Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Арчибальд Кронин - Замок Броуди [1931]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, Роман, Трагедия

Аннотация. «Замок Броуди» — первый и, пожалуй, самый известный роман замечательного прозаика Арчибалда Джозефа Кронина. «Мой дом — моя крепость» — эта английская пословица хорошо известна. И узнать тайны английского дома, увидеть «невидимые миру слезы» мало кому удается. Дом Джеймса Броуди стал не крепостью, а превратился для членов его семьи в настоящую тюрьму. Из нее вырывается старшая дочь Мэри, уезжает сын Мэт, а вот те, кто смиряется с самодурством и деспотизмом Броуди — его жена Маргарет и малышка Несси, — обречены...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Да, и если ехать обратно, так мне надо быть на вокзале в четыре. Денис вынул часы: было половина четвертого. Он и Мэри успели обменяться лишь несколькими словами, а между тем они стояли тут, на улице, вот уже полчаса. — Да, ждать следующего тебе нельзя, это выйдет слишком поздно, — согласился он. Вдруг его осенила мысль, что в это время зал ожидания на вокзале бывает обычно пуст. Можно побыть там до отхода поезда. Он взял руку Мэри и продел ее в свою. При этом проявлении нежности с его стороны, первом с той минуты, как она сообщила ему ужасную весть, Мэри жалобно взглянула на него, и ее осунувшееся лицо осветила слабая улыбка. — У меня никого нет, кроме тебя, Денис, — сказала она шепотом, когда они вдвоем двинулись в путь. К несчастью, комната ожидания оказалась полна публики; какая-то старуха, несколько работников с фермы и два красильщика с ситценабивной фабрики сидели и глазели то друг на друга, то на стены. Здесь невозможно было разговаривать, и Денис повел Мэри в самый конец платформы. За то короткое время, пока они шли на станцию, к нему вернулось самообладание, а близость мягкой руки девушки напоминала об ее красоте, об упоительной прелести ее юного тела. И Денис заставил себя улыбнуться. — Беда в конце концов не так уже велика, Мэри, пока мы верны друг другу. — Если бы ты теперь меня бросил, Денис, я бы утопилась в Ливене. Или как-нибудь иначе покончила с собой. Глаза их встретились, и Денис увидел, что каждое из этих жутких слов, только что ею произнесенных, глубоко искренне; он снова нежно прижал к себе ее руку. Он спрашивал себя, как он мог хотя бы на один миг подумать о том, чтобы бросить эту милую беззащитную девочку, которая, если бы не он, была бы и сейчас нетронутой, а благодаря ему скоро будет матерью. И как горячо она его любит! Ему доставляла острую радость ее полная зависимость от него, ее покорность его воле. Он уже начинал оправляться от первого жестокого потрясения и рассуждать логично, как всегда. — Ты все предоставишь мне, — объявил он. — Все, — как эхо, откликнулась Мэри. — Затем ты должна вернуться домой, родная, и постарайся вести себя так, как будто ничего не случилось. Я знаю, как это трудно, но ты должна мне дать как можно больше времени на то, чтобы все устроить. — Когда нам можно будет обвенчаться? Ей стоило невероятных усилий выговорить эти слова, но то, что она сегодня узнала, вызвало в ней такое ощущение, словно тело ее останется нечистым до тех пор, пока не будет назначен день ее свадьбы с Денисом. Денис задумался. — Мне предстоит важная деловая поездка в конце года, от нее очень многое зависит. Можешь ты подождать, пока я вернусь? — спросил он нерешительно. — К тому времени я мог бы все наладить, и мы бы поженились и сразу переехали в какой-нибудь маленький домик, конечно, не в Ливенфорде и не в Дэрроке, а хотя бы в Гаршейке. Его план поселиться в маленьком домике в Гаршейке привел их обоих в хорошее настроение. И Денис и Мэри тотчас представили себе это тихое старое селение, так уютно раскинувшееся на берегу одного из рукавов лимана. — Я могу подождать, — отвечала рассеянно Мэри, видя уже в своем воображении один из маленьких коттеджей с выбеленными стенами, каких много было в Гаршейке. Коттедж, весь увитый красными вьющимися розами, крылечко в гирляндах настурций, это жилище, где она впервые возьмет на руки своего ребенка. Она посмотрела на Дениса и чуть не засмеялась от счастья. — Я тебя не покину, дорогая, — говорил между тем Денис. — Но ты должна быть храброй и держаться как можно дольше. Поезд был уже подан, и старуха, работники с фермы и оба красильщика бросились занимать места. Мэри успела только наскоро проститься с Денисом, пока он усаживал ее в вагон, но когда поезд тронулся, Денис бежал рядом, держа ее руку до последней минуты, а когда ему пришлось, наконец, выпустить руку и отстать, Мэри крикнула, чтобы его ободрить: — Я всегда помню твой девиз, Денис! Он улыбнулся и в ответ долго махал шляпой, до тех пор, пока поезд не сделал поворот и они потеряли друг друга из виду. Мэри была мужественная девушка, и теперь, когда она узнала самое худшее, она готовилась всеми силами защищать свою единственную надежду на счастье. Свидание с Денисом ободрило ее. Она твердила себе, что он должен ее спасти и спасет! И, утешенная тем, что ее тайна теперь стала их общей тайной, она чувствовала в себе силы терпеть что угодно до тех пор, пока он возьмет ее к себе навсегда. Она вся содрогнулась при воспоминании о своем визите к доктору, но тотчас решительно вычеркнула из памяти отвратительные подробности последних двух часов. Она будет храброй ради Дениса! Приехав в Ливенфорд, она поспешила отнести письмо Агнес Мойр и, к ее облегчению, оказалось, что Агнес ушла наверх ужинать. Она оставила для нее письмо в кондитерской, попросила также передать ей все выражения дружбы и привет миссис Броуди и ушла, радуясь, что ее ни о чем не расспрашивали. По дороге домой она подумала, что мать, конечно, рано или поздно обнаружит ее поступок со свертком, но, занятая более серьезными заботами, она как-то совсем об этом не беспокоилась. Пускай мама бранится, плачет, причитает, сколько ей угодно, — через несколько месяцев она, Мэри, уйдет из дома, который стал ей ненавистен. Все ее мысли и чувства были направлены на проект Дениса, и этот проект в ее воображении был уже действительностью; отбросив мысль о своем положении, она сосредоточила все свои пылкие надежды на коттедже в Гаршейке, в котором будет жить с Денисом. 8 Джемс Броуди сидел у себя в конторе за лавкой, читая «Ливенфордский листок». Дверь была слегка приоткрыта, так, чтобы он мог изредка следить бдительным оком за тем, что делается в лавке, не переставая в то же время просматривать газету. Перри был болен: как сегодня утром сообщила Броуди взволнованная мамаша, его приковал к кровати жестокий чирей, который отчасти мешал ему ходить и совершенно лишил его возможности сидеть. Броуди ворчливо заметил, что приказчик нужен ему для того, чтобы стоять за прилавком, а вовсе не для того, чтобы сидеть, но после того, как его заверили, что страдальцу, несомненно, принесут облегчение непрерывные припарки и он завтра утром будет в состоянии выйти на работу, он неохотно позволил ему пропустить день. Восседая, как на троне, на стуле, который он поставил у верхней ступеньки лесенки, ведущей в его святилище, Броуди с глубоким, исключительным вниманием читал отчет о сельскохозяйственной выставке. Он был доволен, что сегодня торговля идет тихо и ему не нужно унижаться до лакейской работы продавца, которую он терпеть не мог и всецело взваливал на Перри. Несколько минут тому назад ему пришлось встать с места, чтобы принять какого-то рабочего, который неуклюже вкатился в лавку, и Броуди, негодуя, почти вытолкал этого человека, всучив ему первую попавшуюся шапку. «Какое мне дело, — рассуждал он про себя, — впору ему эта шапка или нет?» Он не желал, чтобы его беспокоили из-за такой дьявольской ерунды. Это — дело Перри. Он желал читать газету спокойно, как всякий джентльмен. С возмущенным видом он вернулся на свое место и начал снова с первых строк отчета. «Ежегодная городская и районная выставка скота открылась в Ливенфорде в субботу 21-го с/м и привлекла большое и блестящее общество». Он читал весь отчет медленно, старательно, прилежно, пока в конце концов не дошел до раздела, начинавшегося словами «В числе присутствующих»… Тут в глазах у него появился беспокойный блеск, потом они засверкали торжеством, когда он увидел напечатанным и свое имя. Среди громких фамилий города и графства — правда, в конце списка, но не в самом конце, стояло имя «Джемс Броуди»! Он с гордостью стукнул кулаком по столу. Черт возьми, теперь все убедятся, что он за человек! «Ливенфордский листок», который выходит раз в неделю по пятницам, читают все, и все увидят его имя, которое красуется здесь рядом с именем такой видной особы, как главный судья графства. Броуди распирала тщеславная радость. Ему нравилось собственное имя напечатанным. Заглавная буква имени имела своеобразную, бросавшуюся в глаза завитушку, а что касается фамилии, он гордился этой фамилией больше, чем всеми своими другими преимуществами, вместе взятыми. Не отводя глаз от этой замечательной фамилии, напечатанной в газете, он сдвинул набекрень шапку. Собственно, он прочел весь отчет, испытывая танталовы муки вследствие его многословия, только для того, чтобы убедиться, что он, Броуди, стал предметом общественного внимания благодаря этим двум напечатанным словам. Он пожирал их глазами. «Джемс Броуди»! Его губы бессознательно складывались, чтобы воспроизвести эти слова, которые были у него на языке. «Ты — гордый человек, Броуди, — шептал он про себя. — Да, ты горд, но, клянусь богом, тебе есть чем гордиться». У него даже в глазах помутилось от волнения, и весь перечень сиятельных особ с их титулами, чинами и отличиями исчез из поля его зрения, осталось одно-единственное имя, которое как будто неизгладимо запечатлелось на его сетчатке. Джемс Броуди! Ничего не могло быть внушительнее этих слов, простых, но полных тайного смысла. Тут мысли его слегка отклонились в сторону, и, вспомнив, как ему сегодня пришлось унизиться в собственных глазах, обслуживая в лавке простого рабочего, он даже ноздри раздул от возмущения. Это еще было допустимо двадцать лет тому назад, когда он боролся за существование, когда обстоятельства, над которыми человек не властен, вынудили его заняться торговлей. Но сейчас у него есть приказчик, который обязан за него работать. Такие случаи, как сегодня, по его мнению, умаляли блеск его имени, и гневное раздражение против злосчастного Перри бушевало в нем. — Да я его в порошок сотру, этого прыщавого идиотика! Броуди отлично понимал, что у него нет никаких задатков коммерсанта, но, раз уже пришлось заняться этим делом он старался придать своему занятию характер, подобающий его имени и положению. Он никогда не смотрел на себя как на торговца, а с самого начала вошел в роль обедневшего дворянина, вынужденного добывать средства к жизни неподобающим для него занятием. Впрочем, ему казалось, что его личные особенности как-то облагораживают это занятие, превращают его в нечто достойное. Оно перестало быть презренным, стало чем-то не похоже на всякую другую торговлю, чем-то единственным в своем роде. Он, Броуди, с самого начала никогда не заискивал перед людьми, наоборот — им приходилось плясать под его дудку и считаться со всеми его слабостями и причудами. В молодости он раз вышвырнул человека из своей лавки за невежливое слово; терроризируя весь город, он заставил людей считаться с ним; он не искал ничьей благосклонности, щеголял грубостью, словно говоря: «Примите меня таким, как есть, или оставьте в покое!» Эта необычная тактика имела поразительный успех. Он приобрел репутацию человека грубого, но честного и прямолинейного. Наиболее дерзкие его сентенции повторялись всеми в городе, как эпиграммы. Среди городской знати он слыл оригиналом, и своеобразие его завоевало ему покровительство этих людей. Но чем больше ему давали развернуться во вею ширь его натуры, тем больше презирал он тех, кто позволял ему над собой куражиться. Теперь он считал себя выше требований, которые предъявляет торговля. Он испытывал огромное удовлетворение от того, что достиг видного положения, несмотря на низменность своей профессии. Так велико было его тщеславие, что он уже не видел разницы между известностью, которой достиг, и тем настоящим почетом, к которому стремился. Успех пришпоривал его. Он хотел, чтобы имя его гремело. «Я им покажу, — бормотал он заносчиво. — Покажу им, на что я способен!» Кто-то вошел в лавку. Броуди сердито поднял глаза от газеты. Его высокомерный взгляд, казалось, ожидал от дерзкого, посмевшего вторгнуться сюда, покорной просьбы о внимании со стороны такой особы, как он, Джемс Броуди, ровня всем знатным людям графства. Но, к его удивлению, он не услышал просьбы сойти в лавку. Какой-то молодой человек легко перепрыгнул через прилавок, взбежал по ступенькам и вошел в контору, закрыв за собой дверь. Это был Денис Фойль. Когда Денис три дня тому назад смотрел вслед поезду, увозившему Мэри, угрызения совести вдруг обрушились на него лавиной, захватившей и поглотившей его. Он понял, что вел себя по отношению к Мэри, как холодный и трусливый эгоист. Неожиданный удар по его себялюбию настолько застиг его врасплох, что он в первый момент забыл, как дорога ему Мэри. А между тем он любил ее; и теперь, когда ее не было с ним, он глубже ощущал, как она ему нужна. Тяжелое положение, в котором она очутилась, придавало ей сейчас в его глазах трогательность, вызывало волнение, с которым он раньше боролся. Если его положение было только неприятно, то положен и; Мэри — невыносимо, а он не нашел для облегчения его ничего лучше нескольких жалких приторных слов соболезнования! Он весь корчился внутренне, беспокоясь, что подумает Мэри об его противной трусости и ненаходчивости, а сознание, что он не может увидеться с ней и рассказать все то, что переживает сейчас, не может со всей горячностью излить перед ней свое раскаяние и любовь, приводило его в отчаяние. Два дня Денис все сильнее и сильнее терзался этими мыслями, а на третий ему пришел в голову четкий и необычайный план действий. Этот план казался ему смелым; он видел в нем доказательство своей энергии и отваги. В действительности же это был результат атаки совести на туго натянутые нервы; в этом плане, попросту опрометчивом, безрассудном и самонадеянном, он искал выхода подавленным чувствам, видел способ оправдать себя в собственных глазах и в глазах Мэри. Эта-то потребность самооправдания, в сущности, и руководила им, когда он предстал перед Броуди, говоря: — Я пришел сюда, мистер Броуди, так как боялся, что вы, пожалуй, не захотите принять меня в другом месте… Я — Денис Фойль из Дэррока. Броуди был ошеломлен неожиданностью его появления и его дерзостью, но ничем себя не выдал. Он глубже уселся в кресло; его голова высилась на широких плечах так же прямо, как утес на вершине холма. — Сын трактирщика? — он пренебрежительно усмехнулся. — Совершенно верно, — вежливо подтвердил Денис. — Ну-с, мистер Денис Фойль, — он иронически подчеркнул слово «мистер», — что вам здесь нужно? Броуди хотел разозлить Фойля до того, чтобы тот кинулся на него, и уже заранее предвкушал удовольствие задать ему тогда хорошую трепку. Денис посмотрел Броуди прямо в лицо и, не обращая внимания на его тон, продолжал говорить так, как наметил себе заранее: — Вас, может быть, удивляет мой приход, но я считаю, что должен к вам обратиться, мистер Броуди. Вот уже три месяца я не видел вашей дочери, мисс Мэри. Она теперь постоянно меня избегает. Я должен сказать вам откровенно, что люблю вашу дочь и пришел просить у вас разрешения видеться с нею. Броуди смотрел на молодого человека, и, хотя в его неподвижном, как маска, лице нельзя было ничего прочесть, в нем нарастал прилив изумления и гнева. Пристально и хмуро глядя на Фойля, он через некоторое время медленно произнес: — Рад слышать из ваших собственных уст, что мое приказание исполняется! Дочь моя отказалась встречаться с вами, так как я ей запретил даже глядеть в вашу сторону. Слышите? Запретил, запрещу и теперь, после того, как увидел, что вы собой представляете. — Могу я узнать, почему, мистер Броуди? — Разве я обязан объяснять вам свои поступки? Для моей дочери достаточно, что я этого требую. Я ей объяснений не даю, я приказываю, вот и все. — Мистер Броуди, я хотел бы знать, что вы имеете против меня. Я готов сделать все, что в моих силах, чтобы вам угодить, — сказал Фойль, пытаясь его умилостивить. — Скажите только, чего вы от меня хотите, и я это сделаю. Броуди ответил, издеваясь: — Я хочу, чтобы вы убрали из моей конторы свою вылощенную физиономию и никогда больше не показывали ее в Ливенфорде. И чем скорее вы это сделаете, тем больше вы мне угодите. Фойль возразил с примирительной улыбкой: — Так вам только моя физиономия не нравится, мистер Броуди? — Он решил во что бы то ни стало расположить к себе отца Мэри. Броуди уже рассвирепел; его злило, что он не может заставить этого мальчишку опустить перед ним глаза, что его не удается вывести из себя. С трудом сдерживаясь, он сказал презрительно: — Я не имею обыкновения рассуждать с такими, как вы, но так как сейчас у меня выдалась свободная минута, я, так и быть, скажу вам, что мне не нравится. Мэри Броуди — леди, в ее жилах течет кровь, которой могла бы гордиться и герцогиня, она — моя дочь. А вы — из ирландских подонков, ничтожество из ничтожеств. Ваш отец торгует дешевыми напитками, а ваши предки, я в этом не сомневаюсь, питались картофельной шелухой и ели прямо из горшка. Денис по-прежнему, не смигнув, смотрел ему прямо в глаза, несмотря на то, что от оскорблений у него все внутри кипело. Он делал отчаянные усилия казаться спокойным. — В том, что я ирландец, нет никакого преступления, — возразил он ровным голосом. — Я не пью, капли в рот не беру, Я работаю в совершенно иной области, чем отец, и уверен, что мое занятие скоро будет давать мне хороший заработок. — Слыхал, слыхал уже о вашем занятии, милейший. Разъезжаете по селам, потом бездельничаете целыми неделями, Знаю я вашего брата, коммивояжеров. Если вы рассчитываете разбогатеть мелочной продажей чая по всей Шотландии, так вы просто глупы, а если думаете своей дурацкой службой замазать глаза и заставить людей забыть о вашей дрянной семейке, так вы сумасшедший! — Позвольте мне объяснить вам, мистер Броуди… Броуди злобно взглянул на него. — Объяснить мне! Это вы мне говорите, вы, ничтожный коммивояжер! Да вы знаете, с кем имеете дело? Смотрите! — заорал он, размахивая газетой и суя ее в лицо Денису. — Смотрите, если умеете читать. Вот среди каких людей я вращаюсь!.. — Он выпятил грудь и прокричал в заключение: — Допустить брак моей дочери с вами для меня так же немыслимо, как допустить, чтобы она валялась вместе со свиньями. Фойль с большим трудом сдерживал ярость. — Мистер Броуди, — взмолился он. — Прошу вас, выслушайте меня. Вы не можете не признать, что человек сам кует свою судьбу, независимо от того, кто его родители. Я не стыжусь своего происхождения, но, если тут все дело в нем, так, конечно, осуждать меня за него не приходится. Броуди хмуро посмотрел на него. — Как вы смеете разводить тут передо мной ваш проклятый новоизобретенный социализм! — заревел он. — Все люди равны, не так ли? До чего еще мы дойдем! Болван! Убирайтесь с глаз моих! Живо! Денис не двинулся с места. Он теперь ясно видел, что никакими доводами этого человека не проймешь, что с таким же успехом он мог бы пытаться пробить головой каменную стену. Он понимал, что такой отец может превратить жизнь Мэри в цепь ужасных несчастий. Но ради нее он решил до конца держать себя в руках и сказал очень спокойно: — Мне жаль вас, мистер Броуди. Вы принадлежите к отживающему поколению. Вы не идете в ногу с прогрессом. И вы не умеете наживать друзей: должно быть, у вас одни враги. Нет, не я сумасшедший!.. Броуди встал, разъяренный, как бешеный бык. — Уйдешь ты отсюда наконец, поросенок? — прохрипел он. — Или хочешь, чтобы я тебя пришиб на месте? Он медленно двинулся к Денису. Тот мог бы в одну секунду выскочить из конторы, но вызванное оскорблениями скрытое озлобление против Броуди мешало ему уйти, хотя он сознавал, что уйти нужно ради Мэри. Уверенный, что сумеет постоять за себя, он не боялся силы этого надвигавшегося на него великана. Кроме того, он понимал, что, если уйдет сейчас, Броуди будет хвастать, что выгнал его вон, как побитую собаку. И он крикнул голосом; полным возмущения: — Не прикасайтесь ко мне! Я стерпел все ваши грубости, но не заходите слишком далеко! При этих словах Броуди чуть не задохся от ярости. — Вот как, не прикасаться? — закричал он, и дыхание шумными порывами вылетало у него из груди. — Я поймал тебя, как крысу в западню, и раздавлю тебя, как крысу! Медленно, словно крадучись, подходил он к Денису, старательно лавируя всем своим громадным телом. Затем, когда он был на расстоянии ярда от Дениса, так близко, что тому невозможно уже было увернуться, он оскалил зубы, вдруг поднял свой громадный кулак и с сокрушительной силой, со всего размаха направил удар в голову Фойля. Резкий, громкий хруст и треск расколол воздух. В голову кулак не угодил: быстрее молнии Денис метнулся в сторону, и кулак Броуди с силой кузнечного молота ударился о каменную стену. Правая рука сразу повисла: она была сломана в запястье. Денис, глядя на Броуди и берясь за ручку двери, сказал тихо: — Извините, мистер Броуди. Вы видите в конце концов, что все же есть вещи, в которых вы ничего не понимаете. Я вас предупреждал, чтобы вы меня не трогали. Он вышел — и как раз вовремя. Тяжелый вертящийся табурет красного дерева, брошенный левой рукой Броуди, как выстрел из катапульты, ударил в легкую дверь, и вдребезги разлетелись и стекло и рама. Броуди стоял с повисшей, как плеть, рукой и, раздувая ноздри, тупо смотрел на обломки. Он не ощущал боли в сломанной руке, только не мог ею двигать. Но грудь его, казалось, готова была разорваться от бессильного бешенства. То, что этот щенок, первый из всех людей, не только не испугался его, но еще оставил его в дураках, вызывало корчи уязвленного самолюбия. На физическую боль он не обращал внимания, но гордость его была смертельно задета. Пальцы его левой руки конвульсивно сжимались. Ведь в одну минуту он мог бы загнать этого наглеца в угол и избить его до смерти. И оказаться побежденным, не успев нанести ему ни единого удара! Только последний остаток самообладания и проблеск рассудка помешали ему очертя голову броситься на улицу вслед за Фойлем, чтобы настигнуть и сокрушить его. В первый раз за всю его жизнь нашелся человек, дерзнувший дать ему отпор, и он скрипел зубами при мысли, что какой-то выскочка самого низкого происхождения посмел говорить ему дерзости в лицо и ушел безнаказанно, посрамив его, Броуди! — Клянусь богом, — выкрикивал он, обращаясь к пустой комнате, — он у меня за это поплатится! Он осмотрел свою беспомощную теперь руку, которая уже посинела, распухла и имела отечный вид. Надо было что-нибудь сделать, а также придумать какое-нибудь объяснение, какую-нибудь галиматью вроде того, что он поскользнулся на лестнице. Угрюмый, вышел он из лавки, с треском захлопнул и запер входную дверь и отправился домой. Денису между тем пришло в голову, что своим опрометчивым поступком он сильно повредил и Мэри и себе. До разговора с ее отцом он воображал, что умилостивит его и получит позволение навещать Мэри. Тогда им будет легче подготовиться для побега. Он доверчиво рассчитывал на то, что Броуди постепенно сменит гнев на милость, может быть, даже начнет питать к нему некоторое расположение. Такой успех, несомненно, облегчил бы им дальнейшие шаги и смягчил бы удар при неизбежном раскрытии тайны. Денис рассуждал так, не зная Броуди. Он часто вспоминал то, что говорила о нем Мэри, но полагал, что ее слова, может быть, окрашены детским страхом перед отцом, или она, благодаря своей впечатлительности, преувеличивает отрицательные качества его характера. Теперь же он вполне понимал, почему Мэри так боится отца, находил, что характеристика, данная ею, наоборот, еще слишком снисходительна. Всего несколько минут тому назад он видел Броуди в состоянии такой необузданной злости, что начинал бояться за судьбу Мэри. Он не переставал клясть себя за свое неосторожное вмешательство. Он был в полной растерянности, не зная, что ему теперь делать; проходя мимо писчебумажного магазина на Хай-стрит, подумал, что надо написать Мэри и назначить ей свидание на следующий день. Он вошел в лавку и купил листок почтовой бумаги и конверт. Несмотря на мучившую его тревогу, он сохранил свое умение пленять людей и до тех пор любезничал с старой дамой, стоявшей за прилавком, пока она не продала ему и марку и дала перо и чернильницу. Она сделала это охотно, матерински улыбаясь ему, и, пока он писал короткую записку Мэри, она уголком глаза внимательно наблюдала за ним. Окончив, Денис любезно поблагодарил ее и, выйдя на улицу, хотел уже было опустить письмо в почтовый ящик, но его вдруг остановила одна мысль, и он, как ужаленный, отдернул руку с письмом. Медленно отвернувшись от ящика, он постоял минутку на тротуаре и, видимо, обдумав что-то, разорвал письмо на мелкие клочки и бросил в сточную канаву. Он вдруг сообразил, что если это письмо случайно будет перехвачено отцом Мэри, то Броуди сразу же поймет, что обманут, что они с Мэри все время тайно встречались. Денис говорил себе, что он сегодня уже совершил одну большую ошибку и надо быть осмотрительным, не допустить второй. Застегнув доверху пиджак, засунув руки в карманы, вызывающе вздернув подбородок, он торопливо зашагал дальше. Он решил обследовать местность вокруг дома Броуди. Незнакомый с этой частью города, он немного заплутался в предместье, но, благодаря своему умению ориентироваться, все же в конце концов, покружив, добрался до дома, где жила Мэри. Он никогда раньше не видел этого дома и теперь, увидев, был поражен. Этот дом казался ему более подходящим для тюрьмы, чем для жилья, и столь же неподходящим жилищем для кроткой и милой Мэри, как темный глухой склеп — для голубки. Приземистые серые стены, казалось, сжимали ее неразрывным объятием, крутые валы напоминали о ее порабощении, глубокие амбразуры окон кричали о том, что она насильственно заточена здесь. Осматривая издали дом, Денис бормотал про себя: «Я буду счастлив увезти ее отсюда, а она — рада вырваться. Это человек ненормальный: у него голова не в порядке. И дом чем-то похож на него!» С душой, омраченной тяжким беспокойством, он укрылся в проломе изгороди, оказавшейся за его спиной, присел на перекладину, закурил и принялся обдумывать положение. Настоятельная необходимость увидеться с Мэри заставила его перебрать в уме ряд неосуществимых проектов и неосторожных планов. Он боялся сделать новый промах, но снестись с Мэри нужно было сейчас же, иначе случай будет навсегда упущен. Папироса была уже почти докурена, когда вдруг лицо его утратило мрачное выражение, и он задорно усмехнулся, восхищаясь простотой замечательной идеи, осенившей его. Что мешает ему сейчас, среди бела дня, смело подойти и постучать в дверь? Почти несомненно, что откроет ему сама Мэри, и он в ту же секунду сделает ей знак молчать, сунет в руки записку и уйдет так же открыто и с достоинством, как и пришел. Ему достаточно известны были порядки в доме, чтобы сообразить, что раз сам Броуди в лавке, а маленькая Несси в школе, то, кроме Мэри, открыть дверь могла бы еще только миссис Броуди. А если это и произойдет, так ведь она его не знает, муж еще не успел предостеречь ее против него, и можно будет просто спросить, не здесь ли живет такой-то, назвав первую попавшуюся фамилию, а затем, извинившись, поскорее ретироваться. Он торопливо вырвал листок из записной книжки, нацарапал карандашом короткую записку, в которой просил Мэри прийти завтра вечером к публичной библиотеке. Он предпочел бы выбрать для свидания более укромное место, но подумал, что уйти из дому Мэри сможет только под предлогом обмена книг в библиотеке. Написав записку, он сложил ее аккуратным квадратиком, крепко зажал в руке и, стряхнув с себя пыль, соскочил с перекладины. Проворно повернувшись к дому, он старался принять невинный вид обыкновенного посетителя, как вдруг лицо у него вытянулось, потемнело, и он метнулся назад в свое убежище. Шагая по мостовой, с нижнего конца улицы приближался не кто иной, как сам Броуди с забинтованной и висевшей на перевязи рукой. Денис прикусил губу. Нет, видимо, ему не везет во всем! Теперь невозможно было подойти к дому, — и он с горечью подумал, что Броуди в своем озлоблении, конечно, всех в доме предупредит и лишит его возможности выполнить свой план в другой раз. С тяжелым сердцем думал он также о том, что гнев Броуди обрушится на Мэри, хотя он, Денис, так старательно выгородил ее во время злосчастного разговора в лавке. Он следил за Броуди, подходившим все ближе, с беспокойством заметил, что ушибленная рука положена в гипс, заметил и грозовую мрачность его лица, видел, как он рванул калитку и вошел в дом. Дениса мучили дурные предчувствия. Пока Мэри живет рядом с этим чудовищем в этом чудовищном доме, нельзя ни на минуту быть спокойным. Напряженно прислушиваясь, не услышит ли он какой-либо звук, крик, зов на помощь, он бесконечно долго ожидал у дома. Но стояла тишина, все было тихо за холодными серыми стенами этого странного жилища. И Денис, наконец, уныло побрел прочь. 9 Мэри Броуди вязала чулки отцу. Она сидела, наклонясь немного вперед, лицо ее было бледно, а глаза, окруженные тенью, устремлены на длинные стальные спицы, автоматически мелькавшие в ее пальцах. Клик-клик! — щелкали спицы. Мэри казалось, что она давно уже слышит только один этот звук, потому что все свободное от работы время она вязала. Мама сентенциозно объявила, что так как для праздных рук дьявол легче находит работу, то руки Мэри всегда должны быть заняты, даже в часы досуга, и Мэри было дано задание вязать по паре чулок каждую неделю. Сегодня она кончала шестую пару! Старая бабка сидела тут же, наблюдая за ней, сжав губы так, что они казались сшитыми вместе. Она сидела, скрестив высохшие ноги и покачивая свисавшей ногой в такт музыке спиц, ничего не говоря, но не спуская глаз с Мэри, с таким непроницаемым видом, как будто размышляла о вещах, неизвестных никому, а меньше всего — Мэри. Мэри порой казалось, что эти мутные слезящиеся глаза пронизывают ее подозрительным, злорадным взглядом, словно бабка что-то знала, и когда глаза их встречались, из каменных зрачков сверкала искра враждебности. В последнее время Мэри чудилось, будто глаза старой сивиллы околдовали ее, и она должна против воли вечно шевелить усталыми пальцами, силясь довязать моток шерсти, которому нет конца. Для старухи было приятным развлечением следить за девушкой, но, кроме того, полтора месяца тому назад это было ей вменено в обязанность. Она слегка покачивала головой, вспоминая тот невероятный день, когда ее сын явился домой с забинтованной рукой, с лицом мрачнее ночи и за запертыми дверями гостиной произошло таинственное семейное совещание между ним и женой. Не слышно было обычного шума, бешеных криков на весь дом. Жестокое, гнетущее молчание! Бабушка Броуди не могла допытаться, что же именно произошло, но чуяла в воздухе страшную грозу. Много дней ее невестка ходила с вытянутым, испуганным лицом, и губы у нее дрожали, когда она, поручая бабушке караулить Мэри, сказала: «Мэри не разрешено выходить из дому. Ни шагу за ворота. Таков приказ отца». Мэри была теперь узницей, вот и все, а она — ее тюремщицей. За бесстрастной маской старухина лица скрывалось злорадство, ее тешили опала и унижение Мэри. Она никогда не любила девушку, и видеть ее теперь постоянно за вязанием доставляло старухе глубочайшее наслаждение. Размышления ее были прерваны приходом миссис Броуди. Глаза мамы пытливо остановились на Мэри. — Ты уже закончила пятку? — осведомилась она с деланным интересом. — Да, почти, — отвечала Мэри. Ее бледное лицо сохраняло то же неподвижное выражение равнодушной апатии. — У тебя отлично идет дело! Ты обеспечишь отца запасом чулок на всю зиму. — Можно мне на минутку выйти в сад? Мать сделала вид, что смотрит в окно. — Дождик накрапывает, Мэри. Я думаю, лучше тебе сейчас не выходить. К тому времени, когда вернется Несси, дождь, может быть, пройдет, и вы с ней погуляете за домом. Жалкая мамина дипломатия! Воля отца, которую подносили либо в виде таких отказов под разными благовидными предлогами, либо в виде возвышающих душу цитат из священного писания, сетью опутывала Мэри вот уже шесть недель, шесть недель, из которых каждая казалась годом долгих, долгих дней. Мэри была так забита, сопротивление в ней настолько ослабело, что она теперь шагу не решалась сделать, не спросив разрешения. — А к себе в комнату мне можно сходить ненадолго? — спросила она глухо. — Ну, конечно, Мэри, а если тебе хочется почитать, возьми вот это. — И миссис Броуди насильно сунула в руки дочери, медленно выходившей из комнаты, переплетенный экземпляр проповедей Спэрджена, лежавший наготове на буфете. Как только Мэри вышла, обе женщины обменялись взглядом, и мама сделала едва заметный знак головой. Старуха тотчас же поднялась, без сожаления расставшись с теплым местечком у камина, и заковыляла в гостиную, где уселась у окна, представлявшего удобный наблюдательный пункт, так как из него видно было всех, кто выходил из дому. Так исполнялся приказ Броуди о постоянном надзоре за Мэри. Однако не успела миссис Броуди и минуты пробыть на кухне, как ей пришла в голову новая мысль. Она подумала, кивнула сама себе головой, решив, что сейчас представляется случай выполнить распоряжение мужа, и, подобрав юбки, поднялась по лестнице наверх, в комнату Мэри, чтобы наставить ее на путь истинный. — А я пришла поболтать с тобой, — сказала она весело. — Последние два-три дня нам с тобой совсем не пришлось разговаривать. — Да, мама. Миссис Броуди испытующе посмотрела на дочь. — Прозрела ли ты уже, Мэри? — спросила она с расстановкой. Мэри знала, что за этим последует одна из тех благочестивых бесед, которые ее мать недавно ввела в обиход. Эти наставления на путь истины вначале доводили Мэри до слез или до гневного возмущения. Никогда они не улучшали ее душевного состояния, а сейчас уже отскакивали, как нечто бессмысленное, от ее стоических ушей. Эти «возвышающие душу» беседы нестерпимо надоели Мэри за время ее заключения, но их, как и все другие виды высокопарных увещаний, ей навязывали насильно, они сыпались на ее голову, как попреки, при всяком удобном случае. Объяснялось все это очень просто. В заключение того злосчастного семейного совета в гостиной Броуди зарычал на жену: «Она — твоя дочь. И это твоя обязанность внушить ей, что она должна быть послушной. Если ты этого не сделаешь, то, клянусь богом, я ее опять начну учить ремнем — и тебя тоже заодно!» — Утвердилась ли ты уже на скале добродетели, Мэри? — серьезно спрашивала мать. — Не знаю, — ответила Мэри подавленно. — Ох, вижу, что ты еще не достигла ее, — тихо вздохнула миссис Броуди. — А каким утешением было бы для отца и для меня, если бы мы увидели тебя полной веры, и кротости, и покорности родителям. Она взяла вялую руку Мэри в свои. — Ты, знаешь, дитя мое, что жизнь коротка. А что, если нам внезапно придется предстать перед троном всевышнего такими недостойными, как сейчас? Что тогда? Вечные муки! И тогда уже поздно будет каяться. О, как бы я хотела, чтобы ты увидела свои заблуждения! Чтобы ты поняла, как тяжело мне, твоей родной матери, которая все для тебя сделала. Твой отец винит меня за то, что ты все еще ходишь с таким упрямым и холодным видом, как замороженная. Боже мой, но я ведь готова сделать для тебя что угодно. Я даже готова пригласить как-нибудь днем, когда отца нет дома, его преподобие мистера Скотта, чтобы он сам поговорил с тобой! Недавно я прочитала такой утешительный рассказ об одной своенравной женщине, которую служитель господа наставил на путь истинный. Мама с похоронным видом вздохнула и, сделав долгую выразительную паузу, спросила: — Скажи мне, Мэри, что у тебя на сердце? — Я бы хотела, чтобы ты дала мне побыть одной, мама, — сказала Мэри тихо. — Мне нездоровится. — Так, значит, ты не нуждаешься ни в матери, ни даже в самом всевышнем, — сказала, засопев носом, миссис Броуди. Мэри с отчаянием смотрела на нее. Она ясно видела слабость матери, ее глупость и беспомощность. Все это время она тосковала по такой матери, которой могла бы открыть душу, к которой могла бы прильнуть и крикнуть ей: «Мать, ты — прибежище для моего истерзанного, наболевшего сердца! Утешь же меня, возьми от меня мою муку. Укрой меня, как плащом, своей любовью, заслони меня от стрел горя!» Но мама, увы, была не такой матерью. Неглубокая, зыбкая, как вода, она только отражала вездесущую тень того, кто был сильнее ее. На нее бросала мрачную тень гора, зловещее присутствие которой нависло постоянной грозной тучей над ее прозрачной душой. Самый тон этих благочестивых бесед был лишь эхом бесповоротного приказа мужа. Ей ли было говорить о страхе перед вечностью, когда этот страх был ничто в сравнении с ее страхом перед Броуди! Для нее существовала лишь одна «скала» — несокрушимая железная воля ее бешеного мужа. Горе, горе ей, если она не будет покорна этой воле! Она была, конечно, ревностной христианкой со всеми вытекающими отсюда верованиями и почтенными убеждениями: как полагалось, аккуратно ходила по воскресеньям в церковь и даже иногда, если удавалось улизнуть от домашних обязанностей, посещала еженедельные вечерние собрания верующих, она осуждала тех, кто употреблял грубые выражения или чертыхался — и этим полностью исчерпывались ее притязания на благочестие. А когда она отводила душу за чтением, она всегда выбирала только такие добродетельные романы, которые в последней главе доставляли безгрешной героине очаровательного и благочестивого мужа, а читателю — чувство высокого нравственного удовлетворения. Но она столько же была способна поддержать дочь в этот критический период ее жизни, сколько дать отпор Броуди в минуты его гнева. Все это Мэри отлично понимала. — Так ты не скажешь мне, Мэри? — продолжала приставать миссис Броуди. — Хотела бы я знать, что творится в твоей упрямой голове! Она была в постоянном страхе, не замышляет ли дочь втайне какой-нибудь рискованный шаг, который снова вызовет гнев отца. И в этом трепетном страхе, она уже предвкушала не только бичевание словами, но и то телесное наказание, которым он ей угрожал. — Мне нечего рассказывать, мама, — возразила Мэри уныло. Она знала, что, если только попытается облегчить душу, мать тотчас остановит ее отчаянным воплем протеста и, заткнув уши, убежит из комнаты. Мэри, казалось, уже слышала, как она, убегая, кричит: «Нет! Нет! Замолчи! Ни слова более! Я не хочу этого слушать! Это неприлично!» И она с горечью повторила: — Да нет же! Мне нечего тебе сказать. — Но ты ведь о чем-то думаешь все время. Я по твоему лицу вижу, что думаешь, — настаивала миссис Броуди. Мэри вдруг посмотрела матери прямо в глаза. — Иногда я думаю о том, что была бы счастлива, если бы могла уйти из этого дома навсегда, — сказала она резко. Миссис Броуди в ужасе подняла руки к небу. — Мэри! Что за речи! Ты должна бога благодарить за то, что у тебя такой дом. Хорошо, что отец не слышит, — он бы никогда не простил такой черной неблагодарности! — И как ты только можешь это говорить! — закричала в исступлении Мэри. — Ведь ты должна чувствовать то же, что и я. Нам с тобой никогда не было хорошо в этом доме. Неужели ты не чувствуешь, как он давит нас? Он словно часть отцовской жестокой воли. Вспомни, вот уже полтора месяца я не выходила на улицу и чувствую, что я… я совсем больна, — заплакала она. Миссис Броуди с удовлетворением встретила эти слезы, как знак покорности. — Не плачь, Мэри, — уговаривала она девушку. — Конечно, ты уже жалеешь о том, что говорила такие непристойные глупости о великолепном доме, в котором ты имеешь счастье жить. Когда отец его выстроил, во всем Ливенфорде только и речи было, что об этом доме. — Да, — всхлипывала Мэри, — и о нас тоже все говорят. Это отец виноват, что мы не похожи на других людей, и к нам относятся не так, как к другим. — Еще бы! — с важностью подхватила миссис Броуди. — Потому что мы выше других. — Ах, мама, никак ты не хочешь понять меня. Отец нас запугал, чтобы мы жили по его указке. Я чувствую, он нас доведет до какой-нибудь беды! Он хочет, чтобы мы держались в стороне от всех. У нас нет друзей. Я никогда не имела возможности повеселиться, как другие девушки: я была всегда взаперти. — Так и надо, — перебила ее мать, — так именно и должна воспитываться девушка из порядочного дома. По твоему поведению видно, что тебя еще мало запирали! Мэри, словно не слыша, смотрела, как слепая, в пространство, додумывая свою мысль до горького конца. — Я была в тюрьме, во тьме, — шептала она про себя, — а когда вышла из нее, я была так ослеплена, что сбилась с пути. Выражение полной безнадежности медленно разливалось по ее лицу. — Нечего бормотать что-то непонятное, — резко прикрикнула на нее мать. — Если не можешь честно и откровенно поговорить с матерью, так не говори вовсе. Подумать только!.. Ты бы бога благодарила за то, что есть люди, которые о тебе заботятся и держат тебя дома, чтобы уберечь от греха. — Греха! Не много я нагрешила за эти месяцы, — глухо отозвалась Мэри. — Мэри, Мэри! — укоризненно воскликнула мать. — Не отвечай так угрюмо. Будь весела и трудолюбива, да оказывай больше почтения и покорности родителям. Ты должна бы краснеть от одной мысли, что за тобой бегают молодые люди бог знает какого происхождения. Ты должна бы охотно сидеть дома, чтобы от них избавиться, а не то, что постоянно ходить с таким угрюмым видом. Боже, как подумаю, что тебе грозило!.. Мама замолчала из скромности и добродетельно содрогнулась, придвигая поближе к Мэри проповеди Спэрджена. Закончив свою речь на самой высокой и патетической ноте, она встала и, отступая к дверям, сказала с ударением: — Прочитай вот это, дочь моя. Это принесет тебе больше пользы, чем всякие пустые разговоры, которые ты могла бы услышать вне дома. Затем она вышла, прикрыв за собой дверь, очень тихо, в унисон набожным мыслям, занимавшим ее ум. Однако Мэри не прикоснулась к так настойчиво предложенной ей книге. Она безнадежно глядела в окно. Тяжелые тучи закрывали небо, быстрее приближая к вечеру короткий октябрьский день. Мелкий, но упорный дождик туманил окна. Ни малейшего ветерка. Три серебряные березы, уже облетевшие, стояли тихо, в унылой задумчивости. Мэри в последнее время так часто на них смотрела, что уже изучила их во всяком настроении и думала о них, как о ком-то своем, родном. Она наблюдала, как они теряли листья. Каждый лист падал тихо, медленно, трепеща, как последняя утраченная надежда, и с каждым листом Мэри теряла частицу веры. Эти три дерева превратились для нее в какой-то символ, и пока они были одеты живыми листьями, она не отчаивалась. Но вот слетел последний лист — и в этот вечер березы, как ее душа, были обнажены, окутаны лишь холодным туманом, погружены в глубокую безнадежную печаль. Ребенок жил в ней. Она ощущала, как он шевелится, с каждым днем все энергичнее. Ребенок жил, двигался, но знали о нем лишь она да Денис. Беременность ее оставалась незамеченной. Вначале Мэри очень заботилась о сохранении тайны, и это была нелегкая задача, но сейчас она о ней как-то не думала: голова ее была занята более серьезными и жуткими мыслями. Однако, сидя в этот вечер у окна, она вспомнила, как первое движение ребенка внутри разбудило в ней щемящее чувство — не страха, а жадного томления. Точно молния, осветило оно темные пространства ее души, и ее охватила страстная любовь к будущему ребенку. Эта любовь поддерживала ее часто в тяжелые часы, помогала храбро переносить горе. У нее было такое чувство, что страдает она теперь ради ребенка и чем больше она будет страдать, тем больше будет вознаграждена потом его любовью. Но все это было, как ей казалось, очень давно, когда надежда еще не окончательно ее покинула. Тогда она еще верила в Дениса. Она не видела его с того дня, когда ездила в Дэррок. Сидя под домашним арестом по воле отца, она прожила шесть нестерпимых недель, не видя Дениса. Иногда ей казалось, что его фигура мелькает перед домом; часто по ночам она чувствовала, что он где-то здесь, близко; раз она проснулась с криком от легкого стука в окошко. Но теперь она считала, что все это — только плод ее расстроенного воображения, и была твердо убеждена, что Денис ее бросил. Да, он покинул ее, и она никогда больше его не увидит. Она жаждала, чтоб поскорее наступила ночь и принесла ей сон. В первое время она не могла спать, потом, к своему удивлению, стала засыпать крепко, и ей часто снились дивные сны, сны, исполненные блаженства. Во сне она всегда бывала с Денисом в каком-то волшебном царстве, они открывали вдвоем залитую солнцем страну с веселыми старинными городами, жили среди смеющихся людей, которые питались странной экзотической пищей. Эти радостные видения, как предзнаменование счастливого будущего, одно время тешили и ободряли ее. Но все это уже отошло в прошлое, она не хотела больше несбыточных грез. В том сне, которого она жаждала, ее не посетят видения: она решила убить себя. Ей живо вспомнились слова, сказанные ею Денису на дэррокском вокзале. С бессознательным жутким предчувствием она сказала ему, что сделает это, если он покинет ее. У нее осталось одно прибежище — в смерти. Никто не знал, что она прятала у себя в спальне пакет лимонной соли, стащенной с верхней полки над лоханями в чулане за кухней. Сегодня она ляжет спать, как всегда, а утром ее найдут в постели мертвой. Ее ребенок, живой, но еще не живший, тоже умрет, и это самое лучшее для него. Они похоронят ее вместе с ее нерожденным ребенком в сырой земле, и все будет кончено, и для нее настанет покой. Она встала, отперла ящик. Да, пакетик цел. Недрогнувшими пальцами она немного отогнула бумагу в одном конце белого пакетика и смотрела на его содержимое, такое невинное на вид. Она машинально подумала: как странно, что эти невинные на вид кристаллики таят в себе такую грозную смертоносную силу. Но ей они не грозили, ей они сулили милосердную помощь. Одно быстрое движение — и они дадут ей возможность освободиться от беспросветного рабского существования; глотая их, она судорожным глотком как бы хлебнет последний горький осадок жизни. Она хладнокровно подумала, что надо будет, уходя наверх спать, захватить с собой в чашке воды, чтобы растворить кристаллы. Мэри положила на место пакет, закрыла ящик, потом, воротясь к окну, села и снова принялась вязать. Надо кончить сегодня чулок отцу. Подумав об этом, она не ощутила никакой живой ненависти к нему, — в ней как будто умерли все чувства. Отец с того дня ни разу с ней не заговаривал. Рука его зажила. Его жизнь шла без перемен и после ее смерти будет идти так же, с той же неукоснительной размеренностью, в том же надменном равнодушии, и так же мать будет ублажать его и рабски служить ему. Мэри на мгновение перестала вязать и выглянула в окно. Несси возвращалась из школы. В душе Мэри проснулось сострадание к впечатлительной сестренке, которая в последнее время словно заразилась от нее печалью. Ей было жаль оставлять Несси. Бедная девочка! Она будет совсем одинока. Но странно: маленькая фигурка не вошла в калитку, а остановилась, и в сгущавшихся сумерках видно было, как она делала какие-то непонятные настойчивые знаки. Это была не Несси, а какая-то другая девочка, которая упорно стояла под дождем и махала кому-то наверх рукой, выразительно и вместе с тем таинственно. Мэри внимательно вглядывалась в нее, но, как только девочка это заметила, она перестала делать знаки и убежала. Показались двое прохожих и скоро скрылись из виду. Улица снова была пустынна и темна. У Мэри вырвался вздох — рассеялась смутная, неосознанная надежда. Она машинально протерла глаза и безмолвно закрыла их руками. Но вот она отняла руки, и тотчас же снова увидела девочку, еще усерднее, еще настойчивее делавшую ей знаки. Мэри глядела, ничего не понимая, потом, решив, что она — жертва какой-то галлюцинации, игры расстроенного воображения, и ожидая, что видение исчезнет так же мгновенно и магически, как появилось, она медленно, недоверчиво открыла окно и высунулась наружу. Тотчас же из неясного мрака полетел какой-то круглый предмет, брошенный безошибочно меткой рукой, ударился о плечо Мэри и с глухим стуком упал на пол, а улица в ту же минуту опустела. Мэри машинально закрыла окно и села. Она сочла бы все происшествие обманом чувств, если бы на полу у ее ног не лежал снаряд, пущенный в нее из надвигавшегося вечернего мрака, словно миниатюрный безвредный метеор, упавший с невидимого неба. Она пристальнее вгляделась в круглый предмет. Это было яблоко. Мэри нагнулась и взяла его в руки. Оно было гладкое, точно отполированное, и теплое, как если бы его долго сжимали горячие человеческие руки, и, держа его на маленькой ладони, Мэри не понимала, зачем, собственно, она отложила вязанье и рассматривает такой пустячный предмет. Это было яблоко сорта ранет, «королевский ранет». И вдруг молнией мелькнуло в памяти Мэри замечание, сделанное как-то раз Денисом. «У нас дома все любят яблоки, — сказал он, — и в кладовой у нас всегда стоит бочонок „королевского ранета“. Под влиянием этого внезапного воспоминания Мэри, до сих пор в недоумении смотревшая на яблоко, начала внимательно его разглядывать и с удивлением, с растущим волнением заметила слабый надрез, сделанный, очевидно, тонким лезвием и шедший вокруг всего яблока. В ее серовато-бледные щеки хлынул жаркий, тревожный румянец, когда она дернула сухой черешок, сохранившийся у яблока, но она мгновенно снова побледнела, вся кровь отлила от ее лица, когда круглая, белая, аккуратно обрезанная сердцевина крепкого плода легко вынулась вместе с черешком и осталась в ее пальцах, а в пустой середине яблока оказалась туго забитая туда, свернутая в трубочку тонкая бумага. С сумасшедшей быстротой нервные пальцы Мэри ощупью извлекли и развернули трубочку, — и вдруг ее бешено колотившееся сердце чуть не остановилось. Письмо от Дениса! Он пишет ей! Он ее не покинул! Неверящими, безумными глазами Мэри жадно смотрела на это письмо, дошедшее до нее так же вовремя, как помилование — к осужденному на смерть. Она лихорадочно принялась читать, увидела, что письмо писано почти две недели назад, что оно полно горячей нежности. Великая радость, как внезапный яркий свет, ослепила ее неожиданностью, согрела своими лучами. Слова письма сияли перед ее глазами, их смысл проникал ей в сердце, как жаркое тепло проникает в ледяное застывшее тело. Каким безумием было не доверять Денису! Он все тот же, ее Денис, и он любит ее! Он любит ее, старался изо всех сил увидеть ее и даже пытался раз ночью просунуть ей свое письмо в окно. Значит, недаром она чувствовала, что он близко, — ее глупый крик со сна спугнул его. Но все это не имеет значения теперь, когда пришла радостная весть. С бьющимся сердцем прочла Мэри в письме, что он уже снял домик в Гаршейке. Можно будет переселиться туда к первому января. Коттедж называется «Остров роз», летом он похож на беседку, увитую розами, зимой — это теплое, надежное убежище, которое приютит их обоих. Денис делает все, что в его силах, и ничего не боится! Мэри была безмерно тронута. Как он старается ради нее! Он писал, что явился бы за ней открыто, но не все еще готово. Раньше, чем предпринять смелый шаг, им нужно иметь кров над головой, дом, в котором они смогут укрыться. А до тех пор он ради Мэри будет осторожен. Да, ей придется потерпеть еще немного. Подождать, пока он закончит последний осенний объезд района и будет иметь возможность всецело посвятить себя ей. Тогда он возьмет ее к себе навсегда, будет о ней заботиться, создаст ей радостную и безопасную жизнь. Глаза Мэри затуманились счастливыми глазами. когда она читала все эти обещания. Может ли она подождать? Она должна ждать. Она все стерпит, раз она теперь уверена, что в конце концов Денис возьмет ее к себе. Дочитав письмо, она с минуту сидела неподвижно, словно неожиданное радостное потрясение превратило ее в камень, в мраморную статую. Но постепенно кровь быстрее потекла по ее жилам; таинственные токи, рожденные волнующими словами письма, пронизывали все ее существо; после длившегося целую вечность, подобного смерти бесчувствия, она снова ожила, и, как у оживавшей Галатеи, кожа ее приобрела живой оттенок, розовело лицо, руки. Глаза засверкали ярко, жизнерадостно, сжатые губы жадно полуоткрылись, и застывшая на лице печаль преобразилась в стремительную, бурную радость. Как человек, забытый на необитаемом острове, измученный бесконечным тщетным высматриванием судна на горизонте, давно оставивший надежду и вдруг увидевший возможность спасения, она испытывала невероятный восторг, она почти отказывалась верить. Громкое биение воскресшего сердца ликующей песней отдавалось у нее в ушах, в бескровные руки, державшие письмо, точно вливалась жизнь и энергия; пальцы жадно схватились за лежавший рядом карандаш и торопливо забегали по оборотной стороне письма. Она написала короткую записку, сообщая, что здорова и что теперь, когда получила от него вести, счастлива. Она ничего не написала о перенесенных душевных терзаниях, о пропасти, чуть было не поглотившей ее. Она писала, что с радостью переберется в их домик, если он приедет за ней в декабре, и много раз благодарила за письмо. У нее не было времени написать еще что-нибудь, так как внизу, на улице, она в быстро гаснувшем свете сумерек увидела снова девочку, терпеливо и выжидательно смотревшую в окно. Это Роза, наверное, Роза, та преданная ему сестренка, о которой он как-то говорил. Мэри готова была благословлять девочку. Вложив письмо обратно в яблоко, она подняла окно и, изо всей силы швырнув яблоко, следила, как оно летело в воздухе и потом, дважды подскочив, упало на землю. Она смутно разглядела Розу, подбежавшую, чтобы взять его, видела, как она вынула письмо и спрятала его в карман жакетки, потом с триумфом помахала ей рукой и побежала прочь, весело жуя раздавленный ранет. С трепетом благодарного восхищения следила Мэри за детской фигуркой, которая уходила все дальше, шагая с таким же непобедимым и задорным видом, так же весело и смело, как Денис. Мэри слегка улыбнулась, вспомнив бесшабашную игру Розы на рояле, но тотчас рассердилась на себя: не глупо ли по каким-то гаммам судить об этой бесстрашной посланнице Дениса! Она, наконец, встала и блаженно потянулась всем телом. Она подняла руки над головой словно в бессознательном стремлении к кому-то, фигура ее точно выросла, голова откинулась назад, шея напряглась. Подняв глаза вверх, она, казалось, хотела благодарить небо, и этот порыв благодарности незаметно перешел в призыв к будущему. Она снова жива, полна сил, новых надежд, нового мужества. Опустив руки, она неожиданно почувствовала, что голодна: вот уже несколько недель она почти ничего не ела, заставляя себя только за столом, под взглядом отца, с трудом проглатывать немного пищи, которая казалась ей безвкусной, а сейчас, вместе с чудесным возвращением любви к жизни, к ней вернулся и аппетит. Ребенок в ее теле двигался, бился, словно радуясь избавлению от смерти и благодаря ее за него. И когда Мэри ощутила внутри себя это слабое, беспомощное выражение благодарности, сердце ее внезапно дрогнуло жалостью. В страстном порыве раскаяния она бросилась к комоду, где спрятала лимонную соль, и, с отвращением взяв пакетик, сжала его в руке и помчалась вниз. Пробегая мимо полуоткрытой двери гостиной, она увидела сонно клевавшую носом бабку и с радостью убедилась, что часовой спит на посту, и, значит, Роза осталась незамеченной. Поспешно пройдя через кухню, она вошла в посудную и, вместо того, чтобы бросить пакет обратно на полку, с отвращением высыпала его содержимое в раковину, откуда сильная струя воды из крана смыла его бесследно. Потом, с новым ощущением свободы, Мэри подошла к буфету, налила себе стакан молока и отрезала толстый ломоть холодного пудинга, оставшегося от обеда. Пудинг был такой вкусный и весь в сочных сладких изюминах. Мэри с наслаждением вонзила в него зубы. Молоко показалось ей глотком волшебного нектара, холодным, как тающие снежные хлопья. Она старалась продлить удовольствие, медленно прихлебывая его и подбирая последние крошки пудинга, когда в комнату вошла ее мать. Миссис Броуди с любопытством уставилась на Мэри. — Ты проголодалась? — сказала она. — Хотела бы и я есть с таким удовольствием! Проповеди Спэрджена вернули тебе аппетит! — Отрезать и тебе кусок, мама? — Нет, его надо будет подогреть завтра. Я обойдусь без пудинга. По обыкновению миссис Броуди всем своим видом давала понять, что Мэри поступает эгоистично, поедая пудинг, что ей бы самой хотелось его, но она добровольно жертвует собой для общего блага. Мэри почувствовала себя виноватой. При первом же глотке, который впервые за много недель доставил ей удовольствие, ей внушали, что она — жадная. — Во всяком случае я рада видеть тебя в лучшем настроении, — сказала мама, заметив ее смущенный вид. — Сохрани его до прихода отца. Я хочу, чтобы он видел, что я с тобой говорила. В передней прозвучали чьи-то легкие шаги. На этот раз действительно воротилась из школы Несси. Она вошла веселая, вся мокрая и блестящая от дождя, как молодой тюлень. — Дождь так и льет! — воскликнула она. — А я тоже хочу кусок пудинга! И еще хлеба с вареньем. Мать ласково посмотрела на нее. — Как ты славно разрумянилась, дорогая! Вот такими я люблю видеть моих детей, а не бледными и скучными. Это был намек на Мэри, и, чтобы еще больше наказать старшую дочь, мать принесла Несси не хлеб, а ломоть булки с маслом, посыпанным сверху тмином. — Тмин! Как вкусно! — воскликнула Несси. — И я сегодня заслужила это!.. Мэри, а у тебя вид получше. Как я рада! Ты скоро будешь такая же веселая, как я, — добавила она, посмеиваясь и прыгая вокруг. — Чем ты заслужила угощенье, деточка? — осведомилась мать. — А вот чем, — важно принялась объяснять Несси. — Сегодня к нам приходил школьный инспектор и во всех младших классах устроил устные испытания — так он назвал это, — и, как ты думаешь, кто оказался первым? — Ну, кто же? — спросила мама, затаив дыхание. — Я! — взвизгнула Несси, размахивая булкой с тмином. — Молодчина, честное слово! — сказала мать. — Отец будет доволен. — Она посмотрела на Мэри, словно хотела сказать: «Вот такая дочь — утешение для родителей!» В сущности же ее ничуть не приводили в экстаз успехи Несси в науках. Они ее радовали лишь как верное средство привести в милостивое настроение господина и повелителя. Мэри с нежностью глядела на сестру, вспоминая, как близка она была только что к вечной разлуке с нею. — Вот это замечательно! — похвалила она ее и любовно прижалась щекой к холодному и мокрому лицу Несси. 10 Тишина царила в Ливенфорде. В воскресные послеобеденные часы в городе всегда наступала тишина: утренние колокола, отзвонив, умолкали, затихала суета в магазинах и шум на верфях, ничьи шаги не раздавались на пустых улицах, обыватели, разморенные тяжелым, сытным обедом после долгой проповеди в церкви, сидели дома и, борясь с дремотой, пытались читать или засыпали в кресле в неудобных позах. Но в это воскресенье тишина стояла какая-то особенная, необычная, Тускло-желтое небо придавило город, заключило его, как в склеп, в глухое безмолвие. Под сводами этого склепа воздух застоялся, и тяжело было дышать. Улицы точно стали уже, дома теснее жались друг к другу, а Винтонский и Доранский холмы, всегда такие величавые и далекие, вдруг стали ниже и совсем придвинулись к Ливенфорду, как будто они, присев от страха перед надвигавшимся на них небом, ползли к городу, ища защиты. Деревья стояли, словно оцепенев от духоты, их голые ветви повисли, как сталактиты в пещере. Не видно было ни единой птицы. Пустынные, точно всеми покинутые поля были погружены в гнетущее молчание, какое бывает перед битвой; безлюдный город, где замерли жизнь и движение, стоял, как осажденная крепость в жутком ожидании вражеского нападения. Мэри сидела у окна своей спальни. Она теперь постоянно искала случая ускользнуть к себе наверх, только здесь находя одиночество и покой. Ей сильно нездоровилось. Еще утром в церкви она почувствовала нестерпимую тошноту, но вынуждена была оставаться до конца богослужения, потом спокойно и ни на что не жалуясь высидеть дома весь обед, хотя и голова и тело болели не переставая. Сидя теперь в своей комнате, опершись подбородком на руки, она глядела в окно на странно замершие поля и спрашивала себя, хватит ли у нее сил выдержать хотя бы еще два дня. С легким содроганием она перебирала в памяти испытания последних двух месяцев. В первой записке Денис просил ее подождать только до середины декабря, — и вот уже сегодня двадцать восьмое декабря. Ей придется выносить пытку пребывания в этом доме еще только два дня. Она понимала, что Денис не виноват. Он вынужден был расширить на этот раз сферу своей деятельности на севере и был послан фирмой в Эдинбург и Данди. Им были довольны, эта отсрочка возвращения ему выгодна. Но Мэри трудно было с этим примириться. Только два дня еще! Затем вдвоем с Денисом, в уютном домике на гаршейкском берегу, как в крепости, ей ничего не будет страшно. Она так часто мечтала об этом домике, что он всегда стоял у нее перед глазами, белый, крепкий и надежный, как маяк, как сверкающая эмблема безопасности. Но она начинала уже бояться, что не сможет дольше бороться с все растущей физической слабостью и постоянным страхом выдать себя. Шел уже восьмой месяц ее беременности, но ее хорошо сложенное и крепкое тело все еще почти сохраняло прежние формы. Она казалась более зрелой, бала бледнее прежнего, но никаких грубых изменений в ее фигуре не было заметно, а перемену в лице все приписывали суровому режиму, введенному для нее отцом. Но в последнее время ей приходилось уже туго затягиваться и делать непрерывные усилия держаться прямо, чтобы, как это ни трудно, сохранить подобие прежней фигуры. Корсет сдавливал ее так, что она задыхалась, но надо было постоянно терпеть эту муку и сидеть неподвижно, под холодным взглядом отца, ощущая, как ворочается в ней ребенок, словно протестуя против неестественного стеснения. Надо было носить перед всеми маску безмятежного спокойствия. К тому же Мэри недавно стало казаться, что, несмотря на все принятые ею предосторожности, в душе ее матери зародилась смутная тревога. Часто, поднимая глаза, она перехватывала направленный на нее в упор вопросительный, недоверчивый взгляд миссис Броуди. Смутные, неопределенные подозрения, видимо, бродили, как тени, в ее уме, и только их ложное направление до сих пор мешало им принять более четкую форму. Последние три месяца тянулись для Мэри медленнее и мучительнее, чем все предыдущие годы ее жизни, и сейчас, когда неизбежный конец и избавление были так близки, силы, казалось, изменили ей! Сегодня к ее беспокойству прибавились еще тупая боль в пояснице и слабые недолгие схватки. Все, что она вынесла, с такой остротой представилось ей, что слеза покатилась по щеке. Это незначительное явление — слеза, капнувшая на щеку, — нарушило ее печальную неподвижность статуи и словно нашло себе отклик в природе. Глядя в окно, Мэри увидела, что калитка, весь день полуоткрытая и неподвижно висевшая на петлях, стала медленно качаться и закрылась с громким треском, словно с силой захлопнутая чьей-то небрежной рукой. Минуту спустя куча увядших листьев, лежавшая в дальнем углу двора, зашевелилась, и несколько верхних взвихрились, закружились в воздухе с шелестом, похожим на вздохи, затем стали опускаться и снова легли на землю. Мэри наблюдала и то и другое с некоторым беспокойством. Быть может, это беспокойство объяснялось ее состоянием, так как явления были сами по себе незначительны, но контраст между этим внезапным, необъяснимым движением и душной, невозмутимой тишиной казался разительным. Безмолвие вокруг стало еще глубже, медное небо — еще мрачнее и надвинулось еще ниже на землю. В то время, как Мэри сидела неподвижно в предчувствии нового приступа боли, калитка снова тихонько открылась, покачалась и захлопнулась с еще большей силой и грохотом, чем в первый раз; долгий, протяжный, шумный скрип открывшейся калитки звучал, как вопрос, а быстро последовавший за ним лязг — как отрывистый, насмешливый ответ. Легкая зыбь пробежала по лугу, тянувшемуся по ту сторону дороги, и высокие травы заколебались, как дым; перед широко открытыми глазами Мэри лежавший на дороге пук соломы был внезапно подброшен высоко в воздух и с невиданной, необъяснимой силой унесен куда-то далеко. Тишина наполнилась вдруг частым и тихим топотом, и какой-то бродячий пес промчался по улице, бока его раздувались, уши были откинуты назад и прижаты к голове, глаза вылезали из орбит. С вспыхнувшим вдруг любопытством Мэри заметила испуганный вид собаки и спросила себя, чем объясняется этот стремительный бег и ужас. Как бы в ответ на ее безмолвный вопрос откуда-то издалека донесся вздох, густое, низкое жужжание со стороны Винтонского холма, которому вторило эхо вокруг дома. Оно облетело серые стены, извилистой молнией устремилось через амбразуры парапета, закружилось меж дымовых труб, завихрилось вокруг торжественных гранитных шаров, помедлило одно мгновение у окошка Мэри и отступило, постепенно замирая, как рев волн, разбившихся о покрытый галькой берег. Наступило длительное безмолвие, затем тот же шум возвратился, нарастая со стороны дальних гор; он звучал дольше, чем прежде, и замирал медленнее, как бы отступая на менее далекие позиции. Как раз когда замирал последний дрожащий гул, дверь спальни открылась, и влетела Несси. — Мэри, мне страшно! — закричала она. — Что это за шум? Похоже, как будто жужжит большущий волчок. — Это просто ветер, Несси. — Но никакого ветра нет! Тихо, как на кладбище, а небо-то, посмотри, какое! Ох, Мэри, я боюсь!.. — Наверное, будет гроза. Но бояться не надо, Несси, ничего с тобой не случится. — О боже, — дрожа причитала Несси, — хотя бы молнии не было! Я так ее боюсь! Говорят, в кого она ударит, тот сгорит совсем, а если сидеть близко от железа, то молнию скорее притянет. — Ну, а здесь в комнате нет ни одной железной вещи, — успокоила ее Мэри. Несси подошла ближе. — Позволь мне немножко побыть с тобой, — взмолилась она. — Ты в последнее время совсем не обращаешь на меня внимания. Если я посижу здесь с тобой, я не буду так бояться этого шума. Она села рядом, обняв старшую сестру своей худенькой рукой. Но Мэри инстинктивно отодвинулась. — Ну, вот опять! Ты и дотронуться до себя не позволяешь! Ты уже не любишь меня, как прежде, — огорчилась Несси, и одну минуту казалось, что она сейчас встанет и уйдет в детской обиде на сестру. Мэри молчала: не могла же она объяснить Несси, в чем дело. Она только взяла ее руку и тихонько сжала. Отчасти умиротворенная этим, Несси, с уже менее огорченным видом стиснула в ответ руку Мэри. И, сидя так, плечом к плечу, обе сестры молча стали смотреть на задыхавшуюся землю. Воздух стал суше и реже и был насыщен чем-то едким и соленым, как рассол, щекотавшим ноздри. Бурое небо потемнело, стало лилово-черным, как дымом застилая горизонт, далекие предметы совсем исчезли из виду, а близкие приобрели странную рельефность. Все растущее ощущение какой-то отрезанности от внешнего мира пугало Несси. Она крепче уцепилась за руку Мэри и захныкала: — Эти тучи несутся прямо на нас! Как высокая черная стена… Ой, страшно как!.. Не упадет она на нас? — Да нет же, родная, — шепотом отозвалась Мэри. — Ничего она нам не сделает. Но темная стена надвигалась все ближе, на вершине ее теперь светлели полосы шафранно-желтого цвета, как пена на гребне высокой волны. На ее фоне три березы утратили мягкую подвижность своих серебряных очертаний; застывшие, багровые, они упорнее цеплялись за землю крепкими корнями, их стволы высились прямо, с тесно прижатыми сучьями, как мачты в тревожном предчувствии урагана. Со стороны невидимых теперь холмов доносился таинственный рокот, похожий на заглушенный бой барабанов. Казалось, что он прокатился по вершинам всего хребта, запрыгал по ущельям, оврагам, потокам, и звуки неслись, догоняя друг друга, в безумном разгуле. — Это гром, — дрожала Несси. — Слышишь, точно пушки палят. — Он далеко, — утешала ее Мэри. — Гроза, может быть, пройдет стороной, не задев нас. — Нет, я чувствую, что будет страшная буря. Пойдем к маме, а, Мэри? — Ты иди, если хочешь, — отвечала Мэри. — Но и здесь так же безопасно, дорогая. Гром приближался. Он перестал грохотать непрерывно, теперь слышались уже отдельные раскаты. Но зато каждый раскат был похож на взрыв, и каждый следующий сильнее предыдущего. Эти зловещие предвестники грозы производили на Несси такое впечатление, точно она была мишенью слепой ярости неба, которая непременно обрушится на ее голову и совершенно ее уничтожит. — Я уверена, что нас убьет, — шептала она, задыхаясь. — Ой, молния! Раздирающий уши грохот сопровождал первый блеск молнии, тонкий синий луч, прорезавший мертвое небо. Будто от взрыва разверзся небесный свод, и на один дрожащий миг из трещины сверкнул ослепительный неземной свет. — Ты видела? Молния — раздвоенная, как вилка! — закричала Несси. — Это самая опасная! Отойдем скорее от окна! — Она потянула Мэри за рукав. — Тебе здесь бояться нечего, — повторила Мэри. — Нет, это ты так только говоришь. В твоей комнате страшнее всего! Я пойду к маме. Спрячу голову под ее одеяло, пока не перестанет сверкать эта ужасная молния. Уйдем же, иначе тебя убьет! И она в паническом страхе выбежала из комнаты. Мэри не пошла за ней и продолжала одна наблюдать грозу, бушевавшую все сильнее. Она казалась сама себе одиноким дозорным в башне, которому грозит смертельная опасность и для развлечения которого силы природы затеяли грандиозный турнир. Бушевавший за окном хаос был как бы сильно действующим лекарством, отвлекавшим ее от боли внутри, приступы которой, казалось ей, все учащались. Она была рада, что снова одна, что Несси ушла. Ей легче было страдать в одиночестве. Гром яростно грохотал, молния каскадами разливалась по небу с ослепляющей силой. Часто приступ боли совпадал с вспышкой молнии, и тогда Мэри казалось, что она, крохотная частичка вселенной, как-то связана этой сверкающей цепью в титанической бурей в небесах. Когда же эти впечатления ослабевали, они переставали отвлекать боль. Мэри невольно начала отождествлять их со своими физическими страданиями, словно участвуя в разыгрывавшейся вокруг нее буре. Раскаты грома вздымали ее мощным размахом, качали ее на волнах своих отголосков, пока вдруг фиолетовая стрела молнии не пронизывала ее болью и бросала вновь на землю. Когда гром затихал, быстро усиливавшийся ветер особенно пугал Мэри, начинал внушать ей настоящий ужас. Первое его завывание, когда он налетел и умчался, закружил листья и затем оставил их недвижимыми на земле, было только прелюдией к ряду более мощных штурмов. Теперь он уже не утихал, а с сокрушающей силой хлестал землю. Мэри чувствовала, как массивный, крепкий дом сотрясался до самого основания, как будто бесконечное множество пальцев трудилось, выдирая каждый камень из его известкового ложа. Она видела, что ее любимые березы гнулись, как натянутый лук сгибается пополам, уступая огромной силе; при каждом порыве ветра они клонились, затем, освобожденные, опять со скрипом выпрямлялись. Стрелы, вылетавшие из этих луков, были невидимы, но они попадали в комнату Мэри и пронизывали ее тело болью. Длинные травы на лугу уже не колыхались слегка, как раньше: они ложились, словно скошенные гигантской косой. Каждый яростный порыв урагана ударял в окна, заставляя дребезжать стекла в рамах, он с воем носился вокруг дома, и казалось, что все жуткие демоны шума вырвались на волю и беснуются на его крыльях. Затем начался дождь. Сперва он падал тяжелыми, отдельными каплями, которые ложились на выметенную ветром мостовую пятнами величиной с крону. Все быстрее, все чаще падали капли, и наконец сплошная водяная пелена затопила землю. Вода хлестала открытые дороги, шипела, стекая с крыш и из желобов на крышах, плескалась о деревья, гнула кусты под своей тяжестью до самой земли. Вода затопляла все. Канавы сразу переполнились и превратились в шумные потоки, дороги — в русла рек, и эти реки, по которым неслись разные обломки, залили все главные улицы Ливенфорда. Когда начался дождь, вспышки молнии мало-помалу прекратились, гром утих, и воздух заметно освежился. Но гроза не проходила, а с каждой минутой бушевала сильнее. Ветер стал еще резче. Мэри слышала, как он гнал дождь волнами, бившимися, как прибой, о крышу дома, затем до нее донесся треск — и флагшток, сорвавшись с башенки, со стуком ударился о землю. Мэри поднялась и стала ходить из угла в угол, не в силах больше выносить мучительную боль, которая как будто стала уже чем-то неотделимым от ее тела. Никогда еще она не испытывала ничего подобного, никогда в жизни. Она нерешительно подумала, не попросить ли ей помощи у матери: может быть, боль утихнет от грелки? Но тотчас отказалась от столь опасного намерения. Она не знала, что это средство ей уже не поможет, ее состояние не пугало ее, а между тем у нее начинались преждевременные роды. Подобно тому, как рано наступившая темнота начинала спускаться на истерзанную землю, эти преждевременные родовые муки уже начали окутывать плащом страдания тело Мэри. Пережитые ею душевные испытания вдруг потребовали неизбежной расплаты, и Мэри, при всей ее неподготовленности, инстинктивно начинала догадываться о том, как именно произойдет рождение ее ребенка. Она чувствовала, что не в силах идти вниз ужинать, и, в отчаянии, расстегнув корсет, снова стала ходить взад и вперед по тесной спаленке. По временам останавливалась, поддерживая живот раскрытыми ладонями обеих рук. Она заметила, что схватки легче переносить стоя, и каждый раз, сгибаясь от боли, опиралась о спинку кровати, припадая лбом к холодным металлическим столбикам. Во время одной из схваток, когда Мэри, не соблюдая никакой осторожности, стояла в такой позе, внезапно отворилась дверь, и в комнату вошла мать. Миссис Броуди пришла посмотреть, не испугала ли Мэри гроза, а кстати и побранить ее за неосторожность, так как Несси прибежала к ней, крича, что молния вот-вот ударит в комнату Мэри. Мама и сама была напугана грозой, ее туго натянутые нервы трепетали, и она готова была дать волю раздражению. Но когда она, незамеченная, вошла и увидела дочь, слова замерли у нее на языке. Нижняя челюсть медленно отвисла, она тяжело переводила дух, ей показалось, что комната, сотрясаемая бешеным ветром, качается у нее перед глазами. Поза Мэри, ее растерянность, профиль ее незатянутой фигуры — все это задело какие-то тайные струны в памяти матери, разбудило вдруг незабываемое воспоминание о собственных родах. Внезапная мысль страшнее всякого удара молнии ярко вспыхнула в ее мозгу. Все смутно дремавшие в ней подозрения и предчувствия, в которых она не отдавала себе отчета, о которых ей страшно было и подумать, перешли в одну убийственную догадку. Зрачки ее глаз расширились, разлились в озера ужаса, и, прижимая левую руку к впалой груди, она, как пьяная, подняла правую и ткнула пальцем в Мэри. — Посмотри… посмотри мне в глаза! — пробормотала она заикаясь. Мэри вздрогнула, обернулась и тупо посмотрела на мать. Лоб ее был покрыт каплями пота. Тотчас в матери проснулась уверенность, непоколебимая уверенность, и Мэри увидела по ее лицу, что выдала себя. Пронзительный крик вырвался у миссис Броуди, крик раненого животного. Резче и пронзительнее, чем вой ветра за окном, он прозвучал в спальне и зловеще, как крик совы, разнесся по всему дому. Она все кричала, кричала, точно в истерическом припадке. Мэри, как слепая, ухватилась за юбку матери. — Мама, я не знала… — всхлипнула она. — Прости меня. Я не знала, что делаю. Коротким и злобным ударом миссис Броуди отшвырнула от себя Мэри. Она не могла ни слова вымолвить; дыхание хрипло, прерывисто, как в приступе удушья, вырывалось из ее груди. — Мама, мамочка, я ничего не понимала! Я не знала, что случилось худое. А теперь мне больно! Помоги же! Мать с трудом обрела дар речи: — Какой позор! Что отец… Нет, это кошмар, я, должно быть, сплю!.. — простонала она. Она снова взвизгнула, как безумная. Мэри пришла в ужас. Эти вопли замыкали ее в тесную темницу греха. Каждый из них был как широковещание о ее позоре. — Ох; мама, прошу тебя, не кричи так! — умоляла Мэри, низко опустив голову. — Только замолчи, и я тебе все расскажу. — Нет! Нет! — вопила мать. — Я не стану слушать! Тебе придется говорить с отцом! Меня ты в это не впутывай! Я ничего не хочу брать на себя: ты одна виновата. Мэри дрожала всем телом. — Мамочка, разве меня нельзя простить? — прошептала она. — Ведь я ничего, ничего не понимала! — Отец тебя убьет! — крикнула миссис Броуди. — Ты одна во всем виновата. — Мама, умоляю тебя, не говори отцу! Подожди два дня, только два дня, — отчаянно рыдала Мэри, пытаясь спрятать лицо на груди матери. — Мама, милая, дорогая… Не говори никому только два дня. Ну, прошу тебя. Ради бога!.. Но мать, потеряв голову от страха, снова оттолкнула ее и дико закричала: — Ты должна сейчас же сознаться ему! Я не хочу за тебя отвечать! О ты, развратная девчонка, в какую беду ты нас ввела! Ах, бесстыдница, бесстыдница! Мэри с горечью убедилась, что бесполезно умолять мать. Ее охватил сильный страх и стремительное желание бежать. Она подумала, что в ее отсутствии мать успокоится, и, торопясь уйти из комнаты, протиснулась мимо матери и поспешно начала спускаться вниз. Но, пройдя половину пути, она вдруг подняла голову и увидела под лестницей, в передней, массивную фигуру отца. Броуди имел привычку в воскресенье всегда отдыхать после обеда. С регулярностью часового механизма он уходил в гостиную, запирал дверь, опускал шторы, снимал с себя пиджак и, развалясь на диване, крепко спал два-три часа. Но сегодня ему мешала гроза, он дремал неспокойно, урывками, а это было хуже, чем совсем не спать. Не выспавшись, он был зол, в кислом настроении, к тему же чувство порядка было в нем сильно оскорблено тем, Что освященный традицией ритуал нарушен столь непозволительным образом. Раздражение его достигло последней степени, когда, задремав снова, он был разбужен падением флагштока. Ярость в нем так и кипела, и, когда он стоял без пиджака внизу, глядя на Мэри, его поднятое к ней лицо выражало злобное возмущение. — Мало мне шума снаружи, так вы еще подняли этот адский галдеж наверху! — заорал он. — Разве может человек уснуть при таком дьявольском шуме! Это кто шумел? Ты? — напустился он на Мэри. Миссис Броуди вышла следом за Мэри и теперь, едва держась на ногах, стояла на верхней площадке, прижимая руки к груди и качаясь взад и вперед. Воспаленные глаза Броуди обратились на нее. — Хорош отдых в этом доме! — кипятился он. — Что же, я, по-твоему, недостаточно тяжело работаю всю неделю? Для чего нам дано воскресенье, я тебя спрашиваю? Что проку в твоем набожном хныканье, если ты поднимаешь в воскресенье такой вой, от которого в ушах звенит? Стоит мне прилечь на минутку, как этот проклятый ветер начинает выть за окном, а ты тоже воешь, как гиена! Миссис Броуди ничего не отвечала и продолжала истерически качаться, стоя на площадке. — Что такое? С ума ты спятила, что ли? — заревел ее муж. — Или гром повредил тебе мозги, что ты стоишь, как пьяная рыбная торговка? Но она молчала, и тут у Броуди мелькнула догадка, что случилось какое-то несчастье. — В чем дело? — закричал он дика — Случилось что-нибудь с Несси? В нее ударила молния? С ней худо? Мама в знак усиленного отрицания даже затрясла всем телом, — нет, случилась еще худшая катастрофа. — Нет, нет, — выдохнула она из себя. — Это с ней… с ней!.. — Она обвиняющим жестом указала рукой на Мэри. Ни тени инстинктивного стремления защитить дочь не было в ее душе. Ее страх перед мужем в эти жуткие минуты был так безмерен, что она жаждала только одного — отвести от себя всякую ответственность, всякое подозрение, будто она знала о грехе Мэри. Она хотела во что бы то ни стало выгородить себя. — В последний раз спрашиваю: в чем дело? — загремел Броуди. — Говорите, или я, ей-богу, сейчас поднимусь к вам обеим! — Это не моя вина, — распиналась миссис Броуди, спеша оправдаться в еще не предъявленном ей обвинении. — Я ее воспитывала по-христиански. Это виновата ее порочная натура. — И, понимая, что, если она не скажет, наконец, в чем дело, ее сейчас изобьют, она вся вытянулась, откинула голову я с таким видом, словно ей стоило невероятных усилий произнести каждое слово, прорыдала: — Ну вот, если ты непременно хочешь знать… Она… она беременна. Мэри оцепенела, вся кровь отлила от ее лица. Мать предала ее, как Иуда! Теперь она погибла… поймана… Внизу — отец, наверху — мать! Большое тело Броуди как-то незаметно осело; в его воинственном взгляде появилось что-то одурелое, и он мутно посмотрел на Мэри. — Что та… — начал он невнятно и, точно не понимая, перевел глаза на жену, увидел, в каком она исступлении, и снова опустил глаза ниже, туда, где стояла Мэри. Он молчал, пока мозг его справлялся с невероятной, непостижимой новостью. Но вдруг крикнул: — Ступай сюда! Мэри повиновалась. Она сходила с лестницы с таким чувством, словно там, внизу, ее ждала могила и каждый шаг приближал к ней. Броуди грубо схватил ее за руку у плеча и окинул взглядом всю ее фигуру. Им овладело чувство, похожее на отвращение. — Боже мой! — твердил он про себя тихим голосом. — Боже мой, это, кажется, правда! Правда это? — хрипло крикнул он дочери. Но от стыда у нее точно язык отнялся. Все еще держа ее за плечо, он безжалостно тряхнул ее, затем внезапно отпустил, так что она, не устояв на ногах, тяжело опустилась на пол. — Ты беременна? Отвечай сейчас же, или я тебе голову размозжу! Ответив утвердительно, она была уверена, что он сейчас убьет ее. Он стоял и смотрел на нее, как смотрел бы на гадюку, ужалившую его. Он поднял руку, собираясь ее ударить, размозжить ей череп одним ударом своего железного кулака, уничтожить этим ударом и беспутную дочь и свой позор. Ему хотелось бить ее, топтать ногами, каблуками сапог, искрошить ее в сплошное кровавое месиво. Звериная ярость кипела в нем. Дочь втоптала его имя в грязь. Имя Броуди, полученное от него, она уронила в болото дурной славы. Она замарала всю семью. Теперь, проходя по улице, он будет замечать ехидные улыбочки, смешки, многозначительные кивки в его сторону! Если он вздумает остановиться с кем-нибудь на углу, он услышит брошенную за спиной злорадную шутку, заглушенный смех. Теперь репутация, которую он создал себе, погибла. Ниша, которую он высек и продолжал готовить для своей статуя, будет разрушена, и сам он позорно сброшен с пьедестала из-за этой вот дряни, что лежит, рыдая, у его ног. Но он не ударил ее. Чувство это было настолько сильно, разгорелось в нем сразу таким огнем, что грубая ярость направилась по другому, более утонченному, более опасному пути. Нет, он иначе ее накажет! Есть другой способ поддержать свою честь. Да, видит бог, он покажет всем в городе, как поступает в таких случаях Джемс Броуди. Она ему больше не дочь. Он вышвырнет ее вон, как нечисть. Потом вдруг новое тягостное подозрение пришло ему в голову, догадка, которая наполнила его омерзением, и, чем больше он думал, тем больше она переходила в уверенность. Ударом своего громадного сапога он заставил Мэри подняться. — Кто этот человек? — зашипел он на нее. — Это Фойль? По ее лицу он увидел, что догадка его верна. Второй раз этот мерзкий выскочка наносил ему сокрушающий удар, на этот раз еще более болезненный. Броуди предпочел бы, чтобы это был кто угодно, самый гнусный и нищий шалопай в городе, только бы не Фойль! Но именно он, этот смазливый и сладкоречивый бездельник, обладал телом Мэри Броуди; и она, его дочь, допустила это! В его воображении стояла яркая картина, отвратительная своими циничными подробностями, стояла и мучила его. Лицо его менялось от волнения, кожа вокруг ноздрей судорожно дергалась, на виске вздулась толстая, как веревка, пульсирующая жила. Гневный багровый румянец уступил место бледности, черты его казались высеченными из гранита. Челюсти сжаты, с неумолимостью железных тисков, узкий лоб нависал над глазами с выражением бесчеловечной свирепости. Холодная жестокость, страшнее, чем его обычная, необузданная ругань, оттачивала его ярость, как лезвие топора. Он злобно пнул Мэри ногой. Твердый носок сапога вонзился в ее мягкий бок. — Вставай, сука! — прошипел он и снова грубо лягнул ее сапогом. — Слышишь? Вставай! С лестницы упавший голос матери бессмысленно твердил: «Я не виновата. Не виновата». Снова и снова слышалось это «не виновата». Жалкая, приниженная, заискивающая, она не переставала бормотать о своей невиновности, а за ней неясно виднелись окаменевшие от испуга фигуры Несси и старой бабушки. Броуди не обращал внимания на лепет жены. Он его не слышал. — Вставай, — повторил он, — или я сам тебя подниму! — И, когда Мэри зашевелилась, он новым пинком поднял ее на ноги. Мэри пошатнулась. «Зачем он не убил меня? Тогда кончилось бы это», — подумала она. В боку, куда он ударил ее, она ощутила острую, раздирающую боль. Она была так напугана, что боялась взглянуть на отца. Она была уверена, что пытка эта окончится смертью, что отец намерен ее убить. — Теперь… — процедил он медленно сквозь стиснутые зубы, и каждое слово въедалось, как серная кислота, — теперь слушай! Он слегка повернул голову и приблизил свое жесткое, неумолимое лицо к лицу поникшей, сгорбившейся Мэри. Глаза его сверкали у самого лица девушки нестерпимым ледяным блеском, и холод этот жег ее. — Слушай! В последний раз я говорю с тобой. Ты мне больше не дочь. Я выгоню тебя, как прокаженную. Да, как прокаженную, — понимаешь, ты, грязная шлюха? Да, вот что я сделаю с тобой и с твоим нерожденным ублюдком. С любовником твоим я расправлюсь в другое время, а ты… ты уберешься отсюда сегодня же! Последние слова он повторил с расстановкой, сверля Мэри холодными глазами. Потом медленно, как будто неохотно отрываясь от зрелища ее унижения, повернулся, тяжело ступая, подошел к двери на улицу и распахнул ее настежь. Тотчас же в переднюю ворвался страшный порыв ветра, смешанного с дождем, застучал картинами на стенах, закачал висевшими на вешалке пальто и, устремившись вверх, ударил, как таран, в сбившуюся вместе группу женщин на лестнице. — Прекрасный вечер для прогулки, — проворчал Броуди сквозь сжатые зубы. — Достаточно темно, чтобы укрыть твой стыд. Сегодня ты можешь шляться по улицам сколько твоей душе угодно, распутная девка! Неожиданным движением он схватил Мэри за горло и стиснул своими длинными цепкими пальцами. В передней не слышно было ни единого звука, кроме завывания ветра. Из трех устрашенных зрительниц этой сцены — ничего не понимавшей девочки, матери и наполовину испуганной, наполовину злорадствующей старухи — ни одна не сказала ни слова. Они стояли, словно окаменев. Ощущение мягкого, но неподатливого горла под его пальцами опьянило Броуди. Хотелось сдавить это горло, как стебель, пока оно не хрустнет, — и одно мгновение он боролся с этим желанием, но затем с силой встряхнулся и потащил девушку к дверям. — Уходи вон и не смей возвращаться, пока ты не приползешь на коленях и не будешь лизать эти сапоги, которыми я бил тебя. Тут в душе Мэри что-то встрепенулось. — Никогда этого не будет, — прошептала она побелевшими губами. — Не будет! — заревел Броуди. — Так не смей же никогда возвращаться, негодная тварь! Сильным последним пинком он отшвырнул ее от себя за дверь. Она исчезла в бушующем мраке. Исчезла из виду без единого звука, сразу, словно ее поглотила пропасть. А Броуди все стоял в каком-то восторге бешенства, сжимая кулаки, вдыхая всей грудью влажный соленый воздух, крича во весь голос: — Чтобы твоей ноги больше не было здесь, потаскуха! Потаскуха! Он выкрикивал последнее слово снова и снова, как будто повторять это грубое, позорящее слово доставляло ем удовлетворение, облегчало душу. Наконец он круто повернулся и захлопнул дверь, оставив Мэри одну где-то в ночном мраке. 11 Мэри осталась лежать там, где упала. Она была оглушена, так как от последнего жестокого пинка Броуди полетела плашмя на землю, лицом в гравий, которым был усыпан двор. Дождь, падавший прямыми, параллельными копьями, больно хлестал ее легко одетое тело и шлепал по луже, в которой она лежала. На ней уже все промокло до нитки, но пока промокшая одежда только приятно освежала тело, ослабляя сжигавшую его лихорадку. Стоя давеча под страшным взглядом отца, она была уверена, что он убьет ее, и теперь, несмотря на то, что избитое и больное тело все еще горело, ощущение свободы, избавления переполняло всю ее, преображая ужас в радостное облегчение. Ее выгнали с позором, но она жива, она навсегда оставила дом, который стал для нее с некоторых пор ненавистной тюрьмой, — и она собирала последние силы и мужественно обращала все свои мысли к будущему. В том страшном смятении чувств, в котором она находилась, она помнила, что Денис далеко, шестьдесят миль отделяет его от нее; вокруг бушевала гроза неслыханной силы; на Мэри не было ни пальто, ни шляпы, она была едва одета и без денег. Но теперь к ней вернулось мужество. Она решительно сжала губы, усердно стараясь обдумать со всех сторон свое положение. У нее два выхода: один выход — попробовать добраться до коттеджа в Гаршейке, другой — отправиться в Дэррок к матери Дениса. До Гаршейка было двенадцать миль, и она знала только, что коттедж носит название «Остров роз», но представления не имела, где он находится. Кроме того, если бы ей удалось даже попасть внутрь, она будет там одна, без единого гроша, без пищи. А она чувствовала, что ей сейчас нужна чья-нибудь помощь и забота. Поэтому она отбросила мысль об «Острове роз» и подумала о втором выходе. Нужно идти к матери Дениса. По крайней мере, она приютит ее до возвращения Дениса. Его мать ей в этом не откажет. Мэри ободрилась, вспомнив, как Денис однажды сказал ей: «В худшем случае ты можешь уйти к моей матери». Она так и сделает! Она вынуждена это сделать. В Дэррок придется идти пешком. Насколько ей помнилось, по воскресеньям из Ливенфорда в Дэррок поезд не ходит. А если и ходит, — она не знала, в котором часу, и у нее не было денег на билет. Итак, она решила идти пешком. Ей представлялись на выбор две дороги. Первая служила главным путем сообщения между обоими городами — это был широкий тракт почти в пять миль длиной. Другая же, узкая, пустынная, шла прямо через открытое поле, суживаясь местами в проселок, местами — просто в тропинку, но обходя извилистые петли предместий обоих городов, так что она была короче большой проезжей дороги почти на две мили. Мэри была теперь так слаба и так страдала от болей, что она решила идти второй дорогой, более короткой. Она рассчитывала, что сможет пройти три мили. Распростертая на земле и защищенная высокой стеной, окружавшей двор, она не представляла себе всей силы грозы. А между тем это была самая страшная из гроз, бушевавших в Нижней Шотландии за последние сто лет. Ветер, налетевший с юго-запада, достиг небывалой силы — шестидесяти миль в час. В городе люди решались выйти из дому только в случае крайней необходимости, да и самые храбрые оставались на улице не больше, чем несколько минут. Сорванные с крыш черепицы летели вниз с резкой стремительностью падающего ножа гильотины. Гроза разворотила все дымовые трубы, и они, мелькнув в воздухе, разбивались о булыжники мостовой. Большие, толстые, зеркальные окна конторы Строительного общества разлетелись в куски, как истлевший пергамент, только от ударов ветра. Среди рева урагана непрерывно, как бомбардировка, раздавался грохот падающих на мостовую предметов. В предместье Нью-Таун фронтон недавно выстроенного дома обвалился, и ветер, клином войдя в отверстие, поднял крышу и сорвал ее. Вся крыша, распластав скаты, как крылья парящей в воздухе птицы, носилась по воздуху, пока ветер не перестал ее поддерживать, и затем нырнула, как гиря, в черную воду лимана на расстоянии целых трехсот ярдов от Нью-Тауна. В низко расположенные участки города ливень нагнал столько воды, что целые кварталы были покрыты ею. Дома высились одиноко, словно поднимаясь из какой-то странной лагуны, и потом, шумя вокруг них, просачивался сквозь стены, входил в двери и окна, совершенно заливал нижние этажи. Молния, вовсю разгулявшаяся в полях за городом, причинила бедствия не столь обширных размеров, но еще более страшные. На Доранских холмах пастух, пасший стадо, был убит ею на месте; убиты были и два работника с фермы, укрывшиеся под деревом, и их обугленные трупы размозжены упавшим, вырванным с корнем деревом; пострадал тяжело скот: бесчисленное количество овец и коров погибло в открытом поле или под деревьями, где они нашли ненадежное убежище, а десятка два подползли под проволочную ограду и были убиты током. Молния упала на барку, стоявшую на якоре в Доранской бухте, и сразу же потопила ее. Другие суда, стоявшие в устье Ливена и в морском заливе, волочили за собой якоря, рвали канаты, и волнами их прибивало к доранскому берегу. Ничего обо всем этом не ведая, Мэри с трудом поднялась с земли. Ветер чуть не повалил ее обратно, но она, борясь с ним, нагнувшись вперед всем телом, чтобы противостоять его натискам, двинулась вперед в непроглядной тьме. Намокшее платье хлопало на ветру, как мокрый парус, и стесняло ее движения, прилипая к ногам при каждом шаге. Когда она проходила мимо фасада дома, свинцовая водосточная труба, сорванная с отливины порывом ветра, со свистом предательски полетела на нее, словно последний злобный жест со стороны дома. Но, пролетев у самой ее головы, труба глубоко зарылась в мокрую землю. Не пройдя и сотни метров, Мэри вынуждена была остановиться, чтобы передохнуть. Это было место, где стоял последний фонарный столб на их улице, а между тем и здесь царил непроглядный мрак. Сначала Мэри подумала, что ветром задуло огонь, но, пройдя немного дальше, она споткнулась о валявшийся на земле разбитый фонарь. Нагнув голову, она брела, спотыкаясь, нащупывая дорогу, как слепая, и не сбиваясь с нее только благодаря своей способности ориентироваться и знакомству с местностью. Шум вокруг стоял ужасающий, он так оглушал, что, закричи она громко, она бы не услышала собственного голоса. Ветер, подобно громадному оркестру, разыгрывал бурную гамму всевозможных звуков. Низкий диапазон органа смешивался с дребезжащим дискантом кларнетов; пронзительный звук горнов ударялся о бас гобоев; рыдание скрипок, стук литавр, бой барабанов — все вместе сливалось в адскую какофонию. То тут, то там Мэри натыкалась на невидные в темноте предметы. Носившиеся в воздухе сучья кололи ей лицо, сорванные с деревьев ветки и вырванные с корнем кусты налетали на нее. Раз мягкие щупальца оплели ей шею и плечи. Она вскрикнула от ужаса, напрягая свой неслышный в урагане голос. Ей показалось, что чьи-то живые руки обвились вокруг нее, но когда она в паническом страхе ощупала тело, то убедилась, что это только сено из какого-то разметанного ветром забытого стога. Так, с невероятным трудом Мэри прошла около мили, меньше половины пути. Начиналась самая опасная его часть. Здесь дорога переходила почти в тропинку, не окаймленную нигде ни изгородью, ни межой, которой бы можно было держаться, не отделенную ничем решительно от окружающей местности, терявшуюся впереди в густом еловом лесу. Лес этот, даже днем мрачный от темных деревьев, нашептывавших друг другу элегии, в эту жуткую ночь, которая и сама расстилалась вокруг, как густой лес, был совсем страшен, чернел впереди, как сгусток мрака, как самое сердце ночи. Мэри задрожала при мысли о том, что ей надо войти в него. Когда-то в детстве она, отстав от других детей, заблудилась среди суровых, угрюмых деревьев и, бегая вокруг них, растерянно искала своих товарищей. И сейчас ей с мучительной ясностью вспомнился тот детский ужас, снова тот же ужас осенил ее темными крылами, когда она, собрав все мужество, все силы, нырнула в заросли. Почти невозможно было найти тропу. Мэри брела ощупью, вытянув вперед обе руки и растопырив пальцы. При таком положении рук она испытывала раздирающую боль в том боку, куда отец пнул ее сапогом, но приходилось все же держать руки вытянутыми, чтобы защищать голову и лицо от деревьев, на которые она натыкалась, и чтобы лучше определять направление ее мучительного пути. Ветер, который на открытом месте дул в одном направлении, здесь кружился вокруг стволов сотней вихрей и воронок, так что невозможно было двигаться прямо вперед. Мэри швыряло то в одну, то в другую сторону, как корабль, который держит путь в водовороте коварных течений, в полном опасностей черном мраке ночи, беззвездной и безлунной. Она стала сбиваться с пути, и вдруг шальной порыв ветра подхватил ее и швырнул с силой налево. Потеряв равновесие, она всей своей тяжестью упала на землю, и ладонь ее левой руки накололась на острый, как кинжал, сломанный сук, торчавший горизонтально из ствола ели. Один мучительный миг рука была пригвождена к дереву, потом Мэри оторвала ее и с трудом поднялась. Она пошла дальше. Теперь она окончательно заблудилась. Хотела выбраться из лесу, но не могла. Она нащупывала дорогу, хватаясь за деревья, голова у нее кружилась, из проколотой руки текла кровь. Ее терзали страх, боль в боку, снова начались схватки. Она продрогла до костей, распустившиеся мокрые волосы хлестали ее по лицу, кожа словно насквозь пропиталась водой, а она все шла в темном лабиринте леса. Она падала и поднималась, ее отбрасывало назад, а она брела вперед под сумасшедшую музыку урагана, ревевшего между деревьев. Казалось, что этот ад кромешный звуков, бивший ей в уши, заставляет ее качаться во все стороны в такт своему ошеломляющему ритму. Как в бреду, кружилась Мэри среди валившихся с треском, вырванных с корнем деревьев, и ничего в ней уже не оставалось больше — одна лишь боль и жажда спастись от ужасов этого осаждавшего ее леса. В голове у нее шумело, ей чудилось, что мрак кишит какими-то дикими живыми существами, которые носятся вокруг нее, касаются ее, цепляются за нее пальцами, наваливаются на нее или мчатся мимо в паническом бегстве. Она ясно ощущала холодное, тяжелое и прерывистое дыхание этих мокрых, скользких тварей, пробивавшихся через лес. Они шептали ей в уши странные, грустные вести о Денисе и их ребенке; они громко ревели голосом ее отца и жалобно причитали, как мать. В каждом звуке, раздававшемся в лесу, она слышала странные, невнятные речи этих призрачных существ. Минутами она, очнувшись, понимала, что сходит с ума, что никакие существа ее не окружают, что она одна в лесу, всеми брошенная, позабытая. Она брела дальше, но снова сознание ее туманилось бредовыми видениями. Вдруг, когда, казалось, она уже совсем теряла рассудок, Мэри остановилась в немом удивлении. Она подняла глаза к небу и увидела луну, тонкий рог молодого месяца, бледный, тусклый, лежавший плашмя среди окружавших его валом туч, как будто его опрокинул ветер. Он был виден одну лишь минуту, затем его снова заволокли мчавшиеся по небу тучи, но Мэри заметила, что теперь ветер дует в одном, прямом, направлении и что она больше не натыкается на твердые стволы елей. Лес кончился! Она заплакала от радости и бросилась бежать стремглав, чтобы поскорее уйти от него, от бормочущих тварей, которые чудились ей в нем. Она сбилась с дороги, забыла обо всем пережитом, и одно только инстинктивное стремление убежать от леса гнало ее, согнувшуюся, едва волочившую ноги, вперед, куда глаза глядят. Ветер теперь помогал ей идти, почти поднимая над землей, удлиняя ее спотыкающиеся шаги. Она очутилась в каком-то поле, и длинные росистые травы стегали ее по ногам, когда она скользила вперед по мягкому дерну. Это, видимо, была невозделанная земля, так как Мэри проходила мимо зарослей папоротника, спотыкалась о полускрытые в земле, поросшие мхом большие камни, продиралась сквозь кусты ежевики. Но Мэри теперь не способна была рассуждать и не пыталась по характеру местности определить, где она находится. Затем среди беснования бури внезапно возник какой-то низкий, звучный и мерный шум, и, чем дальше шла Мэри, тем он становился все громче, перешел, наконец, в рев стремительно несущейся воды. То был шум большой реки, вздувшейся до того, что она грозила выйти из берегов, и мутные воды, переполнявшие ее, бурлили так сильно, что шум этот отдавался в ушах, как рев водопада. С каждым ее шагом звуки становились все громче, и Мэри, наконец, стало казаться, что река, запруженная обломками с разоренного ею нагорья, грозно несется на нее и мчит невидные среди кипящих вод колья, изгороди, обломки десятка мостов, целые деревья и трупы овец и коров. Только очутившись уже на самом обрыве над рекой, она догадалась, что это — Ливен. Тот самый Ливен, что так ласково напевал ей журчащую песенку, тот Ливен, что своей серенадой когда-то бросил ее и Дениса в объятия друг другу, разбудив в них любовь. А теперь и Ливен, как она, изменился до неузнаваемости. Луна все еще была за тучами, и Мэри не видела ничего. Она стояла, испуганно вслушиваясь, на высоком обрыве, и на миг у нее явилось искушение скользнуть в невидимую, глухо ревевшую внизу воду. Все забыть и быть забытой! Дрожь пробежала по ее измученному телу, и она с отвращением отвернулась от этого искушения. Как приказ жить, возникла мысль: что бы ни случилось, у нее есть Денис. Она должна жить ради Дениса. Ей казалось, что он манит ее. Она порывисто отвернулась от шума реки, словно боясь звучавшего в нем призыва, но при этом неосторожном быстром движении мокрая подошва ее башмака скользнула по размытой земле, она упала и, ногами вперед, покатилась вниз по крутому склону. Руки ее отчаянно цеплялись за низкую траву и камыш, но они тотчас обрывались или легко вырывались с корнем из мокрой земли. В тщетных усилиях спастись, Мэри с такой силой зарывалась ногами в землю, что в податливой глине ее ноги оставляли две глубокие борозды. Она прижималась плечами к мокрому склону, но ничем не могла замедлить своего падения. Гладкая поверхность косогора была крута и коварна, как поверхность глетчера, и отчаянные движения Мэри, вместо того чтобы остановить падение, еще ускоряли его. С непреодолимой быстротой Мэри падала в невидимую реку внизу. С тихим всплеском погрузилась она в воду и сразу пошла ко дну среди длинных речных водорослей, и вода хлынула в ее легкие, когда она, охнув от неожиданности и ужаса, открыла рот… Течение быстро несло ее тело между цепких трав и отнесло его на тридцать метров, раньше чем Мэри, наконец, всплыла на поверхность. Она не умела плавать, но, побуждаемая инстинктом самосохранения, отчаянно барахталась, стараясь все время держать голову над водой. Это ей не удавалось. Сильный разлив поднял высокие волны, которые непрерывно перекатывались через нее, и в конце концов бурлившая под водой воронка засосала ее ноги и потянула ее вниз. На этот раз Мэри оставалась под водой так долго, что почти потеряла сознание. В ушах гудели колокола, глаза вылезли из орбит, красные ранящие огни плясали перед нею. Она задыхалась. Но ей снова удалось всплыть, и когда она в полубесчувственном состоянии поднялась на поверхность, волной пригнало ей под правую руку конец плывшего по реке бревна. Она бессознательно уцепилась за него, слабо притянула к себе. И поплыла. Тело ее было под водой, волосы плыли за ней, но лицо было на поверхности, и она большими, шумными, жадными глотками хватала воздух. В ней замерли все чувства, все ощущения, кроме потребности дышать, и она плыла, держась за бревно, среди разных обломков, иногда налетавших на нее, но быстро уносимых течением. Мэри тоже несло очень быстро, и когда сознание возвратилось к ней, она поняла, что, если ее не прибьет сразу к берегу, она, несомненно, очутится среди острых подводных скал, усеивавших пороги реки, которые находились сразу за Ливенфордом. Не выпуская бревна, она из последних сил стала работать ногами. Вода в реке была неизмеримо холоднее дождя: режущий холод приносили в нее покрытая ледяной корой горная речка, сбегавшая со снежной вершины, да притоки с холмов, питаемые тающим снегом. Этот холод пронизывал Мэри до мозга костей; ее члены совсем онемели, и хотя она усилием воли заставляла ноги слабо двигаться, она не ощущала их движения. В воздухе тоже настолько похолодало, что дождь перешел в град. Крупные шарики, твердые, как камень, острые, как льдинки, вспенивали воду, как будто в нее стреляли дробью, и отскакивали от бревна, как пули. Они безжалостно сыпались на лицо и голову Мэри, царапали веки, хлестали щеки, ранили ей верхнюю губу. Так как ей нужно было крепко держаться обеими руками за бревно, она не могла заслоняться и должна была терпеть этот ливень, немилосердно стегавший ее. Зубы ее стучали, раненая рука застыла, как омертвелая; ужасная судорожная боль терзала ей внутренности. Она чувствовала, что погибает от холода, что это пребывание в ледяной воде ее убьет. Все время, пока она старалась доплыть до берега, она была во власти одной-единственной мысли — не о Денисе, а о ребенке, которого она носила внутри. В ней вдруг громко и властно заговорил инстинкт, словно каким-то таинственным путем, связывавшим ее и ребенка, ребенок подавал ей весть, что умрет, если она не выберется сейчас же из воды. Никогда еще она не думала о нем с такой любовью. Раньше она по временам ненавидела его, как часть своего презренного тела, но теперь ее охватило всепоглощающее желание увидеть его живым. Если она умрет, то умрет и он. Она не переставала думать о живом младенце, заключенном в ней, который все слабее и слабее шевелился в темнице ее погруженного в воду бесчувственного тела, и без слов молила бога сохранить ей жизнь, чтобы она могла дать жизнь своему ребенку. Она достигла места, где река вышла из берегов и затопила соседние поля. Мэри уже чувствовала, что слева от нее течение слабее, и, напрягая все свои почти иссякшие силы, старалась направиться туда. Все снова и снова пыталась она — выбраться из главного течения, но ее засасывало обратно. Она уже почти оставила надежду на спасение, как вдруг там, где река делала резкий поворот, мощное встречное течение отклонило бревно, и оно поплыло туда, где уже не было ни бурлящих волн, ни водоворотов. Мэри предоставила бревну нестись по течению, пока оно не остановилось. Тогда она с трепетом решилась опустить ноги. Они коснулись дна, и Мэри встала по бедра в воде. Тяжесть воды и ее окоченевшее тело почти отняли у нее способность двигаться, но все же она медленно, дюйм за дюймом отходила от шумной реки. Наконец она ступила на твердую землю. Огляделась. К ее великой радости, в непроглядной тьме перед ней мелькнул огонек. Этот огонек небесным бальзамом пролился на все ее раны. Ей казалось, что целые годы шла она в мире мрачных призраков, где каждый шаг грозил жуткой неизвестностью и невидимыми опасностями, которые могли погубить ее. Но слабый, немеркнущий огонек мелькал впереди, сулил утешение. Она вспомнила, что где-то здесь поблизости находится маленькая уединенная ферма, и кто бы там ни жил, он не откажет в приюте ей в ее состоянии и в такую ужасную ночь. Съежившись от холода, она направилась туда, где светился огонь. Она едва шла. В самом низу живота она ощущала громадную тяжесть, тянувшую ее к земле, и при каждом движении ее раздирала острая боль. Согнувшись чуть не пополам, она упрямо шла вперед. Огонек был так близко, но чем дальше она шла, тем он, казалось, дальше отодвигался. Ноги ее увязали глубоко в размытой наводнением почве, так что ей стоило усилий вытаскивать их, и с каждым шагом она как будто уходила глубже в болото, которое ей пришлось переходить. Тем не менее, она шла вперед, все глубже и глубже увязая, и скоро густая смесь грязи и воды доходила ей уже до колен. Один башмак завяз в трясине, и она не могла его вытащить. Кожа, побелевшая от долгого пребывания в воде, теперь была вымазана и забрызгана грязью, остатки платья грязными лохмотьями волочились за ней. Наконец ей показалось, что она начинает выбираться на сухое место и приближается к огню на ферме, как вдруг, сделав шаг вперед, она не нащупала больше ногой земли и почувствовала, что погружается в трясину. Она закричала. Теплая зыбкая грязь с мягкой настойчивостью засасывала ее ноги, тянула ее вниз, к себе. Мэри не могла уже вытащить ни одной ноги, а когда она стала барахтаться, из болота начали подниматься пузырьки газа, одуряя ее. Она уходила все глубже. Она подумала, что судьба спасла ее от смерти в чистой холодной воде реки только для того, чтобы она погибла здесь смертью, более ее достойной Эта густая грязь для нее более подходящий саван, чем чистая вода горных потоков. Пройти через такие опасности, каким она подвергалась этой ночью, и не спастись, когда помощь уже так близко! Эта мысль приводила ее в ярость. Она страстно боролась за свою жизнь, делая попытки выбраться; с криком кинулась она вперед, бешено цепляясь за мокрый мох, которым заросла поверхность болота. Липкий мох был ненадежной опорой, но она так отчаянно хваталась за него пальцами, что последним сверхчеловеческим усилием ей удалось на одних только руках подняться из грязи. Тяжело дыша, она доволокла свое тело до более твердого участка и там свалилась в полнейшем изнеможении. Идти она не была больше в состоянии и, передохнув несколько минут, медленно поползла, как раненое животное. Но на то, чтобы выбраться из трясины, ушли последние остатки ее сил; и теперь, находясь на твердой земле и в каких-нибудь пятидесяти метрах от человеческого жилья, она чувствовала, что никогда до него не доберется. Она утратила всякую надежду на спасение и, тихо плача, лежала на земле, беспомощная, совсем ослабевшая, а снова хлынувший дождь поливал ее. Но в то время, как она лежала так, до нее донеслось сквозь бурю тихое мычание коровы. Через минуту снова тот же звук, и, повернув голову направо, Мэри различила в темноте смутные очертания какого-то низкого строения. Сквозь заволакивавший сознание туман пробилась мысль, что близко от нее есть какое-то убежище. Приподнявшись, она с лихорадочным усилием встала на нога, доплелась до хлева и, войдя, упала в беспамятстве на пол. Убежище, найденное ею, представляло собой надворное строение, убогий хлев маленькой фермы. Он был сложен из толстого кирпича, и щели плотно заткнуты мхом, так что внутри было тепло, а холодный ветер проносился над низеньким строением, не задевая его, поэтому оно избегло ярости урагана. В хлеву стоял смешанный запах соломы, навоза и приятный запах самих животных. Три молочные коровы тихо шевелились в своих стойлах; их едва можно было различить, только светлое вымя слабо белело в полумраке. Большие грустные глаза коров, привыкшие к темноте, смотрели разумно и боязливо на странное человеческое существо, которое, едва дыша, лежало на полу хлева. Затем видя, что оно недвижимо и безвредно, они равнодушно отвернули головы и снова принялись сонно жевать, беззвучно двигая челюстями. Только несколько минут оставалась Мэри в блаженном забытьи. Ее привел в сознание сильный приступ боли. Боль захлестывала ее, как волны. Она началась в пояснице, распространилась вокруг тела, потом вниз по бедрам, медленно, но цепко хватая и постепенно переходя в нестерпимую муку. Затем боль внезапно отпустила ее, и Мэри лежала вялая, совсем обессиленная. Эти судорожные схватки она испытывала в течение всего ее трагического странствия, но сейчас они стали совсем невыносимы, и, лежа среди навоза в хлеву, она мучилась, не открывая глаз, раскинув безжизненные руки и ноги. Ее тело, которое Денис называл своим священным алтарем, зарывалось в теплый навоз, от которого шел пар, было все покрыто подсыхающей грязью. Болезненные стоны вырывались из-за стиснутых зубов; капли пота усеяли лоб и медленно стекали на закрытые веки; черты, обезображенные грязью, искаженные невыносимой мукой, сурово застыли, но казалось, что ее страдания излучают бледное прозрачное сияние, нимбом окружавшее голову умирающей. Промежутки между приступами болей делались все короче, а самые приступы — дольше. Да и тогда, когда боль утихала, пассивное ожидание следующей схватки было пыткой. Затем она приходила, рвала точно когтями все тело, пронизывала смертной мукой, терзала каждый нерв. Крики Мэри сливались с воем неутихавшего ветра. Все, что она перетерпела, было пустяками по сравнению с теперешними муками. Тело ее слабо корчилось на каменном полу, кровь мешалась с потом и грязью. Она молила бога о смерти. Как безумная, звала Дениса, мать. Но только ветер отзывался на ее стоны. Пролетая над сараем, он выл и свистел, словно издеваясь над нею. Так она лежала, всеми покинутая, но, наконец, когда она почувствовала, что ей не пережить больше ни единого приступа, и когда бешенство бури за стеной достигло своего апогея, родился ее сын. Она была в сознании до той минуты, когда утихла боль. А когда все было кончено, погрузилась в глубокий и темный колодец забытья. Ребенок был недоношен, жалкий, крошечный. Все еще соединенный пуповиной с лежавшей в обмороке матерью, он то слабо цеплялся за нее, то хватал воздух крохотными пальчиками. Голова его болталась на хрупкой шейке. Едва дыша, лежал он подле матери, медленно истекавшей кровью и все более бледневшей. Но вот он заплакал слабым, судорожным плачем. И как бы в ответ на этот призыв, дверь сарая тихонько отворилась, и тусклый луч ручного фонаря прорезал темноту. В хлев вошла старая женщина. Голова ее и плечи были укутаны толстым платком, тяжелые деревянные башмаки стучали при ходьбе. Она пришла посмотреть, все ли благополучно, в безопасности ли ее коровы, и, подойдя прямо к ним, гладила их по шее, похлопывала по бокам, ободряла ласковыми восклицаниями. — Эй, Пэнси, матушка, — бормотала она. — А ты, Дэзи, ну-ка, покажись! Отодвинься, Красотка! Вставай, Леди! Эй, Леди, Леди!.. Что за ночь! Какая буря! Но вы не беспокойтесь, мои милочки, стойте себе, тут вам хорошо! У вас крепкая крыша над головой и бояться нечего! И я близко. Я вас не… — она вдруг замолчала и подняла голову, прислушиваясь. Ей показалось, что она услышала в глубине хлева слабый жалобный писк. Но женщина была стара и глуха, в ушах у нее отдавался шум ветра, и, не доверяя самой себе, она уже хотела было отвернуться и заняться своим делом, когда опять, и на этот раз ясно, услышала тот же слабый жалобный призыв. — Господи, помилуй! Что это? — пробормотала она. — Я готова поклясться, что ясно слышала… точно ребенок плачет! И дрожащей рукой опустила фонарь, вглядываясь в темноту. Внезапно лицо ее выразило ужас, она как будто не верила собственным глазам. «Господи, спаси и помилуй нас! — вскрикнула она. — Да это новорожденный и… мать тут же! Пресвятая богородица, она умерла! Ох, что за ночь! Что довелось увидеть моим старым глазам!» Она мигом поставила фонарь на каменный пол и опустилась на колени подле Мэри. Без всякой брезгливости принялась она действовать своими загрубевшими руками с ловкостью и опытностью крестьянки, для которой природа — открытая книга. Быстро, но спокойно, без всякой суеты, она оборвала пуповину и обернула ребенка концом своего платка. Потом занялась матерью, умелым нажатием разом вынула послед, остановила кровотечение. И, делая все это, она не переставала говорить сама с собой: — Видано ли что-нибудь подобное! Она чуть не отправилась на тот свет, бедняжка! И молоденькая какая да хорошенькая! Помогу уж ей, как умею! Ну вот, так-то лучше! И отчего она не пришла в дом? Я бы ее пустила. Это просто перст божий, что я вышла посмотреть на коров! Она шлепала Мэри по рукам, терла ей лицо, наконец прикрыла ее той же теплой шалью, в уголок которой был завернут ребенок, и поспешила вон. Воротясь к себе в уютную кухню, она закричала сыну, сидевшему перед большим очагом, в котором трещали поленья: — Живей, сын! Беги, что есть духу, в Ливенфорд за доктором. Приведи какого-нибудь, сколько бы это ни стоило. У нас больная женщина в хлеву. Беги же скорее, ради бога, и ни слова! Тут дело идет о жизни человека! Он ошеломленно смотрел на нее. — Что? — воскликнул он в тупом удивлении. — В нашем хлеву?! — Ну да! Ее туда загнала гроза. Если ты не поторопишься, она умрет. Скорее же! Беги за помощью, говорят тебе! Он встал и начал одеваться, все еще не очнувшись от удивления. — Ну и дела! — бормотал он. — В нашем хлеву!.. А что с ней приключилось, мать, а? — Не твое дело! — вскипела она. — Отправляйся сию же минуту! Лошадь не стоит запрягать, беги что есть духу! Она почти вытолкала сына за дверь и, убедившись, что он ушел, взяла кастрюльку, налила в нее молока из кувшина, стоявшего на кухонном шкафу, и торопливо подогрела его на очаге. Затем сняла одеяло со своей кровати, стоявшей на кухне, и побежала в коровник с одеялом на одной руке и кастрюлькой в другой. Она плотно укутала Мэри одеялом, и бережно подняв ей голову, с трудом влила несколько капель горячего молока между посиневших губ. Она с сомнением качала головой. — Боюсь и шевельнуть-то ее, — шептала она про себя, — совсем она плоха! Взяв под мышку ребенка, она отнесла его в теплую кухню и воротилась в сарай с чистой сырой тряпкой и вторым одеялом для Мэри. — Ну вот, бедняжка ты моя, это тебя согреет, — бормотала она, укрывая безвольное тело вторым одеялом. Затем заботливо стерла тряпкой засохшую грязь с белого холодного лица. Она сделала, что могла, и теперь терпеливо ожидала, присев на корточки подле Мэри и не сводя с нее глаз. Время от времени она принималась растирать безжизненные руки или гладила холодный лоб. В такой позе она просидела около часа. Наконец дверь распахнулась, и в хлев вошел мужчина, а с ним ворвался ветер и дождь. — Слава богу, вы пришли, доктор! — воскликнула старуха. — А я боялась, что не захотите. — Что у вас тут случилось? — спросил он отрывисто, подходя к ней. Она в нескольких словах рассказала ему все. Доктор только покачал головой и наклонил свое длинное худое тело над лежавшей на полу женщиной. Несмотря на свою молодость, доктор Ренвик был хороший врач. В Ливенфорде он был новый человек и стремился создать себе практику. Этим-то и объяснялось, что он пришел пешком в такой вечер, тогда как оба других врача, к которым фермер обратился прежде, чем к нему, отказались идти. Он посмотрел на лицо Мэри, бледное, с запавшими щеками, пощупал ее слабый неровный пульс. Пока он с невозмутимым спокойствием следил за секундной стрелкой своих часов, старая женщина тревожно смотрела ему в лицо. — Как вы думаете, доктор, она умрет? — Кто она? — спросил он, не отвечая. Старуха отрицательно затрясла головой. — Не знаю, ничего я не знаю. Но такая красивая и молоденькая — и так намучилась, доктор! — сказала она, этими словами как бы умоляя его сделать все, что в его силах. — А ребенок где? — На кухне. Жив еще, но такой несчастный, слабенький мальчонка. Врач смотрел хладнокровно и пытливо на неподвижно распростертую перед ним женщину, но он был тронут. Казалось, он опытным глазом читает всю историю страданий Мэри, словно эта история была неизгладимо вписана в ее черты. Он видел изящно вырезанные ноздри тонкого прямого носа, впадины под темными глазами, жалобно опущенные углы мягких бескровных губ. В нем проснулось сострадание, окрашенное приливом странной нежности. Он снова поднял хрупкую безвольную руку и задержал ее в своей, словно желая перелить в нее жизненную силу из своего здорового тела; потом, повернув эту руку ладонью вверх, увидел сквозную рану и невольно воскликнул: — Бедное дитя! Так молода и так беспомощна! — Но тут же, стыдясь своей слабости, продолжал резко: — Она в тяжелом состоянии. Кровотечение, скверное кровотечение, и кроме того, сильное нервное потрясение — один бог знает, отчего. Ее надо отвезти в больницу. При этих словах молодой хозяин, молча стоявший позади доктора, сказал от двери: — Если надо, господин доктор, я вмиг запрягу лошадь в телегу. Ренвик взглянул на старуху, как бы ожидая подтверждения. Она торопливо закивала головой, делая руками умоляющие жесты. — Отлично, запрягайте! — Доктор расправил плечи. На гонорар он не рассчитывал, визит этот не мог принести ему ничего, кроме затруднений и риска для его еще не установившейся репутации в городе. Но что-то побуждало его идти на этот риск. Его черные глаза светились горячим желанием спасти эту женщину. — Тут не одно только нервное потрясение, — сказал он вслух. — Мне ее дыхание не нравится. У нее, может быть, начинается воспаление легких, а если это так, то… — Он выразительно тряхнул головой, отвернулся и, нагнувшись над своей сумкой, достал из нее кое-какие временно укрепляющие средства, которые и пустил в ход, насколько это позволяла обстановка. Когда он кончил, у дверей уже стояла наготове обыкновенная деревенская телега, глубокая и громоздкая, как фургон. Новорожденного завернули в одеяло и осторожно положили в один угол, затем подняли Мэри и уложили ее рядом с ребенком. Последним влез в телегу Ренвик и сел, поддерживая Мэри, а фермер вскочил на свое место и стегнул лошадь. Так двинулась в ночном мраке по направлению к больнице эта своеобразная карета скорой помощи, подскакивая и громыхая, а доктор, сидя в ней, держал на руках неподвижное тело Мэри, стараясь оберегать его от толчков на ухабах скверной дороги. Старая фермерша смотрела им вслед; когда телега исчезла из виду, она со вздохом повернулась, заперла хлев и, сгорбившись, медленно пошла в дом. Когда она вошла в кухню, стоявшие в углу старинные часы с гирями медленно и торжественно пробили восемь раз. Старуха подошла к комоду, достала библию, не спеша водрузила на нос очки в железной оправе, открыла книгу наугад и спокойно углубилась в чтение. 12 Тот самый ветер, что дул яростно в западном районе, еще яростнее бушевал в восточном. В воскресенье днем, когда в Ливенфорде и его окрестностях начался ураган, в графствах на восточном берегу моря катастрофа приняла еще более ужасающие размеры. В Эдинбурге, когда Денис пробирался по улице Принцев, ветер, бесновавшийся среди серых домов, выветрившихся от непогод, вздувал ему пальто, забрасывая его на голову, и валил Дениса с ног. Но Денис любил ветер: бороться с ним было приятно, это будило ощущение собственной силы. С шляпой в руке, растрепанный, с открытым ртом, он точно прорубал себе дорогу сквозь ветер. А ветер пел ему в уши и рот, жужжал, как гигантский волчок, и сам Денис пел тоже, вернее — издавал нечленораздельные звуки, изливая в них бурливший в нем избыток жизненных сил. Редкие прохожие почти все невольно оглядывались на него и завистливо бормотали сквозь синие дрожащие губы: «Закаленный парень, черт его возьми!» Было без четверти четыре. Денис успел уже напиться чаю у Мак-Кинли в «Семейном и коммерческом отеле без спиртных напитков». Хорошая гостиница, нет показной роскоши, но стол там вкусный и обильный. Денис сделал основательную брешь в большом блюде сосисок и белого пудинга, очистил тарелку овсяных лепешек и выпил целый чайник чаю в собственной семейной гостиной Мак-Кинли. Старая тетушка Мак-Кинли готова была что угодно сделать для Дениса — Денис очаровал и ее, как очаровывал большинство людей — и он всегда, приезжая в Эдинбург, останавливался у нее. На прощанье она дала ему с собой большой пакет с бутербродами для подкрепления его физических сил на пути в Данди, куда он приедет только поздно вечером, и подарила смачный поцелуй, чтобы поддержать в нем дух до новой встречи. «Как хорошо иметь таких друзей», — тепло подумал Денис, нащупывая в боковом кармане мягкий пакет и шагая по дороге в Грентон, где ему нужно было сесть на паром, перевозивший через морской залив в Бэрнтисленд. Он был недоволен погодой только потому, что она могла помешать перевозу. Но он шутливо говорил себе, что если парома не будет, он чувствует в себе достаточно сил, чтобы переплыть залив. Ветер был силен, но дождь еще не начинался, а до Грентона было не более трех миль, поэтому Денис решил идти до перевоза пешком. Как хорошо жить! Ветер пьянил его; когда он касался его лица, Денису хотелось жить вечно. Крепко ставя ноги на мостовую, он был уверен, что шутя пройдет три мили до Грентона за тот час, что имелся в его распоряжении. Шагая, он предавался отрадным размышлениям. В эту поездку дело развернулось на славу, лучше, чем он мог ожидать, и завтра в Данди он рассчитывал окончательно упрочить свое положение сделкой с фирмой «Блэйн и Кo». Молодой мистер Блэйн пользовался большим влиянием, а к Денису он был чрезвычайно расположен, и Денис понимал, что стоит только убедить мистера Блэйна закупать впредь товар фирмы Файндли, и тогда дело его в шляпе. Он уже обдумывал коротенькую остроумную речь, которой завтра начнет беседу с мистером Блэйном. Он напыщенно декламировал ее, обращаясь к ветру и пустым улицам, безмерно наслаждаясь, подчеркивая тезисы своей речи выразительной жестикуляцией, и покуда дошел до Грентона, успел закидать молодого мистера Блэйна эпиграммами, бомбардировал его техническими подробностями и обезоружил солидными аргументами. Придя к перевозу, он, к своему облегчению, увидел, что паром качался у маленькой пристани, по всем признакам собираясь отплыть. Денис ускорил шаги и поднялся на борт. С низкой палубы пароходика залив казался темнее и грознее, чем смола, и белая пена кипела на гребнях аспидно-серых волн. Суденышко сильно качало, и толстые канаты, которыми оно было привязано к мертвым якорям на пристани, визжали и скрипели под двойной атакой ветра и прибоя. Но Денис всегда очень хорошо переносил качку и без малейшей тревоги присоединился к остальным пассажирам, которые собрались на носу парома и уныло смотрели на залив, теснее сплоченные страхом перед переправой. — Ох, не нравится мне сегодня залив, — сказал один. — Да, волнение сильное, как бы не случилось беды, — подхватил другой. — Я начинаю жалеть, что не послушался жены и не остался дома, — заметил третий с слабым притязанием на шутливость. Денис принялся их высмеивать. — Что же вы думаете, капитан пустил бы пароход, если бы он не был уверен, что переправа возможна? — воскликнул он с искренним убеждением. — И плыть-то всего пять миль — совершенный пустяк. Пройдет каких-нибудь двадцать лет, и мы будем перескакивать через такую канаву или переходить ее на ходулях. Пассажиры посматривали на него с сомнением, но Денис смеялся, шутил, подтрунивал над ними до тех пор, пока они не сдались, и через пять минут он всех привлек на свою сторону. Его молчаливо признали вожаком, тревожные предчувствия пассажиров рассеялись, и один из них даже достал из кармана небольшую плоскую фляжку. — Хлебнем по глоточку на дорогу? — предложил он, подмигивая. Тогда веселое настроение победило страх. Первым хлебнул хозяин фляжки, за ним двое остальных — с умеренностью, приличной тем, кого угощают. Денис же отказался. — Я сейчас только наелся сосисок и боюсь рискнуть ими, — пояснил он с выразительной пантомимой в сторону буйных волн, которая должна была убедить зрителей, что единственное его желание в жизни — удержать в себе вкусную пищу, за которую он только что заплатил. Все восторженно захохотали; предположение, что этот беззаботный и бесстрашный юноша может испытать такой неприятный приступ морской болезни, снова подняло их в собственном мнении, а Денис продолжал их подбадривать, умело приспособляясь к ним, рассказывая анекдоты с таким воодушевлением, что они почти не заметили, как отчалил пароход и как его качало в заливе. Один пассажир, правда, позеленел, другой делал движения горлом, как перед рвотой, но они скорее готовы были умереть, чем осрамиться в глазах этого юного Гектора, рассказывавшего уже пятый анекдот — о блестящем остроумии одного ирландца, перехитрившего англичанина и шотландца при забавных и щекотливых обстоятельствах. Остальные несколько пассажиров не совсем успокоились и продолжали жаться друг к другу, когда паром, как скорлупку, швыряли бурные волны. Они цеплялись за стойки, ложились на палубу, или, уже не стесняясь, блевали, а насыщенный водяной пылью ветер завывал вокруг снастей, и яростно шумящие волны перекатывались через низкие поручни, заливая палубу водяной пеленой, которая перемещалась из стороны в сторону, следуя за каждым наклоном судна. Но, наконец, паром подошел уже близко к Бэрнтисленду, вышел из полосы волнения и после долгого лавирования ускорил ход. Шкипер сошел с мостика, с его клеенчатой куртки текла вода. Денис слышал, как он сказал: — Ничуть не жалею, что мы уже приехали. Слабое удовольствие! Такой скверной переправы, как сегодня, никогда еще не бывало. Пассажиры поспешно высаживались, даже те, кто так пострадал от морской болезни, что их пришлось снести о парома на пристань, и уже на пристани эта маленькая компания героев стала прощаться с Денисом. — Как, разве вы дальше не поедете? — спросил Денис. — Ба! — возразил один из них, как бы говоря за всех, и посмотрел на тучи. — Все мы, слава богу, здешние, бэрнтислендские, и теперь нас не скоро заманишь на такую прогулочку в Эдинбург! Дома покажется совсем неплохо после этого адского шума на море! Они все по очереди торжественно пожали руку Денису, чувствуя, что никогда не забудут о нем. «Ну и молодец же был этот малый, что переезжал с нами залив в бурю, — говаривали они порой друг другу много времени спустя. — Все страху натерпелись, а ему хоть бы что!» Когда они ушли, Денис отправился на станцию. Поезд на Данди, расписание которого было согласовано с расписанием парохода из Грентона, должен был отойти в пять часов двадцать семь минут пополудни и был уже подан. Но так как было еще только двадцать минут шестого, Денис прошелся по перрону вдоль поезда, заглядывая в окна вагонов, ища незанятое купе третьего класса. Пассажиров оказалось больше, чем можно было ожидать в такую погоду, и Денис прошел до самого паровоза, не найдя свободного места. У паровоза стоял кондуктор, разговаривая с машинистом, и Денис, узнав в нем знакомого, с которым он, со свойственной ему общительностью, свел дружбу во время предыдущей поездки, подошел поздороваться. — А, Дэви Мак-Бит, как поживаете? — воскликнул он. Кондуктор поднял голову, и после минутного недоумения глаза его просветлели. — А, это вы, мистер Фойль! — сказал он сердечно. — Я было не признал вас в первую минуту. — «Нет мне подобного в Дониголе», — с улыбкой процитировал Денис. — Неужто вы едете в такую погоду? — спросил Мак-Бит. — А мы с Митчелом, — он указал на машиниста, — как раз толковали насчет этого. Нас беспокоит ветер. Он дует в опасном направлении. — Вы боитесь, что он погонит назад вашу старую пыхтящую посудину? — сказал Денис, смеясь. Митчел неодобрительно покачал головой. — Нет, не совсем так, — ответил он, и взгляд его был выразительнее слов. Потом, повернувшись к своей будке на паровозе, крикнул: — Как манометр, Джон? Черная физиономия кочегара выглянула наружу; на этом черном улыбающемся лице резко белели зубы. — Пару хватит хоть до самого Абердина, — сказал он. — А пожалуй, что и дальше. — Нет уже, дай бог нам с тобой до Данди добраться, Джонни, и то будет ладно, — сухо возразил машинист. — Как ты думаешь, он выдержит? — спросил Мак-Бит серьезно, забыв в эту минуту о Денисе. — Не могу тебе сказать, — сдержанно ответил Митчел, — но мы скоро это узнаем. — Что у вас здесь за секреты? — спросил Денис, глядя то на одного, то на другого. Ухмылявшаяся физиономия кочегара глядела из открытой двери топки, и отблески пламени играли на этом грязном лоснившемся лице. — Они немножко опасаются насчет моста, — засмеялся он, работая лопатой, — не понимают, что такое сталь и цемент! — Нечего зубы скалить! — сердито проворчал Митчел. — Ехать нам по мосту две мили, а проклятый ветер дует прямо в ту сторону и сатанится, как десять тысяч дьяволов. После этих слов все как-то притихли, но тотчас же Мак-Бит, спохватившись, посмотрел на часы. — Ну, — сказал он, — что бы мы там ни думали, а по расписанию полагается ехать, — значит, и поедем. Идемте, мистер Фойль. — А что вас, собственно, беспокоит? — спросил Денис, когда они с кондуктором шли по платформе. Дэви Мак-Бит покосился на него и ничего не ответил. Явно желая переменить разговор, он сказал: — Какое замечательное у вас новое пальто! — Нравится? — Еще бы! Удобная штука в такую ночь, как сегодня, да и вид у него шикарный! — Достаточно шикарный для жениха, Дэви? — спросил Денис, легонько подтолкнув собеседника локтем. — Ну, разумеется, — ответил тот рассеянно. Но потом вдруг с интересом взглянул на Дениса. — Вот оно что! Уж не подумываете ли вы о… Денис утвердительно кивнул головой. — Не только подумываю, но это уже решено. Во вторник женюсь и, наверное, в этом пальто и буду венчаться. Это часть моего приданого. Мак-Бит смешливо посмотрел на Дениса, суровое лицо его прояснилось, и оба весело захохотали. — Вот так новость! Что же вы молчали до сих пор? Вы не теряете времени, честное слово! Желаю вам счастья, и вам и вашей подружке, кто бы она ни была. Ей хорошо будет, если я в вас не ошибся. Ну, раз так, пойдем со мной! Не можем же мы везти жениха вместе со всей публикой в третьем классе! — Он отпер пустое купе первого класса. — Жениха надо доставить в сохранности! — Спасибо, Дэви, — довольным тоном поблагодарил его Денис. — Вы — славный малый. Обязательно пошлю вам кусок свадебного пирога, чтобы вы положили его под подушку. — Потом прибавил уже более серьезным тоном: — Ну, до свиданья, увидимся в Данди. Кондуктор с улыбкой кивнул головой и ушел. Минуту спустя раздался свисток, и поезд отошел от станции. Один в комфортабельном купе первого класса, Денис с удовольствием осмотрелся, развалясь на мягком диване, положил ноги на сиденье напротив и уперся взглядом в потолок. Мало-помалу глаза его приняли мечтательное выражение — казалось, они смотрели сквозь низкий потолок куда-то далеко. Он думал о Мэри… Он спокойно размышлял о том, что женится во вторник. Не совсем так, как ему хотелось, не так, как он когда-то мечтал, но, во всяком случае, женится. Не важно, как отпраздновать свадьбу, — важно то, что кончится его холостая жизнь. Он уже заранее начинал чувствовать себя старше и благоразумнее. С воодушевлением подумал о том, как благородно было с его стороны с такой готовностью взять на себя ответственность за последствия своей любви. Он доказывал себе, что вовсе и не желал никогда увильнуть от этой ответственности. — Нет, — сказал он вслух, — подлец бы я был, если бы бросил такую девушку, как Мэри. Ему живо вспоминались ее доверчивость, красота, вера в него; он думал о ней сначала только с нежностью, потом к нежности примешалась легкая тревога. Вспомнил об урагане: ради Мэри он горячо желал, чтобы ураган прошел мимо Ливенфорда. И тут, несмотря на радужное настроение, он почему-то ощутил безотчетную тоску. Сдержанная радость, сменившая его шумную веселость в начале путешествия, сейчас незаметно перешла в непонятную ему самому грусть. Он пытался стряхнуть ее, заставлял себя думать только о розовом будущем, которое ждет его и Мэри в Гаршейке, о блестящей карьере, которую он себе создаст, о том, как он на праздниках будет уезжать с Мэри за границу и как чудесно они там будут проводить время… Но ему не удавалось рассеять тень, омрачившую его оптимистическую веселость. Он начинал сильно тревожиться о Мэри и сомневаться, благоразумно ли было с его стороны так долго откладывать ее увоз из дому. Начался дождь, и окна вагона помутнели от оседавшей на них смеси дождя и талого снега. Ветер бомбардировал стены вагонов, швыряя в них большими горстями ледяную крупу, и казалось, что кто-то непрерывно шлепает снаружи по вагону мокрой тряпкой. Дождь хлестал по крыше, как бурные струи воды из гигантской кишки. Тоска все сильнее душила Дениса, наполняла мрачными предчувствиями, и он с грустным сожалением вспомнил чудесную целомудренную красоту тела Мэри, вспомнил ту ночь, когда он оборвал весь цвет этой красоты. Под его насильственным прикосновением ребенок превратился в женщину, которой приходится теперь жестоко страдать по его вине. Сколько она, должно быть, натерпелась страха и муки, стараясь скрыть от всех беременность. Вспоминая ее изящную девичью фигуру, он уже воображал, что никогда Мэри не станет прежней. Вздох вырвался у него. Поезд замедлил ход и остановился на какой-то придорожной станции. Это не был скорый поезд, а потому он уже останавливался несколько раз на промежуточных станциях, но до сих пор Денис как-то не обращал на это внимания. Теперь, к его неудовольствию, дверь купе отворилась, и вошел старый крестьянин. Он смиренно уселся напротив, в углу дивана, от его одежды шел пар, и ручьями стекала вода на подушки дивана и на пол. Смешиваясь с паром, от него исходил запах жидкости покрепче, чем дождевая вода. Денис уставился на него, затем сказал сухо: — Это вагон первого класса. Старик достал из кармана большой носовой платок, красный в белых крапинках, и высморкался, громко трубя носом. — Вот как? — сказал он важно, делая вид, что осматривает купе. — Очень приятно слышать. Люблю ездить по-барски. Вы говорите — это первый класс, а мне наплевать, первый или нет, потому что я никакого билета не имею. — И он оглушительно захохотал. Видно было, что он сильно навеселе. Денису настолько изменил его обычный юмор, что он ничуть не развеселился. В другое время его бы изрядно позабавил этот неожиданный попутчик, а сейчас он только хмуро поглядел на него. — Далеко едете? — спросил он наконец. — В Данди, славный город Данди. Город вам знаком, конечно, а люди — нет. Нет, нет, когда я говорю «славный», я имею в виду не его жителей, а славный город Данди, — ответил старик и после этого серьезного и точного пояснения добавил многозначительно: — Да вот не успел взять билет. Денис поднялся и сел. Он видел, что ему придется выносить общество старика до конца путешествия, и покорился обстоятельствам. — Как погода? — спросил он. — Вы весь мокрый. — Мокрый? Да, меня и снаружи промочило изрядно, но и нутро я успел промочить. Одно другому помогает, знаете ли. И для такого бывалого пастуха, как я, мокрое платье ничего не значит: высохнет на мне — только и всего. Однако должен вам сказать, в такую ужасную ночь, как сегодня, даже и я не хотел бы очутиться в горах. Он несколько раз покачал головой, достал из кармана какой-то грязный обломок глиняной трубки, разжег ее, вставил в металлический мундштук и, сунув в угол рта, шумно затянулся. Когда купе наполнилось дымом, он, не вынимая изо рта трубки, сочно сплюнул на пол. Денис поглядывал на крестьянина с сострадательным презрением, пытаясь представить себе этого грубого и пьяного деревенского мужлана молодым; он уныло спрашивал себя, возможно ли, что и сам он когда-нибудь превратится в такого вот старого пьяницу, и его одолевала все более глубокая меланхолия. Не подозревая о произведенном им впечатлении, старый пастух продолжал: — Да, пришлось мне навсегда сказать «прости» горам. Хорошо звучит, не правда ли? «Прощание с горами». Честное слово, похоже на название какой-нибудь песни! «Прощание с горами». — Он хлопнул себя по ляжкам и захохотал. — Да, возвращаюсь я теперь в свой родной город, и как вы думаете, для чего? Ни за что не угадаете! — Может быть, вам достались в наследство кое-какие деньжонки? — предположил Денис. — Нет, ее угадали. Те гроши, что у меня есть, я сколотил тяжелым и честным трудом. Ну, попробуйте еще раз. Но так как Денис молчал, старик словоохотливо продолжал: — Нет, вам это и в голову не придет, а между тем это истинная правда: я еду, чтобы… — он сделал паузу, как-то необыкновенно подмигнул Денису и выпалил: — Еду в Данди жениться! И, явно наслаждаясь впечатлением, которое произвели его слова, пустился в объяснения: — Я еще парень крепкий, хотя уже не такой молодец, как был, и в Данди меня ожидает славная, красивая женщина. Она была большая приятельница моей первой жены. И завтра рано утром мы обвенчаемся. Вот оттого-то я и еду этим поездом, несмотря на воскресенье. Мне, знаете ли, надо поспеть вовремя. Пока старик говорил, Денис смотрел на него с неприятным чувством, которое, главным образом, объяснялось этим странным совпадением обстоятельств. Итак, здесь, в тесном купе, ехал еще один жених, связанный с ним одинаковостью положения! Видеть ли ему в этом смешном ветеране карикатуру на себя или печальное предзнаменование будущего? В унынье Денис говорил себе, что быть может, людям он кажется таким же жалким и смешным, как этот седобородый жених — ему. В приливе самоуничижения он начал осуждать свой образ жизни до сих пор. Не свойственные ему сомнения ужаснули его стремительностью и силой, с какой нахлынули на него, и в таком отчаянии, молчаливый, подавленный, он сидел, пока поезд с грохотом не подкатил к станции Сент-Форт. Здесь спутник Дениса встал и вышел из купе, заметив при этом: — Нам предстоит еще немалый путь. Схожу да посмотрю, нельзя ли тут раздобыть чего-нибудь согревающего. Мне бы одну капельку только хлебнуть, чтобы прогреть желудок. Но через минуту он вернулся и сказал успокоительно: — Я приду обратно, не думайте, что я вас оставлю одного. Вернусь и составлю вам компанию до самого Данди. — И, сказав это, вышел из вагона. Денис посмотрел на часы: было пять минут восьмого. Поезд шел без опоздания. Но, высунув голову в окно, он убедился, что ветер бушевал до невозможности. Пассажиры, вышедшие из вагонов, катились по платформе, как шары, а тяжелый поезд, казалось, качался на колесах. Вокруг Мак-Бита стояла группа боровшихся с ветром пассажиров. До Дениса доносились их выкрики: — А что, кондуктор, не опасно ехать дальше? — Какой ветер! Выдержит ли поезд? — Как бы он не сошел с рельс! — Господи, помилуй, что за ночь! — И как в такую погоду проезжать мост! Ах, хотела бы я сейчас быть дома! Денису показалось, что его приятель Мак-Бит встревожен и сердит. Но хотя кондуктор действительно был озабочен своей ответственностью за доверившихся ему сто человек, в его ответах звучали невозмутимая уверенность и спокойствие официального лица: — Надежен, как Шотландский государственный банк. Будьте покойны, мэм! — Подумаешь, буря! Да это просто легкий ветерок. Постыдился бы ты праздновать труса, старина! — Не сойдет с рельс, не беспокойтесь, голубушка, и через час вы и ваша дочка будете дома. Денис слышал, как он говорил все это, ровно, спокойно, с непроницаемым видов. Его спокойствие, видимо, передалось пассажирам, группа рассеялась, все вернулись в вагоны. Наконец все формальности были окончены, и поезд тронулся. В эту минуту Денис увидел своего соседа по купе, который, борясь с ветром, пытался вскочить в последний вагон. Но в своем волнении и спешке старый пастух поскользнулся и растянулся на платформе. Поезд уходил все дальше, старик остался позади, и когда они проезжали станцию, перед Денисом в мерцающем свете станционного фонаря мелькнуло в последний раз расстроенное, ошеломленное лицо, выражавшее почти забавное отчаяние. Сидя в своем углу, в то время как поезд приближался к южному концу Тейского моста, Денис с мрачным юмором подумал, что один жених уже, несомненно, опоздает на свадьбу. Может быть, это урок ему, второму жениху. Да, странное, неприятное совпадение послужит ему уроком. О, он не опоздает на свадьбу с Мэри во вторник! Поезд несся вперед и в тридцать минут восьмого достиг начала моста. Здесь, раньше чем взойти на рельсы одноколейки, проложенной по мосту, он затормозил у сигнальной будки, ожидая, пока стрелочник передаст жезл машинисту. Без этой процедуры не разрешалось пускать поезд по мосту. Все еще мучимый дурным предчувствием, Денис снова опустил окно и выглянул, чтобы посмотреть, все ли благополучно. Ему чуть не оторвало голову ветром, и в красном свете, падавшем от паровоза, он различил впереди туманные очертания массивных ферм моста, похожих на гигантский скелет какого-то стального пресмыкающегося, мощный и несокрушимый. Затем он вдруг увидел сигнальщика, который сходил по ступенькам из своей будки с большой осторожностью, крепко держась одной рукой за перила. Он передал жезл машинисту и, сделав это, с величайшим трудом поднялся назад в свою будку, борясь с ветром. Последние несколько шагов он сделал, ухватившись за чью-то руку, протянутую ему из будки. И вот поезд снова двинулся и взошел на мост. Денис закрыл окно и спокойно сел на место, но когда проезжали мимо сигнальной будки, перед его глазами промелькнули два смотревших из нее бледных, полных ужаса лица, как призраки, скользнувшие во мраке. Ураган достиг теперь неслыханной силы. Ветер швырял дождем в стены вагонов, производя шум тысячи наковален, и снова в стекла зашлепал мокрый снег, так что за окном ничего нельзя было разглядеть. Поезд качался на рельсах, как пьяный, и, несмотря на то, что шел медленно и осторожно — благодаря шуму бури казалось, что он несется стремглав. Черный мрак, скрежет колес, яростный натиск ветра, грохот волн, разбивавшихся внизу о быки моста, — все вместе создавало впечатление безудержного, безумного стремительного движения. Денису, одиноко сидевшему в безмолвной и тесной коробке купе, которую бросало из стороны в сторону, вдруг почудилось, что колеса поезда говорят ему что-то. Они мчались по рельсам и визжали (он ясно слышал это) монотонной, полной отчаяния скороговоркой: «Господи, помилуй нас! Господи, помилуй нас! Господи, помилуй нас!» В реве бури эта печальная панихида настойчиво врывалась в мозг Дениса. Острое предчувствие страшной опасности начало давить его. Но боялся он почему-то не за себя, а за Мэри. Жуткие картины проносились в темном поле его воображения. Он видел Мэри в белом саване, смотревшую на него с грустной мольбой во взоре, Мэри с распущенными мокрыми волосами, с окровавленными ногами и руками. Какие-то фантастические чудовища преследовали ее, она отступила под их натиском, и мрак поглотил ее. Потом она появилась снова, гримасничая, хихикая, похожая на карикатурное изображение мадонны, с истощенным ребенком, которого она держала за руку. Денис закричал от ужаса. В безумном смятении вскочил с места. Он хотел броситься к Мэри. Хотел распахнуть дверь, выскочить из этой коробки, в которую его заключили, которая окружала его, как склеп. Он все отдал бы в это мгновение, чтобы выбраться из поезда. Но не мог. Он был пленником в этом поезде, который неумолимо мчался вперед, освещая себе путь собственным светом, похожий на темную, красноглазую змею, которая, извиваясь, быстро ползет вперед. Он прошел уже одну милю по мосту и достиг среднего пролета, где сеть стальных брусьев образовала как бы полую трубу, сквозь которую надо было пройти. Поезд вошел в этот туннель. Он вползал в него медленно, с опаской, нехотя, дрожа каждым болтом, каждой заклепкой своего корпуса, атакуемого ураганом, который, казалось, стремился его уничтожить. Колеса стучали непрерывно, навязчиво, как погребальный звон, бесконечно повторяя: «Господи, помилуй нас! Господи, помилуй нас! Господи, помилуй нас!» И внезапно, в тот момент, когда поезд весь окружен был этой железной рубашкой среднего звена моста, ветер с торжествующим ревом дошел до полного исступления в своей силе и ярости. Мост сломался. Стальные брусья надломились с треском, как сучья, цемент искрошился в песок, железные столбы согнулись, как ивовые прутья. Средний пролет растаял, как воск. Обломки его засыпали истерзанный поезд, который одно мгновение бешено крутился в пустом пространстве. Страшный поток битого стекла и деревянных обломков обрушился на Дениса, раня и калеча его. Он видел, как ломается и скручивается металл, слышал треск падающих кирпичей. Невыразимое отчаяние сотни человеческих голосов, слитых в один резкий, короткий, мучительный крик, в котором смешались ужас и боль, ударило Дениса по ушам, как роковая безнадежность погребального пения; стены вагона саваном завихрились вокруг него и над ним, пол летел через его голову. Падая, завертевшись волчком, он вскрикнул громко то же, что выстукивали раньше колеса. «Господи, помилуй нас!» — и затем тихо одно только имя: «Мэри!» А поезд с невообразимой быстротой, как ракета, описал в воздухе дугу, прорезал мрак сверкающей параболой света и беззвучно нырнул в черную преисподнюю воды, где потух так же мгновенно, как ракета, навеки исчезнув, точно его и не было! В ту бесконечность секунды, пока поезд кружился в воздухе, Денис понял, что случилось. Он осознал все, затем мгновенно перестал сознавать. В тот самый миг, когда первый слабый крик его сына прозвучал в хлеву ливенфордской фермы, его изувеченное тело камнем полетело в темную бурлящую воду и легло мертвым глубоко-глубоко на дне залива. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 На улицах Ливенфорда стоял резкий холод мартовского утра. Крупные хлопья сухого снега порхали в воздухе легко и беззвучно, как мотыльки, и ложились толстым покровом на промерзлую землю. Жестокая и затянувшаяся в этом году зима началась поздно и теперь медлила уходить.

The script ran 0.04 seconds.