Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

– Кмициц! – повторил гонец. – Ты кто такой? – спросил Володыёвский. – Управитель из Водоктов. – Мы его знаем! – сказала Терка. – Он для твоей милости териак возил. Но тут из-за печи вылез сонный Гаштовт, а в дверях показались двое стремянных Володыёвского, которых привлек шум в комнате. – Седлать коней! – крикнул Володыёвский. – Один скачи к Бутрымам, другой подавай коня! – У Бутрымов я уже был, – сказал управитель, – туда ближе всего. Они послали меня к твоей милости. – Когда панну увезли? – спросил Володыёвский. – Только что. Там еще режут челядь… Я схватил коня… Старый Гаштовт протер глаза. – Что? Панну увезли? – Да! Кмициц увез! – ответил Володыёвский. – Едем на помощь! – Он повернулся к гонцу: – Скачи к Домашевичам, пусть с ружьями идут! – А нуте, козы! – крикнул вдруг старик на дочек. – Нуте, козы, и вы мигом в деревню, шляхту будить, пусть берется за сабли! Кмициц панну увез! Господи помилуй, да что это такое? Ах, разбойник! Ах, смутьян! – Надо и нам людей будить, – сказал Володыёвский. – Так будет скорее. Идем, пан Гаштовт! Кони, я слышу, уж тут. Через минуту они вскочили на коней, с ними двое стремянных: Огарек и Сыруц. Все они поскакали по дороге между хатами застянка, стуча в двери с неистовым криком: – За сабли! За сабли! Панну увезли из Водоктов, Кмициц объявился! Услышав этот крик, люди выбегали из хат поглядеть, что случилось, а поняв, в чем дело, сами начинали вопить: «Кмициц объявился! Панну увез!» – и опрометью кидались в конюшню, чтобы оседлать коня, или в хату, чтобы в темноте нашарить на стене саблю. Все больше голосов кричало: «Кмициц объявился!» – суматоха поднялась в застянке, засветились огни, раздался плач женщин, лай собак. Наконец шляхта высыпала на дорогу, часть верхами, часть пеша. Над головами людей поблескивали сабли, пики, рогатины, даже железные вилы. Володыёвский окинул взглядом отряд, тут же разослал человек двадцать в разные концы, а сам с остальными двинулся вперед. Всадники ехали впереди, пешие следовали за ними, все направлялись в Волмонтовичи на соединение с Бутрымами. Был десятый час, ночь стояла ясная, хотя луна еще не взошла. Шляхтичи, которых великий гетман недавно отпустил с войны, тотчас построились в шеренги; пешие шли нестройными рядами, бряцая оружием, переговариваясь и громко зевая, а порой посылая проклятия вражьему сыну Кмицицу, который не дал им выспаться всласть. Так дошли они до Волмонтовичей, где навстречу им выехал вооруженный отряд. – Стой! Кто едет? – раздались голоса из отряда. – Гаштовты! – Мы – Бутрымы. Домашевичи уже здесь. – Кто у вас начальник? – спросил Володыёвский. – Я, пан полковник, Юзва Безногий. – Вестей нет? – Он ее в Любич увез. По болотам проехал, чтобы миновать Волмонтовичи. – В Любич? – с удивлением переспросил Володыёвский. – Что же, он думает там обороняться? Ведь Любич не крепость? – Видно, верит в свою силу. Сотни две людей с ним. Наверно, и имущество хочет забрать из Любича: повозки у них с собою и много неоседланных лошадей. Должно быть, не знает, что наши вернулись из войска, – уж очень смело действует. – Вот и отлично! – сказал Володыёвский. – Он от нас не уйдет. Сколько у вас ружей? – У нас, Бутрымов, десятка три, да у Домашевичей раза в два больше. – Хорошо. Возьмите полсотни людей с ружьями и поезжайте стеречь проходы на болотах – да поживей! Остальные пойдут со мною. Про топоры не забудьте! – Слушаюсь! Поднялось движение; небольшой отряд под командой Юзвы Безногого двинулся трусцой к болотам. Тем временем подъехало человек двадцать Бутрымов, которые были посланы к другим шляхтичам. – Гостевичей не видать? – спросил Володыёвский. – Ах, это ты, пан полковник! Слава богу! – воскликнули вновь прибывшие. – Гостевичи уже идут… в лесу слышно. Ты знаешь, пан полковник, он ведь ее в Любич увез! – Знаю! Недалеко он с нею уедет. Кмициц и в самом деле не принял в соображение одной опасной стороны своего дерзкого предприятия: он не знал, что много шляхтичей вернулось домой. Он думал, что застянки пусты, как было во время его первого приезда в Любич, а Володыёвский вместе с Гостевичами мог выставить теперь против него даже без Стакьянов, которые не могли приехать вовремя, отряд чуть не в триста сабель, притом людей обученных и привычных к бою. Все больше шляхты прибывало в Волмонтовичи. Явились наконец и долгожданные Гостевичи. Володыёвский построил отряд, и сердце у него возрадовалось, когда он увидел, как легко и ловко стали люди в строй. С первого взгляда было видно, что это не беспорядочная куча шляхтичей, а солдаты. Володыёвский еще больше обрадовался, когда подумал, что вскоре он поведет их гораздо дальше. Рысью понеслись они в Любич через тот самый бор, по которому когда-то каждый день скакал Кмициц. Луна выплыла наконец на небо и осветила лес, дорогу и едущих всадников; бледные лучи ее сверкнули на остриях пик, отразились в блестящих саблях. Шляхтичи шепотом вели разговор о чрезвычайном происшествии, поднявшем их с постелей. – Ходили тут всякие люди, – толковал один из Домашевичей. – Мы думали, беглецы, а это, наверно, были его лазутчики. – Да, да. В Водокты каждый день захаживали чужие нищие, будто за подаянием, – прибавил другой. – А что за солдаты у Кмицица? – Челядь из Водоктов говорит, будто казаки. Верно, Кмициц с Хованским снюхался либо с Золотаренко. Был разбойником, а теперь уж стал заведомым изменником. – Как же он мог завести так далеко казаков? – С такой большой ватагой нелегко пробраться. Любая наша хоругвь задержала бы его по дороге. – Первое дело, он мог лесами идти, а потом мало ли тут разъезжает панов с надворными казаками? Кто их там отличит от врагов; спросишь, а они говорят, мы, мол, надворные казаки. – Он будет защищаться, – говорил один из Гостевичей, – человек он храбрый и решительный, но только наш полковник с ним справится. – Бутрымы тоже поклялись не выпустить его живым, хоть бы пришлось всем сложить головы. Страх как они злы на него. – Ба! Да если мы его зарубим, на ком будем обиды искать? Лучше уж живьем захватить и отдать под суд. – Где уж там думать о судах, когда все голову потеряли! Слыхали ль вы, что люди толкуют, будто и шведы могут начать войну? – Господи, спаси и сохрани! Московская держава и Хмельницкий! Одних только шведов не хватает, конец тогда Речи Посполитой. Но тут Володыёвский, ехавший впереди, повернулся и сказал: – Тише там! Шляхта примолкла, уже завиднелся Любич. Через четверть часа отряд был недалеко от усадьбы. Все окна пылали огнями, свет озарял весь двор, наполненный вооруженными людьми и лошадьми. Нигде никакой стражи, никаких мер предосторожности, – видно, Кмициц был очень уверен в своих силах. Подъехав еще ближе, Володыёвский с первого же взгляда узнал казаков, с которыми ему столько пришлось повоевать еще при жизни великого Иеремии, да и потом у Радзивилла. – Коли это чужие казаки, – пробормотал он про себя, – то этот смутьян перешел всякие границы! Остановив весь отряд, он стал присматриваться. Во дворе царила страшная суматоха. Одни казаки светили, держа в руках факелы, другие сновали взад и вперед, вынося из дому вещи и укладывая на телеги мешки; те выводили лошадей из конюшен, те – скотину из хлевов; со всех сторон неслись приказы и окрики. При свете факелов казалось, что это арендатор на святого Яна переезжает в новое имение. Кшиштоф Домашевич, старший в семье Домашевичей, подъехал к Володыёвскому. – Пан полковник, – сказал он, – они хотят весь Любич уложить на телеги. – Ни Любича они не увезут, – ответил Володыёвский, – ни шкуры своей не спасут. Однако я не узнаю Кмицица, он ведь бывалый солдат. Никакой стражи! – Силы у него немало, поболее трех сотен наберется. Не воротись мы из войска, так он бы среди бела дня проехал с телегами через все застянки. – Ну, ладно! – сказал Володыёвский. – К усадьбе ведет только одна эта дорога? – Да, одна эта, на задах пруды да болота. – Это хорошо! С коней! Подчиняясь приказу, шляхтичи мгновенно спешились, затем сомкнули ряды и длинной цепью стали окружать дом вместе с постройками. Володыёвский вместе с главным отрядом направился прямо к воротам. – Ждать команды! – сказал он вполголоса. – Без приказа не стрелять! С полсотни шагов отделяли шляхтичей от ворот, когда их заметили наконец со двора. Десятка два казаков тотчас подбежали к забору и, перегнувшись через него, стали пристально всматриваться в темноту. – Эй, что за люди? – Стой! – крикнул Володыёвский. – Огонь! Внезапно раздался залп из всех ружей, какие только были у шляхты; но не успело эхо залпа отдаться от строений, как снова раздался голос Володыёвского: – Вперед! – Бей их! – закричали лауданцы, ринувшись лавиной вперед. Казаки ответили выстрелами; но у них уже не осталось времени, чтобы перезарядить ружья. Толпа вооруженных шляхтичей нажала на ворота, которые тут же повалились под их могучим натиском. Закипел бой во дворе, среди телег, лошадей, мешков. Впереди стеной ломили богатыри Бутрымы, самые страшные в рукопашном бою и самые заклятые враги Кмицица. Они шли, как стадо вепрей идет сквозь молодую поросль, круша, топча, увеча и отчаянно рубя; за ними валили Домашевичи и Гостевичи. Люди Кмицица стойко отбивались, укрываясь за повозками и мешками, они открыли огонь изо всех окон дома и с крыши; но выстрелы били редкие, так как факелы были затоптаны и погасли, и стало трудно отличить своих от врагов. Через минуту казаков оттеснили к дому и конюшням; послышались мольбы о пощаде. Шляхтичи торжествовали. Но когда они остались во дворе одни, тотчас усилился огонь из дома. Все окна ощетинились дулами мушкетов, и на отряд посыпался град пуль. Большая часть казаков укрылась в доме. – К дому! Под двери! – крикнул Володыёвский. В самом деле, пули, посланные из дома и с крыши, у самых стен не могли нанести шляхте урона. Однако положение осаждающих было тяжелым. О штурме дома через окна не могло быть и речи, там их встретили бы выстрелами в упор, поэтому Володыёвский приказал рубить дверь. Но и это оказалось делом нелегким, так как не дверь это была, а настоящие кованые ворота, сбитые из дубовых крестовин огромными гвоздями, насаженными так плотно, что топоры щербились об могучие шляпки, не доставая до дерева. Силачи то и дело пробовали высадить дверь плечом – все было тщетно! Изнутри она была заложена железными засовами и, кроме того, приперта кольями. И все же Бутрымы яростно продолжали рубить. Двери, ведшие в кухню и сокровищницу, штурмовали Домашевичи и Гостевичи. Целый час тщетно садили люди топорами, – пришлось их сменить. Некоторые крестовины выпали; но на их месте показались дула мушкетов. Снова грянули выстрелы. Двое Бутрымов рухнули наземь с простреленной грудью. Но остальные не пришли в замешательство, напротив, стали рубить с еще большей яростью. По приказу Володыёвского проломы заткнули свернутыми в узлы кафтанами. В ту же минуту со стороны дороги долетел новый крик, – это на помощь братьям прибыли Стакьяны, а вслед за ними вооруженные люди из Водоктов. Прибытие новой подмоги, видно, испугало осажденных, потому что за дверью чей-то громкий голос крикнул: – Стой там! Не руби! Послушай!.. Стой же, черт бы тебя побрал! Давай поговорим. Володыёвский велел прервать работу. – Кто говорит? – спросил он. – Хорунжий оршанский Кмициц! – прозвучал ответ. – С кем я говорю? – Полковник Михал Ежи Володыёвский. – Здорово! – раздался голос из-за двери. – Не время здороваться. Что угодно? – Это мне надо тебя спросить: что тебе угодно? Ты меня не знаешь, я тебя тоже… так за что же ты на меня напал? – Изменник! – крикнул Володыёвский. – Со мной лауданцы, они с войны воротились, это у них с тобой счеты и за разбой, и за невинно пролитую кровь, и за девушку, которую ты увез! Знаешь ли ты, что такое raptus puellae?[37] Ты за это поплатишься головой! На минуту воцарилось молчание. – Не назвал бы ты меня еще раз изменником, – снова заговорил Кмициц, – когда бы нас не разделяла дверь. – Так отвори ее… я тебе не возбраняю! – Сперва еще не один лауданский пес ногами накроется. Вы меня живым не возьмете. – Так издохнешь, и вытащим за голову! Нам все едино! – Ты вот послушай, что я тебе скажу, и заруби себе это на лбу. Не оставите вы нас в покое, так есть у меня тут бочонок пороху, и фитилек уж тлеет: взорву дом, всех, кто только тут есть, и себя заодно… Клянусь тебе в этом! Можете теперь меня брать! На этот раз молчание было еще дольше. Володыёвский не знал, что ответить. Шляхта в ужасе стала переглядываться. В словах Кмицица звучала такая дикая сила, что все поверили его угрозе. От одной искры все труды могли пойти прахом, и панна Биллевич могла быть потеряна навеки. – Господи! – пробормотал кто-то из Бутрымов. – Да он безумец! Он может это сделать. Внезапно Володыёвского осенила счастливая, как ему показалось, мысль. – Есть другое средство! – крикнул он. – Выходи, изменник, рубиться со мной на саблях! Уложишь меня, уедешь отсюда, и никто не станет чинить тебе препятствий. Некоторое время ответа не было. Сердца лауданцев тревожно бились. – На саблях? – спросил Кмициц. – Да может ли это быть! – Не спразднуешь труса, так будет! – Слово рыцаря, что уеду тогда без помехи? – Слово рыцаря! – Не бывать этому! – раздались голоса в толпе Бутрымов. – Эй, тише там, чтоб вас черт побрал! – крикнул Володыёвский. – Не хотите, так пусть вас и себя взорвет порохом. Бутрымы умолкли, через минуту один из них сказал: – Быть по-твоему, пан полковник!.. – А как там сермяжнички? – с насмешкой спросил Кмициц. – Соглашаются? – Хочешь, так на мечах поклянутся. – Пусть клянутся! – Сюда, сюда, ко мне! – крикнул Володыёвский шляхтичам, стоявшим у стен вокруг всего дома. Через минуту все собрались у главного входа, и весть о том, что Кмициц хочет взорвать себя порохом, тотчас разнеслась в толпе. От ужаса все оцепенели; тем временем Володыёвский повысил голос и сказал в гробовой тишине: – Всех, кто здесь присутствует, беру в свидетели, что я вызвал пана Кмицица, хорунжего оршанского, на поединок и дал ему клятву, что коли он меня уложит, то уедет отсюда без помехи и никто ему не станет чинить препятствий, в чем и поклянитесь все ему на рукоятях мечей именем бога всевышнего и святого креста… – Погодите! – крикнул Кмициц. – Уеду без помехи со всеми людьми и панну с собой возьму. – Панна здесь останется, а люди пойдут к шляхте в неволю. – Не бывать этому! – Тогда взрывай себя порохом! Мы уже панну оплакали, а что до людей, так ты их спроси, чего они хотят… Снова воцарилась тишина. – Быть по-вашему! – сказал через минуту Кмициц. – Не сегодня, так через месяц я все едино ее увезу. И под землей ее от меня не спрячете! Клянитесь! – Клянемся богом всевышним и святым крестом. Аминь! – Ну, выходи, выходи же, пан! – сказал Володыёвский. – На тот свет очень торопишься? – Ладно уж, ладно, только выходи поскорей! Лязгнули железные засовы, державшие дверь изнутри. Чтобы освободить место, Володыёвский, а с ним и вся шляхта отошла назад. Вскоре дверь отворилась, и в проеме показался пан Анджей, рослый и стройный, как тополь. Заря уже брезжила, и первые робкие лучи дня падали на его лицо, гордое, мужественное, молодое. Он встал в дверях, смело оглядел толпу шляхтичей и сказал: – Я доверился вам… Бог знает, хорошо ли я поступил, однако не будем говорить об этом!.. Кто из вас пан Володыёвский? Маленький полковник выступил вперед. – Я! – ответил он. – Эге! Да ты, я вижу, не больно велик, – сказал Кмициц, подсмеиваясь над ростом рыцаря. – Я думал, ты поосанистей, а впрочем, должен признать, что солдат ты, видно, бывалый. – Не могу сказать этого о тебе, забыл ты совсем о страже. Коли и рубака из тебя такой, как начальник, немного мне придется потрудиться. – Где будем драться? – с живостью спросил Кмициц. – Здесь. Двор, как скатерть, ровный. – Согласен. Готовься к смерти! – Так ты уверен в себе? – Видно, ты в Оршанщине не бывал, коль сомневаешься в этом. Я не только уверен в себе, но и жаль мне тебя. Много я о тебе наслышан как о славном рыцаре. Потому в последний раз говорю: оставь меня! Мы друг друга не знаем, зачем же нам друг другу поперек дороги становиться? Чего ты меня преследуешь? Девушка мне по духовной принадлежит, как и это поместье, и – бог свидетель! – я только своего добиваюсь. Это правда, что я порубил в Волмонтовичах шляхту; но пусть бог рассудит, кто первый понес тогда обиду. Своевольничали иль нет мои офицеры, мы про то говорить не будем, довольно того, что никому они здесь зла не причинили, а перебили их всех, как собак, только за то, что они хотели поплясать с девушками в корчме. Так пусть уж будет кровь за кровь! Потом мне и солдат порубили. Клянусь богом, не таил я злого умысла, когда приехал в ваш край, а как меня приняли здесь?.. Но пусть уж будет обида за обиду. Я и своего прибавлю, вознагражу за обиды… По-добрососедски. По мне, лучше так… – А что это за люди пришли теперь с тобой? Откуда ты взял этих помощников? – спросил Володыёвский. – Откуда взял, оттуда и взял. Я их привел не против отчизны биться, а помочь мне в моем приватном деле. – Вот ты каков? Стало быть, ради приватного дела ты спознался с врагами? А чем же ты им за услугу заплатишь, коль не изменой? Нет, братец, не помешал бы я тебе с шляхтой договориться, но кликнуть врага на помощь – это дело совсем другое. Ты у меня не отвертишься. Становись же, становись, знаю я, что ты труса празднуешь, хоть и бахвалишься, что ты знаменитый оршанский рубака. – Ты сам этого хотел! – сказал Кмициц, становясь в позицию. Но Володыёвский не торопился; не вынимая сабли из ножен, он окинул взором небо. На востоке зазолотилась, заголубела по окоему первая светлая полоска, но сумрачно было еще на дворе, а подле дома царила непроглядная тьма. – Хороший день встает, – сказал Володыёвский, – но солнце взойдет еще не скоро. Не хочешь ли, чтобы нам посветили? – Мне все едино. – Нуте-ка, сбегайте за жгутами да лучиной, – обратился Володыёвский к шляхте. – Будет нам светлее плясать оршанский этот танец. Шляхта, которая удивительно как ободрилась от шутливых речей молодого полковника, опрометью бросилась в кухню; кое-кто стал подбирать затоптанные во время боя факелы, и через некоторое время с полсотни красных огоньков замерцало в белесом предутреннем сумраке. Володыёвский показал на них саблей Кмицицу: – Глянь-ка, пан, прямо тебе погребальное шествие! Кмициц не замедлил с ответом: – Полковника хоронят, как же без помпы, нельзя! – Не человек ты, пан, змея лютая! Шляхта между тем в молчании стала в круг и подняла зажженные факелы, позади круга расположились остальные; все были охвачены страхом и любопытством; в середине круга противники мерили друг друга глазами. Тишина воцарилась мертвая, только пепел с факелов осыпался с шорохом на землю. Володыёвский весел был, как щегол в ясное утро. – Начинай, пан! – сказал Кмициц. Первый звук удара эхом отозвался в сердцах всех зрителей; Володыёвский ткнул саблей словно бы нехотя, Кмициц отразил удар и тоже кольнул, Володыёвский, в свою очередь, отразил удар. Сухой лязг сабель становился все чаще. Все затаили дыхание. Кмициц нападал с яростью, Володыёвский заложил назад левую руку и стоял спокойно, небрежно делая легкие, почти незаметные выпады; казалось, он хочет только прикрыть себя и вместе с тем пощадить противника; порой он пятился на шаг, порою делал шаг вперед, видно, испытывал, насколько искусен противник. Кмициц горячился, он же был холоден, как мастер, проверяющий ученика, и становился все спокойней. Наконец, к неописуемому изумлению шляхты, он заговорил с противником. – Давай потолкуем, – сказал он. – И время не будет так долго тянуться… Гм, так это ваш оршанский способ? Видно, вам самим приходится горох молотить, что ты машешь саблей, как цепом… Этак ты совсем вымахаешься. Неужто ты в Оршанщине и впрямь самый искусный рубака? Этот удар в моде разве только у судейских служак. А этот курляндский, им от собак хорошо отбиваться… Ты, пан, на острие сабли смотри! Не выгибай так руку, а то гляди, что может статься… Подними! Последнее слово Володыёвский произнес раздельно, в то же мгновение сделал полукруг, потянул на себя руку с саблей, и прежде чем зрители поняли, что означает этот возглас: «Подними!» – сабля Кмицица, точно соскользнувшая с нитки игла, просвистела над головой Володыёвского и упала у него за спиной. – Это называется: выбить саблю, – сказал Володыёвский. Кмициц, бледный, с блуждающими глазами, стоял, пошатываясь, изумленный не меньше лауданской шляхты; а маленький полковник шагнул в сторону и, показав на лежавшую на земле саблю, повторил еще раз: – Подними! Минуту казалось, что Кмициц ринется на него безоружный. Он готов уже был прыгнуть, и Володыёвский, прижав рукоять к груди, уже наставил острие. Однако Кмициц бросился за саблей, снова обрушился с нею на своего страшного противника. Громкий шепот пробежал по кругу зрителей, и круг этот стал еще теснее, а позади него образовались второй и третий. Казаки Кмицица просовывали головы между плечами шляхтичей так, точно всю жизнь жили с ними в полном согласии. Невольные возгласы срывались с уст зрителей; порой раздавался взрыв неудержимого нервного смеха: все узнали мастера над мастерами. А тот жестоко забавлялся, как кошка с мышкой, и на первый взгляд все небрежней орудовал саблей. Левую руку он сунул теперь в карман своих шаровар. С пеной у рта Кмициц хрипел уже, и наконец из груди его сквозь стиснутые губы с хрипом вырвались слова: – Кончай!.. Не срами!.. – Ладно! – сказал Володыёвский. Послышался короткий, страшный свист, затем сдавленный крик, в то же мгновение Кмициц раскинул руки, сабля упала на землю, и он ничком повалился к ногам полковника. – Жив! – сказал Володыёвский. – Не навзничь упал. И, отогнув полу жупана Кмицица, он стал вытирать ею саблю. Шляхтичи вскричали все разом, и в криках их все явственней стали слышаться голоса: – Добить изменника! Добить его! Зарубить! Несколько Бутрымов уже бросились было с саблями наголо. Но вдруг произошло нечто удивительное. Володыёвский словно вырос на глазах у всех, сабля выпала из рук ближайшего Бутрыма и полетела вслед за саблей Кмицица, точно ее вихрем подхватило, а Володыёвский крикнул, сверкая взорами: – Не сметь! Не сметь! Он мой теперь, не ваш! Прочь! Все умолкли, страшась гнева мужа. – Не нужна мне тут бойня! – сказал он. – Вы – шляхтичи и должны знать рыцарский обычай: раненых не добивать. Даже с врагами так не поступают, а что же говорить о противнике, сраженном в поединке! – Он изменник! – проворчал кто-то из Бутрымов. – Такого следует убить. – Коль изменник, так надо отдать его пану гетману, чтобы он понес наказание, а пример его стал другим наукой. Да и сказал уж я вам: мой он теперь, не ваш. Коли выживет, вы сможете искать на нем за ваши обиды перед судом и с живого получите больше, чем с мертвого. Кто тут умеет перевязывать раны? – Кших Домашевич. Он с давних пор перевязывает раны на Лауде. – Пусть сейчас же его перевяжет, а потом перенесите его на постель, ну, а я пойду успокою несчастную панну. С этими словами Володыёвский сунул сабельку в ножны и через изрубленную топорами дверь вошел в дом. Шляхта принялась ловить и вязать веревками людей Кмицица, которые отныне должны были стать в застянках пашенными мужиками. Казаки не оказали сопротивления, только человек двадцать выпрыгнули через задние окна дома и бросились к прудам: но там они попали в руки стоявшим на стреме Стакьянам. Шляхта тут же принялась грабить повозки, на которых нашла довольно богатую добычу; кое-кто посоветовал ограбить и дом; но даже наиболее дерзкие поопасались Володыёвского, а быть может, их остановило и присутствие в доме панны Биллевич. Своих убитых, среди которых было трое Бутрымов и двое Домашевичей, шляхта положила на повозки, чтобы похоронить по-христиански, а для убитых людей Кмицица велено было мужикам вырыть ров позади сада. В поисках панны Биллевич Володыёвский обшарил весь дом, пока не нашел ее наконец в сокровищнице – маленькой угольной комнате, в которую вела из опочивальни низенькая тяжелая дверь. Это была комнатка с узкими оконцами, забранными частой решеткой, и с такими толстыми, сложенными в квадрат каменными стенами, что Володыёвский сразу понял, что она наверняка осталась бы цела, если бы даже Кмициц вздумал взорвать дом. Маленький рыцарь решил, что Кмициц лучше, чем он о нем думал. Панна Александра сидела на сундуке подле двери, опустив голову, и лицо ее было совершенно закрыто распустившимися косами; она не подняла головы и тогда, когда услышала шаги рыцаря. Верно, думала, что это сам Кмициц или кто-нибудь из его людей. Володыёвский остановился в дверях, снял шапку, кашлянул раз, другой, но, видя, что это не помогает, произнес: – Милостивая панна, ты свободна!.. Тогда из-под распустившихся кос на рыцаря глянули голубые глаза, а потом показалось прекрасное, хотя и бледное и как бы окаменелое лицо. Володыёвский ожидал бурной радости и благодарностей, а меж тем девушка сидела неподвижно, вперив в него блуждающий взор. – Очнись же, панна! – повторил еще раз рыцарь. – Бог сжалился над твоей невинностью. Ты свободна и можешь вернуться в Водокты. На этот раз взгляд панны Биллевич не был уже так безучастен. Поднявшись с сундука, она легким движением откинула на спину волосы и спросила: – Кто ты? – Михал Володыёвский, драгунский полковник виленского воеводы. – Я слышала, там бой, выстрелы?.. Говори же… – Да-да. Мы пришли, чтобы спасти тебя. Панна Биллевич совсем пришла в себя. – Спасибо тебе, пан! – поспешно сказала она тихим голосом, в котором звучала смертельная тревога. – А с ним что сталось? – С Кмицицем? Не бойся, он лежит во дворе бездыханный. И, не хвалясь, скажу, что это сделал я. Володыёвский не без кичливости произнес эти слова; он думал, что девушка придет в восторг, но жестоко обманулся в своих ожиданиях. Ни слова не вымолвив, она покачнулась вдруг и рукой стала искать опоры, пока не опустилась наконец тяжело на тот же сундук, с которого за минуту до этого встала. Рыцарь бросился к ней. – Панна, что с тобой? – Ничего!.. Ничего!.. Погоди!.. Позволь… Так пан Кмициц убит? – Что мне до пана Кмицица, – прервал ее Володыёвский, – когда тебе худо! К ней внезапно вернулись силы, она снова поднялась и, поглядев ему прямо в глаза, крикнула с гневом, отчаянием и нетерпением: – Ради всего святого, отвечай: он убит? – Пан Кмициц ранен, – в изумлении ответил Володыёвский. – Он жив? – Жив. – Хорошо! Спасибо тебе!.. И, все еще пошатываясь, она направилась к двери. Володыёвский постоял с минуту времени, топорща усики и качая головой. – За что она меня благодарит? – пробормотал он про себя. – За то, что Кмициц ранен, или за то, что он жив? И вышел вслед за ней. Он застал ее в смежной опочивальне, – словно окаменев, стояла она посреди комнаты. Четверо шляхтичей как раз вносили Кмицица, двое передних уже показались в дверях, между руками их свесилась до земли бледная голова пана Анджея с закрытыми глазами и сгустками черной крови в волосах. – Потихоньку! – идя следом за ними, говорил Кших Домашевич. – Потихоньку через порог. Поддержите кто-нибудь голову. Потихоньку!.. – А чем держать, коли руки заняты? – ответили идущие впереди. В эту минуту к ним подошла панна Александра; бледная, как и Кмициц, обеими руками подхватила она мертвую голову. – Это паненка! – сказал Кших Домашевич. – Это я… осторожней! – ответила она тихим голосом. Володыёвский смотрел и еще сильнее топорщил усики. Тем временем Кмицица положили на постель. Кших Домашевич стал обмывать ему голову водой, затем положил на рану заранее приготовленный пластырь и сказал: – Теперь ему надо только спокойно полежать… Эх, и железная у него голова, коли от такого удара не раскололась надвое. Может, он и выживет, потому молод. Но крепко ему досталось! – Затем он обратился к Оленьке: – Дай, паненка, я тебе ручки вымою! Вот тут вода. Милосердное у тебя сердце, коли ради такого человека не побоялась ты ручки в крови замарать. С этими словами он стал вытирать ей полотенцем руки, а она на глазах менялась в лице. Володыёвский снова подбежал к ней. – Нечего тебе, панна, тут делать! Оказала христианское милосердие врагу… а теперь возвращайся домой. С этими словами он подал ей руку; однако она даже не взглянула на него. – Пан Кшиштоф, – обратилась она к Кшиху Домашевичу, – уведи меня отсюда! Они вышли вдвоем; Володыёвский последовал за ними. Во дворе шляхта встретила панну Александру криками: «Виват!» – а она шла, пошатываясь, стиснув губы, бледная и с пылающим взором. – Да здравствует наша панна! Да здравствует наш полковник! – кричали могучие голоса. Спустя час лауданцы во главе с Володыёвским возвращались в застянки. Солнце уже взошло, утро встало веселое, по-настоящему весеннее. Лауданцы беспорядочной толпой двигались по большой дороге, толкуя о событиях минувшей ночи и превознося до небес пана Володыёвского, а он ехал задумчивый и молчаливый. Всё не шли у него из ума эти очи, глядевшие на него из-под распустившихся кос, эта статная и величественная, хоть и поникшая от печали и муки, фигура. – Чудо как хороша! – бормотал он про себя. – Прямо тебе княжна… Гм!.. Я ей невинность спас, а пожалуй, и жизнь, ведь она бы со страху умерла, когда бы сокровищница и уцелела… Должна бы меня благодарить… Но кто поймет этих женщин… Как на мальчишку-слугу смотрела на меня, не знаю, от гордости или от смущения…  ГЛАВА VIII   Эти мысли не давали ему спать всю следующую ночь. Еще несколько дней он все думал о панне Александре и понял, что она глубоко запала ему в сердце. Ведь лауданская шляхта хотела его женить на ней! Правда, она отказала ему, не раздумывая, но ведь тогда она не знала его и не видала. Теперь совсем другое дело. Он по-рыцарски вырвал ее из рук насильника, хоть и пуля и сабля грозили ему, завоевал ее, просто как крепость… Чья же она, если не его? Может ли она отказать ему, даже если он попросит ее руки? А не попытаться ли? А не удастся ли пробудить в ней любовь из благодарности, как это часто случается, когда спасенная девушка тут же отдает спасителю руку и сердце! Пусть даже в сердце ее не проснется вдруг любовь к нему, так разве не стоит постараться об этом! «А что, если она все еще того помнит и любит?» – Не может быть! – сказал себе Володыёвский. – Отвадила она его, а то бы он силком не стал увозить. Правда, милосердие она ему оказала необыкновенное; но ведь это женское дело жалеть раненых, будь они даже враги. Молода она, без опеки, замуж ей пора. В монастырь она, видно, не собирается, а то бы давно ушла. Довольно было для этого времени. К такой красавице вечно будут льнуть всякие кавалеры: одни ради ее богатства, другие ради красоты, третьи ради знатности. Ну, не любо ли будет ей иметь такую защиту, на которую, как она сама уже видела, смело можно положиться. – Да и тебе, Михалек, пора остепениться! – говорил сам себе Володыёвский. – Ты еще молод, но ведь годы быстро бегут. Богатства ты на службе не наживешь, разве только ран еще больше. А шалостям придет конец. Перед взором Володыёвского проплыла тут вереница паненок, по которым он вздыхал в своей жизни. Были среди них и знатные, и первые красавицы, но она была всех милее, всех краше и достойней. Ведь и род Биллевичей, и ее самоё славила вся округа, и столько благородства читалось в ее очах, что лучше супруги и пожелать нельзя. Володыёвский чувствовал, что такое счастье плывет ему в руки, какое в другой раз может и не представиться, тем более что услугу девушке он оказал чрезвычайную. – Что тянуть! – говорил он себе. – Дождусь ли я чего лучше? Надо попытаться. Да, но война на носу. Рука у него здорова. Стыдно рыцарю увиваться за девушкой, когда отчизна простерла к нему руки и молит о спасении. Пан Михал сердца был честного, рыцарского и, хоть служил чуть не с отроческих лет и участвовал чуть не во всех войнах, которые бывали в те годы, сознавал, однако же, свой долг перед отчизной и даже не помышлял об отдыхе. Но именно потому, что не ради корысти, денег и почестей, а верой и правдой служил он отчизне и совесть его была чиста, он знал себе цену, и это ободрило его. «Другие своевольничали, а я сражался, – думал он про себя. – Господь бог вознаградит солдата и поможет теперь ему». Он решил, что на ухаживанья времени нет и действовать надо без промедления, сразу все поставить на карту: съездить, предложить тут же руку и сердце и либо, не откладывая оглашений, обвенчаться, либо съесть арбуз. – Ел я уж не раз, съем и теперь! – проворчал Володыёвский, топорща желтые усики. – Какой мне от этого вред! Было, однако же, в этом внезапном решении одно обстоятельство, которое не нравилось ему. Если он так вот сразу после спасения девушки поедет делать ей предложение, думал рыцарь, не будет ли он похож на назойливого кредитора, который хочет, чтобы ему поскорее вернули долг с лихвой? «А может, это не по-рыцарски? Да, но за что же и требовать благодарности, как не за услугу? А если эта поспешность не по вкусу придется девушке, если она поморщится, так ведь можно сказать ей: „Милостивая панна, да я бы год целый ездил к тебе, увивался да в глазки заглядывал, но ведь я солдат, а трубы гремят, зовут на войну!“ – Так решено: поеду! – сказал Володыёвский. Однако через минуту ему пришла в голову новая мысль. А если она ответит ему: «Так иди же на войну, честной солдат, а кончится война, год будешь ко мне ездить и в глазки мне заглядывать, потому что человеку незнакомому я душой и плотью так вдруг не предамся». Тогда все пропало. Что пропало, это Володыёвский понимал прекрасно: не говоря уж о девушке, которую за это время мог взять другой, он сам не был уверен в собственном постоянстве. Совесть говорила ему, что в нем самом любовь вспыхивала вдруг, как солома, но и гасла, как солома. Тогда все пропало! Скитайся по-прежнему, бродяга-солдат, из стана в стан, с битвы на битву, без крова, без родной души. А после войны ищи по свету пристани, не ведая, где, кроме арсенала, голову приклонить! Володыёвский решительно не знал, что предпринять. Тесно как-то и душно стало ему в пацунельской усадебке, взял он шапку, чтобы выйти на улицу и погреться немного на майском солнышке. На пороге он наткнулся на одного из людей Кмицица, которого отдали в неволю старому Пакошу. Казак грелся на солнце и бренчал на бандуре. – Что ты здесь делаешь? – спросил у него Володыёвский. – Играю, пан, – ответил казак, поднимая изможденное лицо. – Откуда ты родом? – продолжал спрашивать пан Михал, довольный, что оборвались на минуту его мысли. – Издалека, пан, из Звягеля. – Почему же ты не бежал, как другие твои товарищи? О, все вы такие! Сохранила вам шляхта в Любиче жизнь, чтобы иметь пашенных мужиков, да не успела снять с вас веревки, как вы тотчас поубегали. – Я не убегу. Околею здесь, как пес. – Так тебе здесь понравилось? – Кому лучше в поле, тот бежит, а мне здесь лучше. У меня нога была прострелена, а тут мне ее шляхтянка перевязала, дочка старика, да еще добрым словом приветила. Отродясь я такой красавицы не видывал… Зачем мне уходить? – Которая же это так тебе угодила? – Марыся. – И ты останешься? – Околею, так вынесут, а нет, так останусь. – Неужто думаешь у Пакоша дочку выслужить? – Не знаю, пан. – Да он такому голяку скорей смерть посулит, чем дочку. – У меня в лесу червонцы зарыты: две пригоршни. – С разбоя? – С разбоя. – Да будь хоть целый гарнец, все едино ты мужик, а Пакош шляхтич. – Я из путных бояр[38]. – Коль из путных бояр, так еще хуже, чем мужик, потому изменник. Как же ты мог врагу служить? – А я и не служил. – Где же Кмициц набрал вас? – На большой дороге. Я у польного гетмана служил, но потом хоругвь разбежалась, есть стало нечего. Домой мне незачем было ворочаться, дом-то мой спалили. Пошли наши промышлять на большую дорогу, ну и я с ними пошел. Володыёвский очень этому удивился, он до сих пор думал, что Кмициц похитил Оленьку, взяв людей у врага. – Так пан Кмициц взял вас не у Трубецкого[39]? – Больше всего было тех, что у Трубецкого и Хованского служили, да и они на большую дорогу бежали. – Почему же вы пошли за паном Кмицицем? – Он славный атаман. Нам говорили, что коли он кликнет, так все едино, что талеров насыплет в кошель. Потому мы и пошли. Да вот не поталанило нам! Володыёвский только головой покачал, поразмыслив о том, что уж очень очернили этого Кмицица; затем он поглядел на изможденное лицо боярского сына и снова покачал головой. – Так ты ее любишь? – Люблю, пан! Володыёвский направился на улицу, подумав про себя: «Вот это решительный человек! Он долго не раздумывал: полюбил и остается. Такие люди лучше всех… Коли он и впрямь из путных бояр, так это то же, что и застянковая шляхта. Отроет свои червонцы, и старый Пакош, пожалуй, отдаст за него свою Марысю. Отчего ж не отдать? Он не крутил, не вертел, а уперся на своем – и баста! Дай-ка и я упрусь! Раздумывая так, Володыёвский шел по улице на солнышке, порой останавливался и то потуплял взор в землю, то к небу его поднимал; потом снова продолжал свой путь, пока не увидел вдруг летевшее в небе стадо диких уток. Тогда он стал гадать по ним: ехать, не ехать?.. Выпало: ехать. – Кончено! Еду! С этими словами он повернул домой; однако по дороге заглянул еще в конюшню, на пороге которой двое его стремянных играли в кости. – Сыруц, – спросил Володыёвский, – заплетена ль грива у Серого? – Заплетена, пан полковник. Володыёвский зашел в конюшню. Серый заржал у яслей; рыцарь подошел к нему, похлопал по крупу, затем стал считать косицы в гриве. – Ехать, не ехать, ехать… Снова выпало ехать. – Седлать коней да одеться получше! – приказал Володыёвский. После чего быстрым шагом направился домой и стал наряжаться. Надел высокие кавалерийские сапоги, желтые, с отворотами на подкладке и золочеными шпорами, и новый красный мундир, и рапирочку нацепил отменную, в стальных ножнах, с золотой насечкой на рукояти, и полупанцирек не забыл из светлой стали, закрывающий только верхнюю часть груди до шеи. Был у него в сундуке и рысий колпачок с чудным цапельным пером, но подходил он только к польскому платью, и пан Михал не стал его вынимать, а надел на голову шведский шлем с затыльником и вышел на крыльцо. – Куда это ты собрался, пан полковник? – спросил у него старый Пакош, сидевший на завалинке. – Куда собрался? Надо у вашей панны о здоровье справиться, а то как бы она не сочла меня за невежу. – Так весь и сияешь! Чистый тебе снегирь! Ну, уж коли панна враз не влюбится, так, верно, и глаз у нее нет! Но тут прибежали две младшие дочки Пакоша с подойниками в руках, – они возвращались с обеденной дойки. Увидев Володыёвского, девушки застыли в изумлении. – Прямо тебе король! – сказала Зоня. – Как на свадьбу нарядился! – прибавила Марыська. – А может, свадебку и сыграем, – засмеялся старый Пакош. – К панне нашей полковник едет. Не успел старик кончить, как подойник выпал из рук Марыси, и молочная река полилась прямо под ноги Володыёвскому. – Что рот разинула! – сердито сказал Пакош. – Экая коза! Марыся ничего не ответила, подняла подойник и молча ушла. Володыёвский вскочил на коня, за ним выстроились оба его стремянных, и все трое отправились в Водокты. Денек выдался красный. Майское солнце играло на нагруднике и шлеме Володыёвского, и когда он издали мелькал между вербами, казалось, что по улице катится еще одно солнце. – Любопытно знать, с перстеньком буду я ворочаться иль с арбузом? – пробормотал рыцарь. – Что ты сказал, пан полковник? – спросил Сыруц. – Дурень! Стремянный стегнул коня по крупу, а Володыёвский продолжал: – Счастье, что не впервой. Эта мысль очень его ободрила. Когда они приехали в Водокты, панна Александра в первую минуту не признала полковника, так что ему пришлось еще раз назвать свое имя. Тогда она поздоровалась с ним любезно, но как-то сдержанно и принужденно, он же представился ей с отменной учтивостью, ибо хоть и был солдатом, не придворным, однако подолгу бывал при разных дворах и пообтерся между людьми. Он отвесил весьма почтительный поклон и, прижав руку к сердцу, вот что сказал ей: – Я приехал к тебе, милостивая панна, о здоровье справиться, не захворала ли ты, случаем, с перепугу. Надо бы на другой же день приехать, да боялся я надоесть тебе. – Это очень любезно с твоей стороны, милостивый пан, что ты не только спас меня от гибели, но и не забыл обо мне. Садись, будь дорогим гостем. – Милостивая моя панна, – ответил пан Михал, – когда бы я забыл тебя, недостоин был бы я той милости, какую бог оказал мне, позволив подать руку помощи столь достойной особе. – Нет, это я сперва должна господа бога благодарить, а затем и тебя, пан полковник! – Коли так, возблагодарим вдвоем господа бога, ибо ни о чем не молю я его так усердно, как о том, чтобы с его позволения и впредь защищать тебя от всяких бед. При этих словах Володыёвский встопорщил свои навощенные усики, и без того торчавшие выше носа, – так доволен он был собою, что сразу сумел войти in medias res[40] и выложить все начистую. Панна Александра сидела смущенная и молчаливая, а уж красивая, как день весенний. Легкий румянец выступил у нее на щеках, а глаза она прикрыла ресницами, от которых тень падала на щеки. «Это смущение – добрый знак!» – подумал Володыёвский. И, откашлявшись, продолжал: – Знаешь ли ты, милостивая панна, что после смерти твоего дедушки я командовал лауданцами? – Знаю, – отвечала Оленька. – Покойный дедушка не мог сам идти в последний поход и очень был рад, когда ему сказали, что воевода виленский вверил тебе лауданскую хоругвь; он говорил, что знает тебя как славного рыцаря. – Это он так обо мне говорил? – Я сама слыхала, как он тебя хвалил, а после похода и лауданцы превозносили тебя до небес. – Я простой солдат, недостойный того, чтобы меня не то что до небес превозносить, а просто ставить выше других. Очень я рад, что не совсем я тебе чужой человек, теперь ты не подумаешь, что какой-то незнакомец, человек темный свалился к тебе с последним дождем с облаков. Всегда приятней знать, с кем имеешь дело. Много всякого народу бродит по свету, выдают они себя за родовитых шляхтичей, приукрашивают себя добродетелями, а сами-то бог весть кто такие, может, и не шляхтичи вовсе. Володыёвский умышленно завел об этом разговор, чтобы рассказать Оленьке о себе, но она тотчас ему возразила: – Тебя, пан полковник, никто в этом не заподозрит, ведь у нас в Литве есть шляхтичи с такой фамилией. – Да, но те по прозванию Озории, а я Корчак-Володыёвский; мы из Венгрии, свой род ведем от некоего придворного Аттилы; этот придворный, когда его преследовали враги, дал обет пресвятой деве отречься от язычества и принять католическую веру, если только она сохранит ему жизнь. Свой обет он сдержал, когда благополучно переправился через три реки, те самые, которые теперь у нас в гербе. – Так ты, пан полковник, родом не из наших мест? – Нет, милостивая панна. Я сам с Украины; у меня и сейчас там деревенька, да ее враги захватили; но я с молодых лет служу в войске и больше думаю не о своем богатстве, а об том уроне, который наша отчизна терпит от иноземцев. Смолоду служил я у воеводы русского, нашего незабвенного князя Иеремии, с которым побывал во всех походах. И под Махновкой был, и под Константиновом[41], голодал вместе со всеми в Збараже, а после битвы под Берестечком сам король, повелитель наш, обнял меня. Бог свидетель, не приехал я сюда похваляться, хочу только, чтобы ты знала, милостивая панна, что я не какой-нибудь пустобрех, который только глотку дерет, а крови своей жалеет, что всю жизнь я верой и правдой служил отчизне, ну и славу снискал, и чести своей ничем не замарал. Истинную правду говорю! И достойные люди могут мои слова подтвердить! – Кабы все были такими, как ты, пан полковник! – вздохнула Оленька. – Ты, милостивая панна, верно, думаешь, о том насильнике, который осмелился поднять на тебя святотатственную руку? Панна Александра опустила глаза в землю и не ответила ни слова. – Он получил по заслугам, – продолжал Володыёвский. – Мне говорили, что он выживет, так что все едино не уйдет от кары. Все достойные люди его осуждают, даже уж слишком, толкуют, будто он с врагами связался, чтобы получить от них подмогу, а это неправда: казаков, с которыми он напал на Водокты, он вовсе не у врагов взял, а на большой дороге. – Пан полковник, откуда ты это знаешь? – с живостью спросила Оленька, поднимая на Володыёвского свои лазоревые глаза. – Да от его же людей. Странный он человек! Когда перед поединком я назвал его изменником, он не стал этого отрицать, хоть обвинил я его несправедливо. Гордость у него, видно, дьявольская. – И ты, пан полковник, всюду говоришь, что он не изменник? – Покуда нет, потому что сам не знал, а теперь буду говорить. Нехорошо даже о самом лютом враге говорить такие облыжные слова. Глаза панны Александры еще раз остановились на маленьком рыцаре с дружеским расположением и благодарностью. – Ты, пан полковник, на редкость достойный человек, на редкость… От удовольствия Володыёвский стал усиленно топорщить усики. «Смелей, Михалек! Смелей, Михалек!» – подумал он про себя. А вслух сказал: – Я тебе больше скажу, милостивая панна! Не одобряю я средств пана Кмицица, но не удивительно мне, что он так тебя добивался: сама Венера годится тебе разве что в служанки. С отчаяния решился он на дурное дело и, пожалуй, в другой раз решится, пусть только представится случай. Как же ты при неописанной такой красоте останешься одна, без опеки? Много всяких Кмицицев на свете, многие страстью к тебе воспылают, и многие опасности будут грозить твоей невинности. По милости божией я избавил тебя от беды, но меня зовут уже трубы Марса. Кто же будет стеречь тебя?.. Милостивая панна, говорят, будто солдаты ветрены, но это неправда. Ведь сердце не камень, вот и у меня не могло оно остаться равнодушным к стольким неизъяснимым прелестям… – Тут Володыёвский упал перед Оленькой на колени. – Милостивая панна, – продолжал он, стоя на коленях, – я унаследовал после твоего дедушки хоругвь, позволь же мне унаследовать и внучку. Доверь мне опеку над собою, позволь вкусить сладость взаимной любви, возьми в постоянные покровители, и ты будешь жить в мире и безопасности, ибо, если я и на войну уеду, само имя мое будет тебе защитой. Панна Александра вскочила со стула и в изумлении слушала Володыёвского, а он между тем продолжал: – Я бедный солдат, но я шляхтич, человек достойный, и, клянусь богом, ни единого пятна нет ни на моем щите, ни на совести. Может, тем только я согрешил, что поторопился; но и это ты должна понять: отчизна меня зовет, которой я не изменю даже ради тебя… Может, обрадуешь ты меня? Может, обрадуешь? Может, скажешь мне доброе слово? – Пан полковник, ты требуешь от меня невозможного!.. Ради Христа! Немыслимое это дело! – в страхе ответила Оленька. – Все в твоей воле… – Потому я и отвечаю тебе решительно: нет! – Панна Александра нахмурила брови. – Пан полковник, не стану отпираться, я в долгу перед тобою. Проси чего хочешь, я все готова отдать тебе, но не руку. Володыёвский встал. – Ты меня не хочешь? – Я не могу! – И это твое последнее слово? – Последнее и бесповоротное. – А может, тебе только то не по нраву, что я так поторопился? Дай же мне надежду! – Не могу, не могу!.. – Нет мне тут счастья, и нигде его не было! Милостивая панна, не предлагай же мне платы за услугу, не за тем я к тебе приехал, а что руки твоей просил, так не в отплату. Да если бы ты ответила мне, что отдаешь мне руку по долгу, не по доброй воле, я бы отказался. Нет воли, нет доли. Пренебрегла ты мною, смотри же, чтобы не случился тебе кто-нибудь похуже меня. Ухожу я из этого дома, как пришел, но только никогда уж больше сюда не ворочусь. Ни во что меня тут не ставят. Такая уж моя доля. Будь счастлива, хоть с тем же Кмицицем, потому ты, может, за то на меня гневаешься, что я с саблей стал между вами. Коли он тебе люб, так ты и впрямь не про меня. Оленька сжала руками виски. – Боже, боже, боже! – повторила она несколько раз. Но и муки ее не смягчили Володыёвского, – отвесив поклон, он вышел сердитый и злой, тотчас сел на коня и уехал. – Ноги моей больше тут не будет! – громко сказал он. Стремянный Сыруц, следовавший за своим господином, тотчас подъехал к нему. – Что ты сказал, пан полковник! – Дурень! – ответил Володыёвский. – Это ты, пан полковник, сказал мне, как мы сюда ехали. Воцарилось молчание. – Черной неблагодарностью меня тут накормили, – снова забормотал пан Михал. – Презрением ответили на любовь! Видно, до гроба ходить мне в кавалерах. Так уж на роду написано! Черт бы ее взял, долю такую! Что ни сунусь, то отказ!.. Нет правды на этом свете! И чем я ей не угодил? – Нахмурил тут Володыёвский брови, пораскинул умом и вдруг хлопнул себя по ляжке. – Знаю! – воскликнул он. – Это она все еще того любит! В этом все дело! Но при мысли об этом лицо его не прояснилось. «Тем хуже для меня, – подумал он через минуту. – Уж коли она после всего, что сталось, все еще его любит, так и не перестанет любить. Все самое худое, что он мог сделать, он уже сделал. Пойдет воевать, добьется славы, и люди забудут про худые его дела. И не пристало мне мешать ему, скорее помочь надо, ведь это на благо отчизны. Вот оно дело какое! Солдат он добрый… Однако же, чем он ее так прельстил? Кто его знает? Иной дар такой имеет, что стоит ему только взглянуть на девушку, и та готова за ним в огонь и воду. Кабы знать, как это делается, или талисман добыть, может, и мне удалось бы. По заслугам девушки нас не жалуют. Верно говорил пан Заглоба, что лиса и баба самые изменчивые творения на свете. А уж так мне жаль, что все пропало! Очень она хороша, да и, говорят, добродетельна. Горда, видно, как сатана… Как знать, пойдет ли она за него, хоть и любит, – очень он обманул ее и оскорбил. Ведь мог все по-хорошему сделать, а предпочел своевольничать… Она и от замужества готова совсем отказаться, и от детей… Мне тяжело, а ей, бедняжке, еще тяжелей!..» Тут Володыёвский стал сокрушаться о судьбе Оленьки, и головой покачал, и губами причмокнул. – Пусть уж ей бог будет покровителем! – сказал он наконец. – Я на нее не в обиде! Для меня это не первый отказ, а для нее первая мука. Бедняжка чуть жива от горя, а я ей еще глаза колол этим Кмицицем, вовсе уж напоил желчью. Нехорошо получилось, надо как-то исправить ошибку. Побей меня бог, недостойно я поступил. Напишу-ка я ей письмецо, попрошу прощения, а там и помогу, чем можно будет. Дальнейшие размышления Володыёвского прервал стремянный Сыруц, который снова поравнялся с ним и сказал: – Пан полковник, а ведь там на горе пан Харламп с кем-то едет. – Где? – А вон там! – И впрямь двое едут; но ведь пан Харламп остался при князе воеводе виленском. Да и как ты мог издали признать его? – А по буланой. Ее все войско знает. – Клянусь богом, буланую видно. Но, может это не та. – Да я и побежку ее узнаю. Это наверняка пан Харламп. Они оба наддали ходу; всадники, ехавшие навстречу им, тоже пришпорили коней, и вскоре Володыёвский увидел, что к нему и в самом деле скачет Харламп. Это был поручик панцирной хоругви литовского войска, давний знакомый Володыёвского, испытанный старый солдат. Когда-то они с маленьким рыцарем очень враждовали, но потом послужили вместе, повоевали и полюбили друг друга. Володыёвский подскакал к Харлампу и, раскрыв объятия, крикнул: – Как поживаешь, Носач? Откуда ты взялся? Товарищ, которому и в самом деле очень пристало прозвище «Носач», потому что он был обладателем весьма внушительного носа, упал в объятия полковника, и они радостно приветствовали друг друга. – Я к тебе нарочным послан, – сказал он, отдышавшись, – да еще с деньгами. – Нарочным, да еще с деньгами? От кого же? – От князя воеводы виленского, нашего гетмана. Он шлет тебе грамоту, чтобы немедля набирать людей в войско, и другую – пану Кмицицу, который должен быть тоже где-то в здешних местах. – И пану Кмицицу? Как же мы вдвоем будем набирать в одной округе? – Он должен ехать в Троки, а ты должен остаться здесь. – А как ты узнал, где меня искать? – Сам пан гетман о тебе расспрашивал, пока здешние люди, которые еще служат у нас в войске, не сказали ему, где тебя искать, так что я ехал наверняка. В большой ты у князя чести! Я сам слыхал, как он говорил, что ничего не надеялся получить в наследство от воеводы русского, а получил самого великого рыцаря. – Дай бог ему, как воеводе русскому, и в войне удачи! Большая это для меня честь набирать войско, и я тотчас возьмусь за дело. Военного люду здесь много, было бы на что снарядить. Денег ты много привез? – Вот приедешь в Пацунели, сочтешь. – Так ты уже и в Пацунелях успел побывать? Берегись, красавиц там, как маку в огороде. – Потому тебе там и понравилось!.. Погоди, у меня и письмо тебе есть от гетмана. – Давай! Харламп вынул письмо с малой радзивилловской печатью, Володыёвский вскрыл его и стал читать:     «Милостивый пан полковник Володыёвский! Зная твое горячее желание послужить отчизне, посылаем тебе грамоту на набор войска, притом набирать надлежит не так, как всегда сие делается, а с особым усердием, ибо periculum in mora[42]. Коли хочешь порадовать нас, хоругвь твоя должна быть готова к походу в конце июля и не далее середины августа. Весьма и весьма заботит нас, где ты добудешь добрых коней, тем паче, что и денег посылаем тебе малую толику, ибо вымолить больше у пана подскарбия, и поныне нам неприязненного, мы не могли. Половину денег отдай пану Кмицицу, коему пан Харламп также везет грамоту. Надеемся, что и пан Кмициц усердно нам послужит. Однако же до нашего слуха дошли вести об его своеволии в Упите; посему грамоту, ему предназначенную, лучше сам получи и сам реши, отдавать ему или нет. Буде сочтешь, что слишком много на нем gravamina[43], кои позорят его, тогда не отдавай! Мы опасаемся, как бы наши недруги, пан подскарбий и пан воевода витебский, не подняли шум, что таковые поручения мы возлагаем на людей недостойных. Буде сочтешь, что ничего особо важного не случилось, вручи грамоту, и пусть Кмициц усердною службою постарается искупить свою вину и не является ни в какие суды, ибо он нам, гетманам, подсуден, и мы одни будем судить его, но по исполнении приказа. Наше поручение прими, милостивый пан, как знак доверия к тебе, твоему разуму и преданности. Януш Радзивилл,     князь Биржанский и Дубинковский     воевода Виленский».     – Очень пан гетман о лошадях беспокоится, – сказал Харламп, когда маленький рыцарь кончил читать письмо. – Да, с лошадьми будет трудно, – подтвердил Володыёвский. – Здешней мелкой шляхты явится множество, стоит только кликнуть клич; но у нее одни жмудские мерины, для службы малопригодные. Коли на то пошло, надо бы всем дать других лошадей. – Хорошие это лошади, я их давно знаю, они очень ловки и выносливы. – Да, – сказал Володыёвский, – но они малы, а народ здесь рослый. Как станут люди в строй на таких лошадках, можно подумать, хоругвь сидит верхом на собаках. Ведь вот беда какая!.. Я усердно возьмусь за работу, потому и сам спешу. Оставь же мне и грамоту для Кмицица, как велит пан гетман, я сам ее отдам. Пришла она в самое время. – Почему? – Да он тут вздумал татарские обычаи заводить, девушку умкнул. Жалоб на него подано, судебных повесток ему прислано, что волос на голове. И недели не прошло, как я с ним на саблях дрался. – Ну, – сказал Харламп, – коли ты с ним дрался на саблях, так он теперь пластом лежит. – Ему уже получше. Через недельку-другую встанет. Что там слышно о de publics?[44] – Дела по-прежнему плохи. Пан подскарбий Госевский все с нашим князем воюет, а когда между гетманами нет мира, то и дело нейдет на лад. Мы уж как будто оправились, и коли будет только у нас согласие, я думаю, одолеем врагов. Даст бог, на их же спинах въедем в их же державу. Во всем пан подскарбий виноват. – А другие говорят, великий гетман. – Это изменники. Так говорит воевода витебский[45], но ведь он и подскарбий давно снюхались. – Воевода витебский достойный гражданин. – Неужто и ты держишь сторону Сапег, неужто и ты против Радзивиллов? – Я на стороне отчизны, и все мы должны стоять на ее стороне. В том-то и беда, что даже мы, солдаты, вместо того чтобы сражаться, делимся на станы. А что Сапега достойный гражданин, так я бы это и при самом князе сказал, хоть служу у него под началом. – Люди достойные пробовали их примирить, да все впустую! – сказал Харламп. – Король теперь гонца за гонцом шлет к нашему князю. Толкуют, будто что-то новое затевается. Мы ждали ополчения с королем, да так и не дождались! Говорят, в другом месте оно понадобится. – Верно, на Украине. – Откуда мне знать? Только вот поручик Брохвич рассказал нам как-то, что он слышал собственными ушами. От короля к нашему гетману приехал Тизенгауз, и они, запершись, долго о чем-то беседовали, а о чем, Брохвич не мог разобрать; но когда выходили, он, говорю тебе, собственными ушами слышал, как пан гетман сказал: «От этого новая война может произойти». Никак мы не могли догадаться, что бы это могло значить. – Брохвич, верно, ослышался! С кем же может быть новая война? Цесарь нынче больше к нам благоволит, нежели к нашим врагам; так оно и следует поддерживать политичный народ. Со шведом у нас перемирие, и срок кончится только через шесть лет, а татары на Украине нам помогают, чего они не стали бы делать против воли турка. – Вот и мы ничего не могли понять! – Да ничего и не было. Но у меня, слава богу, новая работа. Стосковался уж я по войне. – Так ты сам хочешь отвезти грамоту Кмицицу? – Я ведь говорил тебе, что так пан гетман велит. По рыцарскому обычаю, должен я посетить Кмицица, а тут у меня и предлог будет благовидный. Вот отдам ли я грамоту – это дело другое; там погляжу, гетман оставил это на мое усмотрение. – И мне это на руку, потому я спешу. У меня еще третья грамота, пану Станкевичу; а потом велено ехать в Кейданы, пушку получить, которую туда доставят, ну и в Биржи еще надо заехать, посмотреть, готов ли замок к обороне. – И в Биржи? – Да. – Странно мне это. Никаких новых побед враг не одерживал, стало быть, до Бирж, до курляндской границы, ему далеко. Вижу я, что и хоругви новые набирают, стало быть, будет кому отвоевывать и те земли, которые уже захватил враг. Курляндцы о войне с нами и не помышляют. Солдаты они добрые, да мало их, Радзивилл одной рукой их раздавит. – И мне это странно, – сказал Харламп. – Тем паче, что князь велел спешить и, коли в замке что не так, тотчас дать знать князю Богуславу, чтобы тот прислал инженера Петерсона. – Что бы это могло значить? Только бы усобица не началась. Избави бог от такой беды! Уж если князь Богуслав берется за дело, черту тут будет потеха. – Не говори так о нем. Он храбрый рыцарь! – Я не спорю, что он храбр, но не поляк он, а больше немец или какой-нибудь француз. О Речи Посполитой он вовсе не думает, об одном только помышляет, как бы дом Радзивиллов вознести превыше всех, а прочие дома унизить. Он и в нашем гетмане, князе воеводе виленском, гордость разжигает, которой у того и так предостаточно, и распри с Сапегами и Госевским – это его рук дело. – Я вижу, ты великий державный муж. Надо бы тебе, Михалек, жениться поскорее, а то зря такой ум пропадает. Володыёвский пристально поглядел на товарища. – Жениться? Гм, гм! – Ясное дело! А может, ты волочиться ездишь, ишь разрядился, как на парад. – Ах, оставь! – Да ты признайся!.. – Всяк пусть ест свои арбузы, а про чужие нечего спрашивать, сам небось не один уж съел. Нечего сказать, время думать о женитьбе, когда надо хоругвь набирать. – А к июлю будешь готов? – К концу июля, хоть бы лошадей из-под земли пришлось добывать. Благодарение богу, есть у меня теперь работа, а то пропал бы я с тоски. Вести от гетмана и тяжелый труд, который ждал его впереди, принесли Володыёвскому большое облегчение, и пока они с Харлампом доехали до Пацунелей, он и думать забыл о неудаче, которая постигла его какой-нибудь час назад. Слух о грамоте тотчас разнесся по застянку. Шляхтичи сбежались узнать, правда ли, что получена грамота; когда Володыёвский подтвердил это, весть о наборе вызвала всеобщее одушевление. Все хотели вступить в хоругвь, лишь немногих смутило то, что отправляться в поход надо будет в конце июля, перед самой жатвой. Володыёвский разослал гонцов и в другие застянки, и в Упиту, и в знатные шляхетские дома. Вечером приехало человек двадцать Бутрымов, Стакьянов и Домашевичей. Все они подбодряли друг друга, охотников находилось все больше, все грозились врагу и сулили себе победу. Одни только Бутрымы молчали, но их за это никто не осуждал, известно было, что они встанут как один человек. На следующий день поднялись все застянки. Не было уже разговоров ни о Кмицице, ни о панне Александре, все толковали только о походе. Володыёвский от души простил Оленьке отказ, утешал себя тем, что и отказ не последний, и любовь у него не последняя. А тем временем стал он подумывать о том, что же делать с грамотой Кмицица.  ГЛАВА IX   Для Володыёвского началась пора тяжких трудов, рассылки писем, разъездов. На следующей же неделе он перебрался в Упиту и начал там вербовать людей. Шляхта к нему валом валила, и побогаче и победней, потому что снискал он себе громкую славу. Но особенно охотно шли к нему лауданцы, для которых надо было добывать лошадей. Кипел как в котле Володыёвский, но был он расторопен, трудов не жалел, и дело у него шло на лад. Тогда же посетил он в Любиче Кмицица, который успел уже немного поправиться, и хотя не вставал еще с постели, но ясно было, что выздоровеет. Видно, сабля у Володыёвского была острая, но рука легкая. Кмициц тотчас признал гостя и при виде его побледнел. Рука его невольно потянулась к сабле, висевшей в изголовье, однако он тут же опомнился и, увидев на лице гостя улыбку, протянул ему исхудавшую руку и сказал: – Спасибо, милостивый пан, за посещенье. Учтивость, достойная такого кавалера, как ты. – Я приехал спросить тебя, милостивый пан, не затаил ли ты в душе обиды на меня? – спросил пан Михал. – Обиды я не затаил, потому не кто-нибудь победил меня, а первейший рубака. Насилу выхворался! – А как теперь твое здоровье, милостивый пан? – Тебе, верно, то удивительно, что я из твоих рук живым вышел? Я и сам признаюсь, что не легкое было это дело. Тут Кмициц улыбнулся. – Впрочем, еще не все потеряно. Можешь кончить меня, когда захочешь! – А я не за тем сюда приехал… – Ты либо дьявол, либо талисманом владеешь. Видит бог, не до похвальбы мне сейчас, вроде с того света воротился, но до встречи с тобой я всегда думал: коли не первый я рубака на всю Речь Посполитую, так второй. А меж тем слыхано ли дело! Да, когда бы ты захотел, я бы не отразил и первого твоего удара. Скажи мне, где ты так обучился? – И способности были природные, – ответил пан Михал, – да и отец сызмальства приучал, не раз он говаривал мне: «Неказист ты уродился, коли не станут люди тебя бояться, так будут над тобою смеяться». Ну, а доучился я уж в хоругви, когда служил у воеводы русского. Были там рыцари, которые смело могли выйти против меня. – Неужто были такие? – Как не быть, были. Пан Подбипента, литвин, родовитый шляхтич, он в Збараже сложил голову, – упокой, господи, его душу! Такой он был непомерной силы, что от него нельзя было прикрыться: он и прикрытие проткнет, и тебя проколет. Потом еще Скшетуский, сердечный друг мой и наперсник, ты о нем, наверно, слыхал. – Как же, как же! Это ведь он вышел из Збаража и прорвался сквозь толпу казаков. Кто о нем не слыхал!.. Так ты вот из каких?! И в Збараже был?.. Хвала и честь тебе! Погоди-ка!.. А ведь я и о тебе слыхал у виленского воеводы. Тебя ведь Михалом звать? – Да, я Ежи Михал, но святой Ежи только огненного змея зарубил, а Михал предводитель всего небесного воинства и столько одержал побед над легионами бесов, что я предпочитаю иметь его своим покровителем. – Что верно, то верно, далеко Ежи до Михала. Так это ты тот самый Володыёвский, о котором говорили, что он зарубил Богуна? – Я самый. – Ну, от таковского не обидно получить по башке. Дай-то бог, чтобы мы стали друзьями. Правда, ты меня изменником назвал, но тут ты ошибся. При этих словах Кмициц поморщился так, точно у него снова заныла рана. – Каюсь, ошибся, – ответил Володыёвский. – Но не от тебя узнаю я, что ты не изменник, люди твои мне это сказали. Знай же, иначе я бы к тебе не приехал. – Ну и языки же чесали тут, ну и чесали! – с горечью произнес Кмициц. – Будь что будет. Каюсь, не один грех на моей совести, но и люди здешние худо меня приняли. – Ты больше всего повредил себе тем, что спалил Волмонтовичи да увез панну Биллевич. – Вот они и жмут меня жалобами. Лежат уж у меня повестки. Не дадут мне, больному, поправиться. Это верно, что я спалил Волмонтовичи и людей там порубил; но бог мне судья, коли сделал я это по самовольству. В ту самую ночь, перед пожаром, я дал себе обет: со всеми жить в мире, расположить к себе сермяжников, даже в Упите ублажить сиволапых, потому там я тоже очень насвоевольничал. Воротился домой, и что же вижу? Товарищи мои, как волы, зарезаны, лежат под стеной! Как узнал я, что все это Бутрымы сотворили, бес в меня вселился, жестоко я им отомстил. Ты не поверишь, если я скажу тебе, за что их зарезали. Я сам дознался об этом от одного из Бутрымов, которого в лесу поймал: их за то зарезали, что они в корчме хотели поплясать с шляхтянками! Кто бы не стал мстить за такое? – Милостивый пан, – воскликнул Володыёвский, – это верно, что с твоими товарищами жестоко расправились, но шляхта ли их убила? Нет! Убила их та недобрая слава, которую они привезли с собою, – ведь честных солдат никто не стал бы убивать, если бы им вздумалось пуститься в пляс! – Бедняги! – говорил Кмициц, следуя за ходом своих мыслей. – Когда я лежал здесь в горячке, они каждый вечер входили вон в ту дверь, из того покоя. Как наяву, видел я их у своей постели, синих, изрубленных. «Ендрусь, – стонали они, – дай на службу за упокой души усопших, ибо тяжкие терпим мы муки!» Говорю тебе, у меня волосы вставали дыбом, в доме от них даже серой пахло… На службу я уж дал, только бы это помогло им! На минуту воцарилось молчание. – А теперь про увоз, – продолжал Кмициц. – Никто тебе не мог сказать, что она мне жизнь спасла, когда за мною гналась шляхта, но потом велела пойти прочь и не показываться ей на глаза. Что же мне еще оставалось?! – Все равно татарский это обычай. – Ты, верно, не знаешь, что такое любовь и до какого отчаяния может дойти человек, когда потеряет то, что любил больше всего на свете. – Это я-то не знаю, что такое любовь? – в негодовании воскликнул Володыёвский. – Да с тех пор, как я начал носить саблю, я всегда был влюблен! Правда, subiectum[46] менялся, ибо никогда мне не платили взаимностью. Когда б не это, на свете не было б верней Троила, чем я. – Что это за любовь, коли subiectum менялся! – сказал Кмициц. – Тогда я расскажу тебе одну историю, которой сам был свидетелем. После того как началась война с Хмельницким, Богун, который теперь, после смерти Хмельницкого, пользуется у казаков самым большим почетом, похитил у Скшетуского девушку, которую тот любил больше жизни, княжну Курцевич. Вот это была любовь! Все войско плакало, глядя, как убивается Скшетуский. Лет двадцать с небольшим было ему, а борода у него вся побелела. А знаешь ли ты, что он сделал? – Откуда же мне знать? – В годину войны, когда отчизна была унижена и грозный Хмельницкий праздновал победу, он и не подумал пойти на поиски девушки. Страдания свои принес на алтарь богу и под начальством Иеремии сражался во всех битвах, а под Збаражем покрыл себя такой великой славою, что и теперь имя его все повторяют с уважением. Сравни же, милостивый пан, его поступок и свой, и ты поймешь разницу. Кмициц молчал, покусывая ус. – И бог вознаградил Скшетуского, – продолжал Володыёвский, – вернул ему девушку. Сразу же после битвы под Збаражем они поженились и уже троих детей родили, хотя он не перестал служить. А ты, чиня усобицу, помогал тем самым врагу и сам чуть не лишился жизни, не говоря уж о том, что дня два назад мог навсегда потерять невесту. – Как так? – садясь на постели, воскликнул Кмициц. – Что с ней случилось? – Ничего с ней не случилось, только нашелся кавалер, который просил у нее руки и желал взять ее в жены. Кмициц страшно побледнел, запавшие глаза его сверкнули гневом. Он хотел встать, даже на минуту сорвался с постели и крикнул: – Кто он, этот вражий сын? Христом-богом молю, говори! – Я! – ответил Володыёвский. – Ты? Ты? – в изумлении спрашивал Кмициц. – Как же так? – Да вот так. – Предатель! Это тебе так не пройдет!.. И она – Христом-богом молю, говори все! – она приняла твое предложение? – Наотрез отказала, не раздумывая. На минуту воцарилось молчание. Кмициц тяжело дышал, впившись глазами в Володыёвского. – Почему ты называешь меня предателем? – спросил тот у него. – Что я тебе, брат или сват? Что я, обещание нарушил, данное тебе? Я победил тебя в равном поединке и мог поступать, как мне вздумается. – По-старому один из нас заплатил бы за это кровью. Не зарубил бы я тебя, так из ружья бы застрелил, и пусть бы меня потом черти взяли. – Разве что из ружья застрелил бы, потому на поединок, не откажи она мне, я бы в другой раз с тобою не вышел. Зачем было бы мне драться? А знаешь, почему она мне отказала? – Почему? – как эхо повторил Кмициц. – Потому что любит тебя. Это было уж слишком для слабых сил больного. Голова Кмицица упала на подушки, лоб покрылся потом, некоторое время юноша лежал в молчании. – Страх, как худо мне, – сказал он через минуту. – Откуда же ты знаешь, что она… любит меня?

The script ran 0.018 seconds.