1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Но самым несносным был, конечно, Кямран.
Последние дни моего пребывания в особняке прошли, можно сказать, в том, что мы играли в прятки. Кузен искал случая поймать меня наедине, а я всю свою хитрость употребляла на то, чтобы помешать ему это сделать.
Я часто отказывалась от прогулок в экипаже, которые он мне предлагал. Если же он бывал слишком настойчив, я тащила с собой, помимо Мюжгян, ещё кого-нибудь и по дороге без конца болтала именно с ними.
Я не была уверена в Мюжгян: она могла начать какой-нибудь ненужный разговор или даже сбежать, оставив нас наедине.
Однажды Кямран сказал мне:
— Тебе известно, Феридэ, что ты делаешь меня несчастным?
Я не выдержала и спросила:
— Это теперь-то?
Вопрос был задан с таким комическим изумлением, что мы оба рассмеялись.
— Я бы хотел хоть раз от тебя услышать то, что ты говорила Мюжгян. Мне кажется, это моё право.
Я закатила глаза, притворившись, будто не могу вспомнить, о чем говорила с Мюжгян, подумала и сказала:
— Так. Но ведь Мюжгян девушка… И, если не ошибаюсь, ваша послушная раба. Нельзя каждому говорить всё, о чём мы с ней болтаем.
— Разве я каждый?..
— Не поймите неверно… Хотя вы мужчина женского типа, но всё-таки вы мужчина! А то, что говорится подруге, мужчине не расскажешь.
— Разве я не твой жених?
— Очевидно, мы расторгнем обручение. Вы ведь знаете, я терпеть не могу этого слова!
— Вот видишь, я был прав, назвав себя несчастным. Я даже не смею слова сказать, боюсь опять получить пощёчину. Но в моём сердце живёт чувство, которого я не ощущаю ни к кому, кроме тебя…
И тут я поняла, что вот-вот окажусь в западне, которой так умело избегала столько времени. Продолжи я разговор и дальше, у меня бы начал дрожать голос или я совершила бы какое-нибудь страшное безумство. Не дав Кямрану договорить, я бросилась вон на улицу.
Мне казалось, он побежит за мной. Но погони не последовало. Я замедлила шаг и обернулась. Кямран не побежал за мной, он сидел на плетёном диванчике под деревом. Я подумала: «Наверно, нехорошо с моей стороны так поступать…» И если бы Кямран взглянул на меня в ту минуту, он понял бы, что я раскаиваюсь, и, наверно, догнал, и тогда уже я не смогла бы от него убежать…
Кузен сидел на диванчике действительно с видом несчастного человека. Чтобы подбодрить себя, я сказала: «Коварный жёлтый скорпион! Я ещё не забыла, как ты бежал по этому саду за юбкой счастливой вдовушки! Я всё делаю очень правильно!»
Не могу не рассказать также о несчастье, которое приключилось со мной в последние дни каникул.
Обитатели особняка заметили вдруг, что один палец на правой руке у меня обмотан толстой повязкой. Тем, кто спрашивал меня, я отвечала:
— Пустяки. Обрезала чуть-чуть. До свадьбы заживёт.
Однако тётка обратила внимание, что я упорно не желаю показать ей рану.
— Несомненно, ты что-то натворила. Ясно, у тебя что-то серьёзное, раз ты скрываешь. Давай покажем врачу. Не дай аллах, разболится…
А случилось вот что. Однажды тётка послала меня к себе в спальню достать из гардероба, кажется, платок. Один из ящиков был приоткрыт, и в глаза мне бросилась изящная коробочка, обтянутая голубым бархатом. В ней лежало моё обручальное кольцо. Я не смогла побороть искушение полюбоваться им хотя бы минутку у себя на пальце. Дорого же мне обошёлся этот каприз! Как и опасалась тётушка, кольцо оказалось слишком мало и никак не хотело слезать с пальца. Ах, как я волновалась, тщетно пытаясь освободиться от него! Я даже пробовала стащить его зубами. Напрасный труд! И как я ни старалась, палец только распухал, и кольцо всё сильнее впивалось в кожу.
Если бы я призналась, родные сумели бы как-нибудь высвободить мой палец. Но чтобы меня увидели с обручальным кольцом? Какой удар по самолюбию! Тогда-то мне и пришло в голову забинтовать его. В течение двух дней при всяком удобном случае я запиралась в своей комнате, разбинтовывала палец и часами стаскивала кольцо. На третий день, когда я уже была близка к тому, чтобы, сгорая от стыда, признаться во всём тётке, кольцо вдруг само соскочило. Почему? Очевидно, за эти два дня я похудела от волнений и переживаний.
В последний день каникул я начала собираться в дорогу.
Кямран запротестовал:
— Зачем так торопиться, Феридэ? Ты могла бы ещё задержаться на несколько дней.
Но я не соглашалась, точно была самой прилежной ученицей, и заупрямилась, придумывая какие-то по-детски несерьёзные причины:
— Сёстры наказывали, чтобы я непременно явилась в первый же день занятий. В этом году с посещением будет очень строго.
Моя решительность послужила причиной нового приступа меланхолии и раздражительности у Кямрана.
На следующий день, провожая меня в пансион, он не разговаривал со мной и только при расставании упрекнул:
— Я никак не думал, Феридэ, что тебе захочется так быстро убежать от меня.
* * *
Между тем я не была такой уж прилежной и разумной ученицей. Вдобавок события последних месяцев совсем выбили меня из колеи. Отметки за первую четверть оказались очень плохие. Ясно было, что, если я не возьму себя в руки, не приложу усилий, мне придётся остаться на второй год.
Вечером того дня, когда мы получили табели успеваемости, сестра Алекси отозвала меня в сторону и спросила:
— Ну, нравятся вам ваши отметки, Феридэ?
Я удручённо покачала головой.
— Отметки неважные.
— Не то что неважные, совсем никудышные… Не помню, чтобы вы ещё когда-нибудь так отставали. Между тем я надеялась, что в этом году вы будете учиться совсем по-другому…
— Вы правы. Ведь по сравнению с прошлым годом я стала старше ещё на один год…
— Разве только это?..
Удивительная вещь, сестра Алекси гладила меня по щеке и многозначительно улыбалась. Я растерялась и отвела взгляд в сторону.
Ах, эти сёстры! Казалось, они не знают ни о чём на свете, а в действительности были в курсе всего, что происходит вокруг, им были известны даже самые пустяковые разговоры. От кого? Как они всё узнавали? Этого я никогда не могла понять, хотя прожила среди них десять лет и не считалась такой уж глупой девочкой.
Когда я, пытаясь спасти свою честь, промямлила какую-то чепуху, сестра Алекси разоткровенничалась ещё больше:
— Мне кажется, вы постесняетесь показать свой табель всем… А?.. — И вслед за этим ещё один увесистый камень в мой огород: — Если вы не перейдёте в следующий класс, то вам угрожает опасность задержаться в стенах пансиона ещё на один долгий год…
Я поняла, что не спасусь от сестры Алекси, если сама не перейду в атаку.
Признав на помощь всё своё нахальство, я спросила с ложным простодушием:
— Опасность?! Какая же опасность?
Но сестра Алекси и так позволила себе чрезмерную откровенность. Пойти дальше — означало быть фамильярной. Кокетливым жестом, признавая своё поражение, она ласково щёлкнула меня по щеке и сказала:
— Уж это ты сама должна сообразить? — и пошла прочь.
В этом году моей Мишель уже не было в пансионе, не то она обязательно заставила бы меня разоткровенничаться и тем самым внесла бы ещё большее смятение и растерянность в мою душу.
Год назад, когда я плела подружкам всякие небылицы, я чувствовала себя непринуждённо и легко. А сейчас, очутившись на положении невесты, стала невероятной трусихой. От девочек, которые поздравляли меня, я старалась отделаться короткой сухой благодарностью, а тех, кто подлизывался ко мне, вообще не замечала. Только одна подружка, дочь доктора-армянина из Козъятагы, пользовалась моим расположением и доверием.
Свободные дни я проводила в пансионе и за три месяца всего лишь два или три раза ночевала дома. Это упрямство, причину которого я сама хорошо не понимала, страшно сердило тётушку Бесимэ и Неджмие. Кямран пребывал в полной растерянности и не знал, что и думать.
Первые месяцы он каждую неделю наведывался в пансион. Хотя сёстры не осмеливались открыто возражать против этих визитов, однако в душе они считали подобные встречи жениха с невестой-школьницей неприличными и морщились, сообщая мне о том, что кузен ждёт в прихожей.
Обычно я останавливалась на пороге, нарочно оставляя двери открытыми, и, сунув руки за кожаный поясок своего школьного платья, стоя разговаривала с Кямраном минут пять. Ещё в самом начале кузен предложил мне завязать переписку. Но я отказалась, сославшись на обычай сестёр давать подобную корреспонденцию на цензуру кому-нибудь, знающему турецкий язык, а затем уничтожать.
Как-то раз, в один из таких визитов, между нами произошёл не совсем приятный разговор. Кямран рассердился, что я стою так далеко от него, и хотел насильно закрыть дверь. Но, когда он приблизился ко мне, я приготовилась выскочить из комнаты и тихо сказала:
— Прошу вас, Кямран… Вы должны знать, что за нами подсматривают столько глаз, сколько невидимых щелей в этих стенах.
Кямран вдруг остановился.
— Как же так, Феридэ? Ведь мы обручены…
Я пожала плечами.
— В том-то и дело. Это и мешает. Или вы хотите в один прекрасный день услышать такие слова: «Ваши визиты слишком участились… Простите, но вам надо вспомнить, что это пансион…»
Кямран стал бледным как стена. С тех пор он больше не появлялся в пансионе. Я обошлась с ним жестоко, но другого выхода у меня не было. Возвращаться в класс после свидания с Кямраном, видеть, как к тебе поворачиваются все головы, — было просто невыносимо.
О чём я хотела рассказать?.. Да. Однажды дочь вышеупомянутого доктора-армянина, вернувшись в пансион после воскресенья, сказала мне:
— Говорят, Кямран-бей едет в Европу. Это верно?
Я растерялась.
— Откуда ты узнала?
— Папа сказал, что твоего кузена вызвал дядя, который служит в Мадриде…
Самолюбие не позволило мне сознаться, что я ничего не знаю.
— Да… Есть такое предположение… — соврала я. — Маленькое путешествие.
— Совсем не маленькое. Ему предстоит работать секретарем посольства.
— Он там пробудет недолго…
На этом разговор окончился.
Отец моей подруги часто бывал у нас в доме и считался семейным врачом. Поэтому полученному известию следовало верить. Но почему же мне никто ничего об этом не говорил? Я подсчитала: вот уже двадцать дней, как ничего не было из дому.
В ту ночь я долго не могла заснуть. Мне было очень стыдно, что я без конца держала Кямрана в бессмысленном отдалении, но в то же время сердилась на него в душе за то, что он не сообщил мне о таком важном событии. Ведь в конце концов мы связаны друг с другом.
На следующий день был четверг. Погода стояла ясная. После обеда предполагалась прогулка. Я не могла найти себе места. Меня пугала мысль провести ещё одну ночь наедине со своими мыслями. Я пошла к директрисе и попросила отпустить меня домой, сославшись на болезнь тётки. На моё счастье, одна из сестёр ехала в тот день в Картал. Директриса согласилась, но с условием, что до станции Эренкей мы поедем вместе.
Когда с маленьким чемоданчиком в руках я добралась до нашего особняка, уже смеркалось. В воротах меня встретил старый дворовый пёс, существо хитрое и льстивое. Ему было известно, что в моём чемоданчике всегда есть чем полакомиться. Он мешал мне идти, вертелся под ногами, пятился, вставал на задние лапы, норовя ткнуться мордой в грудь.
Из-за деревьев вышел Кямран и направился в нашу сторону. Увидев это, я присела на корточки и схватила пса за передние лапы, боясь, что он меня измажет.
Словно смеясь, пёс открывал свою огромную пасть, высовывал язык. Я хватала его за нос. Словом, мы резвились и развлекались, как могли.
Когда Кямран был совсем рядом, я сказала, будто совершила открытие:
— Посмотрите, как он смеётся! Что за огромная пасть! Разве он не похож на крокодила?
Кямран смотрел на меня, горько улыбаясь.
Я поднялась с земли, отряхнулась, вытерла руки платком и правую протянула кузену.
— Бонжур, Кямран. Как самочувствие тёти? Я надеюсь, ничего серьёзного…
Кямран удивился:
— Ты про маму? С ней всё в порядке. Тебе сказали, что больна?
— Да, я услышала, что она заболела, и очень волновалась. Даже не дождалась воскресенья. И вот приехала.
— Кто же тебе такое сказал?
Придумывать новую ложь не было времени.
— Дочь доктора.
— Она?! Тебе?..
— Да, мы с ней говорили, и она сказала: «К вам вызывали папу… Наверно, твоя тётя заболела…»
Кямран недоумевал.
— Она, наверно, ошиблась. Доктор вообще не заезжал к нам в последние дни. Ни к маме, ни к кому-нибудь другому…
Не желая заострять внимание на этом деликатном вопросе, я сказала:
— Очень рада… А то я так беспокоилась! Наши, конечно, все дома?
Я подняла с земли свой чемоданчик и направилась уже к дому, но Кямран схватил меня за руку.
— Зачем так спешить, Феридэ? Можно подумать, ты убегаешь от меня.
— С чего вы это взяли? Просто мне боты жмут. Да и разве мы не вместе пойдём к дому?
— Да, но дома нам придётся разговаривать при всех. А я хочу поговорить с тобой один на один.
Стараясь скрыть волнение, я сказала насмешливо:
— Воля ваша.
— Мерси. Тогда, если хочешь, не будем никому показываться и немного погуляем в саду.
Кямран крепко сжимал мои пальцы, словно боялся, что я убегу. В другой руке он держал мой чемоданчик. Мы пошли рядом, впервые с тех пор, как обручились.
Сердечко моё стучало, как у только что пойманной птицы. Но, мне кажется, если бы он даже не держал меня так крепко, я всё равно не нашла бы в себе сил убежать.
Не обмолвившись ни словом, мы дошли до конца сада. Кямран был огорчён и расстроен больше, чем я могла предполагать. Не знаю, что произошло, что изменилось в наших отношениях за последние три месяца, но в эту минуту я чувствовала себя страшно виноватой за резкость, с которой относилась к нему в последнее время.
Вечер был прекрасный, тихий, даже не верилось, что это середина зимы. Голые верхушки окрестных гор горели ярким багрянцем. Не знаю, может, природа тоже была виновата в том, что я так легко признала в душе свою вину перед Кямраном.
Сейчас мне непременно нужно было сказать Кямрану что-нибудь такое, что бы его обрадовало. Но мне ничего не приходило в голову.
Наконец, когда нам уже не оставалось ничего другого, как повернуть назад, Кямран сказал:
— Может, посидим немного, Феридэ?
— Как хочешь, — ответила я.
Впервые после обручения я обращалась к нему на «ты».
Не заботясь о своих брюках, Кямран сел на большой камень. Я тотчас схватила его за руку и подняла.
— Ты ведь неженка. Не садись на голый камень. — И, стащив с себя синее пальто, я расстелила его на земле.
Кямран не верил своим глазам.
— Что ты делаешь, Феридэ?
— Мне кажется, охранять тебя от болезней — теперь моя обязанность.
А на этот раз, наверно, кузен не поверил уже своим ушам.
— Что я слышу, Феридэ? — воскликнул он. — И это ты говоришь мне? Ведь это самые ласковые слова, которые я услышал от тебя с тех пор, как мы обручены.
Я опустила голову и замолчала…
Кямран взял с камня моё пальто и, как бы лаская, трогал рукава, воротник, пуговицы.
— Я собирался сделать тебе выговор, Феридэ, но сейчас всё забыл.
Не поднимая глаз, я ответила:
— Я же тебе ничего не сделала…
Кямран не решался подойти ко мне, боясь, что я снова стану дикой.
— Думаю, что сделала, Феридэ… Даже слишком много. Можно ли так избегать жениха? И я даже стал подозревать: уж не ошиблась ли Мюжгян?..
Я невольно улыбнулась. Кямран удивлённо спросил, почему я смеюсь. Сначала я не хотела отвечать, но он настаивал.
— Если бы Мюжгян ошиблась, — сказала я, отводя глаза в сторону, — ничего бы не было.
— Что значит ничего? То есть ты не была бы моей невестой?
Я зажмурилась и дважды кивнула головой.
— Моя Феридэ!..
Этот голос, вернее восклицание, до сих пор звенит у меня в ушах… Я подняла голову и увидела в его широко раскрытых глазах две крупные слезы.
— В один миг ты сделала меня счастливым, таким счастливым, что, умирая, я вспомню эту минуту и снова заплачу. Не смотри на меня так. Ты ещё ребёнок. Тебе не понять… Ах, я всё уже забыл!..
Кямран схватил меня за руки. Я не стала вырываться. Но слёзы брызнули у меня из глаз. Я так рыдала, что он даже испугался.
Мы возвращались назад той же дорогой. Я без конца вздыхала, громко всхлипывала, и Кямран уже не смел дотрагиваться до меня. Но я понимала, что сердце его успокоилось, и мне было радостно.
У дома я сказала:
— Ты должен пойти первым. А я умоюсь у бассейна. Что скажут наши, если увидят меня с таким лицом?
Я спросила Кямрана, словно только что вспомнила:
— Ты, кажется, собираешься в Европу? Верно ли?
— Есть такое предположение, но, откровенно говоря, оно принадлежит не мне, а моему дяде, который служит в Мадриде. Откуда тебе известно?
После некоторого замешательства я пробормотала:
— От дочери доктора.
— Как много новостей передаёт тебе дочь доктора, Феридэ!
Я ничего не ответила.
Кямран пристально смотрел мне в лицо. Я покраснела и отвернулась.
— Ну, а болезнь мамы?.. Ты это придумала?
Я опять промолчала.
— Скажи правду, Феридэ, не поэтому ли ты прискакала?
Кямран приблизился, хотел погладить меня по голове, но испугался, что я снова стану строптивой и наши отношения испортятся. Я же, напротив, уже начала привыкать к нему.
— Верно ли моё предположение, Феридэ? — повторил Кямран свой вопрос.
Я почувствовала, что могу сделать его счастливым, и утвердительно кивнула головой.
— Как чудесно!.. Как со вчерашнего дня изменилась моя судьба!
Кямран опёрся руками о спинку кресла, на котором я сидела, и склонился надо мной. В таком положении я оказалась окружённой со всех сторон. Ловкий приём!.. Он приблизился ко мне, не касаясь руками. Я забилась в кресло, свернувшись ёжиком, прижималась к спинке, втягивала голову в плечи. В руках я тискала платок, не смея взглянуть в лицо Кямрана.
— Что же предлагает твой дядя?
— Немыслимое дело. Он хочет взять меня к себе секретарём посольства. По его мнению, мужчине быть без определённой профессии или должности — большой недостаток. Я, конечно, передаю его слова. Он говорит: «Может, и Феридэ обрадуется перспективе поехать в будущем в Европу в качестве супруги дипломата…» И всё такое прочее…
После того как наша беседа приняла серьёзный характер, Кямран снял осаду, выпрямился, и я тотчас вскочила с кресла.
Разговор продолжался.
— Почему ты считаешь это предложение немыслимым делом? — спросила я. — Разве поездка в Европу не доставит тебе удовольствия?
— В этом отношении я ничего не говорю. Но сейчас я уже не волен свободно распоряжаться собой. Всё, что имеет отношение к моей жизни, мы должны обсуждать вместе. Разве не так?
— Тогда ты можешь ехать.
— Значит, ты согласна на мой отъезд из Стамбула?
— Раз для мужчины нужна какая-нибудь профессия…
— А ты поехала бы на моём месте?
— Наверно, поехала бы. И думаю, ты тоже должен так поступить.
Надо сказать, что эти слова говорили только мои губы. А про себя, в душе, я думала совсем по-другому. За мной нельзя было не признать права на такой ответ. Как иначе ответить человеку, который спрашивает: «Могу ли я оставить тебя и уехать?»
Кямрана огорчило, что я так легко согласилась на разлуку. Не глядя на меня, он сделал несколько шагов по комнате, затем обернулся и повторил:
— Значит, ты считаешь, мне надо принять дядино предложение?
— Да…
Кямран вздохнул.
— Тогда мы подумаем. У нас ещё есть время для окончательного решения.
Сердце у меня дрогнуло. Разве это «мы подумаем» не означало, что вопрос уже решён?
Я заговорила серьёзно, по-взрослому, как всегда требовали от меня:
— Не вижу в этом деле ничего заслуживающего долгих размышлений. Предложение твоего дяди поистине заманчиво. Непродолжительное путешествие — вещь неплохая.
— Ты думаешь, поездка продлится так недолго?
— Но долгой её тоже нельзя назвать. Год, два, три, ну, четыре… Время пролетит — глазом не успеешь моргнуть. Конечно, ты иногда будешь приезжать…
Я так легко считала по пальцам: один, два, три, четыре…
* * *
Через месяц мы провожали Кямрана. Пароход отходил от Галатской пристани. Все наши родственники поздравляли меня, так как это я уговорила его поехать в Европу. Только Мюжгян осталась недовольна. Она мне прислала из Текирдага письмо, в котором писала: «Ты поступила очень опрометчиво, Феридэ. Надо было воспрепятствовать поездке. Какой смысл в том, что ваши самые прекрасные годы пройдут в разлуке? Шутка ли: четыре года!»
Однако четыре года прошли гораздо быстрее, чем ожидала Мюжгян.
Кямран вернулся в Стамбул вместе с дядей, вышедшим в отставку, как раз через месяц после того, как я окончила пансион.
Окончить пансион! Когда я училась, то называла это мрачное здание «голубятником». Я говорила: «День, когда я вернусь на волю хоть с каким-нибудь дипломом в руках, будет для меня праздником освобождения!..» Но когда в одно прекрасное утро двери «голубятника» распахнулись, и я очутилась на улице в новом чёрном чаршафе, в туфельках на высоких каблуках, которые делали меня гораздо выше, я растерялась, словно не понимая, что произошло. А тут ещё тётка Бесимэ сразу же начала готовиться к свадьбе. Это окончательно лишило меня душевного равновесия.
В доме у нас до поздней ночи было полно народу: сновали маляры, плотники, портнихи, съехавшиеся родственники. Каждый был занят своим делом. Одни уже строчили приглашения на свадьбу, другие бегали по базарам и магазинам, третьи занимались шитьём.
Я пребывала в крайней растерянности и на всё махнула рукой. Я не только не помогала другим, но даже творила всякие глупости и мешала всем. У меня начался очередной приступ всевозможных безумств. Как и прежде, я водила за собой ватагу детей, гостивших у нас, переворачивала всё в доме вверх дном.
На кухне тоже шёл ремонт. Новый повар перетащил всё своё хозяйство в палатку, поставленную за домом в саду, и стряпал прямо на открытом воздухе.
Однажды под вечер я увидела, что он хлопочет возле своей палатки, печёт печенье. У меня в голове тотчас созрел дьявольский план.
— Ребята, — сказала я, — спрячьтесь за этим курятником и сидите тихо. Я стащу у повара печенье и принесу вам.
Не прошло и пяти минут, как я вернулась с полной тарелкой. Надо было тут же раздать трофеи моим маленьким друзьям, разослать их по разным уголкам сада, а тарелку спрятать в курятнике. Я не предполагала, что повар, обнаружив пропажу, кинется в погоню.
Через минуту у кухонной палатки началось светопреставление. Повар кричал:
— Клянусь аллахом, клянусь всеми святыми, я переломаю воришке кости!
Перепуганные малыши, не обращая на меня внимания, заметались по саду. Повар скоро напал на наш след и, как безумный, ринулся на нас, потрясая половником, словно дубинкой.
Этот негодный понял, что я самая старшая, оставил в покое малышей и погнался за мной. Вдруг он споткнулся обо что-то и растянулся во весь рост на земле. Это привело его в ещё большую ярость.
Повар был в доме человеком новым. Положение складывалось весьма трагически: попади я ему в руки, он огрел бы меня раза два половником, опозорил на весь свет, и тогда пойди объясняй, что я невеста.
Так как дорога к дому была отрезана, я, оглушительно крича, бросилась к воротам. На моё счастье, мадемуазель портниха, работавшая в тот день с самого утра, и её подручная Дильбер вышли в сад подышать свежим воздухом. С воплем: «Караул!» — я кинулась к портнихе и быстро юркнула за её спину.
Дильбер-калфа[20] попыталась выхватить у повара половник и закричала:
— Что ты делаешь, ашчи-баши?![21] Спятил, что ли?! Ведь эта ханым — невеста.
В другое время за слово «невеста» я бы задала портняжке Дильбер. Но в тот момент я была так испугана, что закричала вместе с ней:
— Клянусь аллахом, ашчи-баши, я невеста!
Не встречала человека более взбалмошного и упрямого, чем этот повар. Он сначала не поверил.
— Э, нет, разве невеста может быть воровкой? — Затем, немного образумившись, добавил: — Если так, браво, ханым-невеста! Только тебе придётся купить мне новые штаны. Видишь, из-за тебя я разодрал коленку.
При падении бедняга также оцарапал себе нос. Но, к счастью, за него он не требовал компенсации.
Я просила присутствующих не разглашать это происшествие, но, разумеется, комедия сделалась достоянием всех, и часто за столом родные иронически поглядывали на меня и пересмеивались.
До свадьбы оставалось три дня.
Как-то вечером, когда мы играли с детьми, прыгая через верёвку у садовой калитки, я опять подверглась нападению. На этот раз атаковала сама мадемуазель портниха, которая на днях спасла меня от повара. Шестидесятилетняя дева в очках, вот уже лет тридцать обшивающая весь наш дом, была самым деликатным и самым вежливым человеком на свете. Но в этот день даже она обрушилась на меня.
— Мадемуазель, — сказала она, — через несколько дней мы назовём вас мадам. Ну хорошо ли вы поступаете?.. Вот уже полчаса я ищу вас для последней примерки.
Конечно, и моя тётка Бесимэ была заодно с мадемуазель, её хмурое лицо не предвещало ничего хорошего.
— Пардон, мадемуазель, — оправдывалась я. — Мы были здесь. Уверяю вас, я не слышала…
В конце концов тётка не выдержала, взяла меня за подбородок, потрепала по щеке, как всегда, когда я заслуживала порицания, и сказала:
— Дитя моё, да ты и не услышишь никого из-за своего громкого голоса и смеха. Я уже начинаю бояться, как бы ты и через три дня не выкинула какой-нибудь фокус в присутствии наших гостей…
Хотя все эти дни я проказила больше, чем обычно, но сердце моё было наполнено странным волнением, мне хотелось быть обласканной, жить со всеми в ладу.
Тётка продолжала держать меня за подбородок. Я приподняла пальцами подол юбки и сделала реверанс.
— Не волнуйтесь, тётя. Осталось совсем немного. Вам придётся потерпеть всего лишь три денёчка. Тогда вы станете для меня не только тётей… Могу вас уверить, те шалости и проказы, которыми Чалыкушу донимала свою тётушку Бесимэ, Феридэ не посмеет повторить перед уважаемой ханым-эфенди!..
Глаза тётки наполнились слезами. Она поцеловала меня в щёку и сказала:
— Я всегда была тебе матерью, Феридэ, и навеки ею останусь.
Я так разволновалась, что схватила вдруг тётушку за руки и тоже поцеловала в щёку.
Когда мадемуазель подняла на руках моё белое платье, которое было почти готово, я почувствовала, что краснею. Обняв и перецеловав всех, кто был рядом, я взмолилась:
— Прошу вас, уйдите из комнаты. Я не смогу одеться у всех на глазах. Представьте себе: Чалыкушу наденет платье со шлейфом и превратится в павлина! Ах, как это смешно!.. Я, наверно, и сама буду смеяться. Как я просила разрешить мне быть на торжестве в обыкновенном платье… Но разве кто послушал?! Никому нет дела до моего горя.
Когда мадемуазель направилась ко мне с платьем, я заметалась по комнате, забилась в угол, дрожа, словно осиновый листок. Стоящие за дверью шумели, пытались ворваться в комнату. Я умоляла:
— Ещё немножко. Прошу вас, минуточку… Я всех позову.
Но домашние мне не верили, продолжали ломиться в дверь, боясь, что я их обману.
Началась борьба. Те, кто стояли за порогом, большие и малые, смеялись, лезли, толкались, распахивали дверь. Я же изо всех сил старалась сдержать натиск.
В коридоре стоял невообразимый шум от топота детских башмаков, подбитых железными подковками.
— Наступление!.. Война!.. — горланили дети.
На шум сбежались все обитатели дома.
Мадемуазель кричала через моё плечо:
— Отойдите, ради аллаха!.. Не надо!.. Платье рвётся!..
Но её никто даже не услышал.
Вдруг шум за дверью стих. Раздались шаги и голос Кямрана:
— Открой, Феридэ, это я… Мне, конечно, не запрещается… Пусти меня, я хочу тебе помочь…
Я чуть не сошла с ума.
— Пусть войдут все — это ничего!.. Но тебе нельзя!.. Уходи, ради аллаха!.. Клянусь, я буду плакать.
Кямран, не обращая внимания на мои мольбы, навалился на дверь. Обе половинки распахнулись.
Я с криком кинулась в угол комнаты, схватила какое-то пальто, закуталась в него и съёжилась…
Мадемуазель была близка к обмороку, она рвала на себе волосы и причитала:
— Пропало моё чудесное платье!..
Кямран ухватился за пальто, которым я прикрывалась, и сказал, улыбаясь:
— Пора признать своё поражение, Феридэ. Откройся, я взгляну на платье.
Казалось, я окаменела, у меня отнялся язык.
Подождав минуту, Кямран продолжал:
— Феридэ, я только что с прогулки… Очень устал. Не упрямься. Мне так хочется увидеть тебя в новом платье. Смотри, я вынужден буду прибегнуть к силе. Считаю до пяти: раз… два… три… четыре… пять…
Кямран старался считать как можно медленнее. Сказав «пять», он потянул пальто за рукав, но тут увидел моё лицо, залитое слезами, и совсем растерялся. Он с трудом вытолкал всех посторонних из комнаты, захлопнул дверь.
Мадемуазель от изумления лишилась дара речи. Кямран, кажется, был в таком же состоянии. Помолчав немного, он сказал наконец робким, удручённым голосом:
— Прости, Феридэ… Я хотел с тобой немного пошутить. Думал, у меня есть на это право… Но ты всё такой же ребёнок! Скажи, ты простишь меня?
Продолжая закрывать лицо, я ответила:
— Хорошо… Но ты сейчас же уйдёшь из комнаты.
— С одним условием. Я буду ждать тебя в конце сада у большого камня… Помнишь, однажды под вечер, четыре года тому назад, мы помирились с тобой на том месте. Сделаем и сейчас так же. Даёшь слово прийти?..
После короткого колебания я сказала:
— Хорошо, я приду… Но сейчас уходи.
Бедная мадемуазель боялась даже разговаривать с невестой, обладающей столь странным характером. Она молча раздела меня, и я снова облачилась в своё коротенькое розовое платье, а поверх надела чёрный школьный передник. Не взглянув даже на Мюжгян, я бросилась к себе в комнату и долго умывалась холодной водой, пока глаза не перестали быть красными.
Когда я спустилась в сад, уже смеркалось. Теперь мне надо было прокрасться к Кямрану.
Делая вид, будто это обычная прогулка, я прошла за кухней, перекинулась двумя-тремя словами с поваром, затем медленно направилась к воротам. План мой был таков: сначала замести следы, а затем уже вдоль забора, садом пробраться к большому камню. Но…
* * *
Наша дворовая калитка была, как всегда, открыта, и я вдруг увидела у ворот высокую женщину в чёрном чаршафе. Лицо её было скрыто под чадрой. Вид у женщины был такой, словно она хотела что-то узнать в нашем доме, но не осмеливалась войти.
Кямран давно уже ждал меня. Боясь, что под чадрой окажется какая-нибудь знакомая женщина, которая заговорит со мной и задержит, я хотела было скрыться за деревьями. Но тут незнакомка окликнула меня:
— Барышня, милая, простите за беспокойство…
Мне пришлось подойти к воротам.
— Пожалуйста, ханым-эфенди, — сказала я. — К вашим услугам. Что вам угодно?..
— Это особняк покойного Сейфеддина-паши, не так ли?
— Да, ханым-эфенди.
— А вы тоже здесь живёте, барышня?
— Да.
— В таком случае у меня к вам просьба.
— Приказывайте, ханым-эфенди.
— Мне надо поговорить с госпожой Феридэ…
Я даже вздрогнула и, чтобы не рассмеяться, нагнула голову! Меня впервые в жизни величали госпожой.
Было немыслимо сознаться, что я и есть «госпожа Феридэ». У меня не хватило смелости сделать это.
— Ну что ж, ханым-эфенди, — кусая губы, ответила я, — извольте пожаловать в дом. Вы спросите в особняке, и вам позовут госпожу Феридэ…
Женщина в чёрном чаршафе вошла в калитку и приблизилась ко мне.
— Как хорошо, что я вас встретила, дитя моё, — сказала она. — Прошу вас, помогите мне. Вы будете свидетелем моего разговора с Феридэ-ханым. Только об этом никто не должен знать.
Невозможно передать моего удивления. Было уже довольно темно, и я не могла разглядеть под чёрной чадрой лица незнакомки.
Наконец, после некоторого колебания, я сказала:
— Ханым-эфенди, я не могла сразу признаться, так как не совсем одета… Но Феридэ — это я.
— Вы та самая Феридэ-ханым, которая выходит замуж за Кямрана-бея? — взволнованно спросила женщина.
Я улыбнулась.
— В доме только одна Феридэ, ханым-эфенди.
Женщина в чёрном чаршафе вдруг замолчала. Минуту назад она с таким нетерпением хотела увидеть Феридэ, а сейчас стояла, будто истукан. В чём дело? Может, она не верила, что я — Феридэ? Или тут дело в другом?..
Стараясь скрыть удивление, я сказала:
— Жду ваших приказаний, ханым-эфенди.
Странно. Незнакомка словно воды в рот набрала.
В глубине сада я увидела скамейку и сказала:
— Хотите, пройдём в сад, ханым-эфенди… Там нас никто не потревожит, и мы спокойно поговорим.
Незнакомка продолжала хранить молчание даже тогда, когда мы сели на скамейку. Но вот, кажется, она решилась, ибо резким движением откинула вверх чадру… Я увидела умное нервное лицо. Женщине было лет под тридцать. Хотя уже порядком стемнело, в глаза сразу бросалась её мёртвенная бледность.
— Феридэ-ханым, — начала она, — я пришла сюда по поручению своей очень близкой и давней подруги. Никогда не думала, что миссия, которую я взяла на себя, окажется столь трудной… Только что я настаивала, чтобы вы позвали Феридэ-ханым, а сейчас мне хочется убежать…
Меня охватила внутренняя дрожь, сердце тревожно заколотилось. Но я почувствовала, что если не буду смелее, женщина сдержит слово и убежит. Стараясь казаться спокойной, я сказала:
— Миссия есть миссия, ханым-эфенди. Надо быть решительной. Знает ли меня ваша подруга?
— Нет… Вернее, она незнакома с вами, но ей известно, что вы невеста Кямрана-бея.
— Она знает Кямрана-бея?
Незнакомка не ответила, а я вдруг почувствовала, что не в силах спрашивать дальше. Хотя я умирала от любопытства, но, мне кажется, пожелай она действительно уйти в ту минуту, я не стала бы её задерживать.
— Слушайте меня, Феридэ-ханым… Вы не знаете, почему я вдруг заколебалась. Я думала увидеть взрослую девушку, а передо мной маленькая школьница. Я боюсь огорчить вас… Вот причина моей нерешительности.
Жалость незнакомки задела моё самолюбие и вернула силы.
Я поднялась со скамейки, прислонилась спиной к дереву, обхватила ствол руками и сказала спокойным, даже повелительным голосом:
— В таких случаях нельзя быть нерешительной. Я чувствую, вопрос важный. Поэтому лучше, если мы отбросим всякую жалость и будем говорить откровенно.
Мой храбрый вид заставил незнакомку взять себя в руки.
— Вы очень любите Кямран-бея? — спросила она.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к вам, ханым-эфенди.
— Видимо, имеет, Феридэ-ханым.
— Я вам уже сказала, ханым-эфенди, если мы не будем говорить откровенно, у нас ничего не получится.
— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Я должна вам сообщить, что, кроме вас, Кямрана-бея любит ещё одна…
— Вполне возможно, ханым-эфенди. Кямран — молодой человек, обладающий очень многими достоинствами… И нет ничего удивительного, если он приглянулся ещё какой-нибудь женщине.
Какое-то подсознательное чувство говорило мне, что вот в этот тихий летний вечер, когда даже листья деревьев не шелестели, в наш дом неожиданно ворвалась буря. И не знаю откуда, но во мне появились сила и желание противостоять этой беде.
Последнюю фразу я произнесла даже немного иронически. Женщина продолжала сидеть, только как-то странно выпрямилась, нервным жестом поправила концы своего чаршафа и стиснула руками край скамейки. Я почувствовала, что сейчас незнакомка откроет наконец, ради чего она сюда пришла.
Бесстрастным голосом, лишённым каких-либо интонаций, она сказала:
— На первый взгляд вы мне показались ребёнком, но сейчас я вижу перед собой умную взрослую девушку. Как жаль, что Кямран-бей не смог оценить вас по заслугам… Впрочем, может, он и оценил вас, но потом поддался временной слабости. Одним словом, два года назад он познакомился в Европе с моей подругой, о которой я вам сказала. Не знаю, стоит ли вам рассказывать остальные подробности?..
Я кивнула головой:
— Мне надо удостовериться в правдивости ваших слов.
— Мою подругу зовут Мюневвер. Это дочь одного из старых придворных султана. Когда-то она увлеклась одним человеком, вышла замуж, но не была счастлива. После всех потрясений бедняжка заболела. Врачи посоветовали отправить её в Европу. Новая любовь пришла в тот момент, когда она уже выздоровела и собиралась возвращаться на родину. Кямран-бей приехал в Швейцарию. Не знаю, в отпуск ли, в командировку, но знакомство их произошло там. Он приехал на неделю, а оставался там около двух месяцев. Кажется, у него была даже по этому поводу неприятность…
— С вашего позволения, один вопрос… — перебила я. — Какую цель преследует ваша подруга, желая, чтобы я обо всем узнала?
Незнакомка встала.
— А вот на это трудно ответить, — сказала она, потирая руки, затянутые в перчатки. — Сегодня Мюневвер — ваш враг.
— Помилуйте!..
— Да, это так, Феридэ-ханым. Она совсем неплохой человек. Очень впечатлительное существо. Кямран-бей для неё не случайное приключение… Она надеялась выйти за него замуж. Если искать виновного, то это Кямран-бей. Он скрыл, что дал слово другой. Моя миссия весьма неприятна. Но я взяла её на себя, так как боюсь, что эта чувствительная женщина, к тому же больная, умрёт.
— То есть умрёт, если не выйдет замуж за Кямрана?
— Зачем говорить неправду? Да. После этого известия она не сможет жить…
— Жаль бедняжку.
— Вернее, жаль вас обеих.
Я сделала предостерегающий жест рукой, давая понять, что она зашла слишком далеко, и засмеялась.
— Не трогайте меня. Думайте лучше о подруге.
— Почему же, Феридэ-ханым?.. Правда, мы много лет дружим с Мюневвер… Но вы тоже очень приятная молодая девушка и совершенно ни в чём не виноваты. И если я жалею вас…
— Этого я вам не позволю! — перебила я незнакомку ещё более решительно и строго. — Я считаю, нам не о чем больше говорить.
Во время разговора незнакомка несколько раз открывала и закрывала свой ридикюль, словно собиралась что-то достать. Видя, что я хочу оборвать беседу, она вынула смятый листок бумаги и протянула мне.
— Феридэ-ханым, я боялась, что вы усомнитесь в правдивости моих слов, поэтому захватила письмо Кямрана-бея. Не знаю, возможно, оно вас расстроит…
Сначала я хотела отстранить письмо рукой, но потом испугалась, что поступаю неверно, и взяла.
— Хотите, я оставлю его?.. Потом прочтёте. Оно уже не нужно моей подруге.
Я пожала плечами:
— Да и мне оно не пригодится. А для вашей подруги это память… Пусть лучше письмо останется у неё. Только позвольте, я быстренько пробегу его глазами.
Было уже совсем темно. Я вышла из-за деревьев на аллею и поднесла письмо к глазам. Почерк был знаком.
«Мой жёлтый цветок!» — начиналось оно. Затем следовал ряд поэтических сравнений, из которых явствовало, что подобно тому, как землю на восходе заливает чистый предутренний свет, так и «жёлтый цветок» своим появлением озарял его сердце лучезарным сиянием… «…в моей душе жил́а непонятная радость, предчувствие чего-то необычайного, что должно со мной произойти…» — писал Кямран. И, наконец, предчувствие сбылось: однажды вечером в саду отеля он увидел в электрическом свете «жёлтый цветок».
Мои глаза метались по письму, строчки сливались, так как уже окончательно стемнело. Я совсем не запомнила содержания. Но конец письма я перечитала несколько раз, и он навеки врезался в мою память.
«…Сердце моё было пусто, во мне жил́а потребность любить. Когда я увидел перед собой вас, тоненькую, высокую, голубоглазую, жизнь мне представилась в другом свете…»
Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговорила дрожащим голосом:
— Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что…
Я вздрогнула и протянула ей письмо.
— Откуда вы взяли? Чему здесь огорчаться? В этой истории нет ничего необычного. Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. А сейчас разрешите попрощаться.
Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнула меня:
— Феридэ-ханым, простите, ещё на минуточку… Что же мне сказать своей подруге?
— Скажите, что вы выполнили свою миссию. Остальное её не касается. Вот и всё.
Незнакомка говорила что-то ещё, но я не стала слушать и скрылась за деревьями.
Не знаю, сколько ждал меня Кямран у большого камня, которому не суждено было стать свидетелем нашего примирения, но, думаю, он был ошеломлён, когда, наконец, устав ждать, пришёл в мою комнату и прочёл несколько строк, нацарапанных на разлинованном листе школьной тетрадки: «Кямран-бей-эфенди, мне всё известно о вашем романе с «жёлтым цветком». Мы не увидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Б…, сентябрь 19… г.
— С тех пор как ты приехала, ты только и делаешь, что пишешь, пишешь дни и ночи напролёт… Ну что это за бесконечное писание? Может, скажешь, письмо? Письма в тетрадках не пишут. Скажешь, книга? Тоже нет. Мы знаем, книги пишут длинноволосые и бородатые улемы[22]. А ты всего-навсего девчонка и ростом-то с ноготок. Ну что ты там можешь писать, вот так без отдыха?
Этот вопрос задал мне старый номерной Хаджи-калфа. Больше часа он мыл полы в коридоре гостиницы, мурлыча себе под нос какую-то песенку, и теперь, утомившись, заглянул ко мне, чтобы, как он сам говорит, «перекинуться двумя строчками разговора».
Взглянув на него, я расхохоталась.
— Что за вид, Хаджи-калфа?
Обычно Хаджи-калфа ходил в белом переднике, а сегодня на нём было стародавнее энтари[23], с разрезами по бокам. Волоча за собой босыми ногами тряпку, он, чтобы не упасть, опирался на толстую палку.
— Что поделаешь? Занимаюсь женским делом, потому и оделся по-женски.
Если не считать приезжей из соседнего номера, с которой я иногда разговаривала, Хаджи-калфа был моим единственным собеседником. Правда, в первые дни он избегал меня, а если заходил по какому-нибудь делу в номер, то хлопал дверью и говорил:
— Это я. Покрой голову.
Я шутливо отвечала:
— Ну что ты, дорогой Хаджи-калфа! В чём дело? Ради аллаха… Какие между нами могут быть церемонии?
Сердитое лицо старика хмурилось ещё больше.
— Э-э! Ничего-то ты не понимаешь, — ворчал он. — Разве можно внезапно, без предупреждения, входить к наречённым ислама…
«Наречённые ислама», вероятно, означало «женщины». Я не спрашивала об этом Хаджи-калфу, так как разговаривать на подобную тему не позволяла мне гордость учительницы. И всё-таки однажды в шутливом тоне я объяснила ему бессмысленность столь «почтительного» обращения. Теперь Хаджи-калфа стучит в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
Видя, что я не перестаю подшучивать над ним, Хаджи-калфа хотел было обидеться, но раздумал.
— Ты нарочно так говоришь, чтобы рассердить меня. Но я не рассержусь… — Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
— Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате. Пошути немного, посмейся, это не грех… Вот подружимся как следует — я тебе ещё спляшу что-нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна, ханым?
Как же объяснить Хаджи-калфе, чт́о я пишу?
— У меня почерк скверный, Хаджи-калфа. Приходится упражняться, чтобы ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
Хаджи-калфа облокотился на палку, словно позировал фотографу, в глазах его засветилась добрая улыбка.
— Обманываешь, девчонка! Эх, знала бы ты, чего только не повидал в жизни Хаджи-калфа! Видел людей, которые, точно каллиграфы, почерком «сюлюс»[24] пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит. А есть такие, что пишут криво да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вот из них-то толк и получается. Знала бы ты, сколько я подмёток истёр, прислуживая в разных учреждениях; каких только чиновников мы не видели на своём веку! А у тебя какое-то горе… Да! Горе-то горе, но нас это не касается. Только, когда пишешь, старайся не пачкать пальцы чернилами. Вот это твоим школьникам может показаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
Проводив Хаджи-калфу, я опять села за стол, но работать больше не могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
Хаджи-калфа прав. Раз уже я взрослый человек, да ещё учительница, которая не сегодня-завтра приступит к занятиям, нужно следить за собой, чтобы не осталось в поведении ничего детского, ни одной чёрточки. В самом деле, о чём говорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах, хотя Хаджи-калфа ничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над своим дневником, особенно по ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И меня обступают люди, которых не суждено больше встретить. Разве все это не связано с чернильными пятнами? И ещё одну фразу Хаджи-калфы я никак не могу забыть: «Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате…»
Неужели, вырвавшись наконец навсегда из клетки, я всё-таки кажусь кому-то птицей в заточении? Это, конечно, не так.
Для меня в слове «птица» заключен особый смысл. Для меня птица — это прежняя Чалыкушу, которая хочет расправить свои перебитые крылья и разжать сомкнутый клюв. Если Хаджи-калфа позволит себе и впредь разговаривать в таком тоне, боюсь, наши отношения могут испортиться.
Откровенно говоря, приходится напрягать последние силы, чтобы ежедневно заполнять страницы дневника; как трудно возвращаться к прошлому, в тот отвратительный мир, который остался позади…
***
В памятный вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой, в коридоре меня встретила тётка. Я не успела спрятаться в тёмный угол, и тётка заметила меня.
— Кто это? — крикнула она. — Ах, это ты, Феридэ? Почему прячешься?
Я стояла перед ней и молчала. В темноте мы не видели друг друга.
— Почему ты не идёшь в сад?
Я продолжала молчать.
— Опять какая-нибудь шалость?
Казалось, чья-то невидимая рука сжимает мне горло, стараясь задушить.
— Тётя… — с трудом вымолвила я.
О, если бы тётка в ту минуту сказала мне ласковое слово, погладила, как обычно, по щеке, я бы, наверное, со слезами кинулась ей в объятья и всё рассказала.
Но тётка ничего не понимала.
— Ну, что там у тебя ещё за горе, Феридэ?
Так она говорила обычно, когда я приставала к ней с какой-нибудь просьбой. Но тогда мне показалось, что этими словами она хочет сказать: «не хватит ли наконец?!»
— Нет, ничего, тётя, — ответила я. — Позвольте, я вас поцелую.
Всё-таки тётка была для меня матерью, и я не хотела с ней расставаться, не поцеловав на прощанье. Не дожидаясь ответа, я схватила в темноте её за руки и поцеловала в обе щеки, а потом в глаза.
В комнате у меня всё было перевёрнуто вверх дном. На стульях валялась одежда. Из ящиков открытого шкафа свешивалось бельё. Девушка, решившаяся на столь смелый шаг, не должна была оставлять, как неряха школьница, свою комнату в таком виде. Но что поделаешь? Я торопилась.
Я не зажигала лампу, так как боялась, что кто-нибудь заметит в окне свет и придёт. В темноте я кое-как нацарапала Кямрану несколько прощальных слов, затем достала из шкафа свой диплом, перевязанный красной лентой, несколько безделушек, дорогих мне как память, да кольцо и серёжки, оставшиеся от матери, и всё сложила в школьный чемоданчик.
Наверно, вот так поступали приёмные дети, покидая чужой дом. Подумав об этом, я горько улыбнулась.
Куда идти? Это пришло мне в голову только на улице. Да, куда я могла пойти? Утром было бы легче. В мыслях рождались какие-то смутные планы. Главное — пережить ночь. Но где укрыться в такой поздний час? Кажется, всё было предусмотрено, но не могла же я с чемоданом в руках до утра бродить одна по полям! В доме, конечно, вскоре поднимется переполох. В полицию, возможно, не обратятся, боясь позора, но поиски, несомненно, начнутся. Поезд, экипаж, пароход — всё это отпадало. Так слишком быстро нападут на мой след.
Теперь, когда я решила жить самостоятельно, ничто не могло принудить меня вернуться в ненавистный дом. Но моё решение родные могли счесть за детское безрассудство, за каприз взбалмошной девчонки и понапрасну только мучили бы себя и меня.
Я знала, что письмо, которое напишу завтра тётке, заставит их отказаться от поисков, и они уже больше никогда не упомянут моё имя!
Сначала я подумала о подругах, живущих поблизости. Они, конечно, могли принять меня хорошо. Но им мой поступок мог показаться непонятным, даже неблаговидным. Они побоялись бы себя скомпрометировать, приютив меня хотя бы на одну ночь. К тому же мне пришлось бы как-то объяснять столь необычный визит. Нет, у меня не хватило бы сил отчитываться перед чужими людьми, выслушивать их наставления. Наконец, знакомые, о которых я в первую очередь вспомнила, были известны также и моим домашним. Они кинулись бы искать меня прежде всего у них. Да и родители подружек не стали бы обманывать моих родственников, они не сказали бы им: «Её здесь нет».
Идти по проспекту, ведущему к станции, было опасно, и я свернула в улочку Ичеренкёйя. Темнота становилась непроницаемой. Мной овладела растерянность, в душу закрадывался страх, и вдруг я вспомнила про нашу старую знакомую, переселенку с Балкан, которая лет восемь — десять тому назад была кормилицей у моих дальних родственников. Она жила на Сахрайиджедит и часто наведывалась к нам в особняк.
В прошлом году, возвращаясь как-то после длительной вечерней прогулки, мы зашли к ней и с полчаса отдыхали у неё в саду. Она любила меня, я всегда дарила ей кое-какие старые вещи. Можно было, пожалуй, эту ночь провести у неё дома, и никто бы не додумался искать меня там.
По улице проезжала повозка. Я хотела было её остановить, но потом раздумала: слишком опасно, да и мелких денег у меня не было. Волей-неволей пришлось идти пешком. Завидев в темноте какую-нибудь тень или услышав шаги, я начинала дрожать и застывала на месте. Любой заподозрил бы неладное, увидев ночью одинокую женщину на безлюдной загородной дороге. К счастью, мне никто не встретился. Только около какого-то сада навстречу мне вышло несколько пьяных мужчин, горланивших песни, но всё обошлось благополучно, я перелезла через низенькую садовую изгородь и переждала, пока гуляки пройдут мимо. На моё счастье, в саду не оказалось собаки, а не то мне пришлось бы худо.
Уже на улице Сахрайиджедит я встретила сторожа, который устало волочил по мостовой свою палку. Но и тут мне повезло, он не заметил меня и свернул в тёмный переулок.
Увидев меня, кормилица и её старый муж были несказанно удивлены. Я рассказала им небылицу, которую придумала по дороге:
— Мы с дядей, старшим братом матери, возвращались из Скутари, но у экипажа сломалось колесо. В такой поздний час другого экипажа найти не удалось; пришлось возвращаться пешком. Издали мы увидели огонёк в вашем окне. Дядя сказал: «Ступай, Феридэ. Это не чужие. Переночуй у кормилицы, а я зайду к своему товарищу, который живёт поблизости».
Мой рассказ был не очень складен. Пожалуй, эти простодушные люди не очень поверили ему, однако приютить у себя на ночь «госпожу» было для них большой честью, и они не досаждали мне расспросами.
На следующее утро чистенькая, пахнущая цветочными духами постель, приготовленная бедной кормилицей для меня, была пуста. Если женщина и заподозрила неладное, то было уже поздно, птица улетела.
В ту ночь, потушив лампу и уставившись в темноту, я разработала подробный план, в котором основное место отводилось моему диплому, перевязанному красной ленточкой. До того дня я считала, что ему суждено валяться да желтеть в шкафу, но теперь все мои надежды и чаяния были связаны с этой бумажкой, о которой посторонние отзывались весьма похвально. И вот благодаря диплому я смогу работать учительницей в каком-нибудь вилайете[25] Анатолии и быть всю жизнь среди детей, весёлой и счастливой.
До отъезда из Стамбула я решила укрыться в Эйюбе у Гюльмисаль-калфы, старой черкешенки, которая была нянькой моей покойной матери. Когда мать выходила замуж, Гюльмисаль пристроилась помощницей у старой надзирательницы из Эйюба.
Она очень любила мою мать и терпеть не могла тёток, которые платили ей тем же. Пока была жива бабушка. Гюльмисаль иногда приходила в особняк, приносила мне пёстрые, разноцветные игрушки, которые продавались только в Эйюбе. Но после смерти бабушки няня перестала у нас появляться, и тётки тотчас забыли о ней. Не знаю причины этой неприязни, но мне кажется, в прошлом у них были какие-то счёты.
Словом, для меня во всём Стамбуле не было места надёжнее, чем дом Гюльмисаль-калфы.
Я была уверена, что, получив моё письмо, содержание которого представлялось мне всё отчётливее, тётка только всплакнёт. Это ничего! Ну, а что касается подлого сыночка? Думаю, совесть не позволит ему показаться мне на глаза (человек как-никак), даже если он выследит моё местопребывание.
Рано утром я подошла к дому Гюльмисаль. Калитка оказалась открытой, хозяйка мыла каменный дворик. Выкрашенные хной волосы выбивались у неё из-под платка, на босых ногах были банные чувяки.
Я остановилась у калитки и молча наблюдала за нею. Лицо моё было плотно закрыто чадрой. Гюльмисаль не могла узнать меня.
— Вам что-нибудь надо, ханым? — спросила она, растерянно тараща поблёкшие голубые глаза.
Судорожно глотнув несколько раз воздух, я спросила:
— Дады[26], не узнаёшь?
Мой голос неожиданно поразил Гюльмисаль, она отпрянула, словно в испуге, и вскрикнула:
— Аллах всемогущий!.. Аллах всемогущий!.. Открой лицо, ханым!
Я поставила чемоданчик и откинула чадру.
— Гюзидэ! — глухо вскрикнула Гюльмисаль. — Моя Гюзидэ пришла!.. Ах, дитя моё!.. — Она бросилась ко мне и обняла слабыми руками со вздутыми венами.
Слёзы ручьём текли по её лицу.
— Ах, дитя моё!.. Ах, дитя моё!.. — всхлипывала она.
Мне была понятна причина такого волнения. Говорили, что с возрастом я всё больше походила на покойную мать. Одна её давняя подруга часто говорила:
— Не могу без слёз слушать Феридэ. Голос, лицо — совсем Гюзидэ в двадцать лет.
Вот почему так разволновалась Гюльмисаль-калфа. До этой встречи я никогда не думала, что слёзы на глазах у женщины могут доставить мне столько радости.
Я помню мать как-то очень смутно. Неясный образ её, всплывающий в моей памяти, можно сравнить, пожалуй, со старым запылённым портретом, где краски потускнели, а контуры стёрлись, — с портретом, который давно уже висит в забытой комнате. И до того дня этот образ не пробуждал во мне ни грусти, ни чувства любви. Но когда бедная, старая Гюльмисаль-калфа закричала: «Моя Гюзидэ!» — со мной произошло непонятное: перед глазами вдруг возник образ матери, защемило сердце, и я заплакала навзрыд, приговаривая: «Мама!.. Мамочка!»
Несчастная черкешенка, забыв про своё горе, принялась утешать меня.
Я спросила сквозь слёзы:
— Скажи, Гюльмисаль, я очень похожа на маму?
— Очень, дочь моя! Увидев тебя, я чуть с ума не сошла. Мне почудилось, будто это Гюзидэ. Да пошлёт тебе аллах долгой жизни!
Через минуту Гюльмисаль, заливаясь слезами, раздевала меня, как ребёнка, в своей комнате, окна которой выходили в выложенный камнями дворик.
Никогда не забуду радости первых часов пребывания в её маленькой комнатушке с батистовыми занавесками на окнах. Гюльмисаль раздела меня и уложила в кровать, застелённую тканым покрывалом. Я положила голову к ней на колени, и она гладила моё лицо, волосы и рассказывала о матери. Она рассказывала всё по порядку, начиная с той минуты, когда впервые взяла на руки новорождённую, завёрнутую в синий головной платок, и кончая днём разлуки.
Потом и мне пришлось всё рассказать, и я выложила Гюльмисаль мои злоключения. Сначала она слушала с улыбкой, будто детскую сказку, лишь часто вздыхала, приговаривая: «Ах, дитя моё!» Но когда я дошла до описания событий минувшего дня и своего побега, заявив при этом, что ни за что не вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась:
— Ты поступила как маленькая, Феридэ… Кямран-бей достоин осуждения, но он раскается и больше такого не сделает…
Разве можно было доказать ей, что я права в своём возмущении?
— Гюльмисаль-калфа, — сказала я под конец. — Моя милая старая Гюльмисаль, не пытайся меня разубедить. Напрасный труд. Я поживу у тебя несколько дней, а потом уеду в чужие края, где буду трудом своих рук добывать средства к жизни!
Глаза старой черкешенки наполнились слезами. Она гладила мои руки, подносила их к губам, прижимала к щеке и говорила:
— Могу ли я не жалеть эти ручки?
Я усадила старую Гюльмисаль к себе на колени и стала её укачивать, гладить её морщинистые щёки…
— Пока что этим рукам не грозит большая опасность. Что им придётся делать? Разве только трепать за уши проказливых малышей.
Я так весело расписывала будущую жизнь в Анатолии, так увлекательно рассказывала, как буду там учительствовать, что в конце концов моё восторженное настроение передалось и Гюльмисаль-калфе. Она вынула из стенной ниши маленький Коран, завёрнутый в зелёный муслин, и поклялась на нём, что никому не выдаст меня, и если кто-нибудь из наших придёт к ней искать меня, то уйдёт ни с чем.
В тот день до самого вечера мы занимались с Гюльмисаль домашними делами. Раньше я жила на всём готовом, мне ни разу не пришлось сварить себе даже яйца. Теперь всё должно было измениться. Разве я могла нанять повара или служанку? Пока рядом Гюльмисаль-калфа, мне надо учиться у неё вести хозяйство, стряпать, мыть посуду, стирать и, хоть стыдно признаться, штопать чулки.
Я разулась и сразу же принялась за дело. Не обращая внимания на крики Гюльмисаль-калфы, достала из колодца несколько вёдер воды и вымыла в комнате пол, вернее, залила его как следует водой. После этого мы сели с Гюльмисаль у колодца и стали чистить овощи.
Легко сказать — «чистить овощи», но какая это, оказывается, тонкая работа! Увидев, как я чищу картофель, Гюльмисаль закричала:
— Дочь моя, ты полкартошки срезаешь с кожурой!
Я удивлённо поглядела на неё:
— А ведь верно, Гюльмисаль, хорошо, что сказала. Эдак я до конца жизни выбрасывала бы зря половину картошки, которую покупала бы на свои трудовые гроши.
В кармане у меня лежала маленькая книжка, куда я решила записывать всё, чему научусь у Гюльмисаль-калфы.
Вопросы так и сыпались на старую черкешенку:
— Дады, сколько стоит одна картофелина?
— На сколько сантиметров, самое большое, надо срезать картофельную шелуху?
— Дады, сколько вёдер воды нужно, чтобы вымыть пол?
В ответ на мои вопросы Гюльмисаль только смеялась до слёз. Не могла же я обучить неграмотную черкешенку новым методам преподавания!
Домашняя работа развлекла меня. Я радовалась: боль вчерашних потрясений начала утихать.
Поставив кастрюли на огонь, мы сели в кухне на чистые циновки.
— Ах, дорогая Гюльмисаль, кто знает, как прекрасны места, куда я поеду! Арабистан мне помнится смутно. Анатолия, конечно, во много раз крас́ивее. Говорят, анатолийцы совсем не похожи на нас. Сами они, говорят, совсем нищие, но зато сердцем богаты, да ещё как богаты!.. У них никто не посмеет попрекнуть совершенным благодеянием не то что бедного сиротку-родственника, но даже своего врага. У меня там будет маленькая школа, я её украшу цветами. А ребят будет в школе целый полк. Я велю им называть себя «аблой». Детям бедняков я буду собственными руками шить чёрные рубашки. Ты скажешь: какими там руками?.. Не смейся. Я и этому научусь.
Гюльмисаль то смеялась, то вздыхала и хмурилась.
— Феридэ, дитя моё, — вдруг начинала она, — ты ступаешь на неверный путь…
— Посмотрим ещё, кто из нас ступил на неправильный путь.
Покончив с хозяйственными делами, я написала тётке грозное письмо. Вот отрывок из него:
«…Буду откровенна с тобой, тётя. Кямран никогда не сказал мне ничего плохого. Это слабый, ничтожный, неприятный человек. Я всегда видела в нём маменькиного сыночка, бесхарактерного, самовлюблённого, избалованного и бездушного. Стоит ли перечислять его добродетели? Он никогда мне не нравился. Я не любила его и вообще никогда не питала к нему никаких чувств. Ты спросишь, как же в таком случае я соглашалась выйти за него замуж? Но всем известно, что чалыкушу — птичка глупая. Вот и я совершила глупость и, к счастью, вовремя опомнилась.
Вы все должны понять, какое страшное несчастье для вашего счастливого семейства могла принесли девушка, так плохо думающая о вашем сыне. И вот сегодня, расставшись наконец с вами, оборвав все связи, я предотвратила это несчастье и тем самым частично отплатила вам за то добро, которое видела все эти годы в вашем доме.
Я надеюсь, после этого письма даже имя моё будет для вас равносильно непристойности. И ещё вам следует знать: неблагодарная, невоспитанная девчонка, которая без зазрения совести пишет столь гнусные слова, может подраться, как прачка, если вы вдруг заявитесь к ней. Поэтому самое лучшее — забыть всё, даже наши имена. Представьте, что Чалыкушу умерла, как и её мать. Можете пролить над ней две-три слезинки, это не моё дело. Только не вздумайте оказывать мне какую-нибудь помощь. Я с отвращением отвергну её. Мне двадцать лет. Я самостоятельный человек и буду жить так, как захочет моё сердце…»
Мне всегда будет стыдно, я всегда буду плакать, вспоминая это бессовестное письмо. Но так было нужно. Иначе я не смогла бы помешать тётке разыскивать меня, возможно даже преследовать. Пусть лучше она сердится и злится, но не тоскует.
***
На следующий день, сдав собственноручно письмо на почту, я отправилась в министерство образования. На мне был просторный чаршаф старухи Гюльмисаль, лицо плотно закрывала чадра. Я была вынуждена так одеться: во-первых, я боялась, что меня могут узнать на улице, во-вторых, мне говорили, что в министерстве образования не очень доверяют учительницам, которые разгуливают с открытыми лицами.
По дороге в министерство я была смелой и жизнерадостной. Мне казалось, дело разрешится весьма просто, какой-нибудь служащий отведёт меня к министру, и тот, как только увидит мой диплом, скажет: «Добро пожаловать, дочь моя! Мы как раз ждём таких, как вы», — и тотчас направит меня в самый цветущий уголок Анатолии. Однако, едва я переступила порог министерства, как настроение моё изменилось, меня охватили волнение и страх.
Извилистые коридоры, какие-то бесконечные лестницы от первого этажа до самой крыши, и всюду толпы народу. Все вопросы застряли у меня в горле, я только растерянно оглядывалась по сторонам.
Справа над высокой дверью мне бросилась в глаза дощечка с надписью: «Секретариат министерства». Разумеется, кабинет министра должен быть там. Перед дверью, в старом сафьяновом кресле, у которого из дыр торчали пружины, сидел пышно разодетый служитель с золотыми галунами на манжетах. У него был такой важный вид, что посетители имели все основания принять его за самого министра.
Робким, нерешительным шагом я подошла к нему и сказала:
— Я хочу видеть назыр-бея[27].
Служитель поплевал на пальцы, подкрутил кончики длинных светло-каштановых усов, смерил меня царственно-надменным взглядом и медленно спросил:
— А для чего тебе назыр-бей?
— Хочу попросить у него назначения… Я учительница.
Служитель скривил губы, чтобы посмотреть, какую форму приняли кончики его усов, и ответил:
— По таким делам назыр-бея не беспокоят. Ступай оформись в кадровом отделе.
Я осведомилась, что значит «оформиться в кадровом отделе», но служитель не счёл нужным мне отвечать и гордо отвернулся.
Я показала ему под чадрой язык и подумала: «Если таков слуга, каков же его хозяин? Что же делать?»
Вдоль лестничной решётки стояло штук десять вёдер. На них лежала длинная доска, похожая на ту, что была у нас в саду на качелях. Таким образом, получилась странная скамейка. На ней сидели мужчины и женщины.
Моё внимание привлекла пожилая женщина с фарфоровыми голубыми глазами, голова её была покрыта чёрным шерстяным чаршафом, заколотым булавкой под подбородком. Я подошла к ней и рассказала о своих затруднениях. Она сочувственно посмотрела на меня.
— Видно, вы новичок в этом деле. Нет ли у вас знакомых в министерстве?
— Нет… Впрочем, может, и есть, но я не знаю. А зачем это нужно?
Судя по всему, голубоглазая учительница была опытной женщиной.
— Это вы поймёте позже, дочь моя, — улыбнулась она. — Пойдёмте, я отведу вас в отдел начального образования. А потом постарайтесь увидеть господина генерального директора.
Заведующий отделом начального образования оказался большеголовым смуглолицым мужчиной с чёрной бородкой и густыми бровями; лицо его было тронуто оспой. Когда я вошла в кабинет, он беседовал с двумя молодыми женщинами, которые стояли перед его письменным столом. Одна из них трясущимися руками доставала из портфеля какие-то измятые бумажки и по одной раскладывала на столе.
Заведующий брал бумаги, небрежно вертел их в руках, рассматривая подписи и печати, потом сказал:
— Пойдите, пусть вас отметят в канцелярии.
Женщины попятились назад, подобострастно кланяясь.
— Что вам угодно, ханым?
Вопрос адресовался ко мне. Я принялась, запинаясь, кое-как излагать своё дело. Неожиданно заведующий прервал меня.
— Хотите учительствовать, не так ли? — спросил он сердито. — У вас есть ходатайство?
Я растерялась ещё больше.
— То есть вы хотите сказать, диплом?
Заведующий нервно скривил губы в презрительную усмешку и кивнул головой худощавому мужчине, сидевшему в углу.
|
The script ran 0.013 seconds.