Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Павел Петрович Бажов - Уральские сказы [1936-1950]
Известность произведения: Высокая
Метки: child_tale, prose_classic, sf_fantasy, Детская, Сборник, Сказка

Аннотация. Настоящее издание сочинений П. П. Бажова печатается в трех томах. Первый том состоит в основном из ранних сказов Бажова, написанных и опубликованных им в предвоенные годы и частично во время Великой Отечественной войны. Сюда относятся циклы полуфантастических сказов: о Хозяйке Медной горы и чудесных мастерах; старательские — о Полозе, змеях — хранителях золота и о первых добытчиках; легенды о старом Урале. Второй том содержит сказы, опубликованные П. Бажовым в конце войны и в послевоенные годы. Написаны они в более строгой реалистической манере, и фантастических персонажей в них почти нет. Тематически повествование в этих сказах доходит до наших дней. В третий том входят очерковые и автобиографические произведения писателя, статьи, письма и архивные материалы.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Так они и лежали у Фабержея в запасе и долежали до того году, как самое высокое французское начальство к царю в гости приехало. И приехал с этим начальством мастер, который по брильянтовой плавке отличался. Петергофским мастерам по гранильному и камнерезному делу да и фабержеевым тоже охота была этого приезжего кое о чем поспрошать. Вот они ходили за ним, все едино, как женихи за невестой, угодить старались. Кто-то придумал показать каменные поделки в царском дворце. Разрешили им. И вот в числе тех поделок увидел приезжий мастер евлахины крышки. Подивился красоте камня, вздохнул, да и говорит в том смысле: – Ловко, дескать, вашим-то! Режь камень без всякой выдумки, и вон какое диво само выходит. Наши мастера объясняют, что дело не столь просто, потому – камень из кусочков складывают. – Про это, – отвечает, – знаю. Дело, конечно, мешкотное, а все-таки хитрости тут нет, коли под рукой любого узору камешок имеется. Один мастер на это возьми и скажи: – У нас на фабрике насчет этих крышек еще спор был: из природного они камня али из сделанного. Французского мастера такими словами будто подстегнуло: всю степенность потерял, забегал, засуетился, спрашивает: кто так говорил? почему? какие приметки сказывал? чем дело решилось? А пуще того добивался, где тот мастер живет, который крышки делал. Дивился, понятно, что никто об этом толком сказать не умеет. Одно говорят, – доверенный привез с какого-то заводу. Сказывал, что мастер мужик с пружинкой: не по месту заденешь, так и по лбу стукнуть может, а как прозванье мастеру – не говорил. Надо, дескать, у этого доверенного и спросить только он в отлучке по хозяйским делам. На другой день приезжий мастер прибежал к Фабержею на фабрику и давай опять про крышки спрашивать. Старый малахитчик не потаился, сказал, в чем сумленье поимел. Другие мастера опять заспорили, всяк свое доказать желает. Тут сам Фабержей прибежал, послушал, пострекотал с приезжим по-своему, по-французскому, и велел принести запасные крышки. – Чем, – говорит, – попусту время терять, давай-ко отпилим у крышек правые уголышки, которые на волю, да опробуем их как следует. Крышкам от того изъяну не будет, потому как можно на тех местах закругленье дать либо их украшеньем прикрыть, зато в точности узнаем, какой это камень: природный али сделанный? Живо опилили уголышки и давай пробовать на кислоту на размол, по весу. Однем словом, всяко старались, а до дела не дошли. На то вышло, что состав малахитовый, а полностью сходства нет. К тому все-таки склонились – не зря старик-малахитчик сомневался: что-то не так. Французскй мастер в этом деле больше всех старался и книжки каких-то притащил, по ним глядел. А как вышло это решенье, что камень сделанный, сейчас в контору побежал. Там, дескать, беспременно фамилия мастера должна быть. В конторе, верно, расписка оказалась: получено-де за четыре малахитовые доски такой-то меры две тысячи рублей и крючок вроде подписи поставлен, даром что Евлаха грамоте не разумел, а ниже писарь подписался, и волостною печатью шлепнуто. Доверенный, известно, по правилу воровал: Евлахе заплатил восемь сотен, писарю сунул одну либо две, остаток себе в карман. Послали этому доверенному телеграмму, чтоб полное имя и местожительство мастера дал, который крышки на царский альбом делал. Доверенный, видно, испугался, не открылось ли мошенство, – не отвечает. Другую телеграмму послали, третью-все молчит. Тогда хозяин сам ему строгое письмо написал, дескать, «что это такое? Как ты смеешь меня перед приезжим гостем конфузить?» Тогда уж доверенный отписал – завод такой-то, мастера там все знают, а как его полное имя – не упомнит, заводские больше зовут его Евлахой. Как получили это письмо, француз живенько собрался – и на поезд. Из городу прикатил на тройке, остановился на ямской квартире и первым делом спрашивает, где мастер по малахиту живет. Ему сразу сказали – в Пеньковке, пятые или там девятые ворота от большого заулка направо. На другой день этот приезжий пошел, куда ему сказывали. Одежа, конечно, французского покрою, ботинки желтые, перчатки по летнему времени зеленые, на голове шляпа ведерком, а вся белая, только лента по ней черного атласу. В нашем заводе отродясь такой не видали. Ребята, понятно, сбежались, дивятся на этого барина в белой шляпе. Вот дошел француз до Пеньковки. Видит – улица не из тех, где добрые дома стоят. Посомневался, спрашивает. – Где тут мастер живет, который по малахиту работает? Ребята рады стараться, наперебой кричат, пальцами показывают – вон-де в той избе дедушко Евлампий проживает. Француз поглядел, вроде как удивился, все-таки в ограду зашел. Видит – на крылечке сидит старик: из себя рослый, на лицо тончавый и похоже – хворый. Седая, борода лопатою, и маленько она зеленым отливает. Одет, конечно, по-домашнему: в тиковых подштанниках, в калошах на босу ногу, а поверх рубахи жилеточка старенька, вся в пятнах от кислоты. Сидит этот старик и ножичком вырезывает из сосновой коры что-то, а парнишко, видно внучонок, наговаривает: – Ты, дедо, сделай, чтобы лучше митюнькиного наплавочек (напечатано так! – прим. ск.) был. Ладно? Домашние, какие в ограде на то время случились, забеспокоились, а Евлаха сидит себе, будто его дело не касается. У него, видишь, повадки не было перед городскими заказчиками лебезить, в строгости их держал. Заграничный мастер постоял у ворот, поогляделся, подошел ко крылечку, снял свою белую шляпу и спрашивает по всей французской вежливости. Дескать, дозвольте спросить, можно ли видеть каспадин мастер Ефляк, который делает из малякит. Евлаха слышит по разговору, – чужеземный какой-то пришел, и говорит дружественно: – Гляди, коли надобность имеется. Я вот и есть мастер по малахиту. На весь завод один остался. Старики, видишь, поумирали, а молодые еще не дошли. Только, конечно, меня не Фляком зовут, а попросту Евлампий Петрович, прозваньем Железко, а по книгам пишусь Медведев. Француз, конечно, понял с пятого на десятое, а все-таки толовой замотал, перчатку зеленую сдернул, здоровается с Евлахой за руку, а сам наговаривает в том смысле, что напредки, дескать, будем знакомы. Простите-извините, не знал, как назвать, звеличать. И про себя тоже объяснил, что он мастер по брильянтовому делу. Евлаха похвалил это. – Что ж, – говорит, – камешок ничем не похаешь. Недаром он самой высокой цены, потому – глаз веселит. Известно, всякому камню свое дано. Наш вон много дешевле, а в сердце весну делает, радость человеку дает. Француз опять головой мотает и по-своему лепечет: Рад-де побеседовать. Нарочно для того из французской стороны приехал. А Евлаха пошутил: – Милости просим, коли с добрым словом, а ежели с худым, так ворота у меня не заперты, выйти свободно. Повел Евлаха приезжего в избу. Велел снохе самоварчик сгоношить, полштофа на стол поставил. Однем словом, принял гостя по-хорошему. Побалакали они тут, только заграничный мастер ту линяю гнет, чтобы мастерскую у Евлахи поглядеть. Евлахе это подозрительно показалось, только он виду не подал и говорит: – Отчего не поглядеть? Не фальшивы монетки, поди-ко, делаю. Поглядеть можно. Ну, вот. Повел Евлаха приезжего мастера на огород. Там у него малуха была. Избушка, известно, небольшая. Дверцы хоть широконькие, а без наклону не пройдешь. Ну, француза это не держит: не боится свою белую шляпу замарать, вперед хозяина лезет. Евлахе это не поглянулось. – Вишь, скачет! Думает, – так ему и скажу! В малухе, как полагается, станок с кругами, печка-железянка. Чистоты, конечно, большой нет, а все-таки в порядке разложено, где камень, где молотая зеленая руда, шлак битый, тоже уголь сеяный и протча. Французский мастер оглядел все, рукой опробовал и, видать чего-то найти не может, а Евлаха навстречу ему усмехается: – Цементу нет. Не употребляем. Посовался – посовался французский мастер, видит, на глаз дела не понять, а Евлаха подошел к станочку, достал сундучок, высыпал из него не меньше сотни малахитовых досочек и говорит: – Вот погляди, барин, что из этой грязи делаю. Французский мастер стал досочки перебирать и видит, все они цветом разнятся и узором не сходятся. Француз подивился, как это так выходит, а Евлаха усмехается: – Я из окошечка на ту вон полянку гляжу. Она мне цвет и узор кажет. Под солнышком одно видишь, под дождиком другое. Весной так, летом иначе, осенью по-своему, а все красота. И конца краю той красоте не видится. Приезжий тут давай доспрашиваться, как составлять камень. Ну, Евлаха на это не пошел, пустыми словами загородился. – Составы, дескать, разные бывают. Когда одного больше берешь, когда другого. Иное спекаешь, иное свариваешь, а которое и просто смешать можно. – Каким, – спрашивает, – инструментом работаете? А Евлаха и отвечает: – Инструмент известный – руки. Заграничный на это головой заболтал, заухмылялся, нахваливать Евлаху стал: – Волшебные руки, Ефляк Петрош! Волшебные руки! – Волшебства, – отвечает, – нет, а не жалуюсь. Заграничный мастер видит – ни хитростью, ни лаской не возьмешь, вынимает из кармана два петровских билета, тысячу, значит, рублей, кладет на верстак и говорит: – Плачу тысячу, если все по совести расскажешь, а коли научишь натурально, еще столько доплачиваю. Евлаха поглядел на петровский портрет и говорит: – Хороший государь был! Не чета протчим, а только он тому не учил, чтоб мы нутром своим торговали. Бери-ка, барин, свои деньги, да ступай, откуда пришел. Тот, конечно, завертелся – что такое? В чем обида? Ну, Железко тут свой характер показал, отчитал гостя. – Эк ты, – говорит, – белошляпый, еще мастером называешься! Скажи тебе, а ты за шляпу-то да за перчатки, кому хочешь продашь. Харчок в золотой оправе станешь за малахит по пятерке продавить. Понимаешь это? Харчок за наш родной камень, в коем радость земли собрана. Да никогда этого не будет! Нам самим этот камешок пригодится. Не то что покрышки на царской альбом, а такую красоту сделаем, что со всего свету съезжаться будут, чтобы хоть глазком поглядеть. И будет это наша работа! Вот такими же руками делана! Так заграничный мастер и ушел от Железки ни с чем. А крышки от Фабержея все-таки увез. Через свое начальство улестил царя, чтоб подарок такой сделали. А Железко умер уж в гражданскую войну. Тогда еще которые сомневались, как да что будет, а Железко одно говорил: – Не беспокойтесь – рабочие руки все могут! Кое в порошок сомнут, кое по крупинкам соберут да мяконько прогладят – вот и выйдет цельный камень небывалой радости. Всему миру на диво. И на поученье – тоже.[6]  Две ящерки   Нашу-то Полевую, сказывают, казна ставила. Никаких еще заводов тогда в здешних местах не было. С боем шли. Ну, казна, известно. Солдат послали. Деревню-то Горный Щит нарочно построили, чтоб дорога без опаски была. На Гумешках, видишь, в ту пору видимое богатство поверху лежало, – к нему и подбирались. Добрались, конечно. Народу нагнали, завод установили, немцев каких-то навезли, а не пошло дело. Не пошло и не пошло. То ли немцы показать не хотели, то ли сами не знали – не могу объяснить, только Гумешки-то у них безо внимания оказались. С другого рудника брали, а он вовсе работы не стоил. Вовсе зряшный рудничишко, тощенький. На таком доброго завода не поставишь. Вот тогда наша Полевая и попала Турчанинову. До того он – этот Турчанинов – солью промышлял да торговал на строгановских землях, и медным делом тоже маленько занимался. Завод у него был. Так себе заводишко. Мало чем от мужичьих самоделок отошел. В кучах руду-то обжигали, потом варили, переваривали, да еще хозяину барыш был. Турчанинову, видно, этот барыш поглянулся. Как услышал, что у казны медный завод плохо идет, так и подъехал: нельзя ли такой завод получить? Мы, дескать, к медному делу привышны – у нас пойдет. Демидовы и другие заводчики, кои побогаче да поименитее, ни один не повязался. У немцев, – думают, – толку не вышло – на что такой завод? Убыток один. Так Турчанинову наш завод и отдали да еще Сысерть на придачу. Эко-то богатство и вовсе даром! Приехал Турчанинов в Полевую и мастеров своих привез. Насулил им, конечно, того-другого. Купец, умел с народом обходиться! Кого хочешь обвести мог. – Постарайтесь, – говорит, – старички, а уж я вам по гроб жизни… Ну, ласковый язычок, – напел! Смолоду на этом деле, – понаторел! Про немцев тоже ввернул словечко: – Неуж против их не выдюжите? Старикам большой охоты переселяться со своих мест не было, а это слово насчет немцев-то задело. Неохота себя ниже немцев показать. Те еще сами нос задрали, свысока на наших мастеров глядят, будто и за людей их не считают. Старикам и вовсе обидно стало. Оглядели они завод. Видят, хорошо устроено против ихнего-то. Ну, казна строила. Потом на Гумешки походили, руду тамошнюю поглядели, да и говорят прямо: – Дураки тут сидели. Из такой-то руды да в этаких печах половина на половину выгнать можно. Только, конечно, соли чтобы безотказно было, как по нашим местам, Они, слышь-ко, хитрость одну знали – руду с солью варить. На это и надеялись. Турчанинов уверился на своих мастеров и всем немцам отказал: – Больше ваших нам не требуется. Немцам что делать, коли хозяин отказал? Стали собираться, кто домой, кто на другие заводы. Только им все ж таки удивительно, как одни мужики управляться с таким делом станут. Немцы и подговорили человек трех из пришлых, кои у немцев при заводе работали. – Поглядите, – говорят, – нет ли у этих мужиков хитрости какой. На что они надеются, – за такое дело берутся? Коли узнаете, весточку нам подайте, а уже мы вам отплатим. Один из этих, кого немцы подбивали, добрый парень оказался. Он все нашим мастерам и рассказал. Ну, мастера тогда и говорят Турчанинову: – Лучше бы ты всех рабочих на медный завод из наших краев набрал, а то видишь, что выходит. Поставишь незнамого человека, а он, может, от немцев подосланный. Тебе же выгода, чтобы нашу хитрость с медью другие не знали. Турчанинов, конечно, согласился, да у него еще и своя хитрость была. Про нее мастерам не сказал, а сам думает» «К руке мне это». Тогда, видишь, Демидовы и другие заводчики здешние всяких беглых принимали, башкир тоже, староверов там и протча. Эти, дескать, подешевле и ответу за них нет, – что хоть с ними делай. Ну, а Турчанинов по-другому, видно, считал: – Наберешь таких-то, с бору да с сосенки, потом не управишься, себе не рад станешь. Беглые народ бывалый, – один другого подучать станут. У башкир опять язык свой и вера другая, – не углядишь за ними. Переманю-ко лучше из дальних мест зазнамо да перевезу их с семьями. Куда тогда он убежит от семьи-то? Спокойно будет, а как зажму в руке, так еще – поглядим, у кого выгоды больше закаплет. А беглых да башкир либо еще каких вовсе и к заводам близко подпускать не надо. Так оно, слышь-ко, и вышло потом. По нашим заводам, известно, все одного закону. У тагильский вон мне случалось бывать, так у их этих вер-то не пересчитать, а у нас и слыхом не слыхали, чтоб кто по какой другой вере ходил. Ну, из других народов тоже нет, окромя начальства. Однем словом, подогнано. Тогда те речи плавильных мастеров Турчанинову шибко к сличью пришлись. Он и давай наговаривать: – Спасибо, старички, что надоумили. Век того не забуду. Все как есть по вашему наученью устрою. Завод в наших местах прикрою и весь народ сюда перевезу. А вы еще подглядите каких людей понадежнее, я их выкуплю, либо на срока заподряжу. Потрудитесь уж, сделайте такую милость, а я вам… И опять, значит, насулил свыше головы. Не жалко ему! Вином их поит, угощенье поставил, сам за всяко просто пирует с ними, песни поет, пляшет. Ну, обошел стариков. Те приехали домой и давай расхваливать: – Места привольные, угодья всякие, медь богатимая, – заработки, по всему видать, добрые будут. Хозяин простяга. С нами пил-гулял, не гнушался. С таким жить можно. А турчаниновски служки тут как тут. На те слова людей ловят. Так и набрали народу не то что для медного заводу, а на все работы хватит. Изоброчили больше, а кого и вовсе откупили. Крепость, вишь, была. Продавали людей-то, как вот скот какой. Мешкать не стали, в то же лето перевезли всех с семьями на новые места – в Полевую нашу. Назад дорогу, конечно, начисто отломили. Не говоря о купленных, оброчным и то обратно податься нельзя. Насчитали им за перевозку столько, что до смерти не выплатишь. А бежать от семьи кто согласен? Своя кровь, жалко. Так и посадил этих людей Турчанинов. Все едино как цепью приковал. Из старых рабочих на медном заводе только того парнюгу оставили, который про немецкую подлость мастерам сказал. Турчанинов и его хотел в гору загнать, да один мастер усовестил: – Что ты это! Парень полезное нам сделал. Надо его к делу приспособить – смышленый, видать. Потом и спрашивает у парня: – Ты что при немцах делал? – Стенбухарем, – отвечает, – был. – Это по-нашему что же будет? – По-нашему, около пестов ходил, – руду толчи да сеять. – Это, – говорит мастер, – дело малое – в стенку бухать. А засыпку немецкую знаешь? – Нет, – отвечает, – не допущали наших. Свой у них был. Наши только подтаскивали, кому сколько велит. По этой подноске я и примечал маленько. Понять было охота. За карнахарем тоже примечать случалось. Это который у них медь чистил, а к плавке вовсе допуску не было. Мастер послушал-послушал и сказал твердое слово: – Возьму тебя подручным. Учить буду по совести, а ты обратно мне говори, что полезное у немцев видел. Так этого парня – Андрюхой его звали – при печах и оставили. Он живо к делу приобык и скоро сам не хуже того мастера стал, который его учил-то. Вот прошло годика два. Вовсе не так в Полевой стало, как при немцах. Меди во много раз больше пошло. Загремели наши Гумешки. По всей земле про них слава прошла. Народу, конечно, большое увеличенье сделалось, и все из тех краев, где у Турчанинова раньше заводишко был. У печей полно, а в горе и того больше. У Турчанинова на это большая охота проявилась – деньги-то огребать. Ему сколь хошь подавай – находил место. Навидячу богател. На что Строгановы, и тех завидки взяли. Жалобу подали, что Гумешки на их землях приходятся и Турчанинову зря попали. Надо, дескать, их отобрать да им – Строгановым – отдать. Только Турчанинов в те годы вовсе в силу вошел. С князьями да сенаторами попросту. Отбился от Строгановых. При деньгах-то долго ли! Ну, народу, конечно, тяжело приходилось, а мастерам плавильным еще и обидно, что обманул их. Сперва, как дело направлялось, мягонько похаживал перед этими мастерами: – Потерпите, старички! Не вдруг Москва строилась. Вот обладим завод по-хорошему, тогда вам большое облегченье выйдет. А какое облегченье? Чем дальше, тем хуже да хуже. На руднике вовсе людей насмерть забивают, и у печей начальство лютовать стало. Самолучших мастеров по зубам бьют да еще приговаривают: – На то не надейтесь, что хитрость с медью показали. Теперь лучше плавень знаем. Скажем вот барину, так он покажет! Турчанинова тогда уже все барином звали. Барин да барин, имени другого не стало. На завод он вовсе и дорожку забыл. Некогда, вишь, ему – денег много, считать надо. Вот мастера, которые подбивали народ переселяться в здешние места, и говорят: – Надо к самому сходить. Он, конечно, барином стал, а все ж таки обходительный мужик, понимает дело. Не забыл, поди, как с нами пировал? Обскажем ему начистоту. Вот и пошли всем народом, а их и не допустили. – Барин, – говорят, – кофею напился и спать лег. Ступайте-ко на свои места к печам да работайте хорошенько. Народ зашумел: – Какой такой сон не к месту пришел! Время о полдни, а он спать! Разбуди! Пущай к народу выходит! На те слова барин и вылетел. Выспался, видно. С ним оборуженных сколько хошь. А подручный тот – Андрюха-то, человек молодой, горячий, не испугался, громче всех кричит, корит барина всяко. В конце концов и говорит: – Ты про соль-то помнишь? Что бы ты без нее был? – Как, – отвечает барии, – не помнить! Схватить этого, выпороть да посолить хорошенько! Память крепче будет. Ну, и других тоже хватать стали, на кого барин указывал. Только он, сказывают, страсть хитрый был, – не так распорядился, как казенно начальство. Не зря людей хватал, а со сноровкой: чтоб изъяну своему карману не сделать. На завод хоть не ходил, а через наушников до тонкости про всякого знал, кто чем дышит. Тех мастеров, кои побойчее да поразговорчивее, всех отхлестали, а которые потишае, – тех не задел. Погрозил только им: – Глядите у меня! То же вам будет, коли стараться не станете! Ну, те испугались, за двоих отвечают, за всяким местом глядят, – порухи бы не вышло. Только все ж таки людей недохватка – как урону не быть? Стали один по одному старых мастеров принимать, а этого, который Андрюху учил, вовсе в живых не оказалось. Захлестали старика. Вот Андрюху и взяли на его место. Он сперва ничего – хорошим мастером себя показал. Всех лучше у него дело пошло. Турчаниновски прислужники думают – так и есть, подшучивают еще над парнем. Соленым его прозвали. Он без обиды к этому. Когда и сам пошутит: – Солено-то мяско крепче. Ну, вот, так и уверились в него, а он тогда исхитрился, да и посадил козлов сразу в две печи. Да так, слышь-ко, ловко заморозил, что крепче нельзя. Со сноровкой сделал. Его, конечно, схватили да в гору на цепь. Рудничные про Андрюху наслышаны были, всяко старались его вызволить, а не вышло. Стража понаставлена, людей на строгом счету держат… Ну, никак… Человеку долго ли на цепи здоровье потерять? Хоть того крепче будь, не выдюжит. Кормежка, вишь, худая, а воды когда принесут, когда и вовсе нет – пей руднишную! А руднишная для сердца шибко вредная. Помаялся так-то Андрюха с полгода ли, с год – вовсе из сил выбился. Тень-тенью стал, – не с кого работу спрашивать. Руднишный надзиратель, и тот говорит: – Погоди, скоро тебе облегченье выйдет. Тут в случае и закопаем, без хлопот. Хоронить, значит, ладится, да и сам Андрюха видит – плохо дело. А молодой, – умирать неохота. «Эх, – думает, – зря люди про Хозяйку горы сказывают. Будто помогает она. Коли бы такая была, неуж мне не пособила бы? Видела, поди, как человека в горе замордовали. Какая она Хозяйка! Пустое люди плетут, себя тешат». Подумал так, да и свалился, где стоял. Так в руднишную мокреть и мякнулся, только брызнуло. Холодная она – руднишная-то вода, а ему все равно – не чует. Конец пришел. Сколько он пролежал тут – и сам не знает, только тепло ему стало. Лежит будто на травке, ветерком его обдувает, а солнышко так и припекает, так и припекает. Как вот в покосную пору. Лежит Андрюха, а в голове думка: «Это мне перед смертью солнышко приснилось». Только ему все жарче да жарче. Он и открыл глаза. Себе не поверил сперва. Не в забое он, а на какой-то лесной горушечке. Сосны высоченные, на горушке трава негустая и камешки мелконькие – плитнячок черный. Справа у самой руки камень большой, как стена ровный, выше сосен. Андрюха давай-ко себя руками ощупывать – не спит ли. Камень заденет, травку сорвет, ноги принялся скоблить – изъедены ведь грязью-то… Выходит, – не спит, и грязь самая руднишная, а цепей на ногах нет. «Видно, – думает, – мертвяком меня выволокли, расковали, да и положили тут, а я отлежался. Как теперь быть? В бега кинуться, али подождать, что будет? Кто хоть меня в это место притащил?» Огляделся и видит, – у камня туесочек стоит, а на нем хлеб ломтями нарезанный. Ну, Андрюха и повеселел: «Свои, значит, вытащили и за мертвого не считали. Вишь, хлеба поставили да еще с питьем! По потемкам, поди, навестить придут. Тогда все и узнаю». Съел Андрюха хлеб до крошки, из туеска до капельки все выпил и подивился, – не разобрал, что за питье. Не хмелит будто, а так силы и прибавляет. После еды-то вовсе ему хорошо стало. Век бы с этого места не ушел. Только и то думает: «Как дальше? Хорошо, если свои навестят, а вдруг вперед начальство набежит? Надо оглядеться хоть, в котором это месте. Тоже вот в баню попасть бы! Одежонку какую добыть!» Однем словом, пришла забота. Известно, живой о живом и думает. Забрался он на камень, видит – тут они, Гумешки-то, и завод близко, даже людей видно, – как мухи ползают. Андрюхе даже боязно стало, – вдруг оттуда его тоже увидят. Слез с камня, сел на старое место, раздумывает, а перед ним ящерки бегают. Много их. Всякого цвету. А две на отличку. Обе зеленые. Одна побольше, другая поменьше. Вот бегают ящерки. Так и мелькают по траве-то, как ровно играют. Тоже, видно, весело им на солнышке. Загляделся на них Андрюха и не заметил, как облачко набежало. Запокапывало, и ящерки враз попрятались. Только те две зеленые-то не угомонились, все друг за дружкой бегают и вовсе близко от Андрюхи. Как посильнее дождичек пошел, и они под камешки спрятались. Сунули головенки, – и нет их. Андрюхе это забавно показалось. Сам-то он от дождя прятаться не стал. Теплый да, видать, и ненадолго. Андрюха взял и разделся. «Хоть, – думает, – которую грязь смоет», – и ремки свои под этот дождик разостлал. Прошел дождик, опять ящерки появились. Туда-сюда шныряют и сухоньки все. Ну, а ему холодно стало. К вечеру пошло, – у солнышка уж сила не та. Андрюха тут и подумал: «Вот бы человеку так же. Сунулся под камень – тут тебе и дом». Сам рукой и уперся в большой камень, с которого на завод и Гумешки глядел. Не то чтобы в силу уперся, а так легохонько толкнул в самый низ. Только вдруг камень качнулся, как повалился на него. Андрюха отскочил, а камень опять на место стал. «Что, – думает, – за диво? Вон какой камень, а еле держится. Чуть меня не задавил». Подошел все ж таки поближе, оглядел камень со всех сторон. Никаких щелей нет, глубоко в землю ушел. Уперся руками в одном месте, в другом. Ну, скала и скала. Разве она пошевелится? «Видно, у меня в голове круженье от нездоровья. Почудилось мне», – подумал Андрюха и сел опять на старое место. Те две ящерки тут же бегают. Одна ткнула головенкой в том же месте, какое Андрюха сперва задевал, камень и качнулся. По всей стороне щель прошла. Ящерка туда юркнула, и щели не стало. Другая ящерка пробежала до конца камня да тут и притаилась, сторожит будто, а сама на Андрюху поглядывает: – Тут, дескать, выйдет. Некуда больше. Подождал маленько Андрюха, – опять по низу камня чутешная щелка прошла, потом раздаваться стала. В другом-то конце из-под камня ящерка головенку высунула, оглядывается, где та – другая-то, а та прижалась, не шевелится. Выскочила ящерка, другая, и скок ей на хребетик – поймала, дескать! – и глазенками блестит, радуется. Потом обе убежали. Только их и видели. Как показали Андрюхе, в котором месте заходить, в котором выходить. Оглядел еще раз камень. Целехонек он, даже званья нет, чтоб где тут трещинка была. «Ну-ко, – думает, – попытаю еще раз». Уперся опять в том же месте в камень, он и повалился на Андрюху. Только Андрюха на это безо внимания – вниз глядит. Там лестница открылась, и хорошо, слышь-ко, улаженная, как вот в новом барском доме. Ступил Андрюха на первую ступеньку, а обе ящерки шмыг вперед, как дорогу показывают. Спустился еще ступеньки на две, а сам все за камень держится, думает: «Отпущусь – закроет меня. Как тогда в потемках-то?» Стоит, и обе ящерки остановились, на него смотрят, будто ждут. Тут Андрюха и смекнул: «Видно, Хозяйка горы смелость мою пытает. Это, говорят, у ней первое дело». Ну, тут он и решился. Смело пошел, и как голова ниже щели пришлась, опустился рукой от камня. Закрылся камень, а внизу как солнышко взошло – все до капельки видно стало. Глядит Андрюха, а перед ним двери створные каменные, все узорами изукрашенные, а вправо-то однополотная дверочка. Ящерки к ней подошли – в это, дескать, место. Андрюха отворил дверку, а там – баня. Честь-честью устроена, только все каменное. Полок там, колода, ковшик и протча. Один веничек березовый. И жарко страсть – уши береги. Андрюха обрадовался. Хотел первым делом ремки свои выжарить над каменкой. Только снял их – они куда-то и пропали, как не было. Оглянулся, а по лавкам рубахи новые разложены и одежи на спицах сколь хошь навешано. Всякая одежа: барская, купецкая, рабочая. Тут Андрюха и думать не стал, залез на полок и отвел душеньку – весь веник измочалил. Выпарился лучше нельзя, сел – отдышался. Оделся потом по-рабочему, как ему привычно. Вышел из баньки, а ящерки его у большой двери ждут. Отворил он – что такое? Палата перед ним, каких он и во сне не видал. Стены-то все каменным узором изукрашены, а посередке стол. Всякой еды и питья на нем наставлено. Ну, Андрюха уж давно проголодался. Раздумывать не стал, за стол сел. Еда обыкновенная, питье не разберешь. На то походит, какое он из туесочка-то пил. Сильное питье, а не хмелит. Наелся-напился Андрюха, как на самом большом празднике либо на свадьбе, ящеркам поклонился: – На угощенье, хозяюшки! А они сидят обе на скамеечке высоконькой, головенками помахивают: – На здоровье, гостенек! На здоровье! Потом одна ящерка – поменьше-то – соскочила со скамеечки и побежала. Андрюха за ней пошел. Подбежала она ко кровати, остановилась – ложись, дескать, спать теперь! Кровать до того убранная, что и задеть-то ее боязно. Ну, все ж таки Андрюха насмелился. Лег на кровать и сразу уснул. Тут и свет потух. А на Гумешках тем временем руднишный надзиратель переполошился. Заглянул утром в забей, – жив ли прикованный, – а там одна цепь. Забеспокоился надзиратель, запобегивал: – Куда девался Как теперь быть? Пометался-пометался, никаких знаков нет, и на кого подумать – не знает. Сказать начальству боится – самому отвечать придется. Скажут – плохо глядел. Вот этот руднишный надзиратель и придумал обрушить кровлю над тем местом. Не шибко это просто, а исхитрился все ж таки, – кое с боков подгреб, кое сверху наковырял. Тогда и по начальству сказал. Начальство, видно, не крепко в деле понимало, поверило. – И то, – говорит, – обвал. Вишь, как его задавило, чуть цепь видно. Надзиратель, конечно, поет: – Отрывать тут не к чему. Кровля вон какая ненадежная, руды настоящей давно нет, а мертвому не все ли равно, где лежать. Руднишные видели, конечно, – подстроено тут, а молчали. «Отмаялся, – думают, – человек. Чем ему поможешь?» Так начальство и барину сказало: – Задавило, дескать, того, Соленого-то, который нарочно в печи-козлов посадил. Барин и тут свою выгоду не забыл: – Это, – говорит, – его сам бог наказал. Надо про эту штуку попам сказать. Пущай народ наставляют, как барину супротивничать. Попы и зашумели. Весь народ про Андрюху-то узнал, что его кровлей задавило. Пожалели, конечно: – Хороший парень был. Немного таких осталось. А он что? После бани-то спит да спит. Тепло ему, мягко. День проспал, два проспал, на другой бок перевернулся да пуще того. Выспался все ж таки и вовсе здоровый стал, будто не хворал и в руднике не бывал. Глядит – стол опять полнехонек, и обе ящерки на скамейке сидят, поглядывают. Наелся, напился Андрюха, ящеркам поклонился, да и говорит: – Теперь не худо бы барину Турчанинову за соль спасибо сказать. Подарочек сделать, чтоб до слез чихнул. Одна ящерка – поменьше-то – сейчас соскочила со скамейки и побежала. Андрюха за ней. Привела его ящерка к другой двери. Отворил, а там тоже лестница, в потолок идет. На потолке скобочка медная, как ручка. Андрюха, понятно, догадался, к чему она. Поднялся по лестнице, повел эту скобочку, выход и открылся. Вышел Андрюха на горушечку, а время, глядит, к вечеру – солнышко на закате. «Это, – думает, – мне и надо. Схожу по потемкам на рудник. Может, повидаю кого, узнаю, как у них там и в заводе что». Пошел потихоньку. Сторожится, конечно, как бы его не увидели, кому не надо. Подобрался к руднику, за вересовым кустом притаился. Людей у руды много, а подходящего случаю не выходит. Либо грудками копошатся, либо не те люди. Темненько уж стало. Тут и отбился один, близко подошел. Парень простоватый, а так надежный. Вместе с Андрюхой у печей ходил, да тоже на Гумешки попал. Андрюха и говорит ему негромко: – Михаиле! Иди-ко поближе. Тот сперва пошел на голос, потом остановился, спрашивает: – Кому надо? – Иди, – говорю, – ближе. Михаиле еще подался, а уж, видать, боится чего-то. Андрюха тогда и выглянул из-за куста, показаться хотел, чтоб он не сомневался. Михаиле сойкнул да бежать. Как нарочно в ту пору еще бабеночку одну к тому месту занесло. Она тоже Андрюху-то увидала. Визг подняла – уши затыкай. – Ой, батюшки, покойник! Ой, покойник! Михаило тоже кричит: – Андрюху Соленого видел! Как есть такой показался, как до рудника был! Вон за тем кустом вересовым! В народе беспокойство пошло. Побежали которые с рудника, а начальство вперед всех. Другие говорят: – Надо поглядеть, что за штука! Пошли тулаем, а так Андрюхе неладно показалось. «Покажись, – думает, – зря-то, а мало ли кто в народе случится». Он и отошел подальше в лес. Те побоялись глубоко-то, заходить, потолклись около куста, расходиться стали. Андрюха тут и удумал. Обошел Гумешки лесом да ночью прямо на медный завод. Увидели его там – перепугались. Побросали все, да кто куда. Надзиратель ночной с перепугу на крышу залез. На другой день уж его сняли – обеспамятел вовсе… Андрюха и походил у печей-то, Опять все наглухо заморозил да к барину. Тот, конечно, прослышал о покойнике, попов велел нарядить, только их на ту пору найти не могли. Тогда барин накрепко заперся в доме и не велел никому отворять. Андрюха видит – не добудешь его, ушел на свое место – в узорчату палату. Сам думает: «Погоди! Еще я тебе соль попомню!» На другой день в заводе суматоха. Шутка ли, во всех печах козлы. Барин слезами ревет. На Гумешках тоже толкошатся. Им велел отрыть задавленного и попам отдать, – пущай, дескать, хорошенько захоронят, по всем правилам, чтоб не встал больше. Разобрали обвал, а там тела-то и нет. Одна цепь осталась и кольца ножные целехоньки, не надпилены даже. Тут руднишного надзирателя потянули. Он еще повертелся, на рабочих хотел свалить, потом уж рассказал, как было дело. Сказали барину – сейчас перемена вышла. Рвет и мечет: – Поймать, коли живой! Всех своих стражников-прислужников нарядил лес обыскивать. Андрюха этого не знал и вечером опять на горушечку вышел. Сколь, видно, ни хорошо в подземной палате, а на горушечке все лучше. Сидит у камня и раздумывает, как бы ему со своими друзьями повидаться. Ну, девушка тоже одна на уме была. «Небось, и она поверила, что умер. Поплакала, поди, сколь-нибудь?» Как на грех, в ту пору женщины по лесу шли. С покосу ворочались али так, ягодницы припозднились… Ну, мало ли по лесу народу летом проходит. От той горушечки близенько шли. Сначала Андрюха слышал, как песни пели, потом и разговор разбирать стал. Вот одна-то и говорит: – Заподумывала, поди, Тасютка, как про Андрюху услыхала. Живой ведь, сказывают, он. Другая отвечает: – Как не живой, коли все печи заморозил! – Ну, а Тасютка-то что? Искать, поди, собралась? – Дура она, Тасютка-то. Вчера сколь ей говорила, а она старухам своим верит. Боится, как бы Андрюха к ней под окошко не пришел, а сама ревет. – Дура и есть. Не стоит такого парня. Вот бы у меня такой был – мертвого бы не побоялась. Слышит это Андрюха, и потянуло его поглядеть, кто это Тасютку осудил. Сам думает: «Нелзя ли через них весточку послать?» Пошел на голоса. Видит – знакомые девчонки, только никак объявиться нельзя. Много, видишь, народу-то идет, да еще ребятишки есть. Ну, как объявишься? Поглядел-поглядел, не показался. Пошел обратно. Сел на старое место, пригорюнился. А пока он ходил, его, видно, какой-то барский пес и углядел да потихоньку другим весточку подал. Окружили горушечку. Радуются все. Самоглавный закричал: – Бери его! Андрюха видит – со всех сторон бегут… Нажал на камень, да и туда. Стражники-прислужники подбежали, – никого нет. Куда девался? Давай на тот камень напирать. Пыхтят-стараются. Ну, разве его сдвинешь? Одумались маленько, страх опять на них напал: – В самделе, видно, покойник, коли через камень ушел. Побежали к барину, обсказали ему. Того и запотряхивало с перепугу-то. – В Сысерть, – говорит, – мне надо. Дело спешное там. Вы тут без меня ловите. В случае не поймаете – строго взыщу с вас. Погрозил – и на лошадь да в Сысерть и угнал. Прислужники не знают, что им делать. Ну, на то вывели – надо горушку караулить. Андрюха там, под камнем-то, тоже заподумывал: как быть? Сидеть без дела непривычно, а выходить не приходится. «Ночью, – думает, – попытаю. Не удастся ли по потемкам выбраться, а там видно будет». Надумал эдак-то, хотел еды маленько на дорогу в узелок навязать, а ящерок нету. Ему как-то без них неловко стало, вроде крадучись возьмет. «Ладно, – думает, – и без этого обойдусь. Живой буду – хлеба добуду». Поглядел на узорчату палату, полюбовался, как все устроено, и говорит: – Спасибо этому дому – пойду к другому. Тут Хозяйка и показалась ему, как быть должно. Остолбенел парень – красота какая! А Хозяйка говорит: – На верх больше ходу нет. Другой дорогой пойдешь. О еде не беспокойся. Будет тебе, как захочешь, – заслужил. Выведет тебя дорога, куда надо. Иди вон в те двери, только, чур, не оглядывайся. Не забудешь? – Не забуду, – отвечает, – спасибо тебе за все доброе. Поклонился ей и пошел к дверям, а там точь-в-точь такая же девица стоит, только еще ровно краше. Андрюха не вытерпел, оглянулся, – где та-то? А она пальцем грозит: – Забыл обещанье свое? – Забыл, – отвечает, – ума в голове не стало. – Эх ты, – говорит, – а еще Соленый! По всем статьям парень вышел, а как девок разбирать, так и неустойку показал. Что мне теперь с тобой делать-то? – Твоя, – говорит, – воля. – Ну, ладно. На первый раз прощается, другой раз не оглянись. Худо тогда будет. Пошел Андрюха, а та, другая-то, сама ему двери отворила. Там штольня пошла. Светло в ней, и конца не видно. Оглянулся ли другой раз Андрей и куда его штольня вывела, – про то мне старики не сказывали. С той только поры в наших местах этого парня больше не видали, а на памяти держали. Посолил он Турчанинову-то! А те – прислужники-то турчанииовски – долго, слышь-ко, камень караулили. Днем и ночью кругом камня стояли. Нарочно народ ходил поглядеть на эких дураков. Потом, видно, им самим надоело. Давай тот камень порохом рвать. Руднишных нагнали. Ну, разломали, конечно, а барин к той поре отутовел, – отошел от страху да их же ругать. – Пока, – кричит, – вы пустой камень караулили, мало ли в заводе и на Гумешках урону вышло. Вон у приказчика-то зад сожгли. Куда годится?[7]  Приказчиковы подошвы   Был в Полевой приказчик – Северьян Кондратьич. Ох, и лютой, ох и лютой! Такого, как заводы стоят, не бывало. Из собак собака. Зверь. В заводском деле он, слышь-ко, вовсе не мараковал, а только мог человека бить. Из бар был, свои деревни имел, да всего решился. А все из-за лютости своей. Сколько-то человек до смерти забил, да еще которых из чужого владенья. Ну огласка и вышла, прикрыть никак невозможно. Суд да дело – Северьяна и присудили в Сибирь либо на здешние заводы. А Турчаниновым – владельцам – такого убойцу подавай. Сразу назначили Северьяна в Полевую. – Сократи, сделай милость, тамошний народ. Ежели и убьешь кого, на суд тебя тут никто не потянет. Лишь бы народ потише стал, а то он вон что вытворять придумал. А в Полевой перед этим старого-то приказчика на калену болванку посадили, да так, что он в одночасье помер. Драла, конечно, за приказчика-то. Только виноватого не нашли. – Никто его не садил. Сам сел. Угорел, может, либо затменье на него нашло. Хватились поднять его с болванки, а уж весь зад до нутра испортило. Такая, видно, воля божья, чтоб ему с заду смерть принять. По этому случаю владельцам заводским и понадобилось рыкало-зыкало, чтобы народ испужать. Вот и стал убойца Северьян нашим заводским приказчиком. Он, слышь-ко, смелый был, а все ж таки понимал – завод не деревня, больше опаски требует. Народ, вишь, завсегда кучкой, место тесное, да еще у огня. Всякий с орудией какой-нибудь… Клещами двинуть может, молотком садануть, сгибнем либо полосой брякнуть, а то и плахой ахнуть. Очень даже просто. Могут и в валок либо в печь головой сунуть. Угорел-де, подошел близко, его и затянуло. Поджарили же того приказчика. Северьян и набрал себе обережных. Откуда только выкопал! Один другого могутнее да отчаяннее. И все народишко – откать последняя. Братцы-хватцы из шатальной волости. С этой оравой и ходил по заводу. Впереди сам идет. В руке плетка в два перста толщиной, с подвитым кончиком. В кармане пистолет, на четыре ствола заряженный. Пистончики надеты, только из кармана выдернуть. За Северьяном шайка идет. Кто с палкой, кто с саблей, а кто с пистолетом тоже. Чисто в поход какой срядился. Первым делом уставщика спрашивает: – Кто худо робит? Тот уж знает, что ладно про всех сказать нельзя, сам под плетку попадешь – потаковщик-де. Вот и начинает уставщик вины выискивать. На ком по делу, на ком – понасердке, а на ком и вовсе зря. Лишь бы от себя плетку отвести. Наговорит так-то на людей, приказчик и примется лютовать. Сам, слышь-ко, бил. Хлебом его не корми, любил над человеком погалиться. Такой уж характер имел. Убойца, однем словом. В Медну гору сперва все ж таки не опущался. Без привычки-то под землей страшно, хоть кому доведись. Главная причина – потемки, а свету не прибавишь. Хоть сам владелец спустись, ту же блендочку дадут. Разбери, горит она али так только вид дает. Ну, и мокреть тоже. И народ в горе вовсе потерянный. Такому что жить, что умирать – все едино. Безнадежный народ, самый для начальства беспокойный. И про то Северьян слыхал, что у Медной горы своя Хозяйка есть. Не любит будто она, как под землей над человеком измываются. Вот Северьян и побаивался. Потом насмелился. Со всей своей шайкой в гору спустился. С той поры и пошло. Ровно еще злости в Северьяне прибавилось. Раньше руднишных драли завсегда наверху, а теперь нову моду придумали. Приказчик плетью и чем попало прямо в забое народ бьет. Да каждый день в гору повадился, а распорядок у него один – как бы побольше людям худа сделать. Который день много народу изобьет, в тот и веселее. Расправит усы свои, да и хрипит руднишному смотрителю: – Ну-ко, старый хрыч, приготовь к подъему. Пообедать пора, намахался. С неделю он так-то хозяевал в горе. Потом случай и вышел. Только сказал руднишному смотрителю – готовь к подъему, – вдруг голос, да так звонко, будто где-то совсем близко: – Гляди, Северьянко, как бы подошвы деткам своим на помин не оставить! Приказчик схватился: – Кто сказал? – Повернулся на голос, да и повалился, чуть ноги не переломал. Они у него как прибитые стали. Едва от земли оторвал. А голос женский. Сумление тут приказчика и взяло, а все ж таки виду не оказывает. Будто ничего не слыхал. Северьянова шайка тоже молчит, а видать – приуныла. Эти сразу сметали – сама погрозилась. Вот ладно. Перестал приказчик в гору лазать. Вздохнули маленько руднишные, только ненадолго. Приказчику, вишь, стыдно; вдруг рабочие тот голос слышали да теперь и посмеиваются про себя: струсил-де Северьян. А это ему хуже ножа, как он завсегда похвалялся – никого не боюсь. Приходит он в прокатную, а там кричат: – Эй, подошвы береги! – Это у них присловье такое. Упредить, значит, кто зазевался. А приказчик свое думает: «Надо мной смеются». Шибко его тем словом укололо. Не стал и человека искать, который про подошвы кричал. Даже никого на тот раз не избил, а стал посередке прокатной, да и говорит своей-то ораве: – Что-то мы давненько в горе не были. Надо там за порядком доглядеть. Спустились в гору. И такая на приказчика злость накатила, как еще не бывало. Походя всех лупит. Все ему показать-то охота, что никого не боится. И вот опять тот же голос: – Другой раз, Северьянко, тебя упреждаю. Пожалей своих малолетков. Подошвы им только оставишь! Приказчик на голос повернулся и повалился, как и тот раз. Ноги от земли оторвать не может. Глядит, а они чуть не на вершок в породу вдавились, хоть каелкой отбивай. Вырвал все ж таки, только сапоги спереду оскалились – подошвы отстали. Притих приказчик, а как наверх поднялись, опять осмелел. Спрашивает своих-то: – Слыхали что? в шахте? Те говорят: – Слыхали. – Видели – как ноги у меня прилипли? – Видели, – отвечают. – Как думаете – что это? Ну, те мнутся, понятно, потом один выискался и говорит: – Не иначе, это Медной горы Хозяйка тебе знак подает. Грозится вроде, а чем – непонятно. – Так вот, – говорит Северьян, – слушайте, что я скажу. Завтра, как свет, в гору приготовьтесь. Я им покажу, как меня пужать да бабенку в горе прятать. Все штольни-забои облазаю, а бабенку ту поймаю и вот этой плеткой с пяти раз дух из нее вышибу. Слышали? И дома перед женой этак же похваляется. Та, женским делом, в слезы. – Ох да ах, поберегся бы ты, Северьянушко! Хоть бы попа позвал, чтоб он тебя оградил. И верно, попа позвали. Тот попел, почитал, образок Северьяну на шею повесил, пистолет водичкой покропил, да и говорит: – Не беспокойся, Северьян Кондратьич, а в случае чего – читай «Да воскреснет бог». На другой день на свету вся приказчикова шайка к спуску явилась. Помучнели все, один приказчик гоголем похаживает. Грудь выставил, плечи поднял, и глядят – сапоги на нем новешенькие, как зеркало блестят. А Северьян плеткой по сапожкам похлопывает и говорит: – Еще раз оборву подошвы, так покажу руднишному смотрителю, как грязь разводить. Не погляжу, что он двадцать лет в горе служит, спущу и ему шкуру. А вы первым делом старайтесь бабенку эту углядеть. Кто ее поймает, тому пятьдесят рублей награда. Спустились, значит, в гору и давай везде шнырять. Приказчик, как обыкновенно, впереди, а орава за ним. Ну, в штольнях-то узко, они цепочкой и растянулись, один за другим. Вдруг приказчик видит – впереди кто-то маячит. Так себе легонько идет, блендочкой помахивает. На повороте видно стало, что женщина. Приказчик заорал – стой! – а она будто и не слыхала. Приказчик за ней бегом, а его верные слуги не шибко торопятся. Дрожь на их нашла. Потому видят – неладно дело: сама это. А назад податься тоже не смеют – Северьян до смерти забьет. Приказчик все вперед бежит, а догнать не может. Лается, конечно, всяко, грозится, а она и не оглянется. Народу в той штольне ни души. Вдруг женщина повернулась, и сразу светло стало. Видит приказчик – перед ним девица красоты неописанной, а брови у ней сошлись и глаза, как уголья. – Ну, – говорит, – давай разочтемся, убойца! Я тебя упреждала: перестань, – а ты что? Похвалялся меня плеткой с пяти раз забить? Теперь что скажешь? А Северьян вгорячах кричит: – Хуже сделаю. Эй, Ванька, Ефимка, хватай девку, волоки отсюда, стерву! Это он своим-то слугам. Думает, тут они, близко, а сам чует – ноги у него опять к земле прилипли. Уж не своим голосом закричал: – Эй, сюда! – А девица ему и говорит: – Ты глотку-то не надрывай. Твоим слугам тут ходу нет. Их и в живых сейчас многих не будет. И легонько этак рукой помахала. Как обвал сзади послышался, и воздухом рвануло. Оглянулся приказчик, а за ним стена – ровно никакой штольни и не было. – Теперь что скажешь? – спрашивает опять Хозяйка. А приказчик, – он шибко ожесточенный был, да и попом обнадеженный, – выхватил свой пистолет: – Вот что скажу! – И хлоп из одного ствола… в Хозяйку-то! Та пульку рукой поймала, в коленко приказчику бросила и тихонько молвила: – До этого места нет его. – Как приказ отдала. И сейчас же приказчик по самое коленко зеленью оброс. Ну, тут он, понятно, завыл: – Матушка-голубушка, прости, сделай милость. Внукам-правнукам закажу. От места откажусь. Отпусти душу на покаянье! А сам ревет, слезами уливается. Хозяйка даже плюнула. – Эх ты, – говорит, – погань, пустая порода! И умереть не умеешь. Смотреть на тебя – с души воротит. Повела рукой, и приказчик по самую маковку зеленью зарос. Как глыба большая на его месте стала. Хозяйка подошла, чуть задела рукой, глыба и свалилась, а Хозяйка как растаяла. А в горе переполох. Ну, как же – штольня обвалилась, а туда приказчик со всей свитой ушел. Не шутка дело. Народ согнали. Откапывать стали. Наверху суматоха тоже поднялась. Барину в Сысерть нарочного послали. Горное начальство из города на другой день прикатило. Дня через два отрыли приказчиковых-то слуг. И вот диво! Которые хуже-то всех были, те все мертвые, а кои хоть маленько стыд имели, те только изувечены. Всех нашли, только приказчика нету. Потом уж докопались до какого-то неведомого забоя. Глядят, а на середине глыба малахиту отворочена лежит. Стали оглядывать ее и видят – с одного-то конца она шлифована. «Что, – думают, – за чудо. Кому тут малахит шлифовать?» Стали хорошенько разглядывать, да и увидели – посредине шлифованного места две подошвы сапожные. Новехоньки подошевки-то. Все гвоздики на них видно. В три ряда. Довели об этом до барина, а тот уже старик тогда был, в шахту давно не спускался, а поглядеть охота. Велел вытаскивать глыбу, как есть. Сколько тут битвы было! Подняли все ж таки. Старый барин, как увидел подошвы, так в слезы ударился: – Вот какой у меня верный слуга был! – Потом и говорит: – Надо это тело из камня вызволить и с честью похоронить. Послали сейчас же на Мрамор за самым хорошим камнерезом. А там тогда Костоусов на славе был. Привезли его. Барин и спрашивает: – Можешь ты тело из камня вызволить и чтоб тела не испортить? Мастер оглядел глыбу и говорит: – А кому обой будет? – Это, – говорит барин, – уж в твою пользу, и за работу заплачу, не поскуплюсь. – Что ж, – говорит, – постараться можно. Главное дело – материал шибко хороший. Редко такой и увидишь. Одно горе – дело наше мешкотно. Если сразу до тела обивать, дух, я думаю, смрадный пойдет. Сперва, видно, надо оболванить, а это малахиту потеря. Барин даже огневался на эти слова. – Не о малахите, – говорит, – думай, а как тело моего верного слуги без пороку добыть. – Это, – отвечает мастер, – кому как. Он, вишь, вольный, Костоусов-то, был. Ну, и разговор у него такой. Стал Костоусов мертвяка добывать. Оболванил сперва, малахит домой увез. Потому стал до тела добираться. И ведь что? Где тело либо одежа были, там все пустая порода, а кругом малахит первосортный. Барин все ж таки эту пустую породу велел похоронить как человека. А мастер Костоусов жалел: – Кабы знатье, – говорит, – так надо бы глыбу сразу на распил пустить. Сколько добра сгибло из-за приказчика, а от него, вишь, что осталось! Одни подошвы.[8]  Сочневы камешки   После Степановой смерти – это который малахитовы-то столбы добыл – много народу на Красногорку потянулось. Охота было тех камешков доступить, которые в мертвой степановой руке видели. Дело-то в осенях было, уж перед снегом. Много ли тут настараешься. А как зима прошла, опять в то место набежали. Поскыркались-поскыркались, набили железной руды, видят – пустое дело, – отстали. Только Ванька Сочень остался. Люди-то косить собираются, а он, знай свое, на руднике колотится. И старатель-то был невсамделешный, а так, сбоку припека. Смолоду-то около господ терся, да за провинку выгнали его. Ну, а зараза эта – барские-то блюдья лизать – у него осталась. Все хотел чем ни на есть себя оказать. Выслужиться, значит. Ну, а чем он себя окажет? Грамота малая. С такой в приказные не возьмут. На огненную работу не гож, в горе и недели не выдюжит. Он на прииска и подался. Думал – там мед пьют. Хлебнул, да солоно. Тогда он и приспособил себе ремесло по рылу – стал у конторы нюхалкой-наушником промеж старателей. Старательского ковшика не бросил. Тоже около песков кышкался, а сам только то и смышлял, где бы что выведать да конторским довести. Конторские видят себе пользу – сноровлять Сочню стали. Хорошие места отводят, деньжонками подавывают, одежонкой, обувкой. Старатели, опять свой расчет с Сочнем ведут: когда по загорбку, когда по уху, когда и по всем местам. Глядя по делу. Только Сочень к битью привыкши был, по лакейскому-то сословию. Отлежится да за старое. Так вот и жил – вертелся промеж тех да этих. И женешка ему подстать была, не то что гулящая али вовсе плеха, а так… чужой ужной звали: на даровщину любила пожить. Ребят, конечно, у их вовсе не было. Где уж таким-то. Вот как пошли по заводу разговоры про Степановы камешки, да кинулся народ на Красногорку, этот Сочень туда же. «Поишу-ко, – думает. – Чем я хуже Степана? Небось, такой дурости не допущу, чтоб богатство в руке раздавить». Старатели знают, где что искать. Поскреблись на Красногорке, видят – порода не та, – отстали. А этот Сочень умнее всех себя кажет, – один остался. – Не я, – говорит, – буду, коли богатство не возьму! – Вот какой умник выискался! Хлещется этак раз в забое. Вовсе зря руду разворачивает. Вдруг глыба отвалилась. Пудов, поди, на двадцать, а то и больше. Чуть ноги Сочню не отдавило. Отскочил он, глядит, а в выбоине-то как раз против него два зеленых камня. Обрадовался Сочень, думает – на гнездо напал. Протянул руку выковырнуть камешок, а оттуда как пышкнет – с Ванькой от страху неладно стало. Глядит – из забоя кошка выскочила. Чисто вся бурая, без единой отметины, только глаза зеленые да зубы белеют. Шерсть дыбом, спина горбом, хвост свечкой – вот-вот кинется. Ванька давай-ко от этой кошки бежать. Версты, поди, две без оглядки чесал, задохся, чуть не умер. Потом уж потише пошел. Пришел домой, кричит своей бабе: – Топи скорей баню! Неладно со мной приключилось. После бани-то возьми, дурова голова, и расскажи все бабе. Та, конечно, сейчас же присоветовала: – Сходить бы тебе, Ванюшка, к бабушке Колесишке. Покланяться ей. Она те живо на путь наставит. Была такая, сказывают, старушонка. Родильниц в банях парила, случалось, и девий грех хоронила. Ноги, слышь-ко, у ней шибко кривые были. Как на колесе тулово посажено. За это Колесишкой и прозвали. Ванька сперва упирался: – Никуда не пойду, а на рудник и золотом не заманишь. На эки-то страсти! Да ни в жизнь! – За струментишком своим хотел даже человека нарядить. Боялся, вишь. Потом – денька через два, через три – отошел, а бабенка ему свое толмит: – Сходи ты, сходи к Колесишке! Она ведунья. Научит, как те камешки взять. – Тоже, видно, обжаднела Сочнева-то баба на богатство. Пошел Ванька к Колесишке. Стал ей рассказывать, а что старуха понимает в земельном богатстве. Сидит да бормочет: – Дыр-гыр-быр. Змея кошки боится, кошка собаки боится, собака волка боится, волк медведя боится. Дыр-быр-гыр! Чур меня! рассыпься! – Ну, и протчу ведунью дурость, а Ванька думает: «Ишь какая мудреная бабка». Рассказал Ванька, старуха и спрашивает: – Есть у тебя, сынок, яга (род мехового жилета – пр. ск.) собачья? – Есть, – отвечает, – немудренькая, вся в дырьях! – Это, – говорит, – все едино, лишь бы песьим духом смердило. – Смердит, – говорит, – шибко смердит. Из некормных собак собрана. – Вот и ладно. Ты эту ягу надень и с себя не снимай, пока камешки домой не принесешь. А ежели еще опасишься, так я тебе дам волчий хвост на шею повесить либо медвежьего сальца в рубаху зашить. Только та штука денежку стоит, и не малую. Порядился Сочень с ведуньей, сходил домой, принес деньги. – Давай, баушка, хвост и сало! – Старушонке любо: дурака бог дал. Повесил Сочень хвост на шею, сало ему жена в рубец на вороту рубахи зашила. Снарядился так-то, надел на себя ягу и пошел на Красногорку. Кто встретится, всяк дивуется – в Петровки ягу надел. А Сочень пристанывает – лихоманка одолела, – даром что пот ручьем бежит. Пришел на рудник. Видит – струментишко его тут валяется. Никто не обзарился. Шалашишко только ветром малость скособочило. Никто, видать, без него тут не бывал. Огляделся так-то Сочень и давай опять зря руду ворочать. Дело-то к вечеру пошло. Сочень боится на руднике остаться, а намахался. В яге-то летом помаши каелкой! Кто и покрепче – умается, а Сочень вовсе раскис. Где стоял, тут и лег. Сон-то не свой брат, – всех ровняет. Который и боязливый, а храпит не хуже смелого. Выспался Ванька – лучше некуда и вовсе осмелел. Поел – да за работу. Колотился-колотился, и опять, как тот раз, большая глыба отскочила – едва Ванька ноги уберег. Думает – сейчас кошка выскочит. Нет, никого нету: видно, волчий хвост да медвежье сало помогают. Подошел к выбоине и видит – выход породы новой обозначился. Пообчистил Ванька кругом, подобрался к тому месту и давай породу расковыривать. Порода сголуба, вроде лазоревки, легкая, рохло лежит. Поковырял маленько – на гнездышко натакался. Целых шесть штук зеленых камешков взял, и все парами в породе сидели. Откуда у Сочня и сила взялась, давай дальше руду ворочать. Только, сколь ни бился, ничего больше добыть не мог. Как отрезало. Даже породы той не стало. Ровно кто ее на поглядку положил. Долго Ванька не сдавал. Поглядит на камешки, полюбуется да за кайлу. Толку все ж таки нет. Измаялся, хлебный запас приел, надо домой бежать. Тропка была прямехонько к ключику, который у мостика через Северушку. Ванька той тропкой и пошел. Лес тут густой, стоялый, а тропка приметная. Идет Сочень, барыши считает: сколь ему за камни дадут. Только вдруг сзади-то: – Мяу! мяу! отдай наши глаза! Оглянулся Сочень, а на него прямо три кошки бегут. Все бурые и все без глаз. Вот-вот, наскочат. Ванька в сторону, в лес. Кошки за ним. Только где им, безглазым-то! Сочень с глазами, и то себе всю рожу раскровянил, ягу в клочья изорвал по чаще-то. Сколь раз падал, в болоте вяз, насилу на дорогу выбился. По счастью, мужики северские ехали на пяти телегах. Видят – выскочил какой-то вовсе не в себе – без слова подсадили и подвезли до Северной, а там Сочень потихоньку сам добрел. Время ночное. Баба у Сочня спит, а избушка не заперта. Беспелюха тоже добрая была, сочнева-то женешка. Ей бы взвалехнуться, а до дому дела нет. Сочень вздул огонька, покрестил все углы и сразу в кошелек – поглядеть на свои камешки. Хвать-похвать, а в кошельке-то пыли щепоточка. Раздавил! Взвыл тут Сочень и давай с горя Колесишку позаочь материть. – Не могла, такая-эдакая, от кошек уберегчи. За что я тебе деньги стравил, за что ягу на себе таскал! Баба пробудилась – ей тычка дал и всяко выкорил. Баба видит – на себя мужик не походит, – давай-ко к нему ластиться. Он ее костерит, а она: – Ванюшка, не истопить ли баньку? Знала тоже, с чем подъехать. Ну, Ванька пошумел-пошумел, да и отошел – сказал бабе все до капельки. Тут уж она сама заревела. Поглядит на пыль-то в кошельке, на палец возьмет – лизнет и опять в слезы. Поревели так-то оба, потом баба опять советовать стала. – Видно, – говорит, – колесишкина сила не берет. Надо для укрепы к попу сходить. Сочень сперва и слушать не хотел. Думать боялся, как это он еще на тот рудник пойдет. Только ведь баба, как осенний дождь. День долбит, два долбит – додолбила-таки. Ну и сам Ванька отутовел маленько. «Зря, – думает, – я тогда кошек испужался. Что они без глаз-то!» Пошел к попу: так и так, батюшка. Поп подумал-подумал, да и говорит: – Надо бы тебе, сыне, обещанье дать, что первый камешок из добычи на венчик богородице приложишь, а потом по силе добавленье дашь. – Это, – отвечает Сочень, – можно. Ежели десятка два добуду, пяток не пожалею. Тогда поп давай над Сочнем читать. Из одной книжки почитал, из другой, из третьей, водой покропил, крестом благословил, получил с Ваньки полтину, да и говорит: – Хорошо бы тебе, сыне, крестик кипарисовый с Афон-горы доступить. Есть у меня такой, да только себе дорого стоит. Тебе, пожалуй, для такого случая уступлю по своей цене, – и назначил вдвое против Колесишки-то. Ну, с попом ведь не рядятся, – сходил Ванька домой, заскребли с бабой последние деньги. Купил Сочень крестик и перед бабой похваляется: – Теперь никого не боюсь. На другой день на рудник собрался. Баба ему ту рубаху, с медвежьим-то салом, вымыла, ягу починила сколь можно. Хвост волчий Ванька на шею надел, тут же крестик кипарисовый повесил. Пришел на Красногорку. Там все по-старому. Что где лежало, то тут и лежит. Только шалашишко еще ровно больше скособочило. Ну Ваньке не до этого. Сразу в забой. Только замахнулся кайлой, его кто-то и спрашивает: – Опять, Ваня, пришел? Безглазых кошек не боишься? Ванька оглянулся, а чуть не рядом сама сидит. По платью-то малахитовому Ванька сразу признал ее. У Ваньки руки-ноги отнялись, и язык без пути заболтался: – Как же, как же… Дыр-гыр-быр… Свят… свят… рассыпься. Она этак посмеивается: – Да ты не бойся! Ведь я не кошка безглазая. Скажи-ка лучше, что тебе тут надо? Ванька, знай, бормочет: – Как же, как же… Дыр-гыр-быр… – Потом отошел будто маленько: – Камешков поискать пришел… В степановой руке люди видели… Она прихмурилась: – Ты это имя не трожь! А камней я тебе дам. Вижу, какой ты старатель, да и от приисковских про тебя слыхала. Будто ты шибко им полезный. – Как же, как же… – обрадовался Ванька. – Я завсегда по совести. – Вот по твоей совести и получишь. Только, чур, уговор. Никому те камни не продавай. Ни единого, смотри! Сразу снеси все приказчику. Он тебя и наградит из своих рук. Потом из казны добавит. На всю жизнь будешь доволен. Столь отсыплет, что самому и домой не донести. Сказала так-то и повела Сочня под горку. Как спустились, пнула ногой огромадный камень. Камень отвалился, а под ним как тайничок открылся. По голубой породе камешки зеленые сидят. Полным-полнехонько. – Нагребай, – говорит, – сколько надо, – а сама тут же стоит, смотрит. Ванька хоть старатель был маломальный, а кошелек у него исправный, больше всех. Набил натуго, а все ему мало. Охота бы в карманы насовать, да боится: Хозяйка сердито глядит, а сама молчит. Делать нечего, – видно, надо спасибо сказать. Глядит, – а никого нет. Оглянулся на тайник, и его не стало. Будто не было вовсе. На том месте камень лежит, на медведя походит. Пощупал Ванька кошелек – полнехонек, как бы не разошелся. Поглядел еще на то место, где камешки брал, да айда-ко поскорее домой. Бежит-бежит да пощупает кошелек: тут ля. Хвостом волчьим над ним помашет, крестиком потрет и опять бежит. Прибежал домой задолго до вечера. Баба даже испугалась. – Баню, – спрашивает, – топить? А он как дикой. – Занавесь-ка, – кричит, – окошки на улку! – Ну, баба, конечно, занавесила, чем попало, оба окошечка, а Сочень кошелек на стол: – Гляди! Баба видит – полон кошелек каких-то зеленых зернышек. Обрадовалась сперва-то, закрестилась, потом и говорит: – А может, не настоящие? Ванька даже осердился: – Дура! В горе, поди, брал. Кто тебе в гору подделку подсунет? – Про то не сказал, что ему Хозяйка сама камни показала да еще наказ дала. А Сочкева баба все ж таки сумлевается: – Ежели ты сразу кошелек набил, так лошадные мужики узнают – возами привезут. Куда тогда эти камешки? Малым ребятам на игрушки да девкам на буски? Ванька даже из лица вспыхнул: – Сейчас узнаешь цену такому камешку! Отсыпал в горстку пять штук, кошелек на шею и побежал к щегарю: – Кузьма Мироныч, погляди камешки. Щегарь оглядел – стеколко свое на ножках взял. Еще оглядел. Кислотой попробовал. – Где, – говорит, – взял? Ну, Ванька, конторская нюхалка, сразу и говорит: – На Красногорке. – В котором месте? Тут Ванька схитрил маленько, указал – где сперва-то работал. – Сумнительно что-то, – говорит щегарь. – По железу медных изумрудов не бывает. А много добыл? Ванька и вытащил кошелек на стол. Щегарь взглянул в кошелек и прямо обомлел. Потом отдышался, да и говорит: – Поздравляю вас, Иван Трифоныч! Счастье вас поискало. Не забудьте при случае нас, маленьких. – А сам Ваньку-то за ручку да все навеличивает. Известно, деньги чего не делают! – Пойдемте, – говорит, – сейчас же к приказчику. Ванька так и сяк: – Помыться бы сперва, в баню сходить, переоболокчись. А это ему охота было камешков отсыпать. Только щегарь свое: – С таким-то кошелем не то что к приказчику, к царю можно итти. Не побрезгует, во всякое время примет. Ну, делать нечего. Привел щегарь Ваньку к приказчику. А там сборище како-то было. И сам старый барин тут же, только что приехал. Сидит осередь комнаты и рожок при ухе держит, а приказчик ему: «ду-ду», наговаривает всяку штуку. Зашел щегарь в ту комнату, обсказал, что надо, а приказчик сейчас же в рожок барину задудел: – Нашли-таки мы медные изумруды. Один верный человек расстарался. Надо его наградить как следует. Привели Сочня в комнату. Достал он свой кошелек, подал барину да еще и руку ему чмокнул. Барин даже удивился: – Откуда такой? Весь порядок знает. – В лакеях раньше-то состоял, – задудел приказчик. – То-то и есть, – говорит барин, – сразу видать. А еще толкуют, что из дворовых плохие работники. Вон этот сколько добыл. Сам эдак подкидывает кошелек на руке-то. Кругом вся заводская знать собралась. Барыни, кои поважнее, тут же трутся. Барин стал кошелек развязывать, да сноровки нет, он и подал Сочню – развяжи-де. Сочень рад стараться: дернул ремешок, растянул устьице. – Пожалуйте! И тут такой, слышь-ко, дух пошел, – терпеть нельзя. Ровно палую лошадь либо корову затащили. Барыни, которые поближе стояли, платочками рты-носы захватили, а барин на приказчика накинулся: – Эт-та что? Надсмешки надо мной строишь? Приказчик хвать рукой в кошелек, а там ничем-ничегошеньки, только дух того гуще пошел. Барин захватил рот рукой да из комнаты. Остальные – кто куда. Один приказчик да Сочень остались. Сочень побелел весь, а приказчик от злости трясется: – Ты это что? А? Откуда столь вони насобирал? Кто научил? Сочень видит – дело плохо, давай рассказывать все начистоту. Ничего не утаил. Приказчик слушал-слушал, да и спрашивает: – Награду, – говоришь, – сулила? – Сулила, – вздохнул Сочень. – От меня сулила? – Так и сказала; наградит из своей руки да еще из казны добавит. – Получай тогда, – заревел приказчик да как двинет Сочня по зубам – чуть он угол башкой не прошиб. – Это, – кричит, – тебе задаток. Награду на пожарной получишь. До веку ее не забудешь. И верно. На другой день отсыпали Сочню столько, что на своих ногах донести не смог – на рогоже в лазарет стащили. Даже те, кому не раз случалось Сочня колачивать, пожалели маленько. – Достукался, конторская нюхалка! Только и приказчику не сладко поелось. В тот же день барин давай его допекать: – Как ты смел такую штуку подстроить! Приказчик, понятно, финти-винти: – Не причастен этому делу. Старателишко меня подвел. – А кто, – спрашивает, – этого старателишка ко мне допустил да еще с этаким кошельком? Приказчику податься некуда, сознался: – Моя оплошка. – Вот и подучи. По заслуге. Ступай-ко из приказчиков надзирателем на Крылатовско, – говорит барин да еще своим подручникам, кои при разговоре случились, объясняет: – Пущай, дескать, на вольном воздухе пробыгается. И так-то от него дух тяжелый. Недаром козлом дразнят, а теперь и вовсе его видеть не могу. С души воротит, после вчерашнего-то. На Крылатовском тот приказчик и в доски ушел. После прежнего-то житья не сладко тоже пришлось. Насмеялась, видно, и над ним Хозяйка.[9]  Травяная западенка   Это не при нашем заводе было, а на Сысертской половине. И не вовсе в давних годах. Мои-то старики уж в подлетках в заводе бегали. Кто на шаровке, кто на подсыпке, а то в слесарке, либо в кузне. Ну, мало ли куда малолетов при крепости загоняли. Тогда этот разговор про травяную западенку и прошел. Так, сказывают, дело-то было. Турчаниновские наследники промотались и половину заводов продали барину Саломирскову. Тут у них неразбериха и пошла. Продать продали, а деньги с завода Турчаниновым охота получать по-старому. Саломирсков опять, наоборот, говорит: – Я главный хозяин – мне и получка вся! А вам – сколь выделю. Спорили-спорили, сговорились нанять сообща главного приказчика. Пущай, дескать, хозяйствует, как умеет, а нам бы деньги выдавал, сколько кому по частям причтется. Так-то, видно, им вольготнее показалось! Оно и то сказать: турчаннновски наследники сроду в заводском деле не мерекали, да и новый барин, видать, не мудренее достался. Он, сказывают, из каких-то царских ли, княжеских незаконных родов вышел. То ему и заводы купили и заслуг всяких надавали. Завсегда будто в белых штанах в обтяжку ходил, а на шапке от бусой лошади хвост. В экой-то одеже в кричну либо сварочную не пойдешь! Под домну и вовсе не суйся. Да новый барин об этом и не скучал. По своему понятию другое ремесло придумал: жеребцов по кругу на веревке гонять. У турчаниновских в ту пору барыня одна в головах ходила. Самая, сказать, умойная баба. Ей гору золота насыпь, – и от той пыли не оставит. Увидела эта барыня – Саломирсков жеребцами забавляется. – Чем, – думает, – я хуже? Почище заведу! И точно, цельный конский завод на Щербаковке поставила и тоже давай жеребцов гонять. Главный приказчик у них из нездешних случился. Паном почто-то его в глаза звали. Ну, этот пан сперва барам семячек подсыпал. Поманил, значит. Которое продаст, которое заложит, руду под самым заводом брать велел, уголь чуть не на улицах жгут. Глядишь-и наскребет деньжонок. Барам этого и надо. Разговорами себя тешат: – Это по началу так-то. Дальше лучше пойдет. Приказчик видит – уверились в него бары, взял да и жогнул их, сколь мог. Наглухо, сукин сын, заводы в долги посадил, весь народ обездолил, а сам шапочку надел, да и в сторону. – Прощайте-ко! Век бы на ваших жеребчиков да кобылок глядел, да недосуг мне. Два поместья купил, – хозяевать надо. Тут промеж бар чуть не драчишка случилась. Один другого винят, ни в чем сговориться не могут, суд завели. Вот тогда они и придумали с глупого-то ума у одних печей нарозно хозяйство вести. Одна половина одного приказчика поставила, другая – другого. И мелкое начальство эдак же. Один так велит, другой на свое поворачивает. Путали-путали народ, потом и народ поделили. Одни, значит, стали турчаниновски, други-саломирсковски. Однем словом, беспутица. А хуже всего это по земельному богатству пришлось. Не о том забота, как бы найти да добыть, а как бы что новенькое другому хозяину не показать. Всяк про себя смекал: – Присудят в мою пользу – тогда и буду добывать из нового места. У барина Саломирскова на ту пору главным щегарем был Санко Масличко. Мужичонке плутяга, до всего донюхается, и в делах понимал. Для приисковых и рудняшных самый зловредный. А у турчаниновских щегарем был Яшка Зорко. Этот вовсе зря на такое место угадал. Он, конечно, тоже смолоду по рудникам да приискам околачивался. Ну на смеху был. Мужичище был быком, а рожа у него ровно нарошно придумана. Как свекла краснехонька, а по ней волосешки белые кустичкамн. Ровно известкой наляпано по тем местам, где у людей волос растет. И по голове эти же кустики прошли. За это и звали его Облезлым. По-доброму-то пустяк это. Мало ли у человека какой изъян случится. Только Яшка шибко перед народом гордился. Дескать, я – приказный, а ты кто еси? Ну, Яшку и не любили. Да он еще похвалялся перед руднишными. – Меня, – кричит, – не проведешь. Сдалека всяку вашу плутню разгляжу! Даром, что слепыш-слепышом. Еле мизюкал. Носом по чернилу водил, как писать случалось. Рудобой за эту похвальбу-то и стали звать его еще Зорком. Нет-нет – и поддернут: – Наш Зорко, небось, рукавицу с шапкой не смешат. На аршин в землю видит. Кто-то возьми да и дунь это слово барыне Турчаниновой в ухо. Та, известно, заполошная, – схватилась: – Где такой объявился? Ей сказали – в обмерщиках, дескать, на таком-то руднике. Барыня призвала тут Яшку и спрашивает: – Ты, верно, на аршин в землю видишь? Яшке неохота перед барыней свою неустойку по глазам сказать, он и отвечает: – Пониже наклонюсь, так всяк камешок разгляжу. Барыня обрадовалась. – Такого, – кричит, – мне и надо. Будешь главным щегарем на моей половине. Яшке с малого-то ума это лестно. – Рад, – отвечает, – стараться. Барыня свое наказывает: – Гляди, чтоб Саломирскову чего не донеслось, коли новое найдешь! Яшка, понятно, хвостом завилял. – Будьте в спокое! Будьте в спокое! Которое я открою, то ни единой саломирсковской собачонке не унюхать. Таким случаем, значит, и стал Яшка главным щегарем на турчаниновской половине. Сперва-то маленько побаивался. Нет-нет и притащит барыне мешочек с камешками с какого-нибудь старого рудника. Вот, дескать, какую штуку обыскал. Только у барыни один разговор: – Гляди, как бы саломирсковски про это не узнали. Вот суд кончится, тогда и покажешь это место. Ну, а суд когда кончится! Яшка видит, – спокойное дело, – вовсе осмелел. Покатывается на лошадке в седелышке по всей заводской даче – и все. Рожу наел – как не лопнет, а глаза все наприщур держит, будто на-даля глядит. Какие знакомые руднишные встретятся, завсегда. Яшке кукишку покажут, а сами наговаривают: – Наше почтенье Яков Иванычу! Всю, поди, дачу вызнал, – эдак-то далеко глядишь! Яшка, конечно, нос кверху. Пятнышки свои на губах погладит, да и говорит: – Вкруте эко дело не поворотишь. Знаете, поди-ко, меня, – пустяком займоваться не стану! Рудобои тут и примутся для смеху Яшке места сказывать: – Поглядел бы ты по Габеевке. На пятой версте. Мне дедушко сказывал. Другой опять на Березовый увал приметки говорит. Ну, разное. Кто куда придумает. Яшка тоже, как вытный, порядок ведет. Вовсе будто к этому безо внимания, а сам, глядишь, и начнет поезживать по тем местам. Руднишным это и забавно. Раз в таком-то разговоре один рудобой и говорит: – Что всамделе, ребята, вы к Яков Иванычу с пустяком липнете. Ему богатство открыть все едино, что нам с вами плюнуть. Женится вот на вдове Шаврихе да укажет она ему мужеву ямку с малахитом, – только и всего. Будет тогда на нашей половине медный рудник, почище полевских Гумешек, Яковлевским его, поди, звать будут, а то, может, Зорковским? Как тебе больше глянется, Яков Иваныч? Яшка, как ему в обычае, будто и не приметил разговору, а сам думает: «Верно. Был слушок, что покойный Шаврин где-то ямку с малахитом имел. Может, и впрямь вдова про это знает». Яшка, видишь, в годах был, а неженатый. Девки его обегали; он и ладил жениться на какой ни на есть вдове. К Шаврихе-то он шибко приглядывался. Совсем дело к свадьбе шло, да как раз барыня Яшку главным щегарем назначила. Ему и низко показалось на вдове из бедного житья жениться. Сразу дорожку в ту улицу забыл, где эта Шавриха жила. Года два, а то и больше не бывал, а тут, значит, и вспомнил. Стал на лошадке подъезжать. Дескать, знай наших! Не кто-нибудь а главный щегарь! У вдовы к той поре дочь Устя поспела. Самые ей те годы, как замуж отдают. Яшка слепыш-слепыш, а тоже разглядел эту деваху и давай удочки под этот бережок закидывать. Мать видит, какой поворот вышел, – не сунорствует этому. Еще и радуется. – Вишь, дескать, Усте счастье какое! Глядишь, – и я за Яков Иванычевой спиной в спокое проживу, никто тревожить не станет. Вон он какой начальник! Пешком-то и ходить забыл. Все на лошадке да на лошадке. У Шаврихи тоже своя причинка была. Мужик-то у ней, покойная головушка, самостоятельного характеру был. Кремешок. Из-за этого, сказывают, и в доски ушел. Он, видишь, малахитом занимался, и слушок шел, будто свою ямку имел где-то вовсе близко от заводу. Ну, барские нюхалки и подкарауливали. Один раз чуть не поймали, да Шаврин ухитрился – в болоте отсиделся. Тут нездоровье и получил. А как умер, жену и стали теснить. – Сказывай, где малахитова ямка! Шавриха – женщина смирная, про мужевы дела, может, вовсе не знала – что он скажет? Говори по совести, а на нее пуще того наступают: – Сказывай, такая-сякая! Пригрожали всяко, улещали тоже, в каталажку садили, плетями били. Однем словом, мытарили. Еле она отбилась. С той вот поры она и стала шибко бояться всяких барских ухачей. Устя у той вдовы, как говорится, ни в мать, ни в отца издалась. Ровно с утра до ночи девка в работе, одежонка у ней сиротская, а все с песней. Веселей этой девки по заводу нет. На гулянках первое запевало. Так ее и звали – Устя-Соловьишна. Плясать тоже – редкий ей в пару сгодится. И пошутить мастерица была, а насчет чего протчего – это не допускала. В строгости себя держала. Однем словом, живой цветик, утеха. За такой девкой и при бедном житье женихи табунятся, а тут на-ко – выкатил млад ясен месяц на буланом мерине – Яшка Зорко Облезлый! Устенька, конечно, сразу хотела отворотить ему оглобли – насмех его подняла. Только Яшка на это шибко простой. Ему, как говорится, плюнь в глаза, а он утрется да скажет: божья роса. Устюха все ж таки не унывает. «Подожди, – думает, – устрою я тебе штуку. Другой раз не поманит ко мне ездить». Узнала, когда Яшка будет, спровадила куда-то мать, нагнала полную избу подружек, да и пристроила около порогу веревку. Как Яшке в избу заходить, Устя натянула веревку, он и чебурахнулся носом в пол, аж посуда на середе забренчала. Подружки смеху до потолка подняли, а Яшку не проняло. Поднялся, да и говорит:

The script ran 0.019 seconds.