Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвинг Стоун - Жажда жизни [1934]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_classic, Биография, Роман

Аннотация. Роман американского писателя Ирвинга Стоуна «Жажда жизни» посвящен великому голландскому художнику Винсенту Ван Гогу. В нем рассказывается о драматическом жизненном пути Ван Гога, о его мощном и небывалом по форме творчестве, так и не получившем признания при жизни мастере, о его глубокой вере в то, что «нет ничего более художественного, чем любить людей».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

В эти минуты он видел в Христине карикатуру на самого себя; он тихо сидел на своем стуле, дожидаясь, пока буря утихнет. Христина была столь же терпелива по отношению к нему. Если у него не получался рисунок или она вдруг забывала все, чему он учил ее, и плохо позировала, он разражался бешеной бранью, сотрясавшей стены. Она спокойно давала ему выговориться, и скоро снова наступала тишина. К счастью, получалось так, что они никогда не выходили из себя одновременно. Изо дня в день рисуя Христину, Винсент хорошо изучил ее фигуру и решил теперь сделать настоящий, серьезный этюд. На эту мысль его натолкнула фраза у Мишле: «Comment se fait—il qu'il y ait sur la terre une femme seule desesperee?» ["Как это могло случиться, что на свете живет такая одинокая, отчаявшаяся женщина?" (фр.)] Он усадил обнаженную Христину на обрубок дерева подле печки. Разрабатывая этюд, он превратил этот обрубок в пень, вокруг которого пучками росла трава, и перенес всю сцену на природу. Христину он изобразил так: узловатые кисти рук лежат на коленях, голову она уронила на тощие руки, жидкая коса распущена по спине, острые груди свисают к худым бедрам, длинные плоские ступни неуверенно поставлены на землю. Он назвал свой рисунок «Скорбь». Это была женщина, из которой выжаты все соки жизни. Внизу он написал строчку из Мишле. Работа над рисунком заняла целую неделю и вконец опустошила карман Винсента, а до первого марта оставалось еще десять дней. Два—три дня можно было протянуть на черном хлебе из прежних запасов. Винсент почувствовал, Что надо прекратить работу с натурой, хотя это и отбросит его назад. – Син, – сказал он, – боюсь, что я не смогу рисовать тебя до начала следующего месяца. – А что случилось? – У меня вышли все деньги. – Ты не можешь мне платить? – Да. – Мне сейчас все равно нечего делать. Я буду к тебе ходить просто так. – Но тебе надо зарабатывать деньги, Син. – Немножко заработаю как—нибудь. – Но ведь если ты будешь целыми днями сидеть здесь, когда же тебе стирать? – Брось думать об этом... Я обойдусь. Она приходила к нему еще три дня, пока был хлеб. Потом хлеб съели, до первого числа оставалась целая неделя, и Винсент сказал Христине, что он едет в Амстердам к дяде, а когда вернется, зайдет к ней. Три дня он просидел, не выходя из мастерской, на одной воде и делал кое—какие копии; голод не особенно мучил его. На третий день вечером он пошел к Де Боку, надеясь попить у него чаю с печеньем. – Добро пожаловать, старина, – приветствовал его Де Бок, стоя у мольберта. – Устраивайтесь поудобнее. Скоро мне надо будет идти на званый ужин, а до тех пор я поработаю. На столе есть несколько журналов. Читайте, пожалуйста. И ни слова о чае. Винсент знал, что Мауве не хочет его видеть, а просить о чем—нибудь Йет ему было стыдно. Что же касается Терстеха, то после того, как этот коммерсант очернил его в глазах Мауве, Винсент предпочел бы скорее умереть с голоду, чем идти к нему на поклон. Но как бы ни было отчаянно положение Винсента, ему даже в голову не пришло, что можно заработать несколько франков не рисованием, а чем—то иным. Снова воскрес его старый недуг – лихорадка, заныли в коленях ноги, и он слег в постель. Он понимал, что ждет напрасно, но все же надеялся на чудо – вдруг Тео пришлет сто франков на несколько дней раньше срока. Но Тео сам получал жалованье только первого числа. На пятый день к вечеру в мастерскую без стука вошла Христина. Винсент спал. Она постояла над ним, разглядывая его изборожденное морщинами лицо, рыжую бороду, под которой сквозила бледная кожа, шершавые воспаленные губы. Потом осторожно приложила руку к его лбу – у Винсента был жар. Христина обшарила полку, на которой обычно хранилась еда. Там не было ни крошки черствого хлеба, ни зернышка кофе. Христина вышла, тихонько прикрыв за собой дверь. А через час Винсенту приснилось, будто он сидит на кухне в Эттене и мать варит ему кофе. Он очнулся и увидел Христину, она сидела у печки и мешала ложкой в горшке. – Син, – пробормотал он. Она подошла к кровати и коснулась своей прохладной ладонью его рыжей щетины: щека Винсента была словно в огне. – Брось ты свою гордость, – проговорила она, – и хватит мне врать. Если мы бедны, это не наша вина. Нам надо помогать друг другу. Разве ты не помог мне, когда мы в первый раз встретились в кафе? – Син, – повторил он. – Лежи спокойно. Я принесла из дому картошки и бобов. Все уже готово. Она размяла картошку, положила в нее зеленых бобов и, присев к изголовью, стала кормить Винсента. – Зачем ты каждый день давал мне деньги, если тебе самому не хватало? Жить впроголодь не годится. Теперь он мог, ожидая денег от Тео, бороться с нуждой не одну неделю. Но неожиданная доброта, как всегда, сломила его. Он решил пойти к Терстеху. Христина выстирала Винсенту рубашку, но выгладить ее было нечем. Утром она дала ему хлеба с кофе. Он поплелся прямо на Плаатс. Башмаки у него были в грязи, один каблук отвалился, засаленные брюки были в заплатах. Пальто, подаренное ему Тео, едва налезало на плечи. Старенький галстук съехал на левую сторону. На голове у него была одна из тех нелепых шапок, которые он где—то выкапывал на удивление всем. Он брел вдоль железнодорожных путей у вокзала Рэйн, огибая опушку леса и платформы, откуда поезда отходили на Схевенинген. Под неяркими лучами солнца Винсент особенно остро почувствовал, как он ослабел. На Плейне он случайно взглянул на свое отражение в окне магазина. И вдруг его словно озарило – он увидел себя таким, каким видели его жители Гааги: нескладным, лохматым, грязным бродягой, больным, обессиленным, опустившимся. Плаатс раскинулся широким треугольником, переходя около замка в Хоф– фейфер. Только самые богатые торговцы могли позволить себе держать здесь магазины. Винсент с трепетом вступил в этот священный треугольник. Он только сейчас понял, какое огромное расстояние отделяет его от Плаатса. Приказчики фирмы Гупиль были заняты уборкой. Они уставились на Винсента с нескрываемым любопытством. Ведь его родичи вершат судьбы искусства во всей Европе. Что же этот дурак ходит таким оборванцем? Терстех сидел наверху, в своем кабинете. Ножом с нефритовым черенком он распечатывал утреннюю почту. Подняв глаза, он увидел маленькие, круглые уши Винсента, сидевшие гораздо ниже бровей, его лицо, заострявшееся книзу от скул, а затем переходившее в квадратный подбородок, лоб, над левой бровью прикрытый густыми волосами, зеленовато—голубые глаза, смотревшие на него испытующе, но бесстрастно, полные красные губы, казавшиеся еще краснее от обрамлявшей их бороды и усов. Терстех никогда не мог решить, красив Винсент или безобразен. – Итак, ты сегодня в нашем магазине самый ранний посетитель, Винсент, – сказал он. – Чем могу служить? Винсент рассказал о своих затруднениях. – Куда же ты дел свои сто франков? – Истратил. – Если ты был так расточителен, то не рассчитывай на мою поддержку. В каждом месяце тридцать дней; ты не должен тратить в день больше чем положено. – Я не был расточительным. Почти все деньги ушли на модель. – Выходит, не надо нанимать модель. Дешевле работать одному. – Работать без модели – значит загубить в себе художника, который хочет писать людей. – Что ж, не пиши людей. Рисуй коров и овец. Им платить не нужно. – Как я могу рисовать коров и овец, минхер, если не чувствую их? – Так или иначе, рисовать людей тебе незачем; такие рисунки все равно не продашь. Пиши акварели и ничего больше. – Акварель не в моем—характере. – Мне кажется, рисунок для тебя – вроде наркотика, который ты Принимаешь, чтобы заглушить в себе чувство обиды, оттого что не можешь писать акварели. Наступило молчание. Винсент не знал, что сказать. – Де Бок не пользуется моделью, хоть он и богат. Не станешь же ты отрицать, что его полотна великолепны; они ценятся с каждым днем дороже. Я все ждал, что ты сумеешь перенять у него хоть немного изящества. Но, как видишь, ничего не выходит. Я просто разочарован, Винсент, – твои работы по– любительски неуклюжи. Теперь я совершенно уверен, что ты не художник. У Винсента внезапно подкосились ноги: давал себя знать голод, который терзал его вот уже пять суток. Он сел на резную ручку итальянского кресла. Слова у него будто застряли где—то внизу, в пустой утробе, и он никак не мог совладать со своим голосом. – Почему вы так со мной говорите, минхер? – вымолвил он, помолчав. Терстех вынул белоснежный платок, вытер им нос, углы рта, бороду. – Потому что у меня есть обязательства перед тобой и перед твоей семьей. Ты должен знать правду. У тебя есть еще время, чтобы спасти себя, Винсент, если ты поторопишься. Ты не родился художником, тебе надо искать другое место в жизни. Насчет художников я никогда не ошибался. – Я знаю, – сказал Винсент. – Главная беда в том, что ты начал слишком поздно. Если бы ты взялся рисовать мальчишкой, может быть, теперь ты чего—нибудь и достиг бы. Но тебе тридцать, Винсент, пора бы уже добиться успеха. В твои годы я был уже человеком. А как ты можешь рассчитывать на успех, если у тебя нет таланта? Хуже этого, – как можешь ты оправдать себя в своих глазах за то, что принимаешь милостыню от Тео? – Мауве однажды сказал мне: «Винсент, когда ты рисуешь, ты истинный живописец». – Мауве твой кузен: он просто щадит тебя. Я друг тебе и, поверь, отношусь к тебе лучше, чем Мауве. Брось свое рисование, пока не поздно, пока ты не понял, что жизнь прошла попусту. Когда—нибудь, когда ты поймешь, где твое место в жизни, и добьешься успеха, ты придешь ко мне и скажешь спасибо. – Минхер Терстех, у меня нет ни сантима на хлеб вот уже пять дней. Но я не попросил бы у вас денег, если бы речь шла только обо мне. У меня есть натурщица, бедная, больная женщина. Я задолжал ей. Она страшно нуждается. Прошу вас, одолжите мне десять гульденов, пока я не получу денег от Тео. Я верну их вам. Терстех встал и поглядел в окно: на озере – единственном, которое уцелело от дворцовых водоемов, – плавали лебеди. Он не мог понять, почему Винсенту вздумалось поселиться в Гааге, когда его дядья владеют художественными магазинами в Амстердаме, Роттердаме, Брюсселе и Париже. – Ты полагаешь, что я сделаю доброе дело, если дам тебе десять гульденов, – не поворачивая головы и не разнимая стиснутых за спиной рук, сказал Терстех. – Но мне кажется, что я сделаю еще более доброе дело, отказав тебе. Винсент знал, как достала Син денег на картошку и бобы. Он не мог допустить, чтобы она и дальше кормила его. – Минхер Терстех, вы, конечно, правы. Я не художник, у меня нет таланта. Давать мне деньги было бы с вашей стороны неразумно. Я должен сам начать зарабатывать и найти свое место в жизни. Но во имя нашей старой дружбы я прошу вас одолжить мне десять гульденов. Терстех вынул из кармана сюртука бумажник, отыскал в нем ассигнацию в десять гульденов и протянул ее Винсенту, не проронив ни слова. – Благодарю вас, – сказал Винсент. – Вы очень добры. Проходя по чисто подметенным улицам мимо аккуратных кирпичных домиков, от которых веяло покоем и уютом, он бормотал про себя: «Нельзя постоянно быть со всеми в дружбе, иногда приходится ссориться. Но по крайней мере полгода я ни разу не зайду к Терстеху, ни разу не заговорю с ним, не покажу ему ни одной работы». Он пошел прямиком к Де Боку, чтобы взглянуть на его полотна, которые пользовались таким успехом у публики и в которых было изящество – то, чего не хватало Винсенту. Де Бок сидел, положив ноги на стул, и читал английский роман. – Доброе утро! – сказал он. – У меня сплин. Не могу взять карандаша в руки. Берите стул и попробуйте развлечь меня. Сейчас не слишком рано, чтобы закурить сигару? Расскажите что—нибудь интересное. – Позвольте мне посмотреть еще раз ваши полотна, Де Бок. Мне надо разобраться, почему ваши работы покупают, а мои нет. – Талант, старина, талант! – усмехнулся Де Бон, лениво вставая с места. – Талант – это божий дар. Либо он у вас есть, либо его нет. Мне трудно сказать, что я за человек, но пишу я чертовски здорово! Он вытащил дюжину картин, еще на подрамниках, и беспечно Шутил и острил, а Винсент горящими глазами чуть ли не насквозь пронзал эти холсты с их худосочной живописью. «Мои работы лучше, – говорил он себе. – Мои правдивее, глубже. Плотничьим карандашом я выражаю больше, чем он целой палитрой красок. Он изображает лишь очевидное. И по существу не говорит ничего. Почему же его осыпают похвалами и деньгами, а мне отказывают в черном хлебе и кофе?» Когда Винсент уходил от Де Бока, он бормотал себе под нос: – Что—то гнетет меня у Де Бока. Есть в нем какая—то пресыщенность, что—то мертвящее и неискреннее. Милле был прав: «J'aimerais mieux ne rien dire que m'exprimer faiblement» ["Я скорее предпочел бы вовсе ничего не делать, чем выразить себя слабо" (фр.)]. Пусть Де Бок кичится своим изяществом и своими деньгами. Я рисую реальную жизнь, нужду и лишения. Идя по этой дороге, не пропадешь. Христина встретила его с мокрой тряпкой в руках – она мыла в мастерской пол. Волосы у нее были повязаны черным платком, а в оспинах на лице поблескивали капельки пота. – Достал денег? – спросила она, поднимая голову. – Достал. Десять гульденов. – Хорошо иметь богатых друзей! – Ну, еще бы. Вот шесть франков, которые я тебе должен. Син выпрямилась и вытерла лицо черным фартуком. – Можешь не давать мне ничего, – сказала она. – Пока не получишь денег от брата. Ведь на четыре франка долго не протянешь. – Я обойдусь, Син. А тебе эти деньги необходимы. – Тебе тоже. Мы вот как сделаем. Я останусь здесь, пока не придет письмо от твоего брата. Мы будем жить на эти десять франков, как будто они наши общие. Я их растяну дольше, чем ты. – А позировать как же? Ведь я не смогу тебе платить ни сантима. – Ты даешь мне ночлег и еду. Разве этого мало? Я вполне довольна, мне хорошо тут, в тепле, не надо идти работать и надрываться. Винсент обнял Син и ласково откинул с ее лба жидкие жесткие волосы. – Син, иногда ты делаешь настоящие чудеса! Я даже готов поверить, что на небе действительно есть бог! 7 Неделю спустя он решил навестить Мауве. Кузен впустил его в мастерскую, но торопливо набросил покрывало на свою схевенингенскую картину, прежде чем Винсент успел на нее взглянуть. – Что тебе нужно? – спросил он, как будто не догадываясь, зачем пришел Винсент. – Хочу показать вам несколько акварелей. Я думал, вы выкроите для меня минутку времени. Мауве промывал кисти, движения у него были нервные, лихорадочные. Он не ложился в кровать уже трое суток. Урывками он спал тут же, в мастерской, на кушетке, но этот сон не освежал его. – Я далеко не всегда в состоянии учить тебя, Винсент. Порой я слишком устаю, и тогда, бога ради, выбирай другое время. – Извините меня, кузен Мауве, – сказал Винсент, отступая к двери. – Я не хотел вам мешать. Я лучше зайду завтра вечером. Мауве снял с полотна покрывало и даже не слушал Винсента. На следующий вечер, придя к Мауве, Винсент застал там Вейсенбруха. Мауве был измотан до крайности, почти впал в истерику. Он накинулся на Винсента, выискивая повод, чтобы рассеяться и позабавить приятеля. – Вейсенбрух! – воскликнул он. – Смотрите, какая у него рожа! И он начал показывать свое искусство, – так скривил лицо, что оно покрылось глубокими морщинами, и выпятил подбородок – совсем как Винсент. Это была злая карикатура. Затем Мауве подошел к Вейсенбруху, поглядел на него прищуренными глазами и объявил: «А сейчас он будет говорить». И, брызгая слюной, разразился потоком хриплых бессвязных слов, как это нередко делал Винсент. Вейсенбрух покатывался со смеху. – Ох, это изумительно! – кричал он. – Таким вас и видят люди, Ван Гог. Вам, наверно, и в голову не приходило, что вы такое удивительное чудовище? Мауве, выставьте—ка снова подбородок и поскребите пальцами бороду. Это убийственно! Винсент был ошарашен. Он забился в угол. Когда он заговорил, собственный голос показался ему чужим: – Если бы вам пришлось бродить до рассвета под дождем по лондонским улицам, дрожать в холодные ночи в Боринаже, без еды, без крова, в лихорадке – и у вас тоже появились бы безобразные морщины на лице и у вас тоже был бы хриплый голос. Через несколько минут Вейсенбрух ушел. Как только за ним закрылась дверь, Мауве едва дыша упал в кресло. Бурная выходка истощила его силы. Винсент молча стоял в углу; наконец Мауве заметил его. – А, ты еще здесь? – удивился он. – Кузен Мауве, – с горячностью заговорил Винсент и сморщился точно так, как это только что изобразил Мауве. – Что между нами произошло? Скажите, что я вам сделал? Почему вы так обращаетесь со мной? Мауве устало поднялся и откинул со лба непослушную прядь. – Я недоволен тобой, Винсент. Ты должен сам зарабатывать себе на жизнь. Как можешь ты позорить фамилию Ван Гогов, выклянчивая деньги где попало? Винсент на мгновение задумался. – Вы виделись с Терстехом? – спросил он. – Нет. – Значит, вы не будете больше меня учить? – Нет. – Ну что ж, давайте пожмем друг другу руки и расстанемся без вражды и горечи. Ничто не может заглушить во мне чувство признательности к вам. Мауве долго молчал, не говоря ни слова. Потом он сказал: – Не принимай это близко к сердцу, Винсент. Я усталый и больной человек. Я помогу тебе чем только сумею. Ты захватил свои рисунки? – Захватил. Но сейчас вам, кажется, не до этого... – Покажи их мне. Он посмотрел на этюды покрасневшими от усталости глазами и сурово заметил: – Рисунок у тебя плох. Безнадежно плох. Удивляюсь, как я не видел этого раньше. – Вы сказали мне однажды, что когда я рисую, я истинный живописец. – Я ошибся, я принял грубость за силу. Если ты в самом деле хочешь учиться, надо начинать все сначала. Вон там, в углу, у ведра с углем, несколько гипсов. Можешь рисовать их хоть сейчас. Удивленный Винсент поплелся в угол. Там он сел перед белой гипсовой ногой. Долгое время он не мог ни соображать, ни двигаться. Потом он вынул из кармана несколько листов рисовальной бумаги, но не в силах был провести ни одной линии. Он обернулся и посмотрел на Мауве – тот стоял у мольберта. – Как продвигается ваша работа, кузен Мауве? Мауве бросился на диван, его налитые кровью глаза сразу же закрылись. – Терстех сказал сегодня, что это лучшая вещь из всех, какие я создал. Спустя несколько секунд Винсент раздумчиво произнес: – Так, значит, Терстех все—таки был здесь! Мауве слегка похрапывал и уже ничего не слышал. Время шло, и Винсент понемногу успокоился. Он начал рисовать гипсовую ногу. Когда часа через три Мауве проснулся, у Винсента было готово уже семь рисунков. Мауве, как кошка, спрыгнул с дивана, словно он и не засыпал ни на минуту, и бросился к Винсенту. – Покажи! – сказал он. – Покажи! Он посмотрел все семь рисунков, твердя одно и то же: – Нет! Нет! Нет! Он изорвал их и бросил клочки на пол. – Все та же грубость, тот же дилетантизм! Неужели ты не в силах нарисовать этот гипс таким, каков он на самом деле? Неужели не можешь найти верную линию? Хоть раз в жизни нарисуй в точности то, что видишь! – Вы говорите совсем как учитель в художественной школе, кузен Мауве. – Если бы ты как следует поучился в школе, ты бы теперь знал, как надо рисовать. Переделай все сызнова. И смотри, чтобы нога была ногой! Он вышел в сад, а оттуда пошел на кухню ужинать, потом вернулся и начал работать при лампе. Наступила ночь, проходил час за часом. Винсент рисовал и рисовал ногу, лист за листом. И чем больше он работал, тем большее отвращение внушал ему этот мерзкий кусок гипса, который стоял перед ним. Когда в северном окошке забрезжил хмурый рассвет, у Винсента было готово множество рисунков. Он встал, тело его затекло, сердце ныло. Мауве подошел, взглянул на рисунки и скомкал их. – Плохо, – сказал он. – Совсем плохо. Ты нарушаешь все элементарные правила. Знаешь что, иди—ка домой и прихвати с собой эту ногу. Рисуй ее снова и снова. И не являйся ко мне, пока не нарисуешь ее как следует. – Как же, черта с два! – вскричал Винсент. Он швырнул гипсовую ногу в ведро с углем, и она разлетелась на тысячу осколков. – Не говорите мне больше о гипсах, я не хочу и слышать о них. Я буду рисовать с гипсов, когда на свете не останется ни одной живой ноги или руки, но не раньше! – Ну что ж, если ты так считаешь... – начал ледяным тоном Мауве. – Кузен Мауве, я не позволю навязывать мне мертвую схему, не позволю ни вам, ни кому другому. Я хочу рисовать, повинуясь своему темпераменту, своему характеру. Мне надо рисовать натуру так, как вижу ее я сам, а не так, как ее видите вы! – Мне нечего больше тебе сказать, – бесстрастно произнес Мауве, будто врач у одра умирающего. Проснувшись в полдень, Винсент увидел в своей мастерской Христину и ее старшего сына Германа, Это был бледный мальчик с испуганными зеленоватыми глазами и крошечным подбородком. Чтобы Герман сидел тихо, Христина дала ему лист бумаги и карандаш. Читать и писать он не умел. К Винсенту он подошел очень робко, так как дичился незнакомых людей. Винсент показал ему, как надо держать карандаш, и научил рисовать корову. Мальчик пришел в восторг, и скоро они с Винсентом подружились. Христина положила на стол немного сыра и хлеба, и все трое сели завтракать. Винсент думал о Кэй и о ее прелестном малыше Яне. В горле у него стоял комок. – Я сегодня неважно себя чувствую, так что рисуй вместо меня Германа. – Что с тобой, Син? – Не знаю. Внутри все крутит и переворачивает. – Случалось у тебя так раньше, когда ты была беременна? – Тоже скверно приходилось, но не так. Сейчас куда хуже. – Тебе надо сходить к доктору. – Что толку идти к доктору в бесплатную больницу? Он даст мне лекарство – и только. От лекарства легче не будет. – Поезжай в государственную больницу в Лейден. – Ох, пожалуй, придется. – Поездом это совсем не долго. Мы поедем завтра с утра. Люди приезжают в эту больницу со всей Голландии. – Да, больница, говорят, хорошая. Весь день Христина не вставала с кровати. Винсент рисовал мальчика. Перед обедом он взял Германа за руку и отвел его к матери Христины. А на другой день рано утром они с Христиной сели в лейденский поезд. – Ничего удивительного, что вам было плохо, – сказал доктор, осмотрев Христину и задав множество вопросов. – Ребенок у вас в неправильном положении. – Можно чем—нибудь помочь, доктор? – спросил Винсент. – О да, нужна операция. – Это опасно? – Пока еще нет. Ребенка надо просто повернуть щипцами. Но это будет стоить денег. Не операция, а содержание в больнице. – Он повернулся к Христине. – Есть у вас какие—нибудь сбережения? – Ни франка. Доктор вздохнул, почти не скрывая своего сожаления. – Обычная история, – сказал он. – Во сколько это обойдется, доктор? – спросил Винсент. – Не больше пятидесяти франков. – А что, если операцию не делать? – Тогда нет никакой надежды ее спасти. Винсент на минуту задумался. Двенадцать акварелей для дяди Кора почти готовы: это даст тридцать франков. Остальные двадцать он возьмет из денег, которые пришлет в апреле Тео. – Я достану деньги, доктор, – сказал он. – Вот и хорошо. Привезите ее в субботу утром, и я сам сделаю операцию. И еще одно: я не знаю, какие у вас отношения, и не хочу этого знать. Доктора в такие дела не вмешиваются. Но я считаю своим долгом предупредить вас, что, если эта крошка снова пойдет на улицу, она не протянет и шести месяцев. – Она никогда не вернется к такой жизни, доктор. Даю вам слово. – Прекрасно. Тогда до субботы. Через несколько дней к Винсенту пришел Терстех. – Я вижу, ты все корпишь, – сказал он. – Да, работаю. – Я получил те десять гульденов, которые ты послал по почте. Ты бы мог по крайней мере сам прийти ко мне и поблагодарить. – Идти далеко, минхер, а погода была плохая. – Ну, а когда тебе нужны были деньги, идти было недалеко, так, что ли? Винсент не отвечал. – Это невежливо, Винсент, и отнюдь не располагает меня в твою пользу. Теперь я не верю в тебя и не смогу покупать твои работы. Винсент сел на край стола и приготовился дать отпор Терстеху. – Мне кажется, что, покупаете вы мои работы или нет, – это не имеет никакого отношения к нашим личным спорам, – сказал он. – По—моему, вы должны исходить из достоинств самой работы. Если личные отношения могут влиять на ваше суждение о работе, то с вашей стороны это просто нечестно. – Нет, конечно, нет. Если бы ты смог создать что—то изящное, такое, что можно было бы продать, я бы с радостью выставил это на Плаатсе. – Минхер Терстех, работа, в которую вложен упорный труд, темперамент и чувство, никого не привлекает и не находит сбыта. Может быть, мне даже лучше не стараться на первых порах угодить чьим—то вкусам. Терстех сел на стул, даже не расстегнув пальто и не сняв перчаток. Он сидел, положив обе руки на набалдашник трости. – Знаешь, Винсент, мне иногда кажется, что ты и не хочешь продавать свои вещи, а предпочитаешь жить на чужой счет. – Я был бы счастлив продать хоть один рисунок, но еще более я счастлив, когда такой замечательный художник, как Вейсенбрух, говорит мне о вещи, которую вы считаете непригодной для продажи: «Это очень правдиво. Я мог бы работать по этому эскизу и сам». Хотя деньги мне очень нужны, особенно сейчас, главное для меня – это создать что—то серьезное. – Так мог бы говорить богатый человек вроде Де Бока, но, уж конечно, не ты. – Принципы в искусстве, дорогой минхер Терстех, не имеют никакого отношения к доходам. Терстех положил свою трость на колени и откинулся на спинку стула. – Твои родители просили меня, Винсент, сделать для тебя все возможное. Ну так вот. Если я не могу со спокойной совестью покупать твои рисунки, то по крайней мере дам тебе маленький практический совет. Ты губишь себя, одеваясь в эти невероятные лохмотья. Тебе необходимо купить новое платье и следить за своей внешностью. Не забывай, что ты Ван Гог. Кроме того, лучше бы ты постарался завязать знакомство с достойнейшими людьми Гааги, чем возиться все время с мастеровыми и всяким сбродом. У тебя какое—то пристрастие к грязи и уродству, тебя не раз видали в самых подозрительных местах и в самой подозрительной компании. Как можешь ты надеяться на какой—то успех, если ведешь себя подобным образом? Винсент спрыгнул со стола и подошел к Терстеху. Он знал, что вернуть расположение этого человека можно только сейчас, здесь же, в мастерской. Винсент старался говорить мягко и дружелюбно: – Минхер, вы очень добры, пытаясь помочь мне, и я отвечу вам со всей искренностью и прямотой, на какую я только способен. Как же мне прилично одеваться, если у меня нет на платье ни единого франка и я не имею возможности его заработать? Конечно, бродить по набережным, глухим переулкам, по вокзалам и даже по трактирам – не такое уж удовольствие, но художнику это необходимо! Лучше рисовать в самых страшных трущобах, чем распивать чаи с очаровательными дамами. Поиски сюжета, жизнь среди рабочего люда, зарисовки с натуры прямо на месте – это тяжелая, а иногда даже грязная работа. Манеры коммерсантов, их одежда меня не устраивают, как и всякого, кто не расположен болтать с красивыми дамами и богатыми господами только для того, чтобы сбыть им свои картины и заполучить побольше денег. Мое дело – рисовать землекопов в Геесте, чем я и занимался сегодня весь день. Там мое безобразное лицо я рваное пальто вполне подходят к обстановке, и я работаю с наслаждением. Ну, а нарядись я в шикарное платье, рабочий люд, все те, кого я хочу рисовать, будут бояться меня, перестанут мне доверять. Я хочу своими рисунками указать людям на то, что—достойно внимания и что видит далеко не всякий. И если порой ради работы приходится жертвовать светскими манерами – то разве жертва не оправдана? Унижаю ли я себя, если живу среди тех людей, которых рисую? Унижаю ли я себя, когда иду в жилища бедняков, когда я веду их в свою мастерскую? Мне кажется, этого требует мое ремесло. А по—вашему, именно это меня и губит? – Ты очень упрям, Винсент, и не слушаешь старших, которые желают тебе добра. Ты уже терпел неудачи, и впереди тебя ждет то же самое. Так будет всегда. – У меня рука художника, минхер Терстех, и я не брошу карандаш вопреки всем вашим советам! Как по—вашему, с тех пор, как я начал рисовать, сомневался ли я в себе, колебался ли, отступал? Вы же видите, я борюсь и иду вперед и становлюсь все сильнее. – Возможно. Но ты борешься за безнадежное дело. Терстех встал, застегнул перчатки и надел высокий шелковый цилиндр. – Мы с Мауве постараемся, чтобы Тео не посылал тебе больше денег. Это единственный способ образумить тебя. Винсент почувствовал, как что—то оборвалось у него в груди. Если они настроят против него Тео, он пропал. – Боже мой! – вскричал он. – Зачем вам эти козни? Что я вам сделал, почему вы хотите погубить меня? Разве это честно – убить человека только за то, что он думает не так, как вы? Почему вы не даете мне идти своей дорогой? Обещаю вам – я вас больше не побеспокою. Брат для меня – это единственная родная душа в мире. Разве можно его у меня отнять? – Мы должны сделать это ради твоего же блага, – сказал Терстех и вышел из мастерской. Винсент схватил кошелек и бросился на улицу, чтобы купить гипсовый слепок ноги. На его звонок на улице Эйлебоомен вышла Йет. Увидев Винсента, она была очень удивлена. – Антона нет дома, – сказала она. – Он ужасно на тебя сердит. Он сказал, что больше не хочет тебя видеть. Ох, Винсент, мне очень жаль, что все так вышло! Винсент сунул ей гипсовую ногу. – Отдай это, пожалуйста, Антону, – сказал он, – в скажи ему, что я прошу у него прощения. Он повернулся и пошел было прочь, но вдруг почувствовал на своем плече ласковое прикосновение Йет. – Схевенингенская картина уже закончена. Хочешь посмотреть? Молча стоял он перед громадным полотном Мауве, на котором лошади тянули на берег рыбачий баркас. Винсент видел, что перед ним истинный шедевр. Лошади на картине – вороная, серая и гнедая – были загнанные, заморенные, настоящие клячи; они застыли на миг, терпеливые, покорные и безответные. Тяжелую лодку осталось протащить совсем немного, работа почти кончена. Лошади дышат с натугой, они все в мыле, но не бунтуют. Они привыкли к тяжкой работе, привыкли давно, уже много, много лет. Они готовы так жить и работать и дальше, но если завтра их погонят на живодерню – что ж, пусть будет и это, они готовы ко всему. Винсент усмотрел в картине глубокий житейский смысл. Она как бы говорила ему: «Savoir souffrir sans se plaindre ca c'est la seule chose pratique, c'est la grande science, la lecon a apprendre, la solution du probleme de la vie» ["Уметь сносить страдания без жалоб – это единственное, что нужно, это великая наука, урок, который надо усвоить; это решение проблемы жизни" (фр.)]. Он вышел из мастерской обновленный, улыбаясь при мысли, что человек, который нанес ему самый тяжелый удар за всю его жизнь, был единственным, кто научил его сносить удары с покорностью и смирением. 8 Операция прошла благополучно, но за лечение надо было платить. Винсент отослал двенадцать акварелей дяде Кору и ждал тридцать франков. Ждать пришлось долго: дядя Кор имел обыкновение высылать деньги когда ему вздумается. Поскольку доктор из лейденской больницы, делавший операцию, должен был принимать у Христины ребенка, нужно было сохранить с ним добрые отношения. Винсент послал ему свои последние двенадцать франков задолго до первого числа. Старая история началась сызнова. Сперва кофе и черный хлеб, потом только черный хлеб, потом одна вода, а за ней истощение, лихорадка, и жар, и бред. Христину кормили дома, но принести Винсенту она ничего не могла: не оставалось ни крошки. Наконец Винсент, собрав последние силы, с трудом слез с кровати и в каком—то кровавом тумане, застилавшем ему глаза, поплелся в мастерскую Вейсенбруха. У Вейсенбруха была уйма денег, но он считал, что жить надо по– спартански строго. Мастерская у него была на четвертом этаже, с верхним светом на север. Здесь не было ничего лишнего, что мешало бы работать: ни книг, ни журналов, ни диванов, ни мягких кресел, ни этюдов на стенах, ни окон с видом на улицу – одни только орудия художнического ремесла. Не было даже свободного стула, чтобы усадить гостя; поневоле люди здесь не задерживались. – А, это вы? – проворчал Вейсенбрух, не выпуская из рук кисти. Он не стеснялся мешать другим художникам, но бывал не более гостеприимен, чем лев, попавший в капкан, когда кто—нибудь мешал ему. Винсент изложил свою просьбу. – Ох, нет, мой мальчик, нет! – воскликнул Вейсенбрух. – Вы обратились не по адресу, совсем не по адресу! Я не дам вам и десяти сантимов. – У вас нет свободных денег? – Разумеется, есть! Уж не думаете ли вы, что я такой же проклятый богом дилетант, как вы, и не могу ничего продать? Да у меня в банке денег больше, чем я могу потратить за три жизни. – Тогда почему же вы не хотите одолжить мне двадцать пять франков? Я в ужасном положении! У меня не осталось ни крошки хлеба. Вейсенбрух с торжеством потер руки. – Чудесно! Чудесно! Это именно то, что вам надо! Вам это очень полезно. Из вас еще может выйти художник. Винсент прислонился к стене, он уже не в силах был стоять без опоры. – Что же тут чудесного, если человек голодает? – Это для вас самое лучшее, что только может быть, Ван Гог. Это заставит вас страдать. – Почему вы так хотите, чтобы я страдал? Вейсенбрух уселся на единственный стул, скрестил ноги и кистью, на которой была красная краска, ткнул чуть ли не в лицо Винсента. – Потому что это сделает из вас истинного художника. Чем больше вы страдаете, тем больше вам надо благодарить судьбу. Только в горниле страданий и рождаются подливные живописцы. Запомните, Ван Гог, пустой желудок лучше полного, а страдающая душа лучше счастливой! – Вы несете вздор, Вейсенбрух, и сами это знаете. Вейсенбрух тыкал кистью в сторону Винсента. – Тому, кто не был несчастным, не о чем писать, Ван Гог. Счастье – это удел коров и коммерсантов. Художник рождается в муках: если ты голоден, унижен, несчастен – благодари бога! Значит, он тебя не оставил! – Нищета губит человека. – Да, она губит слабых. А сильных – никогда! Если вас погубит бедность, значит, вы слабый человек, туда вам и дорога. – И вы пальцем не шевельнете, чтобы помочь мне? – Нет, даже если я буду убежден, что вы величайший живописец в мире. Если человека могут убить голод и страдания, значит, он не заслуживает спасения. Только тем художникам место на земле, которых не может погубить ни бог, ни дьявол, пока они не сделали всего того, что должны сделать. – Но я голодаю уже много лет, Вейсенбрух. Я жил без крова над головой, бродил под дождем и снегом почти голый, валялся в лихорадке, одинокий, покинутый. Все это я уже испытал, мне нечему тут учиться. – Вы едва коснулись страдания, Винсент. Это еще только начало. Говорю вам, боль – единственное в мире, что не имеет конца. А теперь идите домой и беритесь за карандаш. Чем сильнее вы страдаете от голода и лишений, тем лучше вы будете работать. – И тем скорее публика отвергнет мои рисунки! Вейсенбрух весело рассмеялся. – Ну конечно, отвергнет! Иначе и быть не может. И это тоже хорошо для вас. Это сделает вас еще несчастнее. А ваше очередное полотно окажется еще прекрасней, чем предыдущее. Если вы будете терпеть голод и лишения, а вашу работу станут поносить и презирать много лет, то в конце концов вы можете создать – заметьте, я говорю: можете создать, а не создадите – такое произведение, что его не стыдно будет повесить рядом с полотнами Яна Стена или... – Или Вейсенбруха! – Вот, вот. Или Вейсенбруха. Если же теперь я ссужу вам денег, я ограблю вас, лишу вас шансов на бессмертие. – Провались оно к дьяволу, это бессмертие! Я хочу рисовать сейчас, здесь. И я не могу работать с пустим желудком. – Чепуха, мой мальчик. Все стоящее было написано на голодный желудок. Когда ваше брюхо набито, вы работаете как бы на холостом ходу. – Что—то не похоже, чтобы вы так уж много страдали. – У меня богатое творческое воображение. Я могу достичь страдание, даже не испытав его. – Вы просто старый лгун! – Ничего подобного. Если бы я убедился, что пишу так же пресно и вяло, как Де Бок, я плюнул бы на свои деньги и жил бы как последний бродяга. Но факт остается фактом: я могу создать совершенную иллюзию страдания, но пройдя через него. Вот почему я великий художник. – Вот почему вы великий хвастун! Слушайте, Вейсенбрух, будьте человеком и дайте мне двадцать пять франков. – И двадцати пяти сантимов не дам! Вы что думаете, я шучу? Я о вас слишком высокого мнения, чтобы портить вас, одалживая вам деньги. Придет день, и вы напишете что—нибудь блестящее, если не спасуете перед судьбой; гипсовая нога в ведре у Мауве убедила меня в этом. Ну, а теперь ступайте да съешьте по дороге миску бесплатного супа в столовой для бедных. Винсент молча посмотрел на Вейсенбруха, повернулся и пошел к двери. – Постойте—ка! – окликнул его Вейсенбрух. – Уж не хотите ли вы сказать, что сдаетесь и переменили решение? – насмешливо осведомился Винсент. – Слушайте, Ван Гог, я не скряга, я поступил так из принципа. Если бы я считал вас дураком, я дал бы вам двадцать пять франков, чтобы отвязаться от вас. Но я уважаю вас, уважаю как собрата—художника. Я дам вам нечто такое, чего не купишь ни за какие деньги. И я не показал бы этого никому во всей Гааге, разве только Мауве. Подойдите—ка сюда. Сдвиньте эту штору, откройте верхний свет. Вот так. Теперь взгляните на этот этюд. Вот как я намерен его разработать и разместить все на полотне. Господи боже, да что вы можете увидеть, если заслоняете окно? Винсент вышел от Вейсенбруха через час, радостный и окрыленный. Он узнал за короткое время гораздо больше чем мог бы усвоить за целый год учебы в художественной школе. Он шел довольно долго, прежде чем вспомнил, что он голоден, болен, измучен, что у него пусто в кармане. 9 Через несколько дней, бродя по дюнам, Винсент внезапно наткнулся на Мауве. Если он еще надеялся помириться со своим учителем, то его ждало разочарование. – Кузен Мауве, я хочу попросить прощения за то, что произошло в мастерской. Я поступил как глупец. Можете ли вы простить меня? Не зайдете ли как—нибудь ко мне посмотреть мои работы и поговорить? Мауве отказался наотрез. – Я к тебе больше никогда не приду. – Неужели вы потеряли всякую веру в меня? – Да, потерял. У тебя порочная натура. – Если бы вы сказали мне, что я сделал порочного, я постарался бы исправиться. – Мне теперь все равно, что ты делаешь. – Я только ел, спал и работал, как всякий художник. Что же тут порочного? – Ты называешь себя художником? – Да. – Какая чушь. Ты не продал ни одной картины за всю жизнь. – Разве быть художником значит продавать картины? Я думал, что художник – это человек, который всегда ищет и никогда не находит. Для него не существует слов: «я знаю, я нашел». Когда я говорю, что я художник, это значит лишь: «я ищу, я стремлюсь, я отдаюсь этому всем сердцем». – И все же у тебя порочная натура. – Вы в чем—то подозреваете меня, это сразу видно, вам кажется, я что– то скрываю: «У Винсента какая—то тайна, которой он стыдится». В чем дело, Мауве? Скажите откровенно. Мауве отвернулся к своему мольберту и стал водить кистью по полотну. Винсент медленно поплелся прочь. Да, он не ошибся. Над его головой действительно собирались тучи. В Гааге узнали о его связи с Христиной. Первым принес эту новость Де Бок. Он пришел в мастерскую с гаденькой улыбкой на своих сложенных бутоном губах. Христина позировала Винсенту, и он заговорил по—английски. – Ну, ну, Ван Гог, – сказал он, сбрасывая свое тяжелое черное пальто и закуривая длинную папиросу. – Весь город говорит, что вы завели любовницу. Я слышал это от Вейсенбруха, Мауве и Терстеха. Вся Гаага ополчилась против вас. – А, так вот оно что, – отозвался Винсент. – Надо быть осторожнее, старина. А это кто, натурщица? Мне казалось, я знаю их всех. Винсент взглянул на Христину, сидевшую у печки со своим рукоделием. На коленях у нее лежала шерсть, глаза были устремлены на какой—то узор, который она вышивала, во всей ее фигуре было что—то необычайно уютное и милое. Вдруг Де Бок бросил папиросу на пол и вскочил с места. – Бог мой, – воскликнул он, – неужели это и есть ваша любовница? – У меня нет любовницы, Де Бок. Но я полагаю, что речь идет именно об этой женщине. Де Бок сделал вид, будто вытирает пот со лба, и пристально взглянул на Христину. – Не понимаю, как вы можете спать с ней? – Почему это вас интересует? – Мой дорогой, но ведь это какая—то старая ведьма! Настоящая ведьма! О чем вы только думаете? Не мудрено, что Терстех так шокирован. Если вам нужно завести любовницу, почему вы не взяли какую—нибудь миленькую натурщицу? Их так много в Гааге. – Я уже сказал вам, Де Бок, что эта женщина мне не любовница. – Так кто же она? – Она моя жена! Де Бок сложил свои губы так, что рот его стал похож на бутоньерку. – Ваша жена! – Да. Я на ней женюсь. – Боже мой! Де Бок еще раз с ужасом и отвращением взглянул на Христину и выбежал из мастерской, даже не надев как следует пальто. – Что вы говорили там обо мне? – спросила Христина. Скрестив руки на груди, Винсент секунду смотрел на нее. – Я сказал Де Боку, что ты будешь моей женой. Христина долго молчала, пальцы ее были заняты работой. Рот у все был приоткрыт, и в нем быстро—быстро, как у змеи, шевелился язык, облизывая пересохшие губы. – Ты и вправду женишься на мне, Винсент? Зачем? – Если я не женюсь на тебе, то честнее сразу же бросить тебя навсегда. Я хочу пройти через все радости и печали семейной жизни, чтобы изображать их по собственному опыту. Когда—то я любил одну женщину, Христина. Когда я пришел к ней, мне сказали, что я ей ненавистен. Моя любовь была настоящей, честной и глубокой любовью, Христина, и, покинув ее дом, я знал, что моя любовь убита. Но после смерти наступает воскресение; мое воскресение – это ты. – Ты не можешь жениться на мне! У меня же дети! Твой брат перестанет посылать тебе деньги. – Я уважаю в тебе женщину и мать, Христина. Твой будущий ребенок и Герман будут жить с нами, а остальные могут остаться у матери. А Тео... да. .. он может прямо—таки снять с меня голову. Но я напишу ему всю правду, и, надеюсь, он не оставит меня. Он сел на пол у ее ног. Теперь она выглядела куда лучше, чем в то время, когда он встретил ее впервые. В ее печальных карих глазах появился едва приметный счастливый блеск. Все ее существо словно бы ожило. Позирование давалось ей нелегко, но она была прилежна и терпелива. Когда он в первый раз увидел ее, она была грубой, больной, несчастной женщиной; теперь она стала гораздо бодрее и спокойнее. Она вновь обрела здоровье и вкус к жизни. Глядя на ее некрасивое, тронутое оспой лицо, в котором теперь появился слабый проблеск нежности, он опять вспомнил слова Мишле: « Comment se fait—il qu'il y ait sur la terre une femme seule desesperee?» – Син, мы будем беречь каждый сантим, не правда ли? Боюсь, что наступит время, когда я окажусь совсем без средств. Я буду помогать тебе, пока ты снова не ляжешь в больницу, но когда ты вернешься, не знаю, будет у меня хлеб или нет. Но все, до последней корки, я разделю с тобой и ребенком. Христина соскользнула на пол, села рядом с Винсентом, обняла его за шею и положила голову ему на плечо. – Позволь только остаться с тобой, Винсент. Больше я ничего не прошу. Если у нас будет хотя бы хлеб и кофе, этого довольно. Я люблю тебя, Винсент. Ты первый мужчина, который был добр ко мне. Можешь не жениться на мае, если не хочешь. Я буду позировать, работать, буду делать все, что ты скажешь. Только бы быть вместе в тобой! В первый раз в жизни я счастлива, Винсент. Мне ничего не нужно. Я разделю с тобой все и буду счастлива. Винсент чувствовал, как шевелится в ее животе ребенок, теплый, живой. Он нежно провел пальцами по ее некрасивому лицу, целуя каждую морщинку, каждую оспину. Он распустил у нее на спине волосы, ласково поглаживая их жидкие пряди. Она прижала раскрасневшуюся от счастья щеку к его бороде и тихонько терлась о жесткую щетину. – Ты меня любишь, Христина? – Да, Винсент. – Как хорошо, когда тебя любят. Пусть люди называют это порочным, если хотят. – Плевать на людей, – сказала Христина просто. – Я буду жить как мастеровой, это мне по душе. Мы с тобой понимаем друг друга, и нам все равно, что о нас скажут. Нам незачем притворяться, беречь свое положение в обществе. Люди моего круга давным—давно изгнали меня. Лучше довольствоваться коркой сухого хлеба в бедной лачуге, чем жить без тебя. Они сидели на полу, греясь у раскаленной печки, крепко обняв друг друга. Идиллию нарушил почтальон. Он вручил Винсенту письмо из Амстердама. В письме было сказано: "Винсент! Я только что узнал о твоем постыдном поведении. Будь любезен, забудь о моем заказе на шесть рисунков. Твоя работа меня более нисколько не интересует. К.—М. Ван Гог". Теперь судьба Винсента была целиком в руках Тео. Если он не сумеет объяснить брату истинный характер своих отношений с Христиной, Тео тоже будет вправе отказать ему в ста франках. Винсент может обойтись без своего учителя Мауве, может обойтись без торгаша Терстеха, он может обойтись без родных, друзей и коллег – пока у него есть работа и Христина. Но ему никак не обойтись без этих ста франков в месяц! Винсент писал длинные, страстные письма брату, старался все ему объяснить, просил Тео войти в положение и не оставлять его. День проходил за днем. Винсента терзало предчувствие беды. Он уже не осмеливался взять в магазине рисовальных принадлежностей больше, чем мог оплатить, боялся начать новую работу акварелью и продолжать начатую. Тео выдвинул свои возражения, их было немало, но он не осудил Винсента бесповоротно. Он дал ему совет, но в его письме не было и намека, что если Винсент не согласится, то не получит больше денег. В заключение Тео, хоть и выражал недовольство поступком Винсента, заверял его, что будет помогать ему, как прежде. Наступил май. Доктор сказал Христине, что возьмет ее в больницу в июне. Винсент решил, что будет лучше, если она переедет к нему после родов: он рассчитывал за это время снять свободный домик на Схенквег рядом с мастерской. Христина целые дни проводила у него, но вещи ее оставались у матери. Было решено, что они официально поженятся после того, как она окончательно оправится. Винсент отвез Христину в больницу. Схватки начались в девять вечера, но ребенок родился лишь в половине второго ночи. Его тянули щипцами, но он остался невредим. Христина сильно страдала, но, увидев Винсента, забыла о боли. – Скоро мы опять начнем рисовать, – сказала она. Винсент смотрел на нее со слезами на глазах. Он и не думал о том, что этот ребенок не его, а другого мужчины. Нет, это его жена, его ребенок, – от счастья у него перехватывало дыхание. Вернувшись на Схенквег, Винсент застал у себя владельца соседнего дома и примыкавшего к нему дровяного склада. – Ну, как насчет того, чтобы снять дом, минхер Ван Гог? Он будет вам стоить всего—навсего восемь франков в неделю. Я велю все там заново выкрасить и оштукатурить. Если вы подберете обои, какие вам нравятся, я оклею ими комнаты. – Дайте срок, – отвечал Винсент. – Мне нужен будет новый дом, когда приедет из больницы жена, но сначала я должен написать об этом брату. – Ну что ж. А оклеивать комнаты все равно надо, так что выбирайте обои, какие вам по вкусу. Даже если вы не сможете снять дом, обои все равно пригодятся. Тео знал об этом свободном доме по соседству уже несколько месяцев. Это был просторный дом с мастерской, гостиной, кухней и спальней в мансарде. Платить нужно было на четыре франка в неделю дороже, чем за старую мастерскую, но теперь, когда на Схенквег перебирались Христина, Герман и новорожденный, места требовалось гораздо больше. Тео написал, что ему повысили жалованье и Винсент может рассчитывать на сто пятьдесят франков в месяц. Винсент без промедления снял дом. Через неделю должна была вернуться Христина, и ему хотелось, чтобы она приехала уже в обжитое гнездо. Хозяин дал ему двух рабочих со склада, которые перетащили из прежней мастерской все вещи. Мать Христины навела в их новом жилище чистоту и порядок. 10 Новая мастерская стала теперь реальностью – гладкие светло– коричневые обои, чисто вымытые деревянные полы, этюды на стенах, в каждом углу мольберт, длинный сосновый стол для работы. Мать Христины повесила на окна белые муслиновые занавески. В мастерской была ниша, Винсент хранил там свои рисовальные доски, папки и гравюры; в углу было отведено особое место для бутылок, банок с красками и книг. В гостиной стоял стол, несколько простых стульев, керосиновая печурка, у окна – большое плетеное кресло для Христины. Рядом с креслом Винсент поставил железную кроватку с зеленым пологом, а над ней повесил на стене офорт Рембрандта: две женщины сидят у колыбели, одна из них при свете свечи читает Библию. Он купил все необходимое для кухни, чтобы Христина; вернувшись из больницы, могла приготовить обед за несколько минут. На случай, если приедет в гости Тео, Винсент купил лишний ножик, вилку, ложку и тарелку. В мансарде он поставил большую кровать для себя и Христины, и здесь же – свою старую койку вместе с постельным бельем для Германа. Мать Христины помогла Винсенту раздобыть соломы, водорослей, тюфяки, и они вместе набили их здесь же, в мансарде. Когда Христина выписывалась из больницы, проститься с ней пришли и доктор, и няня, и старшая сестра. Винсент еще острее почувствовал, что Христина, будь у нее иная судьба, заслуживала бы любви и уважения самых серьезных, умных людей. «Ведь она не видела в жизни ничего хорошего, – говорил он себе, – как же она может быть хорошей?» Мать Христины и Герман встретили Христину в доме на Схенквег. Христина была приятно удивлена: Винсент ничего не говорил ей об их новом жилище. Она ходила по комнате и трогала все – детскую кроватку, плетеное кресло, горшок с цветами, который Винсент поставил на подоконник перед этим креслом. Она была радостно возбуждена. – Этот профессор такой чудак! – громко рассказывала она. – Он мне говорит: «Скажи, ты любишь джин и пиво? А сигары ты куришь?» – «Да», – говорю. «Я это спрашиваю только так, – говорит он, – тебе бросать пить и курить не надо. Но ты, говорит, не употребляй ни уксуса, ни перца, ни горчицы. А мясо тебе, говорит, нужно есть по крайней мере раз в неделю». Спальная сильно напоминала корабельный трюм – она была обшита досками. Железную кроватку младенца Винсенту приходилось каждый вечер переносить наверх, а каждое утро – вниз, в гостиную. Так как Христина была еще слаба, Винсент сам делал всю домашнюю работу, – он стелил постель, топил печку, носил дрова, подметал пол; у него было такое чувство, словно он живет с Христиной и ее детьми уже давным—давно, что это его родная семья. Христина еще не оправилась после операции, но чувствовала себя как бы обновленной и помолодевшей. Винсент вернулся к своей работе, в душе у него снова наступил мир. Хорошо иметь свой очаг, видеть вокруг себя хлопотливое семейство. Жизнь с Христиной давала ему силы и решимость продолжать свой труд. Он не сомневался, что, если только Тео не оставит его, он непременно будет хорошим художником. В Боринаже он был рабом бога; теперь у него появился новый, более реальный и осязаемый бог, новая религия, сущность которой можно было определить несколькими словами: фигура работника, борозды на вспаханном поле, кусок песчаного берега, моря и неба – это серьезнейшие темы, столь трудные и в то же время столь прекрасные, что стоит не задумываясь посвятить всю свою жизнь тому, чтобы выразить скрытую в них поэзию. Однажды под вечер, возвращаясь после работы в дюнах, он увидел у своих дверей Терстеха. – Рад тебя видеть, Винсент, – сказал Терстех. – Решил вот зайти к тебе, узнать, как идут дела. Винсент ужаснулся: какая разразится буря, когда Терстех войдет в дом! Он постоял на улице, разговаривая с Терстехом, чтобы собраться с духом. Терстех был любезен и дружелюбен. Винсента била дрожь. Когда они вошли в комнату, Христина, сидя в своем плетеном кресле, кормила ребенка. Герман играл у печки. Терстех долго с изумлением глядел на них. Потом он заговорил по—английски. – Что это значит – эта женщина и ребенок? – Христина – моя жена. А на руках у нее наш ребенок. – Неужели ты женился на ней? – Нет, официальной свадьбы еще не было, если вы об этом спрашиваете. – Как же ты можешь жить с этой женщиной и ее детьми, когда она... – Рано или поздно мужчины женятся, не правда ли? – Но у тебя нет денег. Тебя содержит брат. – Ничего подобного. Тео платит мне жалованье. Все, что я вишу, принадлежит ему. Когда—нибудь он вернет все свои деньги. – Ты с ума сошел, Винсент! Только настоящий безумец может сказать такое! – Человеческие поступки, минхер, имеют много общего с живописью. Стоит отступить на шаг, как меняется вся перспектива, так что впечатление зависит не только от объекта, но и от зрителя. – Я напишу твоему отцу, Винсент. Он должен знать обо всем. – А не будет ли это смешно, если они получат от вас возмущенное письмо и вслед за ним другое, от меня, с приглашением приехать за мой счет сюда в гости? – Ты им хочешь написать сам? – А вы как думали? Конечно! Но согласитесь, что сейчас для этого неподходящее время. Отец перебирается в новый приход в Нюэнене. Жена моя еще не понравилась, и всякое беспокойство или напряжение сил для нее равносильно убийству. – В таком случае я, разумеется, не стану писать. Мой мальчик, ты безрассуден, как человек, который Готов сам себя утопить. Я хочу лишь спасти тебя от этого. – Я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях, минхер Терстех, и только поэтому стараюсь не сердиться на вас за ваши слова. Но весь этот разговор мне крайне неприятен. Когда Терстех уходил, лицо у него было недоуменное и расстроенное. А вскоре Винсент получил от Вейсенбруха первый настоящий удар. Вейсенбрух заглянул мимоходом однажды вечером, чтобы удостовериться, жив ли еще Винсент. – Добрый день, – сказал он. – Я вижу, вы сумели выкарабкаться и без моих двадцати пяти франков. – Как будто. – Теперь вы, наверное, рады, что я не потакал вам тогда? – Помнится, во время нашей встречи у Мауве первое, что я сказал вам, было: «Катитесь к черту!» Так вот, теперь я повторяю это напутствие. – Если вы будете продолжать в том же духе, из вас выйдет второй Вейсенбрух; у вас есть задатки настоящего человека. Почему вы не представите меня вашей хозяйке? Я не имею чести быть с ней знакомым. – Издевайтесь надо мной сколько вам угодно, Вейсенбрух, но ее не трогайте. Христина качала железную кроватку, завешенную зеленым пологом. Она чувствовала, что над нею смеются, и смотрела на Винсента со страдальческим выражением лица. Винсент подошел к ней и стал рядом с детской кроваткой, как бы защищая мать и ребенка. Вейсенбрух взглянул на них, потом на офорт Рембрандта, висевший над кроваткой. – Ей—богу, прекрасный сюжет для картины! – воскликнул он. – Вот бы написать вас всех. Я назвал бы картину «Святое семейство»! Винсент с проклятиями бросился на Вейсенбруха, но тот благополучно выскользнул за дверь. Винсент вернулся к Христине и ребенку. На стене, рядом с офортом Рембрандта, висело маленькое зеркальце. Винсент увидел в нем Христину, себя, ребенка и с ужасающей ясностью взглянул на все это глазами Вейсенбруха... Ублюдок, шлюха и добросердечный благодетель! – Как он назвал нас? – спросила Христина. – Святое семейство. – А что это такое? – Изображение девы Марии, Иисуса и Иосифа. Из глаз ее покатились слезы, она уткнулась лицом в пеленки. Желая ее утешить, Винсент опустился на колени рядом с кроваткой. Через северное окно вползали сумерки, погружая комнату в спокойный полумрак. Винсент вновь взглянул на свою семью со стороны, словно издалека. Сейчас он смотрел на нее глазами своего сердца. – Не плачь, Син, – сказал он. – Не плачь, дорогая. Подними голову и вытри слезы. Вейсенбрух был прав! 11 Винсент открыл для себя Схевенинген и начал писать маслом почти в одно и то же время. Схевенинген – маленькая рыбачья деревушка, приютившаяся в лощине между песчаными дюнами на берегу Северного моря. Близ деревни вереницей стояли на якоре одномачтовые рыбачьи барки с темными, потрепанными непогодой парусами. На корме у них были прилажены грубые, прочные рули, тут же лежали наготове сети, а на мачте развевались треугольные флажки, ржаво—красные и голубые. Были тут синие повозки с красными колесами, на которых перевозили рыбу с берега в деревню; жены рыбаков в белых клеенчатых чепцах, заколотых спереди двумя позолоченными булавками; семьи, толпами выходившие к морю встречать барки; курзал с разноцветными стягами – увеселительное заведение для иностранцев, которым нравилось чувствовать вкус моря на губах, но не хотелось задыхаться от соленого ветра. Море у берега было седым от пены, потом постепенно становилось зеленым, потом тускло—синим; по сероватому небу плыли причудливые облака, лишь кое—где проглядывала голубизна, как бы напоминавшая рыбакам, что над Голландией еще светит солнце. В Схевенингене жил трудовой люд, крепкими узами связанный с этими берегами и морем. Винсент написал немало акварельных этюдов на открытом воздухе и понял, что акварель хороша для передачи лишь беглого впечатления. У нее не было глубины, плотности, не было той фактуры, которая нужна была Винсенту. Он мечтал работать маслом, но боялся за него взяться, так как знал, что много художников загубили свой талант, начав работать маслом, прежде чем овладели рисунком. В это время в Гаагу приехал Тео. Тео в свои двадцать шесть лет уже стал вполне солидным торговцем картинами. Он много ездил по делам своей фирмы и всюду был известен как один из самых способных молодых людей. Парижское отделение фирмы Гупиль перекупили Буссо и Валадон (в деловом мире эта фирма была известна под названием «Месье»), и, хотя они оставили Тео в прежней должности, торговля шла теперь далеко не так хорошо, как при Гупиле и дяде Винсенте. Новые владельцы старались продавать картины как можно дороже, независимо от их достоинств, и благоволили только к преуспевающим живописцам. Дядя Винсент, Терстех и Гупиль считали своим первым долгом находить и поддерживать новых, молодых художников; теперь же внимание оказывалось только признанным мастерам. Новое поколение живописцев – Мане, Моне, Писсарро, Сислей, Ренуар, Берта Морнзо, Сезанн, Дега, Гийомен и более молодые – Тулуз—Лотрек, Гоген, Съра и Синьяк – стремились сказать свежее слово, а не повторять Бугро и академиков, но никто не котел их слушать. Ни одно полотно, принадлежавшее кисти этих смельчаков, не было выставлено или продано фирмой «Месье». Тео питал глубокое отвращение к Бугро и академикам, все его симпатии были ни стороне молодых бунтарей. Не было дня, чтобы он не путался склонить своих хозяев выставить новую живопись и убедить публику покупать ее. «Месье» считали молодых безрассудными юнцами, которые совершенно не владеют техникой. Тео же видел в них будущих корифеев. Когда братья встретились в мастерской, Христина была в спальне наверху. После первого обмена приветствиями Тео сказал: – Я приехал сюда по делам, но должен тебе признаться, что моя главная цель – убедить тебя, чтобы ты не связывал свою судьбу с этой женщиной. Какова она собой? – Помнишь нашу старую няню в Зюндерте, Леен Ферман? – Помню. – Син такого же типа. Она обыкновенная женщина из народа, но я нахожу в ней нечто возвышенное. Когда любишь ничем не замечательного, обыкновенного человека и он тоже любит тебя – это счастье, какой бы тяжкой ни была жизнь. Меня воскресило сознание, что я кому—то нужен. Я не искал этого чувства, оно само нашло меня. Син мирится с горестями и неудобствами жизни художника и позирует мне так охотно, что, живя с ней, я, пожалуй, стану лучшим художником, чем если бы я женился на Кэй. Тео прошелся по мастерской и наконец сказал, не отрывая взгляда от одной из акварелей: – Одного я не пойму, – как мог ты влюбиться в эту женщину после такой страстной любви к Кэй. – Я не влюбился в нее, Тео, то есть влюбился далеко не сразу. Если Кэй отвергла меня, значит ли это, что все человеческие чувства во мне должны угаснуть? Вот ты приехал ко мне и видишь, что я не падаю духом, не тоскую, у меня новая мастерская, семья, свой дом; и мастерская моя не какая—то таинственная келья, нет, она открыта для жизни, в ней стоит колыбель и высокий детский стульчик, здесь нет затхлости, все живет, побуждает работать. Для меня ясно как день, что художник должен чувствовать то, что он пишет, что надо иметь семью, если хочешь глубоко показать семейную жизнь в своих произведениях. – Ты знаешь, Винсент, я никогда не придавал значения классовым предрассудкам, но неужели ты считаешь разумным... – Нет, – перебил его Винсент, – я не считаю, что унизил иди опозорил себя, если мое дело влечет меня в самую гущу народа, если я должен держаться ближе и земле, схватывать самую суть жизни и пробиваться вперед вопреки нужде и лишениям. – С этим я не спорю. – Тео быстро подошел к брату и взглянул ему в лицо. – Но почему ты обязательно должен жениться? – Потому что мы дали друг другу слово. Я не хочу, чтобы ты смотрел на нее как на мою любовницу или случайную женщину, перед которой у меня нет никаких обязательств. Мы обещали друг другу две вещи: во—первых, вступить в гражданский брак, как только это станет возможным, и, во—вторых, помогать друг другу, заботиться друг о друге, как муж и жена, делить все пополам. – Но ты, конечно, подождешь немного, прежде чем вступить в гражданский брак? – Подожду, если ты этого хочешь. Мы будем ждать до тех пор, пока я не начну зарабатывать полтораста франков, и твоя помощь станет не нужна. Обещаю тебе не жениться, пока не смогу жить на свои средства. Постепенно я буду зарабатывать, ты сможешь посылать мне все меньше, а потом я и совсем смогу обходиться без твоих денег. Тогда поговорим и о гражданском браке. – Пожалуй, это будет самое разумное. – Тео, вот она идет. Ради меня, постарайся смотреть на нее только как на жену и мать! Ведь так оно и есть на деле. Христина спустилась по лестнице в мастерскую. На ней было аккуратное черное платье, волосы тщательно зачесаны назад, а слабый румянец, выступивший на щеках, делал оспины почти незаметными. Вся она была такая милая, уютная. Любовь Винсента придала ее облику уверенность, в ней теперь проглядывало невозмутимее удовлетворение. Она спокойно пожала руку Тео, предложила ему чашку чая и стала уговаривать его остаться ужинать. Потом она села в свое кресло и, покачивая детскую кроватку, взялась за шитье. Винсент в волнении бегал по мастерской и показывал рисунки углем, акварели, групповые этюды, словно отчеканенные плотничьим карандашом. Ему хотелось, чтобы Тео увидел, каких успехов он достиг. Тео верил, что когда—нибудь Винсент станет великим живописцем, но все же до сих пор работы Винсента не очень ему нравились... по крайней мере пока. Тео был тонким знатоком искусства, он прошел хорошую школу, но свое отношение к работам Винсента он никак не мог определить. Ему казалось, что Винсент постоянно находится в процессе становления и никогда не создает ничего по—настоящему зрелого. – Если ты чувствуешь потребность работать маслом, почему бы тебе не начать? – заметил он, после того как Винсент, показав ему все, что мог, признался в своем желании. – Чего ты ждешь? – Жду, чтобы мой рисунок стал по—настоящему хорош. Мауве и Терстех говорят мне, что я не добился... – А Вейсенбрух говорит, что ты добился... И судить об этом в конце концов должен только ты. Если ты чувствуешь, что должен выразить себя в более звучной цветовой гамме, значит, время настало. Действуй! – Ах, Тео, а сколько надо денег! Эти тюбики продаются чуть ли не на вес золота. – Приходи завтра в десять утра ко мне в гостиницу. Чем скорее ты начнешь присылать мне полотна, написанные маслом, тем скорее я выручу свои деньги. За ужином Тео и Христина оживленно разговаривали. Когда Тео уходил, он обернулся на лестнице к Винсенту и сказал по—французски: – Она милая, право же, милая. Я и не ожидал! На следующее утро они шли рядом по Вагенстраат, такие не похожие друг на друга: младший брат был одет с иголочки, ботинки у него сверкали, рубашка была накрахмалена, галстук повязан безукоризненно, костюм отутюжен, черный котелок небрежно сдвинут набок, мягкая каштановая бородка аккуратно подстрижена, и шел он размеренным, ровным шагом; старший – в стоптанных башмаках, в залатанных брюках, по цвету совсем не подходивших к его узкому пальто, без галстука, на макушке – нелепая крестьянская шапка, борода завивается буйными рыжими кольцами, – шел сбивчивым шагом и без умолку говорил, размахивая руками. Они и не подозревали, как странно они выглядели со стороны. Тео привел Винсента в магазин Гупиля купить тюбики с красками, кисти и холст. Терстех очень уважал и любил Тео; он хотел бы полюбить и понять также и Винсента. Услышав, зачем они пришли, он, несмотря на их возражения, самолично подобрал все требуемое и разъяснил Винсенту достоинства различных красок. Пройдя шесть километров вдоль дюн, Тео и Винсент добрались до Схевенингена. К берегу причаливал рыбачий баркас. У моря, близ каменного столба, стоял деревянный навес, под которым сидел дозорный. Завидев подходившее судно, дозорный махнул большим флагом. Вокруг дозорного толпились ребятишки. Через несколько минут после того, как он махнул флагом, к нему подъехал человек на старой кляче, чтобы подтянуть якорь к берегу. По песчаному склону из деревни встречать рыбаков бежали мужчины и женщины. Когда судно приблизилось, человек, сидевший на лошади, въехал в воду и подтащил к берегу якорь. Затем молодые парни в высоких резиновых сапогах стали переносить рыбаков на берег, и каждого из них толпа приветствовала веселыми криками. Когда все рыбаки очутились на суше и лошади вытащили баркас на берег, толпа, растянувшись, подобно каравану, над которым, словно призрак, маячил верховой, поднялась на песчаный склон. – Вот что мне хотелось бы написать масляными красками, – сказал Винсент. – Присылай мне свои полотна, как только почувствуешь, что чего—то достиг. Может быть, я найду в Париже покупателей. – О Тео, прошу тебя! Ты должен найти покупателей на мои картины! 12 Когда Тео уехал, Винсент попробовал писать масляными красками. Он сделал три этюда: написал подстриженные ивы за мостом в Геесте, беговую дорожку и огород в Мердерфорте, где мужчина в синей блузе копал картофель. Земля на огороде была белая, песчаная, местами взрытая и усыпанная сухой ботвой с зеленеющими кое—где стеблями. Поодаль виднелись крыши домов и темная зелень деревьев. Глядя на свою работу в мастерской, Винсент ликовал; как ему казалось, никто и не догадается, что это его первые опыты маслом. Рисунок – основа живописи, скелет, на котором держится все, – был точен в верен. Винсент даже удивился, так как ожидал, что его первые попытки кончатся неудачей. Он с увлечением писал склон лесного оврага, засыпанный сухими буковыми листьями. Земля тут была коричневая, светлых и темных оттенков, вся испещренная тенями деревьев: эти тени подчас совсем изменяли ее цвет. Надо было уловить и передать всю глубину цвета, всю огромную силу земли, ее весомость, ее плоть. Только теперь он впервые понял, какое изобилие света заключено в этих темных тонах. Он стремился перенести на полотно этот свет и в то же время передать все богатство и насыщенность колорита. В лучах предзакатного осеннего солнца, слегка приглушенных листвой деревьев, земля казалась темным красновато—коричневым ковром. Молодые березки тянулись вверх и, освещенные сбоку солнцем, сверкали яркой веленью, а затененные стволы отливали густой зеленоватой чернью. Вдалеке за деревьями и кустами над красно—коричневой землей виднелось нежное—нежное небо, голубовато—серое, теплое, насквозь пронизанное светом. На его фоне рисовалась зыбкая полоса зелени, сплетение тонких стволов и желтеющих листьев. По лесу бродили сборщики хвороста, их одинокие фигуры казались сгустками каких—то таинственных теней. Рядом с жирной коричневой землей резко выделялся белый чепец женщины, нагнувшейся за сухой веткой. В густом кустарнике темнел силуэт мужчины, на фоне неба он казался огромным, исполненным поэзии. Накладывая на холст краски, Винсент говорил себе: «Я не уйду отсюда, пока не исчезнет это очарование осеннего вечера, эта таинственность, это величие». Но свет быстро мерк. Винсент торопился закончить этюд. Фигуры людей он писал моментально, несколькими сильными и решительными ударами кисти. Его поразило, как крепко сидят корнями в земле молодые деревца. Он пытался передать это, но краски на холсте так загустели, что кисть попросту увязала в них. Винсент с ожесточением снова и снова пытался прописать землю, торопясь, так как надвигались сумерки. Наконец он убедился в своем бессилии: эти тона жирного суглинка немыслимо было написать кистью. В безотчетном порыве он отбросил кисть и, выдавливая краску на холст прямо из тюбиков, вылепил корни и стволы, потом снова схватил кисть и стал моделировать жирные сгустки рукояткой. – Да, – воскликнул он, когда в лесу совсем стемнело. – Теперь они у меня прочно сидят корнями в земле. Я добился того, чего хотел! Вечером к нему зашел Вейсенбрух. – Идемте со мной в «Пульхри». Там будут живые картины и шарады. Винсент не забыл последнего визита Вейсенбруха. – Спасибо, мне не хочется оставлять жену. Вейсенбрух подошел к Христине, поцеловал ей руку, справился о ее здоровье и весело поиграл с младенцем. Он, видно, уже не помнил того, что сказал здесь в прошлый раз. – Покажите мне ваши новые работы, Винсент. Винсент охотно согласился. Вейсенбрух отобрал несколько этюдов: рынок после воскресной торговли, когда торговцы убирают товар; очередь у столовой для бедных; три старика в приюте для умалишенных; рыбачий баркас в Схевенингене с поднятым якорем и, наконец, набросок, сделанный Винсентом в грязи, на коленях, среди дюн, во время бури. – Они продаются? Я хотел бы купить их. – Снова ваши дьявольские шуточки, Вейсенбрух? – Когда речь идет о живописи, я не шучу. Эти этюды великолепны. Сколько вы хотите за них? – Назначьте цену сами, – смущенно пробормотал Винсент, боясь, что Вейсенбрух сейчас же его высмеет. – Прекрасно. Что вы скажете, если я предложу по пять франков за штуку? Итого двадцать пять франков. Винсент широко раскрыл глаза. – Это чересчур много! Дядя Кор платил мне по два с половиной франка. – Он надул вас, мой мальчик! Торгаши всегда нас надувают. Когда– нибудь они будут продавать ваши вещи по пять тысяч франков. Ну, так как, по рукам? – Вейсенбрух, иногда вы прямо ангел, а иногда – сущий дьявол! – О, это для разнообразия, чтобы не наскучить друзьям. Он вынул бумажник и положил перед Винсентом двадцать пять франков. – А теперь идемте в «Пульхри». Вам надо немножко развлечься. Посмотрим фарс Тони Офферманса. Посмеетесь, это вам будет на пользу. Так Винсент оказался в «Пульхри». В клубе было полно народа, все курили дешевый, крепкий табак. Первая картина была поставлена по гравюре Николаса Мааса «Хлев в Вифлееме»; характер и колорит артисты выдержали прекрасно, но экспрессия пропала решительно вся. Вторая картина была по Рембрандту: «Исаак благословляет Иакова», с великолепной Ревеккой, которая с волнением ждала, удастся ли ее проделка. От спертого воздуха у Винсента разболелась голова. Он ушел из клуба, не дождавшись фарса, и по дороге домой сочинял письмо отцу. Он сдержанно сообщил ему о своих отношениях с Христиной и пригласил его приехать в гости в Гаагу, приложив к письму двадцать пять франков Вейсенбруха. Через неделю отец приехал. Его голубые глаза потускнели, походка стала медлительной. С тех пор как Теодор выгнал сына из дома, они больше не виделись. Время от времени они лишь обменивались довольно дружелюбными письмами. Теодор и Анна—Корнелия иногда посылали сыну белье и платье, сигары, домашнее печенье или десяток франков. Винсент не знал, как его отец отнесется к Христине. Порой люди бывают чуткими и благородными, а порой, наоборот, – слепыми и злобными. Но он был все—таки уверен, что вид детской колыбели тронет сердце отца и он смягчится. Колыбель – вещь совсем особенная, это не шутка. Отец вынужден будет простить его, несмотря на прошлое Христины. Теодор приехал с большим свертком под мышкой. Винсент развернул его и увидел теплое пальто для Христины – теперь было ясно, что все уладилось. Когда Христина ушла наверх в спальню, Теодор и Винсент остались одни в мастерской. – Винсент, – сказал отец, – ты ничего не написал нам о ребенке. Он твой? – Нет. Она была беременна, когда я с ней познакомился. – А где же его отец? – Он бросил ее. – Винсент решил не говорить Теодору, что отец ребенка вообще неизвестен. – Но ты ведь женишься на ней, Винсент, правда? Так жить не годится. – Согласен. Я хотел вступить в законный брак как можно скорее, но мы с Тео договорились, что лучше подождать до тех пор, пока я стану получать за свои рисунки сто пятьдесят франков в месяц. Теодор вздохнул. – Да, пожалуй, так будет лучше. Винсент, твоя мать просит тебя приехать как—нибудь погостить домой. Я тоже прошу. Нюэнен тебе понравится, сынок, это одно из самых красивых мест во всем Брабанте. Церковь там крошечная, похожа на эскимосское иглу. Представь себе, там не усядется и сотни прихожан! Вокруг дома у нас изгородь из боярышника, а на кладбище за церковью много цветов, песчаные могилки и старые деревянные кресты. – Деревянные кресты! Белые? – Белые. Имена написаны черной краской, но почти смыты дождем. – А есть на церкви высокий, красивый шпиль? – Есть, Винсент. Тоненький, хрупкий, но тянется в самое небо. Бывают минуты, когда я думаю, что он доходит почти до бога. – И бросает узкую тень на кладбище. – Глаза у Винсента заблестели. – Хорошо бы написать это! – Там и заросли вереска, и сосновые леса рядом, а на полях работают крестьяне. Приезжай поскорее, сынок. – Да, я должен непременно увидеть Нюэнен. Маленькие кресты, церковный шпиль и крестьяне на полях. Это Брабант, настоящий Брабант! Теодор вернулся домой и успокоил Анну—Корнелию, рассказав ей, что дела у их мальчика обстоят не так уж плохо, как можно было ожидать. Винсент с еще большим рвением погрузился в работу. Все чаще ему вспоминались слова Милле: «L'art c'est un combat; dans l'art il faut y mettre sa peau» ["Искусство – это сражение; в искусстве надо жертвовать своей шкурой" (фр.)]. Тео верил в него, мать и отец не отвергли Христину, никто больше не беспокоил его в Гааге. Он был совершенно свободен, он мог целиком отдаться своей работе. Хозяин дровяного склада посылал позировать ему всех людей, которые просили работы. И если кошелек Винсента тощал, то папки его пухли от рисунков. Много раз рисовал он малыша в колыбели, стоящей у печки. Когда начались осенние дожди, он работал под открытым небом на промасленной бумаге торшон, ловя интересовавшие его эффекты. Он скоро понял, что истинный колорист, видя цвет в природе, должен тут же разложить его на составные элементы: «Этот серо—зеленый тон надо передавать желтым с черным, добавив чуть—чуть голубого». Рисовал ли он человека или пейзаж, он стремился выразить не сентиментальную меланхолию, а подлинную печаль. Он хотел, чтобы зритель понял его настроение и сказал: «Он чувствует глубоко и тонко». Он знал, что люди смотрят на него как на странного, малоприятного бездельника, не нашедшего себе места в жизни. Ему хотелось показать в своих работах, чем переполнено сердце этого бездельника и чудака. В самых жалких лачугах, в самых грязных углах ему виделись картины и рисунки. Чем больше он писал, тем больше терял интерес ко всякой другой работе. И по мере того как он отдалялся от посторонних дел, глаза его все острее схватывали в жизни яркое, живописное. Искусство требовало упорной работы, несмотря ни на канве трудности, оно требовало неусыпной наблюдательности. Только одно мешало теперь Винсенту – масляные краски стоили ужасно дорого, а он накладывал их на холст очень толстым слоем. Когда он выдавливал из тюбика на полотно обильную струю краски, ему казалось, что он швыряет франки в Зейдер—Зее. Он работал быстро и должен был оплачивать огромные счета за холсты; за один день он расходовал столько красок, сколько Мауве хватило бы на два месяца. Что ж, он не мог писать тонким слоем, не мог работать медленно; деньги его таяли, а мастерская наполнялась грудами картин. Как только приходили деньги от Тео – брат посылал ему по пятьдесят франков первого, десятого и двадцатого числа каждого месяца, – он опрометью бежал к торговцу и закупал большие тубы охры, кобальта, берлинской лазури, маленькие тюбики неаполитанской желтой, сиены, ультрамарина и гуммигута. Счастливый, он вдохновенно работал, – пока, обычно за пять—шесть дней до очередного перевода из Парижа, не кончались краски и франки и снова не начинались заботы. Он удивлялся, видя, как много вещей приходится покупать для ребенка; удивлялся, что Христине постоянно нужны лекарства, новые платья, особая еда; что Герману надо покупать книги и письменные принадлежности, так как мальчика отдали в школу; что домашнее хозяйство – это какая—то прорва, беспрерывно поглощающая лампы, горшки, одеяла, уголь, дрова, занавески, ковры, свечи, простыни, ножи и ложки, тарелки, столы, стулья и невероятное количество продуктов. Было мучительно трудно распределить очередные пятьдесят франков между живописью и тремя душами, которых он содержал. – Ты как мастеровой, который бежит в кабак, как только получит деньги, – съязвила однажды Христина, когда Винсент вынул пятьдесят франков из конверта и сразу же принялся собирать пустые тубы. Он сам сделал себе инструмент для определения перспективы – это приспособление на двух длинных ножках хорошо стояло на песке в дюнах, – и заказал кузнецу железные угольники для рамы. Схевенинген с его морем, песчаными дюнами, рыбаками, барками, лошадьми и сетями поистине пленил его. Нагруженный тяжелым мольбертом и своим неуклюжим инструментом, он каждый день бродил по дюнам, стараясь уловить изменчивый блик моря и неба. Осень вступала в свои права, художники укрылись под теплым кровом своих мастерских, а он все ходил и писал и при ветре, и под дождем, и в туман, и в настоящую бурю. В ненастную погоду его сырые полотна нередко покрывались песком и соленой морской водой. Дождь мочил его без пощады, туман и ветер пробирали до костей, песок забивался в глаза и ноздри... но он упивался каждой минутой работы. Остановить его теперь могла только смерть. Как—то вечером он показал свою новую картину Христине. – Винсент! – удивленно воскликнула она. – И как это у тебя все получается так похоже? Винсент забыл, что он разговаривает с простой, неграмотной женщиной. Ему казалось, будто он говорит с Вейсенбрухом или Мауве. – Сам не знаю, – отвечал он. – Я сажусь с чистым холстом возле того места, которое меня поразило, и говорю себе: «Из этого чистого холста надо сделать некую вещь». Я долго работаю, возвращаюсь домой недовольный и бросаю свое полотно куда—нибудь в чулан. Немного отдохнув, я со страхом иду снова взглянуть на него. Я недоволен им и теперь, потому что перед моим внутренним взором еще не поблек тот чудесный оригинал, с которого я работал, – мне пока трудно примириться со своей картиной. Но в конце концов я нахожу, что моя работа – это как бы отголосок того, что меня поразило. Природа что—то сказала, поведала мне, и я это застенографировал. В моей стенограмме могут оказаться слова, которые не расшифруешь, могут быть ошибки и пропуски, но все равно – в ней есть нечто от того, что сказали мне и леса, из пески, и люди. Ты меня понимаешь? – Нет. 13 Христина вообще мало что понимала в его работе. Ей казалось, что его страсть рисовать разные предметы – просто разорительная причуда. Она видела, что это краеугольный камень, на котором держится вся его жизнь, и никогда не пыталась мешать Винсенту, но цель его работы, его медленные успехи и болезненная выразительность его картин – все это ее совершенно не трогало. Она была хорошей спутницей в повседневной жизни, но Винсент отдавал этой жизни лишь малую частицу своей души. Когда ему хотелось поделиться с кем—нибудь мыслями, он вынужден был писать Тео: в длинных страстных письмах он почти каждый вечер рассказывал ему обо всем, что он видел, рисовал и думал. Когда ему хотелось насладиться чужим творчеством, он читал французские, английские, немецкие и голландские романы. Христина разделяла с ним лишь часть его существования. Но он был доволен; он не жалел, что Христина стала его женой, не пытался навязать ей интеллектуальные занятия, к которым она была явно не подготовлена. Все шло как нельзя лучше летом и осенью, когда он уходил из дома в пять или шесть утра и возвращался лишь с наступлением вечера, ковыляя в холодных сумерках по дюнам. Но когда первая свирепая метель ознаменовала годовщину их встречи в кафе напротив вокзала Рэйн и Винсенту пришлось работать дома целыми днями с утра до вечера, поддерживать добрые отношения стало труднее. Он вновь взялся за рисунки, экономя таким образом на красках, но натурщики грозили пустить его по миру. Люди, охотно соглашавшиеся на самую тяжелую и унизительную работу за ничтожную плату, требовали больших денег только за то, чтобы посидеть перед ним. Он просил разрешения рисовать в приюте для умалишенных, но ему ответили, что такого у них никогда не бывало и к тому же в приюте перестилают полы, так что работать можно только в приемные дни. Единственная надежда оставалась на Христину. Теперь она чувствовала себя хорошо, и он думал, что она будет позировать ему так же старательно, как и раньше, до появления ребенка. Но Христина смотрела на это иначе. Сначала она говорила: – Я еще не совсем поправилась. Подожди немного. К чему тебе спешить? А потом, выздоровев окончательно, она заявила, что слишком занята. – Теперь ведь совсем не то, что раньше, Винсент, – говорила она. – Я кормлю ребенка. И в доме мне надо убирать, и готовить на четыре рта. Винсент вставал в пять часов утра и делал всю работу по дому, чтобы днем Христина могла ему позировать. – Какая я тебе натурщица? – возмущалась Христина. – Я твоя жена. – Син, ты должна мне позировать! Я не могу нанимать модель каждый день. Это одна из причин, благодаря которым ты здесь. Христина разразилась той бешеной, неудержимой бранью, которой Винсент немало наслушался в первые дни знакомства с ней. – Вот зачем ты меня держишь! Ты экономишь на мне деньги! Я для тебя паршивая служанка! Если я не буду позировать, ты меня выставишь за дверь! Винсент подумал немного и сказал: – Это твоя мать тебя так настроила. Сама ты так не думала. – А что, если думала и сама? Ведь это истинная правда, разве нет? – Син, ты туда больше не пойдешь. – Это почему же? Выходит, по—твоему, я не должна любить маму? – Эти люди испортят всю нашу жизнь. Ты снова станешь такой же, как они. Как же тогда наша свадьба? – А разве ты сам не посылаешь меня к ним, когда в доме нечего жрать? Зарабатывай больше денег, и я не буду туда ходить. Когда в конце концов он упросил ее позировать, из этого ничего не вышло. Она делала все те ошибки искоренить которые ему стоило такого труда год назад. Иногда он подозревал, что она притворяется, делает неловкие движения нарочно, чтобы отвязаться от него, чтобы он оставил ее в покое. И он, действительно, вынужден, был прекратить работать с нею. Нанимать натурщиков теперь приходилось все чаще. Все чаще семья сидела теперь без сантима на хлеб, и все больше времени Христина должна была проводить у матери. Всякий раз, когда она приходила оттуда, Винсент видел едва заметную перемену в ее манерах и ее отношении к нему. Это был какой—то порочный крут: если тратить все средства на жизнь, то Христина выйдет из– под влияния матери, и он сумеет с ней поладить. Но тогда ему придется бросить свою работу. Для того ли он спас ей жизнь, чтобы убить себя? Если же Христина не будет ходить по нескольку раз в месяц к матери, ей и ее детям придется голодать; а если она будет ходить туда, это в конечном счете разрушит их семью. Что тут было делать? Христина больная и беременная, Христина в больнице, Христина, выздоравливавшая после родов, – это была одна женщина: покинутая, отчаявшаяся, стоявшая на пороге жалкой смерти, до глубины души благодарная за одно сочувственное слово, за малейшую помощь, женщина, изведавшая все горести в мире и готовая на все, только бы хоть на минуту вздохнуть свободно, способная давать самые пылкие и смелые клятвы себе и другим. Христина выздоровевшая, пополневшая от хорошей еды, лечения, заботливого ухода, – это была уже совсем иная Христина. Она забыла пережитые страдания, ее решимость быть хорошей женой и матерью слабела, прежние взгляды и привычки исподволь снова завладевали ею. Четырнадцать лет она жила, как хотела, среди пьянства, сигар, ругани и грубых, жестоких мужчин. Теперь, когда она окрепла, эти четырнадцать разгульных лет с лихвой перевесили единственный год, согретый любовью и вниманием. В ней совершалась тайная перемена. На первых порах Винсент не понял этого; затем мало—помалу он осознал, что происходит. В это самое время, вскоре после Нового года, Винсент получил любопытное письмо от брата. Тео встретил на улице в Париже какую—то женщину, совершенно одинокую, больную, опустившуюся. У нее болели ноги, работать она не могла. Она была близка к самоубийству. Пример Винсента подействовал на Тео, и он пошел по его стопам. Он устроил эту женщину в доме своих старых знакомых. Он пригласил к ней врача, оплатил все расходы по ее содержанию. В письмах он называл ее своей пациенткой. «Должен ли я жениться на своей пациентке, Винсент? Будет ли это для нее самое лучшее? Должен ли я оформить этот брак официально? Она очень страдает; она несчастна; ее покинул единственный человек, которого она любила. Как мне спасти ее?» Винсент был глубоко тронут и отвечал Тео в самом теплом тоне. Но с Христиной ему становилось все труднее. Когда семья сидела на одном хлебе и кофе, Христина ворчала. Она требовала, чтобы Винсент не тратил деньги на натуру, а все до последнего сантима отдавал на хозяйство. Не имея возможности купить новое платье, она не берегла и старое: оно было все в жирных пятнах и грязи. Чинить одежду и белье Винсента она перестала. Она снова подпала под влияние матери, которая уверяла дочь, что Винсент или сбежит сам, или выгонит ее. Поскольку постоянная совместная жизнь с Христиной стала невозможной, какой смысл было жить с ней временно? Мог ли он советовать Тео жениться на его пациентке? Был ли официальный брак лучшим путем для спасения таких женщин? Разве кров над головой, восстанавливающая здоровье сытная еда и доброе отношение – это самое важное для того, чтобы снова вдохнуть в них любовь к жизни? «Подожди! – предостерегал он брата. – Делай для нее все, что можешь, – это благородно! Но женитьба ничем тут не поможет. Будет между вами любовь, будет и брак. Но подумай сначала, способен ли ты ее спасти». Тео присылал по пятьдесят франков трижды в месяц. Теперь, когда Христина не занималась хозяйством, деньги уходили гораздо быстрее, чем раньше. Винсент всюду жадно искал натуру, ему хотелось накопить побольше этюдов, чтобы писать настоящие картины. Он жалел каждый франк, который приходилось тратить не на рисование, а на домашние нужды. Христина оплакивала каждый франк, который приходилось отрывать от хозяйства и выбрасывать на рисование. Это была борьба не на жизнь, а на смерть. Ста пятидесяти франков в месяц едва хватило бы на еду, жилье и материалы для работы одному Винсенту, – старания обеспечить на эти деньги четырех человек были мужественны, но тщетны. Мало—помалу Винсент задолжал квартирохозяину, сапожнику, бакалейщику, булочнику, торговцу красками. В довершение всего пошатнулись денежные дела Тео. Винсент писал ему слезные письма. «Если можешь, пришли, пожалуйста, деньги чуть раньше двадцатого, но никак не позже. У меня осталось всего– навсего два листа бумаги и последний огрызок цветного карандаша. На модель и еду нет ни франка». Такие письма он посылал Тео три раза в месяц; когда приходили очередные пятьдесят франков, он тотчас же раздавал их своим поставщикам, и на предстоящие десять дней у него ничего не оставалось. «Пациентке» Тео необходимо было сделать операцию – удалить опухоль на ноге. Тео поместил ее в хорошую больницу. Кроме того, ему надо было посылать деньги в Нюэнен, так как приход там был маленький, и Теодору не всегда удавалось свести концы с концами. Тео содержал себя, свою « пациентку», Винсента, Христину, Германа, Антона и помогал родителям в Нюэнене. От жалованья у него не оставалось ни одного лишнего сантима, и прислать Винсенту что—либо сверх ста пятидесяти франков он никак не мог. И вот в начале марта наступил день, когда у Винсента остался один– единственный франк – рваная, замусоленная бумажка, которую торговцы отказывались брать. Еды в доме не было ни крошки. Денег от Тео можно было ожидать не раньше чем через девять дней. Отпускать Христину к матери на долгое время Винсент боялся. – Син, – сказал он, – нельзя, чтобы дети умерли с голоду. Лучше тебе отвести их к матери, пока я не получу от Тео денег. Они посмотрели друг на друга, думая об одном и том же, но не решаясь высказать это вслух. – Да, – сказала она. – Пожалуй, придется. Бакалейщик согласился взять рваный франк и отпустил Винсенту горбушку черного хлеба и немного кофе. Натурщиков Винсент нанимал в долг. Нервы у него были напряжены до предела. Работа шла тяжело, с большой натугой. От голода он исхудал и ослабел. Бесконечные заботы о куске хлеба замучили его вконец. Не работать он не мог, но всякий раз, берясь за карандаш, убеждался, что рисует все хуже и хуже. Ровно через девять дней от Тео пришло письмо с пятьюдесятью франками. Его «пациентка» оправилась после операции, и он устроил ее в частный дом. Денежные затруднения подкосили и его, он совсем пал духом. Он писал: « Боюсь, что не могу тебе что—либо обещать на будущее». Эта фраза чуть не свела Винсента с ума. Хотел ли Тео сказать этим, что он больше не сможет посылать Винсенту деньги? Само по себе это было бы еще не так ужасно. А вдруг брат намекает на то, что наброски, которые Винсент почти каждый день посылал ему, чтобы Тео видел его успехи, убедили его, что Винсент лишен таланта и не может надеяться на что—либо в будущем? По ночам он лежал, не смыкая глаз, и все размышлял об этом. Он писал бесконечные письма Тео, прося объяснений, и мучительно думал, как найти выход и Добыть себе средства на жизнь. Выхода не было. 14 Придя за Христиной, он нашел ее в обществе матери, брата, любовницы брата и какого—то чужого мужчины. Христина курила сигару и пила джин. По– видимому, возвращаться на Схенквег ей вовсе не хотелось. За девять дней, проведенные у матери, она вернулась к старым привычкам, к своей прежней губительной жизни. – Захочу и буду курить сигары! – кричала она. – Ты не имеешь никакого права запретить мне; сигары не на твои деньги куплены. Доктор в больнице сказал, что я могу пить джин и пиво сколько угодно. – Да, как лекарство... для аппетита. Она хрипло захохотала. – Лекарство! Ах, ты... Таких слов он не слышал от нее с самых первых дней их знакомства. У Винсента внутри все перевернулось. Он пришел в неистовую ярость. Христина ни в чем не уступала ему. – Ты обо мне и думать забыл! – кричала она. – Ты даже не даешь мне куска хлеба! Почему ты зарабатываешь так мало денег? Что ты, черт тебя дери, за мужчина? Шли дни, суровая зима медленно уступала место робкой весне, а дела Винсента принимали все худший оборот. Он совсем запутался в долгах. От недоедания Винсент стал страдать животом. Он не мог теперь безнаказанно проглотить ни крошки. Потом у него заболели зубы. Он не спал ночи напролет. А тут еще начало стрелять в правом ухе, и Винсент мучился с утра до вечера. Мать Христины повадилась приходить в дом Винсента и стала пить и курить здесь вместе с дочерью. Эта женщина уже не считала, что брак с Винсентом – счастье для Христины. Однажды Винсент застал у себя и брата Христины, который улизнул, едва завидев его. – Зачем он приходил? – спросил Винсент. – Что он от тебя хочет? – Они говорят, ты собираешься меня выгнать. – Ты прекрасно знаешь, Син, что я этого никогда не сделаю. Разумеется, пока ты сама хочешь жить здесь. – Мать требует, чтобы я ушла. Говорит, нет никакого толку тут жить, если жрать совсем нечего. – Куда же ты пойдешь? – Домой, понятное дело. – И детей заберешь туда? – Все лучше, чем голодать здесь. Я могу работать и содержать себя. – А что ты будешь делать? – Ну, что—нибудь найдется... – Пойдешь в поденщицы? Или снова прачкой? – Не знаю... Пожалуй. Он видел, что Христина лжет. – Так вот на что они тебя подбивали! – Что ж... это не так уж плохо... по крайней мере всегда есть деньги! – Слушай, Син, если ты уйдешь к матери, ты погибнешь. Ведь она снова пошлет тебя на улицу. Вспомни, что сказал доктор в Лейдене. Если ты вернешься к прежней жизни, это тебя убьет! – Не убьет. Я теперь здоровая. – Ты здорова, потому что жила по—человечески... Но если ты начнешь все снова... – Господи Иисусе, кто это начнет снова? Разве что ты сам пошлешь меня. Винсент сел на ручку плетеного кресла и положил ладонь на плечо Христине. Волосы у нее были растрепаны. – Поверь мне, Син, я тебя никогда не брошу. До тех пор, пока ты захочешь делить со мной все, что у меня есть, ты будешь жить у меня. Но ты должна порвать с матерью и братом. Они тебя погубят! Обещай мне, ради твоего же блага, что ты не будешь больше видеться с ними. – Обещаю. Через два дня он рисовал в столовой для бедных, а когда вернулся, увидел, что Христины в мастерской нет. Не было и ужина. Христину он разыскал у матери, она сидела там и пила джин. – Я тебе говорю, что люблю маму, – твердила она, когда они пришли домой. – Ты не запретишь мне ходить к ней когда угодно. Я тебе не рабыня. Я могу делать, что хочу. Она стала теперь такой же грязной и неряшливой, как в прошлом. Если Винсент пытался образумить ее, объяснить, что она сама отталкивает его от себя, Христина твердила: – Да, я прекрасно знаю, ты не хочешь, чтобы я жила с тобой. Винсент говорил ей, что она запустила дом, что всюду грязь, беспорядок, а она заявляла: – Хорошо, пусть я бездельница и лентяйка. Я всегда была такая, тут уж ничего не поделаешь. Когда он старался объяснить ей, куда заведет ее в конце концов лень, она говорила: – Знаю, что я пропащая, это правда. Вот возьму и брошусь в реку. Мать Христины приходила теперь в мастерскую почти каждый день и лишала Винсента того, что он ценил всего больше, – возможности быть наедине с Христиной. В доме воцарился хаос. Обедали и ужинали когда придется. Герман ходил оборванный и немытый, пропускал уроки. Христина все меньше работала, все больше курила и пила джин. Откуда она брала на это деньги, Винсент не знал. Наступило лето. Винсент опять с утра уходил из дома и целыми днями писал на открытом воздухе. Опять понадобилось больше денег на краски, кисти, холсты, рамы, мольберты. Тео сообщал в письмах, что здоровье его « пациентки» улучшилось, но он не представляет себе, как построить свои отношения с ней. Что делать с этой женщиной теперь, когда она выздоровела? Винсент закрывал глаза на то, что творилось у него в доме, и продолжал упорно писать. Он понимал, что семья разваливается, что Христина и его увлекает за собой в пропасть. Он старался забыться в работе. Каждое утро, принимаясь за новый холст, он тешил себя надеждой, что картина будет прекрасна и совершенна, что ее немедленно купят и он станет признанным художником. И каждый вечер он возвращался домой с грустным дознанием того, что от желанного мастерства его отделяют еще долгие годы. Единственным его утешением был Антон, ребенок Христины. Это был удивительно живой, подвижный малыш; смеясь и лепеча, он с аппетитом уплетал все, что ему давали. Он часто сидел с Винсентом в мастерской, устроившись в уголке на полу. Глядя, как Винсент рисует, он радостно улыбался, а потом притихал и таращил свои глазенки на развешанные по стенам картины. Мальчик рос здоровым и крепким. Чем меньше заботилась о нем Христина, тем больше Винсент к нему привязывался. Он видел в Антоне единственный смысл и оправдание того, что он сделал за минувшую зиму. Вейсенбрух навестил его за все это время лишь один раз. Винсент показал ему кое—какие наброски, сделанные еще осенью, и сам был поражен их несовершенством. – Не огорчайтесь, – сказал ему Вейсенбрух. – Через много лет вы посмотрите на эти ранние работы и поймете, что в них немало искреннего чувства и трогательности. Работайте, работайте, мой мальчик, не останавливайтесь ни перед чем. Но скоро Винсенту пришлось остановиться от жестокого удара, нанесенного прямо в лицо. Еще весной Винсент пошел в хозяйственную лавку починить лампу. Лавочник навязал ему две новые тарелки. – Но я не могу их взять, у меня нет денег. – Пустяки. Мне не к спеху. Берите, заплатите как—нибудь потом. Спустя два месяца он громко постучал в дверь мастерской. Это был здоровенный малый с такой толстой шеей, что она сливалась у него с головою. – Что же это вы меня морочите? – закричал он сердито. – Берете товар и не платите, а сами все время при деньгах? – Сейчас у меня ничего нет. Я расплачусь, как только получу деньги. – Враки! Вы только что уплатили моему соседу—сапожнику. – Я работаю и прошу мне не мешать, – сказал Винсент. – Я рассчитаюсь с вами, как только смогу. Уходите, пожалуйста. – Я уйду, когда вы отдадите мне деньги, – не раньше! Винсент опрометчиво толкнул лавочника к двери. – Проваливайте вон отсюда! – крикнул он. Лавочник только этого и ждал. Едва Винсент к нему прикоснулся, он ударил его кулаком в лицо и отбросил к стенке. Потом ударил Винсента еще раз, сбил его с ног и вышел из мастерской, не говоря ни слова. Христина была в тот день у матери. Антон, игравший на полу, подполз к Винсенту и с плачем гладил его по лицу. Через несколько минут Винсент пришел в сознание, дотащился до лестницы, кое—как взобрался наверх и лег в постель. Лицо у Винсента не было поранено. Боли он не ощущал. Он не ушибся, когда упал на пол. Но эти два удара кулаком что—то сломили в нем, опустошили его. Он это чувствовал. Пришла Христина. Она поднялась наверх. В доме не было ни еды, ни денег. Христина не раз удивлялась, как это Винсент при такой жизни еще держится на ногах. Теперь он лежал поперек кровати, свесив голову и руки в одну сторону, а ноги в другую. – Что случилось? – спросила она. Прошло много времени, прежде чем он собрался с силами, приподнялся и положил голову на подушку. – Син, я должен уехать из Гааги. – Что ж... Это понятно. – Мне необходимо уехать отсюда. Куда—нибудь в деревню. Может быть, в Дренте. Там мы сумеем прожить дешевле. – Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой? Это же ужасная дыра, этот Дренте. Что я там буду делать, если у тебя нет ни денег, ни хлеба? – Не знаю, Син. Придется тебе потерпеть. – А ты обещаешь расходовать все свои сто пятьдесят франков только на жизнь? Не будешь тратить их на натурщиков и краски? – Не могу, Син. Ведь это для меня главное. – Да, для тебя! – Ясное дело, не для тебя. Разве тебе это понять! – Мне нужно как—то жить, Винсент. Я не могу жить без еды. – А я не могу жить без живописи. – Ну, что ж, ведь деньги твои... тебе и решать... я понимаю. У тебя есть хоть несколько сантимов? Давай сходим в кафе у вокзала Рэйн. В кафе пахло кислым вином. Было уже довольно поздно, но ламп не зажигали. Те два столика, за которыми они когда—то сидели, были свободны. Христина повела Винсента к ним. Они заказали вина. Христина играла своим стаканом. Винсент вспомнил, как восхитили его почти два года назад ее натруженные рабочие руки, когда она вот так же играла стаканом. – Они говорили, что ты бросишь меня, – сказала она тихо. – Да я и сама это знала. – Я не собираюсь бросать тебя, Син. – Да, конечно, это не назовешь – бросить. Я от тебя не видела ничего, кроме хорошего. – Если ты хочешь жить вместе со мной, я заберу тебя в Дренте. Она покачала головой. – Нет, вдвоем нам никак не прокормиться. – Ты это поняла, Син, правда? Если бы я был богаче, я ничего бы для тебя не пожалел. Но когда приходится выбирать между тобой и работой... Она накрыла его руку своей, и Винсент почувствовал, как шершава ее ладонь. – Ладно. Брось огорчаться. Ты сделал для меня все, что мог. Просто пришло время... вот и все. – Хочешь, Син, мы поженимся? Я возьму тебя с собой, только бы ты была счастлива. – Нет, я останусь с мамой. Каждому свое. Все устроится; брат снимает новую квартиру для своей девки и для меня. Винсент допил вино, последние капли со дна горчили. – Син, я старался помочь тебе. Я любил тебя и отдавал тебе всю свою нежность. Прошу тебя за это об одном, только об одном. – О чем же? – равнодушно спросила Христина. – Не иди снова на улицу. Это тебя убьет! Ради Антона, не возвращайся к прежней жизни. – У тебя хватит еще денег на стакан вина? – Да. Она отпила залпом почти полстакана и сказала: – Я ведь знаю, что так мне не прожить, особенно с двумя детьми. И если я пойду на улицу, то не по охоте, а поневоле. – Но если у тебя будет работа, ты обещаешь не делать этого? – Хорошо, обещаю. – Я буду посылать тебе денег, Син, буду посылать каждый месяц, на ребенка. Мне хочется, чтобы ты вывела малыша в люди. – Все будет хорошо... он не пропадет... как и все остальные. Винсент написал Тео о своем намерении переехать в деревню и порвать с Христиной. Тео ответил со следующей почтой, – он одобрил решение Винсента и прислал лишнюю сотню франков, чтобы Винсент расплатился с долгами. «Вчера ночью моя пациентка исчезла, – писал он. – Она совсем выздоровела, но мы никак не могли найти общий язык. Она забрала с собой все вещи и не оставила мне даже адреса. Думаю, что так будет лучше всего. Теперь мы оба освободились». Винсент перетащил всю мебель в мансарду. Он еще надеялся когда– нибудь вернуться в Гаагу. За день до отъезда в Дренте он получил письмо и посылку из Нюэнена. В посылке оказался табак и творожный пудинг от матери, завернутый в промасленную бумагу. «Когда же ты приедешь к нам порисовать деревянные кресты на церковном кладбище?» – спрашивал Винсента отец. И Винсент сразу почувствовал, что его тянет домой. Он был болен. Он изголодался, истрепал нервы, бесконечно устал и пал духом. Он съездит на несколько недель домой, к матери, поправит здоровье и воспрянет духом. При мысли о брабантских пейзажах, об изгородях, дюнах и крестьянах, работающих в полях, к нему пришло ощущение мира и покоя, которого он не знал уже много месяцев. Христина с обоими детьми проводила его на вокзал. Они стояли на платформе и не знали, что сказать. Подошел поезд, Винсент сел в вагон. Христина стояла, прижимая малыша к груди и держа Германа за руку. Винсент смотрел на них, пока поезд не вышел на сияющий, залитый солнцем простор, и тогда женщина, стоявшая на закопченной платформе, скрылась из виду, скрылась навсегда. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НЮЭНЕН 1 Дом священника в Нюэнене был двухэтажный, белый, каменный, с большим садом. В саду ровными рядами зеленели кусты, были там клумбы, пруд, три аккуратно подстриженных дубка. Хотя в Нюэнене насчитывалось две тысячи шестьсот жителей, только сто из них были протестанты. Церковь у Теодора была совсем крошечная; после людного и богатого Эттена Нюэнен был для него шагом назад. Нюэнен, собственно говоря, был маленьким, скромным поселком, – его дома стояли по обе стороны широкой дороги на Эйндховен, центр округа. Но большинство жителей – ткачи и крестьяне – ютились в хижинах, разбросанных среди полей. Это были богобоязненные, трудолюбивые люди, жившие по традициям и обычаям предков. По фасаду священнического дома, над дверью, тянулись черные железные цифры: 1764. Парадная дверь выходила прямо на дорогу, через нее попадали в большую залу, разделявшую дом на две части. Слева, между столовой и кухней, была грубо сколоченная лестница, которая вела на второй этаж, в спальни. Винсент вместе с братом Кором жил наверху, над гостиной. Просыпаясь по утрам, он видел, как над тоненьким шпилем отцовской церкви поднимается солнце, как оно окрашивает в нежные пастельные тона пруд. На закате, когда эти тона становились темнее, чем утром, Винсент садился у окна и смотрел, как вечерние краски ложатся на воду подобно тяжелому маслянистому покрывалу, а затем постепенно растворяются в сумерках. Винсент любил своих родителей, и они тоже любили его. Все трое молчаливо решили про себя жить в мире и согласии. Винсент много ел, много спал, иногда бродил по полям. Он охотно разговаривал, рисовал и совсем не читал. Все в доме относились к нему подчеркнуто предупредительно, и он платил им тем же. Это давалось нелегко; каждому приходилось взвешивать любое олово, все время напоминать себе: «Нужно быть осторожным! Я не должен нарушать согласия!» Согласие длилось до тех пор, пока Винсент не выздоровел. Он не мог спокойно сидеть в одной комнате с людьми, которые думали не так, как он. Когда отец сказал однажды: «Хочу прочитать „Фауста“ Гете. Эту книгу перевел преподобный Тен Кате, поэтому она не может быть слишком безнравственной», – Винсента едва не стошнило от отвращения. Винсент приехал сюда отдохнуть всего на две недели, но он любил Брабант и ему захотелось пожить тут подольше. Он собирался работать, спокойно и просто писать природу, писать не мудрствуя то, что видел. Ему хотелось теперь лишь одного – жить здесь, в самой глуши, и запечатлевать на полотнах деревенскую жизнь. Подобно доброму отцу Милле, он хотел быть среди крестьян, научиться понимать их, писать их портреты. Он был твердо убежден, что некоторые люди, попавшие в город и вынужденные жить там, сохраняют неувядаемые воспоминания о деревне и до конца своих дней тоскуют по полям и простым людям. В нем издавна жило чувство, что когда—нибудь он вернется в Брабант и останется здесь навсегда. Но он не мог жить в Нюэнене против желания родителей. – Лучше уж сразу за дверь, чем у порога торчать, – сказал он отцу. – Давай—ка попробуем объясниться. – Винсент, я хочу этого всей душой. Я вижу, что из твоих занятий живописью в конце концов что—то получится, и это меня радует. – Хорошо. Тогда скажи мне прямо, сможем мы ужиться в мире? Хотите ли вы, чтобы я остался? – Да, хотим. – И надолго? – Живи у нас сколько угодно. Это твой дом. Твое место здесь, среди нас. – А если мы поссоримся? – Что ж, не станем принимать это близко к сердцу. Постараемся жить спокойно и приспособиться друг к другу. – А как мне быть с мастерской? Вы же не хотите, чтобы я работал в доме. – Я уже думал об этом. Почему бы тебе не воспользоваться прачечной в саду? Можешь занять ее всю. Там тебе никто не помешает. Прачечная была рядом с кухней, но не соединялась с ней. Высокое маленькое окошко прачечной выходило в сад, пол был земляной и в зимнее время всегда сырой. – Мы разведем там большой костер, Винсент, и хорошенько все просушим. Потом настелем пол из досок, и тебе там будет удобно. Что ты на это скажешь? Винсент осмотрел прачечную. Это было убогое строение, очень похожее на крестьянские хижины в полях. Из него вполне могла выйти настоящая мастерская деревенского художника. – Если окошко маловато, – сказал Теодор, – то у меня есть немного свободных денег, позовем мастера, чтобы он сделал его побольше. – Нет, нет, все хорошо и так. На натурщика тут будет падать столько же света, сколько в здешних хижинах. В прачечную втащили дырявую бочку и разожгли в ней огонь. Когда стены и потолок просохли, а земляной пол затвердел, на него настлали доски. Винсент перенес сюда свою узкую кровать, стол, стул и мольберты. Он развесил свои этюды, а на побеленной стене, выходившей к кухне, большущими грубыми буквами намалевал слово ГОГ и теперь готов был стать голландским Милле. 2 Из всех жителей Нюэнена Винсента больше всего интересовали ткачи. Они жили в маленьких глинобитных хижинах с соломенными крышами, обычно разделенных на две части. Одну комнату, с крошечным оконцем, пропускавшим лишь тонкую полоску света, занимала семья. В стенах были квадратные ниши, высотой около метра, для кроватей; кроме того, здесь стоял стол, несколько стульев, печка, которую топили торфом, и грубо сколоченный шкаф для посуды. Пол был земляной, неровный, стены глиняные. В другой комнате, втрое меньшей и очень низкой из—за нависавших стропил, стоял станок. Ткач, работая с утра до вечера, мог выткать шестьдесят локтей материи в неделю. Пока он ткал, его жена должна была сматывать для него пряжу. За шестьдесят локтей материи ткач получал четыре с половиной франка. Когда он приносил свою работу скупщику, ему нередко говорили, что следующий заказ он получит лишь через неделю или две. Винсент заметил, что по своему складу здешние ткачи резко отличались от углекопов Боринажа: они вели себя тихо, и нигде не было и духа бунтарских речей. Своим безнадежным смирением эти Люди напоминали извозчичьих кляч или овец, отправляемых на пароходах в Англию. Винсент быстро подружился с ними. Ему нравились эти простые души, которым нужна только работа, чтобы иметь возможность купить картофель, кофе да изредка кусок ветчины. Они не возражали, когда Винсент писал их за станком; он никогда не приходил к ним без сластей для ребятишек или пачки табаку для старика деда. Однажды Винсент увидал ветхий станок из зеленовато—коричневого дубового дерева, на котором была вырезана дата – 1730 год. Рядом со станком, у окошечка, из которого была видна зеленая лужайка, стоял детский стул. Ребенок, сидевший на нем, целыми часами зачарованно глядел на беспрерывно снующий челнок. Комнатушка была жалкая, с земляным полом, но Винсент почувствовал в ней какое—то безмятежное спокойствие и красоту и попытался передать это на своих полотнах. Он вставал рано утром и целые дни проводил то в поле, то в хижинах крестьян и ткачей. С ними он чувствовал себя как дома. Ведь недаром он просидел столько вечеров у очага с углекопами, рабочими с торфяных промыслов и землепашцами. Наблюдая крестьянскую жизнь постоянно, изо дня в день, во всякое время суток, он был теперь так поглощен ею, что почти не думал ни о чем другом. Всем своим существом он стремился уловить ce qui ne passe pas dans ce qui passe [непреходящее в преходящем (фр.)]. Страсть рисовать людей снова проснулась в нем, но вместе с ней появилась у него и другая страсть: колорит. Зреющие хлеба были цвета темного золота, красноватой и золотистой бронзы, в контрасте с бледным кобальтом неба цвета эти казались особенно глубокими и яркими. В отдалении виднелись женщины – простые, энергичные, с бронзовыми от загара лицами и руками, в запыленной грубой одежде цвета индиго и в черных шапочках на коротких волосах. Когда он с мольбертом за спиной и сырыми полотнами под мышкой враскачку шагал по дороге, шторы на всех окнах слегка приподнимались, и он оказывался под обстрелом робких и любопытных женских глаз. Он убедился теперь, что старая поговорка: «Лучше сразу за дверь, чем у порога торчать» к его отношениям с родными уже неприменима. Двери домашнего благополучия не захлопнулись перед ним, но и не раскрылись настежь. Сестра Елизавета ненавидела его: она боялась, что нелепые чудачества Винсента лишат ее возможности выйти замуж в Нюэнене. Виллемина любила его, но считала скучным. Лишь в последнее время он подружился с младшим братом Кором. Винсент обедал не за общим столом, а где—нибудь в углу, держа тарелку на коленях и поставив перед собой на стул очередной этюд, – он пристально разглядывал свою работу и беспощадно отмечал любой порок, любой промах. С родными он не заговаривал. Они тоже редко обращались к нему. Ел он мало, так как не хотел себя баловать. Только изредка, когда за столом возникал спор о каком—нибудь писателе, которого он любил, Винсент вставлял в беседу два—три слова. Но, в общем, он убедился, что чем меньше он будет разговаривать с родными, тем лучше для всех. 3 Он писал в полях уже почти целый месяц, когда вдруг почувствовал, что кто—то постоянно следит за ним. Он знал, что жители Нюэнена дивятся ему, что крестьяне, опершись на мотыги, иногда смотрят на него с недоумением. Но теперь было нечто другое. У него появилось ощущение, что за ним не только следят, ни и ходят по пятам. В первые дни он пробовал избавиться от этого наваждения, но чувство, что ему в спину все время смотрят чьи—то глаза, не оставляло его. Много раз он внимательно оглядывал поле, но ничего не видел. Однажды он резко обернулся, и ему показалось, будто за деревом мелькнула белая юбка. В другой раз, выйдя из хижины ткача, он увидел, как кто—то метнулся прочь и побежал по дороге. А был еще случай, когда, работая в лесу, Винсент оставил на минуту свой мольберт и пошел к пруду напиться. Вернувшись, он рассмотрел на сыром холсте отпечатки чьих—то пальцев. Узнать, кто эта женщина, ему удалось лишь спустя две недели. Он писал фигуры мужчин, взрыхлявших мотыгами пустошь; поблизости стоял старый, брошенный фургон. Пока Винсент работал, женщина пряталась за фургоном. Винсент сложил свои холсты и мольберт и сделал вид, будто идет домой. Женщина побежала впереди него. Он шел следом, не возбуждая ее подозрений, и увидел, как она свернула к дому, соседнему с домом священника. – Мама, кто живет слева от нас? – спросил он вечером, когда все сели за ужин. – Семейство Бегеманн. – А кто они такие? – Мы их почти не знаем. Мать с пятью дочерьми. Отец, видать, давно умер. – А что это за люди? – Трудно сказать, они такие скрытные. – Они католики? – Нет, протестанты. Отец был священником. – Есть там хоть одна незамужняя девица? – Конечно! Они все незамужние. А ты почему спрашиваешь? – Просто любопытно. Кто же кормит это семейство? – Никто. Они, видимо, богаты. – А имен этих девушек ты, наверное, не знаешь? Мать пытливо взглянула на него. – Нет, не знаю. Утром он отправился в поле на то же место. Ему хотелось написать синие фигуры крестьян среди вызревших хлебов и увядшей листвы буковых изгородей. Крестьяне носили блузы из грубого домотканого полотна, основа у него была черная, а уток синий, – получался черно—синий клетчатый рисунок. Когда блузы выцветали от солнца и ветра, они приобретали спокойный, нежный оттенок, великолепно подчеркивавший цвет тела. К полудню он почувствовал, что женщина притаилась опять где—то у него за спиной. Краем глаза он увидел, как ее платье мелькнуло около брошенного фургона. – Сегодня я ее поймаю, даже если мне придется бросить этюд недописанным, – пробормотал Винсент. Он все больше и больше привыкал наносить на холст то, что видел, стремительно, фиксируя свое впечатление одним страстным порывом. В старых голландских картинах его прежде всего поражало то, что они были написаны быстро, что великие мастера очерчивали предмет одним движением кисти и больше уже не прикасались к нему. Они писали с жадной торопливостью, чтобы не утратить свежесть первого впечатления и сохранить то настроение, в котором родился замысел. В пылу работы Винсент забыл о женщине. Когда он через полчаса случайно глянул в сторону, то заметил, что женщина вышла из—за дерева и стояла теперь перед фургоном. Он хотел броситься к ней, схватить ее и потребовать ответа, зачем она все время преследует его, но не мог оторваться от работы. Немного погодя он оглянулся снова и с удивлением увидел, что она все еще стоит у фургона и в упор смотрит на него. В первый раз она, не прячась, вышла из своего укрытия. Винсент продолжал лихорадочно работать. Чем усерднее он писал, тем ближе подходила к нему женщина. Чем азартнее он углублялся в свое полотно, тем нестерпимее жгли его эти глаза, устремленные ему в спину. Он слегка повернул мольберт, чтобы приноровиться к свету, и тут увидел, что женщина замерла теперь на полпути между ним и фургоном. Казалось, она загипнотизирована и двигается во сне. Шаг за шагом она подходила к нему все ближе и ближе, то и дело останавливаясь, пытаясь повернуть назад, но продолжала идти вперед, повинуясь какой—то непреодолимой силе. Он почувствовал ее за своей спиной. Тогда он резко обернулся и взглянул ей прямо в глаза. Испуг и смятение читались на ее лице; казалось, ее переполняли какие—то чувства, с которыми она не могла совладать. Смотрела она не на Винсента, а на его полотно. Винсент ждал, когда она заговорит. Она молчала. Он повернулся к своей работе и несколькими энергичными мазками закончил ее. Женщина не двигалась. Он чувствовал, как ее платье касается его куртки. Близился вечер. Женщина простояла в поле много часов. Винсент устал, творческое возбуждение еще владело всем его существом. Он вскочил и повернулся к женщине. У нее внезапно пересохли губы. Она провела языком по верхней губе, потом по нижней. Но слюна тут же высохла, рот у нее словно жгло огнем. Она поднесла руку к горлу, – казалось, ей трудно дышать. Она хотела заговорить, но не смогла. – Я Винсент Ван Гог, ваш сосед, – сказал он. – Но вам наверняка это известно и так. – Да, – прошептала она еле слышно. – Вы из сестер Бегеманн. Которая же? Она пошатнулась, схватила его за рукав, но оправилась и удержалась на ногах. Снова она облизала губы своим сухим языком и несколько раз пыталась заговорить, прежде чем ей удалось вымолвить: – Марго. – Зачем вы преследуете меня, Марго Бегеманн? Я замечаю это вот уже не одну неделю. Она глухо вскрикнула, судорожно вцепилась в рукав Винсента и, теряя сознание, упала на землю. Винсент встал на колени, подложил ей под голову руку и откинул с ее лба волосы. Красное вечернее солнце садилось за полями, усталые крестьяне медленно брели домой. Винсент и Марго были одни. Он пристально вгляделся в нее. Она не была красива. Ей было, по—видимому, далеко за тридцать. Левый угол ее рта был очерчен резко и твердо, а от правого шла тонкая линия почти до самой скулы. Под глазами у нее были синие круги, усеянные мелкими веснушками. На лице кое—где уже начинали прорезываться морщинки. У Винсента в фляжке было немного воды. Тряпочкой, которой он вытирал кисти, он смочил девушке лицо. Она быстро открыла глаза, и Винсент увидел, что они у нее хорошие – темно—карие, нежные, таинственные. Он плеснул себе на руку воды и провел пальцами по лицу девушки. Почувствовав его прикосновение, она вздрогнула. – Вам лучше, Марго? – спросил он. Она лежала еще секунду, глядя в его зеленовато—синие глаза, такие ласковые, такие проницательные и понимающие. Потом, с отчаянным рыданием, которое вырвалось из самых глубин ее существа, она обхватила его за шею и зарылась лицом в его бороду. 4 На следующий день они встретились в условленном месте в стороне от деревни. Марго была в очаровательном белом батистовом платье с низким вырезом, в руках она держала соломенную шляпу. Она волновалась, но владела собой гораздо лучше, чем накануне. Когда она пришла, Винсент отложил палитру в сторону. В Марго не было и намека на тонкую красоту Кэй, но по сравнению с Христиной это была очень привлекательная женщина. Винсент встал со своего стула, не зная, что делать дальше. Женские платья были не в его вкусе; ему больше нравились на женщине юбка и жакет. Голландских женщин того круга, который принято называть респектабельным, он рисовать не любил – они были не очень—то хороши собой. Винсент предпочитал служанок: нередко они бывали истинно шарденовского типа. Марго приподнялась на носки и поцеловала его, просто, привычно, словно они давно уже были любовниками; потом она вдруг прижалась к нему всем телом и затрепетала. Винсент постелил для нее на земле куртку, а сам сел на стул. Марго прикорнула у его ног и посмотрела на него с таким выражением, какого Винсент никогда еще не видел в глазах женщины. – Винсент, – сказала она ради одного только удовольствия услышать, как чудесно звучит его имя. – Да, Марго? Он не знал, что сказать, как вести себя. – Вчера ты, наверно, подумал обо мне плохо? – Плохо? Нет. А с чего ты взяла? – Можешь мне не верить, Винсент, но вчера, поцеловав тебя, я в первый раз в жизни целовала мужчину. – Неужели? Разве ты никогда не любила? – Нет. – Это жаль. – Правда? – Она помолчала. – А ты любил других женщин, ведь любил, да? – Любил. – И многих? – Нет... Только троих. – А они тебя любили? – Нет, Марго, не любили. – И как они только могли? – Мне всегда не везло в любви. Марго придвинулась плотнее к Винсенту и положила руку ему на колено. Другой рукой она шаловливо провела по его лицу, коснувшись массивного носа, полных, приоткрытых губ, твердого, округлого подбородка. Легкая дрожь опять пробежала по ее телу; она быстро отдернула пальцы. – Какой ты сильный, – тихо сказала она. – Все у тебя сильное – и руки, и скулы, и шея. Я никогда не встречала раньше такого мужчину. Он грубо обхватил ее лицо ладонями. Страсть и возбуждение, кипевшие в ней, передались и ему. – Я тебе нравлюсь хоть немного? – В ее голосе звучала тревога. – Да. – Ты поцелуешь меня? Он поцеловал. – Пожалуйста, не думай обо мне плохо, Винсент. Я не могу ничего с собой поделать. Ты видишь, я влюбилась в тебя... и не смогла удержаться. – Ты влюбилась в меня? В самом деле? Но почему? Она прильнула к нему и поцеловала его в уголок рта. – Вот почему, – шепнула она. Они сидели не шевелясь. Неподалеку было крестьянское кладбище. Столетие за столетием крестьяне ложились на вечный отдых в тех самых полях, которые они обрабатывали при жизни. Винсент стремился показать на своих полотнах, какая это простая вещь – смерть, такая же простая, как падение осенней листвы, – маленький земляной холмик да деревянный крест. За кладбищенской оградой зеленела трава, а вокруг расстилались поля, где—то далеко—далеко сливаясь с небом и образуя широкий, как на море, горизонт. – Ты знаешь хоть что—нибудь обо мне, Винсент? – мягко спросила она. – Очень мало. – Говорил тебе кто—нибудь... сколько мне лет? – Нет, никто. – Мне тридцать девять. Скоро будет сорок. Вот уже пять лет я все говорю себе, что если не полюблю кого—нибудь до сорока лет, то убью себя. – Но ведь это так легко – полюбить. – Ты думаешь? – Да. Трудно другое – чтобы и тебя полюбили в ответ. – Нет, нет. В Нюэнене все трудно. Больше двадцати лет я мечтала кого– нибудь полюбить. И мне ни разу не довелось. – Ни разу? Она посмотрела куда—то вдаль. – Только однажды... я была еще девчонкой... мне нравился мальчик. – И что же? – Он был католик. Они его выгнали. – Кто это – они? – Мама и сестры. Она встала на колени, пачкая в глине свое чудесное белое платье, и закрыла лицо руками. Колени Винсента слегка касались ее тела. – Жизнь женщины пуста, если в ней нет любви, Винсент. – Я знаю. – Каждое утро, просыпаясь, я твердила себе: «Сегодня я обязательно кого—то встречу и полюблю. Ведь влюбляются же другие, чем я хуже них?» А потом наступала ночь, и я чувствовала себя одинокой и несчастной. И так много—много дней, без конца. Дома мае ничего не приходится делать – у нас есть служанки, – и каждый мой час был исполнен тоски по любви. Каждый вечер я говорила себе: "От такой жизни впору умереть, и все—таки ты живешь! " Меня поддерживала мысль, что когда—нибудь я все же встречу человека, которого полюблю. Проходили годы, мне исполнилось тридцать семь, тридцать восемь и, наконец, тридцать девять. Свой сороковой день рождения я не могла бы встретить, не полюбив. И вот пришел ты, Винсент. Наконец—то, наконец полюбила и я! Это был крик торжества, словно она одержала великую победу. Она потянулась к нему, подставляя губы для поцелуя. Он откинул с ее ушей шелковистые волосы. Она обняла его за шею и осыпала тысячью быстрых поцелуев. Здесь, около крестьянского кладбища, сидя на маленьком складном стуле, отложив в сторону палитру и кисти, прижимая к себе стоявшую на коленях женщину, захлестнутый потоком ее страсти, Винсент впервые в жизни вкусил сладостный и целительный бальзам женской любви. И он трепетал, чувствуя, что это – святыня. Марго снова опустилась к его ногам, положив голову ему на колени. На щеках у нее горел румянец, глаза блестели. Дышала она тяжело, с трудом. В пылу любви она казалась не старше тридцати. Винсент, ошеломленный, почти ничего не сознавая, гладил ее лицо. Она схватила его руку, поцеловала ее и приложила к своей пылающей щеке. Немного погодя она заговорила. – Я знаю, что ты не любишь меня, – сказала она тихо. – Это было бы слишком большое счастье. Я молила бога лишь о том, чтобы полюбить самой. Я не смела и мечтать, что кто—то полюбит меня. Любить – вот что важно, любить, а не быть любимым. Правда, Винсент? Винсент подумал об Урсуле и Кэй. – Да, – ответил он. Она потерлась головой о его колено, глядя в голубое небо. – Ты позволишь мне всюду ходить с тобой? Если тебе не захочется разговаривать, я буду сидеть тихо и не скажу ни слова. Позволь только быть около тебя; я обещаю не докучать тебе и не буду мешать работать. – Конечно, ты можешь ходить со мной. Но скажи, Марго, если в Нюэнене нет мужчин, почему ты отсюда не уехала? Хотя бы на время. У тебя не было денег? – Что ты, денег у меня много. Дедушка оставил мне большое наследство. – Тогда почему ты не уехала в Амстердам или в Гаагу? Там ты встретила бы интересных мужчин. – Меня не пускали. – Все твои сестры незамужние, ведь правда? – Да, дорогой, мы все пятеро не замужем. Сердце его сжалось от боли. В первый раз за всю его жизнь женщина сказала ему «дорогой». Он знал, как это ужасно – любить, не встречая ответного чувства, но никогда даже не подозревал, как это чудесно, когда тебя всем существом любит добрая, хорошая женщина. Ему все казалось, что внезапно вспыхнувшая любовь Марго – лишь странная случайность, в которой сам он не сыграл никакой роли. И это простое слово, произнесенное Марго с таким спокойствием и любовью, сразу перевернуло все его мысли. Он схватил Марго в объятия и крепко прижал ее к себе. – Винсент, Винсент, я так люблю тебя! – шептала она. – Как странно слышать, когда ты говоришь это. – Теперь я не жалею, что жила все эти годы без любви. Ты вознаградил меня, мой дорогой, мой милый. Даже в мечтах я не представляла себе, что можно испытать такое счастье, какое я испытываю сейчас. – Я тебя тоже люблю, Марго. Она слегка откинулась назад. – Не говори этого, Винсент. Может быть, потом, через некоторое время, ты будешь меня любить немного. А теперь я прошу только одного: позволь мне любить тебя! Она выскользнула из его объятий, откинула в сторону куртку и села на нее. – Работай, мой дорогой, – сказала она. – Я не буду тебе мешать. Мне нравится смотреть, как ты пишешь. 5 Почти каждый день Марго ходила вместе с Винсентом в поле. Нередко он выбирал место для работы километрах в десяти от Нюэнена, и они приходили туда, замученные жарой. Но Марго никогда не жаловалась. В ней совершалась поразительная перемена. Ее темно—каштановые волосы приобрели живой светлый оттенок. Губы у нее раньше были тонкие и сухие, теперь они стали полными и красными. Кожа, прежде вялая, с морщинками, стала теперь гладкой, мягкой и теплой. Глаза расширились, груди налились, голос звучал жизнерадостно, походка стала уверенной и упругой. Страсть как бы открыла в ней новый живительный родник, и Марго купалась в пьянящем эликсире любви. Чтобы сделать Винсенту приятное, она носила ему в поле завтраки; стоило Винсенту с восхищением упомянуть о какой—нибудь гравюре, как она тотчас заказывала ее в Париже. И она никогда не мешала ему работать. Пока он писал, она сидела рядом, не шевелясь, захваченная тем самозабвенным порывом, которым он одухотворял свои полотна. Марго ничего не понимала в живописи, но она обладала гибким, живым умом и умением сказать слово вовремя и к месту. Винсент считал, что Марго, не разбираясь в картинах, чутьем все же понимает его. Она напоминала, ему кремонскую скрипку, которую чинили неумелые руки. – Как жаль, что я не встретил ее десять лет назад! – говорил он себе. Однажды, когда Винсент принимался за очередное полотно, Марго спросила: – Откуда ты знаешь, что выбранное тобой место удачно выйдет на картине? Винсент подумал мгновение и сказал: – Тому, кто хочет действовать, нечего бояться неудачи. Когда я вижу пустой холст, который глупо уставился на меня, я беру в руки кисть и мгновенно покрываю его красками. – Да, пишешь ты и впрямь мгновенно. Я не представляю себе, чтобы кто– нибудь заканчивал картину с такой быстротой. – По—иному я не могу. Пустой холст словно сковывает меня, он будто говорит: «Эх ты, ничего ты не умеешь!» – И тем самым как бы бросает тебе вызов? – Вот именно. Пусть полотно глядит на меня тупо и бессмысленно, но я знаю, – оно боится горячего, смелого художника, который раз и навсегда разрушил это заклинание: «Ты не умеешь!» Ведь и сама жизнь, Марго, повернута к человеку своей бессмысленной, равнодушной, безнадежно пустой стороной, на которой написано ничуть не больше, чем на чистом холсте. – Да, ничуть не больше. – Но человек, полный веры и сил, не боится этой пустоты; он идет вперед, он действует, созидает, творит, и в конце концов полотно уже не пусто, оно расцветает всеми красками жизни. Винсент был счастлив любовью Марго. Она не видела в нем никаких недостатков. Она одобряла все, что он делал. Она не говорила, что у него грубые манеры, или хриплый голос, или топорные черты лица. Она ни разу не упрекнула его за то, что он не зарабатывает денег, ни разу не обмолвилась, чтобы он занялся чем—нибудь другим, кроме живописи. Возвращаясь домой в тихом свете сумерек, обняв ее за талию, он рассказывал ей ласковым голосом о своих работах, объяснял, почему он охотнее пишет крестьянина в трауре, чем какого—нибудь бургомистра, почему, на его взгляд, простая деревенская девушка в залатанном синем платьице с узким лифом гораздо красивее, чем знатная дама. Марго ни о чем не спрашивала, со всем соглашалась. Он был с ней самим собой, и она любила его бесконечно. Винсент никак не мог привыкнуть к своим отношениям с Марго. Каждый день он ждал разрыва, жестоких и грубых попреков за все его жизненные неудачи. Но любовь ее в эти жаркие летние дни становилась все горячее; она любила его с такой полнотой чувства, на какую способна лишь зрелая женщина. Видя, что она ни в чем его не винит, Винсент сам пытался толкнуть ее на это, представляя в самом черном свете все свои прошлые злоключения. Но она принимала их лишь как объяснение, почему он поступил именно так, а не иначе. Он рассказал ей о своих неудачах в Амстердаме и Боринаже. – Это был крах, полнейший крах, – уверял он. – Все, что я делал там, все было ошибкой. Как ты считаешь? В ответ она мягко улыбнулась: – Король не ошибается. Винсент поцеловал ее. В другой раз она сказала ему: – Мать говорит, что ты дурной, порочный человек. Она слышала, что в Гааге ты жил с гулящими женщинами. А я возразила, что все это сплетни. Винсент рассказал о Христине. Марго слушала его с легкой печалью в глазах, но скоро в них опять светилась одна только любовь. – Знаешь, Винсент, ты чем—то похож на Христа. Я уверена, что мой отец подумал бы то же самое. – И это все, что ты можешь сказать после того, как я признался, что два года жил с проституткой? – Она была не проститутка, а твоя жена. Тебе не удалось ее спасти, но ты в этом не виноват, так же как не виноват в том, что не смог спасти углекопов в Боринаже. Один в поле не воин. – Это верно, Христина была моей женой. Когда я был помоложе, я говорил своему брату Тео: «Если я не смогу найти хорошую жену, то возьму плохую. Лучше плохая жена, чем никакой». Наступило неловкое молчание: о женитьбе они еще ни разу не заговаривали. – Во всей этой истории с Христиной меня огорчает только одно, – сказала Марго. – Жаль, что эти два года твоей любви принадлежали не мне! Винсент уже не пытался толкнуть Марго на разрыв и безоговорочно принял ее любовь. – Когда я был моложе, Марго, – сказал он, – я думал, что все на свете зависит от случая, от мелких, пустяковых недоразумений. С годами я стал понимать, что всему есть глубокие причины. Такова уж неизбежная участь большинства людей – они долго должны искать света. – Так же, как я искала тебя! Они подошли к хижине ткача с низенькой дверью. Винсент крепко сжал руку Марго. Она ответила ему такой нежной и преданной улыбкой, что он недоумевал и досадовал, почему судьба лишала его ее любви все эти годы. Они вошли под соломенную крышу хижины. Лето уже кончилось, стояла осень, на дворе смеркалось рано. В хижине горела лампа, подвешенная к потолку. На станке было натянуто красное полотно. Ткачу помогала его жена: их темные склоненные фигуры четко рисовались против света на фоне красного полотна и отбрасывали огромные тени на брусья и перекладины станка. Марго и Винсент понимающе взглянули друг на друга – он научил ее чувствовать скрытую красоту самых нищенских жилищ. В ноябре, в пору листопада, когда деревья облетели в несколько дней, в Нюэнене только и было разговоров что о Винсенте и Марго. Жители поселка любили Марго. Винсенту же они не доверяли и боялись его. Мать и четыре сестры порывались положить конец их отношениям, но Марго уверяла, что между нею и Винсентом нет ничего, кроме дружбы, а что дурного в совместных прогулках по полям? Бегеманны знали, что Винсент бродяга, и надеялись, что в один прекрасный день он исчезнет. Поэтому они не особенно волновались. Зато весь поселок был в смятении; все только и судачили о том, что от этого чудака Ван Гога добра не жди и что семейство Бегеманн пожалеет, если не вырвет дочку из его лап. Винсент никак не мог понять, почему его здесь так не любят. Он никому не мешал, никого не обидел. Он и не догадывался, какое странное впечатление производил он в этой тихой деревушке, где жизнь текла по однажды заведенному порядку уже сотни лет. Он оставил надежду подружиться с местными жителями лишь тогда, когда убедился, что они считают его лодырем. Однажды Винсента окликнул на дороге лавочник Дин ван ден Бек и бросил ему вызов от лица всего поселка. – Осень на дворе, и хорошей погоде конец, э? – начал он. – Похоже, что так. – Надо думать, вы скоро приметесь за работу, э? Винсент поправил на спине мольберт. – Да, я иду на пустошь. – Нет, я говорю о работе, – возразил Дин. – О настоящей работе, которой вы занимаетесь весь год. – Моя работа – это живопись, – спокойно сказал Винсент. – Работой называют то, за что платят деньги. – Как видите, я хожу в поле и там работаю, минхер ван ден Бек. Это такая же работа, как и торговля. – Да, но я—то свой товар продаю! А вы свой продаете? С кем бы он ни разговаривал здесь, все задавали ему этот вопрос. Винсенту он надоел до отвращения. – Иногда продаю. Брат у меня торгует картинами, он покупает мои рисунки. – Вам надо заняться делом, минхер. Не годится так вот бездельничать. Плохо, когда приходит старость, а у человека за душой нет ни сантима. – Что значит бездельничать! Я каждый день работаю в два раза больше, чем вы сидите в своей лавочке. – А, вы называете это работой! Сидеть на лужайке и малевать. Да это же детская забава! Торговать в лавке, пахать землю – вот настоящая работа для мужчины. Ваши годы уже не те, чтобы тратить время попусту. Винсент понимал, что устами Дина ван ден Бека говорит все селение и что для здешних умов художник и работник – понятия несовместимые. Он перестал интересоваться тем, что о нем думают, и, проходя по улице, старался ни с кем не разговаривать. Когда враждебность и Винсенту достигла предела, произошел случай, благодаря которому он вдруг снискал общее расположение. Сходя с поезда в Хэлмонде, Анна—Корнелия сломала ногу. Ее спешно привезли домой. Доктор опасался за ее жизнь, хотя и скрывал это от близких. Винсент без колебания бросил работу. В Боринаже он научился прекрасно ухаживать за больными. Врач побыл в доме с полчаса и сказал Винсенту: – Вы справляетесь с делом лучше всякой женщины. Ваша мать в хороших руках. Жители Нюэнена, столь жестокие к Винсенту, оказались очень отзывчивыми в беде: они приходили к больной с лакомствами, книгами и словами утешения. Глядя на Винсента, они удивлялись: он менял белье на постели, не потревожив мать, умывал и кормил ее, поправлял гипсовую повязку на ноге. Через две недели от прежнего предубеждения против Винсента не осталось и следа. Когда соседи заходили в дом, он разговаривал с ними как равный; они советовались, как лучше избежать несчастных случаев, чем кормить больного, часто ли нужно топить у него в комнате. Беседуя с Винсентом на близкие им темы, они убедились, что он – самый обыкновенный человек. Когда матери стало полегче и он смог выкраивать время, чтобы пойти немного порисовать, нюэненцы улыбались ему и окликали его по имени. Проходя по улице, он даже не видел, как приподнимаются занавески на окнах. Марго всегда была рядом с Винсентом. Она одна не удивлялась его чуткости. Как—то, разговаривая шепотом с Марго в комнате больной, Винсент сказал: – В живописи есть вещи, которые немыслимы без знаний человеческого тела, а изучить его стоит больших денег. Я мог бы купить прекрасную книгу Джона Маршалла «Анатомия для художников», но она очень дорогая. – А у тебя нет денег? – Нет и не будет, пока я не продам что—нибудь из своих работ. – Винсент, я была бы так счастлива, если бы ты взял у меня денег в долг. Ты ведь знаешь, у меня большой доход, я просто не знаю, куда девать деньги. – Ты очень добра, Марго, но это невозможно. Она не настаивала, но недели через две вручила ему, пакет, полученный из Гааги. – Что это? – Вскрой и посмотри. К пакету была приклеена карточка. Внутри оказалась книга Маршалла, а на карточке значилось: «С днем рождения, счастливейшим в жизни». – Но сегодня вовсе не день моего рождения! – воскликнул Винсент. – Конечно, нет! – засмеялась. Марго. – Не твоего, а моего. Понимаешь? Мне сорок, Винсент. Ты подарил мне жизнь. Пожалуйста, возьми это, дорогой. Я так счастлива сегодня и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Они сидели в мастерской Винсента. Во всем доме никого не было, одна только Виллемина осталась с больной матерью. Наступал вечер, предзакатное солнце отбрасывало на выбеленную известкой стену неяркий квадрат света. Винсент с нежностью взял в руки книгу – никто, кроме Тео, не помогал ему с такой радостью, как Марго. Он бросил книгу на кровать и крепко обнял Марго. Глаза ее слегка затуманились от любви. В последнее время ласки их были редки: даже гуляя в поле, они боялись, что их увидят. Марго всегда отдавалась его объятиям пылко, с самоотверженной готовностью. Прошло уже пять месяцев с тех пор, как Винсент расстался с Христиной; и теперь, когда дело могло зайти далеко, он старался не давать себе воли. Он не хотел обидеть Марго, оскорбить ее любовь к нему. Целуя ее, он заглянул в ее ласковые карие глаза. Она улыбнулась, опустила веки и чуть приоткрыла губы, ожидая нового поцелуя. Они крепко прижались друг к другу всем телом. Кровать была от них в двух шагах. Они сели на нее. Жарко обнимая друг друга, они уже не помнили о тех долгих годах, когда они томились без любви. Солнце село, и квадрат света на стене исчез. Мастерская погрузилась в мягкий полумрак. Марго провела рукой по лицу Винсента, любовь исторгла из ее груди какие—то непонятные, нежные слова. Винсент чувствовал, что вот– вот полетит в пропасть, нельзя было терять ни секунды. Он вырвался из объятий Марго и вскочил на ноги. Он отошел к своему мольберту и скомкал лист с начатым рисунком. Было тихо, только с акаций слабо доносилась трескотня сороки да звенели колокольчики на шеях у коров, возвращавшихся с пастбища. Спустя минуту Марго сказала спокойно и просто: – Дорогой, если хочешь, тебе все можно. – Можно? – повторил он, не оборачиваясь. – Да, потому что я тебя люблю. – Это было бы ошибкой. – Я уже говорила тебе, Винсент, что король не ошибается. Он встал на колени и положил голову на подушку. И опять увидел он на лице Марго морщинку, идущую от правого уголка рта к скуле, и приник к ней губами. Он целовал ее слишком тонкую переносицу, слишком широкие ноздри, он провел губами по всему ее лицу, сразу помолодевшему лет на десять. В сумеречном свете, доверчиво приникнув к его груди, она словно снова стала той красивой девушкой, какой была в двадцать лет. – Я тоже люблю тебя, Марго, – говорил Винсент. – Раньше я не знал этого, а теперь знаю. – Спасибо тебе, дорогой. – Голос ее звучал нежно и мечтательно. – Я знаю, что нравлюсь тебе немного. А я люблю тебя всей душой. И мне этого довольно. Он не любил ее так, как любил некогда Урсулу и Кэй. Он не любил ее даже так, как любил Христину. Но все же он чувствовал глубокую нежность к этой женщине, покорно лежавшей в его объятиях. Он знал, что любовь охватывает почти все отношения между людьми. Ему было горько, когда он думал, как мелко чувство, которое он испытывает к единственной в мире женщине, страстно любящей его, и он вспомнил свои страдания, когда Урсула и Кэй были глухи к его любви. Безудержная страсть Марго вызывала у него уважение, к которому по непонятной причине примешивалась какая—то брезгливость. Стоя на коленях на грубом деревянном полу, поддерживая руками голову женщины, любившей его так, как он любил Урсулу я Кэй, Винсент понял наконец, почему обе эти женщины отвергли его. – Марго, – сказал он, – у меня нелегкая жизнь, но я буду счастлив, если ты разделишь ее со мной. – Я готова разделить ее с тобой, любимый. – Мы можем остаться здесь, в Нюэнене. Или ты хочешь куда—нибудь уехать, после того как мы поженимся? Она ласково потерлась лбом о его руку. – Помнишь, что сказала Руфь? «Куда ты пойдешь, туда и я пойду». 6 Они никак не ожидали той бури, которая поднялась на следующее утро, когда каждый сообщил дома о своем решении. У Ван Гогов все упиралось только в деньги. Как может Винсент думать о женитьбе, если его самого содержит Тео? – Тебе надо прежде начать зарабатывать и пробить себе дорогу в жизни, а потом уже жениться, – сказал ему отец. – Если я пробью себе дорогу правдой своего искусства, – отвечал Винсент, – то деньги в свое время у меня будут. – Что ж, вот в женись в свое время. Только не сейчас! Но тревога в пасторском доме была сущей безделицей по сравнению с тем, что творилось рядом, в семействе Бегеманн. До того времени все пять незамужних сестер дружно поддерживали друг друга против враждебного им мира. Замужество одной сестры только подчеркнуло бы перед всем поселком неудачу других. Мадам Бегеманн полагала, что лучше лишить счастья одну дочь и избавить от несчастья остальных четырех. В этот день Марго уже не пошла вместе с Винсентом к ткачам. Под вечер она заглянула к нему в мастерскую. Глаза у нее опухли и покраснели; теперь особенно ясно было видно, что ей уже сорок. Она судорожно обняла Винсента. – Они весь день бранили тебя на чем свет стоит, – сказала она. – Право же, трудно представить себе человека, который совершил бы столько зла, как ты, и остался жив. – Этого следовало ожидать. – Конечно. Но я не думала, что они будут так бесноваться. Он нежно обхватил ее рукой и поцеловал в щеку. – Предоставь это дело мне. Я зайду к вам после ужина. Может быть, мне удастся убедить их, что я не такое уж страшилище. Едва Винсент переступил порог их дома, как почувствовал себя на вражеской территории. Что—то зловещее было в этом жилище шестерых женщин, где давным—давно не раздавался мужской голос, не звучали мужские шаги. Его пригласили в гостиную. Это была затхлая и холодная комната. Сюда не заходили по целым неделям. Винсент знал всех сестер по именам, но никогда не давал себе труда запомнить их в лицо. Каждая из них была как бы живой карикатурой на Марго. В доме всем заправляла старшая, она и приступила к допросу. – Марго говорит, что вы хотите жениться на ней. Позвольте узнать, что произошло с вашей женой в Гааге? Винсент рассказал про Христину. Атмосфера в комнате стала холоднее еще на несколько градусов. – Сколько вам лет, минхер Ван Гог? – Тридцать один. – Говорила вам Марго, что ей... – Да, я знаю. – Разрешите спросить, какой у вас доход? – Сто пятьдесят франков в месяц. – Из каких же это источников? – Эти деньги мне присылает брат. – Вы хотите сказать, что он вас содержит? – Йет. Он платит мне жалованье. За это я отдаю ему все свои картины. – Сколько же из этих картин он продает? – Сказать по правде, не знаю. – Что ж, зато я знаю. Ваш отец говорит, что брат еще не продал ни одной. – В конце концов он их продаст. И ему заплатят во много раз больше, чем он мог бы получить теперь. – Ну, это по меньшей мере сомнительно. Давайте обратимся к фактам. Винсент разглядывал ее строгое некрасивое лицо. Он понимал, что сочувствия тут ждать не приходится. – Если вы ничего не зарабатываете, – продолжала она, – то, разрешите спросить, на какие средства вы предполагаете содержать жену? – Мой брат считает нужным давать мне сто пятьдесят франков в месяц; зачем он это делает, вас не касается. Я смотрю на эти деньги как на жалованье. Я зарабатываю их тяжким трудом. Мы с Марго проживем на них, если будем экономно вести хозяйство. – Да нам незачем будет экономить! – воскликнула Марго. – У меня довольно денег, чтобы самой содержать себя. – Замолчи, Марго, – оборвала ее старшая сестра. – И не забывай, – вставила мать, – что я могу лишить тебя дохода, если ты опозоришь честь семейства. Винсент улыбнулся. – Разве выйти за меня замуж – такой уж позор? – спросил он. – Мы о вас очень мало знаем, минхер Ван Гог, да и то, что знаем, говорит не в вашу пользу. Давно вы стали художником? – Уже три года. – И до сих пор ничего не достигли! Сколько же лет вам потребуется, чтобы добиться успеха? – Не знаю. – А кем вы были, пока не взялись за живопись? – Торговал картинами, был учителем, продавцом книг, студентом– богословом и проповедником. – И ни в чем не преуспели? – Я все это бросил. – Почему же? – Все это не для меня. – А когда вы бросите свою живопись? – Он ее никогда не бросит! – вмешалась Марго. – Мне кажется, минхер Ван Гог, – сказала старшая сестра, – что рассчитывать на брак с Марго с вашей стороны слишком самонадеянно. Вы безнадежно опустились, у вас нет ни франка, заработать вы ничего не можете, взяться за какое—нибудь дело не способны, вы лодырь, вы шатаетесь по свету, как бродяга. Как можем мы позволить сестре выйти за вас замуж? Винсент вынул было из кармана трубку, но тут же сунул ее обратно. – Мы с Марго любим друг друга. Со мной она будет счастлива. Мы поживем здесь год—другой, а потом уедем за границу. Она увидит от меня только ласку и любовь. – Да вы бросите ее! – пронзительно закричала одна из сестер. – Она скоро надоест вам, и вы бросите ее ради какой—нибудь шлюхи, вроде той, что была у вас в Гааге! – Вы и женитесь—то на Марго только из—за ее денег! – подхватила другая. – Но вам не видать их, как своих ушей, – заявила третья. – Мать снова вложит эти деньги в недвижимость. У Марго покатились из глаз слезы. Винсент встал. Ему было ясно, что тратить время на этих ведьм бесполезно. Надо просто жениться на Марго в Эйндховене и немедленно ехать в Париж. Уезжать из Брабанта ему не хотелось, надо было поработать здесь еще. Но оставить Марго в этом царстве старых дев – нет, Винсент содрогнулся при одной мысли об этом. Целую неделю Марго не находила себе места. Выпал снег, и Винсент был вынужден работать в мастерской. Навещать его Марго не разрешали сестры. С раннего утра и до вечера, когда она ложилась в постель и притворялась спящей, ей приходилось выслушивать гневные речи против Винсента. Она прожила в этом доме сорок лет, Винсента же она знала всего несколько месяцев. Она ненавидела сестер, понимая, что они искалечили ей жизнь, но ведь ненависть – это одно из темных проявлений скрытой любви, которое иногда лишь обостряет чувство долга. – Не понимаю, почему ты не хочешь уехать со мной, – говорил ей Винсент. – Ты можешь, наконец, выйти за меня и здесь, без их согласия. – Они не допустят этого. – Кто? Твоя мать? – Нет, сестры. Мать им только подпевает. – А стоит ли обращать внимание на то, что говорят сестры? – Помнишь, я рассказывала тебе, как еще девчонкой я едва не влюбилась в одного мальчика? – Да. – Сестры нас разлучили. Даже не знаю зачем. Всю жизнь они не давали мне делать то, что я хотела. Когда я однажды собралась в город навестить родственников, они не пустили меня. Когда я начала читать, они отобрали у меня все хорошие книги, какие были в доме. Если я приглашала в гости мужчину, они потом так перемывали ему все косточки, что в следующий раз я уже не знала, куда глаза девать. Я порывалась что—то сделать в жизни – стать сестрой милосердия, заняться музыкой. Но нет, они заставляли меня думать лишь о том, о чем думали сами, и жить так, как жили они. – Ну, а теперь? – А теперь они не дают мне выйти за тебя замуж. Вся ее недавняя живость исчезла. Губы снова стали сухими, под глазами проступили мелкие веснушки. – Не обращай на них внимания, Марго. Мы поженимся, и делу конец. Брат не раз предлагал мне переехать в Париж. Мы будем жить в Париже. Она не отвечала. Она сидела на краю кровати и тупо смотрела в пол. Плечи ее поникли. Он сел рядом и взял ее за руку. – Ты боишься выйти за меня без их согласия? – Нет. – В голосе ее не было ни силы, ни уверенности. – Я убью себя, Винсент, если они разлучат нас. Я не переживу этого. После того, как я полюбила тебя, это невозможно. Я покончу с собой, вот и все. – Они ничего не будут знать. Сначала поженимся, а потом ты им все скажешь. – Не могу я идти против них. Слишком их много. Мне не под силу бороться с ними. – Незачем и бороться. Выходи за меня замуж, и конец. – Нет, это будет не конец, а начало. Ты не знаешь моих сестер. – И знать не хочу! Но так уж и быть, вечером я попробую поговорить с ними еще раз. Он понял тщетность этой попытки, как только вошел в гостиную. Он забыл, какой ледяной холод царит в этом доме. – Все это, минхер Ван Гог, мы слышали и раньше, – сказала старшая сестра, – но это нас не трогает и вряд ли может убедить. Мы уже все решили. Мы желаем Марго всяческого счастья и не можем позволить ей погубить свою жизнь. Так вот, если через два года вы по—прежнему будете готовы на ней жениться, то мы возражать не станем. – Через два года! – воскликнул Винсент. – Через два года меня уже здесь не будет, – тихо сказала Марго. – Где же ты будешь? – Я умру. Я убью себя, если вы не дадите мне выйти за него. Под злобные крики: «Да как ты смеешь говорить такие вещи!», «Вон чего она у него нахваталась!» – Винсент выскочил из зала. Ничего другого ему не оставалось. Годы тягостной жизни не прошли для Марго даром. Она не обладала ни крепкими нервами, ни хорошим здоровьем. Под сплоченным натиском пяти разъяренных женщин она отступала и все больше падала духом. Двадцатилетняя девушка вышла бы из этого испытания невредимой, но у Марго уже недоставало ни упорства, ни воли. Лицо ее избороздили морщины, в глазах снова появилась грусть, кожа стала болезненно—желтой и шершавой. Складка у правого угла рта обозначилась еще резче. Привязанность, которую питал Винсент к Марго, исчезла вместе с ее красотой. В сущности, он никогда не любил ее и не хотел на ней жениться; теперь же он хотел этого меньше, чем когда—либо. Он стыдился своей черствости и поэтому старался выказывать Марго самую горячую любовь. Он не мог понять, угадывает ли она его истинные чувства. – Разве ты их любишь больше, чем меня? – спросил он Марго, когда она, улучив минуту, забежала к нему в мастерскую. Она бросила на него удивленный и укоризненный взгляд. – Ах, Винсент, что ты! – Тогда почему же ты хочешь меня бросить? Она отдыхала в его объятиях, словно усталый ребенок. Голос ее звучал тихо и грустно. – Будь я уверена, что ты меня любишь, как я тебя, я пошла бы против целого света. Но для тебя это значит так мало... а для них – так много... – Марго, ты ошибаешься, я люблю тебя... Она легонько прижала пальцы к его губам. – Нет, дорогой, нет, ты хотел бы любить, но не можешь. Пусть это не тревожит тебя. Я хочу, чтобы моя любовь была сильнее твоей. – Почему ты не решаешься порвать с ними и быть себе хозяйкой? – Тебе легко так говорить. Ты сильный. Ты можешь бороться с кем угодно. А мне уже сорок... Я с малых лет живу в Нюэнене... Я нигде не бывала дальше Эйндховена. Разве ты не видишь, милый, что я никогда не могла порвать ни с кем и ни с чем. – Да, пожалуй. – Если бы ты этого хотел, я стала бы бороться изо всех сил. Но хочу– то только одна я. И потом, все это пришло так поздно... моя жизнь уже кончена... Она говорила теперь совсем тихо, шепотом. Он взял ее за подбородок и поглядел ей в лицо. В глазах у нее стояли слезы. – Девочка моя, – сказал он. – Дорогая моя Марго. Мы с тобой никогда не расстанемся. Для этого тебе стоит сказать одно только слово. Сегодня ночью, когда у вас в доме все уснут, увяжи свои платья в узел и кинь его мне в окошко. Мы дойдем до Эйндховена и утром с первым поездом уедем в Париж. – Нет, дорогой, это бесполезно. Я связана с ними одной веревочкой. Но в конце концов будет по—моему. – Марго, у меня сердце разрывается, когда я вижу, как ты несчастна. Она взглянула ему в лицо. Слезы ее мгновенно высохли. Она улыбнулась. – Нет, Винсент, я счастлива. У меня теперь есть все, что я хотела. Это было так чудесно – любить тебя. Он поцеловал Марго, ощутив на ее губах соленый вкус слез, которые только что катились по ее щекам. – Снег перестал, – сказала она, помолчав. – Ты не пойдешь завтра работать в поле? – Да, собираюсь пойти. – А куда? Я пришла бы к тебе вечером. На другой день Винсент допоздна писал в поле; на голове у него была меховая шапка, шею плотно облегал воротник синей полотняной блузы. Вечернее небо отливало золотисто—сиреневыми тонами, на фоне рыжего кустарника четко выделялись темные силуэты домов. Вдали высились тонкие черные тополи, зеленый покров полей выцвел, местами лежал снежок, кое—где чернели пятна взрытой земли, а по краям канав щетинился сухой желтый камыш. Марго торопливо шла через поле. На ней было то самое белое платье, в котором он впервые увидел ее, на плечи она накинула шарф. Винсент заметил, что на щеках у нее заиграл слабый румянец. Теперь она снова была похожа на ту женщину, которая расцвела, согретая любовью, всего несколько недель назад. В руках она держала корзинку с рукодельем. Она крепко обняла его за шею. Он почувствовал, как неистово бьется ее сердце. Он запрокинул ей голову и заглянул в самую глубину ее карих глаз. Теперь они не были печальны. – В чем дело? – спросил он. – Что—нибудь случилось? – Нет, нет! – воскликнула она. – Просто... просто я счастлива, что мы снова вместе... – Но почему ты пришла в этом легоньком платье? Она помолчала мгновение, потом сказала уже другим тоном: – Винсент, как бы далеко ты ни уехал, я хочу, чтобы ты всегда помнил только одно... – Что же, Марго? – Что я любила тебя! Всегда помни, что я любила тебя так, как не любила тебя ни одна женщина за всю твою жизнь. – Почему ты так дрожишь? – О, пустяки. Меня не пускали. Поэтому я и запоздала. Ты уже кончаешь? – Да, осталось совсем немного. – Тогда позволь мне посидеть около тебя, пока ты работаешь, так, как я сидела раньше. Ты знаешь, дорогой, я всегда старалась ничем не мешать тебе, не становиться на твоем пути. Я хотела лишь одного: чтоб ты позволил любить тебя. – Да, Марго, – только и сказал он, не зная, что ответить. – Ну, принимайся же за работу, мой дорогой, а когда закончишь, мы пойдем назад вместе. Ее опять охватила дрожь, она плотнее закуталась шарфом и сказала: – Пока ты не начал, Винсент, поцелуй меня еще раз. Так поцелуй, как целовал там... в мастерской... когда мы были счастливы в объятиях друг друга. Он нежно поцеловал ее. Она расправила подол платья в села у Винсента за спиной. Солнце скрылось, и короткие зимние сумерки спустились на равнину. Винсента и Марго поглотила вечерняя тишина полей. Вдруг звякнула склянка. Марго глухо вскрикнула, поднялась на колени и в страшной судороге рухнула на землю. Винсент мгновенно бросился к ней. Глаза у нее были закрыты, лицо искажено мучительной улыбкой. Она корчилась в беспрерывных конвульсиях, потом откинулась назад и, вытянувшись, словно окаменела; руки у нее свело, все тело застыло. Винсент схватил флакон, валявшийся на снегу. В горлышке оставалось немного белого кристаллического вещества. Оно ничем не пахло. Винсент подхватил Марго на руки и как безумный бросился бежать через поле. До Нюэнена было не меньше километра. Он боялся, что, пока он доберется до поселка, Марго умрет. Было время ужина. Люди отдыхали, сидя возле своих домов. Винсенту надо было пронести Марго через весь поселок. Он добежал до дома Бегеманнов, пинком распахнул входную дверь, пронес Марго в гостиную и положил ее на диван. Вбежали ее мать и сестры. – Марго отравилась! – крикнул Винсент. – Я позову доктора! Доктор ужинал, но Винсент поднял его из—за стола. – Вы уверены, что это стрихнин? – спросил доктор. – Да, очень похоже на стрихнин. – И она была еще жива, когда вы ее принесли? – Да. Когда они вошли в дом, Марго, все еще корчась, лежала на диване. Доктор склонился над ней. – Совершенно верно, это стрихнин, – сказал он. – Но, кроме того, она приняла еще что—то болеутоляющее. Судя по запаху, тинктуру опиума. Она не знала, что это действует как противоядие. – Значит, она останется жива, доктор? – спросила мать. – Есть надежда. Надо немедленно везти ее в Утрехт. Ей необходима постоянная медицинская помощь. – Вы можете рекомендовать нам больницу в Утрехте? – Я не думаю, что ее нужно класть в больницу. Лучше поместите ее временно в санаторий. Я знаю там один очень хороший санаторий. Распорядитесь насчет лошадей. Мы должны попасть на последний поезд в Эйндховен. Винсент молча стоял в темном углу гостиной. К дому подъехал экипаж. Доктор завернул Марго в одеяло и вынес ее на улицу. За доктором шли мать Марго и четверо ее сестер. Винсент последовал за ними. Семейство Ван Гогов высыпало на улицу и стояло у крыльца. К дому Бегеманнов сбежалась вся деревня. Когда доктор с Марго на руках вышел из дверей, толпа зловеще смолкла. Доктор уложил Марго в карету, туда же сели мать и сестры. Винсент молча стоял рядом. Доктор взял в руки вожжи. Мать Марго повернулась, увидела Винсента и закричала: – Это ты, ты убил мою дочь! Толпа хмуро смотрела на Винсента. Доктор поднял кнут и ударил по лошадям. Карета покатила и скрылась из вида. 7 До того как Анна—Корнелия сломала ногу, жители Нюэнена недолюбливали Винсента, потому что не доверяли ему и не могли понять, отчего он ведет такой странный образ жизни. Но враждебности своей они открыто не проявляли. Теперь же они ополчились на него не таясь, и он чувствовал их ненависть на каждом шагу. При его появлении все поворачивались к нему спиной. Никто не хотел его замечать, никто с ним не разговаривал. Он стал парией. Самого Винсента это мало трогало – ткачи и крестьяне по—прежнему принимали его в своих хижинах как друга, – но когда соседи перестали заходить к его родителям, он понял, что надо уезжать. Винсенту было ясно, что самое лучшее – это уехать из Брабанта навсегда и оставить родителей в покое. Но куда ехать? Брабант был его родиной. Ему хотелось жить тут до конца своих дней. Хотелось рисовать крестьян и ткачей – в этом он видел единственный смысл своей работы. Он знал, как славно жить зимой среди глубоких снегов, осенью – среди желтой листвы, летом – среди спелых хлебов, а весной – среди зеленых трав; знал, как это чудесно – быть рядом с косцами, с деревенскими девушками то летом – под высоким необъятным небом, то зимой – у теплого камелька и знать, что все тут так ведется издавна и так останется до скончания века. Винсент считал, что «Анжелюс» Милле – божественная картина, не сравнимая ни с каким другим созданием человеческих рук. Простая крестьянская жизнь была в его глазах той единственной реальностью, которая не обманет и пребудет вечно. Он хотел писать эту жизнь, писать с натуры, в широких полях. Да, ему придется мириться и с мухами, и с песком, и с пылью, портить и царапать свои полотна, часами блуждая по пустошам и перелезая через изгороди. Зато, приходя домой, он будет знать, что он только что смотрел в лицо самой жизни и ему удалось уловить хотя бы отзвук ее изначальной простоты. Если его деревенские полотна будут попахивать ветчиной, дымком, паром, поднимающимся от вареной картошки, – что ж, ведь это здоровый запах. Ведь если в конюшне пахнет навозом – на то она и конюшня. Если над полем стоит запах спелой пшеницы, птичьего помета или других удобрений – это тоже здоровый запах, в особенности для горожан. Винсент нашел простой выход из положения. Неподалеку от дороги стояла католическая церковь, а рядом с ней домик сторожа. Сторож этот, Иоганн Схафрат, был портным; он занимался своим ремеслом в свободное время. У него была жена Адриана, добрейшая женщина. Она сдала Винсенту две комнаты, испытывая даже некоторое удовольствие оттого, что оказала услугу человеку, от которого отвернулся весь поселок. Дом Схафратов был разделен посередине большим коридором: справа от входа помещались жилые комнаты, а слева – гостиная, выходившая окнами на дорогу; за гостиной была еще одна маленькая комнатушка. Гостиную отвели Винсенту под мастерскую, а в задней комнатке он хранил свой скарб. Спал он на чердаке, где Схафраты сушили белье. Там стояла в углу высокая кровать и стул. Раздеваясь на ночь, Винсент кидал на этот стул свою одежду, ложился в кровать, выкуривал трубку, глядя, как гаснет вечерняя заря, и засыпал. В гостиной он развесил по стенам свои акварели и рисунки углем и мелом: головы мужчин и женщин, у которых были широкие, как у негров, чуть вздернутые носы, выступающие скулы и большие уши, фигуры ткачей, ткацкие станки, женщины с челноками в руках, крестьяне, сажающие картофель. Он еще крепче подружился с братом Кором; они вместе смастерили посудный шкаф, вместе собрали коллекцию, в которой было не меньше тридцати самых различных птичьих гнезд, всевозможные мхи и растения, ткацкие челноки, прялки, грелки, земледельческие орудия, старые шапки и шляпы, деревянные башмаки, посуда и всякие другие вещи, связанные с деревенским обиходом. В дальнем углу мастерской они даже посадили маленькое деревцо. Винсент принялся за работу. Он обнаружил, что бистр и битум, почти не употребляемые художниками, придают его палитре своеобразную мягкость и теплоту. Он нашел, что достаточно положить самую малость желтой краски, чтобы желтый цвет зазвучал на полотне во всю силу, если рядом с ним будет лиловый или сиреневый. Он понял также, что одиночество – это своего рода тюрьма. В марте его отец пошел навестить больного прихожанина, жившего далеко за пустошами, и, возвращаясь, упал с черной лестницы своего дома. Когда Анна—Корнелия спустилась к нему, он уже был мертв. Похоронили его в саду, рядом с церковью. На похороны приехал Тео. Вечером он сидел в мастерской Винсента – разговор сначала зашел о семейных делах, а потом и об их работе.

The script ran 0.03 seconds.