1 2 3 4 5 6 7 8 9
Ревнивый блеск потух в ее глазах. Теперь они светились кокетством.
— Ну, а как вам нравится мое платье?
Став в позу, мадам Крюшо слегка изогнула стан, дабы эффектнее преподнести свое новое платье ядовито-зеленого цвета, обшитое по подолу желтой тесьмой, что, по мнению мадам, должно было ее молодить. Волосы, только что побывавшие в руках парикмахера и уложенные волнами, блестели, словно металлические. Мадам Крюшо обожала наряды, являлась постоянной покупательницей «Галери де Ренн» и последнее время неустанно демонстрировала Стефену наиболее изысканные свои туалеты, которых он, увы, попросту не замечал. Именно это его равнодушие и разжигало еще больше ее желание. Мадам видела, что она не существует для него как женщина, что, быть может, женщины вообще не существуют для него. Он, казалось, был так же невинен, как тот молодой кюре, который одно время служил у них в приходе. Она обожала молодого кюре издали и мечтала о нем по ночам, лежа в постели со своим бакалейщиком, который, утолив плотский голод и похлопав ее по неотзывчивым ягодицам, весьма немузыкально храпел рядом. Но то влечение было мимолетной мечтой, невесомой, как прикосновение крыла бабочки, по сравнению с этим неукротимым желанием, которое кипело у нее в крови, жгло ее так, что ей хотелось схватить Стефена в объятия и задушить поцелуями.
Она была слепа и не видела отчаянного комизма своего положения. Не странно ли, что она, именно она, душой и телом погрязшая в мелочных заботах своего коммерческого предприятия, крикливая, деспотичная искупая, привыкшая нагло обвешивать на сахаре, обмеривать на сидре и вымогать последнее су у прижимистых крестьян, — не странно ли, что именно она, стоя на пороге пятого десятка, влюбилась по уши в этого юнца, почти подростка, который годился ей в сыновья, и растаяла, размякла, словно девчонка! Дети, приятельницы, приумножение капитала — все потеряло для нее интерес. Муж стал ей невыразимо противен. Его ужимки, буржуазная манерность, его привычка чавкать и исподтишка выпускать газы после очередной кружки пива вызывали в ее душе бурю ненависти и отвращения.
— Je te defends de passer Ie gaz en bas![17] — вне себя от ярости кричала она ему. В то же время она стала тщательнее ухаживать за собой. Чаще принимала ванну, чаще меняла белье, начала употреблять более крепкие духи и сосать душистые лепешечки. Ей казалось, что жизнь потеряет для нее всякий смысл, если она не заполучит Стефена.
И вот неожиданно — словно бог внял ее мольбам — мадам осенила блестящая мысль. Как она не подумала об этом раньше! В то же утро она перехватила Стефена в коридоре.
— Друг мой, у меня отличная новость для вас! — радостно воскликнула она. — Вернее сказать, поручение. Мсье Крюшо непременно хочет, чтобы вы написали мой портрет.
От неожиданности Стефен не сразу нашелся, что сказать.
— Да-да, — закивала она. — Крюшо просто загорелся этой идеей. Вчера вечером он ни о чем другом говорить не мог. Портрет во весь рост… маслом.
— Но, мадам… — Стефен нахмурился, стараясь подыскать благовидный предлог для отказа. — Я… я не пишу портретов… я работаю в другом жанре…
Она ободряюще улыбнулась ему.
— Не тревожьтесь, mon petit. Я позабочусь, чтоб ваш труд был оплачен. Значит, договорились. В четверг начнем.
Прежде чем он успел что-либо возразить, она покровительственно похлопала его по руке и поспешно удалилась, кинув ему на прощанье лукавый взгляд через плечо.
По четвергам в городе прекращали торговлю раньше обычного, и в эти дни после полудня, когда лавка была уже закрыта, в доме Крюшо становилось необычайно тихо. Однако такая мертвая тишина царила в этот четверг в доме с закрытыми ставнями, что это поразило Стефена, едва он переступил порог, и показалось ему слишком необычным. Мадам Крюшо встретила его у дверей.
— Сегодня урока не будет, — торжественно объявила она. — Я отправила девочек за город с Мари.
И мадам Крюшо пояснила, что раз в месяц служанка навещает своих родителей, живущих в Сен-Вале, и порой, снисходя к ее просьбам, ей разрешают взять с собой девочек.
— Ну, а муж, разумеется, уехал на рынок в Ренн за товаром, — мимоходом обронила мадам Крюшо. — Нам никто не будет мешать.
И снова глубокая тишина, в которую был погружен дом, неприятно поразила Стефена: даже из погреба, где Жозеф, помощник хозяина, задерживался обычно часа на два после закрытия магазина, сверяя выручку с оставшимися в наличии товарами, не доносилось ни звука. Дом был совершенно пуст. Когда же они прошли в столовую, Стефен прирос к месту, увидев на столе два прибора из праздничного сервиза мадам Крюшо, жесткие крахмальные салфетки и букет пунцовых роз в вазе.
— Вы не возражаете, если для начала мы с вами позавтракаем? Так будет удобнее.
Продолжая без умолку болтать деланно непринужденным тоном, мадам Крюшо достала из буфета жареного цыпленка под грибным соусом, салат, страсбургский паштет, компот из персиков и бутылку шампанского. И лишь после того, как тарелка Стефена была наполнена до краев, мадам Крюшо позволила себе взглянуть на него. Она уже не в силах была сдерживать влюбленную улыбку, расползавшуюся по ее пухлому лицу.
— Я хотела, чтобы наш первый сеанс протекал в приятной, уютной обстановке. Мы так славно позавтракаем tete-a-tete,[18] не правда ли? Вы должны как следует подкрепиться перед работой. — При этих словах она бросила на него кокетливый взгляд. — Позвольте налить вам шампанского — это наша лучшая марка. Пять франков бутылка.
Стефену стало не по себе. Он был смущен и озадачен. Но постоянное недоедание приучило его не быть щепетильным там, где дело касалось еды. Он принялся уничтожать предложенное угощение, понимая, что в его положении не приходится отказываться, и вместе с тем с возрастающей неловкостью замечая то и дело устремляемые на него томные взгляды. При этом он не мог не заметить также, что бюст мадам Крюшо, колыхаясь при каждом вздохе столь бурно, что ее массивный подбородок едва не исчезал между пышных грудей, придвигается к нему все ближе и ближе. Вопреки обыкновению, она на этот раз не прикасалась к еде и жеманно положила себе на тарелку только крылышко цыпленка, однако уже вторично наполнила шампанским свой бокал. Ее круглые глазки поблескивали, как хорошо отполированный мрамор. Она едва удерживалась, чтобы не коснуться руки Стефена, ее неодолимо влекло к нему. Неужто он все еще не догадывается, какие изысканно тонкие наслаждения сулит ему ее благосклонность? Но его простодушие лишь усиливало ее тягу к нему.
— Друг мой, — воскликнула мадам Крюшо, — можете ли вы вообразить себе, чем была моя жизнь здесь, в Нетье, эти последние пятнадцать лет?
— К сожалению, все эти годы я не был с вами знаком, — принужденно, хотя и учтиво, улыбнулся Стефен.
— Да, — задумчиво протянула она. И, внезапно понизив голос, добавила: — И все же это вы открыли мне всю пустоту моего существования.
— Это было бы большой неблагодарностью с моей стороны, мадам… если бы это было так.
— Это так. — Он ничего не ответил, и она энергично тряхнула головой. — Да, это вы, мой друг, открыли мне глаза на новые горизонты, о которых прежде я не смела и мечтать. О, только не поймите меня превратно! Мсье Крюшо хоть и не слишком нежен и деликатен, но вполне достойный человек. И, конечно, я порядочная женщина. Но бывают минуты, когда сердце сжимается от одиночества и чувствуешь потребность довериться кому-то. Ах, мой друг, когда говорит сердце, — тут мадам Крюшо глубоко вздохнула, — должны ли мы ему противиться? Что дурного в том, чтобы послушаться веления сердца… соблюдая, конечно, осторожность?
Стефен сидел скованный и молчаливый. На мгновение ошеломляющая догадка промелькнула у него в мозгу, но он тотчас отогнал прочь эту дикую мысль. Однако он чувствовал, что нужно немедля приниматься за работу, раз уж это неизбежно, и по возможности сократить сеанс. Он отодвинул от себя тарелку.
— А теперь, мадам, если вы не возражаете, мы можем начать. Мне думается, лучше сделать сперва предварительный набросок. Где вы хотели бы расположиться? В гостиной?
Она пристально поглядела на него и судорожно глотнула.
— Нет-нет, наверху освещение лучше, — пролепетала она и, встав из-за стола, направилась к двери. — Я сейчас приготовлюсь. Допивайте ваше вино, а потом подымайтесь наверх.
Стефену еще ни разу не приходилось бывать в верхних комнатах. Помедлив минут пять, он направился наверх. Лестница, застланная тонкой ковровой дорожкой, была тускло освещена, ступеньки скрипели у него под ногой. Пахло сырами, которые вылеживались, должно быть, в стенном шкафу. Дверь, выходившая на площадку лестницы, была приотворена. Стефен решил, что это дверь в гостиную, и уже хотел было постучать, но услышал голос мадам Крюшо:
— Войдите, mon ami.[19]
Он отворил дверь.
Мадам Крюшо, стоя возле двуспальной кровати, выжидательно глядела на него, как бы ища одобрения. Она уже успела сменить платье на пеньюар и стояла в вызывающей позе, уперев руку в бедро и придерживая одну полу пеньюара, так чтобы видны были шелковые полосатые панталоны с пышной кружевной оборкой, ниспадавшей на массивные колени, и нарядная розовая сорочка, на которой еще остались влажные пятна от духов и складки от только что снятого тугого корсета.
Холодный пот выступил у Стефена на лбу. Каждая мелочь в этой безвкусной, пышной и неряшливой комнате до боли отчетливо врезалась ему в память: пестрый ковер и тяжелые драпри, замызганный комод, ночной горшок под кроватью и даже пижама мсье Крюшо, сунутая впопыхах под подушку. Стефен побелел. Неправильно истолковав остановившийся взгляд его широко раскрытых глаз, мадам Крюшо стыдливо наклонила голову, притворно вздрогнула и с неуклюжим кокетством шагнула к нему. Это было уж слишком. Стефен попятился. Непреодолимое отвращение отразилось на его лице. Он был страшно зол на себя за то, что попал в такое идиотское положение, — в этом фарсе было что-то глубоко унизительное. Он молча повернулся и опрометью выбежал из комнаты.
В тот же вечер, сидя у себя в мансарде, Стефен услышал, как резко хлопнула парадная дверь и на лестнице раздались тяжелые шаги. Мсье Крюшо, не постучавшись, влетел в комнату. Бакалейщик даже не успел сменить дорожного костюма и находился в состоянии наигранного бешенства.
— Как вы осмелились… жалкий нищий… строить куры моей жене, едва я ступил за порог! Имейте в виду, я могу сейчас же обратиться в полицию! Я всегда подозревал, что вы — подлый змееныш. Но чтобы ужалить руку, которая вас кормила!.. Женщину с таким чистым сердцем!.. Мать двоих детей!.. Нет, какова наглость, каково бесстыдство! Мы вас рассчитали, разумеется. Чтоб я не видел больше вашей гнусной физиономии в моем магазине! Но сначала вы должны возместить мне… возместить нанесенный вами ущерб… хотя бы картиной…
Стефен знал, что мсье Крюшо недолюбливает его, но эта сцена была разыграна по наущению мадам — сейчас муж был орудием разъяренной жены. И, не слушая Крюшо, который продолжал изрыгать угрозы, Стефен с презрительной и горькой усмешкой вырвал лист из блокнота, лежавшего на столе, и молча протянул его бакалейщику. Это был набросок, который он только что сделал по памяти: мадам Крюшо, толстая, полураздетая, бесстыдно улыбаясь, стояла возле своей двуспальной кровати.
Мсье Крюшо умолк от неожиданности и уставился на убийственный рисунок; лицо его позеленело. Он уже хотел было разорвать набросок, но врожденная сметка укротила порыв. Он тщательно свернул бумагу в трубочку и аккуратно положил на дно шляпы. Затем, воровато отведя глаза, повернулся и вышел из комнаты.
5
Наутро Стефен упаковал рюкзак, связал холсты и, водрузив на спину свою кладь, ушел из Нетье пешком. Он решил отправиться в Фужер, до которого было километров тридцать, и к вечеру, изнемогая от усталости и жары после такого изрядного перехода под палящим солнцем, достиг города, раскинувшегося по склонам небольшого холма и рассеченного надвое шоссе, ведущим в Париж. Здесь он отыскал дешевый ресторанчик, куда, как ему казалось, должны заглядывать проезжие шоферы. Официант, к содействию которого он решил прибегнуть, выразил уверенность, что попутная машина несомненно подвернется, и в самом деле, часов около девяти грузовик с прицепом остановился перед гостиницей и двое мужчин в комбинезонах вылезли из машины и вошли в ресторан. Через несколько минут официант поманил Стефена, последовал обмен приветствиями и рукопожатиями, несколько слов было брошено как бы вскользь и подхвачено на лету, и вопрос был улажен. Вещи Стефена сунули под сидение, и машина тронулась.
Ночь была теплая, безветренная. Они проезжали погруженные в сон деревни, опустевшие, словно вымершие, города, где лишь изредка мерцали в окнах огоньки, проехали Вир, Аржантан, Дре. Теплый воздух свистел в ушах, колеса громыхали по булыжным мостовым. Луна Меланхолично опускалась за призрачно-серые вершины тополей. Наконец в туманной дымке забрезжил робкий рассвет, и, перебравшись через Сену у Нейи, они въехали в Париж через заставу Майо и остановились у Центрального рынка. Здесь Стефен, поблагодарив своих новых приятелей, распростился с ними.
Город еще не проснулся, он казался серым и обветшалым, но Стефен, шагая по Новому мосту, с наслаждением вдыхал влажный воздух. Он снова был в Париже, он чувствовал себя окрепшим после жизни в Нетье, а главное — был исполнен твердой решимости явить миру свой талант.
Когда двери ломбарда на улице Мадригаль открылись, Стефен уже стоял у входа. Он заложил свои часы с цепочкой — подарок отца ко дню рождения, когда ему исполнился двадцать один год, — и получил за них сто восемьдесят франков. Затем, после довольно продолжительных поисков и отчаянного торга с хозяйкой, он нашел себе пристанище в переулке неподалеку от площади Сен-Северин, в районе, издавна служившем последним прибежищем всем представителям богемы. Это был очень бедный квартал и совсем нищенская мансарда, почти без всякой обстановки и ужасающе грязная, но она находилась под самой крышей, была хорошо освещена и стоила недорого — всего десять франков в неделю. Стефен сразу принялся за работу: попросил швабру и ведро и начал скрести пол. Он вымыл даже стены, так что они стали выглядеть почти сносно, хотя следы от давленых клопов кое-где все же остались.
Был уже третий час, но Стефен, не помышляя о еде, выбрал четыре холста и торопливо зашагал по набережной в лавку Наполеона Кампо. Торговец красками сидел, как всегда, на ящике за конторкой, свесив короткие ноги, скрестив руки на груди. На нем была синяя суконная куртка и желтая вязаная шапочка, из-под которой торчали большие, неправильной формы уши. Багровые щеки его заросли щетиной. Он дружески кивнул Стефену, словно они виделись только вчера.
— А, мсье аббат! Чем могу служить?
— Прежде всего скажите, сколько я вам должен?
— Отлично. Вы честный человек. — Взяв у Стефена пятьдесят франков, торговец кинул их в потертый кожаный кошелек.
— А теперь, мсье Кампо, я хочу попросить у вас очень большой холст — два метра на восемьдесят сантиметров.
— Ого! Вы задумали большое полотно? Расплатитесь наличными, конечно?
— Не деньгами, мсье Кампо. Вот этим.
— В своем ли вы уме, мсье аббат? Помилуй бог, да у меня весь подвал завален холстами. Я набрал их по своему мягкосердечию, а теперь этот хлам совестно даже выбрасывать на помойку.
— У вас не только хлам, Кампо. К вам приносили свои работы и Писсарро, и Буден, и Дега.
— Ну, вы-то ведь не Дега, мой милый аббат!
— Как знать, может, в один прекрасный день и я стану кем-то.
— Mon Dieu![20] Все та же песня, все те же бредни! Значит, вы собираетесь выставить этот большой холст в Салоне, где вокруг «его будут собираться толпы народа? Слава и деньги придут к вам на будущей неделе? Бред!
— Тогда возьмите сейчас двадцать франков, а в залог за остальное — эти картины.
Острые голубые глазки Наполеона Кампо зорко впились в бледное серьезное лицо юноши. Так много, много лиц прошло перед торговцем красками за эти тридцать лет, что они уже стерлись в его памяти. Кампо, человека от природы флегматичного, расшевелить было не так-то легко, а с возрастом он еще больше зачерствел. Но случалось, хотя и редко, что какие-то нотки в голосе, какие-то черточки в лице попавшего в нужду художника, какой-то внутренний скрытый огонь, которому трудно противостоять, — вроде как у этого маленького чудака-англичанина — оказывали вдруг свое действие на Кампо. Он призадумался, затем соскочил с ящика и, ворча, принялся шарить по полкам. Когда на прилавке перед Стефеном появилось то, что он просил, — кусок хорошего плотного холста — на секунду наступило молчание.
— Двадцать франков, вы сказали?
— Да, мсье Кампо. — Стефен отсчитал монеты.
Наполеон Кампо взял понюшку табаку, задумчиво вытер мясистый нос обшлагом синей куртки.
— А теперь вы, конечно, начнете помаленьку подыхать с голоду?
— Ну нет, не совсем так. Во всяком случае, холст у меня есть, а на остальное мне наплевать.
Снова наступило молчание. Неожиданно Кампо отпихнул монеты к краю прилавка, у которого стоял Стефен.
— Положите их в вашу церковную кружку, мсье аббат, и давайте сюда вашу жалкую мазню.
Изумленный Стефен протянул ему холсты. Даже не взглянув на них, торговец сунул картины под прилавок.
— Но неужели… Неужели вы не хотите поглядеть на них? Это же… Это же лучшее из всего, что я когда-либо написал.
— Я не разбираюсь в картинах, только в людях, — ворчливо буркнул Кампо. — Мое почтение, мсье. Желаю удачи.
В три часа Стефен вернулся с холстом к себе в мансарду и тут же отправился в велосипедную мастерскую на улицу Бьевр. Пока все складывалось удачно, но по мере приближения к частному предприятию мсье Бертело уверенность стала покидать Стефена. Он волновался, неясные предчувствия заставляли учащенно биться его сердце. В последние месяцы он часто думал об Эмми. Воспоминание о нескольких коротких мгновениях, проведенных с нею в узком темном коридоре, упорно, настойчиво возвращалось и тревожило его.
Он нашел ее во дворе за мастерской. Она стояла, наклонившись над красным гоночным велосипедом, сверкавшим никелем и позолотой. У Стефена захолонуло сердце, когда он ее увидел. Услыхав его шаги, она подняла голову, без всякого удивления ответила на его приветствие и снова принялась смазывать втулки. У Стефена опять нелепо заколотилось сердце, но по прежним встречам с нею он уже слишком хорошо знал ее характер и воздержался от всяких проявлений обуревавших его чувств.
— Славная машина, — сказал он, помолчав.
— Это мой велосипед. Скоро я его испробую. — Она выпрямилась, откинула прядь волос со лба. — Так ты вернулся в Париж?
— Сегодня утром.
— Хочешь взять напрокат велосипед?
Стефен отрицательно покачал головой.
— У меня сейчас более важные дела.
Снова наступило молчание. Стефен всегда слегка возбуждал ее любопытство, и сейчас он без труда достиг цели — ее любопытство было задето.
— Что это ты задумал?
Стефен собрался с духом.
— Слыхала ты о Люксембургской премии, Эмми? Это соревнование, в котором могут принять участие все художники, еще ни разу не выставлявшиеся в Салоне. Я думаю попытать счастья. — И, видя, что она равнодушно отвернулась, он поспешно добавил: — Поэтому я и пришел сюда. Я хочу, чтобы ты позировала мне.
— Вот как? — Она удивленно уставилась на него. Выражение ее лица изменилось. — Ты хочешь написать мой портрет?
— Ну да. — Он старался говорить небрежно. — Тебя еще никогда не писали?
— Нет. Хотя давно бы следовало, принимая во внимание мою известность.
— Ну вот, теперь ты имеешь эту возможность. Для тебя это будет совсем не плохо. Все лучшие полотна выставят в «Оранжери». Тебя, конечно, сразу узнают.
Он видел, что разбередил ее тщеславие. Но она еще колебалась и мерила Стефена взглядом, словно оценивая его способности.
— А ты умеешь писать? Я хочу сказать, можешь ли ты написать так, чтоб было похоже?
— Положись на меня. Я уж постараюсь.
— Да, я думаю, что ты постараешься, — в своих же интересах. — Внезапно она вспомнила что-то. — Но ведь в следующем месяце я уезжаю в турне.
— Времени хватит, если ты в течение трех недель будешь приходить ко мне каждый день. А детали отработать я могу и без тебя, когда ты уедешь.
Снова он видел, что она мысленно прикидывает, стоит ли игра свеч.
— Ладно, — сказала она наконец своим обычным, резким, грубоватым тоном. — Не все ли мне равно, в конце-то концов. Меня от этого не убудет, я полагаю.
Стефен с трудом подавил возглас радости и облегчения. Дело было не только в том, что он давно, с первого дня знакомства, мечтал написать ее, но она к тому же как нельзя лучше подходила к той теме, которая сейчас целиком завладела его воображением. Он поспешно дал девушке свой новый адрес, попросил ее прийти к десяти часам утра — в черном свитере и плиссированной юбке — и поскорее распростился с нею, боясь, как бы она не передумала.
Шагая по бульварам, он был приятно взволнован достигнутыми за день успехами и только тут вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера, когда шофер попутной машины поделился с ним бутербродом. Голод поразил его внезапно, как удар грома. Он нырнул в первую попавшуюся лавчонку и купил небольшую булку и кусок колбасы. Но стоять на месте он не мог. В сгущающихся сумерках он побрел мимо Ботанического сада, покусывая хрустящую булочку и сочную колбасу в оболочке нежного белого сала. Как вкусно! Он чувствовал себя свободным, счастливым и необычайно взволнованным.
6
На следующий день он все приготовил для сеанса, поставил холст на мольберт и стал ждать Эмми, сгорая от нетерпения. Она опоздала на двадцать минут.
— Наконец-то! — воскликнул он. — Я думал, что ты уж не придешь.
Она ничего не ответила. Остановившись на пороге, она окинула взглядом жалкую конуру — голые дощатые половицы, колченогий плетеный стул и провисшую складную кровать. Потом перевела холодный, безжалостный взгляд на Стефена.
— Ты что — вконец обнищал!
— Почти что.
— Зато нахальства у тебя хоть отбавляй. Заманить меня в такую дыру! Здесь негде даже повесить жакет.
Стефен покраснел и принужденно улыбнулся.
— Конечно, это далеко не палаццо, но и не такая уж плохая комната для художника. Только дай мне написать тебя, и ты об этом не пожалеешь.
Она скорчила презрительную гримасу, опустив уголки губ, но все же, пожав плечами, вошла в комнату, позволила Стефену снять с нее жакет и подвести ее к окну.
Освещение было прекрасное, и, почувствовав внезапно прилив сил, Стефен начал набрасывать композицию, которая теперь всецело завладела им. Так как по условиям конкурса сюжет должен быть «классическим», Стефен взял за основу аллегорию на античную тему, хотя и в современной интерпретации: картина должна была называться «Цирцея и влюбленные». Возможно ли, что нелепая история с мадам Крюшо, отложившись где-то в подсознании, послужила той искрой, которая воспламенила мозг Стефена, озарив его этим странным видением! Причудливые символические образы реяли перед его мысленным взором, держа в плену все его чувства. Сладострастие вступало в борьбу с добродетелью, и похоть принимала форму крадущихся, подстерегающих свою добычу зверей… Все это пока еще было похоже на сон, на мираж, однако в таинственных глубинах сознания он ощущал силы, способные воплотить это видение в жизнь.
Он мог бы писать целый день, но выражение лица Эмми заставило его насторожиться, и он побоялся задерживать ее слишком долго. В полдень он сказал ей, что, пожалуй, на сегодня хватит. Она тотчас подошла к холсту, на котором он углем сделал уже довольно отчетливый набросок с нее во весь рост. Хмурое выражение сбежало с ее лица, угрюмый взгляд просветлел, когда она увидела себя в центре полотна в такой естественной, привычной для нее позе: ноги слегка расставлены, руки упираются в бедра… Она не промолвила ни слова, молча позволила Стефену подать ей жакет и лишь на пороге обернулась и кивнула ему:
— Завтра в это же время.
Весь день, пока не стемнело, он работал над фоном. И затем день за днем продолжал работать почти без отдыха, не всегда в одинаково приподнятом настроении, но всегда упорно и целеустремленно, временами испытывая упадок духа, временами — мгновения опьяняющего восторга. И вместе с тем, изо дня в день встречаясь с Эмми, он не мог не замечать, как растет его чувство к ней. С каждым днем ему недоставало ее все больше и больше, и, когда по окончании сеанса она уходила домой, он тосковал по ней. Здесь, в Париже, без Пейра, без Глина он был очень одинок. Но только ли чувство одиночества заставляло его постоянно искать общества Эмми? Досадуя на свою слабость, Стефен напоминал себе, какую антипатию пробудила она в нем при первой встрече и как не раз потом ее нечуткость и грубость возмущали его. Когда Эмми бывала в дурном настроении, он пытался развлечь ее беседой, но она отвечала ему односложно, а если он предлагал ей отдохнуть, она тут же, не обращая на него ни малейшего внимания, закуривала сигарету и, растянувшись на животе на его кровати, принималась перелистывать мятые страницы какого-нибудь спортивного журнала. Стефен понимал, что сам он ничуть не интересен ей и только тщеславие приводит ее ежедневно в его каморку. Десятки раз на дню она подходила к мольберту, чтобы проверить, как идет работа, и ни разу не обмолвилась добрым словом о его искусстве, но зато нахваливала себя:
— А я выгляжу совсем недурно, правда?
Когда он рассказал ей легенду о дочери Гелиоса и морской нимфы Персы, описанную в «Одиссее», ее воображение разыгралось. Мысль о том, что она как бы обладает силой, способной превращать человеческие существа в диких зверей, заставила ее улыбнуться.
— Поделом им! Чтобы неповадно было лезть!
Ее вульгарность покоробила Стефена. Однако даже это не могло его отрезвить. Почему так упорно, так неудержимо влекло его к ней? Он старался проанализировать свое чувство. Что он, в сущности, знает о ней? Да почти ничего. Разве только то, что она банальна, груба, чрезвычайно упряма и примитивна, совершенно лишена воображения и абсолютно бессердечна. Сущее ничтожество. Она не имела ни малейшего представления об искусстве, нисколько не интересовалась его работой, и ей становилось нестерпимо скучно, как только он начинал говорить с ней о живописи. Но она была божественно сложена — разве он не воспроизводил на холсте каждый тончайший изгиб ее сильных стройных ног, ее плоского живота и крепких маленьких грудей? — и вместе с тем миниатюрна. И хотя пышные тела рубенсовских женщин могли восхищать его на полотне, в жизни его влекло к более изысканным пропорциям. А в ней была та отточенность форм, то изящество, которые всегда приводили ему на память гойевскую «Маху». Тем не менее ее никак нельзя было назвать красивой. Она походила на хорошенького мальчишку, но губы у нее были слишком тонкие, ноздри слишком сильно вырезанные, а выражение лица, когда она не следила за собой, почти угрюмое. Он ясно видел все ее недостатки, но, как ни странно, это нисколько не уменьшало его влечения к ней. Чувство росло, невзирая на все старания Стефена подавить его.
Он беспрестанно, каждую минуту, стремился быть возле нее, и, как только она уходила, им овладевало беспокойство, и он чувствовал себя несчастным. Так остро и болезненно отзывалась на нем малейшая перемена в ее настроении, что его охватывало презрение к самому себе. В те редкие минуты, когда она была мила с ним, душа его ликовала. Порой, когда Эмми была расположена поболтать, она принималась расспрашивать Стефена о той единственной стороне его жизни, которая, по-видимому, только и могла интересовать ее.
— Это правда, что у твоих родителей grande propriete[21] в этом самом… в Сус…сексе? Много акров отличной земли?
— Не так уж много. — Стефен улыбнулся. — Это тебе Глин наболтал? Он преувеличивает.
— И ты должен был стать священником, но тебя выгнали из семинарии?
— Ты же знаешь, что я оставил ее по собственной воле.
— Для того, чтобы жить в этакой конуре? — В голосе ее звучало недоверие.
— Мне очень нравится эта комната… когда ты здесь.
Она пожала плечами, но не так презрительно, как обычно. Лесть легко находила доступ к ее сердцу. Такого рода дружелюбие, хотя ничего и не обещало ему, было все же куда приятнее убийственного равнодушия, с каким она обычно встречала все его попытки понравиться ей. И пока она, лениво потягиваясь, как кошка, позировала ему, он принялся рассказывать ей, ни на секунду не отрываясь от работы, различные истории из жизни Стилуотера, которые, как ему казалось, могли позабавить ее и развлечь. Когда запас воспоминаний иссяк, он умолк. С минуту она раздумывала, а затем неожиданно заявила:
— Конечно, я сама всю жизнь жила с артистами… среди артистов, — поправилась она. — Я и сама артистка. Я понимаю, что человек иной раз может всем пожертвовать ради искусства… Но только это делают те, кому и жертвовать-то, правду сказать, нечем. А ты — другое дело. Отказаться от bonne propriete,[22] которые ты мог бы унаследовать… — Она умолкла и пожала плечами. — Это просто глупо.
— Не так уж глупо, — улыбнулся он. — Ведь иначе я не встретился бы с тобой. — Его снова с такой силой вдруг потянуло к ней, что он замолчал, не смея поднять на нее глаза. — Разве ты не видишь, Эмми?.. Ты мне стала бесконечно дорога.
Она жестко рассмеялась и предостерегающе подняла палец.
— Это вы бросьте, мсье аббат, такого уговора, не было.
Стефен снова взялся за кисть, чувствуя, что потерпел поражение. И весь вечер унизительное воспоминание о том, как она дала ему отпор, терзало его. Он знал, что мог бы завоевать ее благосклонность, если бы пригласил ее пойти куда-нибудь вечером, — она обожала различные второсортные развлечения. Но у него не было ни гроша. Он жил примерно на полфранка в день, обходясь до шести часов вечера одной булочкой или яблоком, после чего в полном одиночестве съедал какое-нибудь блюдо в самом дешевом кафе.
Как-то раз, когда их сеансы уже подходили к концу, Эмми пришла позднее обычного и притом в необыкновенно приподнятом настроении. На ней был короткий красный, обшитый галуном жакет фасона «зуав» и новое желтое жабо. Стефен заметил, что она вымыла голову и причесалась.
— Ты изумительно хороша сегодня, — сказал Стефен. — А я уже перестал тебя ждать.
— У меня было деловое свидание с Пэросом. Пришлось ехать черт знает как далеко… на бульвар Жюля Ферри. Но зато я получила такой контракт, какой мне нужен.
— Это хорошо. — Стефен улыбнулся, хотя при мысли о ее скором отъезде сердце у него упало. — Когда же ты уезжаешь?
— Четырнадцатого октября. Отложили еще на две недели.
— Мне будет очень не хватать тебя, Эмми. — Он наклонился к ней. — Больше, чем ты думаешь.
Она снова рассмеялась, и ему бросилось в глаза, что зубы у нее очень ровные, острые и довольно редко посаженные. Оживленно, даже несколько аффектированно, она принялась рассказывать о том, как ей удалось взять верх над Пэросом и заставить его подписать контракт на тех условиях, которые ее устраивали.
— Говорят, у него доброе сердце, — сказала она в заключение, — а по-моему, он просто gobeur — слюнтяй.
Зная, что ей обычно бывает скучно слушать его, Стефен всячески старался, чтобы она подольше говорила о себе. Потом, когда стало смеркаться, он положил кисть и сказал:
— Можно я провожу тебя? Такой чудесный вечер…
— Ну что ж, — как всегда, пожала она плечами. — Если тебе так хочется…
Она надела жакет, они спустились с лестницы и вышли на бульвар Гавранш. Свет уличных фонарей сиял и дробился в теплом неподвижном воздухе, притихший город был прекрасен и исполнен таинственности. По тротуару, рука в руке, медленно прогуливались пары. Вечер, казалось, был создан для влюбленных. Боковой улочкой, спускавшейся к реке, они прошли мимо кафе, где в саду, освещенном китайскими фонариками, свисавшими с ветвей платана, танцевали под звуки аккордеона. Со стороны это выглядело весело и нарядно, и Стефен заметил, что Эмми вопросительно на него посматривает.
— Ты не любишь танцевать?
Краска медленно залила его щеки. Мучительно страдая от сознания своей неполноценности, он покачал головой и пробормотал смущенно:
— Боюсь, что я не очень-то гожусь для этого.
Так оно и было. Эмми снова пожала плечами.
— А на что ты вообще-то годишься, хотела бы я знать? — сказал она.
Они вышли на темную, мощенную булыжником набережную. Под низкими пролетами моста Сена бесшумно катила свои маслянистые зеленоватые воды. Словно раздосадованная его молчаливостью, Эмми, идя на полшага впереди, начала тихонько насвистывать мелодию, которую исполнял аккордеонист в кафе.
— Послушай, Эмми. — Стефен потянул ее за руку в какой-то подъезд. Скосив глаза, она поглядела, на него через плечо.
— Ну, что ты еще задумал, аббатик?
— Разве ты не видишь… как ты нужна мне!
Он обнял ее и крепко прижал к себе. С минуту она стояла неподвижно, бесчувственная, как камень, и равнодушно позволяла ему обнимать себя, затем резким нетерпеливым движением отпихнула его.
— Ты ровным счетом ничего в этом не смыслишь! — в голосе ее звучала издевка.
Оскорбленный, униженный, испытывая дрожь в похолодевших руках и коленях и понимая всю справедливость ее слов, он молча поплелся за ней. Они направились к улице Бьевр. У двери велосипедной мастерской Эмми как ни в чем не бывало взглянула на Стефена.
— Приходить мне завтра?
— Нет, — сказал Стефен с горечью. — Это не обязательно.
И он зашагал прочь, полный ненависти к ней и презрения к самому себе.
— Не забудь, — крикнула она ему вдогонку, — я хочу посмотреть картину, когда ты ее закончишь.
Он ненавидел ее за эту черствость, за полное отсутствие самой элементарной деликатности. Ей даже не было жаль его. Он твердил себе, что не желает ее больше видеть.
Проведя бессонную ночь, наутро он лихорадочно принялся за работу. Пока только центральная фигура получила отчетливое воплощение на холсте — всю остальную композицию нужно было еще разработать. Погода испортилась, с утра уныло накрапывал дождь, света было мало, убогую мансарду продувало ветром насквозь, но никакие трудности не казались Стефену сейчас непреодолимыми.
В своем стремлении создать реалистическое полотно он теперь каждый день после полудня отправлялся в Зоологический сад и делал там зарисовки. Затем, возвратясь в мастерскую, он переносил свои наброски на полотно, и в каждом жалком, рабски приниженном создании, рождавшемся из-под его кисти, была крупица его собственной горечи и унижения. К концу недели у него иссякли деньги. Он обшарил все карманы в поисках какой-нибудь завалявшейся монеты, чтобы, как всегда, купить себе булку, но не нашел ни единого су. Однако и это его не остановило, и он продолжал писать весь день, словно одержимый, охваченный яростью ко всему, что мешало его работе.
На другое утро он почувствовал слабость. Голова у него кружилась, но он все же заставил себя снова взяться за кисть. Однако после полудня искра здравого смысла пробилась сквозь туман, обволакивавший его мозг. Он понял, что без еды долго не протянет, а главное, что ему никогда не удастся закончить свою «Цирцею», если он не раздобудет средств к существованию. С минуту он раздумывал, присев на край кровати, затем встал, подошел к углу, где стояли холсты, написанные им в Нетье, и выбрал три наиболее ярких и сочных пейзажа. Это были хорошие картины, они нравились ему, вселяли в него веру в себя и в свой успех. В Париже, в этом храме мирового искусства, городе художников, такие прекрасные картины несомненно найдут покупателя. Он завернул холсты в оберточную бумагу, сунул их под мышку, перешел на другую сторону Сены и зашагал по Елисейским полям, направляясь к предместью Сент-Онорэ. Время полумер миновало — настало время решительных действий. Он предложит свои работы самому известному антиквару Франции.
На углу проспекта Мариньи — улицы элегантных особняков и фешенебельных модных ателье — Стефен остановился перед величественным и строгим зданием с колоннами из белого камня. Собравшись с духом, он решительно направился к позолоченному порталу в венецианском стиле к ступил на мраморные плиты вестибюля, стены которого были обшиты панелями розового дерева, а окна и двери завешаны красными бархатными портьерами. Из-за инкрустированного столика эпохи Людовика XVI навстречу ему поднялся молодой человек во фраке. За его спиной, между неплотно задвинутыми портьерами, виднелся большой зал, украшенный огромными букетами лилий в фарфоровых вазах и увешанный эффектно освещенными картинами, перед которыми прохаживались, заглядывая в каталоги и негромко переговариваясь, хорошо одетые дамы и господа.
— У вас приглашение на вернисаж, мсье?
Стефен перевел взгляд на прилизанного молодого человека, разглядывавшего его с настороженной враждебностью, прикрытой профессионально учтивой улыбкой.
— Нет. Я не знал, что у вас здесь выставка. Мне нужно видеть мсье Тесье.
— По какому делу?
— По личному.
Все с той же невыносимо слащавой улыбкой молодой человек произнес:
— Боюсь, что мсье Тесье сейчас нет здесь. Но все же будьте любезны присесть, я справлюсь.
Стефен сел, а молодой человек грациозно выскользнул из-за столика и исчез. И почти в ту же секунду отворилась боковая дверь и в вестибюль вошли трое: дама, вдетая с большим шиком, вся в черном, вплоть до кокетливой маленькой шляпки с пером (на затянутых в лайку руках, с которых ниспадал каскад браслетов, она держала крошечного пуделя в бантах, постриженного самым фантастическим образом); за дамой следовал пожилой мужчина, безукоризненно одетый, во всем коричневом, от шляпы до ботинок, со скучающей миной на исполненном чувства собственного достоинства лице; третьим был Тесье Стефен узнал его с первого взгляда: темноволосый, гладко выбритый, вкрадчивый, с выпяченной нижней губой и карими глазами, полускрытыми тяжелыми веками. Торговец картинами что-то говорил — негромко, но воодушевленно, сопровождая свои слова сдержанными жестами.
— Уверяю вас, это настоящая жемчужина. Лучшая вещь за последние несколько лет.
— Она мне нравится, — проронила дама.
— Но цена! — довольно угрюмо возразил мужчина.
— Я уже говорил вам, сэр, что такая картина за сто тысяч франков — это находка. Но если вы не желаете, чтобы я оставил ее за вами, дайте мне знать, вот и все. Говоря по чести, у меня есть другой покупатель.
Последовало молчание, прикосновение затянутой в перчатку руки к рукаву пиджака, несколько произнесенных вполголоса слов, после чего прозвучало уже отчетливо:
— Считайте вашу картину проданной.
Мсье Тесье ответствовал на это всего лишь легким наклоном головы без всякого подобострастия, но с должным уважением к только что проявленному хорошему вкусу. Затем он проводил покупателей до дверей, и, когда, заложив руки за спину, склонив голову, он в задумчивости направился обратно, Стефен встал.
— Мсье Тесье, простите за беспокойство. Не можете ли вы уделить мне пять минут?
Торговец картинами резко вскинул голову, потревоженный среди своих раздумий, а вернее всего — подсчетов, и в его полузакрытых глазах промелькнули испуг и досада, словно при виде чего-то неприятного и надоевшего. Казалось, он одним взглядом охватил стоявшую перед ним жалкую фигуру — от промокших грязных ботинок до наспех завернутых в бумагу холстов под мышкой.
— Нет, — проговорил он, — не сейчас. Вы видите: я занят.
— Но, мсье Тесье, — с решимостью отчаяния дрожащим голосом настаивал Стефен. — Я прошу вас только взглянуть на мои работы. Неужели художник не может попросить вас даже о таком одолжении?
— А, так вы художник? — Тесье втянул в рот выпяченную губу. — Поздравляю вас. Известно ли вам, что каждую неделю меня донимают, выслеживают, осаждают различные доморощенные гении, и все они уверены, что я упаду в обморок от восторга, как только взгляну на их отвратительную мазню. Однако ни у кого еще не хватило нахальства потревожить меня здесь, в разгар моей осенней выставки, когда я занят по горло.
— Я очень сожалею, что потревожил вас. Но это дело не терпит отлагательства.
— Не терпит отлагательства? Для вас или для меня?
— Для нас обоих. — Стефен судорожно глотнул воздух. Он был так взволнован, что говорил как помешанный. — Вы только что продали Милле за довольно крупную сумму. Я случайно услышал, простите. Дайте мне возможность показать вам свои работы, и вы увидите, что они не хуже тех, барбизонских.
Тесье снова взглянул на Стефена, отметил про себя его истощенный вид, ввалившиеся глаза.
— Прошу вас, — сказал он устало, кладя конец затянувшейся беседе. — В другой раз, пожалуйста.
Он отступил в сторону, шагнул за порог и скрылся в салоне. Стефен, начавший было с лихорадочной поспешностью развертывать свои холсты, застыл на месте и с минуту стоял совершенно неподвижно, белый как мел. Затем лицо его приняло какое-то странное выражение, и он направился к двери. Когда он вышел на улицу, плохо завязанная бечевка развязалась, холсты выскользнули у него из рук и скатились с мокрого тротуара в канаву.
Стефен подобрал их и тщательно вытер, с нежностью, которая могла бы показаться смешной. Когда он наклонился, чтобы подобрать холсты, голова у него закружилась, все поплыло перед глазами. Но он упрямо, как одержимый, продолжал твердить себе, что не сдастся. В Париже есть другие торговцы, не такие наглые, как этот отвратительный Тесье. С ними, конечно, легче будет договориться. Он медленно пересек мостовую и направился на улицу Боэти.
Два часа спустя, промокший до нитки, он вернулся к себе на площадь Сен-Северин все с теми же тремя холстами под мышкой. Он был так измучен, что у него едва хватило сил взобраться по лестнице. На первой площадке он присел на ступеньку, чтобы передохнуть. В эту минуту дверь одним пролетом выше распахнулась, и на лестницу вышел мужчина лет тридцати, худой, темноволосый, с желтоватым, словно восковым, лицом и глубоко посаженными семитского типа глазами. Он был в рубашке без воротничка, в черном потрепанном пальто и в сабо. Спускаясь с лестницы, он едва не наткнулся на Стефена и поглядел на него с кривой усмешкой.
— Не повезло? — спросил он.
— Нет.
— А у кого вы были?
— Почти у всех… Начиная с Тесье.
— А у Соломона?
— Не помню уж.
— Он лучше других. Но сейчас никто из них не покупает.
— Я получил предложение. Подделать Брейгеля за двести франков.
— И вы взялись?
— Нет.
— Да! В жизни бывают свои мелкие неприятности. — Потом, помолчав, добавил: — Как вас зовут?
— Десмонд.
— А меня Амедео Модильяни. Заходите, выпьем.
Он поднялся обратно по лестнице и распахнул дверь своей каморки. Комната была почти такая же, как у Стефена, разве что еще более убогая. В углу, рядом с неубранной постелью, стояло несколько порожних грязных бутылок из-под вина, а посреди комнаты — мольберт с большой почти законченной картиной маслом, на которой была изображена лежащая нагая женщина.
— Нравится? — Достав бутылку перно из буфета и наливая вино в стакан, Модильяни кивком указал на холст.
— Да, — сказал Стефен, помолчав. В тонких причудливых линиях было своеобразное очарование, что-то монументальное и удивительно чистое.
— Я рад. — Модильяни протянул ему стакан. — Но полицейский комиссар, конечно, набросится на меня. Он уже заявил, что мои обнаженные скандализируют общество.
Вино восстановило силы Стефена. В голове у него прояснилось, он вспомнил.
— Это вы выставляли в Салоне независимых «Виолончелиста»?
Его собеседник утвердительно кивнул.
— Это была моя лучшая работа. Но она уже продана, а теперь они ничего не хотят покупать. Так что, если бы в отеле «Монарх» не оценили моих талантов судомоя, я уже давно закончил бы свое земное существование, к великой радости моих критиков.
— Судомоя? — не понял Стефен.
— Ну да, мойщика посуды. Хотите испытать себя на этом поприще? Я сейчас иду туда. Увлекательное занятие. — Мрачная усмешка промелькнула на его бесстрастном оливково-смуглом лице. — Там всегда с удовольствием принимают новичков.
Стефен ответил не сразу. Затем, внезапно решившись, встал.
— Я на все согласен, — сказал он.
Они вышли из дома и направились в сторону площади Звезды. «Великий монарх» — один из самых известных парижских отелей — занимал целый квартал сейчас же за Большими бульварами. Колоссальное здание это было выстроено в стиле Третьей империи и походило на дворец. Все здесь было внушительно, величественно, солидно, хотя, быть может, чуть старомодно, все дышало роскошью, богатством: мраморные лестницы, устланные красным бархатным ковром, просторные гостиные, сверкающие хрусталем люстр и канделябров, толпы затянутых в ливрею слуг, стоящих, казалось, в ожидании за каждой разукрашенной бронзой, отполированной до блеска дверью и готовых в любую минуту распахнуть ее перед каким-нибудь посланником, иностранным сановником или туземным царьком — завсегдатаями отеля. Однако, поравнявшись с центральным порталом, Модильяни преспокойно завернул за угол и направился вместе со Стефеном по темному проходу к задней части здания, где они спустились по грязной, заваленной отбросами и уставленной железными мусорными ящиками лестнице в подвальное помещение.
Больше всего это было похоже на огромный погреб. Потолок скрывала сеть водопроводных труб, с которых каплями стекала вода, облупленные стены были покрыты плесенью, стертые каменные плиты пола залиты помоями, кое-где эти вонючие лужи были по щиколотку глубиной. В этом помещении, тускло освещенном слабыми электрическими лампочками, стоял несмолкаемый шум, и сквозь пелену густого пара доносился неясный рокот голосов. Выстроившись в ряд вдоль деревянных лоханей, здесь трудились люди, собравшиеся, казалось, из всех парижских трущоб, — с лихорадочной поспешностью они мыли тарелки, которые целыми стопками то и дело подносили им Поварята из расположенных рядом кухонь. «Ну вот, — подумал Стефен, охватив взглядом это малоприглядное зрелище, — теперь мне ясно, что такое „судомой“.
Между тем Амедео подошел к контролеру, и тот, метнув в сторону Стефена равнодушный взгляд, протянул ему жестяной жетончик с номером и проставил мелом время рядом с тем же номером на грифельной доске, прибитой к стене над его закутком, по соседству с объявлением, грозившим штрафом всякому, кто вздумает выносить остатки пищи.
И вот Стефен, следуя примеру своего спутника, сбросил пиджак, занял место возле лохани и принялся перемывать высившуюся перед ним гору грязных тарелок. Стоять, согнувшись над низкой лоханью, оказалось не таким уж легким делом, тем более что работать приходилось без передышки. От нестерпимой вони, исходившей от сальной воды и отбросов, тошнота подступала к горлу. Время от времени сток засорялся, и его нужно было очищать рукой от размякших в воде объедков. И как же странно звучали в эти минуты долетавшие издалека обрывки легкой салонной музыки. Наверху, укрытый среди пальм, в зимнем саду играл оркестр.
Около одиннадцати часов напряжение стало ослабевать. Наступившая перед двенадцатью полная передышка свидетельствовала о том, что дамы и господа, ужинавшие наверху, насытились. Амедео, который за все это время не произнес ни единого слова, накинул пиджак, закурил сигарету и кивком поманил Стефена к двери, где контролер, поглядев на грифельную доску с пометками, выдал каждому из них по два с половиной франка.
На улице было темно. Все так же молча Амедео свернул в ночное бистро. Здесь он залпом проглотил несколько рюмок перно, а Стефен уплел большую миску хорошей, густой похлебки с овощами и мелко нарезанными кусочками баранины. Это было похоже на настоящую еду, и она тем больше пришлась ему по вкусу, что он не ел горячего уже много дней.
— А вы разве не хотите подкрепиться? — спросил он своего спутника.
— Я подкрепляюсь этим — вот моя и еда и питье. — Амедео с холодным презрением поглядел на прозрачную зеленоватую жидкость в рюмке, зажатой в его пожелтевших от никотина пальцах. — С некоторых пор это заменяет мне хлеб насущный.
Здесь, в этом полупустом, слабо освещенном кафе, где одинокий официант дремал возле стойки, прикрыв голову салфеткой, а биллиардный стол уже затянули на ночь какой-то дерюгой, Амедео Модильяни скупо и лаконично рассказал Стефену о себе.
Он родился в Италии в семье еврейского банкира, обучался живописи — с перерывами из-за болезни — во Флоренции и в Венеции в Академии художеств. Последние семь лет увлекался примитивистами и негритянским искусством, работал в Париже — порой вместе со своим другом Пикассо, временами — с Гри. Его картины почти не находили сбыта.
— И вот теперь, — закончил он с беспечной, хотя и невеселой усмешкой, — вы видите перед собой человека, надломленного нищетой, неумеренным потреблением спиртных напитков и пристрастием к пагубным наркотикам. Я совершенно одинок, если не считать одной молоденькой девчонки, которая имела несчастье привязаться ко мне, и совершенно безвестен. — Он допил свою рюмку и поднялся. — И только мысль о том, что еще ни разу в жизни я не предавал своего искусства, несколько утешает меня.
На площадке лестницы он распрощался со Стефеном, пожелав ему доброй ночи.
Эта случайная, почти мимолетная встреча неожиданно сыграла немалую роль в судьбе Стефена. Теперь пять часов ежевечерней каторжной работы в вонючих подвалах «Великого монарха» давали ему возможность не умереть с голоду и — что было для него всего важнее — продолжать не покладая рук трудиться над «Цирцеей».
Наконец недели через три холодным ветреным вечером картина была закончена. Она стояла перед ним, эта современная дочь Гелиоса, в такой знакомой наглой и небрежной позе, бесстрастная и влекущая, с матово-бледным лицом и загадочными глазами — стояла не на ступеньках дворца, а на грязной улице парижской окраины; те же, кто домогался ее любви, укрощенные, униженные, поверженные во прах и превращенные в зверей, взирали на нее снизу вверх с раболепной покорностью, словно все еще надеясь вымолить ласку.
Напряженная работа лишила Стефена последних сил. Он чувствовал себя опустошенным и уже был не в состоянии решить, хороша ли картина, хорош ли его замысел, получивший столь своеобразное воплощение, продиктованное ему чем-то, что было вне его и чему он не мог противиться. Одно было ему ясно: картина закончена, он уже ничего не может в ней изменить, и с какой-то лихорадочной поспешностью он завернул ее все в ту же оберточную бумагу, которой уже пользовался однажды, и понес в Институт графики на площадь Редона. Там старик служитель спросил его фамилию, тщательно записал все требуемые сведения в книгу, а затем, увидев, что полотно не вставлено в раму, выразил сомнение в том, что его можно принять.
— Видите ли, мсье, у нас выработаны точные правила приема картин.
— Я этого не знал.
— Но это само собой разумеется. Взгляните, мсье, все прочие картины в рамах, как положено.
Стефен обвел глазами длинный зал, заставленный десятками картин, и почувствовал вдруг, что ему, в сущности, все это уже безразлично. Нет так нет, не все ли равно.
— Я не могу приобрести раму. Возьмите так или не берите вовсе.
Наступило молчание, служитель воздел руки к небу:
— Это против всех правил, мсье. Но оставьте, если хотите.
Возвратившись в свою мансарду, Стефен долго сидел, подперев голову руками, без мыслей, без чувств, как бывало с ним всегда, когда труд его был завершен. Что же дальше?.. Что ему теперь делать? По-прежнему мыть посуду в «Великом монархе»? При одной мысли об этом ему делалось тошно, а вместе с тем он уже стоял на грани полной нищеты. В понедельник истекал срок платы за комнату. Кроме одежды, которая была на нем, обычных принадлежностей художника и пятнадцати су, у него не было ничего за душой. Все, что он имел когда-то, ушло в ломбард. Стефен встал и открыл буфет. Там лежала половина твердой, как камень, булки и кусочек сыра. Амедео уже третьи сутки пропадал где-то — верно, опять загулял и отыщется где-нибудь на другом конце города в бесчувственном состоянии. Из соседней комнаты сквозь смежную дверь доносились крики — там началась супружеская перебранка. На улице галдели ребятишки, игравшие на грязном тротуаре. Несмотря на распахнутое настежь окно, в комнате было душно — от большого, утомленного города, лежавшего за стенами дома, не веяло прохладой. Из треснувших досок, как всегда по вечерам, начинали выползать тараканы.
Все это было нестерпимо само по себе и, однако, ничто по сравнению с чувством одиночества и пустоты, раздиравшим сердце Стефена. Опьянение работой кончилось, и его снова потянуло к Эмми, еще сильнее, чем прежде. У него не было, как у Одиссея, магической травы, чтобы защититься от ее чар. Он уже корил себя за то, что не позвал ее поглядеть картину. А завтра Эмми уже не будет здесь, завтра она уедет на юг с труппой Пэроса… Теперь он не увидит ее по меньшей мере полгода, если вообще увидит когда-нибудь. Ему вспомнилась безнадежная страсть, которую питала к нему мадам Крюшо, и он содрогнулся при мысли о том, как зло подшутила над ним судьба, заставив его теперь играть ту же постыдную роль.
Ему нечем было заняться, чтобы убить время, не было даже ни единой книги, а выйти на улицу не хватало сил — так смертельно он устал. Когда смерклось, он прилег на кровать, но уснуть не мог.
Наступил прозрачный, чистый рассвет. Был четверг. Стефен встал, оделся. Снова перед его глазами замелькали спицы колес: фургоны цирка Пэроса покинут вечером Париж и покатят по дорогам к залитому солнцем Лазурному берегу… И сердце его сжала тоска. Внезапно какая-то мысль осенила его. На секунду он замер, остановившись посреди комнаты. Может ли он это сделать? Во всяком случае, попытаться может. Он схватил шляпу, выбежал из комнаты и нетвердым шагом устремился по направлению к бульвару Жюля Ферри.
7
На окраине Анжера под ослепительно синим, что не часто бывает в последние дни октября, небом цирк Пэроса раскинул к вечеру свой парусиновый городок в обрамлении пестрых, красочных фургонов. Некоторые из балаганов уже были открыты, вертелась карусель, играла жиденькая музыка, и зазывалы изощрялись вовсю перед еще немногочисленными зеваками.
Стефен в широкой синей блузе, берете и небрежно повязанном черном галстуке — костюме, задуманном как квинтэссенция шика парижской богемы, дабы поразить воображение сельского жителя, — стоял на своем обычном месте, у крайнего балагана, и глубоко вдыхал чистый воздух, пахнувший апельсиновой кожурой, свежими опилками, дубовой корой, дымом и лошадиным потом. Возле балагана был установлен мольберт с пестрым плакатом, оповещавшим о том, что Стефен — не кто иной, как «Grand Maitre des Academies de Londres et Paris»,[23] и «с ручательством за сходство портретов с оригиналами» пишет их — как в профиль, так и в фас «самым первосортным углем» — всего за пять франков, а в красках высшего качества — за семь с половиной, «выполнением будете довольны, имеются прекрасные отзывы от высочайших коронованных особ европейского континента».
Где-то ржал жеребец, негромко рычала старая львица, откуда-то доносились пронзительные звуки кларнета. Стефен чувствовал себя на редкость здоровым, кашель его, казалось, совсем прошел. Он ни разу не пожалел о том, что три недели назад, повинуясь внезапному побуждению, отправился к Пэросу. Словом, он был почти счастлив.
— Подходите, подходите! Ну же, мсье, уговорите мадемуазель — такое хорошенькое личико нельзя не запечатлеть. Не смущайтесь. Увековечьте себя для потомков.
Крестьянская парочка, разодетая по-праздничному, остановилась, держась за руки, перед Стефеном. Собравшись с духом, молодая женщина шагнула вперед. Она не была красавицей, но Стефен, быстрыми штрихами набрасывая ее головку на большом листе бумаги, стоявшем на мольберте, сделал ее миловидной, сохранив притом портретное сходство. Затем он очень точно воспроизвел тонкое кружево наколки, ручную вышивку на манжетах и, наученный опытом, не забыл и большую брошь-камею, как видно, фамильную реликвию, приколотую на груди.
Тем временем вокруг них уже собралась небольшая толпа зевак, выразившая вслух свое одобрение портрету, когда он был закончен, и через несколько минут Стефену пришлось снова приняться за работу. Такой труд был для него чисто механическим, он изготовлял портреты, не задумываясь ни на секунду. Впрочем, порой он развлекался, позволяя себе несколько иронически воспроизводить некоторые из своих моделей, подчеркивая какую-нибудь характерную черточку — бычий взгляд, или торчащие уши, или нос башмаком, — а если клиент начинал горячиться, что случалось чаще всего субботними вечерами, тогда Стефен не без ехидства набрасывал какую-нибудь остроумную карикатуру, которая почти всегда вызывала у зрителей смех.
В шесть часов толпа, как обычно, поредела. Начиналось представление в главном балагане, и Стефен снял с мольберта плакат, сбросил блузу и галстук и, пробравшись сквозь лабиринт палаток и канатов, проник за невысокую загородку позади одного из фургонов. Здесь, перед жаровней с горячими углями, сидел на корточках маленький сморщенный человечек в засаленных плисовых бриджах и потертых крагах и готовил еду. Он был кривоног, коротко острижен, острые черты его худого морщинистого лица смягчал плоский нос со сломанной переносицей. У него были круглые, как бусинки, немигающие глаза, в которых играли отблески тлеющих в жаровне углей.
— Что у нас сегодня на ужин, Джо-Джо?
— То, что всегда. — Джо-Джо поднял голову. — Впрочем, с добавлением свиной анжерской колбасы, которую я раздобыл на улице Туссен. Этот город славится двумя вещами. Свиная колбаса — одна из них.
— А другая?
— Разумеется, куэнтро, mon brave.[24] Местное вино.
Колбаса, шипевшая на сковородке, выглядела сочной и аппетитной. Джо-Джо, который в молодости работал жокеем, потом был букмекером, потом конюхом, потом подручным букмекера и, наконец, в Лоншане окончательно потерял работу, был великим мастером раздобывать пропитание. У него имелись знакомства во всех уголках Франции. Никто не умел так торговаться на рынке, как он, или стянуть отбившегося от наседки цыпленка с придорожной фермы.
— Я люблю, когда мы делаем такие остановки на два вечерних представления, — сказал Стефен, ставя на жаровню жестяной кофейник. — Завтра до трех мы свободны. Я думаю пойти взглянуть на реку.
— Луара — добрая речонка, — сказал Джо-Джо с видом человека, которому все известие. — Хорошее песчаное дно и прорва отличной рыбы… Я бы поставил на ночь удочки, если б была возможность. Вообще этот край хорош: Боли, Тур и особенно Невер. Вино, правда, слабовато, но жратва — первый сорт, а уж девочки… У здешних девчонок есть на что посмотреть — и спереди и сзади… — Он присвистнул и отвернулся.
В эту минуту из фургона появился странного вида человек в клетчатых штанах и свитере защитного цвета. Он был высок и тощ, так тощ, что походил на скелет, а лицо и руки его — то есть все, что не было скрыто одеждой, — покрывала медно-красная, шелушащаяся сыпь, напоминавшая рыбью чешую. Это был Жан-Батист, деливший этот фургон — один из самых захудалых — со Стефеном и Джо-Джо. Жан-Батист был кроткий, молчаливый, грустный человек, страдавший очень редким видом хронического псориаза — недуга неизлечимого, но безболезненного и позволявшего ему зарабатывать скромные средства к существованию, выставляя себя напоказ всем желающим в аттракционе: «Человек-аллигатор — плод союза свирепого самца из отряда ящеровых и чемпионки по плаванию с реки Амазонки».
— Ну как, Крокодил, много собрал сегодня? — спросил Стефен.
— Не особенно, — мрачно отозвался Жан-Батист. — Ни одного охотника до интимностей.
У Крокодила была своя профессиональная техника, причем наибольший доход он извлекал следующим путем: не спеша, постепенно он обнажал свое тело, начиная от верхних конечностей, и доходил до пупка, после чего останавливался, окидывал взглядом аудиторию и восклицал мелодраматическим тоном, пуская в ход последнюю зловещую приманку:
— Желающим увидеть более интимные подробности я буду доступен для обозрения в маленькой палатке в конце прохода. Детям и подросткам вход воспрещен. Дополнительная плата за обозрение упомянутых выше интимных подробностей — всего пять франков.
Когда ужин был готов, они втроем уселись вокруг пылающей жаровни. За большой жестяной банкой супа, над которой поднимался ароматный пар, последовали хрустящие сочные куски колбасы с острой приправой из местных трав. Подливку ели со сковородки, окуная в нее ломти свежего хлеба, отрезанные карманным складным ножом. Только вступив в труппу Пэроса, узнал Стефен, как вкусна еда на свежем воздухе. Потом пили кофе — горячий, крепкий, с большим количеством гущи, сваренный в той же жестянке, что и суп. Наконец Джо-Джо свернул сигарету и с видом фокусника извлек из заднего кармана брюк бутылку крепкого местного ликера.
— Причастимся, мсье аббат?
Кличка последовала за Стефеном из Парижа, но она его не задевала. Бутылка пошла по рукам: они пили прозрачную, обжигающую глотку жидкость прямо из горлышка. Джо-Джо причмокнул, смакуя ликер:
— Первый сорт — можете не сомневаться. Из лучших валенсийских апельсинов.
— Одно время мне запрещали есть фрукты. Затем запретили есть все остальное. — Крокодил любил предаваться воспоминаниям и рассказывать о своей болезни. — Я перебывал у девятнадцати докторов. Каждый оказывался еще большим дураком, чем предыдущие.
— Тогда выпей вторую порцию моего лекарства.
— А от моей болезни не существует лекарств.
— Стыдно тебе жаловаться, Крок. У тебя же очень интересная, богатая впечатлениями жизнь. Ты путешествуешь — что может быть лучше? К тому же ты — знаменитость.
— Что верно, то верно, люди приезжают за пятьдесят километров, чтоб взглянуть на меня.
— А какой ты имеешь успех у женщин!
— Тоже верно. Я произвожу на них неотразимое впечатление.
При этом признании, сделанном самым серьезным тоном, Джо-Джо громко расхохотался. Затем потушил сигарету, встал и вышел поглядеть на лошадей.
Сегодня была очередь Стефена мыть посуду. Когда он управился с этим делом, уже смерклось и над ярмаркой зажглись огоньки электрических ламп, похожие на огненных мух. Электрическую энергию давал небольшой моторчик. Стефен огляделся вокруг. Все чувства его были напряжены. Он еще не видел сегодня Эмми. Но он знал, что она не любит, когда ее беспокоят перед представлением, а народ уже начинал стекаться к главному балагану. Стефен убрал мольберт и прочие принадлежности своего ремесла в деревянный сундучок, стоявший в палатке под его кроватью, надел свой обычный костюм и направился к боковому входу в балаган. По условиям контракта на него была возложена обязанность вместе с некоторыми другими членами труппы провожать наиболее важных посетителей на места, продавать программы, мороженое, лимонад и тот особый сорт монтелнмарской нуги, который изготовлялся в Пасси специально для цирка Пэроса.
На взгляд Стефена, сбор был полный. Цирк пользовался заслуженной известностью во всех провинциях, и если была хорошая погода и удавалось выбрать удачное место для стоянки, над кассой обычно висел аншлаг. И сегодня вокруг посыпанной опилками арены все пространство, ряд за рядом, было заполнено нетерпеливыми зрителями. Но вот на высоком помосте, задрапированном в красное с золотом, духовой оркестр заиграл парадный марш и главный распорядитель, сам Пэрос собственной персоной, появился на арене в белых плисовых брюках, красной куртке и цилиндре, а за ним легким цирковым галопом выбежали белые лошадки с развевающимися гривами, и представление началось. Хотя теперь Стефен знал уже всю программу наизусть, тем не менее, пристроившись с альбомом на колене в боковом проходе у одной из подпорок балагана, он с глубочайшим вниманием следил за всем происходящим на арене. Это зрелище снова и снова захватывало его, увлекало своим ритмом, слаженной работой мускулов, игрою огней и красок. Все как бы сливалось воедино в огромном мерцающем калейдоскопе, но Стефен успевал отмечать малейшие детали, даже реакцию отдельных зрителей, нередко очень забавную, а порой и просто нелепую.
Этот новый мир, который он здесь Для себя открыл, был чрезвычайно увлекателен: прекрасные, тонконогие, горделивые кони; тяжеловесные, величественные слоны, гибкие желтоглазые львы, кувыркающиеся клоуны; проворные жонглеры и покачивающиеся под своими бумажными зонтиками на туго натянутой проволоке канатоходцы. В эти минуты Стефену припоминалась знаменитая «Лола из Валенсии» Мане, и он испытывал необычайный подъем духа. Ему казалось, что и он сумеет найти здесь столь же богатый источник вдохновения. Конечно, он не будет пренебрегать и рисунком, но краски, краски — вот что главное. Он уже видел на своей палитре эти чистые тона — ультрамарин, охру и киноварь, видел, как он заставит их говорить доступным людям языком и не утрачивать при этом своей первозданной свежести и чистоты. Он создаст новый мир — мир, открывшийся ему одному. Согнувшись в три погибели в своем углу, он лихорадочно делал наброски. Портреты, которые он рисовал днем, служили для него всего лишь способом добывать себе хлеб насущный, а здесь была его настоящая, подлинная работа, и в сундучке у него уже лежали десятки таких на» бросков, которые впоследствии должны были найти свое место в одной огромной композиции.
После антракта начались главные номера программы: группа Дорандо — акробаты на трапеции, шпагоглотатель Шико, знаменитые клоуны Макс и Монс. Затем в центре арены был проворно воздвигнут деревянный помост, загремели фанфары — знакомый звук, всякий раз заставлявший сердце Стефена бешено колотиться, — и внизу на велосипеде он увидел Эмми в белой шелковой блузе, коротких белых штанах и высоких белых сапожках. Въехав на помост, она тотчас начала проделывать на своей сверкающей никелем машине ряд головокружительных трюков, от которых у зрителей захватывало дух: то вертелась волчком на одном месте, то ехала спиной, принимая при этом самые замысловатые позы, и закончила стойкой вниз головой, после чего на ходу принялась разбирать машину и уже на одном колесе выполнила весьма сложный трюк.
Быть может, все эти фокусы были и не столь головоломны, как могло показаться со стороны, но культ велосипеда (эта национальная страсть ежегодно достигает своего апогея в дни, посвященные велосипедному пробегу вокруг Франции) делает цирковые номера такого рода чрезвычайно популярными у зрителей. Цирк загремел рукоплесканиями, затем мгновенно воцарилась тишина, как только Эмми подошла к загадочному сооружению на краю арены. Это была металлическая конструкция — нечто вроде довольно узкой стальной ленты, выкрашенной в красный, белый и синий цвета и спускавшейся почти отвесно из-под купола. Конец ленты загибался и торчал вверх.
Оркестр все убыстрял ритм, нагнетая напряжение. Эмми начала медленно взбираться по веревочной лестнице к крошечной площадке под куполом. Теперь ее фигура была уже смутно различима сквозь плавающие в воздухе завитки дыма. Освободив другой, более тяжелый велосипед от державших его клемм, она крутанула педали, повела плечом, натерла ладони мелом, подкатила машину к краю площадки и вскочила в седло. Какую-то долю секунды, тянувшуюся необычно долго, она словно висела в воздухе, в туманной дымке. Затем оркестр, который, постепенно затихая, перешел уже на зловещий, едва слышный рокот, внезапно ожил. Загремело бешеное стаккато барабанов — оно нарастало с каждой секундой, звучало все громче и громче. В это мгновение Стефен всегда испытывал непреодолимое желание зажмуриться. Джо-Джо сказал ему как-то, что для опытного и хладнокровного исполнителя этот номер не представляет большой опасности, однако центральная белая полоска, по которой должны были пройти колеса велосипеда, не достигала в ширину и шести дюймов, а после дождя или когда воздух был влажен, металлическая поверхность трамплина, сколько бы ни вытирали ее перед исполнением номера, могла оказаться предательски скользкой. Но на эти размышления времени не было — с последним оглушительным ударом барабана Эмми ринулась вниз. Она, казалось, камнем упала вниз, взлетела на загибе вверх, пролетела по воздуху тридцать футов, опустилась на деревянный помост и на той же бешеной скорости унеслась с арены.
Пока зрители неистово аплодировали, Стефен потихоньку, так как не имел на это права, выскользнул из балагана и направился к палатке, где переодевались артисты. Ему пришлось ждать минут пятнадцать. Наконец Эмми вышла, и он тотчас почувствовал, что она не в духе.
— Ну как? — спросила она.
— Твой номер прошел хорошо… очень хорошо, — заверил он ее.
— Трамплин был мокрый, весь в росе, а эти лодыри, эти fripons[25] не потрудились вытереть его как следует. Ведь это же самоубийство — скатываться по мокрому металлу, не понимают они, что ли? Я чуть было не отказалась. — Уже бывали случаи, когда Эмми отказывалась по этой самой причине исполнять номер. В ее контракте с Пэросом это было даже оговорено. Внезапно она сказала совсем другим тоном: — Но сегодня я сама хотела сделать номер.
— Почему?
Она, казалось, не слышала его. Затем ответила, почти машинально:
— Из-за этих парней. Военных.
— Из-за солдат?
— Нет, глупенький, из-за офицеров, разумеется. Здесь в городе офицерское военное училище. Ты что, не видел, сколько их было сегодня на центральной трибуне?
— Боюсь, что не видел.
— Шикарные парни. В мундирах. Мне нравится военная форма. А уж как они старались, чтобы я обратила на них внимание! Но я, конечно, и виду не подала. Впрочем, — угрюмая морщинка меж бровей разгладилась слегка, — я добавила кое-какие штучки специально для этих мальчиков.
Стефен закусил губу, стараясь подавить мучительное чувство ревности, возбуждать которую Эмми была такой мастерицей.
После нестерпимой духоты и жары балагана на воздухе было свежо и легко дышалось.
— Пойдем погуляем по городскому валу… Там очень славно.
— Нет. Не хочется.
— Но сегодня такая чудесная ночь. Смотри — луна выходит.
— А я ухожу.
— Я не видел тебя сегодня целый день.
Лицо ее оставалось бесстрастным.
— Ну вот, теперь ты меня видел.
— На одну минуту только. Давай пройдемся.
— Сколько раз тебе говорить, что я всегда устаю после номера. Это же требует страшного напряжения. Тебе хорошо продавать программы и нугу там, внизу.
Он понял, что настаивать бесполезно, и стоически перенес разочарование, стараясь не подавать виду. Они подошли к фургону, в котором Эмми разместилась вместе с мадам Арманд, костюмершей. Целый день Эмми заполняла все мысли Стефена — он так жаждал побыть с нею, услышать от нее хотя бы одно ласковое слово, перехватить хотя бы один взгляд. Она стояла на ступеньках, вся залитая лунным светом, стройная, крепкая, соблазнительная, и ему хотелось грубо схватить ее в объятия и, силой сломив ее сопротивление, покрыть поцелуями бледное равнодушное лицо и полуоткрытый рог. Вместо этого он сказал только:
— Не забудь — мы условились на завтра. Я зайду за тобой в десять.
Она взбежала по ступенькам и скрылась в фургоне, а он все стоял и смотрел ей вслед.
Когда он шел обратно, представление уже окончилось и из большого балагана повалил народ. Все смеялись, оживленно переговаривались, жестикулировали. Все возвращались к своим уютным, привычным домашним очагам, и все, казалось, были счастливы, довольны жизнью и собой. Радостно-приподнятое настроение Стефена сменилось необъяснимым чувством беспокойства, тревоги. Он не мог заставить себя вернуться в свой фургон, где его ждали насмешки Джо-Джо и храп Жана-Батиста. И он направился к городскому валу один.
8
В это пасмурное, безветренное утро Эмми удивила и порадовала его своей пунктуальностью. Она была почти готова, когда он зашел за ней, и через несколько минут они уже катили на велосипедах по направлению к Луаре. Анжер с его романскими крепостными стенами, тонким шпилем собора св. Маврикия и высокими аркадами здания префектуры таял в мерцающей дымке. Как всегда, Эмми помчалась вперед с бешеной скоростью, низко пригнувшись к рулю. Ноги у нее работали словно шатуны. Ей явно хотелось одного — оставить Стефена далеко позади. Он купил свой велосипед по дешевке из первого жалованья. Это была устаревшая модель, однако свежий воздух и здоровая деревенская пища восстановили силы Стефена, он заметно окреп за последнее время и, хотя на подъемах ему приходилось туго, все же выдерживал темп и не отставал от Эмми.
Но вот они свернули влево, проехали рощицу, и долина Луары открылась их взору во всем своем великолепии: широкая величественная река, вся залитая мирным солнечным светом, лениво катила свои воды мимо золотистых песчаных отмелей, маленьких изумрудно-зеленых островков и высоких, крутых, поросших ивняком откосов, где у причала дремали на воде плоскодонные баркасы. Выехали на извилистую тропинку, и колеса велосипедов стали увязать в песке. Эмми убавила скорость. За плотной стеной буковых зарослей мелькнули серые замшелые стены и остроконечные башни старинного замка.
Красота пейзажа ударила Стефену в голову, как вино. Хмелея от восторга, он взглянул на свою спутницу, хотел было что-то крикнуть, но благоразумно воздержался.
Около полудня они добрались до речного ресторанчика, где над входом в стеклянном ящике плавала среди густых водорослей большая рыба. Стефен предложил было позавтракать на свежем воздухе, но кабачок неотразимо притягивал к себе Эмми: она всему на свете предпочитала такого рода места, где всегда можно встретить какую-нибудь веселящуюся компанию, где царит непринужденная атмосфера, сыплются острые жаргонные словечки, звучит аккордеон. Кабачок оказался довольно уютным и не лишенным своеобразного очарования, но был на этот раз совершенно пуст, что немало порадовало Стефена: манера Эмми привлекать к себе внимание и вызывать чересчур откровенное восхищение была для него истинной пыткой. Они прошли по чисто выметенному каменному полу, уселись за деревянный некрашеный стол у окна, заросшего снаружи самшитом, и после небольшого совещания с хозяйкой заказали местное рыбное блюдо, которое она настойчиво рекомендовала отведать. Оно было подано им довольно скоро на огромном деревянном подносе: жаркое из мелкой луарской рыбешки, похожей на снетки и так основательно подсушенной, что она рассыпалась на части при первом же прикосновении вилки. К рыбе был подан жареный картофель и графин местного пива, которое нравилось Эмми.
— Славный завтрак, — сказал Стефен, оглядывая стол.
— Неплохой.
— Жаль, что ты не позволила мне заказать бутылочку вина.
— Я люблю это пиво. Оно напоминает мне о Париже.
— Даже в такой чудесный день?
— В любой день мне не надо ничего, кроме Парижа.
— А здесь… Здесь ведь тоже не так уж плохо?
— Могло бы быть и хуже.
Эмми никогда не отличалась преувеличенной восторженностью, но сегодня она была в превосходном расположении духа. Неожиданно она рассмеялась.
— Нипочем не догадаешься, что я получила сегодня утром. Цветы. Розы. Да еще с billet-doux.[26] От одного из офицеров.
— Вот как! — Лучезарное настроение Стефена слегка потускнело.
— Сейчас покажу. На роскошной бумаге и с монограммой. — Она снова рассмеялась, сунула руку в карман и вытащила смятый розовый листок. — Погляди.
Ему совсем не хотелось читать эту записку, но он побоялся обидеть Эмми и быстро пробежал глазами строчки, отметив про себя скрытую двусмысленность учтивых фраз, содержавших приглашение выпить аперитив на «Террасе» и поужинать после этого в «Стакане воды». Он молча возвратил Эмми записку.
— Мне кажется, это от капитана. Я видела его вчера в группе военных. Высокий, красивый, с усиками.
— Ну и что же? Думаешь принять приглашение? — как можно равнодушнее спросил Стефен, стараясь не проявлять своих чувств.
— Невозможно — вечером представление, а потом мы сразу уезжаем в Тур!
— А как же капитан? — настаивал Стефен. — И усики?
Его холодный сарказм задел ее за живое. Она редко краснела, но сейчас легкий румянец проступил на ее бледных почти до синевы щеках.
— Да ты что это воображаешь? Кто я, по-твоему, такая? Что для меня, в диковинку, что ли, эти провинциальные городки с их гарнизонами? Нет, покорно благодарю, меня на это не поймаешь.
Стефен молчал. Как ни боролся он с собой, как ни презирал себя, но ничего не мог поделать: ревность, против которой он был бессилен, захлестывала его, мутила рассудок. Одна мысль о том, что Эмми может отправиться куда-то вдвоем с этим неизвестным офицером, причиняла ему невыразимые муки. Но ведь она же заявила коротко и ясно, что не примет этого приглашения! Сказав себе, что надо быть благоразумным, он вымученно улыбнулся.
— Давай лучше погуляем у реки. — Всякий раз, когда они ссорились, первый шаг к примирению делал Стефен.
Он расплатился по счету, и они спустились к реке» Солнце, небывало горячее для этого времени года, пробилось сквозь тучи, и все вокруг засветилось и потеплело. Стефен очень любил солнце. Вода и солнце… Это были боги, которым он поклонялся. Эмми закурила сигарету и прилегла, раскинув руки, закрыв глаза, в тени ветвистой ивы, а Стефен уселся на открытом месте, на пригреве, и принялся набрасывать ее портрет. Он уже сделал с нее десятки набросков, и в каждом из них нашли отражение не только вся сила его влечения к ней, но и вся сложность, запутанность и противоречивость этого чувства — все его муки, его страсть, а порой и ненависть.
Стефен не был слеп, он видел ее эгоизм, бездушие и тщеславие, все ее пороки, которые побудили бы его отшатнуться с презрением от любого другого человека. Он понимал, что она едва выносит его, да и то, быть может, лишь потому, что ее практичный ум не упускает из виду grande propriete, которую «маленький аббат» может получить в наследство, а главным образом потому, что он не в силах был скрыть свою страсть, и она льстила Эмми, давала ей ощущение силы и власти над ним, а это было ей всего дороже. Эмми доставляла ему куда больше мук, нежели радости! И все же он ничего не мог с собой поделать. Он желал ее, она была необходима ему, как воздух, и чувство это, оставаясь безответным, росло день ото дня.
Подняв глаза от альбома, Стефен заметил вдруг, что Эмми уснула. Он невольно вздохнул — с раздражением и досадой. Отложив в сторону альбом и карандаш, он прошелся по берегу, затем, повинуясь внезапному побуждению, сбросил одежду и кинулся в реку. Он уже успел выяснить во время их прежних прогулок, что Эмми не любит купаться — она, как кошка, боялась холодной воды, — у него же обжигающий холод ледяных струй вызывал прилив сил и восторга.
Когда он вернулся к Эмми, она стояла, стряхивая сухие травинки, приставшие к ее коротким курчавым волосам.
— Как это мило — провалился куда-то, не сказав ни слова.
— Мне показалось, что ты уснула.
— Который час?
— Еще рано. — Он подошел к ней вплотную и обнял ее. — У нас еще много времени впереди.
— Ах, отстань! — Она откинулась назад, упираясь ладонями ему в грудь. — Ты совсем мокрый.
— Послушай, Эмми…
— Нет, нет. Еще не хватало, чтобы мы опоздали. Ты же не хочешь потерять работу? Это ведь очень удобный и приятный заработок для тебя, верно?
— Да, конечно, — скрепя сердце согласился он.
Эмми уже направилась обратно к кабачку, и он последовал за ней.
Ее неожиданная забота о его благополучии озадачила Стефена. А ее оживленная болтовня на обратном пути в Анжер нисколько не помогла рассеять это недоумение. Высоким резким сопрано она напевала куплеты из модной шансонетки:
Веселый вечер в саду Альгамбры.
Здесь все во власти
Пьянящей страсти,
Красавиц здесь не перечесть…
И, как всегда, когда Эмми бывала в хорошем настроении, прохожие застывали, разинув от изумления рот при виде различных забавных трюков, которые она проделывала на велосипеде, проносясь по улицам раскинувшихся по берегу Луары селений.
Около трех часов пополудни они вернулись домой. Вокруг было тихо и безлюдно. Стефен переоделся, установил мольберт. До самого вечера он работал не отрываясь, рассеянно и угрюмо. Складка, залегшая между бровей, становилась все глубже. Как ни старался он прогнать от себя мысль о том, что Эмми так спешила вернуться домой лишь затем, чтобы отправиться на свидание, подозрение это все больше укреплялось в его сознании. Стало смеркаться, а Стефен не находил себе покоя. За ужином он едва обменялся двумя словами с Джо-Джо и Крокодилом.
Наконец он решительно поднялся и зашагал на Другой конец стоянки, к фургону Эмми. Мадам Арманд сидела на нижней ступеньке и, поставив лоханку с водой между жирными коленями, стирала чулки. Когда-то мадам Арманд была акробаткой, но сорвалась с трапеции, сломала бедро и с тех пор ходила, прихрамывая. Теперь ей уже перевалило за пятьдесят, она отяжелела, расплылась, у нее стали отекать ноги и появился двойной подбородок, а основным ее занятием сделались сплетни. Джо-Джо, который всегда отплевывался, если при нем произносили ее имя, клялся, что зимой, когда цирк не работал, она держала дом терпимости в Гаврском порту.
— Добрый вечер. — Стефен старался говорить непринужденно. — Эмми у себя?
Мадам Арманд помолчала, скосив на него заплывшие глазки.
— Послушайте, мсье аббат, вы же прекрасно знаете, что она никого к себе не пускает перед представлением.
— Мне на одну минутку.
Мадам Арманд покачала головой, повязанной грязным носовым платком.
— Я не стану ее беспокоить.
— Значит… — Стефен колебался, ему хотелось верить ей, — она отдыхает?
Мадам воздела к небу руки:
— А что, что же еще! Nom de Dieu![27] Может, вы думаете, что я лгу?
Было это возмущение искренним или притворным? Стефену нестерпимо хотелось проникнуть в фургон, но грузная фигура мадам и лоханка с водой преграждали ему путь. Нет, он не будет делать из себя посмешище. Стефен с усилием пробормотал несколько учтивых, ничего не значащих фраз, повернулся и скрылся во мраке.
Стали прибывать зрители, и вскоре представление началось. Из большого балагана доносились взрывы хохота, аплодисменты. Эмми опоздала с выходом. Произошло ли это случайно? Стефен не знал. Он старался успокоиться, взять себя в руки. Когда она, наконец, выбежала на арену, ему показалось, что она проделывает свои номера более оживленно и эффектно, более смело даже, чем всегда. А быть может, все это лишь плод его разгоряченной фантазии? Но когда она покидала арену, крики «браво! браво!» долго неслись ей вслед с центральной трибуны.
Представление окончилось, из балагана повалил народ, и в этой суматохе Стефену так и не удалось повидать Эмми. Совсем упав духом, он уныло присоединился к Джо-Джо и Крокодилу и стал помогать им разбирать балаганы и снимать палатки. Мысли его были далеко, он работал небрежно и поранил себе руку железным крюком. Но и на это ему было наплевать. Поднялся свежий ветер, стало прохладно. Мотор сняли, электрические огни потухли. Среди шума, криков, в красных отблесках факелов люди работали как одержимые: вытаскивали столбы, снимали подпорки, скручивали канаты, скатывали огромные, хлопающие на ветру полотнища неподатливой парусины. Как обычно, когда цирк снимался со стоянки, животные проявляли беспокойство, и разноголосый протестующий вой несся из всех передвижных клеток. А над всем этим шумом и неразберихой стоял рев мотора и громыхание тягача. Стефену казалось, что перед его глазами словно оживают рисунки Доре, изображающие преисподнюю, а сам он ввергнут в адский пламень и обречен на вечные муки.
9
Из Анжера цирк Пэроса направился в Тур, оттуда — в Блуа, затем — в Бурж и Невер. Погода стояла солнечная, сборы были отличные, я котелок старика Пэроса все время был игриво сдвинут на затылок. После трехдневных представлений в Дижоне цирк двинулся дальше на юг, к побережью, останавливаясь на ночевку и давая по одному вечернему представлению в старинных, обнесенных каменными стенами маленьких городках, разбросанных в долине реки Уш, среди сбегающих по склонам виноградников.
На первых порах труппа относилась к Стефену с холодком. Но еженедельная выручка, которую приносили его портреты, была недурна, а так как определенный, твердо установленный процент с этой суммы поступал в копилку, из которой каждому предстояло получить свою долю по прибытии в Ниццу, труппа признала, что Стефен «себя оправдывает». А потом довольно скоро он уже был на дружеской ноге почти со всеми членами труппы, чему немало способствовали его обходительные манеры и мягкий характер.
Циркачи были славный, простой народ. Фернан, укротитель львов, бесстрашно входивший в их круглую клетку в светло-синем с серебром гусарском мундире с разодранным в клочья — для пущего драматического эффекта — рукавом, был необычайно застенчивый человек, жестоко страдавший от нервной диспепсии, по причине которой преданная жена держала его на суровой молочной диете. Сами львы были безвреднее коров. Большинство из них достигло уже крайней дряхлости, все самцы были кастрированы. Если они и рычали, то лишь потому, что приближалось время кормежки и они хотели напомнить о своем существовании, а стоявшие вокруг клетки служители с раскаленными докрасна железными прутьями занимались, в сущности, самым настоящим очковтирательством.
— За двадцать лет у нас не было ни одного несчастного случая, — самодовольно говорил Пэрос и тут же посылал следующее сообщение в местную газету какого-нибудь близлежащего городка, который они собирались посетить:
НА ВОЛОСОК ОТ ГИБЕЛИ. УЖАСНЫЙ СЛУЧАЙ В ЦИРКЕ ПЭРОСА.
ВЗБЕСИВШАЯСЯ ЛЬВИЦА НАНОСИТ СЕРЬЕЗНЫЕ УВЕЧЬЯ ФЕРНАНУ
Два главных клоуна цирка — карлики Макс и Монс — пользовались всемирной известностью. Гвоздем их программы был скетч под названием «Похищение», в котором Макс, обряженный в старомодный дамский туалет, исполнял роль перезрелой невесты. Сценка эта шла с участием допотопного автомобиля «пэнкард», который никак не желал заводиться и в конце концов разваливался на части, неизменно вызывая громовый хохот зрителей. Макс с его проказливой ухмылкой умел заставить весь цирк покатываться от хохота. Однако за пределами арены он был подвержен приступам такой черной меланхолии, что рядом с ним Гамлет показался бы весельчаком. Как-то раз он поведал Стефену печальную повесть своей многолетней безнадежной страсти к скрипачке из оркестра.
Постоянно наблюдая подобного рода несообразности, Стефен был не так уж удивлен, узнав, что японский фокусник — весьма набожный христианин и сектант, что Нина д'Амора, скакавшая на неоседланной лошади, питает непреодолимое отвращение к этим животным, в результате чего у нее развились нервные спазмы и хроническая астма, тогда как акробат Филипп, каждый вечер проделывающий головокружительные трюки на трапеции под самым куполом, почти весь свой досуг посвящает вязанию носков.
Живя под одной крышей с Джо-Джо и Крокодилом, Стефен, естественно, ближе всего сошелся с ними. Жан-Батист, по прозвищу Крокодил, человек с виду вялый и апатичный, был неглуп и сердечен. Стефену удалось сделать несколько удачных зарисовок, когда тот стоял во весь рост на помосте перед глазевшей на него толпой. Жан-Батист получил когда-то хорошее образование в руанском лицее, потом был служащим весьма солидной фирмы «Насьональ», и перед ним открывались неплохие перспективы. Но тут его настигла беда: неизлечимый недуг поразил его и мало-помалу превратил из нормального человеческого существа в нечто смешное и уродливое. Судьба зло подшутила над ним. Недуг разрушил его брак, лишил заработка, и вот, кочуя из одной больницы в другую без всякой надежды на излечение, Жан-Батист попал наконец в качестве дополнительного аттракциона в один из маленьких балаганчиков бродячего цирка Пэроса.
Но особенной симпатией проникся Стефен к Джо-Джо. Бывший жокей был заядлый плут, крал все, что плохо лежит, обманывал каждого встречного и поперечного и при всяком удобном случае напивался до беспамятства, после чего всю ночь мог проваляться под открытым небом на голой земле, «отлеживался». И при всем том было в нем что-то глубоко человечное, дававшее ему право с гордостью утверждать, что ни разу в жизни он не оставил товарища в беде. Нередко, проводив вечером Эмми и возвратясь в свой фургон, Стефен ловил на себе пристальный взгляд Джо-Джо, выражавший не столько сочувствие — на что Джо-Джо был мало способен, — сколько понимание, впрочем не без оттенка иронии и цинизма.
— Гулял со своей зазнобой?
— Да, прошлись немного.
— Хорошо провел время?
Стефен молчал.
Бывали случаи, когда экс-жокею хотелось, по-видимому, продолжить разговор, но он ограничивался тем, что пожимал плечами и, повернувшись к Жан-Батисту, заводил с ним нарочито грубый, малопристойный разговор.
— Какого ты мнения о женщинах, Крок?
— Презираю, но снисхожу.
— Ты рассуждаешь, как женатый человек.
— Да… Я был женат. Моя жена работает теперь стрелочницей на Северной железной дороге в Круазэ. Есть у меня одна заветная мечта: все думаю, может, когда-нибудь парижский экспресс, идущий со скоростью девяносто километров в час, долбанет ее в самое чувствительное место.
— А вот я, хоть и не был женат, но баб люблю. Спать с ними люблю. Во всем прочем они хуже триппера.
— Так ведь, когда с ними спишь, тут-то его и подцепишь!
— Я с такими не сплю. Отродясь не имел дела со шлюхами. Только с добрыми, честными хозяюшками, которые ходят на рынок и жаждут некоторого разнообразия.
— Вот-вот! Разнообразия! Это ты верно сказал. Именно этим я и обязан моим теперешним успехом у женщин.
— Успехом? Да ты же чешуйчатый!
— Вот именно! Я одержал немало побед над моими любознательными зрительницами. Если женщине опостылело супружеское ложе, она на все пойдет ради новизны. Я читал, что убийца, которого должны гильотинировать, — самая приманка для многих баб.
— Sacrebleu![28] Ну, хоть ты и охотник до таких дел, все же, надеюсь, не дашь отрубить себе ради этого башку?
— Нет. Меня бабы и так любят. Глядя на меня, они представляют себе крокодила с хвостом и думают, что я наделен сверхъестественной мужской силой.
— Но ведь потом их ждет горькое разочарование!
— Только раз в жизни я действительно не оправдал надежд. Одна толстая старая дева, совершенно одинокая, несколько месяцев таскалась за мной из города в город — все надеялась, что если мы разочка два поспим имеете, на свет может появиться аллигатор. Но, к сожалению, ребенок получился вполне нормальным.
Стены фургона задрожали от взрыва грубого смеха, но Стефен не смеялся. Он понимал, что разговор этот ведется специально для него и не со злым умыслом, а чтобы исцелить его от тяжкого недуга. Но недуг этот зашел уже так далеко, что казался ему самому неизлечимым, а капризы Эмми и прихотливость ее настроении еще усугубляли его страдания. Временами она принимала его ухаживания благосклонно. Они льстили ей, и, сидя на ступеньке своего фургона и болтая босыми ногами на солнце, она иной раз беззлобно посмеивалась над Стефеном, гордясь своей властью над ним. И хотя Эмми никогда не была щедра на ласку, все же во время их вечерних прогулок случалось, что, прежде чем исчезнуть во мраке, она снисходительно дарила Стефену поцелуй. Тщетно твердил себе Стефен, что она слишком ветрена и пуста и ему никогда не удастся пробудить в ней ответного чувства. Его неудержимо влекло к ней, как мотылька к цветку, но она оставалась для него недоступной.
Как-то дождливым вечером. Покинув гостеприимные берега Соны, цирк Пэроса вступил в суровый край, именуемый Пюи-де-Дом, и остановился в маленьком, беспорядочно разбросанном городке Мулен-ле-Драж. Первоначально они хотели добраться до Сент-Этьенна, но в пути сломался главный тягач, тащивший за собой целый поезд соединенных попарно фургонов. Управиться с ремонтом меньше чем за сутки не представлялось возможным, и пришлось сделать привал. Пэрос был очень раздосадован тем, что цирк не успеет прибыть в назначенное место к назначенному дню, и, чтобы немного возместить потери, решил дать представление и показать хотя бы часть программы в Мулен-ле-Драже.
Но неудачи преследовали их весь день. Афиши расклеить заранее не успели. Городок при ближайшем рассмотрении оказался нищим и жалким, с единственным промышленным предприятием — полуразрушенным от времени кирпичным заводом. А дождь все лил и лил. И к началу представления в протекающем балагане собралось не больше сотни зрителей.
Верные добрым традициям цирка Пэроса, большинство артистов исполнило свои номера с обычным мастерством, после чего все собрались у большого очага в артистической. Но Эмми в этот вечер особенно не повезло. Во время исполнения первой части аттракциона она дважды теряла равновесие на мокром настиле и падала навзничь вместе с велосипедом. Первое падение вызвало взрыв смеха среди неотесанных зрителей, второе — уже бурю насмешек, сопровождавшихся свистом и улюлюканием. Эмми не закончила программы и, надменно вздернув голову, укатила с арены.
Когда Стефен встретил ее у выхода из балагана, она была бледна как смерть от перенесенного унижения. Он понимал, что сейчас с ней лучше не разговаривать, и молча зашагал рядом, направляясь к фургонам, которые остановились метрах в пятистах от заставы. К довершению всех бед, не успели они выбраться из города, как хлынул настоящий ливень, и им пришлось искать убежища в амбаре, стоявшем с приотворенной дверью среди жнивья.
Когда глаза немного привыкли к темноте, Стефен огляделся и увидел, что на полу амбара навалены кучи соломы. Наконец он решился нарушить молчание.
— Ну, по крайней мере здесь сухо. — И добавил: — Я рад, что ты не прыгала с трамплина сегодня. Такая публика, как здесь, этого не заслуживает.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Да… — Стефен смутился. — Мне показалось, что это грубый, толстокожий народ.
— Я этого не заметила. Меня публика всегда любит.
— Тогда почему же ты не довела номера до конца?
— Потому что с трамплина лилась вода. Ты что, не понимаешь, что в такой дождь это самоубийство? — Ее глаза гневно сверкнули в темноте. — Да кто ты такой, чтобы меня допрашивать? Ты что, не знаешь, какому риску подвергаюсь я каждый вечер, в то время как ты сидишь себе преспокойно на заднице и царапаешь карандашиком по бумажке, потому что ты храбр, как вошь? Прыгаю я с трамплина или не прыгаю — это мое личное дело. У меня нет ни малейшего желания свернуть себе шею ради какого-то недоношенного аббатика.
Теперь и он побледнел и с минуту молча смотрел на нее, затем, вне себя от бешенства, внезапно схватил ее за плечи.
— Не смей так говорить со мной!
— Пусти!
— Сначала извинись!
— Fiches-moi le camp![29]
Между ними завязалась борьба. Озверев от охватившей его ярости, сразу вспомнив все обиды и издевательства, на которые она никогда не скупилась, Стефен готов был подчинить ее себе силой и, обхватив руками, словно борец, пытался повалить на землю. Но она сопротивлялась, как дикая кошка, вертелась и извивалась, когда он прижимал ее к соломе, и яростно отпихивала его локтями. Она оказалась сильнее, чем он думал, у нее были крепкие мускулы и кошачья увертливость. Он почувствовал, что ему не хватает дыхания, когда она, навалившись на него всем телом, старалась сбить его с ног. Напрягая все силы, он пытался устоять. С минуту ни один не мог взять верх, и они стояли, раскачиваясь из-стороны в сторону. Затем Эмми неожиданно дала ему подножку и рывком опрокинула его на землю.
— Вот тебе! — задыхаясь, проговорила она. — Будешь знать теперь.
Стефен медленно поднялся на ноги. В круглом окне под крышей показалась луна среди быстро бегущих облаков, в амбаре стало светлее. С трудом переводя дыхание, Стефен заставил себя поглядеть на Эмми и с изумлением и замешательством обнаружил, что она полулежит, прислонившись спиной к куче соломы, не оправляя платья, задравшегося во время борьбы выше колен, и, сощурив глаза, наблюдает за ним с каким-то странным, насмешливым и вызывающим видом. Матовые щеки ее слегка порозовели, бледные губы кривила хитрая усмешка. Поймав на себе его взгляд, она медленно закинула руки за голову, и в этом жесте не было кокетства — только ожидание. Она нетерпеливо пошевелилась.
— Ну, глупый… Чего же ты медлишь?
Ошибиться было невозможно: Стефен услышал призыв, которого так долго, так безуспешно ждал! Но он прозвучал так бесстыдно, с таким равнодушием, был настолько лишен какого-либо намека на чувство, что Стефен окаменел. Он стоял не шевелясь и смотрел на Эмми почти с отвращением. Затем, ни слова не говоря, повернулся и выбежал из амбара. Эмми не могла поверить своим глазам. Выражение ее лица изменилось. Ошеломленная, взбешенная, она вскочила на ноги.
— Слюнтяй! — крикнула она ему вдогонку. — Espece de cretin![30]
Он отошел от амбара шагов на пятьдесят, не больше, и желание снова обожгло его, еще мучительнее, еще беспощаднее, чем прежде. Ему уже было все равно, он желал ее, он должен был обладать ею во что бы то ни стало. Он вернулся в амбар.
— Эмми!.. — униженно, раболепно потянулся он к ней, слабея от страсти.
Но она была уже холодна, как лед, и тверда, как камень.
— Поди к черту, — огрызнулась она. — Придется тебе теперь подождать.
Ее взгляд сказал ему, что мольбы бесполезны, и он снова выбежал из амбара. Кусая губы, полузакрыв глаза, он шагал, не разбирая дороги. Он пережил уже немало унижений за последние недели, вечно мучимый неутоленным желанием, вечно стремясь к одному — умилостивить Эмми, снискать ее расположение. Но сейчас он был слишком глубоко уязвлен. Ему казалось, что он достиг предела унижения. Он не может, не станет больше этого терпеть.
В голове у него был еще полный сумбур, когда он добрался до стоянки цирка. Тягач должны были исправить лишь к утру, и сборы в дорогу еще не начинались. Большой балаган, совершенно пустой, стоял среди безлюдной глинистой равнины. Что-то потянуло Стефена внутрь. Сквозь отверстие в куполе светила луна, и мокрая поверхность металлического трамплина, оставленного на ночь на арене, ярко блестела в голубоватом призрачном свете. Какое-то неясное побуждение росло, крепло в истерзанной душе Стефена — стремление оправдаться перед самим собой, что-то доказать себе, подняться в собственных глазах. Он поглядел наверх — все оборудование было на месте. По телу его пробежала дрожь. Он направился к веревочной лестнице. Ноги его вязли в сырых опилках, оставляя глубокий след. Ухватившись за веревочную ступеньку, он начал медленно взбираться вверх, сильно раскачивая лестницу, так как у него не было сноровки.
Взобравшись наверх, он остановился на краю площадки. Она была совсем крошечная и так высоко над ареной — куда выше, чем казалось снизу, — что у него закружилась голова. Он зажмурил глаза и ухватился за металлическую перекладину. На какую-то секунду этот приступ головокружения совершенно парализовал его. Здесь, наверху, ветер дул, казалось, еще яростнее: он раскачивал металлическую конструкцию, надувал мокрую парусину, хлопал незакрепленным полотнищем, и от этого чувство неуверенности и страха росло. Но Стефен усилием волн привел в движение свои оцепеневшие мускулы. Стараясь не глядеть вниз, он одной рукой высвободил велосипед из зажимов и выровнял колеса, все еще крепко держась другой рукой за штангу. Затем осторожно взобрался в седло и заставил себя поглядеть вниз.
Отсюда арена выглядела неправдоподобно маленькой, она желтела где-то далеко, далеко внизу, а металлическая конструкция, на краю которой он стоял, казалась невесомой, не более устойчивой и надежной, чем шелковая трехцветная лента. Снова по телу Стефена пробежала дрожь. Он еще держался за штангу, он еще мог отступить. Страх сковал его тело. Он старался совладать с собой, победить страх. Будь что будет, но он должен это сделать.
Он затаил дыхание, потверже уселся в седле и наклонился вперед. Внезапно ему послышался приглушенный крик, почудилось, что он видит какую-то темную, казавшуюся сверху сплющенной фигуру, размахивающую руками. Если это было предостережение, то оно пришло слишком поздно. Впившись взглядом в центральную белую полосу трамплина, Стефен, призвав на помощь все свое мужество, заставил себя отпустить штангу. Какую-то долю секунды он отвесно падал вниз, затем взмыл вверх, пролетел, словно выброшенный из катапульты, по воздуху, почти в то же мгновение ощутил сильный толчок, и его на бешеной скорости вынесло из балагана и швырнуло в придорожную канаву, полную жидкой грязи.
С минуту он лежал недвижно, изумляясь тому, что все еще жив, как вдруг услышал, что кто-то бежит к нему.
— Nom tie Dieu!.. Ты что, хотел покончить с собой? — Джо-Джо, казалось, впервые был выведен из состояния апатии.
— Нет, — сказал Стефен и, пошатываясь, поднялся на ноги. — Но меня, кажется, сейчас стошнит.
— Сумасшедший идиот! Как это тебя угораздило?
— Мне захотелось поразмяться.
— Ты просто спятил! Когда я увидел тебя наверху, я думал, что все пропало.
— А что бы от этого изменилось?
Джо-Джо пристально на него поглядел.
— Брось ты это, черт побери. Пойдем выпьем.
— Ладно, — сказал Стефен и добавил: — И, пожалуйста, не рассказывай никому.
Они направились через площадь к кафе. После бокала крепкого кальвадоса у Стефена перестали дрожать руки. Он пил молча, лишь изредка перебрасываясь словом с Джо-Джо. Так они просидели в кафе до закрытия. От выпитой водки голова у Стефена отяжелела, чувства притупились. Но он уже понимал, что не достиг решительно ничего, что он не в силах отказаться от Эмми. И по-прежнему тупо ныло сердце.
10
Через две недели они прибыли в Ниццу. Этот город, в который они вступили со стороны затененных мимозами террас Ле Бометт, оказался куда обширней, чем представлялось Стефену. Английский променад, залитое солнцем взморье, банально нарядные цветочные клумбы и кричащая роскошь отелей — все имело неприятно претенциозный вид. Но цирк расположился в другом конце города, на площади Карабасель, среди лабиринта узких улочек, где тут и там, прямо под открытым небом, раскинулись небольшие рынки и повсюду стояли лотки с овощами, фруктами и несметным множеством цветов. Это был живописный, пестрый и шумный мир, полный интимного очарования парижских предместий, но согретый теплым солнцем юга.
— А здесь неплохо, верно? — Джо-Джо расправил узкие плечи, обтянутые рваной фуфайкой. — Приятно снова очутиться в этих краях.
— Тебе здесь нравится?
— Еще бы! И тебе понравится. Смотри. — Он сделал широкий жест. — Художник может увидеть много занятного на площади Карабасель.
В другое время Стефен с большим интересом обследовал бы эти кварталы. Но в нынешнем состоянии душевного напряжения и беспокойства ему было трудно работать. Все же он заставил себя выйти с альбомом на улицу и сделал несколько набросков местных жителей: старуха в белом чепце, торгующая артишоками, крестьянин с корзиной живых цыплят, рабочие, ремонтирующие дорогу… Но он делал все это без увлечения и в полдень, когда стало припекать, вернулся в свой фургон, чтобы отдохнуть перед представлением.
Вечером, склонившись над мольбертом и заканчивая последний за этот день портрет, он заметил, что какой-то человек, стоя в стороне и небрежно опершись о трость, наблюдает за его работой. Что-то в позе этого человека пробудило смутные воспоминания в душе Стефена. Он оглянулся.
— Честер!
— Как поживаешь, старина? — Гарри стянул с руки замшевую перчатку, пожал Стефену руку, рассмеялся — подкупающе и мило, как всегда. — Я слышал, что ты уехал с цирком Пэроса. Но где, скажи на милость, раздобыл ты это чудовищное одеяние?
— Я ношу его по условию контракта.
— Понятно! В качестве приманки для дикарей. Но о этом наряде, вероятно, нельзя не чувствовать себя немножко ослом?
— Я уже привык к нему. Подожди меня, я сейчас освобожусь.
Пока Стефен торопливо заканчивал портрет, Честер вынул портсигар, закурил сигарету. На нем был полотняный костюм, белые с коричневым туфли, на голове — соломенная панама. Рубашка была из натурального шелка, брюки отлично отутюжены, щегольской галстук бабочкой дополнял туалет, У Честера был вид беспечного, праздного гуляки. Лицо его покрывал густой загар.
— Я никак не могу поверить, что ты здесь, — сказал Стефен. — Хоть ты и говорил, что собираешься в Ниццу. Ты хорошо выглядишь.
— Благодарю. Да, я чувствую себя недурно.
Гарри добродушно улыбнулся, и Стефен невольно улыбнулся тоже, снова ощущая притягательную силу этого беспечного дружелюбия, которое Честер умел расточать так легко.
— Тебе, верно, повезло в рулетку.
— Да, представь себе, здорово повезло. — Честер усмехнулся. — Я дошел до ручки и поставил последние пятьдесят франков на двойное зеро. Почему? Да просто потому, что в случае проигрыша у меня был бы тот же самый ноль в квадрате. Выпало двойное зеро. Я ничего не снял со ставки. Почему? А бог его знает. Снова выходит двойное зеро. Да, черт побери, поглядел бы ты, какая это была куча больших красивых красных фишек! Я начал было их сгребать и почувствовал, что не в силах этого сделать. Что-то шептало мне в уши: попытай счастья в третий раз. Я снова поставил все. Когда колесо завертелось, я думал, что умру. И снова выпало двойное зеро. Ну, на этот раз я быстро сгреб все фишки и, не теряя времени, — к кассе. А на другой день убрался подальше от греха — в маленькую гостиницу в Вильфранш. С тех пор живу, как король. — Он взял Стефена под руку. — А теперь расскажи о себе. Как работа?
— Не очень-то клеится.
— Можно поглядеть?
Стефен повел Гарри к своему фургону, вынес несколько полотен и поставил их одно за другим, прислонив к колесу. Гарри осмотрел их все с видом знатока.
— Ну, знаешь, старина, — сказал он, когда осмотр был закончен, — наверно, в них что-то есть, но до меня это как-то не доходит. Что-то у тебя неладно с перспективой. И не кажется ли тебе, что мазок слишком груб?
— Я и хотел, чтобы он был груб… Чтобы вернее передать жизнь как она есть.
— Но эти лошади не очень-то передают жизнь как она есть.
Гарри тросточкой указал на композицию темперой, где были изображены испуганные грозой, бешено скачущие кони.
— Я не стремился изображать здесь то, что само собой очевидно.
— Очевидно, нет. Все же… я люблю видеть лошадь такой, какой я привык ее видеть.
— А если к тому же на спине у нее сидит всадник, тогда ты уж совсем можешь быть спокоен, — криво усмехнулся Стефен и собрал полотна, чувствуя, что Гарри не имеет ни малейшего представления о том, к чему он, Стефен, стремится. — А ты еще занимаешься живописью?
— Да, разумеется. В свободное время. Я сейчас пишу первоклассную штуку — вид на променад. Мы с Ламбертом частенько ездим на натуру. Ты знаешь, они с Элизой ведь здесь. Он познакомился в посольстве с богатой американской вдовушкой и сейчас пишет ее портрет во весь рост.
Раздались шаги, и из-за фургона вышла Эмми. Она направилась было к Стефену, но, заметив Честера, внезапно остановилась. Какое-то странное выражение промелькнуло на ее лице.
— Что ты тут делаешь?
— Я всегда появляюсь там, где меня меньше всего ждут.
— Как фальшивая монета?
— На этот раз — как вполне полноценный тысячефранковый билет, — как ни в чем не бывало отвечал Честер, очаровательно улыбаясь. — Неужто ты не скучала в разлуке со мной?
— Просто не понимаю, как я ее пережила!
— Ну, не будь так жестока к старику Гарри. Ты знаешь, какие у меня слабые нервы. — Он поглядел на часы. — Ого, я уже должен бежать. В шесть часов свидание в отеле «Негреско». Но я хочу, чтобы вы оба приехали завтра утром ко мне на улицу Сирени, дом 11-б — как раз напротив бульвара генерала Леклерка. Позавтракаем вместе. Ламберты тоже придут. Вы свободны? Отлично. Это всего два-три километра по берегу. Трамвай проходит мимо моего подъезда.
Он улыбнулся, помахал тросточкой показавшемуся вдали фиакру вскочил в него, откинулся на плетеном соломенном сиденье и был таков.
Эмми проводила его негодующим взглядом.
— Что он о себе воображает, видали! Оказал нам великую честь, предложил воспользоваться трамваем, а сам укатил в экипаже!
— Не будем ему завидовать. Ему тоже приходилось туго в свое время.
— Я не верю, что он сорвал банк. Верно, на содержании у какой-нибудь старухи.
— Вовсе нет. Очень может быть, что он и выиграл в рулетку, — таким, как Гарри, всегда везет. К тому же он волочится только за молоденькими и хорошенькими девушками.
— И притом слишком часто. — Она усмехнулась, обнажив мелкие, острые зубы. — Ничтожество, sale type![31] Он мне всегда был противен.
— Ты, значит, не пойдешь к нему завтра?
— Конечно, пойду, не будь таким идиотом. Мы ему покажем, как задаваться, он еще пожалеет об этом.
Стефен в недоумении уставился на нее. Она терпеть не может Честера, это ясно. Зачем же, в таком случае, она принимает его приглашение? Может быть, ей хочется повидать Ламбертов? Он никогда не мог разгадать, что у нее на уме.
Когда они встретились на другой день, на ней было желтое муслиновое платье с вышивкой, очень узкое и короткое. Стриженые курчавые волосы были перехвачены желтой лентой. Она приветствовала Стефена своей обычной жесткой усмешкой.
— Можем мы взять фиакр?
— Без сомнения. Никаких трамваев.
Эмми выбрала самый нарядный из всех экипажей. Уселась, удобно откинулась на сиденье.
— Хорошо я выгляжу?
|
The script ran 0.015 seconds.