! Петр перекосил рот, вспылил: – Как смеешь, мизерабль, говорить мне «ты»?! – А как ты смеешь говорить мне «ты»? Я князь, а ты кто? – Я царских кровей, дурак! – завизжал Петр. – Тевтонская в тебе кровь, не русская... – Молчать!.. И оба, сипло задышав, вскочили. Петр сгреб бутылку, Федор Барятинский схватился за шпагу. – Федька, сядь! – Орлов сильной рукой развел их. – Петр Федорыч, садись. И... не лайся. Тут тебе не Ораниенбаум, не Голштиния... А мы не оловянные солдатики. Ходи, твой ход. Карта к тебе привалила знатнецкая. А Федька Барятинский дело говорит: ежели тебя в Пруссию пустить, ты на нас Фридриха приведешь... – Он и сам придет!.. – вздрагивая и мотая головой, задышливо ответил Петр. – Фридрих извещен о моем несчастье... Сам придет!.. – Пусть приходит, – хрипло возразил Орлов и залпом выпил чарку рому. – Пусть приходит твой Фридрих. У нас в Шлиссельбургской крепости казематов хватит... – С войском придет! – запальчиво вскричал Петр и швырнул карты Орлову в лицо, руки его тряслись. – С войском!.. Дураки!.. Собаки! – Ах, вот ты как?! – вскочил Орлов, глаза его налились кровью. – Значит, ты есть изменник государыни?! Петр взглянул в ожесточившиеся лица бражников и сразу понял, что он среди врагов, что круг судьбы его замкнулся. Но, вместо страха, в нем внезапно взорвались хмельное буйство, отчаяние, и в исступлении он закричал: – Не я изменник, а вы все изменники, клятвопреступники! Молчать! Молчать! Кому вы, разбойники, присягали?! – А вот кому! – и охмелевший Федор Барятинский с размаху ударил Петра кулаком по голове. Петр ахнул и упал. Пьяный Орлов, перекосив рот, горой рухнул на него, придавил ему коленом грудь и с остервенением впился страшной рукой в его шею. Поднялся кавардак. Все кинулись к Орлову, тащили его прочь, озверелый мопс яростно рвал его штаны. Петр хрипел, бился затылком об пол, в страшной предсмертной гримасе показал Орлову окровавленный язык, затрясся и вдруг утих. Еле переводя дух, весь облившийся потом, с потемневшим рубцом на щеке, Орлов поднялся, отрезвевшими глазами посмотрел на жалко скорчившегося Петра и, опрокидывая мебель, стал медленно пятиться. Он тяжко пыхтел, разинув рот, вытаращенные глаза его мутнели, дрожащими руками он судорожно хватался за бока, за щеки, сжимал крепко виски, как бы стараясь очнуться. Потом из его пасти полез грохочущий сумасшедший хохот. Все замерли, страшась приблизиться к обезумевшему великану, все были как в бреду. – А-а-а, – в отчаянии выл Орлов; бешеная сила вступила в него; он схватил кресло – и об пол, опрокинул стол, сгреб дубовую скамью и брякнул о камин, скамья вдребезги, из камина полетели кирпичи. Гости, сшибая часовых, – опрометью вон. Остались Шванвич и Федор Барятинский. – Алеша, Алеша, – дружески взывали они к Орлову. Тот сказал полоумно: «Ась?» – забился в угол, уткнулся лбом в стену и принялся тонкоголосо выскуливать: – Что мы натворили... Господи, Господи!.. Прости окаянство мое! Но вот в его раздавленном сознании мелькнула не плаха с топором, а острое ощущение надежды: он не убийца, он герой... И уже великие милости сияют, блещут пред его глазами. Он весь собрался в стальной комок, облегченно передохнул и сразу протрезвел рассудком. Глава XVII Петра похоронили как простого офицера. В народе пошли толки 1 В шесть часов вечера из Ропши во весь опор прискакал в Петербург гонец. Екатерина обедала в тесном кругу придворных, весело болтала, была, как всегда, остроумна. Ей подали запечатанный пакет с надписью: «Весьма секретно, в собственные руки ее величества, от кн. Барятинского». Она бегло прочла записку, задышала взволнованно, поднялась: «Пардон, я на минутку» – и, продолжая улыбаться, удалилась к себе. Вскоре к ней был позван Панин. Он нашел Екатерину плачущей. – Бывший император мертв, – сказала она, сдерживая слезы. – Великая государыня! – удрученным голосом воскликнул Панин и, схлестнув в замок пальцы, поднял к потолку взор. – На свете все превратно... Маловременная жизнь наша непостоянна, надежды обманчивы. Мужайтесь, государыня... – Я потрясена этою смертью как женщина и поставлена в ужаснейшее положение как императрица. О, какая поистине трагедия! Прочтите, Никита Иваныч, записку... Панин с брезгливой миной взял лист серой неопрятной бумаги с оборванным уголком, надел очки. Пьяной рукой Алексея Орлова было написано: «Матушка милосердная государыня. Как мне изъяснить, описать, что случилось, не поверишь верному своему рабу; но, как перед Богом, скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка – его нет на свете... Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на государя. Но, государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором; не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневали тебя и погубили души навек». – Да, – сказал Панин взволнованно. – Написано с сугубой искренностью, но казус зело подлый, и забота правительства вашего гораздо осложняется. Екатерина, понюхивая из флакончика нашатырный спирт, сказала: – Бывают на свете положения очень странные... Только друг мой, Никита Иваныч, все сие наистрожайший секрет. – Да... Но Европа имеет отменный нюх... И тень сего казуса, ежели не принять к тому меры, может пасть на вас, государыня, – с угрозой в голосе сказал Панин, мысленно стараясь, так сказать, схватить Екатерину за горло. Снова почувствовав полную свою зависимость от Панина, Екатерина взметнула бровями: – Проследуйте к столу, я сейчас. Когда Панин вышел, она выпрямилась и застыла на месте в холодном оцепенении. Пред ее мысленным взором стоял большеглазый печальный Петр, он простирал к ней бессильные руки, хриплым голосом молил: «Ваше величество, ваше величество... Не делайте меня несчастным». Екатерина сдвинула брови, наваждение растаяло. Она подняла взор к висевшей в углу небольшой иконе Богородицы, подбородок ее задрожал, глаза ее увлажнились. Но не чувство жалости к убитому супругу отразилось на взволнованном лице ее, оно все исполнено было внутренним ликованием. «Да будет воля твоя», – твердо сказала она, спрятала роковую записку Орлова в потайной ларец и поспешила в столовую. (Это обеляющее Екатерину письмо пролежало в ларце тридцать четыре года; оно найдено графом Растопчиным после смерти Екатерины; с него снята копия; затем оно попало в руки не любившего свою мать Павла I, тот прочел его и злорадно бросил в камин.) Григорий Орлов, получивший высокое придворное звание камергера и генерал-адъютанта, валялся после обеда в ногах своей дамы сердца. Двери кабинета закрыты. Обнимая трепетные колени императрицы, он молил: – Не губите братишку моего, дурака Алешку! Я ему изрядно надавал по зубам... Государыня, ведь вы ныне супруга моя перед Богом. Екатерина слегка поморщилась, вскинула правую бровь и сказала: – Не торопите, ваше превосходительство, события. Пред Богом – это не значит, что пред людьми. Смущенный Григорий поднялся, умоляюще взглянул на Екатерину и повесил голову. Привстав на цыпочки, Екатерина по-холодному поцеловала его в лоб и, шурша юбками, стремительно удалилась. На другой день воспоследовал мошеннический «скорбный» манифест. В нем сообщалось, что в день 6 июля «бывший император Петр Третий, обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим, впал в прежестокую колику» и что, несмотря на оказанную ему врачебную помощь, «к крайнему нашему прискорбию и смущению сердца... он волею всевышнего Бога скончался». 2 Прах Петра 8 июля привезли в Петербург, в Невский монастырь, и выставили для поклонения в темной комнате, стены коей завешаны были черным сукном. Гроб обит малиновым бархатом с широким серебряным позументом, поставлен под катафалк. Покойник одет не как император всероссийский, а как простой офицер, в мундир голштинских драгунов, руки сложены накрест, в длинных, с крагами, перчатках. Лицо густо припудрено, однако очень темное, в пятнах. На раздавленной шее широкий шарф. Прическа без парика, без буклей. Окна открыты, жидкие волосы треплет сквозняк. Возле гроба нет ни орденов, ни знаков отличий – покойник простой офицер, не больше... Мрачно стоят часовые. Свечи в подсвечниках мерцают тускло. Окна прикрыты флером. В комнате нарочитая сутемень. В монастырской ограде, на площади масса народу. Торопливой лентой тянутся в траурный дом, проходят из соседнего помещения в комнату с гробом, наступая друг другу на пятки, быстро идут мимо катафалка, со вздохом отдают праху поклон, пытаются всмотреться в почерневшее лицо мертвеца, но офицеры покрикивают: – Проходи, проходи! 10 июля похороны. Лужайки и кладбище забиты народом. Все ждут не дождутся небывалого зрелища. Съезжаются высшие чины государства. Но Екатерина, якобы по болезни, то ли по просьбе Сената, отсутствует. Престарелый фельдмаршал Миних, прощаясь с покойником, плачет: Петр вернул его из ссылки, осыпал милостями. Петр был погребен не в императорской усыпальнице, что в храме Петропавловской крепости, а в Благовещенской церкви монастыря, рядом с бывшей правительницей Анной Леопольдовной. Народ удивлялся, почему такие скромные похороны, почему не было царицы. Пошли разные толки. Так скончал жизнь свою «случайный гость русского престола» Петр Федорович III, император и самодержец всероссийский. Но спустя одиннадцать лет его призрак в грозе и буре вновь появится на страницах русской истории. А еще много позже, в декабре 1796 года, тотчас после смерти Екатерины, воцарившимся Павлом прах Петра III будет коронован и погребен вторично. Восстав за честь убитого отца и чтоб отомстить вероломной матери своей, Павел I повелит: прах Петра переложить в новый пышный гроб, возложить на прах корону и царские регалии, торжественно перенести из Невского монастыря сначала в Зимний дворец, затем в собор Петропавловской крепости, оба гроба – Екатерины и ее супруга Петра III – выставить в соборе рядом и, отправив всенародную панихиду, предать усопших погребению с царскими почестями. 3 Город обычен, торговля вовсю, траурных флагов не вывешено. Праздный народ повалил с похорон по кабакам, по трактирам помянуть великого покойника, о том о сем покалякать. Сегодня очень жарко. Мясник Хряпов с огородником Андреем Ивановичем Фроловым пошли на Неву купаться. Возле дровяных штабелей берег усеян народом. Оказывается, вытащили утопленника, откачали. Это арап Нарцис. Накануне похорон он был освобожден из-под ареста, а сегодня, проводив императора в могилу, пошел на Неву, долго бродил берегом, потом бросился в воду с целью покончить свои дни. Мокрый, жалкий, он, покачиваясь, сидел на песке, полусонно твердил: – Убиль, убиль... Моя Петер... Се рамно не буду жить... Подоспела полиция. Нарциса посадили на линейку, увезли. В толпе гадали, кто такой этот самый арап и что такое бормотал он. Мясник Хряпов сказал: – Как же вы не знаете? Лицо известное. Это слуга Петра Федоровича, покойника, царство ему небесное. Тогда многие обнажили головы, стали креститься. Чернобородый плотник в лаптях, ни к кому не обращаясь, заговорил: – Вот ты и посуди... Арап, можно сказать – чумичка, а сердце-то у него жалостливое... Что-то вот никто не утопился, жалеючи царя... А черномазый в воду мырнул... Видно, царь не плох был до простого люда, до слуг-то своих. – А-а, не плох? – сердито ввязался рыжий парень в фартуке, без шапки и с серьгой в ухе. – А по што ж ты матушке Катерине в петропавлов день уру кричал?.. – Народ кричал, и я кричал... Молчать, что ли? – возразил чернобородый плотник. – Да ты и сам, лешева голова, гайкал... Рядом шли. – Врешь! Хоть борода длинная, а врешь... Я не гайкал... И других отговаривал. – Ха, он, рыжий черт, отговаривал! – с ехидством прокричал плотник. – А где у тя шапка? Закинул ты шапку свою, как орал... А тоже: я-ста да я-ста... Толпа стала смеяться над ними, подзуживать. Рыжий парень сдернул с плеч берестяной, на постромках, туго набитый кошель и, не говоря худого слова, с размаху смазал им чернобородого по уху. Боднув головой, чернобородый бросил пилу, засучил рукава и грудью полез на рыжего драться. За рыжего сразу вступились трое, за чернобородого четверо. Полетели кошели, котомки, шапки, наступила горячая работа кулакам. К той и другой стороне приставали пьяные и трезвые доброхоты, народ попер стенка на стенку. Со всех концов бежали к берегу любопытные и тоже безоглядно ввязывались в свалку. Взмахивали над толпою кулаки, новые на веревках лапти. Гул стоял, кряк и матерщина. Знаменитый мясник Хряпов, вспомнив молодость и поддавшись настроению толпы, тоже вступил в бой. Он ловко орудовал здоровенными кулаками, сшибая наземь кого попало. Суматошный шум, гвалт, ничего немыслимо понять. Лезли в уши разные крепкие словечки: «Петр Федорыч – он на соль цену сшиб! Бей их!!!» – «Землю от монастырей царь отобрал!» – «Мужиков слобонил! Ур-р-ра!» – «Матушка Катерина тоже не подгадила! Ура! Ура!» – «Присяга!» – «Крест целовали!!!» – «А вот я те поцелую. Получай!» – «Ура матушке Катерине!» – «Дворянам не по нраву пришелся, сбросили». – «Убили... Убили!» – Кого убили? – Свистки, будочники с алебардами, разъезд казаков, полиция: – Р-ра-зой-дись! Толпа очухалась, бросилась в стороны, как стадо овец от волка. На песке валялись лапти, кошели, всякая одежина и – трое попорченных в свалке. Казаки и полиция лупили бегущих ременными нагайками. Окровавленный, но шустрый Хряпов, невзирая на трясущееся брюхо, бежал впереди всех вдоль пыльного, уставленного дровами берега; он задыхался, присел к водичке, стал, пыхтя, замывать в Неве разбитый нос. Благовестили ко всенощной. Широкая Нева горела в лучах солнца. Над водой кружились с тоскливым криком чайки. Вечером мясник с распухшим носом и огородник с завязанным глазом успели оба подвыпить, сидели в трактире Барышникова «Зеленая дубрава». Хозяин подвел к их столу щупленького, невысокого роста человека с козьей бороденкой, с зоркими бегающими глазками. – Это вот ржевский купец Остафий Трифоныч Долгополов, примите в компанию, – проговорил Барышников, усаживая гостя, и сам сел. – Слыхал, слыхал про вас, – загнусил хрипловатым тенорочком Долгополов[26], заискивающе заглядывая в заплывшее жиром лицо Хряпова. – Вы к государеву двору мясо доставляете, а я для царских конюшен – овес. С покойным государем лично знакомы были. – Нет, я кофеев с императором пить не удостоился, а капиталы приобрел, – с оттенком надменной брезгливости покосился столичный толстосум на невзрачного Долгополова, одетого в потертую чуйку и нечищеные простые сапоги. Затем достал серебряную табакерку, всем предложил понюхать: «Набивай нос табачком, в голове моль не заведется», поблестел золотыми кольцами, вынул без нужды золотые заморские часы, посмотрел время. Долгополов притих, сконфузился. Мясник поманил полового пальцем: – А ну-ка, братец, на всю компанию расстарайся ухи наварной из налимьих печенок да расстегайчик с потрохами. Да спроворь скорей водки штоф. Долгополов сразу ожил, заерзал, сказал, вздохнув: – Приехал я изо Ржева-города должишко с дворцовой конторы получить, да сказали мне тама-ка, приходи, мол, месяца через два, нам не до этого. Вот какие дырявые дела-то мои. И сижу я в столице без гроша. Может, вы одолжите под вексель сотняшки две? – тронул он мягкое плечо мясника. – Я человек верный, да за меня и Барышников поручиться может... – Раз он поручиться может, у него и бери, – сухо сказал мясник. – Да у него и капиталов несравнимо со мной, он на селедках миллионы нажил. – Ну, ты! – прикрикнул на него сухопарый Барышников и, накручивая бороденку, приятно захихикал. Уха превкусная, штоф усыхал, вино развязало языки. Да и вообще в трактире довольно шумно. Народ здесь всякий, но на этот раз ни одного солдата. В соседней комнате три рожечника играли заунывные песни. А когда смолкли, раздался раскатистый, сильнейший бас иеродиакона, выгнанного из Невского монастыря за сугубое пьянство. Многие повылезли из-за столов, толпились в дверях, умильно слушали, разинув рты. Черный и лохматый, похожий на грека, иеродиакон поднялся во весь рост и, держа в десной руке стакан водки, провозглашал «вечную память в бозе почившему императору Петру Третьему». Голос его гудел страшно и уныло, а по впалым щекам текли пьяные слезы. Старички мотали головами, осеняли себя крестом и тоже готовы были пустить слезу. Иеродиакон залпом осушил стакан, крякнул и сказал: – Царь зело пил, и аз многогрешный такожде сим стражду. Вот крикну в стакан, и стекло от велия гласа мего разлетится. За посмотренье – рубль! Любители быстро собрали деньги. Иеродиакон поставил пустой стакан на стол, поднес к нему отверстую пасть и гаркнул: «Ха!» – стакан раскололся надвое. Все восторженно захохотали. А иеродиакону вручили другой стакан, наполненный водкой, и сказали: – А ну, отец, возгаркни многолетие благочестивейшей, самодержавнейшей... – Не стану! – выпучив глаза, заорал иеродиакон и затряс кудлатой головой. Опрокинув водку в пасть, он вытер усы и гнусаво запел на манер стихиры: – Дщерь Вавилона окаянная, како ты восходи-и-ла на престол... Барышников, прислушавшись из другой комнаты, приказал вышибить пьяного забулдыгу вон да надавать ему елико возможно по загривку, дабы не порочил своим неподобным поведением православную религию. Монаха уволокли. Снова заиграли щекастые рожечники с гусляром. Многие заказывали блины и пряженцы, как на поминках, кричали рожечникам: – Бросьте скоморошничать, а то изобьем вас!.. Царя сегодня закопали, а они в гусли-мысли. За многочисленными столиками гул стоял, только и разговоров, что о последних событиях в столице. Почти все были порядочно подвыпивши, кричали, не стесняясь. Старый кузнец с ремешком через лоб, посасывая трубку, бубнил все одно и то же: – Знатно, знатно вышло. Гвардия, армия, смерть в одночасье... Видать, самим сатаной сработано... Знатно, знатно вышло. Видать, самим сатаной... – А почему, дозвольте вас спросить, – заговорил, размахивая ложкой, кривой маляр в запачканной красками рубахе. – Почему это – прочь, прочь проходи! Нет, врешь, подлая душа, ты дай мне покойничку-то в лик взглянуть, в мертвый лик. – Тот ли покойничек-то, не подставной ли?.. – Ха! Вот ты даже как, – с удивлением протянул кто-то из дымных облаков. – Да-да-да, – забормотал охмелевший мясник Хряпов. – Страшные дела творятся! Аж жуть берет. Да-да-да. А вы послушали бы, что народ гуторит, даже совсем отлично от того, что в манифестах пропечатывают. Недалеко ходить: взять, к примеру, моих ямщиков из обоза... 4 Действительно, по всему Питеру множились толки, пересуды, небылицы. На извозчичьих биржах, на постоялых дворах, по кабакам, по воровским притонам, на рынках среди баб, на церковных папертях в кучках нищей братии, в казармах, в купеческих молодцовских и всюду, всюду одни и те же разговоры. Полиция хватала людей сотнями, вырывала бороды, ломала ребра. Начальник полиции генерал Корф, любимец Петра, ловко угождающий ныне императрице, делал сводку всей этой изустной политической невнятице. Наихарактернейшие слухи были таковы: 1. «Царь батюшка не умер своей смертью, а его, болтают, укокошили. – Кто укокошил? – А поди знай, кто. Кому надо, тот и укокошил. Поди, дворяне. Знамо, не простой же люд руки станет пачкать. Тьфу!» 2. «Замест государя, бают, другого похоронили, а государь быдто бы в Голштинию утек, к себе домой. – Откуда знаешь? – От кума Егора, а куму Егору евонная сноха Мавра сказывала, а евонной снохе Мавре на рынке какой-то нищеброд на костылях баял. – Кто же бывшего государя в Голштинию отправил? – Поди знай, кто. Может, сама государыня запечаловалась, отпустила; может, чрез подкуп великие люди помогли. А того верней – сам Господь-батюшка смиловался, по своей мудрости сработал». 3. «Царь Петр Федорыч жив-здоров. Сказывают, ему фельдмаршал Миних свободу даровал. Всех Орловых быдто опоил незловредно зельем, а как уснули они, граф Миних быдто бы и говорит: ваше бывшее величество, ступайте на все четыре стороны, вы меня от каторги спасли, я вас от неминуемой смерти. – Так где же теперь бывший император? – А Господь его ведает. Где-нибудь в народе укрылся, обличье переменил... Нешто долго. – А слыхивал я этот глупый разговор в кабаке возле Покрова. А я пьяный был, на ногах, конешно, не стоял. Кто болтал, хоть жилы из меня тяните, не помню». Генерал Корф прекрасно понимал, что эти вздорные слухи, эту «городскую эху» во что бы то ни стало надлежит пресечь, иначе они потекут из Петербурга и замутят всю Русь. Но как, но как пресечь? Кум Егор выехал на большой крытой лодке по Неве, по Ладожским каналам, по Свири горшками торговать, всем по пути по величайшему секрету сказывал о питерских делах; сват Матвей на Макарьевскую ярмарку с товарами укатил, охапку по белому свету столичных новостей повез; просвирня Настасься Николаевна в Осташков на богомолье собралась, к Нилу-чудотворцу, а там – вся Русь; дед Макар на прусский фронт капралу-сыну отписал – Петр Федорович-де умер в одночасье от превеликих каких-то колик, а может статься, и жив-де государь; нищеброды пошли с кошелями по Руси гулять; белобокие сороки летели из столицы во все концы-просторы, уносили на хвостах слухи, пересуды и россказни. Нет, ни генералу Корфу, ни сенатору Никите Панину не удержать под дырявым решетом дыму от пожарища, не погасить «людскую эху» никакими манифестами, никакой хитростью-премудростью. Истинно сказано: ветром море колышет, молвою – народ. Докатилась молва эта и до молодого донского казака Емельяна Пугачева. Часть вторая Глава I Екатерина II, императрица Всероссийская 1 Донцы были вытребованы с прусской войны и, по смерти Петра III, отпущены домой. Емельян вернулся цел и невредим в родную Зимовейскую станицу, к молодой жене своей Софье Дмитриевне. Всюду в станицах по церквам служили заупокойные панихиды по Петру, всюду распевались молебны о здравии самодержавнейшей Екатерины и наследника престола Павла. Но в народе ходили путаные слухи о том, что император жив. Слухам веры не давали, и они, под влиянием духовенства и власть имущих людей, скоро и надолго заглохли. Пышно, торжественно и совсем не по средствам нищей России была отпразднована в Москве коронация императрицы Екатерины. Заказана золотая корона, горностаевая мантия и сто двадцать дубовых бочек с железными обручами, емкостью каждая бочка на пять тысяч рублей серебряной монеты, а всего за шестьсот тысяч рублей – для бросания денег в народ. Нет сомнения, что три четверти этих денег остались в карманах повелевающих, надзирающих и швыряющих. Екатериною было указано гофмейстеру Никите Панину везти на московские торжества великого князя Павла Петровича. Мальчик как раз в это время хворал, в тяжелой дороге болезнь его усилилась. Настойчивые просьбы Никиты Панина дать в пути больному роздых остались втуне, повелено маршрут выполнить в точности. Такое непонятное жестокосердие Екатерины к своему сыну объясняется просто. До нее не раз доходили слухи, что некоторые честолюбцы из гвардии не прочь были вступить за попранные права Павла Петровича. Интересы и права правнука Петра Великого противополагались самовольному захвату власти чужеродною немкою. Об этом Екатерина была также осведомлена из тайно вскрытых дипломатических депеш барона Гольца в Берлин и Беранже в Париж. Она знала, что подобные толки имеют отклик и в среде народной. Значит, около имени великого князя Павла Петровича, хотя бы и помимо его воли, объединялись недовольные тогдашним положением. И Екатерине волей-неволей приходилось усматривать в собственном сыне опасного соперника. А соперников обыкновенно не рекомендуется покидать без надзора, вне поля своего личного влияния. Вот почему, во избежание, так сказать, неприятностей, Екатерина не считалась ни с какими опасностями для сына в дороге. Парадный въезд в Москву состоялся 13 сентября 1762 года. Москва преобразилась. Длинные однообразные заборы возле пустырей были прикрыты понатыканным ельником, стены домов и домишек увешаны дорогими коврами, балконы украшены драпировками из цветистых шелковых материй. На перекрестках, площадях воздвигнуты галереи и арки. На улицах, на балконах и даже на крышах – всюду народ. Москва захлебывалась колокольными звонами, гремели пушки, толпы орали «ура». Екатерина и блестящая свитская знать ехали в открытых экипажах. За Екатериной следовал конвой конной гвардии. По обе стороны шествия шпалерами стояли войска. Наряды придворных дам блестели на солнце золотом, серебром, драгоценными камнями. Иностранные гости дивились, откуда берутся средства на столь ослепительную роскошь. Но так повелось исстари: императорский двор подражал в пышности расточительному королевскому двору Франции – «великолепной Версалии», вельможи подражали российской царице, за вельможами тянулись знатные, но обедневшие роды, а за знатью пыжилась мелкотравчатая дворянская срединка: закладывались и продавались последние вотчинные поместья, вырубались заповедные леса, крестьяне удушались поборами, с молотка шли деревни, вереницы рабов. Мелкота, полузнать, а иногда и вельможи становились жертвою непосильных расходов, «вылетали в трубу», хирели, попрошайничали «Христа ради» у подножья престола. Понятно, что в конце концов жертвою этой умопомрачительной роскоши оказывался простой русский народ. Коронация состоялась 22 сентября в Успенском соборе, в Кремле, при великом стечении публики. Затем начались балы, церемониальные приемы; раздавались с высоты престола щедрые награды, братья Орловы возведены были в графское достоинство, Григорий Орлов пожалован в генерал-адъютанты, звезда его поднялась в зенит. Целую неделю весь Кремль с соборами и Иваном Великим блестел чрез густую тьму осенних ночей огнями иллюминации. По улицам, площадям и на Царицыном лугу поставлены были столы и «на великолепно сделанных, изрядною резною работою и позолотою украшенных амвонах быки жареные со многочисленною живностью и хлебом, за которыми в бочках позолоченных и посеребренных пиво и мед». На Кремлевской площади[27], под окнами Грановитой палаты, пущены фонтаны красного и белого вина. Из окон бросали в народ пригоршнями золотые жетоны, серебряные деньги. Крики «ура» сменялись ревом свалки: было немало сворочено скул, поубавлено бород, поломано ребер. Иных так потоптали тут, что они помнили коронацию даже до смерти. И все-таки Екатерина осталась московскими праздниками довольна, убежденная, что ей следовало пользоваться всяким обольщающим темные умы случаем, дабы снискать себе благорасположение народа. Руководствуясь теми же соображениями, Екатерина предприняла путешествие в Троице-Сергиеву лавру, где монахи в ожидании великих благ почтили ее трехдневным торжеством. 2 Ну что ж, после святых молитв в монастыре и смиренных воздыханий можно снова поразвлечься великосветскими утехами. Екатерина пробыла в Москве больше полугода. И изо дня в день – театры, шумные балы, придворные маскарады, парадные обеды у вельмож, загородные прогулки. Все это, конечно, стоило колоссальных средств, но все блистало изысканной красотой, изяществом. Недаром даже мрачный, всегда угрюмый английский посланник граф Букингэм, беседуя на любительском придворном спектакле с французским посланником Бретэлем, сказал ему: – Я удивляюсь, барон, до чего талантливы эти русские. Например, графиня Брюс или граф Григорий Орлов с молодым графом Шуваловым. Они выполняли главные роли с таким умом, ловкостью и свободой, что дай Бог так играть и знаменитым европейским актерам... – Но самой лучшей актрисой, надо предвидеть, окажется сама императрица. – Вы думаете? – гнусаво спросил граф Букингэм, подымая на собеседника выпуклые и красные от сильного насморка глаза. И сам себе тотчас ответил: – О, без сомнения, так. Вы, барон, разумеется, имеете в перспективе не ту сцену, а ту политическую арену, где выступают представители великих европейских держав? – А красавицы? А какие красавицы, граф! – неучтиво прервал его пылкий и падкий до женских прелестей Бретэль. – Глядите, начались танцы... И откуда они берутся, эти воздушные феи, эти очаровательные фрейлины, эти пышные, рослые, так откровенно декольтированные дамы?.. Вы, граф, не чувствуете себя на Олимпе, среди богинь? Я думаю, что не во всякой стране можно отыскать столько обладательниц поистине классической красоты... – Я даже затрудняюсь, – с плохо скрываемым восторгом и с внутренней национальной завистью невнятно прогнусил угрюмый англичанин, – я затрудняюсь, в каких выражениях дать депешу моему правительству об этом исключительном вечере. Даже беспристрастное его описание может показаться преувеличенным... – О да, да! – с жаром воскликнул Бретэль. Вдруг они оба вскочили и, придав лицам сияющий вид, стали с легким изяществом быстро скользить по паркету навстречу приближавшейся к ним со свитой Екатерине. На ней было платье adrienne из алого гро-детура, выложенного по швам, в рисунок, серебряным галуном, в темных припудренных волосах – жемчужный аграф, на груди – бриллиантовое колье. Придворные и в особенности наблюдательные иностранцы стали замечать в настроении Екатерины большую перемену. Действительно, Екатерина никак не могла отделаться от мучившей ее душевной тревоги. И это, как в зеркале, отражалось на ее лице. Екатерина пригласила Букингэма поиграть с ней в шахматы. Улучив момент, Букингэм сказал ей: – Меня крайне волнует, ваше величество, что, невзирая на столь блестящие коронационные торжества, ваше чело омрачается каким-то беспокойством. – Да, граф, – потупив глаза и чуть приподняв тонкие брови, ответила Екатерина. – За последнее время меня то и дело посещает меланхолия. Боюсь, граф, вам признаться, но мне кажется, что я не вполне счастлива. Впрочем, я не знаю, есть ли в мире хоть один счастливый человек. – Алмазы на ее груди затрепетали от вздоха. – Где же источник, питающий нежелательное настроение вашего величества? – допытывался чрезмерно любознательный дипломат. – Не знаю, – нервно ответила Екатерина, встряхнув гордо откинутой головой и этим жестом кладя предел коварному любопытству. Да, Екатерине было над чем призадуматься: едва прошло три месяца со дня переворота, возведшего ее на престол, как уже был раскрыт заговор, о котором она узнала, будучи в Москве. 28 октября, ранним, с заморозками, утром по улицам веселящейся Москвы тревожно забили барабаны, затрещали трещотки, на Красной площади – страшный эшафот, на эшафоте – четверо преступников, над ними, при многих тысячах сбежавшегося люда, по всей форме учиняется жестокая экзекуция. Ни простой народ, ни даже высший свет ничего не знали о случившемся. Все это дело было окутано глубокой тайной. Имена преступников обнародованы не были. Соответствующий манифест составлен весьма туманно. О безымянных преступниках в нем говорилось как о неспокойных людях, покушавшихся на ниспровержение императрицы и оскорбительно отзывавшихся о ней. А в циркулярах к русским дипломатам за границей заговорщики названы «извергами всего человеческого общества». Впоследствии узналось, что «извергами» были офицеры гвардии – Петр Хрущев и три брата Гурьевы. Тотчас после экзекуции все они, под сильным конвоем, навечно отправлены в отдаленные окраины Сибири. Суть дела, вкратце, такова. По Петербургу, среди гвардейских офицеров, стали ходить слухи о существовании двух политических партий: одна якобы стремилась к возведению на престол шлиссельбургского узника принца Иоанна, другая хотела иметь императором малолетнего Павла Петровича, а регентом при нем – Никиту Панина. Следственная комиссия установила, что в последний день коронации, на званом у Петра Хрущева обеде, было великое пьянство и что по пьяному делу Петр Хрущев – известный шутник и весельчак, будто бы «государыню бранил матерно» и кричал: «Екатерине не быть, а быть царем Ивану Антоновичу». А Семен Гурьев уверял, что в их партии до тысячи человек, что там и Панин, и гетман Разумовский, и Шувалов. Среди хмельного шума, метко обличая друг друга, гвардейцы будто бы кричали: – Дураки мы! На престол чужеродную иностранку посадили. А Петр Хрущев, грохая об пол хрустальные фужеры и с превеликим бешенством топча их сапогами, вопиял: – Орловы втравили нас в пагубу! Россию погубили! А мы, гвардейцы, продали за бочонок водки последние капли крови императора Петра Великого. Позор нам всем! Было арестовано пятнадцать офицеров. На допросе все они от предъявленного им обвинения отперлись: были-де пьяны, но крамольных речей никто не произносил, а кто показывал на них, тот-де лжец и провокатор. Следственная комиссия, разобрав дело, ничего преступного в нем не нашла: вульгарно выражаясь – пустая, во хмелю, болтовня. В этом успокоительном смысле и было донесено императрице. Но Екатерина взглянула на дело иначе. Она приказала: – Не прятать концы, а со всей серьезностью дознаться истины. И тогда во имя «изыскания истины» было решено – подозреваемых пытать! Петр Хрущев и Семен Гурьев «для изыскания истины были под батожьем расспрашиваны, но оба утверждаются на своих прежних показаниях». Следственная комиссия постановила – главных виновников разжаловать и записать навечно в солдаты. Но и этот приговор Екатерину не удовлетворил. Она понимала, что всякое потворство в таком деле опасно, что ее престол колеблется и что нужен устрашающий пример, чтоб раз и навсегда пресечь всякие крамольные мечты. Следственная комиссия оказалась весьма податливой: она быстро поправила свою ошибку и, полагая, что «матушке» хочется проявить в сем деле акт милосердия, вынесла новый жесточайший приговор, так сказать, с запасом: Петру Хрущеву и Семену Гурьеву отсечь голову, Ивана и Петра Гурьевых положить на плаху и потом, не чиня экзекуции, послать навечно в каторжную работу и т. д. Вот тут-то «матушке» действительно и представился случай пролить милосердную слезу и успокоить свое чувствительное сердце: политическим преступникам она даровала жизнь. Все виновные были сосланы на каторгу. А вскоре, за торжествами, это дело забылось. Но нельзя его забыть Екатерине. Вот почему чело ее было омрачено тревогой, вот почему она не могла считать себя вполне счастливой. Особенно же остро она переживала текущие, по очередным вопросам столкновения с Никитой Паниным, весьма приличные по этикету, но оскорбительные для нее по существу. В манифесте от 6 июля 1762 года о восшествии Екатерины на престол были обнародованы, по настоянию Никиты Панина, следующие строки: «Наиторжественнейше обещаем Нашим императорским словом узаконить такие государственные установления, по которым правительство любезного Нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело». Выдав подобный громадного политического значения вексель, Екатерина призадумалась и, под влиянием Орловых и Бестужева, стала выискивать пути, чтоб сыграть на попятную. Тем временем Никита Панин, будучи на коронационных торжествах в Москве, в продолжительной беседе с императрицей настойчиво подчеркнул ей, что прежние формы правления ныне устарели, что Россия в этом отношении слишком отстала от Европы – от той же Швеции, которая, в сущности, является аристократической республикой, а посему: – Разрешите, государыня, представить на благоусмотрение вашего величества мой обширный прожект реформы верховного правительства России, – Панин подал Екатерине исписанный четким прямым почерком фолиант и как тонкий дипломат проговорил: – Ласкаю себя надеждой, что, рассмотрев, одобрив и введя в действие мои предположения, вы сим самым, государыня, исполните пред Россией свои наиторжественнейшие обещания, кои вы изволили возвестить народу в недавнем манифесте. С недовольной, даже брезгливой улыбкой Екатерина взяла фолиант, стала, кусая губы, небрежно перелистывать страницы. Она вспомнила, с каким упорством этот неотвязный Панин вел с ней торг пред самым переворотом, как он был с ней груб тогда, почти дерзок. Но в то же время судьба ее еще не была предрешена – Екатериною могли тогда играть, диктовать ей свою волю. Ныне же она, «милостью Божией и волею народа», не регентша при сыне, как того хотел Никита Панин, а, слава Богу, – самодержавная, коронованная в Кремле императрица. – Хорошо, друг мой Никита Иваныч, я вчитаюсь и все обдумаю. Я высоко ценю вас как мудрейшего государственного мужа, защищающего непоколебимость моих обещаний! – не преминула уколоть она своего недоброжелателя. По проекту Панина, сенат должен быть разделен на департаменты (то есть министерства) и получить большую самостоятельность. Главный же фокус проекта – это учреждение особого Императорского совета из восьми вельмож, отлично зарекомендовавших себя на государственном поприще, причем Императорскому совету надлежит решать дела и устанавливать законы совместно с императрицей. Этот пункт проекта Панин поясняет так: «Государь никак инако власть в полезное действие произвести не может, как разумным ее разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон». И Екатерина, и все ее приверженцы, читавшие проект, отнеслись к нему совершенно отрицательно. Екатерина усмотрела, что мудрейший государственный муж явно пытается ограничить ее самодержавные права. Но резко отвергнуть проект Екатерина все же опасалась: как-никак, а с партией Панина необходимо считаться. Начинается игра в бирюльки – самая отчаянная волокита. Панин представляет Екатерине уже готовый к подписи соответствующий манифест, Екатерина находит в нем ошибки. Панин переделывает, Екатерина снова придирается. Панин переделывает в пятый раз, Екатерина тянет с подписанием. Но вот, 28 декабря 1762 года, манифест об учреждении Императорского совета Екатериною в Москве подписан. Окрыленный успехом, Панин готов торжествовать свою победу: наконец-то деспотизм в России как-никак ограничен, самодержавия больше нет, власть Орловых отныне пресечется! В тот же вечер Екатерина назначила в Кремлевском дворце совещание из трех лиц: Бестужева и двух Орловых. Ее стол завален свежими русскими книгами из академической книжной лавки. Она казалась необычайно взволнованной, будто опьяненной, щеки и глаза ее горели. – Батюшка, Алексей Петрович, – жалобным голосом обратилась она к Бестужеву, сидевшему, съежившись, как филин, возле горячей печки. На нем старомодный огромный парик, называемый алонже. – Батюшка, Алексей Петрович! – уже крикливо повторила она глухому старику. Тот вскочил: – Ась, ась? – подсеменил, покряхтывая, к царице, сугорбился и наставил к уху ладонь, чтоб лучше слышать. Екатерина громко, сердитым голосом, подражая голосу Никиты Панина, прочла манифест и сказала: – Господа! Я сей акт сего числа скрепила своим подписом. Несколько мгновений стояла тишина. Бестужев тряс головой и жевал губами. Шрам на щеке Алексея Орлова потемнел. А Григорий Орлов вдруг вскочил, трагически всплеснул руками и, посунувшись к Екатерине, громогласно завопил: – Ваше величество! Государыня, государыня! – От злости к Никите Панину, этому властолюбивому хитрецу, он ничего больше произнести не мог. Вопль Орлова вдохнул в сознание Екатерины необоримую силу самозащиты, колебаниям ее сразу настал конец. Лицо ее сделалось спокойным, она тихо встала, перекрестилась, высоко подняла свежий, пахнувший типографской краской манифест и неторопливо, с затаенным сладострастием, разорвала его надвое. Григорий Орлов, шумно выдохнув из груди весь воздух, припал к ногам ее, стал целовать край ее одежды. Итак, стремление партии Панина обуздать власть императрицы и на сей раз не осуществилось. Никита Панин потерпел второе поражение. Двор продолжал веселиться вовсю. Московский люд в конце концов тоже получил свою долю удовольствий. Наступила масленица. По Москве появились афиши, что в три последних дня масляной недели с 10 часов утра ежедневно по улицам Немецкой, двум Басманным, Мясницкой и Покровке будет ездить большой маскарад под названием «Торжествующая Минерва», в коем изъявится «гнусность пороков и стезя наук и добродетели». На смотренье маскарада и на вечернее катанье с гор приглашались «всякого звания люди». А на тех гуляньях в особом театре представят, мол, народу разные игрища, кукольные комедии, гокус-покус и пр. И вот на маскарадные зрелища, сочиненные и остроумно поставленные знаменитым актером Федором Волковым, привалила вся Москва – даже древние старцы и старухи. – Пойдем, пойдем, бабка, – собиралась беднота в подвалах, домишках и лачугах. – Торжествующая будет ездить... Винерка какая-то, чтоб ей... – Ничего не Винерка... А, поди, сама царица. С жиру бесится, безмужница. Мужика бы ей. Погода была приятная: нехолодный серенький денек и полное безветрие. Маскарадное шествие растянулось на две версты, в нем участвовало двести колесниц и четыре тысячи человек, оно состояло из двенадцати отделов. Практическая цель маскарада высмеять, в поучение народа, пьянство, невежество, несогласие, блудодейство, мздоимство, спесь, мотовство, распутство. Тут было наворочено всего: движущиеся горы, портшезы, колесницы, трубачи, посаженные на верблюдов фурии, арлекины, нетопыри, тигры, преогромные исполины, смехотворные карлы; вот хромая правда на костылях, вот храбрый дурак верхом на быке лицом к хвосту, вот верблюд тащит громадную колесницу, на которой люлька, в люльке – старуха играет в карты и сосет рожок, при ней – маленькая девочка с лозою, вот «акциденция, сидящая на яйцах, и три вылупившиеся из яиц гарпии» и прочая и прочая – всего сорок живых картин. Не спеша и чинно все двигалось вперед. И, несмотря на то что при каждой картине свой хор звучно и стройно пел стихи, поясняющие содержание картины, народ безмолвно пялил глаза и ничего не понимал: ни в акциденциях, ни в гарпиях, ни в сосущих рожок старухах. А между тем смысл маскарадной сатиры был направлен не столько против народа, сколько против правящих классов, против беззакония и бесправия в России. По крайней мере был таков замысел Сумарокова и Хераскова с их компанией, то есть «литературного штаба» партии Панина. Этим поэтам были поручены пояснительные к живым картинам стихи и сатирические куплеты. Но главный гвоздь сатиры – «Хор ко превратному свету» – Екатерина запретила. Этим нанесена была Сумарокову «высочайшая» пощечина. Екатерина платила Сумарокову жалованье, не обременяя его какой-либо службой, она приказала Академии наук бесплатно печатать книги поэта, она награждала его чинами, с благодарностью принимая от него торжественные оды, но как только он дерзнул сунуть нос во внутреннюю политику, она указала поэту его место. 3 Коронационные торжества закончились, наступил семинедельный великий пост. В дни коронации Екатерина получила около тысячи прошений от страждущих рабов своих. Жаловались крестьяне и дворовые на бесчеловечное истязание их помещиками, жаловался и городской московский люд на неправые, продажные суды, на безбожное взяточничество в разных приказах, канцеляриях. Прошения написаны как бы кровью и слезами. Общий их тон: «Погибаем, погибаем, заступись, о всеблагая мати!» Были прошения и от помещиков из захолустных мест России: появились-де в наших местах разбойники, жгут усадьбы, режут барский скот, а мужики-холопы им не препятствуют и даже сами перебегают в их шайки, нельзя ли-де выслать солдат с пушками. А бывали прошения и содержания пустейшего, они вызывали на лице Екатерины грустную улыбку. Некая скудородная барынька, Анна Ватазина, жена товарища костромского воеводы, прося Екатерину о производстве мужа в следующий чин, писала: «Умились, матушка, надо мною, сиротою, прикажи указом, а я подвезу вашему величеству лучших собачек четыре: Еполит да Жульку, Жанету, Маркиза» и т. д. Передав Никите Панину «сей монстр», Екатерина сказала: – Даже и меня хотят сделать взяточницей. – Да, государыня, – прочтя монстр, вздохнул Панин. – Взятка, увы, смертоносно точит корень древа, имя которому – Россия. Вашему величеству доведется обратить свой взор на устроение дел внутренних. К примеру – суд. Судей надлежит всех сместить и назначить людей достойных... – А где их взять?! – воскликнула Екатерина. – Суд обратился в место торжища, где нищего делают богатым, а богатого нищим. – С некоей поправкой, государыня, – сказал Панин. – Нищего никогда суды богатым не делают, они его уничтожают. Весь великий пост, устав от пиршеств и куртагов, Екатерина настойчиво занималась многими государственными делами. А после пасхи она предприняла из Москвы путешествие пешком на богомолье в древний Ростов-Великий. Там неисчислимая сила богомольцев, стекающихся со всех концов России на поклонение новоявленным мощам святителя Дмитрия. То-то любо будет сердцу государыни: вся Русь узрит, сколь благочестива она и сколь готова стать защитницей веры православной. Но в Ростове сидел ее лютый враг, митрополит Арсений Мациевич, и подобное обстоятельство Екатерину немало омрачало. Этот смелый, предерзостный старик успел нагрубить и Петру III за отобрание от монастырей крестьян да не остался в долгу и пред Екатериной – «грабительницей церкви». Публично и бесстрашно он распускал про нее такие обличительные слухи, за которые дерзновенным разглашателям обычно рубят голову. (Спустя месяц после «высочайшего» богомолья Арсений был арестован, предан суду «за оскорбление величества», лишен сана и сослан в карельский монастырь «на крепкое смотрение».) Пешеходное паломничество Екатерины, этой усердной поклонницы свободомыслящей французской литературы, было поистине смехотворно. Она выходила из какого-нибудь селенья действительно пешком, шла верст десять. А рядом – ехала карета и эскадрон кавалергардов. Где-нибудь в безлюдном месте она садилась в карету, ее отвозили в то селенье, откуда она утром вышла. Здесь она изволила обедать, изволила отдыхать сколько душе угодно, затем опять садилась в карету, подъезжала к тому месту, где оборвала свой путь, и снова шла пешком. Затем ее вновь отвозили на покой. На следующий день то же самое. Правда, погода ей не благоприятствовала – иногда случались даже снежные метели, – она писала Панину: «Богу не угодно мое пешехождение, подвергаемся инде в карете переехать». Селенья по пути следования благочестивой Богомолицы начальство старалось приукрасить, скрыть прущее наружу неустройство: пред избушками на курьих ножках втыкались свежесрубленные елки, чинились соломенные крыши, кое-как красились ворота разведенным дегтем или наваром из луковых перьев, дорога посыпалась песком, иные завалившиеся набок хибарки прикрывались большими щитами с вензелем царицы; всех собак велено было задавить либо запереть в овины и накрепко скрутить им морды веревками, дабы смердящее псы каким-нибудь случаем не взгавкали на пешешествующую государыню. В каждом селении на лужайке накрыт стол с яствами и питием – творог, калачи, моченая брусника, сотовый мед, молоко, квас, – авось государыня, умаявшись, пожелает чего-нибудь пригубить. Как-то Екатерине заблагорассудилось возле такого столика остановиться. Дежуривший вблизи мордастый полицейский сразу пришел в ужас: он выкатил на государыню глаза, разинул рот и окаменел. В правой руке его висит вдоль сапога толстая нагайка. А по-праздничному разодетые девушки, напротив, безбоязненно окружили матушку-царицу и, улыбаясь, млели от любопытства. – Ну что, красны девицы, рады ли вы мне? – ласково спросила Екатерина. Девки всплеснули руками, с пленительной простотой ответили: – Ах ты, дура ты этакая!.. Да неужто нет! Вестимо рады!.. Ведь ты, поди, одна у нас – царица-то. Екатерина удовлетворенно улыбнулась. А окаменевший полицейский, услышав: «Ах ты, дура», хлестнул себя нагайкой по голенищу, перевел грозный взор на озорных девок. Ох, и вспишет он им спины! Екатерина этой встречей осталась весьма довольна. Какие милые, непосредственные девушки! То-то будет весело, когда она в дружеской компании расскажет об этом придворной знати. Она подарила девушкам золотой червонец на орехи и направилась своей дорогой. Полицейский не сразу пришел в чувство – он подбросил вверх шапку и в полубеспамятстве со страху заорал «ура». Однажды, нагнав императрицу, из кареты выскочил бравый Григорий Орлов. Благоговейно поцеловав руку своей «дамы сердца», сказал: – Я чаю, вы изволили приустать, государыня, немало натрудили ножки. Смею просить вас проследовать в карету, чтоб ехать к столу. Обед готов, ваши собачки соскучились по вас, свита тоже ожидает с нетерпением. Он говорил быстро, слегка согнувшись в полупоклоне, она не сводила глаз с красавца-великана, но во взгляде ее была некоторая отчужденность. – Вы, мой друг, сегодня ужасно многоречивы. Уж не чересчур ли хлебнули хмельного? – улыбнулась она. Он бережно взял ее под руку, повел к закрытой карете и сказал: – Нет, государыня... Я трезв... Но меня опьяняет ваш голос, ваш взор и вся вы. – Она промолчала, он сел с ней рядом, карета поехала обратно. Он продолжал: – Нет, вы ангел, а не женщина. Меня давно подмывает пошарить по вашей божественной спинке – нет ли у вас крылышек? Не открывая рта, Екатерина засмеялась в нос и погрозила Орлову пальцем. Сразу же забыв и ростовского «враля» – митрополита Арсения, и то, что за окном кареты пролетают капли холодного дождя, она почувствовала себя счастливою. С жеманной улыбкой она ответила: – У государыни должны быть крылья, а не крылышки. Государыня должна быть подобна всевидящей орлице. – Матушка-государыня! – воскликнул новоиспеченный граф. – Вы орлица, я Орлов... Чего же лучше? – и он, забыв всякий придворный этикет, обнял Екатерину столь крепко, что у нее лопнула шнуровка. Дорога шла то в горку, то под горку, кудрявый кучер благопристойно посвистывал, умело управляя шестерней. Чрез маленькое, в глухой передней стенке, застекленное оконце виднелась его тугая, сутулая спина. После неловкого молчания Екатерина взволнованно сказала: – Ты, Гришенька, есть сатана. Ты всесветно известный ловелас и ветреник. Ты рад склонить к грехопадению смиренную богомолку-пилигримку. Грех, Гришенька, грех. Орлов, жадно целуя нежную руку подруги, вздохнув, ответил: – Господь милосерд и к прекрасным кающимся грешницам скоропослушен. Екатерина вдруг помрачнела и, уже слушая, что рассказывал ей Орлов, упорно молчала, она вся ушла в охватившие ее грустные думы. Ей вспомнился недавний случай, происшедший в Царском Селе незадолго до коронации на интимном ужине, в обществе Никиты Панина, гетмана Кирилла Разумовского и Григория Орлова: сей последний, переложив чрез край горячительных напитков, сделался весьма развязен и впал в чрезмерное хвастовство. Вели шумный разговор о недавнем перевороте 28 июня, вспоминали всякие героические и смешные эпизоды. Но вот заговорила Екатерина, и все смолкли. Она сказала по-французски: – Все дело заключалось в том, чтоб или погибнуть вместе с сумасшедшим, или спастись вместе с народом, который хотел избавиться от подобного царя. – Да что, матушка, – обращаясь к Екатерине, бесцеремонно воскликнул Орлов и не то в шутку, не то всерьез – Екатерина до сих пор не может понять – стал с наигранной наивностью бахвалиться: – Я столь огромное влияние имею на гвардию, что, если б я с братишками захотел, мог бы чрез месяц и вас, матушка, свергнуть с престола. Чрез месяц! Екатерина тогда сверкнула на него холодным взором, чрез силу улыбнулась, опустила голову. А остряк гетман Разумовский, потешно избоченясь, захохотал в глаза Орлову и – тоже не то всерьез, не то в шутку бросил: – Навряд ли, Гриша... Чрез месяц, говоришь? Но, друг мой, не дожидаясь твоего месяца, а этак недельки через две, мы трохи-трохи повесили бы тебя. Хе-хе-хе... Екатерина благодарно кивнула гетману. Сразу придя в память, Григорий Орлов поспешно налил два бокала шампанеи. – Гетман! Поцелуемся... – фальшиво прокричал он. – И выпьем за здоровье всемилостивой матушки. Я дурак, дурак... Матушка! Я пошутил. Казни меня... – и он опустился перед нею на колени. Она нехотя подала ему для лобызанья руку и, полузакрыв глаза, так же нехотя – на мгновенье коснулась губами его лба. И вот теперь, сидя в карете бок о бок со своим фаворитом, Екатерина упорно и вдумчиво взвешивала свою грядущую судьбу. Ей надо вести себя умно и осторожно. За нею зорко наблюдают. Ей доподлинно известно, что почти каждый солдат гвардии считает себя виновником ее воцарения, что многие гвардейские офицеры мнят себя недостаточно награжденными за участие в перевороте, и поэтому среди гвардейцев носится скрытый дух вражды и недовольства; что у Григория Орлова много врагов. И ежели он загремит сверху вниз, пожалуй, несдобровать и Екатерине. А тут еще этот страшный полупризрак, черт его забери, претендент на престол – Иван Антонович! Он как бельмо на глазу Екатерины, он сугубо опасен ей!.. Разве не свидетельствует об этом гнуснейший заговор Хрущева с Гурьевыми! А ее болезненный сын, восьмилетний Павел... Ведь партия Паниных спит и видит, как бы чрез подходящий случай вместо Екатерины посадить мальчишку на престол. Но от такого-то пассажа уж как-нибудь она убережется... Не то Екатерине страшно, про что много говорят, – страшно то, о чем молчат! Как неимоверно трудны первые шаги царствования, сколь призрачна земная власть! И на глазах Екатерины слезы. – Государыня, государыня! Вас приветствует народ. Я открою дверцу, махните ручкой... – говорит Орлов. – Нет, нет, оставь, – отвечает она, ей сейчас не до народа. Она косится в сторону любимого своего Гришеньки – в нем вся ее надежда. «Муж! Мой милый муж», – мысленно шепчет она, и ей хочется это мужественное, это крепкое слово произнести вслух и еще раз напомнить своему ветреному спутнику, что ей грозит беда. Карета остановилась. С радостным визгом бросились к хозяйке две собачонки – верней их нет на свете! Ударил барабан, раздалась команда, офицер и солдаты молодцевато сделали на караул. Вдали маячил на коне красноносый полицейский унтер с нагайкой, он осаживал сермяжных мужиков в лаптях, дабы их видом не оскорбить светозарных очей владычицы империи. Государыня, шурша юбками, распространяя вокруг тончайший аромат французских духов, быстро впорхнула на крыльцо. 4 И вот Екатерина круто принялась за сложные дела государственного устроения. Было обращено строжайшее внимание на лихоимство, взяточничество, казнокрадство, продажные суды. Вся Русь погибала от лихоимства. Начиная с губернаторов и воевод, «разоряющих всякими способами обитающих под их правосудием», и кончая последней мелкой сошкой – все торговали своим официальным положением. Весьма толковый, либеральный манифест, подсказанный Никитой Паниным и написанный собственной рукой Екатерины, был направлен на искоренение этой злокачественной язвы. Однако он никакого успеха не имел и не мог иметь: одними словами, как бы хороши они ни были, делу не поможешь... Интересен и плодотворен манифест, опубликованный на многих языках и во многих заграничных газетах об иностранных поселенцах в России. Продолжая политику Петра Великого, Екатерина задумала населить приволжские пустыри между Саратовом и Астраханью выходцами из западных соседних стран, дабы эти колонисты, привезя с собой европейскую культуру, могли «умножить благополучие империи». На переселение из-за границы двадцати тысяч семейств, главным образом немцев, русское правительство издержало семь миллионов рублей, что являлось по тем временам колоссальнейшей суммой[28]. В связи с этим мероприятием стал вопрос о так называемых «беглых». С незапамятных времен многие русские люди – крестьяне, раскольники, солдаты – от непомерных угнетений очертя голову бежали на Урал, на Дон, за Волгу, в Швецию, Турцию, преимущественно в соседнюю с нами Польшу; бежали куда попало – хоть к черту на рога, – лишь бы подальше от своего немилого отечества. Приглашая в Россию иноземцев, Екатерина, естественно, не могла «без сожаления вспомнить о природных русских подданных, любезное отечество свое оставивших». Екатерина продолжала держать перед Европой экзамен политической зрелости – она обнародовала о беглых либеральный манифест, явившийся лишь подробным толкованием краткого, наспех выпущенного Петром III, указа. Этот острый вопрос все-таки решался Екатериной слишком скороспело и поверхностно. Ее манифест являлся не более как вытяжным пластырем, а не радикальным лечением болезни. Дворянская фронда стала изыскивать более надежные способы лечения, и военный генерал Петр Панин представил Екатерине свой рецепт. Братья Панины (и те, кто шел за ними) были явные крепостники, но, будучи людьми либеральными и в своей среде высококультурными, они не только ратовали на широкие реформы государственного управления, но и ставили вопрос о реформах социального строя, о введении строгой законности в отношениях между барином и мужиком, лишь бы то, разумеется, было не в прямой ущерб дворянским интересам. В своей докладной «записке о беглых» Петр Панин смело указывает много коренных причин побегов крестьян в Польшу, причем главная причина – «ничем не ограниченная помещичья власть с выступлением в роскоши из всей умеренности... употреблением своих подданных в работы, не только превосходящие примеры заграничных жителей, но частенько у многих выступающие и из сносности человеческой»... Генерал Панин требовал запрещения продажи людей в одиночку и в рекруты, уменьшения крепостных повинностей, опеки над помещиком, злоупотребляющим крепостным правом, предоставления крестьянину права жаловаться на помещика. Петр Панин рекомендовал распространить эту реформу на всю империю. Екатерина боялась, что рецепт Панина вызовет взрыв недовольства среди массы мелкопоместного дворянства, на которое, по ее убеждению, главным образом опиралась ее власть. И свернуть на дорогу Панина – это значит лишиться престола, а может быть, и жизни. Поэтому «вольнолюбивые измышления» Панина она, не колеблясь, отвергла. Таким афронтом Петр Панин был очень обескуражен, неприязнь его к Екатерине возросла. Опубликованный манифест Екатерины, приглашавший беглецов возвратиться в Россию, как предвидели братья Панины, не имел того успеха, на который рассчитывала императрица: люди возвращались из-за границы сотнями, бежали туда тысячами. Правительство решило, наконец, бороться с «утеклецами» крутыми мерами. В 1764 году была сформирована особая карательная экспедиция под начальством генерала Маслова для «выгонки» осевших на Ветке[29] беглых раскольников и прочих бежавших из России людей обиженных. В эту экспедицию командировали и отряд донских казаков во главе с есаулом Яковлевым. Сюда попал и Емельян Пугачев: на это темное дело ему очень не хотелось ехать, но откупиться от похода бедному казаку было нечем. Расправа с беглыми на Ветке была на этот раз очень жестокая: раскольничьи скиты и селения, по приказу генерала Маслова, были расхищены, преданы огню, многие беглецы переловлены, угнаны на поселение в Сибирь. Емельян Пугачев пытливо присматривался к беглецам – этим вольнолюбивым людям, раздумывал о причинах их бегства из России, узнавал тайные тропы за рубеж, на Ветку: авось, когда-нибудь эти запретные пути ему пригодятся. А пока что он снова возвратился к своему семейству и, живя в бедности, стал заниматься хлебопашеством. Вскоре Екатерина натолкнулась на весьма трудный вопрос – о горнозаводских крестьянах. Она еще плохо знала жизнь, не предвидела всех последствий своих «прожектов», и, когда на Урале началось восстание работных людей, ей пришлось сбросить вольтерянство и, вместо любвеобильных в манифесте уверений, выдвинуть против уральских бунтарей штыки и пушки. Труд горнозаводских крестьян считался хуже каторги. Вольной волей на заводы никто не шел, поэтому еще полсотни лет тому назад был издан регламент, дававший заводчикам право покупать у помещиков целые деревни с землей и без земли. Так многие десятки тысяч хлеборобов были куплены, насильственно переброшены на Урал и навечно закабалены заводчикам. Хозяева заводов – либо вельможная знать, либо разбогатевшие купцы – жили в столице, заводами же ведали управители, приказчики. Вот эти-то наемники, соблюдая свои собственные выгоды, и загоняли, при попустительстве хозяев, рабочего человека в гроб. Еще при Петре III начались на Урале беспорядки. Карательные меры ни к чему не привели, и к моменту воцарения Екатерины число возмутившихся горнозаводских крестьян достигло сорока девяти тысяч. Со свойственным ей умом и энергией Екатерина пожелала вырвать это социальное зло с корнем и, встав на защиту людей работных, объявила указом: «Всем заводчикам отныне к их заводам деревень с землями и без земель не покупать, а довольствоваться вольными наемными по пашпортам за договорную плату людьми». Итак, труд обязательный, каторжный заменен трудом вольнонаемным. Подобный шаг Екатерины, ошеломив хозяев-толстосумов, при своем осуществлении нанес многие беды и самой Екатерине, и толстосумам, и даже тем злосчастным работным людям, которых она мечтала облагодетельствовать. И на самом деле: этот манифест мог бы взволновать и спокойное население, а ведь на Урале протекала забастовка, и, когда там узналось содержание царской грамоты, бастующий народ перекрестился: – Ого, ребята! Стало – правильно мы... На работы не выходить, в случае чего – приказчиков вешай! А кому желательно – езжай со всей рухлядишкой в родную сторону. Мы ныне вольные. Матушка-государыня за нас. Весь горнозаводский Урал вскоре был охвачен восстанием. Работные люди в простоте своей так и полагали, что они действуют заодно с матушкой-царицей, что вольность их освящена законом и потому – им черт не брат. А в это время всполошившиеся аристократы-горнозаводчики – граф Шувалов, два графа Воронцовы, графы Ягужинский, Сиверс, Чернышев, знатные Демидовы и прочие и прочие – поверглись, фигурально говоря, пред Екатериной на колени и в выражениях самых изящных по форме, но со скрытым озлоблением против манифеста, в один голос возопили: матушка, что же ты наделала, ведь ты-де росчерком пера губишь горнозаводскую промышленность, которую с таким упорством насаждал на Урале Великий Петр! – Ваше императорское величество! Повелите изыскать меры к потушению пожарища, дабы бедствие сие не перебросилось на соседние провинции и на самое сердце России. Ваше величество! Чернь жестока и в корысти своей неукротима... Царица не на шутку перетрусила и, по внушению Григория Орлова, круто повернулась к рабочим «высочайшим» тылом. Проще говоря, она тотчас поручила тушить сибирский пожар молодому расторопному «брандмейстеру» – князю А. А. Вяземскому. «Нужда теперь в том состоит, – не краснея, писала она князю, – чтоб крестьян привести в должное рабское послушание и усмирить. А ежели будет сопротивление – употребить против них оружие и даже до пушек». Князь Александр Вяземский, человек жестокий и тупой, но очень исполнительный, был весьма подходящ для роли «брандмейстера». Закоренелый крепостник, еще не оперившийся враг дворянской фронды, он был ненавистен группе братьев Паниных, зато мил сердцу Орловых – такими людьми они вообще довольно дорожили. И вот в руках Вяземского большая воинская сила. Заводские крестьяне-рабочие осыпали появившиеся против них солдатские команды градом упреков: – Вы изменники государыни! Вас, лиходеев, хозяева подкупили. А мы – по манифесту... Не поддавайся, мирянушки!.. – Расходись! Становись на работу! – кричали командиры. – Не пойдем! Пущай нам контора расчет выдаст... Мы тихо-смирно по деревням своим разбредемся... Мы – по манифесту... А нет, мы к матушке-государыне ходоков пошлем... Злодеи! – Пли! – слышалось в ответ. И пушечная картечь опрокидывала толпу, разила насмерть. Многие в страхе разбегались, многие падали и умирали. Так благие пожелания кончились грохотом пушек и кровью казненных. Эту кровь рабочий люд припомнит Екатерине – вместо слез и стенаний он ответит ей залпом своих собственных пушек, когда появится на сибирских заводах грозный Пугачев. 5 Еще будучи великой княгиней, а затем и при Петре III, Екатерина примечала, что внутренними делами России никто не интересуется, что государственный механизм работает кое-как: чадит, скрипит, идет вспотычку, по инерции. Она понимала, что так продолжаться не может, и, вступив на престол, решила благоустроить свое «любезное отечество». Но для предстоящих реформ талантливых, толковых людей из дворянской аристократии возле нее не оказалось. Прихлебателей и сторонников Петра III: казнокрада и взяточника Романа Воронцова, его брата, слабоумного, продажного канцлера М. Воронцова, братьев Шуваловых, Миниха и прочих – она от престола отстранила, новых сподвижников пока что не приобрела – за исключением одаренного Никиты Панина, который перешел к ней, так сказать, по наследству от прежнего царствования. Правда, терся возле нее возвращенный ею из ссылки просвещенный политик – бывший канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, которому она многим была обязана[30]. Но он, этот последний «птенец» Петра I, дряхл, упрям и стал не в меру подхалимен. То он носится со льстивым проектом поднести императрице титул «великой, премудрой матери отечества», то – может быть, по внушению братьев Орловых – собирает подписи под петицией Екатерине о том, чтоб состоялся ее брак с Григорием Орловым. Но первый угодливый проект, как неблаговременный, она рыцарски отклонила, а уронить свой престиж настолько, чтобы превратиться в madame Орлову, не захотела. Тем не менее Бестужев пользовался особым доверием Екатерины. Впрочем, главная персона при дворе – сиятельный граф Григорий Григорьевич Орлов. Однако Екатерина, быстро раскрыв его, поняла, что он, к сожалению, государственным умом не обладает, недостаточно образован, ветрен, любит попьянствовать, посорить деньгами, вообще пожить в свое удовольствие. Она отчетливо себе представляла, что одна только красивая внешность еще не может являться опорой престола. Напротив того, Орлов, сумевший своим высокомерием восстановить против себя многих былых своих товарищей, сам нуждался в высоком покровительстве Екатерины. Но сила Орлова в том, что он искренно предан Екатерине. Он был единственным человеком, которому Екатерина абсолютно доверяла. Честолюбивый, ослепленный блестящей карьерой, Орлов тщился разделить с Екатериной трон и стать царем, он верил в возможность подобного «марьяжа», он во сне и наяву об этом грезил. Но Екатерина отдала ему лишь свое сердце, оставив за собою право своевластно и безраздельно управлять империей. Конечно, и при дворе, и в двух столицах, и вообще на местах было много людей одаренных, болеющих нуждами народными (например, тот же Ломоносов). Но они случайно, а может статься, и умышленно, не попали в поле зрения политического кругозора царицы. И в этом ее историческая слепота. Дважды в неделю она присутствовала на заседаниях Сената, где удивляла сенаторов своим непреклонным характером, политической зрелостью, государственным широким кругозором. Худ или хорош Сенат, состоящий из крупного дворянства, – он являлся в стране большой государственной силой, с которой Екатерине доводилось не только работать, но и серьезно считаться. Недаром и назывался он: «Правительствующий Сенат». В числе сенаторов был Петр Панин, произведенный Екатериною по окончании Прусской войны в полные генералы. Этот либеральный феодал возглавлял в Сенате дворянскую против императрицы фронду и вел себя независимо. Однажды Екатерина привезла в Сенат новый указ и огласила его. Все сенаторы, кроме Петра Панина, встали, благодарили ее. – А вы, господин сенатор? – обратилась она к нему. – Я не могу согласиться с тем, что считаю неправильным. Но ежели мне монархиня прикажет, я обязан буду подчиниться. В начале 1764 года, чтоб разбить в Сенате дворянскую фронду, Екатерина назначила генерал-прокурором (главой) Сената князя А. А. Вяземского, недавнего душителя работных людей на Урале. Будучи врагом прогресса, этот тридцатисемилетний князь был приверженцем царицы и Орловых. Екатерина, изложив свою программу, старалась внушить ему: – Имейте в виду, Александр Алексеич, в Сенате вы встретите две партии. И каждая партия будет вас тянуть к себе. В одной люди честных нравов, хотя и недальновидны разумом, они нам не есть опасны. Виды же другой партии простираются дальше. Например, генерал Панин Петр много смотрел чужие земли, он все наше критикует и мечтает завести у нас иноземные порядки. Вы держите себя так, чтоб обе партии поскорей исчезли навсегда. В ущерб интересам страны они там грызутся, аки псы. Они не понимают, что Сенат установлен лишь для исполнения законов, ему предписанных. А между тем Сенат не единожды выходил из своих границ и садился в чужие сани. Однако ж покамест я жива, несбыточные мечтания их я пресеку. – И Екатерина, повысив голос, заключила знаменитой фразой: – Российская империя столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая иная форма правления ей вредна! Вскоре фронда в Сенате была разбита. Покоренный, приниженный Сенат из главенствующего в государстве учреждения обратился в какую-то судебную канцелярию и «богадельню для вельмож». Глава II «Промысел Божий». Несчастнорожденный Иванушка 1 Итак, государственная машина пришла в действие, стала работать полным ходом. Но грозный призрак в образе шлиссельбургского узника беспрерывно, неотвязно подавлял дух Екатерины. Шел 1764 год. «Городская эха», подстегнутая недавним политическим процессом офицера Хрущева со товарищи, вопреки строжайшему манифесту «о молчании», все еще продолжала с упорством гудеть о принце Иоанне. Эта «эха» постепенно проникла и в медвежьи уголки государства. Русский же народ, склонный к высоким чувствам, всегда интересовался и скорбел о судьбе невинно страдающего узника, а в просторечьи – «несчастного Иванушки». Подобное настроение страны было доподлинно известно Екатерине. На днях ей попалась в руки копия письма Вольтера к г. Аржанталю (привез ее из Парижа И. И. Шувалов, большой почитатель Вольтера и лично знакомый с ним). Между прочим Вольтер писал: «Я немного тревожусь о моей императрице Екатерине, как бы принц Иван не свергнул нашу благодетельницу». Это прозренье мудреца окончательно лишило Екатерину душевного спокойствия. Что же делать ей, что предпринять для предотвращения катастрофы? Рассчитывать на естественную скоропостижную смерть принца Екатерина не могла. Он здоров, ему двадцать четыре года, и разум его не помрачен. Ведь вскоре после своего воцарения Екатерина имела с принцем тайное свидание, и если бы она заметила, что Иоанн безумен, она тотчас же опубликовала бы об этом радостном для нее явлении манифест: умалишенный претендент не может быть обладателем престола. Но манифеста не последовало.

The script ran 0.008 seconds.