1 2 3 4 5 6 7
Я прямо-таки не знал, что подумать. Для меня это был наш последний час. Я еще не догадывался тогда, какое решение она приняла.
Наконец мы выехали из города, и она немного успокоилась.
— Когда ты хочешь уехать из Мюнстера? — спросила она.
Я не знал этого потому, что у меня не было никакой определенной цели. Я знал только, что долго там оставаться нельзя. Судьба спускает дураку только до поры до времени. Затем следует предупреждение. Тому, кто не внемлет, она наносит удар. Иногда можно почувствовать заранее, что время истекло. Тогда я как раз это почувствовал.
— Завтра, — сказал я.
Она помолчала.
— А как ты собираешься это сделать?
Я уже думал об этом, оставаясь один в темной квартире. Сесть в поезд и попросту предъявить паспорт на границе — это казалось мне слишком рискованным. У меня могли спросить другие бумаги, разрешение на выезд, отметку в паспорте, удостоверение об оплате налога. Ничего этого у меня не было.
— Тем же путем, — сказал я. — Через Австрию. Через Рейн на швейцарской границе.
Я повернулся к ней:
— Не будем лучше говорить об этом. В крайнем случае — как можно меньше.
Она кивнула.
— Я взяла с собой деньги. Тебе они понадобятся. Раз ты будешь переходить границу нелегально, ты можешь их взять с собой. Их еще обменивают в Швейцарии?
— Да. Но разве они тебе не нужны?
— Я не могу иметь их при себе. На границе проверяют. Разрешается брать пару марок — не больше.
Я смотрел на нее, раскрыв рот. О чем она ведет речь? Она, наверно, оговорилась.
— Сколько у тебя денег?
— Не так уж мало. — Она быстро взглянула на меня. — Я отложила их уже давно. Они здесь.
Она указала на небольшой кожаный портфель.
— Банкноты по сто марок и пачка билетов по двадцать марок, чтобы не пришлось разменивать сотенные, если захочешь купить что-нибудь в Германии. Возьми их, не считая. Так или иначе они твои.
— Разве они не конфисковали мой текущий счет?
— Да, но с запозданием. Эти деньги я успела взять раньше. В банке мне помогли. Я берегла их для тебя и хотела как-нибудь переслать, но не знала, где ты.
— Я не писал тебе, думал, что за тобой следят. Я не хотел, чтобы тебя тоже засадили в лагерь.
— Ты молчал не только из-за этого, — спокойно сказала Елена.
— Может быть.
Мы проехали деревню с белыми вестфальскими домиками под соломенными крышами. На улице бродили молодые парни в мундирах. Из пивной доносилась песня Хорста Весселя[10].
— Будет, война, — вдруг сказала Елена. — Ты поэтому приехал?
— Откуда ты знаешь, что будет война?
— От Георга. Ты приехал поэтому?
Я не понимал, зачем ей это нужно было знать. Ведь бегство начиналось сызнова.
— Да, Элен, — ответил я. — Это одна из причин.
— Ты хотел взять меня с собой?
— Боже мой, не говори об этом, пожалуйста, Элен, — выдавил я наконец из себя, не сводя с нее глаз. — Ты не знаешь, что это такое. Это вовсе не похоже на веселое приключение. А если начнется война, будет еще хуже. Всех немцев сразу же арестуют.
Мы затормозили у железнодорожного переезда. В палисаднике, у домика сторожа, цвели розы и георгины. Ветер тихонько трогал прутья забора, словно это были струны арфы.
Вскоре подъехали и остановились другие машины — сначала маленький «оппель» с четырьмя толстыми, серьезными господами, затем открытый зеленый двухместный автомобиль с пожилой женщиной. Наконец, совсем рядом бесшумно втиснулся большой черный «мерседес», похожий на катафалк. За рулем сидел шофер в черной эсэсовской форме, сзади расположились два офицера войск СС, с очень бледными лицами. Машина стояла так близко, что я мог бы дотронуться до нее рукой.
Пришлось ждать довольно долго, пока не прошел поезд. Елена сидела молча. Сверкающий хромом «мерседес» продвинулся вперед, почти касаясь радиатором шлагбаума. Он почему-то походил на карету для покойников, в которой везли двух мертвецов.
А ведь мы едва лишь успели заговорить о войне. И тут же возле нас возник ее призрак: черные мундиры, мертвенно-бледные лица, серебряные черепа на фуражках, черный лимузин. И сразу показалось, что тишина ночи наполнена не дыханием роз, а горьким запахом полыни и тления.
Поезд с шумом промчался мимо, похожий на грохочущую, сверкающую жизнь. Это был скорый со спальными вагонами и ярко освещенным вагоном-рестораном. Мелькнули столики, накрытые белыми скатертями.
Когда поднялся шлагбаум, «мерседес», как черная торпеда, рванулся в темноту, оставляя позади другие машины. Его фары бросали перед собой два мощных луча; в их резком свете все бледнело и теряло краски, а деревья мгновенно превращались в безжизненные черные скелеты.
— Я еду с тобой, — прошептала Елена.
— Что? Что ты сказала?
— А почему бы и нет?
Она остановила машину. Тишина обрушилась на нас, как немой удар. Потом начали проступать шумы ночи.
— Почему же нет? — спросила она вдруг. Я заметил, что она сильно волнуется.
— Неужели ты опять хочешь оставить меня одну? — Ее лицо в голубом сиянии приборов на доске управления было совсем бледным. Я вспомнил белые лица эсэсовских офицеров. Похоже было, что вокруг, в тиши июньской ночи, уже бродила смерть, касаясь то того, то другого.
И в это мгновение я понял, чего я боялся больше всего на свете: войны, которая вдруг могла разделить нас так, что мы никогда бы не нашли друг друга — даже после того, как она окончится. Ибо кто же мог надеяться — даже при величайшей самоуверенности и уповая на личное счастье — найти что-нибудь после землетрясения огромной разрушительной силы.
— Если ты приезжал не ради того, чтобы взять меня с собой, тогда это преступление, которому нет названия! Разве ты этого не понимаешь? — сказала Елена, дрожа от гнева.
— Да, — ответил я.
— Почему же ты играешь в прятки?
— Нет, — сказал я. — Я не играю. Просто ты не знаешь, что это такое.
— А ты все знаешь? Зачем же ты тогда приехал? Отвечай, но только не лги! Чтобы еще раз попрощаться?
— Нет.
— Тогда зачем же? Чтобы остаться здесь и совершить самоубийство?
Я покачал головой. Я наконец понял, что был только один возможный для нее ответ, только один ответ, который я имел право дать ей в ту минуту, даже если это было неправдой.
— Чтобы взять тебя с собой, — сказал я. — Неужели ты до сих пор этого не поняла?
Ее лицо мгновенно изменилось. Гнев исчез. Оно стало прекрасным.
— Да, — прошептала она. — Я поняла. Но ты все-таки должен был сказать мне об этом. Неужели ты этого не понимаешь?
Я собрал все мужество, что у меня было.
— Я хотел сказать тебе это сотни раз, Элен, я готов говорить тебе об этом каждую минуту. Я с удовольствием поговорю на эту тему еще раз после того, как объясню, что это совершенно невозможно.
— Нет, это возможно. У меня есть паспорт.
Я замолчал. Это слово блеснуло, будто молния, рассеивая тучи сомнения.
— У тебя есть паспорт? — повторил я. — Заграничный паспорт?
Елена открыла сумочку, достала небольшую книжку и подала мне. Это был паспорт. Значит, она имела его при себе. Я глядел на него, как на святой Грааль[11]. Да он и был им. Паспорт! Это было благополучие, закон — все!
— Давно он у тебя?
— Два года, — сказала она. — Сроком на пять лет. Я пользовалась им трижды. Один раз — для поездки в Австрию, когда она была еще независимой, потом два раза была в Швейцарии.
Я перелистал его. Мне нужно было прийти в себя. Да, это была реальность. Страницы паспорта хрустели у меня в пальцах. До меня наконец дошло: да, Елена могла покинуть Германию. До этого я думал, что можно было говорить только о тайном бегстве и нелегальном переходе границы.
— Все очень просто, не правда ли? — сказала Елена, наблюдая за мной.
Я кивнул. Конечно, в ту минуту у меня был ужасно глупый вид.
— Значит, ты можешь сесть в поезд и уехать, — сказал я и еще раз посмотрел паспорт. — Признаться, это мне никогда не приходило в голову. Но у тебя нет визы на въезд во Францию.
— Я могу спокойно добраться до Цюриха и получить французскую визу там. А на выезд в Швейцарию разрешения не требуется.
— Правильно. — Я взглянул на нее. — А твоя семья. Отпустят ли они тебя?
— А я и не буду их спрашивать. И ничего им не скажу. Скажу просто, что должна съездить в Цюрих, показаться врачу. Я уже делала это раньше.
— Разве ты больная?
— Конечно, нет, — ответила Елена. — Это было только уловкой, чтобы получить паспорт. Чтобы выбраться отсюда. Я почти задыхалась.
Я вспомнил, что Георг спрашивал ее, была ли она у доктора.
— Значит, ты не больна? — спросил я ее еще раз.
— Говорю тебе, нет. Хотя мои родные убеждены в этом. Я уверила их, что я больна, чтобы они оставили меня в покое и чтобы иметь возможность уезжать за границу. Мне помог Мартенс. Кроме того, всегда требуется время, чтобы убедить настоящего немца в том, что в Цюрихе могут быть специалисты, знающие больше, чем берлинские авторитеты.
Елена вдруг засмеялась.
— Не смотри так мрачно! Дело вовсе не идет о жизни и смерти. Ведь это же не бегство под покровом ночи. Просто однажды утром я поеду на несколько дней в Цюрих, чтобы показаться врачам, как я уже делала это не раз. Может быть, при этом я смогу увидеться с тобой, если ты окажешься там. Это выглядит лучше?
— Да, — сказал я. — Однако, едем. Я все еще чувствую себя так, будто меня попеременно окунают то в кипяток, то в ледяную воду, и я никак не могу сообразить, что где. Почему-то мне никогда не приходило это в голову. И это оказалось настолько простым, что теперь мне кажется: из ближнего леса вот-вот вырвется бригада СС.
— Все кажется очень простым, любимый, когда человека охватывает отчаяние, — нежно сказала Елена. — Странная компенсация, не правда ли? Наверно, так бывает всегда?
— Я хотел бы, чтоб нам никогда не пришлось думать об этом.
Машина с проселка свернула на шоссе.
— А я готова всегда жить так, — без малейших признаков отчаяния сказала Елена.
Мы вместе вошли в отель. Она поразительно быстро освоилась с моим положением.
— Я войду вместе с тобой в холл, — сказала она. — Мужчина с женщиной не так подозрителен, как один.
— Ты быстро овладеваешь этой наукой.
Она покачала головой.
— Я научилась этому еще до того, как ты вернулся. Во времена доносов. Национальное возрождение, о котором они кричали, похоже на камень. Когда его подымешь с земли, из-под него выползают гады. Чтобы скрыть свою мерзость, они пользуются громкими словами.
Портье подал мне ключ, и я поднялся к себе в номер. Елена осталась ждать меня внизу.
Я вошел в номер. Чемодан стоял у двери. Я огляделся. Это была безрадостная гостиничная комната, такая же, как и другие, в которых мне приходилось жить за последние годы. Я вдруг задумался. Мне хотелось вспомнить, как я пробирался сюда, но образы расплывались. Я не мог припомнить, когда стоял на берегу, следил ли я за рекой из-за кустов, — вспомнил только, как плыл, держась за доску.
Я поставил принесенный чемодан рядом со старым и опять спустился к Елене.
— Сколько времени ты можешь пробыть здесь? — спросил я.
— Машину нужно вернуть сегодня ночью.
Я посмотрел на нее. Опять во мне поднялась такая волна желания, что несколько мгновений я не мог говорить. Я растерянно смотрел на зеленые и коричневые кресла холла, на стойку портье, на резко освещенный стол с письменными принадлежностями в глубине — и понимал, что провести Елену в номер невозможно.
— Мы можем еще вместе поужинать, — сказал я. — Давай будем держаться так, словно завтра утром мы вновь увидимся.
— Не завтра, — возразила Елена. — Послезавтра.
Послезавтра для нее, конечно, что-то означало. Но для меня оно не существовало. Может быть, это был всего лишь ничтожный шанс в лотерее, где выигрышей почти нет, но зато очень много пустых номеров. Слишком часто я встречал послезавтра совсем иначе, чем предполагал накануне.
— Послезавтра, — сказал я. — Или днем позже. Это зависит от погоды. Не будем об этом думать сегодня.
— А я ни о чем другом не могу думать, — возразила Елена.
Мы отправились в погребок возле кафедрального собора. Это был ресторан в старом немецком стиле. Мы устроились за столиком, где нас никто не мог подслушать. Я заказал бутылку вина. Мы обсудили все, что предстояло сделать.
Елена завтра же хотела уехать в Цюрих. Там она меня будет ждать. Я хотел воспользоваться тем же путем — через Австрию и Рейн — который уже был мне знаком. Приехав в Цюрих, я должен был ей позвонить.
— А если ты не доберешься до Цюриха? — спросила она.
— Из швейцарской тюрьмы можно написать. Подожди с неделю. Если ты ничего не услышишь обо мне — возвращайся назад.
Елена посмотрела на меня долгим взглядом. Она знала, что я имел в виду. Из немецких тюрем письма не приходили.
— Граница сильно охраняется? — прошептала она.
— Нет, — сказал я. — И не думай, пожалуйста, больше об этом. Все будет хорошо. Я выберусь отсюда.
Мы пытались не думать о разлуке. Но нам это плохо удавалось. Она стояла между нами, будто гигантская черная колонна, и единственное, что мы могли сделать, — это бросать из-за нее редкие взгляды на наши окаменевшие лица.
— Опять все так, как пять лет тому назад, — сказал я. — Только на этот раз мы уходим вместе.
Она затрясла головой.
— Будь осторожен! Ради бога, будь осторожен! Я буду ждать. Не неделю, больше! Сколько ты захочешь. Только не рискуй.
— Я буду осторожен. Прошу тебя, не будем говорить об этом. Мы можем спугнуть осторожность, которая так нужна. Тогда будет плохо.
Она положила свою руку поверх моей.
— Только теперь я поняла, что ты вернулся. Сейчас, когда ты уходишь вновь! Слишком поздно!
— Я тоже, — ответил я. — Хорошо, что хоть сейчас мы это почувствовали.
— Слишком поздно, — прошептала она. — Только теперь, когда ты уже уходишь.
— Не только теперь. Мы знали это всегда. Если бы не так — разве я Пришел бы? Разве ты ждала бы меня? Только теперь в первый раз мы можем сказать это друг другу.
— Я не все время ждала, — сказала она.
Я молчал. Я тоже не ждал, но я знал, что я не смею сказать ей этого. Тем более — в такую минуту. Мы оба раскрылись и были совершенно беззащитны. Я подумал, что если мы когда-нибудь вновь будем вместе, то к этому мгновению в шумном ресторане в Мюнстере мы будем возвращаться вновь и вновь, чтобы найти в нем силу и уверенность. Оно станет зеркалом, в которое можно будет смотреться и видеть два образа: то, что судьба хотела бы из вас сделать, и то, чем мы на самом деле стали под ее рукой. А это самое главное. Ведь ошибки приходят только тогда, когда первое отражение исчезает.
— Тебе надо идти, — сказал я. — Будь осторожна. Веди машину медленно.
Губы у нее задрожали. Только тут я заметил иронию своих слов. Мы стояли на ветреной улице, между старыми домами.
— Будь осторожен и ты, — прошептала она. — Тебе это нужнее.
Некоторое время я метался по своей комнате, потом не выдержал и отправился на вокзал. Здесь я купил билет до Мюнхена и узнал, когда отправляются поезда. Оказалось, что один уходит в тот же вечер. Я решил уехать с ним.
Город затихал. Я остановился на соборной площади. В темноте смутно угадывалась громада старого собора. Я думал о Елене и о том, что нам предстояло, но разглядеть будущее я не мог, оно маячило передо мной — смутное и большое, как высокие затененные окна в боковом фасаде собора. И я уже не знал, правильно ли я сделал, что согласился взять ее с собой. Может быть, впереди гибель? Что это: невольное мое преступление или неслыханная милость, дарованная судьбой? Или то и другое вместе?
Недалеко от отеля я вдруг услышал сдавленные голоса и шаги. Двое эсэсовцев вышли из подъезда дома и вытолкали на улицу человека. Свет уличного фонаря упал на него, и я увидел продолговатое лицо. Оно было словно из воска. Изо рта по подбородку тянулась струйка крови. Череп у него был совершенно голый, только на висках темнели клочья волос. Широко раскрытые глаза были наполнены таким ужасом, какого я наверно никогда не видел. Человек молчал. Конвоиры нетерпеливо подталкивали его вперед. Все происходило почти в полном молчании, и от этого в сцене было что-то особенно гнетущее, призрачное.
Проходя мимо, эсэсовцы смерили меня бешеным, вызывающим взглядом; остановившиеся глаза пленника на секунду задержались на мне, словно он хотел и не решался попросить о помощи. Губы его задвигались, но он ничего не сказал.
Вечная сцена! Слуги насилия, их жертва, а рядом — всегда и во все времена — третий — зритель, тот, что не в состоянии пошевелить пальцем, чтобы защитить, освободить жертву, потому что боится за свою собственную шкуру. И, может быть, именно поэтому его собственной шкуре всегда угрожает опасность.
Я знал, что я ничем не могу помочь арестованному. Вооруженные эсэсовцы без труда справились бы со мной. Я вспомнил историю, которую рассказывал мне однажды кто-то. Человек увидел, как один эсэсовец схватил и принялся избивать еврея, и поспешил на помощь несчастному. Он нанес эсэсовцу такой удар, что тот упал без сознания.
— Бежим! — крикнул он арестованному.
Но тот принялся проклинать своего освободителя: теперь он наверняка пропал, теперь ему припомнят еще и это. И вместо того, чтобы бежать, он, глотая слезы, принес воды и начал приводить в чувство того самого эсэсовца, который потом поведет его на смерть.
Я припомнил это, но мне не стало легче, я был в смятении. Презрение к себе, страх, чувство бессилия и вместе с тем едкое ощущение собственной безопасности перед лицом смерти, грозящей другому, — все это кипело у меня в груди.
Я зашел в гостиницу, взял вещи и поехал на вокзал, хотя было еще рано. Я решил, что лучше посидеть в зале ожидания, чем скрываться в номере. Риск, которому я тем самым подвергался, вызывал хоть немного уважения к самому себе. Я понимал, что это ребячество, но ничего не мог поделать с собой.
8
Я ехал в поезде всю ночь и следующий день и без всяких затруднений прибыл в Австрию. Газеты были наполнены требованиями, официальными заверениями, сообщениями о пограничных инцидентах — то есть всем тем, что предшествует войне. Самое замечательное в этом то, что всегда сильные страны обвиняют слабые в агрессивности.
Попадались поезда с войсками. Однако большинство людей, с которыми мне пришлось говорить, не верило в войну. Они надеялись, что будет новый Мюнхен и что Европа слишком слаба и деморализована, чтобы отважиться на войну с Германией. Во Франции, я заметил, было совсем другое: там все знали, что войны уже не избежать. Но тот, кому угрожают, вообще узнает всегда все раньше и лучше, чем агрессор.
Я приехал в Фельдкирх и снял комнату в маленьком пансионе. Стояло лето, местечко было полно туристов. Два моих чемодана повсюду внушали уважение. Я уже заранее решил бросить их и взять с собой как можно меньше вещей, чтобы они меня не стесняли. Я уложил все в рюкзак — с ним я здесь никому не бросался в глаза. С хозяйкой пансиона я рассчитался за неделю вперед.
Я пустился в путь на следующий день, добрался до небольшой лужайки в лесу вблизи границы и дождался там наступления ночи. Помню, что меня страшно кусали комары. В крошечном озерке я увидел голубого тритона с гребнем на спине. Он беззаботно плавал в прозрачной воде, то опускаясь на дно, то поднимаясь наверх, чтобы глотнуть воздуха, то и дело показывая пятнистое, желто-красное брюшко. Я смотрел и думал, что для него весь мир ограничивался пределом этой лужи; тут было все: Швейцария, Германия, Франция, Африка, Иокогама. Он мирно нырял и кувыркался в воде — в полной гармонии с наступающим вечером.
Я соснул пару часов, потом начал готовиться. Я был уверен в успехе. Не прошло, однако, и десяти минут, как рядом со мной вырос, словно из-под земли, служащий таможенной стражи.
— Ни с места! Что вы здесь делаете?
Я понял, что он давно, еще с сумерек, следил за мной. Я сказал ему, что я всего лишь мирный турист и просто гулял в лесу. Он не обратил на мои слова никакого внимания.
— Вы объясните все это на таможенном посту, — сказал он и повел меня обратно. Он шел сзади и держал в руках револьвер. Я был разбит и подавлен, и только в самом отдаленном уголке сознания настойчиво билась мысль: как спастись. Пока это казалось невозможным, стражник был, видно, старый служака. Он шел позади на значительном расстоянии, так что я не мог напасть на него внезапно. Бежать? Но я не сделал бы и пяти шагов, как он тут же подстрелил бы меня.
В таможне он открыл маленькую комнату.
— Входите. Будете ждать здесь.
— Сколько времени?
— Пока вас не допросят.
— Зачем же запирать меня? Ведь я ничего не сделал.
— Тогда вам нечего опасаться.
— А я и не опасаюсь, — тут я снял рюкзак с плеч. — Начинайте допрашивать.
— Мы начнем, когда сочтем это нужным, — сказал он и оскалился. Зубы у него были отличные. Повадками он походил на охотника. — Рано утром придет начальник. Спать можете в кресле. Ждать вам осталось недолго. Хайль Гитлер!
Я огляделся. К окну приделана решетка. Дверь прочная, заперта снаружи. Рядом слышался говор. Бежать невозможно. Я уселся и принялся ждать. Я чувствовал, как меня оставляет надежда.
Наконец небо начало сереть, наливаться голубизной. Стало светло. Раздались громкие голоса, запахло кофе. Дверь отперли. Я встал и принялся зевать, словно я только что проснулся. Вошел таможенный чиновник, толстый, красный. Он показался мне добродушнее, чем первый.
— Наконец-то! — сказал я. — Здесь чертовски неудобно спать.
— Что вам нужно было возле границы? — спросил чиновник и принялся ворошить мой рюкзак. — Собрались удирать или занимаетесь контрабандой?
— Разве подержанные штаны или рубахи годятся для контрабанды? — спросил я.
— Допустим, что нет. Но что же вы все-таки делали там ночью?
Он отодвинул рюкзак в сторону. Я вдруг вспомнил о деньгах, которые были со мной. Если он их найдет, я пропал. Может быть, он не станет меня обыскивать?
— Я хотел полюбоваться ночным Рейном, — сказал я, улыбаясь. — Ведь я турист. И кроме того романтик.
— Откуда вы?
Я назвал местечко и пансион, в котором остановился.
— Утром я думал туда вернуться, — сказал я. — Я снял там комнату и внес плату за неделю вперед. Там находятся мои чемоданы. Разве это похоже на контрабанду?
— Так, так, — сказал он. — Мы все это проверим. Через час мы вместе с вами отправимся туда. Посмотрим, что у вас в чемоданах.
Шли мы довольно долго. Толстяк все время был начеку, как овчарка. Он вел рядом свой велосипед и курил. Наконец мы пришли.
— Вот он! — закричал вдруг кто-то из окна пансиона. В следующее мгновение передо мной оказалась хозяйка, багровая от возмущения. — Боже мой, мы уже думали, что с вами что-нибудь случилось! Где вы были всю ночь?
Утром она увидела у меня в комнате нетронутую постель и решила, что меня убили. Тем более, что в окрестностях уже было несколько случаев ограбления. Она позвала полицию.
Полицейский вышел вслед за ней из дома.
— Я заблудился, — сказал я возможно спокойнее. — К тому же стояла такая прекрасная ночь! Я спал на вольном воздухе и почувствовал себя, как в детстве. Это было чудесно! Очень жаль, что я причинял вам беспокойство. К тому же я нечаянно оказался слишком близко от границы. Пожалуйста, объясните представителям таможни, что я живу здесь.
Хозяйка охотно подтвердила это. Таможенник был вполне удовлетворен, но тут вмешался полицейский.
— Откуда вас привели? — спросил он. — Со стороны границы? А кто вы такой? У вас есть документы?
У меня перехватило дыхание. Деньги, что мне передала Елена, были спрятаны в нагрудном кармане. Если он их обнаружит, сразу же возникнут подозрения, что я намеревался бежать с ними в Швейцарию. А что будет дальше — неизвестно.
Я назвал себя, но паспорта предъявлять не стал. Внутри страны немцы и австрийцы в паспортах не нуждались.
— Кто нам докажет, что вы не преступник, которого мы как раз ищем? — спросил полицейский, манерами своими тоже напоминавший охотника.
Я засмеялся.
— Смеяться тут нечего, — сердито сказал он и принялся вместе с таможенниками рыться в моих чемоданах.
Я держался так, словно все это шутка. Однако я не представлял, что я им скажу, когда они начнут обыскивать меня самого и найдут деньги. Я решил заявить, что ехал сюда, намереваясь произвести в окрестностях ряд покупок.
К моему изумлению, в боковом отделении второго чемодана чиновник нашел письмо, о котором я не имел никакого понятия. Это был чемодан, который я взял из Оснабрюка. В нем лежали мои старые вещи. Елена сама вынесла его и положила в машину.
Полицейский вскрыл письмо и начал читать. Затаив дыхание, я следил за выражением его лица. Я ничего не знал об этом письме и надеялся только, что он нашел какую-нибудь старую, не представляющую интереса записку.
Наконец он усмехнулся и посмотрел на меня.
— Вас зовут Иосиф Шварц?
Я кивнул.
— Почему же вы не сказали этого сразу? — спросил он.
— Я с самого начала говорил это, — возразил я, пытаясь разобрать просвечивающую крупную надпись в верхней части письма.
— Это правда, он говорил, — подтвердил таможенник.
— Так значит, это письмо касается вас? — спросил полицейский.
Я протянул руку. Он секунду помедлил, но все-таки отдал письмо. Теперь я увидел, что это был бланк местной организации национал-социалистской партии в Оснабрюке. Я медленно прочитал текст. В нем говорилось, что партийные инстанции Оснабрюка просят местные власти оказывать всяческое содействие члену национал-социалистской партии Иосифу Шварцу, который командируется для выполнения важного секретного задания. Внизу стояла подпись: Георг Юргенс, обер-штурмбаннфюрер. Я узнал почерк Елены.
Я держал письмо в руках.
— Это верно? — спросил полицейский. В голосе его послышалось уважение.
Теперь я вынул свой паспорт, протянул его, указал на имя и фамилию и спрятал обратно.
— Секретное государственное дело, — коротко бросил я.
— Итак?
— Итак, — сказал я серьезно, пряча также и письмо, — надеюсь, что для вас этого достаточно?
— Разумеется, — полицейский прищурил бледно-голубые глазки. — Я понимаю. Наблюдение за границей.
Я предостерегающе поднял руку:
— Пожалуйста, ни слова. Я никому не должен говорить об этом. Но вас, вижу, не проведешь. Вы член национал-социалистской партии?
— Конечно, — сказал полицейский.
У него были рыжие волосы. Я похлопал его по потному плечу.
— Молодец! Пойдемте выпьем по стаканчику вина после всех трудов.
Шварц печально усмехнулся и посмотрел на меня:
— Иной раз удивляешься, с какой легкостью люди, профессией которых должно быть недоверие, попадаются на удочку. Вы сталкивались с этим?
— Они попадаются, если сунешь им бумагу. А так — нет. Но какая умница ваша жена! Она словно предвидела, что вам понадобится такое письмо.
— Она решила, что если она предложит его мне, то я откажусь из-за опасения или щепетильности. Пожалуй, я и в самом деле не взял бы. А так оно оказалось при мне и спасло меня.
Я слушал Шварца с возрастающим интересом. Оркестр заиграл фокстрот. Оба дипломата — английский и немецкий — присоединились к танцующим. Англичанин танцевал лучше. Немцу требовалось больше пространства. Он танцевал с подчеркнутой агрессивностью и двигал свою партнершу перед собой, как пушку. На мгновение танцующие показались мне ожившими фигурами на шахматной доске. Оба короля — немецкий и английский — порой подходили угрожающе близко друг к другу, но англичанин каждый раз ловко уклонялся.
— Что же было потом? — спросил я Шварца.
— Я вернулся к себе в комнату, — продолжал он. — Я был совершенно измучен. Мне надо было успокоиться и решить, что делать дальше. Елена буквально вытянула меня; из лап смерти. Это было столь неожиданно, что походило на внезапное появление бога в античной трагедии, когда, казалось бы, неизбежное крушение вдруг сменяется благополучным исходом.
Тем не менее я должен был как можно скорее уехать отсюда, прежде чем полицейский начнет размышлять или говорить об этой истории. Поэтому я решил, пока мне везет, довериться своему счастью.
Я справился о ближайшем скором поезде в Швейцарию. Он уходил через час. Хозяйке я объявил, что должен на день съездить в Цюрих и возьму с собой только один чемодан. Я скоро вернусь, поэтому второй оставляю у нее и прошу его сохранить. Потом я отправился на вокзал. Знаком ли вам этот мгновенный отказ от предосторожностей, которым человек следовал годами?
— Да, — сказал я. — Но тут часто ошибаешься. Почему-то вдруг начинаешь думать, что судьба обязана дать реванш. Ничего подобного. Она никому ничем не обязана.
— Разумеется, — согласился Шварц. — Но иногда перестаешь вдруг доверять старым методам и думаешь, что нужно попробовать что-нибудь новое. Елена говорила мне, что я должен просто вместе с нею в поезде пересечь границу. Я не послушался ее и едва не погиб, если бы не ее предусмотрительность. Поэтому я подумал, что теперь должен подчиниться и сделать так, как она хотела.
— И вы это сделали?
Шварц кивнул.
— Я взял билет первого класса. Роскошь всегда вызывает доверие. Только тогда, когда поезд уже тронулся, я вспомнил о деньгах, что были при мне. В купе я не мог их спрятать. Я был не один. Кроме меня там сидел еще человек с бледным лицом. Чувствовалось, что он очень волнуется. Оба туалета в вагоне оказались заняты. Между тем поезд прибыл на пограничную станцию. Я инстинктивно бросился в вагон-ресторан, сел за столик и заказал бутылку дорогого вина и несколько блюд.
— У вас есть багаж? — спросил кельнер.
— Да, в соседнем вагоне первого класса.
— Может быть, вы дождетесь, пока пройдет досмотр? Я мог бы это место оставить за вами.
— Боюсь, что это продлится довольно долго. Принесите мне пока поесть, я голоден. Уплатить я могу вперед, чтобы вы не опасались, что я сбегу.
Я надеялся, что в вагоне-ресторане смогу избежать проверки, однако ошибся. Не успел кельнер принести вино и тарелку супа, как появились двое в форме. К тому времени я засунул деньги под войлочную подстилку на столе, поверх которой лежала скатерть. Письмо Елены я вложил в паспорт.
— Паспорт, — отрывисто сказал чиновник.
Я подал ему паспорт.
— Есть багаж? — спросил он, не успев даже раскрыть паспорт.
— Только небольшой чемодан, — сказал я. — В соседнем вагоне первого класса.
— Вы должны нам показать его, — сказал второй.
Я встал.
— Оставьте место за мной, — сказал я кельнеру.
— Конечно! Вы же уплатили вперед.
Первый чиновник взглянул на меня.
— Вы уже уплатили?
— Да. Ведь иначе я не смог бы пообедать, за границей уже надо платить валютой. А у меня ее нет.
Чиновник вдруг засмеялся.
— Неплохая идея! — заметил он. — Странно, что она немногим приходит в голову. Идите вперед. Мы осмотрим еще один вагон.
— А мой паспорт?
— Мы вас найдем.
Я вошел к себе в купе. Мой спутник сидел там, и вид у него был еще более беспокойный. Пот катился с него градом. Платок, которым он вытирал себе лицо, был совсем мокрый.
Я взглянул на вокзал и открыл окно. Если бы меня захотели арестовать, выскакивать, конечно, было бессмысленно. Однако открытое окно все-таки несколько успокаивало.
Второй чиновник появился в дверях.
— Ваш багаж!
Я вынул чемодан и раскрыл его. Он взглянул внутрь затем осмотрел чемодан моего спутника.
— Хорошо, — сказал он и попрощался.
— А паспорт? — спросил я.
— Он у моего коллеги.
Его коллега появился в ту же минуту. Оказалось, однако, что это уже другой — член национал-социалистской партии — худой, в очках и высоких сапогах.
Шварц улыбнулся.
— Как немцы любят сапоги!
— Они нужны им, — сказал я. — Ведь они бродят по колено в дерьме.
Шварц осушил стакан. Вообще в течение ночи он пил мало. Я взглянул на часы: было уже половина четвертого. Шварц заметил это.
— Теперь осталось уже немного, — сказал он. — У вас будет еще достаточно времени, чтобы нанять лодку и сделать все остальное. Я уже приближаюсь к периоду счастья, а о нем долго рассказывать невозможно.
— Чем закончилась проверка? — спросил я.
«Партайгеноссе»[12] прочел письмо Елены. Он вернул мне паспорт и спросил, есть ли у меня в Швейцарии знакомые. Я кивнул.
— Кто?
— Господа Аммер и Ротенберг.
Это были имена двух нацистов, которые работали в Швейцарии. Каждый эмигрант, побывавший в этой стране, знал и ненавидел их.
— А кто еще?
— Наши друзья в Берне. Надеюсь, не нужно перечислять их всех?
Он выбросил руку вперед.
— Конечно! Желаю удачи! Хайль Гитлер!
Мой спутник, однако, оказался менее удачливым. Его заставили предъявить все бумаги и подвергли перекрестному допросу. Он потел, заикался и выглядел очень жалким. Я не мог больше этого вынести.
— Можно мне вернуться в вагон-ресторан? — спросил я.
— Разумеется! — откликнулся «партайгеноссе». — Приятного аппетита!
Вагон-ресторан был полон. За моим столиком сидела компания американцев.
— Где же мое место? — спросил я кельнера.
Он пожал плечами.
— Я не мог его сохранить за вами. Что поделаешь с этими американцами? Они не понимают ни слова по-немецки и садятся, где им вздумается. Займите другое место чуть подальше. Не все ли равно, за каким столом сидеть? Я уже переставил туда ваше вино.
Я не знал, что делать. Семья американцев весело и бесцеремонно заняла все четыре места за моим столиком. Там, где лежали мои деньги, сидела сейчас прелестная шестнадцатилетняя девушка с фотоаппаратом. Если бы я стал настаивать на том, чтобы обязательно занять свое место, это возбудило бы только всеобщее внимание. Мы находились еще на германской территории.
Я был в нерешительности.
— Присядьте пока за тот стол, — посоветовал кельнер. — Вы сможете занять свое прежнее место, как только оно освободится. Американцы едят быстро — пару бутербродов с апельсиновым соком — и все. А я затем подам вам настоящий обед.
— Хорошо.
Я сел так, чтобы наблюдать за деньгами. Странно — еще минуту назад я отдал бы все, лишь бы пробраться за границу. Но теперь я сидел и думал только о деньгах. Я готов был напасть на этих американцев, чтобы заполучить деньги, едва только поезд окажется в Швейцарии.
Мимо, по перрону, провели маленького потного человека из моего купе. При взгляде на него меня охватило глубокое бессознательное удовлетворение, что это был не я. Я жалел его, но дешевое чувство сострадания, охватившее меня, было всего лишь небольшой подачкой судьбе. Конечно, я был отвратителен, но я ничего не мог и не хотел предпринять. Я хотел спастись, и мне нужны были мои деньги. Ведь это были не просто деньги — обыкновенное, шкурное, эгоистическое личное счастье, — они означали безопасность, покой, жизнь с Еленой — пусть хотя бы в течение нескольких месяцев. Нам никогда не освободиться от этого. Но наше второе «я», которое не поддается контролю, всегда наблюдает за этой комедией…
— Господин Шварц, — прервал я его, — как вы все-таки опять завладели деньгами?
— Вы правы, — смутился он. — Я отвлекся. Но эта нелепая тирада посвящена все той же теме. В вагон-ресторан вошли швейцарские таможенники. Оказалось, что у американцев были не только чемоданы, но и крупные вещи в багажном вагоне. Они удалились, и дети последовали за ними. Кельнер оказался прав: с едой американцы управились быстро. Стол был убран, и я пересел опять на свое место. Я положил руку на скатерть и почувствовал небольшую выпуклость.
— С таможенным досмотром покончено? — спросил кельнер, переставляя бутылку ко мне на стол.
— Конечно, — сказал я. — Принесите мне жаркое. Мы уже в Швейцарии?
— Еще нет. Как только тронемся, переедем границу.
Он ушел. Когда же, наконец, тронется поезд? Меня охватило последнее лихорадочное нетерпение. Оно вам, конечно, знакомо. Я смотрел в окно на перрон. Там стояли и ходили люди. Приземистый человечек в смокинге и коротких брюках продавал с никелированной тележки шоколад и гумпольдкирхенское вино, яростно зазывая покупателей. Показался мой знакомый — вспотевший пассажир, теперь он был один и быстро бежал к вагону.
— Однако вы здорово пьете, — послышался голос кельнера.
— Что вы сказали?
— Я говорю, что вы пьете вино, словно заливаете пожар.
Я взглянул на бутылку. Она была почти пуста. Я не заметил, как выпил ее. В этот момент вагон дрогнул. Бутылка наклонилась и упала. Я успел подхватить ее. Поезд тронулся.
— Принесите мне еще одну, — сказал я.
Кельнер исчез. Я вытащил деньги из-под скатерти и сунул их в карман. Вернулись американцы. Они уселись за стол, откуда я только что пересел, и заказали кофе. Девочка принялась фотографировать пейзажи. У нее был хороший вкус: мы проезжали через красивейшие места мира.
Кельнер принес вино.
— Мы уже в Швейцарии.
Я заплатил и дал ему хорошие чаевые.
— А вино возьмите себе, — сказал я. — Оно мне уже не нужно. Я хотел отметить одно событие, но, кажется, и одной бутылки оказалось более чем достаточно.
— Это оттого, что вы выпили его натощак, — объяснил он.
— Возможно.
Я встал.
— Может быть у вас день рождения?
— Юбилей, — сказал я. — Золотой юбилей.
Маленький человек в купе некоторое время сидел молча. Пот с него, правда, уже перестал литься, но видно было, что костюм и рубашка у него насквозь мокрые.
Он спросил:
— Мы уже в Швейцарии?
— Да, — ответил я.
Он ничего не сказал и выглянул в окно. Мимо проплыла станция с швейцарским названием. Поезд остановился. На перроне появился начальник станции — швейцарец. Двое швейцарских полицейских болтали возле груды багажа, предназначенного для погрузки. В киоске продавали швейцарский шоколад и колбасу.
Человек высунулся в окно и купил швейцарскую газету.
— Это уже Швейцария? — спросил он мальчишку.
— Да. Что еще? Десять чернушек.
— Что?
— Десять чернушек! Десять сантимов, за газету!
Он отсчитал деньги с таким видом, будто получил крупный выигрыш. Перемена валюты, кажется, в конце концов его убедила. Мне он не поверил. Он развернул газету, просмотрел ее и отложил в сторону.
Поезд опять пошел. Усыпляюще стучали колеса. Меня охватило глубокое чувство свободы. Мой спутник начал что-то говорить. Я заметил, что губы у него двигаются, и только тогда услышал его голос.
— Наконец-то выбрались, — сказал он и пристально посмотрел на меня. — Наконец выбрались из вашей проклятой страны, господин «партайгеноссе»! Из страны, которую вы, свиньи, превратили в казарму и концентрационный лагерь! Слава богу, хоть здесь, в Швейцарии, вы уже не в состоянии приказывать! И человек может открыть рот, не боясь получить удар сапогом в зубы! Что вы сделали из Германии, вы разбойники, убийцы и палачи!
В углах рта у него появилась пена. Глаза готовы были выскочить из орбит. Он походил на истеричку, которая вдруг увидела жабу. Он считал меня тоже одним из «партайгеноссе», и — после того, что он услышал, — он был, конечно, прав.
Я слушал его совершенно спокойно. Я был спасен! Что по сравнению с этим значило все остальное?
— Вы, должно быть, очень смелый человек, — сказал я наконец. — Ведь я по крайней мере на двадцать фунтов тяжелее вас и сантиметров на пятнадцать выше. Впрочем постарайтесь высказаться. Это облегчает.
— Насмешки? — крикнул он, выходя из себя. — И сейчас еще хотите надо мной издеваться? Ошибаетесь! Это прошло, и прошло навсегда! Что вы сделали с моими стариками? Что вам сделал мой отец? А сейчас?! Сейчас вы хотите поджечь весь мир?
— Вы думаете, будет война? — спросил я.
— Так, так! Издевайтесь дальше! Будто вы этого не знаете! А что же еще остается вам делать с вашим тысячелетним рейхом и чудовищным вооружением? Вам, профессиональным преступникам и убийцам! Если вы не начнете войну, ваше мнимое благополучие лопнет — и вы вместе с ним!
— Я тоже так думаю, — сказал я и почувствовал вдруг, как по лицу скользнул теплый луч позднего солнца. Его прикосновение было похоже на ласку. — Но что будет, если Германия победит?
Человечек в пропотевшем костюме молча уставился на меня и судорожно глотнул.
— Если вы победите, значит, бога больше нет, — сказал он с трудом.
— Я тоже так думаю.
Я встал.
— Не прикасайтесь ко мне, — зашипел он. — Вы будете арестованы! Я остановлю поезд! Я донесу на вас! На вас и так нужно донести. Потому что вы шпион! Я слышал, о чем вы говорили!
«Этого еще недоставало», — подумал я.
— Швейцария — свободное государство, — сказал я. — Здесь не арестовывают на основании доносов. Вы этому, кажется, неплохо научились там, в Германии…
Я взял чемодан и отправился в другое купе. Я ничего не хотел объяснять этому сумасшедшему. Но сидеть рядом с ним мне было противно. Ненависть — это кислота, которая разъедает душу; все равно — ненавидишь ли сам или испытываешь ненависть другого. Я узнал это за время своих странствий.
Так я приехал в Цюрих.
9
Музыка на мгновение смолкла. Со стороны танцующих послышались возбужденные возгласы. Сразу же вслед за этим оркестр заиграл с удвоенной силой. Женщина в канареечном платье, с фальшивыми бриллиантами в волосах, выступила вперед и запела.
То, что должно было случиться, — случилось. Немец во время танцев столкнулся с англичанином. Каждый из них обвинял другого в том, что это было сделано умышленно. Распорядитель и два кельнера попытались сыграть роль Лиги наций и смягчить разгоревшиеся страсти, но их не слушали.
Оркестр оказался умнее: он переменил ритм и вместо фокстрота заиграл танго. Дипломаты оказались вынужденными или стоять посреди танцующих, что было просто глупо, или танцевать дальше.
Немец, кажется, не умел танцевать танго, в то время как англичанин, еще стоя на месте, принялся отстукивать ритм. Танцующие пары то и дело толкали обоих. Повод для ссоры потерял остроту. Награждая друг друга свирепыми взглядами, оба отошли к своим столикам.
— Соперники, — презрительно сказал Шварц. — Почему нынешние герои не устраивают дуэлей?
— Итак, вы приехали в Цюрих, — сказал я.
Он слабо улыбнулся.
— Уйдем отсюда.
— Куда?
— Наверняка здесь найдется какой-нибудь кабачок, открытый всю ночь. А этот похож на могилу, где танцуют и играют в войну.
Он расплатился и спросил кельнера, нет ли тут поблизости какого-нибудь другого заведения.
Тот вырвал из блокнота листок бумаги, написал адрес и объяснил нам, как туда пройти.
Мы вышли. Стояла чудесная ночь. Небо еще было усыпано звездами, но на горизонте заря и море уже слились в первом объятии и исчезли в голубом тумане. Небо стало выше, сильнее чувствовался запах моря и цветов. Все обещало ясный день.
При свете солнца в Лиссабоне есть что-то наивно-театральное, пленительное и колдовское. Зато ночью он превращается в смутную сказку о городе, который всеми своими террасами и огнями спускается к морю, словно празднично наряженная женщина, склонившаяся к своему возлюбленному, потонувшему во мраке.
Некоторое время я и Шварц стояли молча.
— Вот так некогда и мы представляли себе жизнь, не правда ли? — мрачно сказал он. — Тысячи огней и улицы, уходящие в бесконечность.
Я ничего не ответил. Для меня жизнь заключалась в корабле, что стоял на Тахо, и путь его лежал не в бесконечность — в Америку.
Я был по горло сыт приключениями — жизнь забросала нас ими, словно тухлыми яйцами. Самым невероятным приключением становились теперь паспорт, виза, билет. Для тех, кто против своей воли превратился в изгнанника, обычные будни давно уже казались несбыточной фантасмагорией, а самые отчаянные авантюры обращались в сущую муку.
— Цюрих произвел на меня тогда такое же впечатление, как Лиссабон на вас этой ночью, — сказал Шварц. — Там вновь началось то, что мне казалось уже потерянным безвозвратно. Вы знаете, конечно, что время — это слабый настой смерти. Нам постоянно, медленно подливают его, словно безвредное снадобье. Сначала он оживляет нас, и мы даже начинаем верить, что мы почти что бессмертны. Но день за днем и капля за каплей — он становится все крепче и крепче и в конце концов превращается в едкую кислоту, которая мутит и разрушает нашу кровь.
И даже если бы мы захотели ценой оставшихся лет купить молодость, — мы не смогли бы сделать этого потому, что кислота времени изменила нас, а химические соединения уже не те, теперь уже требуется чудо…
Он остановился и посмотрел на мерцающий в ночи город.
— Я бы хотел, чтобы в памяти эта ночь осталась счастливейшей в моей жизни, — прошептал он. — Она стала самой ужасной из всех. Вы думаете, память не может этого сделать? Может! Чудо, когда его переживаешь, никогда не бывает полным, только воспоминание делает его таким. И если счастье умерло, оно все-таки не может уже измениться и выродиться в разочарование. Оно по-прежнему остается совершенным. И если я его еще раз вызываю теперь, разве оно не должно остаться таким, каким я его вижу? Разве не существует оно до тех пор, пока существую я?
Мы стояли на лестнице. Неотвратимо приближался рассвет, и Шварц маячил, словно лунатик, словно печальный, забытый образ ночи. Мне вдруг стало его смертельно жаль.
— Это правда, — осторожно сказал я. — Разве мы можем знать истинную меру своего счастья, если нам неизвестно, что ждет нас впереди!
— В то время, как мы каждое мгновение чувствуем, что нам его не остановить и что нечего даже и пытаться сделать это, — прошептал Шварц. — Но если мы не в состоянии схватить и удержать его грубым прикосновением наших рук, то, может быть, — если его не спугнуть, — оно останется в глубине наших глаз? Может быть, оно даже будет жить там, пока живут глаза?
Он все еще смотрел вниз, на город, где стоял дощатый гроб, а перед пристанью ждал корабль. На мгновение мне вдруг показалось, что лицо его вот-вот распадется — так сильно было в нем выражение мертвящей боли. Оно застыло, будто парализованное.
Потом черты его вновь пришли в движение, рот уже не напоминал черную, зияющую дыру, а глаза ожили и перестали походить на два куска гальки. Мы пошли вниз к гавани.
— Боже мой, — заговорил он снова. — Кто мы такие? Вы, я, остальные люди? Что такое те, которых нет больше? Что более истинно: человек или его отражение? Живое — наполненное мукой и страстью — или воспоминание о нем, лишенное ощущения боли?
Может быть, мы как раз и сливаемся теперь воедино — мертвая и я может быть, только сейчас она вполне принадлежит мне, — подчиняясь заклинаниям неведомой, безутешной алхимии, откликаясь только по моей воле и отвечая только так, как хочу этого я — погибшая и все-таки еще существующая где-то в крошечной фосфоресцирующей клетке моего мозга? Или, может быть, я не только уже потерял ее, но теряю теперь, в медленно тускнеющем воспоминании — вновь и вновь, каждую секунду все больше и больше. А я должен удержать ее, боже! Должен! Понимаете вы это?
Он ударил себя в лоб.
Мы подошли к улице, которая длинными пологими ступенями спускалась с холма. Днем здесь, видно, проходило какое-то празднество. Между домами, на железных прутьях, еще висели увядшие гирлянды, источавшие теперь запах тления, ряды ламп, украшенных кое-где большими абажурами в виде тюльпанов. Повыше, метрах в двадцати друг от друга, покачивались пятиконечные звезды из маленьких электрических лампочек. По-видимому, улицу украшали для какой-то процессии или одного из многих религиозных праздников. Теперь, в наступающем утре, все это выглядело жалким, обшарпанным и холодным, и только чуть пониже, где, вероятно, что-то не ладилось с контактами, все еще горела одна звезда необычно резким, бледным светом, какой всегда приобретают электрические огни в вечерних сумерках или на рассвете.
— Вот здесь можно и причалить, — сказал Шварц, открывая дверь в кабачок, где еще горел свет. К нам подошел большой загорелый человек, пригласил садиться. В низком помещении стояли две бочки. За одним из столиков сидели мужчина и женщина. Хозяин сказал, что у него есть только вино и холодная жареная рыба.
— Вы знаете Цюрих? — спросил Шварц.
— Да. В Швейцарии меня четыре раза ловила полиция. Тюрьмы там хорошие. Гораздо лучше, чем во Франции. Особенно зимой. К сожалению, если вы захотите отдохнуть вас продержат там не больше двух недель. Потом выпустят, и кордебалет на границе начинается сызнова.
— Решение пересечь границу открыто будто освободило что-то во мне, — сказал Шварц. — Я вдруг перестал бояться. При виде полицейского на улице сердце у меня уже не замирало. Я испытывал, конечно, слабый толчок, но он был таким легким, что в следующий же момент я с еще большей силой чувствовал свою свободу.
Я кивнул.
— Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни. Но только до тех пор, пока опасность лишь маячит где-то на горизонте.
— Вы думаете, только до тех пор? — Шварц странно посмотрел на меня. — Нет, и дальше тоже, вплоть то того, что мы называем смертью, и даже после нее. И где вообще та потеря, которая могла бы остановить биение чувства? Разве город не остается жить и после того, как вы его покинули? Разве он не остается в вас, даже если он будет разрушен? И кто же в таком случае знает, что такое умереть? Может быть, жизнь — это всего лишь луч, медленно скользящий по нашим меняющимся лицам? Но если это так, то не было ли у нас уже какого-то другого праоблика еще раньше, до рождения, того, что сохранится и после разрушения временного и преходящего?
Между стульев, крадучись, прошла кошка. Я бросил ей кусок рыбы. Она подняла хвост и отвернулась.
— Вы встретили вашу жену в Цюрихе? — осторожно спросил я.
— Я встретил ее в отеле. Всякая принужденность и скованность — уклончивая стратегия боли и обиды — исчезли без следа. Я встретил женщину, которую я не знал, но любил, с которой я как будто был связан пятью годами безмолвного прошлого, но годы эти уже не имели над ней никакой власти. Казалось — с тех пор, как Елена пересекла границу — яд времени перестал на нее действовать.
Теперь прошлое принадлежало нам, а не мы ему. Оно изменилось, и вместо обычной угнетающей картины минувших лет, оно отражало лишь нас самих, не связанных с ушедшим. Мы решили вырваться из окружающего и сделали это, и теперь все, что было раньше, оказалось отрезанным, а невозможное превратилось в реальность: это было ощущение нового бытия без единой морщины старого.
Шварц взглянул на меня, и опять странное выражение отчаяния скользнуло по его лицу.
— И необычайное оставалось. Его удерживала Елена. Я этого не мог, особенно в конце. Но ей это удавалось, и, значит, все было хорошо. Ведь только об этом и стоило думать. Разве не так? Теперь это должен суметь сделать я, поэтому я и говорю с вами! Да, только поэтому!
— Вы остались в Цюрихе? — спросил я.
— Только неделю мы жили в этом городе, — сказал Шварц своим прежним тоном. — И только там, в единственной стране посреди взбудораженной Европы, — не было ощущения, что мир готов рухнуть. У нас были деньги на несколько месяцев жизни. Елена захватила с собой драгоценности, которые мы могли продать. Во Франции у меня еще хранились рисунки умершего Шварца.
О, это лето 1939 года! Казалось, бог еще раз захотел показать миру, что такое мирное бытие и что он потеряет с войной. Дни стояли теплые, тихие, безмятежные. Позже, когда мы уехали к Лаго Маджоре[13], на юг Швейцарии, они стали еще чудеснее.
Елена стала получать письма от своей семьи. То и дело ей звонили. Уезжая, она ничего не сказала, кроме того, что едет в Цюрих к своему врачу. Ее родственникам, используя превосходную швейцарскую систему связи, не составило большого труда узнать ее адрес. Теперь ее засыпали запросами и упреками. Она могла еще вернуться в Германию. Надо было решать.
Мы жили с ней в одном отеле, но в разных номерах. Мы были женаты, но в наших паспортах стояли разные фамилии, и так как всегда и всюду решает бумага, — мы не имели права жить вместе. Это — странное положение, но оно еще более усиливало чувство того, что время для нас изменилось. Один закон признавал нас мужем и женой, другой — нет. Новая обстановка, долгая разлука и, самое главное, Елена, которая так сильно изменилась, очутившись здесь, — все это создавало впечатление зыбкой нереальности, соединенной в то же время со сверкающе-непринужденной действительностью. И над всем этим еще клубились последние клочья разорванного тумана снов, о которых уже не хотелось вспоминать. Я тогда еще не понимал, из чего возникло это чувство, я воспринимал его как неожиданный подарок, словно кто-то вдруг разрешил мне повторить кусок дрянного бытия и на этот раз наполнить его настоящей жизнью. Из крота, пробиравшегося без паспорта через границы, я сделался вдруг птицей, не знающей уже никаких границ.
Однажды утром, зайдя к Елене, я застал у нее некоего господина Краузе, которого она представила мне как сотрудника немецкого консульства. Едва я переступил порог, как она заговорила со мной по-французски и назвала месье Ленуаром. Краузе не разобрал и на плохом французском спросил меня, не сын ли я известного художника.
Елена засмеялась.
— Господин Ленуар женевец, — заявила она. — Однако он говорит также и по-немецки. С Ренуаром его роднит только восхищение его картинами.
— Вы любите картины импрессионистов? — обратился ко мне Краузе.
— Господин Ленуар сам владеет коллекцией, — сказала Елена.
— У меня только несколько рисунков, — возразил я. Назвать наследство умершего Шварца коллекцией казалось мне чрезмерным. Это был, конечно, новый каприз Елены. Однако хорошо помня, как один из ее капризов спас меня от концентрационного лагеря, я включился в игру.
— Известно ли вам собрание картин Оскара Рейнгарта в Винтертуре? — любезно спросил меня Краузе.
Я кивнул.
— У Рейнгарта есть одно полотно Ван Гога, за которое я отдал бы целый месяц жизни.
— Какой именно месяц? — поинтересовалась Елена.
— Какое полотно Ван Гога? — спросил Краузе.
— «Сад в доме сумасшедших».
Краузе улыбнулся.
— Чудесная вещь!
Он завел разговор о других картинах, перешел к Лувру. Тут я еще раз помянул добрым словом покойного Шварца. Благодаря его школе, я смог поддерживать этот разговор. Теперь я понял тактику Елены: она во что бы то ни стало хотела избежать того, чтобы Краузе распознал во мне ее мужа или эмигранта. Немецкие консульства не ограничивались теми сведениями, что они получали из полицейских источников, в той или иной стране. Я чувствовал, что Краузе пытается выведать, каковы наши отношения с Еленой. Она разгадала его намерения прежде, чем он начал задавать вопросы, и тут же придумала мне жену Люсьену и двух детей, из которых старшая дочь якобы прекрасно играла на пианино.
Краузе бросал быстрые изучающие взгляды то на меня, то на Елену. Он воспользовался разговором и предложил встретиться еще раз — за небольшим ленчем в каком-нибудь маленьком ресторанчике на берегу озера. Ведь так редко встречаешь человека, понимающего живопись.
Я охотно согласился — это удастся сделать, когда я вновь приеду в Швейцарию, через месяц-полтора. Он очень удивился, так как считал, что я живу в Женеве. Я объяснил ему, что хотя я женевец, но живу в Бельфорте.
Бельфорт находится во Франции, и ему нелегко было проверить мои слова. Прощаясь, он не удержался и задал последний вопрос из этого своеобразного допроса: где познакомились я и Елена, ведь симпатичные люди так редко встречаются.
Елена взглянула на меня.
— У врача, господин Краузе. Больные часто бывают гораздо симпатичнее, чем… — Она зло усмехнулась. — Чванливые здоровяки, у которых даже в мозгу вместо нервов растут мускулы.
Краузе ответил на эту шпильку улыбкой авгура.
— Я понимаю вас, сударыня.
— Разве у вас в Германии не развенчали еще Ренуара? — спросил я его, чтобы не отстать от Елены. — Ван Гога-то уж наверное?
— О, только не в глазах знатоков! — возразил Краузе, бросив еще один взгляд авгура, и направился к выходу.
— Зачем он приходил? — спросил я Елену.
— Шпионить. Я хотела предупредить тебя, чтобы ты не приходил, но не успела, ты уже вошел. Его прислал мой братец. Как я все это ненавижу!
Зловещая рука гестапо протянулась через границу и напомнила нам, что мы еще не ускользнули из-под ее власти. Краузе сказал Елене, чтобы она как-нибудь зашла в консульство. Ничего особенного — просто надо поставить в паспорте еще один штамп, что-то вроде разрешения на выезд. Это забыли сделать раньше.
— Он сказал, что есть какое-то новое распоряжение, — добавила Елена.
— Он лжет, — сказал я. — Иначе бы я знал. Эмигранты сразу узнают об этом. Если же ты пойдешь, то может случиться, что у тебя отберут паспорт.
— И я тогда стану такой же эмигранткой, как ты?
— Да. Если не вернешься в Германию.
— Я остаюсь, — сказала она. — Я не пойду в консульство и не вернусь обратно.
Мы ни разу еще не говорили об этом. Теперь я понял, что решение принято. Я ничего не ответил, только посмотрел на Елену; позади нее я увидел небо, деревья сада, узкую сверкающую полосу озера. Ее лицо, освещенное сзади, оставалось в тени.
— Не думай, пожалуйста, что ответственность за этот шаг лежит на тебе, — нетерпеливо сказала она. — Ты вовсе не уговаривал меня пойти на это, и дело не в тебе. Даже если бы тебя не было здесь, я все равно ни за что бы не вернулась. Этого достаточно?
— Да, — сказал я, ошеломленный и слегка пристыженный. — Но я вовсе не думал об этом.
— Я знаю, Иосиф. Тогда не будем больше говорить об этом. Никогда.
— Краузе придет опять, — заметил я. — Или кто-нибудь другой.
Она кивнула.
— Они могут дознаться, кто ты, и начнут тебя преследовать. Давай уедем на юг.
— В Италию нам нельзя. Гестапо имеет тесные связи с полицией Муссолини.
— Разве юг это только Италия?
— Нет. Можно поехать на юг Швейцарии, в Тессинский кантон, к Локарно или Лугано.
Вечером мы уехали и пять часов спустя уже сидели на площади в Асконе, на берегу озера Лаго Маджоре, удаленные от Цюриха не на пять, на целых пятьдесят часов. Местность говорила уже о близости Италии. В местечке было полно туристов, и все, кажется, думали только о том, чтобы побыстрее взять от жизни как можно больше: плавали, ныряли, загорали… В эти месяцы всюду в Европе господствовало какое-то странное настроение. Вы помните об этом?
— Да, — сказал я. — Надеялись на чудо. На второй Мюнхен. На третий, четвертый и так далее.
Это были сумерки между надеждой и отчаянием. Время затаило дыхание. Все предметы словно перестали отбрасывать тень в прозрачной, чудовищной тени растущей угрозы. Казалось, рядом с солнцем на сверкающем небе появилась колоссальная комета из средних веков. Все было зыбким. И все казалось возможным.
— Когда вы уехали во Францию?
Шварц кивнул головой.
— Вы правы. Все остальное было только предисловием. Франция — это беспокойная родина бездомных. Все пути снова и снова ведут туда. Через неделю Елена получила письмо от господина Краузе. Ей нужно немедленно явиться в немецкое консульство в Цюрихе или Лугано. Дело важное.
Нам пришлось уехать. Швейцария была слишком мала и слишком благоустроена. Где бы мы ни остановились, нас везде бы нашли. А меня с моим фальшивым паспортом, того и гляди, могли обнаружить и выслать.
Мы поехали в Лугано, но только не в немецкое, а во французское консульство за визой. Я предвидел некоторые затруднения, но все прошло гладко. Мы получили туристскую визу сроком на год. А я-то думал, что нас спустят максимум на три месяца.
— Когда мы выедем? — спросил я Елену.
— Завтра.
В последний вечер мы поужинали в саду ресторана Альберто делла Поста в Ронко, небольшой деревушке, которая, как ласточкино гнездо, прилепилась на склонах гор над озером. Между деревьями мерцали огоньки. На крышах домов бродили кошки. С нижних террас сада доносился запах роз и дикого жасмина. Озеро с островами, где во времена Рима, говорят, стоял храм Венеры, было неподвижно. Темно-синие горы четко выделялись на светлом небе. Мы ели спагетти и пили местное вино. Это был вечер невыразимой нежности и грусти.
— Жаль, что мы должны уехать отсюда, — сказала Елена. — Я бы с удовольствием провела здесь лето.
— Ты еще часто будешь говорить так.
— Что ж, может быть, это самое лучшее. До этого я слишком часто говорила обратное.
— Что именно?
— Что, к сожалению, я где-то почему-то должна была оставаться.
Я взял ее руку. У нее была очень темная кожа. Прошло всего два дня, а она уже сильно загорела. Глаза ее, казалось, стали светлее.
— Я очень тебя люблю, — сказал я. — Я люблю тебя, и этот миг, и лето, которое пройдет, и эти горы, и прощание с ними, и — в первый раз в жизни — себя самого, потому что я теперь стал зеркалом, и отражаю только тебя, и владею тобою дважды. Пусть будет благословен этот вечер и этот час!
— Благословенно пусть будет все! Выпьем за это. И ты — тоже, за то, что ты, наконец, отважился сказать мне то, чего вообще говорить не любишь и что заставляет тебя краснеть.
— Я и теперь краснею, — сказал я. — Но только внутренне и уже не стыдясь. Дай мне время. Я должен привыкнуть. Даже гусенице приходится делать это после пребывания во мраке, когда она выходит на свет и видит, что у нее есть крылья. Как счастливы здесь люди! Как пахнет дикий жасмин! Кельнер говорит, что в лесах его очень много.
Мы допили вино и узкими переулками выбрались на дорогу, которая шла высоко по склону горы. Она вела в Аскону. Над дорогой нависало деревенское кладбище, полное крестов и роз. Юг — это соблазнитель. Он прогоняет мысли и заставляет царить фантазию. К тому же, она почти не нуждается в помощи посреди пальм и олеандров, во всяком случае — меньше, чем рядом с солдатскими сапогами и казармами.
Словно громадное шелестящее знамя, расстилалось над нами небо. Все больше и больше звезд выступало на нем, как будто это был флаг ежеминутно расширяющегося государства вселенной. Аскона сверкала огнями своих кафе далеко внизу, на глади озера; прохладный ветер веял из горных долин.
Мы подошли к домику, который сняли на время. Он стоял у озера. В нем было две спальни, эта уступка морали казалась здесь достаточной.
— Сколько нам еще осталось жить? — спросила вдруг Елена.
— Если мы будем осторожными — год и, может быть, еще полгода.
— А если мы будем неосторожными?
— Только лето.
— Давай будем неосторожными, — сказала она.
— Лето так коротко.
— Вот оно что, — сказала она неожиданно горячо. — Лето коротко. Лето коротко, и жизнь тоже коротка, но что же делает ее короткой? То, что мы знаем, что она коротка. Разве бродячие кошки знают, что жизнь коротка? Разве знает об этом птица? Бабочка? Они считают ее вечной. Никто им этого не сказал. Зачем же нам сказали об этом?
— На это есть много ответов.
— Дай хоть один!
Мы стояли в темной комнате. Двери и окна были раскрыты.
— Один из них — в том, что жизнь стала бы невыносимой, если бы она была вечной.
— Ты думаешь, она стала бы скучной? Как жизнь богов? Это неправда. Давай следующий.
— В жизни больше несчастья, чем счастья. То, что она не длится вечно, — просто милосердие.
Елена помолчала.
— Все это неправда, — сказала она наконец. — И мы говорим это только потому, что знаем, что мы не вечны и ничего не можем удержать. И в этом нет никакого милосердия. Мы его изобретаем сами. Мы изобретаем его, чтобы надеяться.
— Но разве мы все-таки не верим в это?
— Я не верю.
— И в надежду?
— Ни во что. К этому приходит каждый. — Она порывисто разделась и бросила платье на кровать. — Даже арестант, пусть ему однажды и удалось бежать.
— Но ведь это все, на что ему остается надеяться. Только на это.
— Да, это все, что мы можем сделать. Так же, как и мир перед войной. Надеются, что она еще разок будет отложена. Но задержать ее никто не может.
— Войну-то вообще можно, — возразил я. — А вот смерть — нет.
— Не смейся! — вскричала она.
Я подошел к ней. Она через открытую дверь выскользнула наружу.
— Что с тобой, Элен? — спросил я, пораженный. На дворе было светлее, чем в комнате. Я увидел, что лицо ее залито слезами. Она ничего не ответила, и я не стал расспрашивать.
— Я захмелела, — сказала она тихо. — Разве ты не видишь?
— Нет.
— Я выпила слишком много вина.
— Слишком мало. У меня есть еще бутылка. Я поставил бутылку «Фиаско настрано» на каменный стол, что стоял на лужайке позади дома, и пошел в комнату за стаканами.
Вернувшись, я увидел, что Елена спускается по лужайке к озеру. Я помедлил, налил два полных стакана; вино — в бледном сиянии неба и озера — казалось черным.
Я медленно пошел по зеленой траве вниз, к пальмам и олеандрам, что росли на берегу. Неясная тревога как-то вдруг охватила меня. Я облегченно вздохнул, увидев Елену.
Она стояла у самой воды, понурившись, опустив плечи. Вид у нее был странный, будто она ждала какого-то зова или чего-то, что должно было возникнуть перед ней из озера.
Я замер, — не для того, чтобы подсматривать за ней, — я боялся ее испугать. В следующее мгновение она вздохнула, выпрямилась и вошла в воду.
Увидев, что она поплыла, я вернулся в дом и принес махровую простыню и купальный халат. Затем я присел на гранитном валуне и стал ждать. Я смотрел на ее голову с высоким узлом волос — она казалась такой маленькой на водной глади — и думал о том, что, кроме нее, у меня никого и ничего нет. Мне хотелось позвать ее, крикнуть, чтобы она вернулась. Но я смутно чувствовал, что она стремилась победить что-то неизвестное мне и что это совершалось именно в то мгновение. Вода предстала перед ней в роли судьбы, вопроса и ответа, и она сама должна была преодолеть то, что стояло перед ней. Так поступает каждый, и самое большее, что может сделать другой, — это быть рядом на тот случай, когда потребуется немножко тепла.
Елена описала дугу, повернула и поплыла к берегу, прямо на меня. Какое это было счастье — видеть, как она приближается, смотреть на ее темную голову на лиловой поверхности озера. Она поднялась из воды — тонкая, светлая и быстро подошла ко мне.
— Холодно. И жутко. Прислуга рассказывала, что на дне под островом живет гигантский спрут.
— Крупнее щук здесь ничего нет, — сказал я, закутывая ее в простыню. — Тем более — спрутов. Их можно найти теперь только в Германии — с 1933 года. А вечером вода всегда производит жуткое впечатление.
— Если мы думаем, что есть спруты, они должны быть, — заявила Елена. — Мы не можем вообразить себе того, чего нет на свете.
— Прекрасное доказательство бытия Божия.
— А ты разве не веришь?
— В эту ночь я верю во все.
Она прижалась ко мне. Я отбросил влажную простыню и подал ей купальный халат.
— Как ты думаешь, это правда, что мы живем несколько раз? — спросила она.
— Да, — ответил я, не раздумывая.
— Слава богу! — она вздохнула. — Сейчас я уже не могу спорить об этом. Я устала и замерзла. Ведь это горное озеро.
Из ресторанчика в Ронко я, кроме вина, захватил еще бутылку «граппы» — виноградной водки наподобие «марка» во Франции. Она острая и крепкая и очень хороша в такие минуты. Я принес ее и дал Елене целый стакан. Она медленно выпила.
— Я не хочу уезжать отсюда, — сказала она.
— Завтра ты забудешь об этом, — ответил я. — Мы поедем в Париж. Это самый чудесный город на свете.
— Самый чудесный город — тот, где человек счастлив. Я выражаюсь общими фразами?
Я засмеялся.
— К черту заботы о стиле! Пусть общих фраз будет еще больше. Особенно таких. Тебе понравилась «граппа»? Хочешь еще?
Она кивнула. Я налил стакан и себе. Мы сидели на лужайке у столика из камня. Елену начало клонить ко сну. Я отнес ее в постель. Она заснула рядом со мной.
Ночь густела. В открытую дверь была видна лужайка, Она постепенно стала синей, потом серебристой от росы, Через час Елена проснулась. Она встала и пошла на кухню за водой. Вернулась она с письмом в руках. Оно пришло, пока мы были в Ронко.
— От Мартенса, — сказала она.
Она прочла и отложила письмо в сторону.
— Он знает, что ты здесь? — спросил я.
Она кивнула.
— Он сказал моим родственникам, что я по его совету поехала в Швейцарию показаться врачам и останусь недели на две.
— Он лечил тебя?
— Иногда.
— Что у тебя было?
— Ничего особенного, — сказала она и положила письмо в сумочку.
Она не дала мне его прочесть.
— А откуда у тебя, собственно говоря, этот шрам? — спросил я.
Тонкая белая линия пересекала ее живот. Я заметил ее еще раньше, но теперь она выступила яснее на загорелой коже.
|
The script ran 0.012 seconds.