Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

В. П. Беляев - Старая крепость [1936-1950]
Известность произведения: Высокая
Метки: child_prose, prose_classic, prose_su_classics, Детская, Приключения, Роман

Аннотация. В первой и второй книгах романа известного советского писателя, лауреата Государственной премии СССР и премии имени Т.Шевченко, рассказывается о жизни ребят маленького пограничного городка Западной Украины в годы гражданской войны. Юные герои становятся свидетелями, а порой и участниками революционных боев за Советскую власть. Для старшего школьного возраста.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Мы оставляем на берегу одежду и пробираемся вверх, на скалу. Какой интерес купаться у берега, на мели, где купаются зареченские женщины? Не купанье, а стыд один! То ли дело вскарабкаться на скалу и оттуда с вытянутыми вперед руками броситься вниз головой в быструю воду. Теплые, нагретые за день скалы колют нам ноги, мелкие камешки осыпаются вниз и шуршат по кустам бледно-зеленой полыни. Взобравшись на скалу, мы с Юзиком стоим на ней рядом. Далеко, за плотиной, в воду ныряют утки. Они то и дело подбрасывают кверху свои толстые гузки и сверкают на зеленоватой глади устоявшейся воды красными лапками. — Вода сегодня, должно быть, теплая-теплая! — говорит Куница и блаженно улыбается. По мосту гулко проехала телега. — Давай! — закричал я и, не дожидаясь ответа, с размаху бросился в воду. Вынырнул на середине речки, ищу Куницу. Его нет ни на скале, ни на воде. Он, черт, хорошо ныряет. Я верчусь волчком на одном месте. Я боюсь, как бы Куница не нырнул под меня и не ухватил за ногу. Это очень неприятно, когда тебя под водой схватят за ногу скользкими руками. Куница пробкой выскочил из воды около самой плотины. Большие круги разбегаются в стороны. Как далеко он проплыл под водой! Мне столько не проплыть. Мы ныряем вперегонки, достаем со дна кругленькие камешки и желтую глину, взбиваем брызги, чтобы увидеть радугу. Усталые, мы переворачиваемся на спину и лежим на воде без движения. Течение медленно сносит нас вниз к плотине. Вверху расстилается голубое, чуть порозовевшее на западе, прозрачное, без единой тучки, небо! Завтра будет замечательная погода! Поздно вечером, когда на дворе было совсем уже темно, я ушел в крольчатник, захватив с собой коптилку и спички. При тусклом свете керосиновой коптилки я, сняв рубашку, несколько раз царапнул себя по животу толстым осколком пивной бутылки. Вскоре на коже проступили капли крови. Я поморщился от боли и вспомнил, как мне прививали оспу. Вот так же царапала меня ланцетом по руке докторша. Я посмотрел на стекло. «Поцарапать разве еще? Довольно! — решил я. — Тетка близорукая, все равно не заметит». Возвратившись в хату, я жалобным голосом объявил Марье Афанасьевне: — Тетя, я завтра в школу не пойду — доктор запретил — у меня стригущий лишай, и я могу заразить учеников… Поглядите-ка! Марья Афанасьевна отставила на край плиты горячий противень с жареной, вкусно пахнущей картошкой и, шевеля губами, посмотрела на мой живот. — Ну что ж, не ходи, только смажь быстро йодом, — сказала она и отвернулась к плите, в которой завывал огонь. Мне стало даже обидно: старался, старался, пустил кровь, ободрал кожу, а она глянула одним глазом и отвернулась как ни в чем не бывало! Хоть бы пожалела меня, так нет — жареная картошка ей дороже. В СТАРОЙ КРЕПОСТИ Проснулся я рано утром. Солнце еще не поднялось над крышей сарая. Я побежал в огород. Там из самой крайней грядки я одну за другой выдернул розоватые редиски и возвратился в дом. Тихо ступая по кухонному полу, я достал с полки початый теткой каравай хлеба, отрезал себе ноздреватую горбушку и, посыпав хлеб солью, присел на табуретку. Скоро на кухонном столике остались только хлебные крошки да срезанные острым ножом мокрые от ночной росы мохнатые листья редиски. Я уже собрался уходить, как из спальни, позевывая, вышла тетка. — Ты чего ни свет ни заря поднялся? — спросила она. глядя на меня заспанными глазами. — А я пойду к Юзику Стародомскому задачи по арифметике решать. Мне ведь в гимназию доктор запретил ходить, вот я дома с Юзиком и позанимаюсь. — Какие еще задачи спозаранку? Людей будить. Врешь ты, наверное… — буркнула Марья Афанасьевна и мягкими шагами подошла ко мне. — А ну, покажи лишай! — приказала она. Я осторожно, так, будто на теле у меня была опасная рана, оголил живот и показал покрасневшее место под первым ребром. Тетушка прищурила заспанные глаза и, чуть не прикоснувшись носом к моему мнимому лишаю, сказала: — Ну, пустяки — он проходит… Затягивается уже. — Какое там затягивается! — крикнул я и быстро опустил рубашку. — Это вам так кажется, а мне больно и чешется здорово. Ой, как чешется! — И обеими руками я стал быстро и ожесточенно, перед самым носом тетки, расчесывать свой живот. — Да ты с ума сошел! Не чеши! Не чеши, тебе говорят, — испуганно замахала руками тетка, — расчешешь, а потом и чесотка пристанет. Перестань чесать! Иди лучше смажь цинковой мазью. Я иду в спальню. С шумом открываю левый ящик комода, в котором тетка хранит свои лекарства. Я окунаю мизинец в фарфоровую баночку с цинковой мазью. Потом, приподняв рубашку, густо смазываю свой мнимый лишай и наклеиваю круглый кусочек пластыря. Это затем, чтобы показать Кунице. Пусть рана выглядит пострашнее, тогда он расскажет о ней в классе, и никто даже не подумает, что меня исключили из гимназии. — Выпей молока! Тут осталось вчерашнее, кипяченое! — закричала мне из кухни Марья Афанасьевна. Она уже загремела кастрюлями и противнями. — Не хочу, я наелся! — ответил я тетке и выбежал на улицу. За высокими воротами во дворе у Куницы носится их злая мохнатая собака. Не успел я еще остановиться около забора, как она, почуяв чужого, яростно залаяла и кинулась к воротам. Проклятый пес — нельзя даже войти во двор. Отойдя на середину мостовой, я протяжно закричал: — Юзик! Юзик! Хозь тутай! Молчание. Только, свирепея, хрипит и давится под воротами пес. Лишь бы на мой крик не вышел отец Куницы. Но вот хлопают двери, и из палисадника, отогнав собаку, выбегает Юзик. Глаза у него припухли, лицо мятое, сонное, и на левой щеке краснеет отпечаток рубчика подушки. — Ой, как ты рано, Василь! У нас еще все спят, — протирая глаза, бормочет Куница. — Какое там рано! Мельница Орловского уже давно работает. — А где твои книжки? — А зачем мне они? — Как зачем? Ты разве не пойдешь в гимназию? — Не пойду. Доктор Бык запретил мне ходить в класс. У меня стригущий лишай, я заразный. — И я гордо хлопнул себя по животу. — Какой лишай? Ты что выдумал? — А вот — гляди. — И я, морщась, поднял рубашку. Мазь растаяла и расползлась, желтенький кусочек пластыря съехал вниз и обнажил покрасневшее место. Куница чмокнул губами, покачал головой и не то от сострадания, не то от испуга промычал что-то непонятное. — Больно? — наконец спросил он. — Не очень. Только щиплет и чешется здорово, а чесать нельзя. — Постой, постой, а как же ты купался вчера? — Купался. Ну и что ж с того? Зудило только немножко, я просто тебе ничего не сказал, думал, так пройдет. А зато ночью стало невтерпеж. Побежал я с теткой к доктору Быку. Пришли, а он спит. Мы его сразу разбудили. Посмотрел он на меня, головой покачал: «Плохо, говорит, дело». Мазью велел это место мазать и пластыри лепить. А в гимназию запретил ходить, пока не пройдет совсем, — не моргнув глазом соврал я Кунице и сам удивился, как это все гладко получается. Я уже сам начинал верить в свою рану и в доктора Быка. — Бумажку тебе доктор дал для директора? — А зачем мне бумажка, когда послезавтра каникулы начинаются? — Так, может, ты и в крепость не полезешь? — В крепость-то я пойду, ходить мне можно. Беги за книжками скорее. — Ну, добже, я сейчас. — И Юзик убежал. Солнце уже выползло из-за скал — веселое и румяное. Левая половина крепости, обращенная к городу, была освещена яркими утренними лучами. Мы обошли крепость с теневой стороны. Юзик спрятал за пазуху тетради и учебники: так ему будет удобнее взбираться. — Только вниз не смотри, а то голова закружится, — посоветовал он мне. Цепляясь за выступы квадратных камней, плотно прижимаясь к холодной мохнатой стене, мы осторожно вскарабкались до первого карниза. — Ну, теперь пойдет веселее! Лишь бы не закружилась голова! Юзик молодец. Он смело, не глядя себе под ноги, зашагал бочком по каменному карнизу. Где-то внизу, под крепостью, белела извилистая проселочная дорога. Вот только что мы шли по ней, а отсюда, сверху, она казалась очень-очень далекой. Я не могу не смотреть на дорогу, а гляну — страх берет: высоко. — Эх, была не была! Я повернулся к пропасти спиной и, почти прикасаясь губами к замшелой стене, затаив дыхание пошел по карнизу вслед за Куницей. И вот наконец мы добрались до Папской башни. Вслед за Куницей я пролез через разломанную решетку внутрь башни. А теперь надо пробраться на крепостной двор. Туда ведет другое, выходящее внутрь крепостного двора окно. Куница осторожно выглянул в это окно, но вдруг испуганно шарахнулся назад и приложил к губам палец. Несколько секунд мы стоим молча. Кого Куница увидел? Может, сторож уже прохаживается со своей тяжелой палкой по крепостному саду? Или хлопцы с Заречья опередили нас и сбивают камнями черешни? А может, еще хуже — петлюровцы приехали сюда учиться стрелять? В это время я услышал чьи-то голоса, потом заржала лошадь и заглушила все. Опять разговаривают. Говорят громко внутри крепости. Но кто бы мог быть здесь в такую рань? Не лучше ли, пока нас никто не заметил, выбраться из башни обратно к подножию крепости? Там уж нас никто не тронет. Но Куница задумал другое. Он лег на пыльный пол башни и знаками предложил и мне сделать то же самое. Медленно, ползком мы подобрались по усыпанному известкой полу к окну и, чуть-чуть приподняв головы, глянули вниз, во двор крепости. Внизу, под самой высокой черешней, стоит черный фаэтон с поднятым верхом. Лакированные крылышки фаэтона блестят на солнце, и даже в тонких блестящих спицах колес играют солнечные лучи. В фаэтон запряжены две сытые гнедые лошади. Они встряхивают мордами и тянутся к траве. Нам слышно, как позвякивают их удила. Поодаль, около Черной башни, к яблоне привязана запряженная в пролетку серая в пятнах лошадь. И лошадь и пролетка очень похожи на выезд доктора Григоренко. У него точно такой же масти лошадь и такая же низенькая двухместная пролетка с лакированной дугой над оглоблями. Около фаэтона, под черешней, вполголоса беседуют три петлюровца в темно-коричневых жупанах, туго опоясанные ремнями, в желтых сапогах. Один из петлюровцев опирается на винтовку и как-то странно морщит лоб, а в стороне, в тени крепостной стены, стоят еще какие-то люди. Один из них — невысокий, в зеленой неподпоясанной рубахе, в потрепанных брюках, с непокрытой, коротко, под машинку остриженной головой. Он сразу же показался мне очень знакомым. Вот где только я его мог видеть? Он слегка сгорбился, лицо его обращено к нам — усталое, желтоватое, болезненное. А напротив него стоит Марко Гржибовский. Он держит в руках какую-то бумагу: я слышу отрывистые негромкие звуки его голоса. Гржибовский читает эту бумагу неподпоясанному человеку. На широком ремне у Марко болтается большой револьвер в деревянной кобуре, с другого бока висит длинная сабля. А недалеко от Гржибовского стоит, прислонившись к зеленой яблоне, доктор Григоренко. «Так это его пролетка привязана около Черной башни!» На Григоренко вышитая рубаха и соломенная панама с голубой лентой. Должно быть, усатому, похожему на запорожца доктору очень скучно со всеми этими военными. Он поглядывает на ветви яблони и носком своего тупорылого австрийского ботинка лениво разрывает землю под яблоней. Для чего только он приехал сюда с петлюровцами в такую рань? Марко Гржибовский кончил читать. На зеленом крепостном дворе, освещенном утренним солнцем, стало совсем тихо. Даже петлюровцы около фаэтона притихли. Марко медленно складывает белую бумагу вчетверо и прячет ее в верхний карман защитного английского френча. Поправив револьвер, он кричит что-то троим петлюровцам — те вытянулись, прижали к себе винтовки, и эхо от крика Гржибовского далеким отголоском пробегает по запущенному крепостному двору. Петлюровцы, взяв ружья наперевес, тяжелыми, широкими шагами подходят к понурому, оборванному человеку. Маленький криволицый петлюровец трогает его за плечо и кивает на бастионы. Человек в зеленой рубахе устало поворачивается и шагает к бастиону. Только теперь я замечаю вырытую у самого ската бастиона, на зеленой лужайке, свежую продолговатую яму. Черный бугорок земли, как насыпь перед окопом, поднимается перед ней. Куница больно толкает меня в бок. Чего он хочет? Дойдя до черного бугорка, босой человек, как в забытьи, медленно, не торопясь, раздевается. Сначала он снимает верхнюю рубаху. Слабым движением руки он отбрасывает ее в сторону на густую траву и, полуприсев, снимает сорочку. Видно, ему тяжело стоять. Вот он разделся до пояса и стоит на траве под зеленым полукруглым бастионом, обнаженный, худой, с проступающими под кожей выпуклыми ребрами. Я пристально смотрю на этого голого человека и все еще ничего не понимаю: зачем он стал раздеваться, не купаться же он собрался здесь, на крепостном дворе? И лишь когда трое петлюровцев, прижав к плечам коричневые блестящие винтовки, застывают на месте, я вдруг соображаю, что происходит сейчас внизу. Я понимаю, для чего сюда приехали ранним утром петлюровцы, зачем привезли они с собой худого тяжелобольного человека. Мне страшно, хочется закрыть глаза, убежать, не видеть того, что произойдет вот сейчас на наших глазах. Но винтовки в руках петлюровцев выравниваются все прямее, трое солдат твердо стоят на раздвинутых ногах; чуть подавшись вперед, они целятся, прижимаясь лицом к полированным прикладам. Голый понурый человек, собрав последние силы, вздрагивает, выпрямляется. На черной насыпи он сразу кажется высоким, тонким. И, подняв над головой кулак, он кричит припавшим к винтовкам петлюровцам: — Меня вы убьете, но народ украинский вам не обмануть и не убить никогда, палачи! Да здравствует Советская Украина-а-а! Ветер доносит к нам обрывки его хриплого, простуженного голоса. И только тут я узнаю желтого, болезненного человека. Да ведь это его в тот весенний слякотный вечер, когда отступали красные, привел в наш дом Иван Омелюстый! Это же его Марья Афанасьевна укладывала на кованом сундуке и поила чаем с сушеной малиной, а он, высунув из-под одеяла руку, стал показывать мне пальцами на освещенной стене разные забавные штуки. Ведь это он так страшно щелкал зубами, когда Иван толковал с моим отцом. Значит, он не ушел с красными; значит, тетка обманула меня. Я вскочил, высунулся в окно. «Оставьте, пустите его, он очень болен, он никому ничего не сделал!» — хотел закричать я, но слова застряли у меня в горле, а Куница сразу же потянул меня вниз, и я упал на колени. Курносый Марко Гржибовский взмахнул саблей. Три винтовки почти одновременно подпрыгнули в руках петлюровцев. Отзвук ружейного залпа гулко прогремел в бастионах, в амбразурах черных пустых башен. Потревоженные выстрелом галки взвились со своих гнезд и, каркая, закружились над крепостью. Казалось, весь город притих там, за крепостью, вслушиваясь в густое эхо выстрелов. Голый человек так, как будто ему стало холодно, съежился, прижал к груди руки, нагнулся набок и потом медленно, медленно, словно засыпая, наклонил голову, повалился на землю, к вырытой у его ног черной продолговатой яме. Тогда неторопливыми шагами, опираясь на суковатую изогнутую палку, к яме подошел доктор Григоренко. Положив на траву панаму с голубой лентой, он нагнулся и стал ощупывать упавшего. Григоренко запрокинул назад его голову, легко тронул глаза. Потом он выпрямился, вытер руки о белый платочек, махнул рукой и что-то тихо сказал Гржибовскому. Марко быстро подошел к насыпи и ногой столкнул убитого в яму. Пока петлюровцы щелкали затворами и, выбрасывая в траву стреляные гильзы, разряжали винтовки, Марко Гржибовский и усатый Григоренко вдвоем подошли к докторской пролетке. Гржибовский влез на ее облучок, так что пролетка сразу накренилась влево, и закричал: — Сторож, сторож, иди-ка сюда! На крик Марко пришел сторож в соломенном потрепанном капелюхе. Он шел медленно, прихрамывая, с опаской озираясь по сторонам. Подойдя к Гржибовскому, он снял капелюх и поклонился. — Возьми-ка в экипаже заступ да быстро закопай вон ту могилу. Только как следует, хорошенько! Потом травой забросай. И никому не смей говорить о том, что видел. Понял? А не то… — И Гржибовский притронулся к револьверу. — А себе за работу, — добавил он милостиво, — вот его шмаття возьми. Сторож достал из фаэтона заступ и подошел к яме. Не глядя в могилу, он торопливо стал подбирать черную, с клочьями зеленой травы землю и поспешно, неловкими бросками засыпал застреленного петлюровцами человека. Заступ дрожал у сторожа в руках. Видимо, впервые выпала на его долю такая страшная работа. А Марко Гржибовский, словно кучер, уселся на облучке пролетки и, вынув из кармана серебряный портсигар, протянул его доктору. Крышка портсигара, щелкнув, взлетела кверху, они закурили. Голубой дым поднялся над пролеткой. Облокотившись на ее крыло, доктор показывал Марко рукой то на яблони, то на черешни. Потом он наклонился к подножию яблони и схватил горсть унавоженной рыхлой земли. Он поднес на ладони эту землю Гржибовскому, бережно растер ее в руках и затем, причмокнув губами, отшвырнул в сторону. Наверное, он хвалил сторожа, хорошо ухаживающего за деревьями в крепости. А сторож уже засыпал яму землей и зеленым дерном. Раздумывая, он постоял минуту над могилой и потом быстро подобрал разбросанную на траве одежду убитого. С этими вещами в одной руке, с заступом в другой, хромая, он подошел к пролетке и снова поклонился Гржибовскому. Марко выплюнул окурок, спрыгнул на траву и, поправив фуражку, взял от сторожа вымазанный глиной заступ. — Э-гей, хлопцы! — крикнул он петлюровцам и со всего размаха перебросил им заступ. Те отскочили, а заступ, перевернувшись в воздухе, упал в траву около задних колес фаэтона. Марко вместе с Григоренко уселись в пролетку. Двое петлюровцев с винтовками в руках тоже полезли внутрь фаэтона, а третий, маленький, передав им свое ружье, вскарабкался на козлы и взял кнут. Доктор Григоренко натянул вожжи, и его легкая пролетка первой выехала из крепости в открытые сторожем ворота. Мягко покачиваясь на упругих рессорах и подпрыгивая, следом за ней покатился из крепости на улицу черный, с поднятым верхом казенный фаэтон. Сытые лошади, опутанные нарядной сбруей, махали хвостами. Слышно было, как, сбегая вниз, к мосту, лошади звонко застучали копытами по голым камням мостовой. Сторож закрыл ворота и вернулся обратно во двор. Соломенная шляпа его лежала на бастионе около засыпанной могилы. Опираясь на суковатую ясеневую палку, с одеждой убитого под мышкой, сторож стоял среди крепостного двора угрюмый и нахмуренный. — Васька, а не тот ли это большевик, которого поймали вчера в Старой усадьбе? — тихо, дрожащим голосом прошептал Куница, обдавая мое лицо горячим дыханием. — Я после купанья повстречал около Успенской церкви Сашку Бобыря, и он мне говорил, что из Старой усадьбы синежупанники под ружьями вели какого-то большевика. Может, это он самый? Ты не слыхал об этом? Нет, я не слыхал. И если бы даже слыхал, мне трудно было бы разговаривать сейчас об этом. Я видел его живым до этого всего лишь один раз. Я не знаю, кто он, как его зовут, есть ли у него семья, я ничего не знаю про него и не узнаю, наверно, пока не вернется из Нагорян мой отец, пока не вернется Советская власть. Теперь этот человек сделался для меня родным и близким. Мне даже думать было тяжело, что он не подымется из этой черной ямы, не прищурится, взглянув на небо, от солнечного света, никогда не улыбнется и не придет в гости к моему отцу как давно знакомый, свой человек. Куница снова толкнул меня. — Васька, давай слезем к нему, а? — шепнул он, кивая вниз на сторожа. Я повернулся к Юзику и увидел слезы на его глазах. Куница плакал. Ему было страшно оставаться здесь, в этой холодной полутемной башне, после всего, что мы увидели на крепостном дворе. И только я подумал об этом, как у меня самого перехватило дыхание и одна за другой крупные слезы закапали из глаз. Я крепко прижал ладони к лицу, перед глазами пошли зеленые круги, но все равно слезы текли все сильнее и сильнее. Я отвернулся в сторону и прижался лбом к холодной стене. Я видел перед собой в темноте падающего больного коммуниста, я слышал его последний, предсмертный, грозный и вещий крик: — Да здравствует Советская Украина! «Душегубы проклятые! Кого вы убили?» В эту минуту я поклялся, что отомщу за смерть убитого петлюровцами большевика. Пусть попадется мне ночью в Крутом переулке курносый Марко Гржибовский! Я сразу проломаю ему голову камнем. И от боли, от досады, что мы не смогли помешать Гржибовскому, когда он расстреливал нашего ночного гостя, я заревел еще сильнее. — Не надо, Васька, ой, не надо! Ну, уйдем отсюда! Ну, прошу тебя!.. Ну, пошли вниз! — тоже всхлипывая и дергая меня за локоть, зашептал Куница. И, не дожидаясь ответа, он высунулся из окна. Осторожно опустив ноги на крепостную стену, он смело пошел по ней, раздвигая ветки кустарника, преграждавшие ему дорогу. Услышав шум, сторож поднял голову. Он увидел идущего по стене Куницу, но не закричал, как обычно, и даже не двинулся с места. Я вытер кулаком слезы и спустился во двор вслед за Куницей. Спрыгнув со стены, мы оба, медленно ступая по мягкой траве, подошли к сторожу. — Дядя, они убили того коммуниста, что в Старой усадьбе вчера поймали?.. Да, дядя? — спросил у сторожа Куница так, словно сторож был его старый, хороший знакомый. — Почем я знаю? — глухо, настороженно ответил сторож. Он недоверчиво разглядывал нас. Лицо у сторожа вблизи было совсем не такое уж страшное, каким казалось издали. Он, наверное, давно не стригся, голова у него была заросшая, волосы падали на загоревшие уши. — А вы чьи будете? Мы назвались. Оказывается, сторож знает отца Юзика. Про моего он только слышал. — Видели? — помолчав, все еще недоверчиво спросил нас сторож. — Мы в башне сидели! — объяснил я. — Того самого, — теперь уже более твердо сказал сторож. — Я вначале не понял, зачем они сюда едут. Открыл ворота и спрашиваю: целый день стрелять будете? А тот офицер глянул и смеется, ирод окаянный. И еще одежонку мне его дал. А зачем она мне, только грех на душу взял. — И сторож поглядел на вещи убитого. Мы разглядывали зеленую, выпачканную известкой рубашку и рваную сорочку. — Дядько, а вы нас пустите в крепость, мы цветов наломаем и принесем сюда, ему на могилу? — сказал Куница. Сторож согласился. — Только вечером приходите, — попросил он, — а то днем они тут упражняются — вон всю стену пулями поколупали… Мы расстались со сторожем как свои люди. Старик сам открыл нам ворота. Мимо подземного хода, через крепостной мост мы пошли в город. Куница отправился в гимназию, где давно уже начался первый урок, а я — домой. Расставаясь, мы условились, что сегодня вечером Куница зайдет ко мне и мы вместе пойдем рвать цветы для могилы этого убитого в крепости человека. МАРЕМУХУ ВЫСЕКЛИ Куница пришел ко мне засветло. Пронзительным свистом он вызвал меня на улицу. Я услышал свист и подбежал к дощатому забору. — Заходи! — крикнул я Кунице. — Я сейчас, только накормлю крольчиху, а потом давай к Петьке сходим за цветами. — Его дома нету, — хмуро сказал Куница, проходя со мной к раскрытым дверям крольчатника. — А ты что — заходил к нему? — Я и так знаю. Он прямо с уроков со своими голоногими в театр пошел. — В театр? В самом деле? — Конечно, в театр. Кончились уроки — их всех выстроили на площади и повели. С музыкой. А впереди Марко Гржибовский! — сердито объяснил Куница. Войдя в крольчатник, Куница сразу наклонился ко мне и спросил: — Васька, а зачем ты мне набрехал? — Что набрехал? Когда? — Будто не знаешь. Да вчера, когда купаться шли… И сегодня утром — про лишай. Ведь бородатый тебя выгнал, да? — Откуда выгнал? Кто это выдумал? Никто меня не выгонял. — Как никто? А приказ для чего вывесили? — Какой приказ? — А вот какой — на стенке около учительской висит. Приди почитай сам, если не веришь. Сегодня в большую перемену вывесили. А в приказе написано, что тебя за хулиганство выгнали из гимназии. Сам Прокопович подписал… Сегодня Сашка Бобырь был дежурным, он видел, как твою фамилию из классного журнала зелеными чернилами вымарали… Вот. А ты думал — я не узнаю, да? Набрехал-набрехал: «Меня доктор Бык освободил… Ночью с теткой побежали… Вот лишай, посмотри». А сам не знаешь, что доктор Бык уж вторую неделю арестованный сидит за то, что не дал петлюровцам обыск сделать в своей квартире. Мне сегодня ребята рассказали. А я вчера уши развесил, поверил тебе. Куница замолчал и только постукивал пальцами по кроличьей клетке. Потом обиженным голосом сказал: — Сегодня утром Котька стал хвастаться, что тебя прогнали, а я ему говорю: «Ничего не выгнали, он больной, а вот выздоровеет и второй раз тебя в речку кинет». А Котька как засмеется. «Больной, — закричал, — больной! Да он плачет сидит, что из гимназии вытурили». Тут, как назло, и приказ вывесили. Зачем ты мне наврал? Не стыдно тебе? Мне в самом деле было стыдно. Я глупо сделал, что соврал Юзику про лишай и про директора. Кому-кому, но Кунице я мог бы доверить любую тайну. Это не Петька Маремуха. Тот трус и слова никогда не сдержит. А Куница — парень надежный. Прошлой осенью я сорвал в училище водосточную трубу: хотел по ней влезть на крышу, а труба была ржавая, взяла да и упала. Куница стоял рядом. Потом долго, добрый месяц, заведующий во всех классах допытывался: «Кто сорвал трубу? Кто сорвал трубу?» И учителя тоже спрашивали, но Куница не выдал меня, и с той поры крепче стала наша дружба. Зря я не рассказал ему все, как было. А вот сейчас надо выпутываться. — Знаешь, Юзик, я думал, все так обойдется. Попугал меня Прокопович, а потом простит… — «Обойдется!» Жди! — ухмыльнулся Куница. — Вот если придут красные, тогда и простят тебя, а этот бородатый ни за что не простит. Ты еще не знаешь, какой он вредный. И зачем только нас перевели в эту гимназию? Кому это нужно? — Кому? Петлюре. Он хочет на свою сторону нас переманить, чтобы, когда мы подрастем, за его директорию воевали. Черта лысого! Не дождется, душегуб проклятый! В это время крольчиха застучала задними лапками по дну клетки. — Ой, какой у тебя кролик здоровый! Самка, да? — вдруг изумился Юзик, заметив, в глубине клетки красные глаза моей крольчихи. — Ага, самка, ангорская. Погляди, какая она жирная, полпуда будет… Трус, трус, трус!.. Иди сюда!.. — позвал я крольчиху, протягивая ей желтую морковку. Я был рад, что Куница так быстро перестал сердиться. Тучная крольчиха выпрыгнула из глубины клетки и ткнулась в мою ладонь горячей мордой. Острыми зубами она схватила морковку и стала быстро грызть ее. На груди у крольчихи от волнения вздымалась белая пушистая шерсть, а на морде шевелились длинные, тонкие усы. — Васька, а Васька! А какого голубя я сегодня поймал! — похвастался Куница. — Крылышки сиреневые, клювик маленький, как у чижа, лапки в перьях, со шпорами, а на грудке бант завивается. Ты же знаешь, банточные голуби очень породистые. Возьму за него на базаре карбованцев сто, не меньше. Боязно только продавать. А вдруг хозяин отыщется? И ты, гляди, молчи… — Он сам к тебе сел или ты подманил? — В том-то и штука, что подманил. Я вернулся из гимназии, набрал в карман кукурузы и полез на крышу. Голуби ведь у меня сейчас не в будке, где весной были, — будку тато секачом порубал, — а на чердаке того сарая, где он собак держит. Ну вот. Вылез я на крышу, отворил решетку, бросил им кукурузы — вдруг гляжу, над Старой усадьбой голубь кружит. И низко. Эх, думаю, попытаю счастья. А дома-то никого нет: тато Забодаеву собак сдает, а мама на базаре. Похватал я голубей да вверх — одного, другого. Аж перья полетели. Свистеть стал. А мой голубь, тот белый трубач, и без свиста — как махнул, как рванул и сразу над колокольней закружился. Ну, банточный к нему и пристал. Я быстренько с крыши на землю, сел в бурьяне под курятником, веревочка в руках и жду. Полетали они немного и сели рядом — мой и чужой. Мои-то голодные, с утра ничего не ели, ну и поскакали в голубятник, а чужой за ними. Я решетку хлоп — и готово! Банточный с ними сидит и уже около белой самицы вертится. Я к думаю теперь: а что, если ему крылья перекрасить? Из сиреневых в коричневые? Тогда и на базар можно… — А зачем тебе его продавать? Оставь на развод. Чудак, не знаешь, что сделать? Перевяжи крыло шнурком, и не улетит. — Я бы перевязал и приручил, да тато может заметить. А он мне строго-настрого наказал больше двух пар не держать. Я и боюсь: увидит пятого и всех продаст. — А что? Жалко ему? — А кормить чем? Кукуруза-то сейчас дорогая, и достать ее негде. Селяне на ярмарку теперь не ездят. Боятся, что петлюровцы все у них отберут. — У вас своей разве нет? — Да, есть, но мало — не уродила. Нам самим на мамалыгу не хватит. За домом хлопнула калитка. К нам кто-то шел, должно быть к тетке. А она спит. Я оставил Куницу в крольчатнике, а сам побежал навстречу. У крыльца я наткнулся на Петьку Маремуху. Он был весь красный, взъерошенный и тяжело дышал. Видно, он бежал сюда и оттого запыхался. — Ты дома? — радостно сказал Петька. — Дома, — ответил я неприветливо. — А что, представление разве кончилось? Мне было завидно, что Петька ходил в театр, смотрел представление. — А ты… ты откуда знаешь, что я был в театре? — Подумаешь, секрет! Все знают. И Куница! — Куница?.. Он что — был в театре? — Ну, в гимназии видел, как вас выводили. Чего ты пристал? Пойдем в сарай. Юзик тоже встретил Маремуху неласково. Петька чувствовал себя неловко, он понимал, что мы не особенно расположены к нему. Он потоптался немного на месте, а потом, увидев крольчиху, суетливо, скороговоркой сказал: — Ой, какой кроль! Где ты такого достал, Васька? Весной у вас другой по двору бегал. Правда? Этот красивее, целый баран, а не кроль! Но напрасно вытанцовывал Петька перед моей крольчихой. Зря причмокивал он губами от восторга. Я и Куница прекрасно понимали, что Петька просто хотел подмазаться к нам. Все было напрасно. Одно из двух: либо с нами дружить, либо со скаутами голоногими в театр ходить. И мы делали вид, что не замечаем Маремуху. Помолчав немного, Маремуха снова заговорил: — Я не доглядел все представление. Еще одно действие осталось… — Что ж так? Сидел бы уж там до конца. Зачем сюда притащился? — не вытерпел Куница и сурово оборвал Петьку: — Какие мы тебе товарищи? Панычи, скауты — твои товарищи. Котька Григоренко — твой товарищ. Иди к нему в гости. — И Юзик со злостью сунул в нос крольчихе морковную ботву. — Ну их! Пусть они подавятся… Больше я к ним не пойду… — вздохнул Маремуха и вдруг, покраснев, сразу выпалил: — Они меня выпороли! Мы насторожились. Я с недоверием поглядел на взъерошенные волосы Петьки. Взволнованный, в зеленом скаутском костюмчике, он стоял перед нами и виновато заглядывал Юзику в глаза. Кто бы мог его выпороть, такого подлизу? Не могло этого быть. И я, решив, что Петька врет, прямо сказал: — Ты брешешь! — Ей-богу! Пусть меня гром побьет! Слушайте, я вам расскажу все по порядку. Только никому не говорите, — попросил Петька, — ладно? Повели нас в театр. Под барабан. После второго звонка Бобырь ушел в залу, а я гуляю один. Ем яблоки, которые дал мне Сашка. Нехай, думаю, все усядутся, а я, как только свет в зале загасят, возьму и тоже сяду где-нибудь с краешку… Вот хожу по коридору и думаю: да тушите, черти, свет поскорее! А в это время кто-то хлоп меня по плечу. Я сначала думал — Сашка, хотел было ему сдачи дать. Оглянулся, смотрю — нет, это Жорж Гальчевский, — знаете, из седьмого класса бойскаут. — Какой Жорж? Тот, что с крепостного моста в водопад прыгал? — спросил Юзик. — Да нет. То Мацист прыгал. Того Жоржа Мацистом зовут. Ды ты же должен знать Гальчевского: он худой такой, костлявый, высокий, все с кастетом ходит. Приятель Кулибабы. Его отец — поп, служит в Преображенской церкви за Подзамчем. Ну вот, Гальчевский поймал меня за плечо и говорит: «А ты почему, шкет, тут вертишься?» — «Там душно очень, — говорю. — Пока не началось, я здесь воздухом подышу». — «А билет есть? Покажи-ка билет!» — вдруг потребовал Жорж. Стал я искать билет, ищу, ищу, то в один карман полезу, то за пазуху, то в другой карман, а сам все думаю: лишь бы свет поскорее потушили, он тогда отвяжется и побежит в залу на свое место. Но не тут-то было. Он стоял, ждал, а потом вдруг как толкнет меня сзади коленкой да как закричит: «Пошел вон отсюда, сопляк! Пока я здесь дежурным, ни один заяц у меня не пройдет!» Я споткнулся, чуть было не полетел, яблоки мои покатились к вешалке, я их догоняю, а Гальчевский еще кричит контролеру: «Не пускайте этого зайца обратно, чтобы духу его больше не было!» Я подобрал яблоки и бегом на галерку. Там у меня взяли билет и пропустили, слова не сказали. Вбегаю — уже темно. Нащупал свободное место на боковой скамейке у самого барьера, сел и грызу яблоко. Съел одно, взял другое, только надкусил, вижу, занавес подымается. Ну, думаю, доем потом. Только было хотел положить яблоко на барьер, а оно сорвалось да как полетит вниз… Ох, я и напугался! Уронил и даже глянуть вниз боюсь — страшно. Слышу только, выругался кто-то в партере и стулом заскрипел. Потом тихо стало. А представление идет интересное такое, с запорожцами, с танцами и с музыкой. «Про що тырса шелестила» — так называется. Я засмотрелся и позабыл про яблоко. Кончилось первое действие, зажгли свет, я сижу, не встаю, чтобы место не заняли, а сам высматриваю, где знакомые хлопцы сидят. Вдруг кто-то опять — цап меня за плечо. Обернулся я, гляжу — снова Жорж Гальчевский. «Ты яблоко на голову офицеру бросил?» — спрашивает. «Какому офицеру?» — «А вот погляди!» И схватил меня за шиворот да перегнул головой через барьер так, что я чуть было не упал вниз. А оттуда, снизу, из партера, ихний офицер рукой Жоржу машет и мне грозится. Тогда Гальчевский как закричит: «Пойдем к кошевому!» — и повел меня за кулисы. Там артисты бегают, пыльно, досок много навалено, темно, я чуть-чуть не упал — зацепился за какую-то веревку, а Гальчевский все меня толкает вперед. Хотел было я удрать — не вышло. Привел меня Жорж к самому Гржибовскому, а тот сегодня на сцене запорожца играл, весь вымазанный такой, и брови и нос — все в краске. Нос у него большой — нашлепку наклеил. Гальчевский козырнул ему и все про то яблоко рассказал, а меня он даже и не спросил, нарочно я или нечаянно. Тогда Марко Гржибовский сказал Гальчевскому: «Врезать ему пять шомполов», — и на меня головой кивнул. А Гальчевский мне сразу ка-ак даст! Ногой! — И шомполами били? — все еще не веря Петьке, спросил я. — А чем же еще? Конечно, шомполами! — Где? Там же, за кулисами? — поинтересовался Куница. — Ну вот еще… за кулисами… Просто вывели туда, за театр, где помойная яма, сняли рубашку и пять раз ударили. Вот погляди, еще знаки есть! — И Маремуха, задрав рубашку, показал нам свою спину. На его гладкой спине краснело пять неровных вздувшихся полос. Они легли почти рядышком, одна возле другой. Куница решил проверить, не врет ли Маремуха, не нарисовал ли он эти полосы, чтобы разжалобить нас. Он послюнил палец и провел им по багровой полосе. Маремуха съежился и отскочил. — А кто бил? — спросил я. — Кто? Известно — Гальчевский. Марко ему приказал. Гальчевский бил, а Кулибаба и еще два скаута, я их совсем не знаю, держали. Один за руки, другой за голову. Потом я вырвался и побежал сюда, к вам… Ничего, он меня будет помнить… Я ему морду побью… Я не испугался его кастета… — Кому морду побьешь? — спросил Куница. — Гальчевскому… и кошевому… Марку… всем, всем побью… Ночью подслежу и буду бить… — Да Гальчевский же тебя выпорет, как щенка. Нашелся тоже вояка! А у кошевого револьвер есть, он в тебя из револьвера пальнет. А потом, они ж твои начальники, зачем же их бить? — подтрунивая над Маремухой, сказал Куница. — Я их не слушаюсь больше. Кто им дал право меня пороть? Я разве виноват, что яблоко само упало? Больше я к ним не пойду. Будь они прокляты со своей самостийной вместе… Поскорее бы красные возвращались… — Ишь как запел, — отрезал Куница. — А сколько раз мы тебе говорили: подкупают петлюровцы таких, как ты, растяп своими цацками, формой да маисовой кашей. Американцы да англичане все это присылают нарочно — крупу да сахар, чтобы Петлюра здесь для них шпионов готовил, чтобы молодых хлопцев подкупал. А такие, как ты да Бобырь, словно та мышь на приманку, полезли к ним… — Я теперь и сам понял, какие они подлецы, — огорченно протянул Маремуха. — Понял, когда тебе ижицу шомполом прописали, — едко сказал Куница. — Мало тебе еще дали! И за компанию Бобыря жаль, что не выпороли. Ох и вредный же Юзик, когда разозлится! — Да оставь ты его, Юзик! — заступился я за Маремуху и сказал: — Эх, был бы ты, Петька, надежным парнем, кто знает, может, мы и приняли бы тебя в нашу компанию, дружить стали. А то не верю я тебе. Такому, как ты, даже ничего сказать нельзя. Сегодня ты с нами, а завтра к Котьке побежишь. — Пусть меня гром убьет — не побегу! Я сердит на него, ничего вы не знаете! Маремуха от волнения просунул в клетку пальцы. Крольчиха сразу подскочила и стала обнюхивать их. — А шапка рыжая у тебя чья? Не Котькина разве? — строго напомнил Куница. — Ну, это когда было… — вконец смутился Маремуха. — Мы первый год тогда жили в Старой усадьбе, моя мама понесла Котькиному отцу деньги за аренду, а Котькина мама подарила ей ту шапку. У меня ведь зимней не было. Я виноват? — Твоя мама, Котькина мама… А вот ты Котькин подхалим — это мы все знаем. А ну поклянись, что больше не будешь с ним дружить, поклянись, что не пойдешь к скаутам, а мы тогда посмотрим, взять или не взять тебя в нашу компанию, — милостиво потребовал Куница. — Возьмете? Да? — заерзал около клетки Маремуха. И вдруг неожиданно для нас обоих он сорвал с плеча пучок разноцветных ленточек и злобно швырнул его на землю. Ногтями он содрал с рукава скаутской гимнастерки желто-голубую нашивку и тоже бросил ее под ноги. Он немного подумал, поглядел на землю и затем, как козел, сразу прыгнул обеими ногами на эти скаутские украшения и стал топтать их так, словно под ним были не ленты и нашивки, а настоящий, живой тарантул. Маремуха подпрыгивал, сопел от волнения и, устав, сказал торжественно: — Вот!.. Мы молчали. Чтобы окончательно доказать нам, что ему не жаль расставаться со своими голоногими скаутами, Петька топнул ногой еще раз и вдруг размашисто перекрестил свой живот. — Вот крест святой, не буду дружить с Григоренко! Нужен он мне, подумаешь! — А если ты с ним и в самом деле дружить не будешь, — сказал я, — растроганный клятвой Петьки и тем, что он растоптал скаутские цацки, — то мы возьмем тебя в Нагоряны. У меня там дядька, а у дядьки отец гостит. Мы сами, без скаутов, пойдем туда. Рыбу половим — там рыбы ой как много. И я вам Лисьи пещеры покажу. Хочешь? — Ну конечно, хочу! — пуще прежнего засуетился Петька. — А я сетку возьму и удочку ту, длинную, с бамбуковым удилищем. Сеткой за один раз можно много рыбы наловить! А червяков, может, накопаем здесь? У нас на Старой усадьбе под камнями их много, жирные, длинные, — бери сколько хочешь. — Только помни, Петька, если сболтнешь тетке, что меня выгнали из гимназии, — несдобровать тебе, смотри! Сброшу со скалы! И Куница поможет! — Я сам тебя сброшу, задавака! — ответил, повеселев, Петька и уселся на клетку. И тут я сразу простил ему все — и то, что он ластился к Григоренко, и то, что был скаутом. «Он вовсе не такой уж плохой парень, Петька», — подумал я и сказал: — Слушай, Петро, мы сейчас собираемся в одно место. — И я рассказал обо всем Петьке. — Зеленая рубашка? Худой такой? Рваные штаны? Да что ты говоришь! Его расстреляли? Не может быть! — сказав это, Петька мигом спрыгнул с клетки на землю. Клетка зашаталась и чуть не упала. Петька был бледный и смотрел на нас широко открытыми, испуганными глазами. — Нет, в самом деле? — спросил он. — Убили, зарыли и следа не оставили! Тяжелобольного человека, который сопротивляться не мог. Еле-еле стоял. Вот что петлюровцы делают! Их всех надо покидать в водопад с крепостного моста, а Петлюру первым, и мотузок с камнем на шею привязать, чтоб не выплыл! — глухо сказал Куница. — Постой, а ты откуда знаешь, что он в зеленой рубашке? Ты что — его видел? — спросил я у Петьки. — Да он… я… я видел, как его вели… мимо нас… — пробормотал Петька. — Значит, тот самый! — задумчиво сказал Куница. — Его у нас, в Старой усадьбе, поймали. Над скалой. Вчера вечером. И Сашка Бобырь тоже видел. — Мы хотим сейчас могилу убрать. Пойдем с нами, Петька. А у тебя жасмина наломаем, — предложил я. — Я пойду… А не поздно только? Может, завтра утречком? — Утречком нельзя. Надо сейчас. Пошли! — твердо приказал Юзик и вышел первым из крольчатника. КЛЯТВА — Вы подождите здесь: я погляжу, кто дома, — сказал нам Маремуха, когда мы подошли к Старой усадьбе. Мы уселись с Куницей на полусгнившее бревно. Старая усадьба, в которой жила семья Маремухи, раскинулась у скалистого обрыва. Внизу текла речка. На другом ее берегу, тоже над обрывом, подымалась Старая крепость. Отсюда можно было хорошо разглядеть все крепостные башни и высокий мост. Раньше, много лет назад, этой Старой усадьбой владел помещик Мясковский. Жил он бобылем с одним только старым лакеем. Незадолго перед смертью Мясковского дом, в котором он жил, сгорел, а после его смерти Старая усадьба перешла в наследство к двоюродному брату Мясковского — доктору Григоренко. Видно, не очень она ему пригодилась. У Григоренко на Житомирской был собственный двухэтажный дом с большим фруктовым садом. В Старую усадьбу он не переселился. Доктор только сдал в аренду Петькиному отцу — сапожнику Маремухе — единственный уцелевший от пожара флигель. Маремуха должен был оберегать от потравы фруктовые деревья и ежегодно косить для Григоренко сено. Этим сеном доктор Григоренко кормит свою серую в яблоках лошадь. — Идите сюда! — выскочив из флигеля, закричал Петька. — Батьки нет дома, он пошел в лавочку за дратвой. Мы сразу почувствовали себя свободнее здесь и смело пошли за Петькой к растущим над скалой кустам жасмина. — Ломайте побыстрее, а я тут покараулю! — сказал Маремуха, вскочив на высокий пенек. Жасмин в Старой усадьбе растет замечательный. Мы с Куницей тянем к себе упругие ветки и с хрустом обламываем их. Обломанные ветви отскакивают назад с шумом, задевая соседние кусты. Мы ломаем жасмин торопливо и безжалостно — будет беда, если отец Петьки застукает нас. Но вот букеты наломаны. Мой букет тяжелый, он слегка влажен от первой вечерней росы. Чем бы его перевязать, чтобы не рассыпался? Ну да ладно, перевяжем, вот только выйдем из старой усадьбы. С букетами в руках мы бредем по улице Понятовского. Смеркается. Первые летучие мыши неслышно скользят у нас над головами. — Подожди-ка, поглядим, что там, — остановил нас Куница у высшеначального училища. На дощатом заборе нашего бывшего училища налеплен свежий еще не просохший петлюровский плакат. — Когда же его здесь повесили? Я бежал — еще не было, — тихо сказал Маремуха. Куница быстро оглянулся и, зацепив ногтями плохо приклеенный верхний уголок плаката, потянул его к себе. — Раз! Два! И не успели мы сообразить, в чем дело, серединки плаката как не бывало. Куница смял этот липкий, мокрый от клейстера кусок бумаги, швырнул его под забор и спокойно скомандовал: — Пошли, хлопцы!.. Мы пошли, и я позавидовал смелости Куницы. Почему я сам не догадался сорвать плакат? «Трус! — ругал я себя. — Такой же трус, как и Петька. Ведь никого не было вокруг!» Улица Понятовского круто повернула влево, и мы вышли на каменный крепостной мост. Доски на мосту были теплые и шершавые. Они скрипели у нас под босыми ногами. А внизу шумела вода. Она прорывалась у самого подножия моста сквозь пробитый тоннель и слетала на скалы ослепительно белым, день и ночь шумящим водопадом. Находились в городе смельчаки: взберутся на перила моста и оттуда, сверху, «солдатиком» прыгают в кипящую под скалами воду. Эх, и боязно, наверное, падать так, затаив дыхание слушать, как колотится сердце, и уже на полдороге встретиться с взлетающими вверх брызгами холодной воды! Рассказывали, что давным-давно, перед тем как покинуть крепость, турки спрятали в железный сундук все свои богатства и потопили его в реке, под этим бурлящим водопадом. Уж много лет лежит сундук на дне, и никто не может поднять его, потому что самому лучшему пловцу не достать до дна — такая страшная глубина в этом месте. Прошли мост. Вот и крепость. Отвесные, крутые ее стены вечером кажутся еще мрачнее, таинственнее. Недаром Петька Маремуха все чаще стал озираться по сторонам. — Я один пойду к сторожу, а то он увидит нас втроем и перепугается. Подождите здесь! — приказал Куница. Ждем его внизу, около подземного хода. Слышно, как стукнула дверь сторожки. Через несколько минут Куница подзывает нас к воротам крепости. Они высокие, окованные железом, настоящие крепостные ворота. Старый хромоногий сторож сдержал свое слово. Он со звоном отомкнул висячий замок и, сняв его с засова, открыл нам калитку. Мы с Петькой вслед за Юзиком перешагнули порог. Маремуха задел букетом засов, и ветка жасмина упала мне под ноги. Тихо, крадучись, мы шли по мягкому подорожнику в глубь крепостного двора. Позади, как взводимый револьвер, щелкнул тяжелый замок. Это сторож, чтобы не было подозрения, снова закрыл на засов ворота. Мы прошли мимо высоких черешен, низеньких, с подбеленными стволами яблонь, густых, ветвистых шелковиц. — Здесь! — сказал Куница, показывая Маремухе на чуть заметный взрыхленный бугорок под самым бастионом. — Он стоял здесь, над ямой, а они — напротив и целились… А потом, когда он упал, подошел сюда доктор Григоренко и глаза ему потрогал. Мы вон из той башни все видели… Маремуха молча глядел на могилу. Я развязал свой букет, и свежие, пахучие веточки одна за другой посыпались на перекопанную землю. — Погоди! — отстранил мою руку Куница и неожиданно вынул из кармана смятый красный платок. — Я китайку принес. Такой китайкой запорожцы застилали могилы своих побратимов, — сказал он и, подобрав ветки рассыпанного жасмина, покрыл свежую могилу алой материей. Она была точно такого цвета, как знамя, которое днем и ночью развевалось над ратушей, когда провозгласили у нас Советскую власть. Куница хорошо придумал. — Петрусь! — тихо шепнул Куница Маремухе. — Иди к черной башне, принеси оттуда гладкую плиту. Быстро! Но Петька покосился на темные башни и затоптался на месте. Видно, ему страшновато было идти туда, к Черной башне, через весь пустынный двор крепости. — Я не донесу… У меня рука болит… Пусть Василь со мной пойдет, — забормотал Маремуха. — Эх, ты… — со злостью ответил Куница. — Ну, тогда бегите вдвоем, а я здесь останусь. Не проронив ни слова, мы подкрались к высокой башне. Острая, окруженная зубчатым венчиком, ее крыша ясно выделялась в предвечернем сумраке на синеватом небе. Я подумал: «А не закрыл ли нас в крепости сторож нарочно, чтобы выдать петлюровцам?» И мне стало жутко от одной этой мысли. Показалось, что крепостные стены зашевелились и придвигаются к нам все ближе и ближе. Вот-вот они окружат нас совсем. — Эта? — дрожащим голосом спросил Петька, увидев под стеной башни прислоненную белую плиту. — Она!.. Тяжелая!.. С трудом передвигая ноги, мы принесли плиту Кунице. — Подвиньте на середину… — сказал он. — Да нет же, не опускайте совсем… Вот так, на весу держите. — И, подсунув под плиту руки, Куница расправил красный платок. — Надо все закрыть. Петька, подыми свой край чуть-чуть. Ладно, вот так хорошо… Опускайте! Мы осторожно опустили каменную плиту на могильный бугорок. Я почувствовал, как она плотно прижала покрытую красной материей мягкую землю. — Теперь давайте цветы, — прошептал Куница. Развязав букеты, мы засыпали ветками могильную плиту. Могила стала еще выше. Темнело. Желтый серп месяца висел над островерхой Черной башней. Далеко, за Калиновским лесом, — должно быть, в Приворотье — протяжно пели унылую украинскую песню. Крепость подымалась над городом, молчаливая, настороженная. Грохот тряской телеги, далекая печальная песня, тревожный лай собак на Заречье, быстрый стук копыт бегущего по Калиновской дороге коня — все было слышно здесь особенно громко. Глубокие окна крепостных башен и низкие бастионные входы усиливали эти звуки. Казалось, вся крепость дрожит, встревоженная ими. А там, за крепостным мостом, притаился засыпающий город и тоже вздрагивал от каждого звука: и от ржания запоздалой лошади, и от далекого выстрела, неожиданно врывающегося в эту вечернюю тишину. В городе, наверно, уже давно зажгли огни. Но мы не видели их отсюда. Даже высшеначальное училище, которое стояло почти рядом, за мостом, было скрыто от нас высокой крепостной стеной. Прозрачное звездное небо раскинулось высоко над нами. Я видел нахмуренные лица Петьки и Куницы, озаренные светом молодого месяца. Вдруг Юзик выпрямился, поднял голову и, повернувшись к могиле, сказал: — А теперь, хлопцы, поклянемся, что будем стоять друг за друга, как брат за брата, и отомстим проклятым петлюровцам за этого человека! Давайте руки! Молча мы протянули над могилой руки. Я цепко схватил чуть вспотевшую и вздрагивающую ладошку Маремухи, а Куница положил свою холодную ладонь поверх наших. Мы окружили могилу, как в хороводе, и большая тень от наших сомкнутых рук упала на траву бастиона далеко за могильной плитой. — И в трудный час будем заступаться друг за друга! И будем помогать тем, кто борется за Советскую власть! Правда? Поклянитесь! — строго приказал Куница. — Клянемся! — дрожащей скороговоркой почти выкрикнули мы, и тотчас же быстрое эхо испуганно повторило вслед за нами торжественные слова клятвы, которую наспех придумал Куница. Я успокоился только на обратном пути, когда мы подошли к середине крепостного моста. Крепость осталась позади. Здесь, на воле, вдали от ее башен, было совсем не страшно. Даже Петька Маремуха повеселел и на ходу постукивал кулаком по перилам крепостного моста. Но вот где-то за улицей Понятовского загудел автомобиль. Вслед за ним — другой. Далекий гул донесся сюда, заглушив шум водопада под крепостным мостом. — Тише, хлопцы! — остановил нас Куница. Мы прислушались. Автомобили гудели на горе за Старым бульваром. — А то не в губернаторском саду, Юзик? — тихо спросил у Куницы Петька. — Наверно, в губернаторском, — сказал Куница, и в эту же минуту в автомобильный гул ворвались какие-то посторонние резкие звуки. Словно там, наверху, сразу разломали пополам несколько досок. — Стреляют! — прошептал Куница. — То они нарочно автомобили завели, чтобы не слышно было. Автомобили гудят под стенкой, на дворе, а они в подвале людей мордуют. Куница говорил правду. Я тоже слышал немало об этих расстрелах. Ночью, чтобы заглушить выстрелы, петлюровцы заводят автомобили, днем они расстреливают людей под оркестр. Почти каждый будний день на сосновых скамейках под высокой стеной губернаторского сада рассаживаются с большими сияющими трубами петлюровские музыканты. Они приносят с собой из казармы легкие деревянные пюпитры и раскладывают на них нотные тетради. Под командой низенького капельмейстера музыканты без устали играют то быстрые польки, то громкие марши, то веселые краковяки. А в это время за спиной у музыкантов, в низких подвалах желтого, с колоннами дома, в котором до революции жил губернатор, петлюровцы-черножупанники в присутствии начальника петлюровской контрразведки Чеботарева расстреливают арестованных большевиков. — Сколько они людей замордовали!.. — тихо сказал Куница, прислушиваясь к далекому автомобильному шуму. Я молча прикоснулся к перилам крепостного моста. Они были влажны от росы. Автомобили продолжали гудеть. Страшно было подумать, что всего в нескольких кварталах от нас, за каменной стеной губернаторского сада, один за другим падают на холодный пол застреленные черножупанниками люди. А около остывающих трупов, весь в сером, в желтых лакированных крагах, стоит комендант черножупанников Драган. Кто знает, может, там и доктор Григоренко? И, может, Драган, как Марко Гржибовский, угощает усатого доктора душистыми заграничными папиросами, а тот, покурив, снова медленно ощупывает глаза и грудь у стынущих людей и, проверив, убиты ли они, вытирает чистым платочком свои розовые морщинистые пальцы… Я невольно вспомнил своего отца, который прятался сейчас от петлюровцев там, в Нагорянах, у дядьки Авксентия. Отец, коренастый, молчаливый, в синей сатиновой рубахе с расстегнутым воротом, возник в памяти. Я видел его так ясно, будто он стоял рядом со мной, с Куницей и Маремухой на мосту. Мне чудилось, что я трогаю его шершавую руку, что я заглядываю в его строгие глаза. Как бы и его не поймали петлюровцы за то, что он не захотел печатать их петлюровские деньги. Ведь они и его могут расстрелять в губернаторском подвале, стоит только Марко Гржибовскому вспомнить, как мой отец выбросил его из мастерской Маремухи. От одной этой мысли я задрожал. Я очень любил своего отца, и мне еще сильнее захотелось повидать его, быть с ним вместе. За крепостью задребезжала подвода. Едут сюда. Надо уходить. Но мне не хотелось в этот вечер так рано возвращаться к себе, на Заречье… Пойти разве к губернаторскому дому? Но как проберешься туда, если Губернаторская площадь оцеплена? Патрули, наверное, стоят около доминиканского костела и никого не пускают на площадь. А что, если махнуть сейчас прямо отсюда на Житомирскую, к Котькиному дому, да расквитаться с Котькой за то, что меня выгнали из гимназии? Он хвастает этим, подлиза, докторский сынок. Куница ведь врать не станет. Сейчас мне никакой Прокопович не страшен, пойду отлуплю Котьку, а хлопцы мне помогут; пусть жалуется кому хочет. И я предложил ребятам: — Давайте, хлопцы, сейчас на Житомирскую, к Котьке. Отомстим Григоренкам за все! Шкоду сделаем… — Какую шкоду? — деловито спросил Куница, подтягивая штаны. — А там посмотрим. Может, Котька около дома, затащим его в кусты и надаем ему… — Брось… И не думай даже… — засуетился Маремуха. — Он только крикнет, и мы пропали. Ты забыл разве, что у них на квартире живут два петлюровских офицера? — Ну, ты известный боягуз, Петька! — сказал я Маремухе. — Ну, где ты видел, чтобы офицеры сейчас дома сидели? Да они с доктором, наверное, в губернаторских подвалах, а ты боишься. Давай пойдем, а, Юзик? Куница стоял раздумывая. — Так теперь поздно, Васька, домой уже надо, — опять заколебался Маремуха. — А ты хочешь утром? Когда все видно? Тоже чудак! Пошли, — упрямо мотнув головой, решил Куница. — Ты что, даром клялся? Не бойся, никто нас не поймает. — И он взял Маремуху под руку. — Хлопцы… Васька… Юзик, постой, да не тяни меня!.. — запрыгал, отбиваясь, Маремуха. — Вы ж ничего не знаете… На моего папу и так подозрение есть… Он побитый лежит… Я вам все расскажу… Я боялся говорить, а теперь скажу… Куница отпустил Маремуху, а Петька с жаром выпалил: — Тот человек, которого сегодня убили, у нас все время прятался!.. — Ты врешь! — перебил я Петьку. — Ты его и не знаешь. — Я не знаю? Вот крест святой! — И Петька перекрестился. — Я знаю. Он восстание хотел поднять против Петлюры. Народ собирал для этого. Но тяжело заболел. Его к нам ночью привез Омелюстый. Он просил спрятать его, пока не выздоровеет. Оставил хлеба, денег, сахару кулек. Тато согласился. Мы его положили на печку. Мама печку занавеской закрыла, он там и лежал больной. У него лихорадка, наверное, была. Ух, страшенная. Через день его мучила. К вечеру он отходил, слезал с печки, чай с нами пил, а днем так его трясло — я думал, умирает. Мама не поспевала белье стирать. Выстирает ему рубашку, высушит, только он наденет — заколотит, затрясет его, враз рубашка мокрая от пота. Пил мало, а потел ой как здорово! Полез я как-то раз к нему за рубашкой, а он — цап револьвер из-под подушки и в меня нацелился. Не помню даже, как я слетел оттуда. Прямо на пол. Чего ты смотришь так, Васька, ей-богу! Вот из-за этого револьвера его и взяли. Позавчера приехал к нам доктор Григоренко. Ходил по усадьбе, траву смотрел, выругал маму за то, что все черешни пооборваны на тех деревьях, что за флигелем, а потом зашел в комнату воды напиться. А больной лежал на печке. Не знаю, кашлянул он или ногой шевельнул, а может, застонал, вдруг Григоренко поднялся из-за стола, взял свою палку, отдернул занавеску — и к папе: «Кто здесь?» А больной поднялся, стал на колени, худой такой, зеленый, рубашка мокрая, и в доктора из нагана целит. Целит и шепчет что-то. Григоренко сразу задернул занавеску и задом, задом вышел из комнаты, прыгнул в бричку и уехал. Папе даже слова не сказал. И шляпа его соломенная на столе осталась. Доктор уехал, а папа сразу отнял у больного наган и стал одевать его. Как маленького. Штаны натягивает, а тот хоть бы ногой шевельнул, так ему плохо было. Бредил. Папа одел его, дал воды и с мамой разговаривает: куда бы его отвести? Пока они говорили, вбежали в хату к нам три петлюровца, враз связали этого больного человека и к папе: «Кого ховаешь? Москаля ховаешь, пес поганый!» И давай нагайкой хлестать. Ой как били. То по ногам, то по груди. Тато схватил стул, чтобы защищаться, тогда его один петлюровец по руке нагайкой как ударил, аж кровь выступила. Отняли стул и — наганом, наганом! У папы вся щека сейчас синяя-синяя, на спине синяки и рука распухла. Он лежит на кровати и ни с кем не разговаривает. А мама плачет и говорит: хорошо, что еще в тюрьму папу не забрали. Мама боится, чтобы Григоренко не выгнал нас из Старой усадьбы. Где мы жить тогда будем? А ты меня на Житомирскую зовешь… А вдруг меня поймают? Пропали мы тогда совсем. — И Маремуха жалобно зашмыгал носом. — Пойдем, Петька! Пойдем! — со злостью зашептал Куница. — Пойдем, отплатим этому гаду усатому и Котьке за все. Давай пошли! — Хорошо… — вдруг решился Петька. — Хорошо… И он затянул пояс. ПОДЖИГАТЕЛИ Усатый доктор Григоренко живет в нагорной части города, как раз посредине Житомирской улицы. Это самая лучшая улица. Она сплошь усажена по обочинам высокими тополями, кленами и желтой акацией. Дом у Григоренко большой, двухэтажный, с башенками, похожий на маленький замок. Он стоит среди деревьев, в глубине двора, обнесенного с улицы прочной стальной оградой на гранитном фундаменте. Она очень высокая и склепана из стальных заостренных полос, похожих на широкие мечи. С улицы через просветы в ограде, обвитой плющом, можно увидеть, что делается во дворе Григоренко. Многим из нас — и мне, и Кунице, и Сашке Бобырю — очень нравится стучать на бегу по этой ограде палкой. Каждому из нас, кто попадет на Житомирскую, трудно бывает удержаться, чтобы не подразнить усатого доктора. Ох и здорово звенят эти мечи, если по ним провести палкой! Вся ограда дрожит, поет, а палка знай себе звонко отщелкивает все новые и новые удары. Повернешь с разбегу в переулок, и уж слышно, хлопнула позади дверь. Это выбежал на крыльцо рассерженный усатый доктор. Только ему нас не догнать. Куда там! А еще лучше — нажать беленькую кнопку электрического звонка, которая прикреплена на каменном столбике у ворот. Над звонком прибита блестящая медная дощечка: Доктор медицины ИВАН ТАРАСОВИЧ ГРИГОРЕНКО Прием от 8 до 10 вечера Мы знали, что доктор любит сам выходить навстречу своим пациентам, и частенько вечерами подбирались к его калитке. Нажмем пуговку, а сами спрячемся за кусты напротив. Сядем на корточки и сидим затаив дыхание. Открывается в докторском доме дверь, и, попыхивая трубкой, выходит во двор сам хозяин. Подойдет к железной калитке, а на тротуаре-то никого и нет, — ну, он и давай ругаться: — От голодранцы! Ну, если схвачу кого, штаны сдеру! А мы сидим тихонько под кустами, слышим его бас и радуемся. Двор перед докторским домом всегда чисто выметен и посыпан желтеньким песочком. Днем по двору, подбирая зерна, ходят пестрые жирные цесарки и серые породистые куры — плимутроки. Иногда на низеньком деревянном штакетнике, который отделяет григоренковский двор от его сада, прислуга выколачивает тяжелые персидские ковры. Пыль столбом подымается тогда над заборчиком и летит в сад, а испуганные куры бегают по двору и кудахчут. Но это летом. А вот ближе к зиме, когда подступают холода и приходит пора надевать зимнюю одежду, горничная доктора выволакивает из сундуков все теплые вещи. Тяжелые касторовые пальто усатого доктора с высокими меховыми воротниками, бархатные и каракулевые манто его жены, сухопарой и злой пани Григоренко, маленькие суконные, подбитые ватой и отороченные белым барашком пальтишки Котьки и его серые форменные шинели — все это развешивается в такие дни на деревянном заборчике. А шинелей у Котьки три — одна старая, осталась еще со второго класса, и две совсем новые, шитые у портного Якова Гузарчика. Повесит прислуга всю зимнюю одежду на заборчик и рядом пса на цепь сажает. А пес-то, пудель — кудрявый, уши висячие, — дурной такой: мы стоим, бывало, около забора, в щелки заглядываем, а он хоть бы тявкнул. И все пальто, шубы, шинели, будто снегом, посыпаны нафталином. Запах от этого нафталина на всю Житомирскую. Идешь по аллее Нового бульвара и, если почуял запах нафталина, так и знай: у доктора в усадьбе зиму встречают. Я ни разу не был в доме Григоренко, но Петька Маремуха рассказывал, что, кроме мраморной лестницы на второй этаж, есть еще и вторая, витая железная лестница, по ней можно забраться в маленькую комнатку, которая устроена в куполе самой высокой угловой башенки. В этой комнатке узкие, как в крепости, окна, и летом в ней бывает очень жарко. Недаром никто там не живет, только сушит в ней Григоренко груши и яблоки из своего сада и грибы. А сад в докторской усадьбе не маленький. Начинается он сразу же за низеньким деревянным штакетником и тянется вниз, к Новому бульвару. С проулка он тоже огорожен дощатым забором. В саду между деревьями разбиты клумбы, на них цветут резеда, анютины глазки, желтые ноготки и душистый табак. А над клумбами на тонких круглых палках насажены стеклянные разноцветные шары. Что ни клумба, то другой шар. И каких только шаров нет! Темно-зеленые, красные, синие, оранжевые, голубые, ярко-желтые. Все они блестят, переливаются, и когда в ясный день луч солнца, пробившись сквозь густую листву сада, упадет на такой шар, он так и запылает, заискрится, а в шарах потемнее, как в зеркале, станут видны деревья, соседние клумбы и открытая веранда докторского дома. Недавно, когда я с конопатым Сашкой Бобырем заходил к Лазареву, Сашка бросил через григоренковский забор камень и угодил в самый близкий светло-синий шар. Шар лопнул, точно электрическая лампочка. Григоренко вместе с горничной гнался за нами до самого бульвара и остановился только перед канавой, через которую ему трудно было прыгнуть. Ох и кричал же он тогда! Мы были уже у самой скалы, а все еще слышали его крики: — Босота! Рвань голодная! Воры! Мы подошли к докторскому саду со стороны Нового бульвара. Сквозь щели забора пробивался свет. Мы подкрались к забору. Я первый прижался к щели между двумя досками и увидел освещенную веранду. У доктора гости. И какие! Около низенького каменного барьерчика на веранде стоял ломберный столик для карточной игры. За столиком друг против друга расселись доктор, его жена, худая пани Григоренко, в темном блестящем платье, наш бородатый директор Прокопович — и кто, думали бы вы, четвертый? Рыжеволосый поп Кияница! Кого-кого, но Кияницу я никак не думал увидеть у Григоренко. Возле застекленной двери, ведущей с веранды в дом, на высокой тумбочке горела тяжелая лампа под розовым абажуром. Доктор с гостями играл в карты. Возле каждого — мелок: они записывали мелком, кто у кого сколько денег выиграл. Поп Кияница сидел глубоко в кресле, протянув под столом свои длинные, обутые в скрипучие чеботы ноги. Он даже рясу расстегнул от волнения — видно, очень старался обыграть усатого доктора. Прокопович сгреб со стола колоду карт. Записав что-то мелком на сукне, он перетасовал карты и ловко разбросал их одну за другой доктору, его жене и попу. Доктор Григоренко сложил свои карты веером. Я увидел, как сверкнуло на его толстом пальце обручальное кольцо. Он почесал картами нос, подмигнул сидящему сбоку попу и гулко, на всю веранду, пробасил: — Пики! А где же Котька? Ага, вот он где! Через приоткрытую дверь я увидел, как он шнырял по гостиной в своей гимназической курточке. Мне было хорошо видна обтянутая красным плюшем мебель докторской гостиной: низенькие мягкие кресла, кушетка, маленький столик на бамбуковых ножках. Котька взял с этажерки какую-то толстую книгу и сел на кушетку. Прошла через гостиную горничная, неся перед собой тяжелый дымящийся самовар. Она понесла его в столовую. Скоро, наверное, туда же уйдет чаевничать доктор со своими гостями. — Отойдем! — прошептал Куница и потянул меня за полу рубашки. Мы перешли на другую сторону проулка. Отсюда тоже можно было разглядеть, что делается на докторской веранде. Вон, согнувшись над картами, сидит доктор, а наискосок от него трясет своей бородой Прокопович. Он опять что-то записывает мелком на сукне. Видно, снова выиграл. Какой он сейчас тихий, ласковый, а вчера орал на меня, ничего слушать не хотел. Ясно, он будет заступаться за Котьку, раз обыгрывает его отца. Я следил за всей этой компанией и еще больше ненавидел Котькиного отца и его приятелей. Ведь этими толстыми, мясистыми руками еще сегодня утром доктор Григоренко там, в крепости, трогал стынущие веки застреленного человека, которого он сам же выдал петлюровцам. Как он мог теперь шутить, спокойно смеяться, играть в карты? Юзик Стародомский тоже, не отрываясь, глядел на веранду. — Подождите меня тут, — вдруг, повернувшись к нам лицом, сказал он и, мигом перепрыгнув через глиняный лазаревский заборчик, исчез в темноте. Скоро Куница явился, держа в руках четыре квадратные черепицы. Я знаю, откуда их он выдрал: такими красными черепицами огорожены лазаревские клумбы. — Бубны! — донеслось с веранды. — Вот постойте, мы дадим вам сейчас бубны! Одну черепицу Юзик протянул Маремухе, другую — мне. Мы вышли на середину проулка: отсюда сподручнее бросать! Я видел покатую крышу и головы сидящих за ломберным столиком. Кто-то засмеялся. Должно быть, поп. Скрипнул стул. Зазвенела посудой горничная. Я слышал стук своего сердца. Ноги у меня стали легкие-легкие. — Бросаем? — заглянул мне в глаза Куница. Отступать некуда. Кивнув головой, я размахнулся. Куница бросил раньше меня. Рядом, совсем над ухом, засвистела его плитка. Он послал вдогонку вторую — слышно было, как, пробивая листву старой яблони, все они с треском и звоном упали на веранду. Я видел — покачнулась и ярко вспыхнула лампа. Отсвет пламени длинной полосой пробежал по саду, точно погнался за кем-то. Должно быть, мы разбили стекло. Женский крик: «Пожар! Горим!» — провожает нас. А мы не чувствуем под ногами ни круглых булыжников, ни проросшего в них влажного подорожника, задыхаясь и толкая друг друга, мчимся к заветной бульварной канаве. Перепуганный Петька Маремуха подбежал к нам уже на бульваре. По аллее бежать опасно: можно наткнуться на петлюровский патруль. Мы свернули влево и осторожно, вытянув, как слепые, руки, ощупывая каждое встречное дерево, стали пробираться к скале. И только под самой скалой, возле белой тропинки, которая, извиваясь вдоль обрыва, ведет к центру города, Куница остановил нас. Мы упали на траву. Вокруг темно. Очень темно. — Кто кричал «пожар»? — спросил у меня Маремуха. Не отвечая, я думал: «Ну и кашу мы заварили! Теперь, если Петька выдаст нас, все пропало! А вдруг в самом деле от разбитой лампы загорелся дом Григоренко?» Я очень ясно представил себе, как багровые языки огня, извиваясь, лижут стены докторского дома, потихоньку поджигают деревянную крышу веранды, пробираются через оконные рамы в дом… А вокруг бегают испуганные доктор с женой, Котька, Прокопович, поп в длинной рясе и швыряют в огонь что попало: вазоны с цветами, стеклянные шары, садовые лейки… Но унять огонь нельзя. Дом пылает все больше и яростнее. Трещат балки, крыша с грохотом валится вниз, и вместо красивого, похожего на маленький замок дома остается груда дымящихся развалин. А утром по всему городу нас, поджигателей, разыскивают вооруженные пикеты петлюровцев… Отдышавшись, мы тихонько побрели в город. Вышли на Тернопольский спуск. Всюду погашены огни. Белая мостовая тянулась вверх, к Центральной площади. Пивная Менделя Баренбойма была закрыта длинной гофрированной железной шторой. Тихо. Никого. Лишь далеко за мостом стучали шаги какого-то запоздалого прохожего. Я подумал: «А что, если пойти к городской ратуше?» Там, вверху, в будочке, день и ночь сидит дежурный. Если в городе пожар, он дает сигнал. Тогда сразу начинается суета, под ратушей открываются широкие двери пожарной команды, на улицу вылетают, стуча копытами, серые кони, запряженные в платформы с насосами и красными бочками. А на линейках мчатся пожарные с блестящими топориками. Непременно надо подойти к ратуше. Если у Григоренко загорелась веранда, дежурный обязательно заметит огонь. Мы делаем круг и подходим к ратуше. Двери пожарной команды закрыты. Минут десять мы ждем у ратуши: вот-вот раздастся оттуда сверху: «Пожар! Горит!» Но там тихо. Сидит в будочке над сонным городом одинокий пожарник, считает от скуки звезды и, должно быть, ничего, кроме крыш, мокрых от росы, да пустых уличек, не видит. Большие стрелки на часах ратуши показывают пол-одиннадцатого. Ой, как поздно! Тетка, наверное, уже легла и калитку закрыла… Калитка в самом деле была на замке. Во двор я попал, перебравшись через забор. Тетка открыла дверь и сразу же, спросив, где я был так поздно, легла снова спать. А я долго не мог уснуть. Мне казалось: вот-вот придут за мной петлюровцы и потащат в тюрьму. А самое главное, ведь защищать-то меня будет некому. Вот если бы дома был отец — другое дело. Но отец далеко. Несколько лет назад, когда мы жили в другом городе, мой отец пил. И крепко пил. Запоем. Его не выгоняли из типографии потому, что он умел набирать по-французски, по-гречески и по-итальянски. А как раз в те годы типография получила много работы из Одессы на разных языках. — Без меня им не обойтись, — ухмылялся отец, рассказывая матери об этих заказах. И в самом деле, заказы эти были доходные, хозяин на них хорошо наживался, и ему поневоле приходилось мириться с пьянством отца. Я никогда не видел, чтобы отец пил дома. Обычно он напивался до беспамятства где-то в городе, а потом, пьяный, бродил по улицам, толкая прохожих и опрокидывая уличные урны. К нам домой хозяин типографии присылал посыльного. Не переступая порога, посыльный спрашивал: — Манджура дома? Хозяин требует! Мать сразу догадывалась, в чем дело. Набросив на худые плечи единственный, уцелевший от глаз отца оранжевый платок, она брала меня за руку. Я знал, что сейчас мы пойдем искать отца, и радовался. В пивных скверно пахло табачным дымом и квашеным ячменем, но зато было очень весело. Облокотившись на круглые мраморные столики, сидели в дыму на кругленьких бочках какие-то незнакомые люди и жадными, большими глотками пили покрытое белой пеной прозрачное пиво. Люди громко ругались, хлопали друг друга по плечам и швыряли на пол, прямо себе под ноги, красные, обсосанные клешни раков. Если в пивных отца не было, мы шли в Александровский сад. Посыльный, сутулясь, шел рядом, и мать расспрашивала его, сколько денег получил отец и скоро ли опять будут выдавать жалованье. За воротами парка, на песчаных площадках играли нарядные дети. Они расхаживали возле скамеек в белых матросских костюмчиках и сандалиях. У девочек в косичках были бантики. Я знал, что этих детей приводили в парк их няньки. Они сидели тут же на скамейках, щелкали семечки и разговаривали друг с другом. Дети катали вокруг клумб желтые обручи, прыгали через скакалки, мальчики рылись в кучах золотистого влажного песка. Возле них на песке валялись деревянные формочки — желтые, розовые, лиловые рюмочки и чашечки. Я завидовал нарядным детям. Мне казалось, что они каждый день едят те розовые пирожные, что выставлены на витрине кондитерской. Мы проходили мимо игравших детей в глубь парка. И здесь мать отпускала мою руку и шла одна вперед. Она то и дело нагибалась, заглядывая под кусты. Посыльный едва поспевал за нею. Я бежал позади, обрывая с веток зеленые стручки акаций, которыми набивал себе полные карманы. Я делал из стручков пищики. Отец любил спать в парке сидя. Прислонится спиной к стволу дерева и спит, наклонив голову. А его замасленная кепка надвинута на глаза, и из кармана торчит горлышко бутылки. Отца будили, он мычал и вертел головой. Его подымали, брали под руки, мать с одной стороны, посыльный с другой, и вели через весь город в типографию. Я шел сзади, часто останавливался у афишных будок, разглядывая плакаты, подолгу стоял около витрин и вообще вел себя так, словно впереди меня шли чужие, незнакомые мне люди. Мне было стыдно за отца. Особенно стыдно мне было, когда он вдруг ни с того ни с сего начинал петь. Мать упрашивала его помолчать — ведь за пение его мог арестовать городовой, но отец не слушался и пел все громче одну и ту же жалобную и тоскливую песню: Мы котелки с собой возьмем, Конвой пойдет за нами, И мы кандальный марш споем С горькими слезами… Подойдя к типографии, мы усаживались на ступеньках высокого каменного крыльца. Посыльный убегал к хозяину. А отец снова засыпал. Выходил хозяин — худенький, рыжий человек среднего роста — и останавливался на крыльце. Потом он шептал что-то на ухо посыльному. Посыльный убегал и возвращался с большим эмалированным кувшином, из которого через край на ступеньки лилась вода. Мать одну за другой стягивала с отца обе рубашки. Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал: — Ну, уйдите, ироды. Вот, ей-богу! Ну, поспать дайте. Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду. Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился. «Чего ты ждешь? — шептал я про себя. — Встань, вырви из рук посыльного кувшин, ударь его по зубам и удирай!» Но отец и не думал удирать. Он вяло растирал воду по лицу мокрой пятерней. Вода текла по его штанам, разливалась вокруг — каменные ступеньки лестницы чернели, словно после дождя. Кувшин наконец пустел. Тогда мать брала у меня рубашку и с трудом натягивала ее на влажное тело отца. Отец сидел смирно и, видно, уже больше спать не хотел. Его уводили в типографию, а мы шли домой. Однажды мать забрала в типографии за отца получку и куда-то ушла. Отец возвратился домой сердитый. Увидев, что матери нет, он схватил с полочки будильник, завернул его в клеенку с нашего обеденного стола и, прихватив с комода кружевную скатерть, убежал из дому, оставив меня в комнате одного. Мать вернулась к вечеру. Она связала в узел свои платья, мое белье и отвела меня к соседке. — Поберегите моего сына и вещи, Анастасия Львовна, пока я вернусь, — сказала мать, отдавая соседке узел и деньги. — Я поеду в Одессу, к сестре, разузнаю, нельзя ли совсем переехать туда. В Одессе, говорят, есть доктор, который лечит людей от водки. Может, он вылечит и моего мужа — житья с ним нет. Она попрощалась с Анастасией Львовной, поцеловала меня и ушла. А через два дня мы узнали, что пароход «Меркурий», на котором мать уехала в Одессу, возле Очакова наскочил на германскую мину. До поздней ночи кричали на Суворовской газетчики: — Гибель «Меркурия»! Гибель «Меркурия»! Немецкие мины в Черном море. Отец ходил на почту, посылал телеграммы то в Одессу, то в Очаков. Он все надеялся, что мать спаслась и не потонула вместе с другими. Я долго не понимал, что случилось. Как и отец, в первые дни я был уверен, что мать жива, скоро вернется и мы поедем в Одессу, где живет доктор, который лечит всех людей от водки. Недели через две после гибели «Меркурия» я спросил Анастасию Львовну: — И капитан потонул? — И капитан, — ответила она мне жалобным голосом, и я вдруг удивительно ясно представил себе, как посреди моря одиноко плавает белая фуражка-капитанка с черным околышем и золотым галуном, а сам капитан, пуская бульки, медленно идет ко дну. …После смерти матери отец сделался хмур и неразговорчив. Он бросил пить водку, приходил с работы прямо домой и все молчал. Коренастый, белолобый, в длинной сатиновой рубахе, подпоясанной сыромятным ремешком, он все ходил молча от комода к подоконнику, задевая ногами стулья. Я сидел в самом углу на топчане и следил оттуда за его широкими, упрямыми шагами, видел его сгорбленную спину, слышал гулкий стук его ботинок. Мне казалось, что отец сумасшедший, что вот-вот он схватит стул, бросит его об стену, с грохотом опрокинет на пол комод, вышвырнет одну за другой в окно все глубокие тарелки, а потом закричит и возьмется за меня. Но однажды отец пришел домой раньше, чем всегда. В руках у него было много свертков. Я сперва подумал, что это отец купил мне гостинцы, и обрадовался. Но отец высыпал свертки на ободранный стол и сказал: — Поедем, сынку, отсюда к Марье Афанасьевне. Раз такое дело стряслось, чего ж нам больше здесь оставаться? Я знал, что Марья Афанасьевна, сестра отца, живет в городе, до которого надо ехать трое суток по железной дороге. На следующий день мы уехали. …Так, вспоминая о своем отце и о том, как мы переехали сюда, я заснул. НАДО УДИРАТЬ! Утром, когда я еще спал, ко мне прибежали Петька и Куница. Куница был встревожен. Про Маремуху и говорить нечего.

The script ran 0.014 seconds.