Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмиль Золя - Западня [1877]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика, Роман

Аннотация. "Западня" - один из ярчайших романов эпического цикла Эмиля Золя "Ругон-Маккары". Потрясающая история "крестного пути" затерянной в Париже женшины, пережившей и счастье, и благополучное спокойствие, и исступленную, губительную страсть, и, наконец, падение на дно нищеты и унижения. История, от которой поистине невозможно оторваться!

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

– Нельзя же допустить, чтобы он убил ее, – сказала Жервеза, дрожа всем телом. Она вошла в комнату. Это была мансарда, очень чистая, холодная и почти пустая; пьяница-муж все стащил в кабак, вплоть до простыней с постели. Во время потасовки стол отлетел к окну, два стула опрокинулись и валялись ножками кверху. На полу посреди комнаты лежала окровавленная, растерзанная г-жа Бижар. Ее платье, промокшее в прачечной, прилипло к телу. Она тяжело, хрипло дышала и громко стонала всякий раз, как муж наносил ей удар каблуком. Муж сначала повалил ее ударом кулака на пол, а теперь топтал ногами. – А, стерва!.. А, стерва!.. А, стерва!.. – задыхаясь, рычал он при каждом ударе. И чем больше он задыхался, тем свирепее наносил удар. Наконец голос у него совсем сорвался, и он продолжал бить молча, тупо, сосредоточенно. Его блуза и брюки были разорваны, лицо, заросшее грязной бородой, посинело, на облысевшем лбу выступили большие красные пятна. Соседи, толпившиеся в проходе, говорили, что дядя Бижар бьет жену за то, что она не дала ему утром двадцати су. Снизу, с лестницы, доносился голос Боша. Он звал г-жу Бош: – Да сходи же ты вниз! Оставь их! Пускай себе убивает, одной дрянью будет меньше! Вслед за Жервезой в комнату вошел дядя Брю. Они оба старались уговорить слесаря, пробовали вытолкать его. за дзерь. Но он возвращался молча, с пеной на губах; в его осовелых глазах вспыхивал злобный огонь – огонь убийства. Жервеза получила сильный удар по руке, старый рабочий отлетел и упал на стол. Г-жа Бижар лежала на полу, широко разинув рот, закрыв глаза, и хрипела. Бижар теперь не попадал в нее: он ослеп от бешенства, промахивался, снова пытался ударить, налетал на стены и приходил в еще большую ярость. Все время, пока длилось это зверское избиение, четырехлетняя дочка Бижаров, Лали, стояла в углу комнаты и смотрела, как отец истязает мать. Девочка держала на руках свою сестренку Анриетту, только что отнятую от груди, и словно старалась защитить ее. Лали стояла в ситцевом платочке, бледная и серьезная, большие черные глаза без единой слезинки смотрели пристальным и сознательным взглядом. Наконец Бижар наткнулся на стул и, грохнувшись на пол, тут же захрапел. Жервеза оставила его храпеть и с помощью дяди Брю стала поднимать г-жу Бижар; теперь несчастная женщина плакала навзрыд, а Лали, уже привыкшая к таким сценам, уже покорившаяся судьбе, подошла к матери и молча глядела на нее. Наконец все успокоилось, и прачка ушла. Когда она спускалась по лестнице, перед нею еще стоял этот взгляд, – взгляд четырехлетней девочки, суровый и смелый, как взгляд взрослой женщины. – Вон господин Купо на тротуаре на той стороне, – закричала Клеманс, как только увидела Жервезу. – Он, кажется, в стельку пьян! Купе как раз переходил улицу. Он чуть не высадил плечом стекло, так как угодил мимо двери. Он был совершенно пьян и шел, стиснув зубы и опустив голову. Жервеза тотчас же узнала сивуху «Западни»: это она так отравляет кровь, что даже лицо синеет. Жервеза попыталась усмехнуться, хотела уложить Купо спать, как делала в те дни, когда он возвращался навеселе. Но он, не разжимая губ, отпихнул ее, замахнулся кулаком и сам добрался до кровати. Он был похож на того пьяницу, который, устав бить жену, храпел там, наверху. И, вся похолодев, Жервеза стала думать о мужчинах: о муже, о Гуже, о Лантье. Ей казалось, что она больше никогда не будет счастлива.  VII   Девятнадцатого июня Жервеза была именинница. Семейные праздники справлялись у Купо очень торжественно: обыкновенно задавали такой обед, что объевшиеся гости едва вылезали из-за стола; наедались до отвала, на целую неделю. У Жервезы вошло в привычку не жалеть денег на еду. Едва только заводилась монета, сейчас же покупалась какая-нибудь снедь. Иной раз даже, чтобы найти повод попировать, рылись в календаре, отыскивая подходящего святого. Виржини всячески поощряла Жервезу в ее пристрастии к еде. Если муж пьяница, так уж гораздо лучше набивать себе брюхо, чем позволять ему спускать решительно все на водку. Все равно деньги уходят из рук, – так пусть лучше заработает мясник, чем кабатчик. И Жервеза, желая оправдать свою невоздержанность, охотно соглашалась с такого рода рассуждениями. Что ж делать? Купо сам виноват, что они не могут ни гроша отложить. Она еще больше располнела и хромала сильнее прежнего, – как будто ее нога, наливаясь жиром, становилась короче. В этом году разговоры об именинах начались по крайней мере за месяц. Вся прачечная горела желанием попировать. Придумывали блюда и заранее облизывались, предвкушая удовольствие. Надо, черт возьми, закатить пир на весь мир, надо устроить что-нибудь необыкновенное, из ряда вон выходящее. Ведь не каждый же день удается покутить! Особенно беспокоил Жервезу вопрос о том, кого приглашать; ей хотелось, чтобы за столом сидело ровно двенадцать человек. Ни больше, ни меньше. Во-первых, будет четверо своих: она сама, Купо, мамаша Купо и г-жа Лера. Затем будут Гуже и Пуассоны – итого восемь. Сначала она ни за что не хотела приглашать работниц: г-жу Пютуа и Клеманс, чтобы не приучать их к фамильярности; но они так приуныли, видя, что их не зовут, хотя все время говорят при них о празднике, что Жервеза не выдержала и пригласила их тоже. Четыре да четыре – восемь, да два – десять. Желая во что бы то ни стало довести число гостей до двенадцати, Жервеза пошла даже на примирение с Лорилле, которые и сами с некоторых пор как будто начали заигрывать с нею. Было решено, что Лорилле придут к обеду и за стаканчиком вина будет восстановлен мир. Нельзя же быть вечно в ссоре – все-таки родные! К тому же мысль о предстоящем угощении смягчала все сердца. Как можно упустить такой случай! Но как только о предполагаемом примирении узнали Боши, они тоже стали подъезжать к Жервезе с разными любезностями и сладкими улыбочками. Пришлось пригласить и их. Получилось четырнадцать человек, не считая детей. Каково! Никогда еще Жервеза не задавала подобного пира. Она ужасно волновалась и в то же время гордилась. Именины приходились на понедельник. Это было очень кстати, потому что Жервеза могла приняться за стряпню уже с воскресенья. В субботу, когда работа у гладильщиц подходила к концу, состоялось целое совещание относительно окончательного меню именинного обеда. Одно блюдо было утверждено еще три недели тому назад – жареный гусь. Говоря о нем, все облизывались. Теперь гусь был уже куплен. Мамаша Купо принесла его показать г-же Пютуа и Клеманс. Обе ахнули от восхищения: гусь был громадный, его грубая кожа вся заплыла желтоватым жиром. – Перед гусем – суп, верно? – сказала Жервеза. – Бульон с вареным мясом; это всегда хорошо… А затем нужно какое-нибудь блюдо с соусом. Клеманс предложила кролика; но кролик и без того набил всем оскомину, его слишком часто приходится есть. Жервезе хотелось приготовить что-нибудь поинтереснее. Г-жа Пютуа предложила рагу из телятины под белым соусом, – и все переглянулись с улыбкой. Вот это здорово! Что может быть вкуснее телячьего рагу, лучше не придумаешь. – После телятины, – продолжала Жервеза, – нужно еще одно блюдо с соусом. Матушке Купо хотелось рыбы. Но все скорчили недовольные гримасы и сердито задвигали утюгами. Кому охота есть рыбу! В ней масса костей и очень мало съедобного. Косоглазая Огюстина осмелилась было сказать, что любит камбалу; но Клеманс накричала на нее и живо заткнула ей рот. Наконец хозяйка придумала свиную грудинку с картошкой, и все снова просияли. Тут в прачечную ураганом влетела взволнованная Виржини. – Вот кстати! – воскликнула Жервеза. – Мамаша, покажите-ка ей гуся! Матушка Купо вторично принесла гуся. Виржини вскрикнула и взяла его в руки. Черт возьми! Какая тяжесть! Впрочем, ей было не до гуся. Она поспешно положила его на стол, между юбкой и свертком сорочек, и увела Жервезу в другую комнату: – Послушайте, милочка, – торопливо прошептала она. – Я хочу предупредить вас… Угадайте-ка, кого я встретила на улице… Лантье!.. Лантье, голубушка моя… Он бродит здесь и подстерегает вас… Ну, конечно, я сейчас же прибежала. Вы понимаете, я испугалась за вас. Прачка побледнела как смерть. Что нужно от нее этому негодяю? И надо же ему было появиться как раз перед праздником! Вот ей всегда так не везет! Даже повеселиться спокойно не дадут! Но Виржини возразила, что она напрасно портит себе кровь по пустякам. Вот еще! Если Лантье осмелится приставать к ней, то стоит только кликнуть полицейского, и его мигом засадят куда следует. С тех пор как муж Виржини месяц тому назад получил свое долгожданное место, она стала заноситься и готова была переарестовать всех на свете. Посмотрела бы она, как кто-нибудь пристанет к ней на улице! Да она мигом стащит нахала на полицейский пост и передаст самому Пуассону! При этих словах она повысила голос, и Жервеза жестом попросила ее замолчать, потому что работницы прислушивались к их разговору. Жервеза первая вернулась в прачечную и, притворяясь совершенно спокойной, сказала: – Теперь что-нибудь из зелени. – Конечно, горошек с салом, – сказала Виржини. – Это мое любимое блюдо. – Да, да, горошек с салом! – подхватили остальные, а Огюстина, в полном восторге, стала тыкать в печку кочергой. На следующий день, в воскресенье, матушка Купо уже в три часа затопила обе имевшиеся в доме печки, да еще и третью, переносную, которую попросили на время у Бошей. В половине четвертого бульон уже варился в большой кастрюле, взятой в соседней харчевне: собственная кастрюля оказалась мала. Телятину и свинину решили жарить тоже накануне, потому что эти блюда гораздо вкуснее в разогретом виде. Но соус к телятине надо готовить в последний момент, перед тем как подавать на стол. На понедельник оставалась еще пропасть стряпни: и гусь, и горошек, и суп. Задняя комната была ярко освещена тремя пылающими печками; мука для подливки поджаривалась в масле на сковородках, большая кастрюля клокотала и сотрясалась, как паровой котел, выбрасывая клубы пара. Матушка Купо и Жервеза, в белых фартуках, хлопотали и суетились, бегали за солью, за перцем, чистили петрушку, переворачивали мясо деревянной лопаточкой. Они выпроводили Купо из дому, чтобы он не мешал им стряпать, но тем не менее в квартире весь день стояла страшная толчея. Запах их стряпни так соблазнительно разносился по всему дому, что соседки одна за другой приходили под разными предлогами, но с единственной целью узнать, что именно готовится. Они толкались в комнате и ждали, зная, что Жервезе рано или поздно придется поднять крышку кастрюли. Около пяти часов явилась Виржини, – она опять видела Лантье. Теперь, наверно, нельзя будет и носа показать на улицу, чтобы не встретиться с ним. Г-жа Бош тоже видела его: он стоял на углу и поглядывал по сторонам; вид у него был очень подозрительный. Жервеза, которая собралась было пойти за жареным луком для супа, до того перетрусила, что не решилась выйти, – тем более что привратница и портниха напугали ее страшными рассказами о мужчинах, подстерегающих женщин с ножом или пистолетом в кармане. Ну да, черт возьми! Об этом каждый день пишут в газетах! Когда такой негодяй видит, что его прежней любовнице хорошо живется, так он на все способен! Виржини любезно предложила сходить за жареным луком. Женщины должны помогать друг другу: нельзя же допустить, чтобы бедняжку зарезали. Вернувшись, она сказала, что Лантье уже исчез: наверно, увидел, что его заметили, и удрал. Разговор о Лантье не прекращался до самого вечера. Г-жа Бош посоветовала сообщить обо всем Купо, но Жервеза пришла в ужас и умоляла ее никогда и не заикаться об этом. Только этого не хватало! Купо, наверно, и так уже кое-что подозревает: в последние дни, ложась спать, он стал ругаться и бить кулаком в стену. Как подумаешь, что мужчины могут перегрызть из-за нее друг другу горло, так даже в дрожь бросает! О, она знает Купо! Купо страшно ревнив: он может пырнуть Лантье своими огромными ножницами. Четыре женщины продолжали обсуждать подробности столь драматического положения, а в это время угли в печке, на которой потихоньку доваривались соусы, уже покрылись золою; свинина и телятина, когда мамаша Купо снимала с кастрюль крышки, тихонько шипели, а кастрюля с супом по-прежнему сипела, всхрапывая, точно певчий, задремавший на солнышке брюхом кверху. В конце концов все налили себе по чашечке, чтобы попробовать, хорош ли бульон. Наконец настал понедельник. Жервеза боялась, что четырнадцать человек не поместятся в ее комнате, и решила устроить обед в мастерской. Она провозилась все утро, вымеривая мастерскую метром и соображая, где лучше поставить стол. Затем начали убирать белье и освобождать станок; этот огромный станок и должен был служить обеденным столом, – только надо было переставить его на другие козлы. Но как раз в самый разгар суматохи явилась клиентка и устроила скандал: она ждет своего белья уже со среды! Это просто издевательство! Она требует, чтобы ей непременно вернули белье! Жервеза с полным самообладанием принялась извиняться и лгать: она не виновата, в мастерской производилась генеральная уборка, и все работницы отпущены до вторника. В конце концов ей удалось умаслить клиентку обещанием заняться ее бельем, как только вернутся работницы. Но не успела та уйти, как Жервеза начала ругаться. Да, конечно, если слушать этих клиенток, то некогда будет и пообедать! Этак можно и жизнь загубить ради их прекрасных глаз. Прачка тоже не цепная собака! Нет уж, дудки! В этот понедельник она за утюг не возьмется! Если даже к ней явится собственной персоной сам турецкий султан и предложит ей сто тысяч франков только за то, чтобы выгладить ему воротничок, – то она и его отправит к черту! В конце концов сегодня ее день, сегодня она хочет повеселиться! Весь остаток утра был потрачен на последние покупки. Жервеза выходила из дому три раза и каждый раз возвращалась навьюченная свертками, как мул. Но когда она собралась, наконец, идти заказывать вино, обнаружилось, что не хватает денег. Вино-то, конечно, можно бы взять и в долг, но ведь все равно нельзя же оставаться без гроша: могут подвернуться какие-нибудь мелкие, непредвиденные расходы. Жервеза ушла с мамашей Купо в заднюю комнату; там они начали подсчитывать расходы и, обнаружив, что нужно, по меньшей мере, еще двадцать франков, пришли в полное отчаяние. Откуда достать их, эти двадцать франков? Мамаша Купо, служившая некогда в прислугах у одной маленькой актрисы из театра Батиньоль, первая вспомнила о ломбарде. Жервеза даже засмеялась от облегчения. Вот дура-то! Как это ей самой не пришло в голову! Она мигом завернула в салфетку свое черное шелковое платье, заколола сверток булавками и сама спрятала его мамаше Купо под фартук, советуя как можно крепче прижимать его к животу, чтобы не заметили соседи. Затем она встала в дверях и принялась смотреть, не следит ли кто-нибудь за старушкой. Но не успела та дойти до угольщицы, как Жервеза уже кликнула ее обратно: – Мамаша, мамаша! И когда та вернулась в мастерскую, Жервеза сняла с пальца обручальное кольцо. – Вот, снесите и это. Больше дадут. Когда матушка Купо принесла целых двадцать пять франков, Жервеза от радости пустилась в пляс. Можно заказать еще полдюжины хорошего вина к жаркому. Лорилле будут вконец уничтожены! Вот уже целых две недели все Купо только и мечтали, как бы утереть нос Лорилле. Хороша парочка, нечего сказать! Скареды, пройдохи! Когда у них бывает что-нибудь вкусное, они запираются и едят потихоньку, точно краденое! Да, запираются и даже окна занавешивают, чтобы не было видно света, чтобы люди думали, что они спят. Ну, ясно, никто не пойдет в гости, когда света нет. И вот они жрут в одиночку, торопятся слопать все как можно скорее и даже боятся при этом громко разговаривать. Они и костей-то не выбрасывают в помойное ведро, чтобы никто не знал, что они ели. Г-жа Лорилле сама выносит объедки и спускает их в отверстие сточной канавы, что в конце улицы. Однажды утром Жервеза сама видела, как она опоражнивала туда корзинку с пустыми устричными раковинами. И все эти гнусные ухищрения только для того, чтобы прикинуться бедняками! У, сквалыги, скупердяи! Ну, ладно! Они получат хороший урок! Пусть видят, что не все такие собаки, как они. Если бы это было можно, Жервеза, кажется, поставила бы стол прямо посреди улицы и приглашала бы всех прохожих. Деньги не для того существуют, чтобы покрываться плесенью. Они красивы только, пока новенькие. Да, Жервеза была совсем не той породы, что Лорилле. Когда у нее заводилось двадцать су, она держала себя так, что можно было подумать, будто у нее сорок. В три часа мамаша Купо и Жервеза начали накрывать на стол, не переставая говорить о Лорилле. Они задернули витрину большими занавесками, но было жарко и дверь оставили распахнутой настежь, так что все прохожие могли с улицы любоваться накрытым столом. Графины, бутылки, солонки – все ставилось с каким-нибудь злостным умыслом против Лорилле. Обе женщины старались расставить посуду так, чтобы насмерть поразить их пышностью сервировки; им были предназначены самые лучшие приборы: Жервеза и мамаша Купо отлично понимали, что фарфоровая посуда будет для них прямо как нож в сердце. – Нет, нет, мамаша! – кричала Жервеза. – Этих салфеток им не кладите. У меня есть пара камчатных. – И то, – бормотала старуха. – Лопнут от зависти. Это уж как пить дать. И обе улыбались и сияли от гордости, осматривая огромный стол под белой скатертью, с четырнадцатью приборами, расставленными ровно, как по ниточке. Этот стол возвышался посреди мастерской подобно алтарю. – Вольно ж им быть такими скупыми! – продолжала Жервеза. – А ведь знаете, когда эта госпожа трубила в прошлом месяце на всех перекрестках, будто потеряла на улице золотую цепочку, так ведь она врала. Да, как же! Потеряет она! Держи карман!.. Просто канючит, прибедняется, – и все для того, чтобы прикарманить ваши сто су. – Да они мне всего только два раза и дали, – сказала матушка Купо. – Бьюсь об заклад, что в следующем месяце они опять что-нибудь выдумают… Да ведь они затем и окна занавешивают, когда едят, чтобы никто не мог им сказать: «Ага, вы едите кроликов?! Ну, значит, вы можете давать вашей матери сто су в месяц…» О, это такие прохвосты!.. Что бы с вами было, если бы я не взяла вас к себе? Матушка Купо покачала головой. Шикарный обед, который закатывали Купо, окончательно настроил ее против Лорилле. Она любила кухню, любила оживленную болтовню вокруг горшков и кастрюль, любила предпраздничную суматоху, от которой весь дом переворачивается вверх дном. Впрочем, она и вообще ладила с Жервезой. Но если в иные дни им случалось слегка повздорить, как это бывает во всех семействах, старуха принималась брюзжать и жаловаться на свою горькую участь, на то, что ей приходится быть в полной зависимости от невестки. Очевидно, в глубине души она еще хранила нежные чувства к г-же Лорилле: какая ни на есть, а все же родная дочь. – Что? – продолжала Жервеза. – Небось, у них бы вы так не растолстели! Там, небось, вы не получали бы ни кофе, ни табаку; там вас не баловали бы… Разве они положили бы на вашу кровать два матраца? Скажите сами… – Да уж, конечно, нет, – ответила матушка Купо. – Я нарочно стану около двери, чтобы посмотреть, какие они рожи скорчат, когда войдут. Рожи супругов Лорилле забавляли их заранее. Однако стоять сложа руки и любоваться столом не приходилось. Купо позавтракали поздно, около часа. Вернее, не позавтракали, а слегка закусили колбасой, потому что все три печки были заняты, да и не хотелось пачкать посуду, уже вымытую к обеду. В четыре часа стряпня была в самом разгаре. На жаровне, поставленной на полу, у открытого окна, жарился гусь. Он был такой громадный, что едва поместился на противне. Косоглазая Огюстина сидела на скамеечке и, держа в руке ложку с длинной деревянной ручкой, важно поливала гуся; пламя жаровни ярко освещало ее лицо. Жервеза возилась с горошком. Мамаша Купо, вконец захлопотавшаяся со всеми этими яствами, поджидала, когда можно будет поставить разогревать телятину и свинину. Гости начали собираться с пяти часов. Первыми явились работницы – Клеманс и г-жа Пютуа, обе разряженные: одна в голубом платье, другая в черном. Клеманс принесла герань, г-жа Пютуа – гелиотроп. Жервеза, заложив за спину испачканные мукою руки, звучно расцеловала обеих. Вслед за ними вошла Виржини, разодетая как барышня. На ней было муслиновое платье цветочками и шарф на плечах, – она даже надела шляпку, хотя ей надо было всего только перейти через улицу. Виржини поднесла Жервезе горшочек с красной гвоздикой, обхватила ее своими длинными руками и крепко прижала к сердцу. Затем появился Бош с горшочком анютиных глазок, г-жа Бош с горшочком резеды и г-жа Лера с лимонным деревцом в горшке, из которого на ее лиловое мериносовое платье сыпалась земля. Обнявшись и расцеловавшись с Жервезой, все они остались тут же, в комнате, где от трех печек и жаровни стояла такая жара, что можно было задохнуться. Шипение масла в кастрюлях покрывало все голоса. Чье-то платье зацепилось за противень с гусем, и поднялась суматоха. От гуся шел такой вкусный запах, что у всех раздувались ноздри. Жервеза была очень любезна, благодарила каждого за цветы, а сама, не переставая, размешивала в глубокой тарелке соус к телятине. Горшки с цветами она ставила в мастерской, на конце стола, не снимая с них высоких бумажных оберток. Нежный аромат цветов смешивался с кухонным чадом. – Не помочь ли вам? – спросила Виржини. – Подумать только, целых три дня вы трудились, чтобы состряпать все это, а мы упишем в один миг. – Э, – сказала Жервеза, – ничто само собою не делается… Нет, не пачкайте рук! Видите, все уже готово… Остается только суп… Все расположились как дома. Дамы сложили на кровать шали и шляпки и закололи юбки повыше, чтобы не запачкаться. Бош отправил жену постеречь до обеда дворницкую и, усевшись с Клеманс в угол за печкой, спрашивал, боится ли она щекотки. Клеманс задыхалась, корчилась и извивалась так, что ее высокая грудь чуть не разрывала корсаж: от одной мысли о щекотке у нее мурашки бегали по всему телу. Чтобы не мешать стряпне, все прочие дамы тоже вышли в прачечную и расселись вдоль стен, против стола. Но так как разговор все-таки продолжался через дверь и было плохо слышно, они то и дело выскакивали в заднюю комнату и, громко болтая, окружали Жервезу, которая начинала переговариваться с ними и, увлекшись, застывала на месте с дымящейся ложкой в руке. Смеялись, отпускали непристойные шутки. Виржини сказала, что не ела два дня, чтобы не забивать кишки, а Клеманс, любительница непристойностей, выразилась еще крепче: она прочистила себе желудок, как делают англичане. Бош предложил отличное средство для того, чтобы моментально переваривать пишу – после каждого блюда стискивать себя дверьми. Это тоже практикуется у англичан; так можно, не обременяя желудка, есть двенадцать часов подряд. Ведь если ты приглашен на обед, то уж надо есть как следует. Этого требует вежливость. Не собакам же выбрасывать гуся, телятину и свинину. О, хозяйка может не беспокоиться: подберут все дочиста, так что, пожалуй, завтра и посуду-то мыть не придется. Казалось, все нарочно приходили вдыхать кухонные запахи, чтобы раздразнить аппетит. В конце концов дамы расшалились, как девчонки; они хохотали, резвились, толкали друг друга, бегали из комнаты в комнату, так что пол трясся, и поднимали своими юбками такой ветер, что кухонные запахи смешивались в воздухе. Стоял оглушительный шум; смех и крики сливались со стуком косаря, которым мамаша Купо рубила сало. Гуже показался в дверях как раз в ту минуту, когда все с визгом и хохотом прыгали вокруг. Он смутился и, не решаясь войти, остановился на пороге. В руках у него был великолепный куст белых роз; листья почти закрывали ему лицо, а цветы путались в русой бороде. Жервеза, с разгоревшимися от кухонной жары щеками, подбежала к нему. Но Гуже продолжал держать розы, не зная, куда их девать; а когда Жервеза взяла горшок из его рук, пробормотал что-то, но не отважился поцеловать ее. Она сама встала на цыпочки и подставила щеку, но он так смутился, что поцеловал ее в глаз, и так крепко, что чуть не ослепил. Обоих охватила дрожь. – О, господин Гуже, какая прелесть! Это уж слишком… – сказала Жервеза, поставив розовый куст рядом с остальными цветами, которые казались совсем маленькими по сравнению с его пышной листвой. – Вовсе нет, вовсе нет, – бормотал Гуже, не зная, что сказать. Оправившись и переведя дух, он объявил, что его мать не придет: у нее разыгрался ишиас. Жервеза ужасно огорчилась и решила отложить кусок гуся: ей непременно хотелось, чтобы г-жа Гуже отведала его. Почти все уже были в сборе. Купо после завтрака зашел за Пуассоном и теперь, наверно, околачивался с ним где-нибудь поблизости: они обещали прийти ровно в шесть часов, и их ждали с минуты на минуту. Суп был почти готов, и Жервеза сказала г-же Лера, что сейчас самое время идти за Лорилле. Г-жа Лера сразу приняла чрезвычайно торжественный вид: это она служила посредницей между враждующими семействами и выработала план примирения. Надев шаль и чепчик, она с суровым и важным видом направилась наверх. Прачка молча сыпала лапшу в суп. Все общество сразу притихло и в торжественном молчании стало ожидать, что будет дальше. Наконец г-жа Лера вернулась. Чтобы придать примирению более парадный характер, она вошла в мастерскую с улицы, широко распахнув дверь перед одетой в шелковое платье г-жой Лорилле, которая остановилась на пороге. Все гости встали. Жервеза, как было заранее условлено, подошла к золовке, поцеловала ее и сказала: – Входите же. Ведь теперь все кончено, правда?.. Мы помирились. Г-жа Лорилле ответила: – Дай бог, чтоб навсегда. Когда она вошла, Лорилле в свою очередь остановился на пороге в ожидании поцелуя и приглашения. Ни тот, ни другая не принесли цветов: они считали, что для них было бы унизительно с первого же раза явиться к Хромуше с цветами. Жервеза велела Огюстине подать две бутылки, разлила вино в бокалы и пригласила всех выпить. Гости взяли бокалы и чокнулись за восстановление семейной дружбы. Наступило молчание, все пили. Дамы медленно высасывали вино из бокалов, высоко поднимая локти при последних глотках. – Ничего нет лучше, как пропустить перед супом стаканчик, – объявил Бош, прищелкивая языком. Мамаша Купо сторожила у дверей, намереваясь подсмотреть, какие рожи будут корчить Лорилле. Она дернула Жервезу за подол и увела ее в заднюю комнату. Обе женщины склонились над супом и оживленно зашептались. – Вот потеха-то! – говорила старуха. – Тебе-то не видно было, а я следила за ними… Когда она увидела стол, так у нее, можешь себе представить, все лицо перекосило, рот прямо к ушам поехал; а он так даже поперхнулся и закашлялся… Взгляни-ка, они еще и теперь кусают губы… У них даже во рту пересохло. – Как это ужасно, что люди могут быть так завистливы, – тихо промолвила Жервеза. В самом деле, у обоих Лорилле был препотешный вид. Конечно, никто не любит, чтобы ему утирали нос. У родственников так уж водится: если одним везет, другие завидуют. Это вполне естественно. Но ведь надо же держать себя в руках! Стоит ли делать из себя посмешище? Ну, а Лорилле не могли сдержаться. Нет, это было свыше их сил! У них и в самом деле лица перекосились от зависти и злобы. И это было так заметно, что прочие гости поглядывали на них и спрашивали, не больны ли они. Нет, они не могли этого переварить, им все нутро переворачивал этот покрытый белоснежной скатертью стол, с четырнадцатью приборами, с заранее нарезанным хлебом. Точно в каком-нибудь ресторане на бульваре! Г-жа Лорилле обошла стол, потупившись, чтобы не видеть цветов, и украдкой пощупала скатерть: неужели новая? – Ну вот и мы! – воскликнула Жервеза, вновь появляясь в прачечной; она улыбалась, ее белокурые волосы вились на висках, руки были обнажены. Гости топтались вокруг стола. Все были голодны и томительно позевывали. – Если бы хозяин был дома, – продолжала прачка, – то можно бы и начинать. – Ну, вот! – сказала г-жа Лорилле. – Теперь суп, конечно, простынет… Купо вечно запаздывает. Не нужно было отпускать его. Было уже половина седьмого. Теперь, того и гляди, все пригорит, да и гусь мог пережариться. Жервеза, придя в полное отчаяние, сказала, что надо бы сходить посмотреть, не застрял ли Купо в каком-нибудь кабачке поблизости. Гуже предложил свои услуги, и она решила пойти вместе с ним; к ним присоединилась Виржинн: она беспокоилась за Пуассона. Все трое пошли без шляп. Кузнец был в сюртуке; он вел дам под руку – Жервезу с левой, Виржини с правой стороны. Они заняли втроем весь тротуар. – Я точно корзина с двумя ручками, – сказал Гуже. Эта острота так понравилась, что все трое остановились, покатываясь со смеху. Заглянули в зеркало колбасной и расхохотались еще пуще. Гуже был весь в черном, а обе женщины в светлых платьях: портниха в кисейном с набивными розовыми букетами, а прачка – в белом, синими горошинками, перкалевом платье с короткими рукавами и в сером шелковом галстучке. Рядом с кузнецом они казались маленькими пестрыми курочками. Прохожие оборачивались поглядеть на них: день ведь был будний, а они такие нарядные, свежие, веселые шли, протискиваясь через толпу, которая в этот душный июньский вечер теснилась на тротуарах улицы Пуассонье. Однако дурачиться было некогда. Они останавливались у каждого кабачка и заглядывали внутрь, окидывая взором кучки мужчин у прилавка. Неужели Купо отправился пьянствовать к Триумфальной арке? Вот скотина! Они обошли уже всю улицу, заглянули во все погребки: и в «Луковку», славившуюся сливянкой, и к тетушке Баке, торговавшей орлеанским вином по восемь су бутылка, и в «Бабочку» – кабачок, где вечно толпились возчики, задиристая публика, – нет Купо, да и только! Тогда они двинулись вниз, к бульвару. Проходя мимо кабачка Франсуа, на углу, Жервеза вдруг вскрикнула. – Что такое? – спросил Гуже. Прачка больше не смеялась. Она была страшно бледна и так взволнована, что еле держалась на ногах. Виржини сразу поняла все: за столиком у Франсуа сидел Лантье и спокойно обедал. Женщины потащили Гуже дальше. – У меня нога подвернулась, – сказала Жервеза, когда к ней вернулся голос. Наконец они отыскали Купо и Пуассона в «Западне» дяди Коломба, в самом конце улицы. Пьяницы стояли перед самой стойкой, в толпе других посетителей. Купо, которого они узнали по его серой блузе, что-то кричал, яростно жестикулируя и стуча кулаком по прилавку; бледный Пуассон в старом узком коричневом пальто молча слушал его, теребя то рыжие свои усы, то эспаньолку; сегодня у него был выходной день. Гуже оставил женщин на улице, а сам вошел и тронул кровельщика за плечо. Но когда Купо увидел, что перед кабачком стоят Жервеза и Виржини, он рассердился. С какой стати приперло это бабье? Опротивели ему юбки. Чего они лезут? Он с места не тронется, пусть там без него лопают всю эту мерзость, что они настряпали. Гуже был принужден выпить с ним, чтобы умаслить его, и все-таки Купо минут пять еще топтался перед стойкой просто так, со злости. Наконец он вышел. – Мне это не нравится, – сказал он жене. – Я желаю быть свободным. Поняла? Жервеза ничего ему не ответила. Она вся дрожала. Виржини отправила вперед Гуже и Пуассона. Затем обе женщины пошли рядом с кровельщиком, стараясь отвлечь его внимание и помешать ему увидеть Лантье. Купо был чуточку взвинчен не столько выпивкой, сколько собственными разглагольствованиями у стойки. Когда женщины попытались было перетащить его на левую сторону улицы, он оттолкнул их и нарочно пошел по правой. Они испуганно побежали следом, стараясь заслонить от него дверь кабачка. Но Купо, очевидно, уже знал, кто сидит у Франсуа. Жервезу охватил ужас, когда он вдруг заговорил: – Да, да, милочка! Тут сидит наш старый знакомый. Не считай меня, пожалуйста, за дурачка… Знаю я, зачем ты тут шляешься, кому ты глазки строишь! И Купо загнул крепкое словцо. Для кого это она шныряет тут и вертит хвостом, для кого она расфрантилась и напудрилась, – для мужа или для своего хахаля? Потом он внезапно рассердился на Лантье; дикая ярость охватила его. Ах, разбойкик! Ах, гадина! Нет, он отсюда не сдвинется, пока не распорет ему брюхо, не выпотрошит его, как кролика! Посмотрим, кто из них здесь останется! Лантье делал вид, что все это к нему не относится, и спокойно продолжал уписывать телятину со щавелем. Начала собираться толпа. Наконец Виржини удалось увести Купо; как только свернули за угол, он сразу успокоился. Тем не менее они вернулись в прачечную отнюдь не такие веселые, как ушли. Гости, толпившиеся вокруг стола, уныло ждали. Кровельщик поздоровался со всеми и церемонно раскланялся с дамами. Подавленная и расстроенная, говоря вполголоса, Жервеза усаживала гостей. Вдруг она заметила, что из-за отсутствия г-жи Гуже прибор около г-жи Лорилле остался незанятым. – Нас тринадцать, – взволнованно сказала Жервеза. Она увидела в этом новое доказательство того, что ей грозит какое-то несчастье. Она уже давно предчувствовала его. Усевшиеся было дамы сердито и испуганно встали. Г-жа Пютуа решала уйти: этим шутить нельзя! Да и все равно она не сможет есть: ей кусок в глотку не полезет! Но Бош только посмеивался: по его мнению, тринадцать лучше, чем четырнадцать. Больше достанется на долю каждого, только и всего! – Постойте, – сказала Жервеза. – Это можно уладить. Она выбежала на тротуар и кликнула дядю Брю, переходившего как раз в эту минуту улицу. Сгорбленный старик-маляр вошел и остановился, молча и неуклюже топчась на месте. – Садитесь, голубчик, – сказала прачка. – Хотите пообедать с нами? Дядя Брю просто кивнул головой. Конечно, он хочет. Почему же ему не хотеть? – Чем он хуже других? – сказала Жервеза, понизив голос, – Ему не часто приходится есть досыта. Пусть, по крайней мере, хоть разок попирует… Теперь нам не будет совестно наедаться. Гуже был так тронут, что у него даже слезы выступили на глазах. Все прочие тоже расчувствовались, хвалили Жервезу и говорили, что этот поступок принесет счастье. Только г-жа Лорилле, казалось, явно была недовольна соседством старика: она отодвигалась от него, брезгливо косясь на его корявые руки, на заштопанную полинявшую блузу. Дядя Брю сидел, понурив голову; особенно смущала его салфетка, лежавшая перед ним на тарелке. В конце концов он снял ее и осторожно положил на краешек стола: ему и в голову не пришло развернуть ее у себя на коленях. Жервеза разлила суп с лапшой, и гости уже взялись было за ложки, как вдруг Виржини заметила, что Купо снова исчез. Неужели он опять удрал к дяде Коломбу! На этот раз вся компания возмутилась. Никто за ним не побежит. Не хочет есть, так пусть торчит на улице. Тем хуже для него! Суп уже был съеден, ложки уже скребли по дну тарелок, когда Купо вернулся; в одной руке он держал горшочек с левкоем, в другой – горшочек с бальзамином. Все захлопали в ладоши. Купо галантно поставил цветы по обе стороны бокала Жервезы, наклонился к ней, поцеловал и сказал: – Я совсем было и забыл про тебя, милочка… Ну, ничего. Лишь бы любить друг друга, а в особенности в такой день. – Вот сегодня господин Купо прямо душка, – шепнула Клеманс на ухо Бошу. – Он выпил как раз столько, чтобы быть любезным. Галантность хозяина восстановила общее веселье, которое, казалось, было под угрозой. Успокоившаяся Жервеза снова просияла. Гости покончили с супом. По столу заходили бутылки, и все выпили по первому стаканчику – по глоточку крепкого винца, чтобы протолкнуть лапшу в желудок. Из соседней комнаты доносились детские голоса. Там собрались Этьен, Нана, Полина и маленький Виктор Фоконье. После некоторых колебаний их все-таки удалось усадить вчетвером за отдельный стол, взяв с них обещание, что они будут хорошо вести себя. Косоглазая Огюстина присматривала за печками и ела, сидя на корточках. – Мама, мама! – закричала вдруг Нана. – Огюстина макает хлеб в подливку. Жервеза прибежала и застала Огюстину на месте преступления: та старалась поскорее проглотить кусок булки, обмакнутый в кипящий гусиный жир, и чуть не обожгла себе рот. Жервеза надавала ей оплеух, потому что эта паршивая девчонка тут же начала врать и отнекиваться. Когда после вареного мяса на стол было подано телячье рагу в салатнике (у Купо не было достаточно большого блюда), по лицам гостей пробежала улыбка. – Дело принимает серьезный оборот, – объявил Пуассон, вообще не отличавшийся разговорчивостью. Было половина восьмого. Дверь прачечной закрыли, чтобы не подглядывали соседи. А то часовщик напротив с такою жадностью пялил глаза на обедающих, будто готов был вырвать у них куски изо рта; просто невозможно было есть спокойно. Опущенные занавески не отбрасывали ни малейшей тени, сквозь них проникал ровный белый свет; он озарял стол, приборы, которые пока еще стояли в полном порядке, цветочные горшки в высоких бумажных обертках. Это бледное, мягкое освещение придавало обществу какой-то особенно достойный вид. Виржини удачно выразилась; она оглядела комнату с запертыми дверьми, с окнами, задернутыми кисейными занавесками, и сказала: «Ах, до чего здесь уютно!» Когда по улице проезжала телега, стаканы на столе подскакивали и дребезжали, а дамам приходилось кричать наравне с мужчинами. Впрочем, гости говорили мало, держали себя чинно и оказывали друг другу всяческие любезности. Все были одеты парадно, только Купо сидел в простой блузе, – он говорил, что с друзьями стесняться нечего и что для рабочего блуза – это почетный наряд. Дамы были туго затянуты в корсеты и сильно напомажены, – волосы у них так и сверкали. Мужчины, боясь испачкать сюртуки, сидели, далеко отодвинувшись от стола, выпятив грудь и растопырив локти. Ах, черт побери! Как быстро исчезла телятина! Да, если гости говорили мало, то жевали здорово! Салатник переходил из рук в руки и пустел на глазах. В густой, желтый, дрожащий, как желе, соус была воткнута ложка. Гости выдавливали из него куски телятины, отыскивали в нем грибки. Большие караваи хлеба у стенки позади стола прямо таяли. Громкое чавканье прерывалось только постукиваньем стаканов о стол. Соус был немного пересолен, и, чтобы залить эту предательскую телятину, которая, словно сливки, сама шла в горло и зажигала пожар в желудке, потребовалось четыре литра вина. Не успели еще и дух перевести, как появилась свинина на глубоком блюде, окруженная облаком пара, обложенная огромными круглыми картофелинами. Все так и вскрикнули. Вот это здорово! Ловко придумано! Лакомое кушанье! Все – будто ничего не ели – с аппетитом поглядывали на свинину и вытирали ножи кусочками хлеба, чтобы быть наготове. Когда блюдо обошло весь стол, гости стали подталкивать друг друга локтем и переговариваться с набитыми ртами. Вот так свинина! Чистое масло! А до чего нежная, сытная! Прямо слышишь, как она скользит там, в кишках, как она спускается чуть не до самых сапог! А картофель-то! Совсем сахарный! Нельзя сказать, чтобы свинина была пересолена, но все-таки и ее пришлось щедро заливать вином: картофель требует поливки. Раскупорили еще четыре бутылки. Тарелки были так подчищены, что их даже не пришлось менять, когда подали горошек с салом. О, зелень совсем пустое дело! Горошек уписывали шутя, глотали полными ложками. Это просто лакомство – дамское угощение. Самое лучшее в этом кушанье – пригоревшие кусочки сала, пахнущие лошадиным копытом. Для горошка оказалось достаточно двух бутылок. – Мама, мама! – закричала вдруг Нана. – Огюстина лезет руками в мою тарелку! – Отстань! Тресни ее хорошенько! – ответила Жервеза, уписывая горошек. В соседней комнате, за детским столом, Нана разыгрывала хозяйку. Ока села рядом с Виктором, а своего брата Этьена усадила подле маленькой Полины. Дети играли в больших и изображали две супружеские пары на пикнике. Сначала Нана любезно улыбалась, как настоящая взрослая хозяйка, и очень мило потчевала гостей, но в конце концов не выдержала роли: она ужасно любила шкварки и захватила себе все, что были в горошке. Тут косоглазая Огюстина, все время вертевшаяся около детей, и запустила лапу в ее тарелку под предлогом, что нужно разделить шкварки поровну. Взбешенная Нана укусила се за руку. – Ну, постой же, – бормотала Огюстина. – Я расскажу матери, как ты после жаркого велела Виктору поцеловать тебя. Но тут в комнату вошли Жервеза и мамаша Купо (они явились за гусем), и все снова пришло в порядок. За большим столом гости с трудом переводили дух, откинувшись на спинки стульев. Мужчины расстегивали жилеты, женщины вытирали лица салфетками. Это было нечто вроде перерыва; только некоторые из гостей, сами того не замечая, продолжали жевать хлеб. Остальные отдыхали в ожидании следующего блюда, давая пище хорошенько улечься в желудке. Стемнело. За окнами наплывал грязноватый, пепельно-серый сумрак. Огюстина поставила на обоих концах стола по зажженной лампе, и яркий свет озарил стоявшие в беспорядке приборы, грязные тарелки и вилки, залитую вином и усеянную крошками скатерть; воздух был насыщен пряным, удушливым запахом. Все то и дело поворачивались к кухне, откуда и доносился этот особенный аромат. – Может быть, помочь вам? – крикнула Виржини. Она встала и перешла в заднюю комнату. За ней, одна за другой, поднялись и остальные женщины. Они окружили противень и с глубоким интересом наблюдали, как Жервеза и мамаша Купо возятся с гусем. Потом раздались восклицания, шум, топот и надо всем этим радостный детский визг. Показалось торжественное шествие. Жервеза несла гуся, держа блюдо в вытянутых руках, ее потное лицо расплылось в безмолвной, сияющей улыбке; за ней с такими же сияющими улыбками, шествовали остальные женщины; позади всех, широко раскрыв глаза, шла Нана; она вытягивала шею и приподнималась на цыпочки, чтобы лучше видеть. Когда огромный, золотистый, истекающий соком гусь был водружен на стол, за него не сразу принялись. Наступило молчание: почтительное изумление разом прекратило все разговоры. Все переглядывались, покачивали головами, подмигивали друг другу, указывая на гуся. Ну и чудище! Вот это гусыня! Глядите, какие ноги! А брюхо-то какое! – Да, видно, не штукатуркой кормили, – сказал Бош. Начались разговоры; Жервеза сообщила подробности: это была лучшая птица, какая только нашлась у торговца живностью в предместье Пуассоньер; ее свесили у угольщика, и в ней оказалось больше пяти кило; целая мерка угля ушла на то, чтобы изжарить гуся, из него вытопилось целых три чашки жира. Виржини, перебив Жервезу, стала рассказывать, что она видела гуся еще не зажаренным: его можно было сырым съесть, говорила она, – такая у него была нежная и белая кожа, совсем как у блондинки. Гости улыбались и глядели на гуся с такой нескрываемой жадностью, что даже губы у них отвисли. Только у супругов Лорилле физиономии кривились от зависти, что Хромуша подает такого роскошного гуся. – Ну хорошо, но ведь нельзя же все-таки есть его целиком, – сказала наконец Жервеза. – Кто будет резать? Нет, нет, только не я! Он слишком велик, я и взяться боюсь. Купо предложил свои услуги. Господи! Это вовсе не трудно. Ухватиться за него покрепче да и разорвать на части. Как ни накромсай, все равно вкусно будет. Но все запротестовали и силой выхватили кухонный нож из рук кровельщика: этак из гуся кашу сделать можно. С минуту отыскивали, кому бы поручить это дело. Наконец г-жа Лера сказала сладким голосом: – Послушайте, этим делом должен заняться господин Пуассон… Ну, конечно, господин Пуассон. И так как общество, по-видимому, недоумевало, она прибавила еще более льстиво: – Разумеется, – ведь господин Пуассон привык действовать оружием. И она протянула полицейскому большой нож. Все одобрительно улыбнулись. Пуассон поклонился и, круто, по-военному, повернувшись, придвинул к себе гуся. Его соседки, Жервеза и г-жа Бош, отодвинулись, чтобы не мешать. Он резал медленно, широкими движениями, уставившись на гуся, точно желая пригвоздить его к блюду. Когда он вонзил нож в спину птицы и затрещали кости, Лорилле воскликнул в порыве патриотизма: – Вот если б это был казак! – А вы дрались с казаками, господин Пуассон? – спросила г-жа Бош. – Нет, только с бедуинами, – ответил полицейский, отделяя крыло. – Казаков теперь больше нет. Наступило глубокое молчание. Все шеи вытянулись, глаза пристально следили за движением ножа. Пуассон подготавливал сюрприз. Он изо всех сил двинул ножом последний раз – задняя часть птицы отделилась и встала торчком, гузкой кверху: это должно было изображать епископскую митру. Все пришли в полный восторг. Так увеселять общество может только старый вояка! Тем временем из гусиного зада целым потоком хлынул сок. Бош тотчас же сострил. – Я б не отказался, если бы все эти благовония попали мне в рот, – буркнул он. – Фу, гадость! – воскликнули дамы. – Как не стыдно говорить такие мерзости. – Нет, до чего отвратительный человек, – вскричала г-жа Бош, взбесившаяся пуще всех. – Замолчи сейчас же… Он у кого хочешь аппетит отобьет, будь то хоть полк солдат. И все это для того, чтобы самому больше осталось. Среди общего гвалта Клеманс настойчиво твердила: – Господин Пуассон, а господин Пуассон… Послушайте, оставьте мне гузку… – Дорогая моя, гузка принадлежит вам по праву, – сказала г-жа Лера с обычным своим загадочно двусмысленным видом. Наконец гусь был разрезан. Г-н Пуассон дал компании полюбоваться епископской митрой и затем разложил куски на блюде. Можно было приступать. Но дамы жаловались на нестерпимую жару и уже начинали расстегивать платья. Тогда Купо настежь распахнул дверь на улицу, заявив, что у себя дома стесняться нечего, – ведь он угощает соседей. Пирушка продолжалась под грохот экипажей, уличный шум и топот прохожих по тротуару. Теперь челюсти отдохнули, в желудках снова очистилось место, – можно было продолжать обед. На гуся накинулись с каким-то остервенением. Шутник Бош заявил, что пока он ждал и смотрел, как режут гуся, телятина и свинина спустились у него в самые икры. Ну, и объедались же! То есть никто из всей компании не помнил, чтобы ему когда-нибудь приходилось до такой степени набить себе желудок. Отяжелевшая Жервеза сидела, всем телом опершись на локти, и уплетала огромные куски белого мяса: она ела молча, чтобы не терять ни секунды времени, ей только было немного стыдно и неприятно, что Гуже видит, какая она обжора. Но Гуже и сам ел слишком усердно, чтобы заметить, как она раскраснелась от еды. К тому же, несмотря на то, что она так жадно ела, она была по-прежнему все такой же милой и доброй. Она ела молча, но не забывала заботиться о дяде Брю, – то и дело она отрывалась от еды, чтобы положить ему на тарелку вкусный кусочек. Прямо трогательно было смотреть, как эта лакомка отказывалась от своей доли, чтобы отдать ее старику, которому разве не все равно, что глотать, – он и от хлеба-то отвык! Осовевший от такого количества еды, тупо уставившись в тарелку, он ел, не разбирая, все, что ему ни клали. Лорилле перенесли свое бешенство на гуся: они с остервенением истребляли его, стараясь нажраться на три дня вперед; если б они только могли, они слопали бы и самое блюдо, и стол, и всю прачечную, лишь бы вконец разорить Хромушу. Все женщины просили спинку и ребрышки – это дамские кусочки. Г-жа Лера, г-жа Бош и г-жа Пютуа обгладывали кости, а мамаша Купо, обожавшая шейку, отрывала от нее мясо двумя последними зубами. Виржини любила поджаристую кожицу, и все гости любезно отдавали ей кожу со своих кусков. Пуассон бросал на жену суровые взгляды и приказывал ей перестать есть: ведь один раз она уже объелась гусем до того, что две недели провалялась в постели с расстройством желудка. Но Купо рассердился и сам положил Виржини верхнюю часть ножки. Черт возьми! Если она не управится с этим, так она не женщина! Да и какой может быть от этого вред? Наоборот, гусятина помогает при болезнях селезенки! Да ее можно есть совсем без хлеба, как сладкое! Он, например, готов уплетать ее всю ночь напролет, и ничего с ним не будет! С этими словами Купо лихо засунул в рот всю нижнюю часть ножки. Между тем Клеманс доедала гузку: она обсасывала ее, чмокая губами и покатываясь со смеху так как Бош все время нашептывал ей непристойности. Да, что правда-то правда: здесь ели не на шутку! Оно и понятно, – когда в кои-то веки доберешься до вкусного куска, то глупо церемониться! Нет, право, животы вздувались прямо на глазах. Женщины казались беременными. Иные даже подпускали потихоньку. А вино-то, дети мои, вино так и лилось, как вода в Сене, как ручьи после ливня, когда иссохшая земля жадно поглощает влагу! Наливая бокалы, Купо высоко поднимал бутылку, чтобы можно было любоваться, как пенится красная струя, а когда в бутылке ничего не оставалось, он опрокидывал ее и, дурачась, доил, словно корову. Вот и еще одна готова! В углу прачечной выросло целое кладбище пустых бутылок, там их сваливали кучей и на них стряхивали крошки и объедки со скатерти. Когда г-жа Пютуа попросила воды, кровельщик в негодовании сам унес все графины. Разве честные люди пьют воду? Что, она лягушек хочет развести в животе?! Стаканы опустошались залпом; слышно было, как вино журчит в глотках, точно вода в водосточных желобах во время ливня. Да это и был настоящий ливень из терпкого кислого вина. Сначала вино отдавало старым бочонком, но к нему быстро привыкли, а под конец даже стали находить в нем особый аромат. Эх, черт побери, что там попы ни толкуй, а виноградный сок – чудесная выдумка! Все хохотали, все соглашались с хозяином: рабочему человеку без вина не прожить, – вот старик Ной и насадил виноградник как раз для кровельщиков, портных, кузнецов. Вино освежает и оживляет после работы, вино поддает жару лентяям; выпьешь, – и сам черт тебе не страшен, море по колено! Рабочему живется несладко, он холодает, голодает, богачи плюют на него. Так неужели же нужно упрекать его, если он иной раз выпьет, чтобы повеселиться, чтобы хоть на минуту увидеть мир в розовом свете? Вот хоть сейчас, – сейчас плевать нам на императора! Может быть, он и сам сейчас пьян, – ну и черт с ним! Пусть себе пьет, пусть потешается! Долой аристократишек! Купо посылал весь мир ко всем чертям. Все женщины казались ему душечками, он хлопал себя по карману, где звенели три су, и смеялся так, словно у него были золотые горы. Даже Гуже, обычно такой умеренный в выпивке, осовел. Глаза у Боша сузились, а у Лорилле стали совсем оловянными. Лицо Пуассона, бронзовое, как у всех старых солдат, потемнело: он все сердитее и сердитее вращал глазами. Все трое были уже пьяны в стельку. Да и дамы были на взводе: они раскраснелись, им ужасно хотелось разоблачиться, и все уже поснимали косынки. Впрочем, никто из них еще не перешел границ, только одна Клеманс становилась несколько неприличной. Вдруг Жервеза вспомнила, что забыла подать к гусю шесть бутылок особого, запечатанного вина. Их немедленно принесли и раскупорили. Пуассон встал, поднял стакан и провозгласил: – За здоровье хозяйки! Все поднялись, с грохотом отодвигая стулья; зазвенели стаканы, раздались шумные восклицания, к Жервезе со всех сторон потянулись руки. – Жить вам еще пятьдесят лет! – кричала Виржини. – Нет, нет, – отвечала взволнованная, улыбающаяся Жервеза. – Я не хочу дожить до такой старости. Приходит время, когда человек рад бывает умереть. Дверь была по-прежнему распахнута, вся улица любовалась пирушкой и принимала в ней участие. Прохожие останавливались в яркой полосе света, ложившегося на мостовую, и, добродушно посмеиваясь, глядели на подвыпившую, веселую компанию. Проезжавшие мимо извозчики заглядывали с козел в прачечную и отпускали шуточки: «Не поднесете ли стаканчик?.. Эге, да она брюхата, надо сбегать за акушеркой!..» Запах жареного гуся тешил и услаждал улицу. Мальчишкам бакалейщика, собравшимся на противоположной стороне улицы, казалось, что они сами участвуют в пирушке. Зеленщица и хозяйка харчевни то и дело выбегали из своих лавочек и останавливались на улице, потягивая носом воздух и глотая слюнки. Положительно у всей улицы подводило животы. Соседки Кюдорж, мать и дочь, никогда и носа не показывавшие из своей зонтичной мастерской, теперь то и дело поочередно переходили мостовую, красные, словно они пекли блины, и косились на дверь прачечной. Маленький часовщик напротив не мог работать: он опьянел, подсчитывая бутылки, и сидел прямо как на иголках среди своих веселых часиков. – Вот ведь разобрало соседей! – кричал Купо. – Ну, а нам-то к чему прятаться! Подгулявшая компания уже не стеснялась публики. Наоборот, ей льстило, ее еще больше разжигало внимание жадной, разлакомившейся толпы. Пирующие готовы были высадить витрину и вытащить стол на мостовую, чтобы уплетать десерт под самым носом у публики, прямо посреди уличной толчеи. Разве на них не приятно смотреть? Ну, так нечего и запираться! Только скареды едят втихомолку. Купо, увидев, что часовщик схватился за кошелек и вытряхивает из него монеты, помахал ему бутылкой и, когда тот закивал в ответ, отправился к нему с бутылкой и стаканом. Началось братанье с улицей. Пили за здоровье прохожих, а когда показывались славные ребята, подзывали и угощали их. Пирушка распространялась, разливалась все дальше, так что под конец дьявольская вакханалия охватила всю улицу: весь квартал Гут-д'Ор принимал участие в этом невиданном обжорстве. Угольщица, г-жа Вигуру, расхаживала взад и вперед перед дверью. – Эй! Госпожа Вигуру! Госпожа Вигуру! – заорала компания. Угольщица вошла, глупо посмеиваясь. Она была так толста, что платье на ней чуть не лопалось. Мужчины любили щипать ее, потому что у нее нельзя было прощупать ни одной косточки. Бош усадил г-жу Вигуру рядом с собой и тотчас же ухватил ее под столом за колено. Но она привыкла к такому обращению; спокойно потягивая вино, она принялась рассказывать, что все соседи смотрят в окна и что жильцы дома начинают сердиться. – Ну, это уж наше дело, – сказала г-жа Бош. – Ведь привратники-то мы? Ну так мы и отвечаем за тишину и спокойствие… Пусть только сунутся с жалобой, – так отделаем, что не обрадуются! В задней комнатке между Нана и Огюстиной возникла настоящая драка из-за противня. Обеим хотелось вылизать его. Целых четверть часа противень катался и прыгал по полу, дребезжа, как старая кастрюля. Теперь Нана ухаживала за Виктором, который подавился косточкой. Она щекотала его под подбородком и заставляла глотать сахар как лекарство. Но это не мешало ей следить за большим столом. Она каждую минуту являлась в прачечную и просила то вина, то хлеба или мяса для Этьена и Полины. – На, лопай! – говорила ей мать. – Когда ты, наконец, отстанешь от меня?! Детям уже кусок в горло не лез, но они все продолжали есть, хоть и через силу, и, подбадривая друг друга, выстукивали вилками благодарственную молитву. Среди общего гвалта между мамашей Купо и дядей Брю завязался разговор. Несмотря на все выпитое и съеденное, старик был по-прежнему смертельно бледен. Он говорил о своих сыновьях, убитых в Крыму. Да, если бы детки остались в живых, у него был бы на старости лет кусок хлеба. Но старуха Купо, наклонившись к нему, говорила слегка заплетающимся языком: – Оставьте! С детьми тоже не мало горя примешь! Вот хоть бы я, – с виду я счастливая, а ведь мне частенько приходится плакать… Нет, не жалейте о детях. Дядя Брю покачал головой. – Мне нигде не дают работы, – пробормотал он. – Я слишком стар. Когда я вхожу в мастерскую, молодежь насмехается надо мной: меня спрашивают, не я ли чистил сапоги Генриха IV… В прошлом году я еще зарабатывал: красил мост. Мне платили тридцать су в день. Приходилось лежать на спине над водой. С тех пор я и кашляю… Теперь кончено, меня отовсюду гонят. – Дядя Брю поглядел на свои жалкие, иссохшие руки и прибавил: – Оно и понятно, ведь я уже ни на что не годен. Они правы, я на их месте делал бы то же самое… Вся беда, видите ли, в том, что я никак не могу умереть. Да, да, я сам виноват. Кто не может работать, тому надо лечь и околеть. – Право, – сказал Лорилле, прислушивавшийся к разговору, – я не понимаю, почему правительство не помогает инвалидам труда… На днях я прочел в газете… Но Пуассон счел своим долгом вступиться за правительство. – Рабочие – не солдаты, – объявил он. – Инвалидные дома устроены для солдат. Нельзя требовать невозможного… Подали десерт. Посреди стола был водружен торт в виде храма, с куполом из цукатов; на куполе красовалась искусственная роза, а около нее качалась на тонкой проволочке бабочка из серебряной бумаги. Две капельки клея дрожали на лепестках: они должны были изображать капли росы. Налево от торта поставили кусок сыра в глубокой тарелке, а направо – блюдо сочной мятой клубники. Но в салатнике еще оставался салат – крупные листья латука, залитые маслом. – Госпожа Бош, возьмите еще немножко салата, – любезно сказала Жервеза. – Я знаю, это ваше любимое блюдо. – Нет, нет, спасибо! Я сыта по горло, – ответила привратница. Прачка обратилась к Виржини, но та только провела рукой по шее, показывая, что сыта по горло. – Нет, право, я наелась до отвала, – проговорила Виржини. – Места больше нет. Ни один кусочек не влезет. – А вы попробуйте, – улыбаясь, настаивала Жервеза. – Местечко всегда найдется. Салат можно есть на сытый желудок… Ведь не пропадать же латуку! – Вы съедите его завтра, – сказала г-жа Лера. – Он становится еще лучше, когда полежит. Женщины отдувались и с сожалением поглядывали на салатник. Клеманс рассказала, что однажды за завтраком съела три пучка салата. Г-жа Пютуа оказалась тоже любительницей: она ела кочешки латука целиком, могла жевать его день и ночь. Словом, все готовы были питаться чуть ли не одним салатом и во всяком случае поедать его корзинами. Пока шел этот разговор, салат все таял, и в конце концов его незаметно прикончили. – Я готова пастись на салатных грядках, – повторяла привратница, прожевывая салат. Перед десертом начались шуточки. Десерту много места не надо! Он чуточку запоздал, но это не беда, ему все же окажут честь. Как можно пренебречь тортом и клубникой, даже если бы тебе грозила опасность лопнуть от переполнения?! А впрочем, торопиться некуда, время терпит, можно просидеть за столом хоть всю ночь. Пока что принялись за сыр и клубнику. Мужчины закурили трубки. Так как все дорогое вино в запечатанных бутылках было уже распито, снова взялись за разливное. Мужчины курили и прихлебывали. Но все хотели, чтобы Жервеза сейчас же разрезала торт. Пуассон встал, снял с торта розу и очень галантно, под общие аплодисменты, преподнес ее хозяйке. Жервеза приколола розу булавкой с левой стороны груди, против сердца. При каждом ее движении бабочка трепетала и качалась. – Послушайте! – закричал вдруг Лорилле. – Вот так штука! Да ведь мы едим за вашим гладильным столом!.. Вряд ли на нем когда-нибудь работали так усердно! Эта злая шутка имела большой успех. Посыпались остроумные замечания. Клеманс уплетала клубнику и при каждой ложке приговаривала: «А ну-ка, еще утюжком!» Г-жа Лера сказала, что сыр отдает крахмалом. А г-жа Лорилле прошипела сквозь зубы, что нет ничего забавнее, как транжирить деньги за тем самым столом, за которым их с таким трудом зарабатывают. В прачечной стоял гвалт, хохот. Вдруг сильный голос заставил всех умолкнуть. Бош встал, пошатываясь, и с игривым видом затянул песенку: «Вулкан любви, или Солдат-соблазнитель».   Да, я Блавэн, красоток соблазнитель…   Первый куплет был встречен громом аплодисментов. Да, да, давайте петь! Пусть каждый споет песенку – вот будет весело! Все расположились поудобнее: кто оперся локтями о стол, кто откинулся на спинку стула; певца поощряли, одобрительно покачивая головами, а во время припева опрокидывали стаканчик. Эта бестия Бош чертовски хорошо исполнял комические песенки. Мертвый захохотал бы, глядя, как он, изображая солдата, растопыривает пальцы и заламывает шапку на затылок. Кончив «Вулкан любви», он затянул «Баронессу Фольбиш», исполнением которой особенно славился. Дойдя до третьего куплета, он повернулся к Клеманс и сладко замурлыкал:   У баронши гости, детки, – Четверо сестер родных, Три блондинки и брюнетка – Восемь глазок плутовских.   Тут компания воодушевилась; все подхватили припев. Мужчины отбивали такт каблуками. Женщины стучали ножами о стаканы. Все подтягивали:   Черт возьми, кому ж платить За попойку па-па-па… Черт возьми, кому ж платить За попойку патруля?   Дребезжали оконные стекла; дыхание певцов колыхало занавески. Виржини уже два раза убегала куда-то и каждый раз, вернувшись, шепталась о чем-то с Жервезой. Вернувшись в третий раз, в самый разгар общего рева, она сказала: – Дорогая моя, он все еще сидит у Франсуа и делает вид, будто читает газету… Уж, конечно, он затевает какую-нибудь пакость. Виржини говорила о Лантье. Уходила она для того, чтобы поглядеть, что он делает. При каждом новом сообщении Жервеза становилась все серьезнее. – Он пьян? – спросила она. – Нет, – ответила брюнетка. – С виду трезвый. Но вот этот то и подозрительно. В самом деле, если он не пьян, так зачем сидит в кабаке?.. О господи! Только бы все обошлось благополучно! Встревоженная прачка умоляла ее замолчать. Вдруг г-жа Пютуа встала и затянула «На абордаж». Сразу наступила глубокая тишина. Гости молча, с сосредоточенным видом, уставились на нее; даже Пуассон положил трубку на стол, чтобы лучше слушать. Маленькая г-жа Пютуа стояла выпрямившись; ее возбужденно гримасничающее лицо под черным чепчиком казалось особенно бледным. С гордым и решительным видом тыкая и воздух кулаком, она неистово завывала грубым голосом, так не вязавшимся с ее ростом:   Пусть сунется пират надменный, Пусть он за нами полетит! Беда тебе, злодей презренный, Тебя ничто не защитит! Друзья, за мной, на батарею! Глотайте ром из полных чаш! Пиратов вздернем мы на рею! На абордаж! На абордаж!   Да, вот это штука серьезная! Черт побери! Вот это настоящая картина. Пуассон, побывавший в плаванье, одобрительно кивал головой. К тому же чувствовалось, что г-жа Пютуа вкладывает в песню всю душу. Купо, наклонившись к соседу, рассказал ему, что однажды вечером на улице Пуле г-жа Пютуа надавала оплеух четырем мужчинам, которые покушались лишить ее чести. Между тем Жервеза с помощью мамаши Купо подала кофе, хотя гости еще не разделались с тортом. Хозяйке не давали сесть: все просили ее спеть что-нибудь. Она отказывалась и была так бледна и расстроена, что кто-то даже спросил, не повредил ли ей гусь. Наконец Жервеза слабым и нежным голосом спела: «Ах, дайте мне уснуть». Когда она доходила до припева с пожеланиями спокойной ночи и сладких грез, она чуть-чуть опускала ресницы и томно смотрела вдаль, в черноту улицы. Едва только она кончила, Пуассон встал, поклонился дамам и затянул застольную песенку «Французские вина». Но он хрипел, как испорченный насос, и лишь последний, патриотический куплет имел успех, потому что Пуассон, при упоминании о трехцветном знамени, поднял стакан, помахал им в воздухе и разом опрокинул себе в рот. Затем последовали романсы: г-жа Бош спела баркаролу, в которой говорилось о Венеции и гондольерах; г-жа Лорилле – болеро про Севилью и андалузок, а Лорилле пропел песенку о любовных похождениях уличной плясуньи Фатьмы. Ну и ну, значит дело дошло до аравийских ароматов! Над грязным столом, в воздухе, насыщенном перегаром и отрыжкой, развертывались золотые горизонты, мелькали шеи, белые, как слоновая кость, и косы, черные, как смоль, при луне под звон гитары раздавались поцелуи, извивались баядерки, унизанные жемчугом и бриллиантами. Мужчины блаженно покуривали трубки, дамы томно улыбались; всем казалось, что они где-то там, далеко, вдыхают опьяняющие ароматы. Потом Клеманс дрожащим голосом заворковала «Свейте гнездышко», и все очень обрадовались, потому что эта песенка напоминала о деревне, о резвых птичках, о танцах под деревьями, о цветах с полными меда чашечками, – словом, обо всем том, что можно увидеть в Венсенском лесу, когда ездишь на прогулку за город. Но Виржини снова привела всех в легкомысленное настроение, затянув «Наливочку». Она изображала маркитантку: одной рукой она уперлась в бедро, а другую поворачивала в воздухе, делая вид, будто наливает в стакан вино. После «Наливочки» компания так разошлась, что все пристали к мамаше Купо, упрашивая ее спеть «Мышку». Старушка отказывалась, божилась, что не знает этой скабрезной песенки, но в конце концов все-таки запела тонким надтреснутым голоском. Ее морщинистая физиономия с маленькими живыми глазками отличалась необыкновенной выразительностью, она преуморительно изображала испуг мадемуазель Лизы, подбирающей юбки при виде мышонка. Все хохотали; женщины даже и не пытались притворяться серьезными и поглядывали на соседей блестящими глазами. В сущности, песенка была совсем не так уж неприлична; во всяком случае особенно непристойных слов не было. Но Бош вздумал пальцами изобразить мышонка на икрах угольщицы. Дело могло бы обернуться плохо, если бы Гуже, повинуясь взгляду Жервезы, не водворил спокойствия, затянув громовым басом «Прощание Абд-эль-Кддера». Вот у кого была здоровенная глотка! Звуки вырывались из его пышной золотистой бороды, как из медной трубы. Он так рявкнул: «О моя прекрасная подруга!» (эти слова относились к вороной кобыле воина), что все пришли в восторг и разразились аплодисментами, не дожидаясь конца песни. – Теперь ваша очередь, дядя Брю, – сказала матушка Купо. – Спойте-ка нам что-нибудь. Старые-то песенки куда лучше! Все пристали к дяде Брю, требуя, чтобы он спел, ободряя и уговаривая его. Осоловевший старик тупо посматривал по сторонам и, казалось, не понимал, чего от него хотят. Его темное, высохшее лицо было неподвижно, как маска. Когда его спросили, помнит ли он песенку «Пять гласных», он понурился. Нет, ничего он не помнит, все песенки доброго старого времени перепутались в его голове. Наконец решили оставить дядю Брю в покое, тут он, казалось, вспомнил что-то и прерывающимся голосом затянул:   Тру ля-ля, тру ля-ля, Тру ля, тру ля, тру ля-ля!   Лицо его оживилось: вероятно, этот припев будил в нем воспоминания о каких-то давно прошедших веселых днях, и, умиленный этим смутным воспоминанием, он с какой-то детской радостью прислушивался ко все более и более глухим звукам собственного голоса.   Тру ля-ля, тру ля-ля, Тру ля, тру ля, тру ля-ля!   – Представьте себе, милая, – прошептала Виржини на ухо Жервезе. – Я сейчас опять бегала взглянуть на него. Я просто не могу успокоиться. Так вот, оказывается, он уже улизнул от Франсуа. – А на улице вы его не встретили? – спросила прачка. – Нет, я спешила и не глядела по сторонам. Но тут Виржини подняла глаза и, вскрикнув, тут же зажала рот рукой. – Ах, боже мой!.. Да он здесь, на том тротуаре. Он смотрит сюда! Жервеза, взволнованная, потрясенная, испуганно покосилась на окно: на улице собралась толпа. Молодцы из бакалейной лавки, хозяйка харчевни, маленький часовщик – все наслаждались пением пирующих, как бесплатным спектаклем. В толпе были какие-то военные и несколько штатских в сюртуках; три маленькие девочки, лет по пяти-шести, держались за ручки, – на их серьезных личиках было написано полное восхищение. И тут же, в первом ряду, действительно стоял Лантье и слушал с самым невозмутимым видом. Вот наглость! Жервеза вся похолодела; она не смела шевельнуться. А дядя Брю продолжал петь:   Тру ля-ля, тру ля-ля, Тру ля, тру ля, тру ля-ля!   – Ну, старина, однако, довольно! – сказал Купо. – Неужели вы помните всю песню до конца?.. Вы споете ее нам как-нибудь в другой раз, когда мы будем навеселе… Все засмеялись. Старик сразу остановился, обвел всех мутным взглядом и снова понурился в каком-то тупом оцепенении. Кофе был выпит, и кровельщик вновь потребовал вина. Клеманс опять принялась за клубнику. На некоторое время пение прекратилось: поговорили о женщине из соседнего дома, которую в тот день утром нашли повесившейся. Теперь очередь петь была за г-жой Лера. Прежде чем начать, она долго готовилась. Сначала она обмакнула кончик салфетки в стакан с водой и намочила себе виски, – ей было слишком жарко. Затем попросила рюмочку водки, выпила и неторопливо вытерла губы. – «Сиротку», что ли? – прошептала она. – Да, «Сиротку». И вот эта высокая, носастая, мужеподобная женщина, с квадратными, как у жандарма, плечами, жалобно затянула:   Коль злая мать младенца покидает, Ему приютом служит божий дом. Господь с небес на сироту взирает, Господь ему останется отцом.   На некоторых словах голос г-жи Лера дрожал; она делала прочувствованные паузы, закатывала глаза к небу, вытягивала вперед правую руку, потрясала ею и проникновенным жестом прижимала к сердцу. Жервеза, измученная присутствием Лантье, не могла удержаться от слез. Ей казалось, что песня выражает ее собственные муки, что она-то и есть тот покинутый, заброшенный ребенок, о котором заботится только бог. Вдребезги пьяная Клеманс внезапно разразилась рыданиями и, уронив голову на стол, глухо всхлипывала, обливая слезами скатерть. За столом воцарилось взволнованное молчание. Дамы вытащили платки и, гордясь своим волнением, принялись вытирать глаза. Мужчины потупились и, все время моргая, пристально смотрели в одну точку. Пуассон задыхался; стискивая зубы, он дважды откусил кончик трубки и оба раза выплюнул откушенный кусочек на пол, но курить не переставал. Бош не снял руки с колеи угольщицы, но, смутно устыдившись чего-то, перестал ее щипать; и по щекам его скатились две крупные слезы. Эти кутилы способны были и учинить жестокую расправу и размякнуть, как овечки. Сейчас от вина глаза у них были на мокром месте. Когда г-жа Лера запела припев во второй раз, еще медленнее и еще жалостнее, никто не выдержал: все прослезились, уткнувшись в тарелки, а мужчины стали расстегивать жилеты, точно их распирало от избытка чувств. Жервеза и Виржини все время невольно поглядывали на противоположную сторону улицы. Г-жа Бош, в свою очередь, тоже заметила Лантье и слегка вскрикнула, не переставая, однако, обливаться слезами. Все трое тревожно переглянулись и невольно кивнули друг другу головой. Господи! А вдруг Купо обернется и увидит Лантье! Вот будет бойня! Вот будет резня! Женщины так волновались, что кровельщик, наконец, спросил: – На что это вы там смотрите? Он нагнулся и разглядел Лантье. – Черт возьми! Нет, это уж слишком! – пробормотал он. – Ах, грязная скотина! Ах, рыло поганое! Нет, это уж слишком! Постой, я с тобой разделаюсь… Видя, что Купо поднимается со свирепым видом, что-то бормоча себе под нос, Жервеза стала умолять его вполголоса: – Послушай, умоляю тебя… Брось нож… Не ходи, ты наделаешь беды… Виржини вырвала у Купо нож, который он взял было со стола. Но удержать его было невозможно. Он выскочил на улицу и подошел к Лантье. Растроганные гости ничего не заметили и продолжали рыдать все громче и громче, а г-жа Лера тянула душераздирающим голосом:   Ее покинули родные, И лишь деревья вековые Да ветер слышал плач ее…   Последний стих прозвучал словно жалобное завывание бури. Г-жа Пютуа, как раз собиравшаяся выпить, до того растрогалась, что опрокинула стакан на скатерть. Жервеза, вся похолодев, смотрела в окно и закрывала рукою рот, чтобы не закричать от ужаса: она ждала, что вот-вот один из мужчин упадет мертвым на тротуар. Виржини и г-жа Бош тоже следили за тем, что происходит на улице, и притом с большим интересом. Купо бросился было на Лантье, но, ошалев на свежем воздухе, пошатнулся и чуть не свалился в канаву. Лантье спокойно отодвинулся, не вынимая рук из карманов. Теперь они громко переругивались. Особенно выходил из себя кровельщик; он всячески поносил Лантье, обзывал его дохлой свиньей и грозил выпустить ему кишки. В прачечной слышны были остервенелые голоса, видно было, как враги неистово махали руками, и, казалось, они вот-вот заедут друг другу кулаками в лицо. Жервеза, замирая от страха, закрыла глаза: ей казалось, что они сейчас вцепятся друг в друга зубами, так близко стояли они один к другому и уже столько времени переругивались. Но вдруг крики прекратились; Жервеза открыла глаза и обомлела: Лантье и Купо спокойно разговаривали. Г-жа Лера дрожащим, жалобным голосом начала выводить следующий куплет:   А рано утром полумертвым Младенца бедного нашли…   – Бывают же такие мерзавки, – сказала г-жа Лорилле. Замечание ее было встречено всеобщим сочувствием. Жервеза обменялась взглядом с г-жой Бош и Виржини. Неужели все уладилось? Купо и Лантье продолжали разговаривать, стоя на тротуаре. Они пересыпали свой разговор бранью, но уже вполне дружелюбно. Они говорили друг другу: «Ах, скотина!» – но в этом слышался какой-то оттенок нежности. Видя, что на них смотрят, они отошли и стали тихонько прохаживаться рядышком по тротуару. Между ними завязалась оживленная беседа. Вдруг Купо снова рассердился: казалось, он просил о чем-то, а Лантье не соглашался. Наконец кровельщик перетащил его через улицу и втолкнул в прачечную. – Да говорят вам, от души предлагаю! – кричал Купо. – Выпейте стаканчик вина… Мужчина, он мужчина и есть! Надо только понять друг друга! Г-жа Лера кончила последний куплет. Все дамы, свертывая платки, повторяли хором:   Господь с небес на сироту взирает, Господь ему останется отцом.   Г-жа Лера уселась, делая вид, что она совсем разбита. Все стали выражать ей свое восхищение. Она попросила, чтобы ей дали чего-нибудь выпить, говоря, что она вкладывает в эту песню слишком много чувства и даже боится, как бы у нее не оборвался какой-нибудь нерв. Между тем вся компания уставилась на Лантье, который спокойно уселся рядом с Купо и принялся уплетать оставшийся кусок торта, обмакивая его в вино. Никто, кроме Виржини и г-жи Бош, не знал его; Лорилле чуяли, что тут что-то неладно, но не понимали, в чем дело, и на всякий случай приняли обиженный вид. Гуже, заметивший волнение Жервезы, искоса поглядывал на нового гостя. Наступило неловкое молчание. – Это наш друг, – просто сказал Купо и, повернувшись к жене, прибавил: – Поди похлопочи… Может, там еще кофе не остыл. Жервеза с кротким и тупым видом смотрела то на того, то на другого. В первую минуту, когда муж втолкнул в комнату ее бывшего любовника, она невольно схватилась за голову, как во время грозы, при раскатах грома. Ей это казалось совершенно немыслимым; стены должны были рухнуть и раздавить всех присутствующих. Потом, видя, что соперники вполне спокойно сидят рядышком и что даже кисейные занавески не шелохнулись, – она вдруг сразу решила, что так оно и должно быть. Ей было немножко не по себе от гуся. Нет, в самом деле, она объелась, и это мешает ей думать. Какая-то блаженная истома овладела ею, она сидела, навалившись на стол, и ей хотелось только одного: чтобы ее не трогали. Ах, господи! Чего волноваться, если другие относятся к этому совсем спокойно и все как-то само собой улаживается к общему благополучию. Она встала поглядеть, не осталось ли кофе. В задней комнате дети уже спали. Косоглазая Огюстина совсем их запугала. Она таскала у них клубнику с тарелок, а сама стращала их разными ужасами. Теперь ее ужасно тошнило. Она сидела скорчившись на скамеечке, бледная как смерть, и ни слова не говорила. Толстая Полина спала, положив голову на плечо Этьена, который и сам заснул, прикорнув к столу. Нана сидела на кровати, прижавшись к Виктору и обняв его за шею. Она повторяла сквозь сон слабым и жалобным голосом: – Мама, мне больно… Мама, мне больно… – Еще бы! – пробормотала Огюстина. – Они совсем пьяные… Пили, как большие. И голова ее бессильно свесилась набок. Увидев Этьена, Жервеза почувствовала, как ее снова кольнуло в сердце. У нее сдавило горло при мысли, что отец ее мальчика тут же, в соседней комнате, ест торт и даже не выражает желания увидеть сына Она готова была разбудить Этьена и на руках принести его к отцу. Но потом решила, что так оно спокойнее, что и так все отлично устраивается. К тому же было бы неприлично расстраивать конец обеда. Она вернулась с кофейником и налила Лантье стакан кофе. А он, казалось, не обращал на нее никакого внимания. – Ну, теперь моя очередь, – заплетающимся языком пробормотал Купо. – Меня приберегли на закуску… Ну, ладно, я вам спою «Не ребенок, а свинья». – Да, да! «Не ребенок, а свинья»! – закричали все. Гвалт возобновился, Лантье был забыт. Дамы приготовили ножи и стаканы, чтобы аккомпанировать припеву. Все заранее смеялись, глядя на кровельщика, который с залихватским видом переминался с ноги на ногу и вдруг затянул песенку сиплым старушечьим голосом:   Утром встала – что за штука? Так и ломит и трясет! Посылаю в город внука: Пусть бутылочку возьмет. Битый час он пропадает; А вернулся – вижу я: Полбутылки не хватает… Не ребенок, а свинья!   И, постукивая ножами по стаканам, дамы, среди громовых раскатов дружного хохота, подхватили припев:   Не ребенок, а свинья! Не ребенок, а свинья!   Теперь вся улица Гут-д'Ор приняла участие в пении. Весь квартал припевал: «Не ребенок, а свинья!» На той стороне улицы молодцы из бакалейной, часовщик, зеленщица и хозяйка харчевни, стоя на тротуаре, подтягивали припев и в шутку угощали друг друга затрещинами. Казалось, вся улица была пьяна от винных паров, вырывавшихся из дверей прачечной, у прохожих сами собой заплетались ноги. А в прачечной уж давно все были пьяным-пьяны. Хмельной угар нарастал понемножку, мало-помалу, начиная с первого стаканчика, выпитого после супа, а теперь в мутно-рыжем свете коптящих ламп эта обожравшаяся, перепившаяся компания оглашала улицу таким неистовым ревом, что в нем тонул грохот запоздавших экипажей. Двое постовых испугались: уж не начинается ли восстание, – они прибежали на шум, но, увидев Пуассона, раскланялись с понимающим видом и удалились, – медленно шагая рядышком вдоль темной вереницы домов. А Купо затягивал новый куплет:   Я гуляла близ Виллета, А со мной гулял мой внук, И зашли мы с ним к Тинетту: Золотарь – мой старый друг. Он со мною заболтался, Обернулась – вяжу я: В бочку внук к нему забрался! Не ребенок, а свинья! Не ребенок, а свинья!   И тут уж они так гаркнули, что, казалось, дом рушится; гул пронесся в теплом тихом ночном воздухе, и горланы зааплодировали сами себе, потому что громче гаркнуть было невозможно. Никто из присутствовавших не мог впоследствии припомнить, чем кончилась пирушка. Должно быть, разошлись очень поздно, так как на улице не было уже ни души. Вот и все. А впрочем, может быть, они еще и плясали вокруг стола все вместе, взявшись за руки и притоптывая. Все это тонуло в каком-то желтом тумане, в котором вдруг выплывали красные ощерившиеся рожи, прыгавшие перед глазами. Под конец, наверно, пили «французскую смесь», и не исключена возможность, что кто-то шутки ради подсыпал в нее соли. Дети, повидимому, сами разделись и улеглись. Наутро г-жа Бош хвастала, что, поймав Боша в уголку с угольщицей, закатила ему пару оплеух. Но Бош ничего не помнил и уверял, что это враки. Зато все говорили, что Клеманс вела себя непристойно, – решительно, эту девку никуда нельзя приглашать: во-первых, она то и дело приподнимала юбку, а затем ее стошнило, и она испортила кисейную занавеску. Мужчины – те по крайней мере хоть выходили на улицу. Лорилле и Пуассон, почувствовав, что их мутит, прошли даже до самой колбасной. Хорошее воспитание всегда скажется. Вот, например, дамы – г-жа Пютуа, г-жа Лера и Виржини, – когда им стало плохо от жары, просто ушли в заднюю комнату и сняли там корсеты. Виржини даже прилегла на минуту на кровать, чтобы избежать дурных последствий. А потом компания как-то растаяла, расплылась; гости исчезали один за другим. Они провожали друг друга и то. нули в непроглядной темноте улицы, под звуки ожесточенного спора супругов Лорилле и упорные, заунывные «тру ля-ля, тру ля-ля» дяди Брю. Жервезе помнилось, что Гуже, уходя, разрыдался. Купо все пел. Лантье, должно быть, оставался до самого конца. Жервеза как будто даже чувствовала на своих волосах чье-то дыхание, но не могла с уверенностью сказать, было ли это дыхание Лантье или просто теплый ночной воздух. Так как г-жа Лера не хотела возвращаться ночью в Батиньоль, ее устроили в прачечной, – отодвинули стол и положили на пол тюфяк, снятый с одной из кроватей. Там она и заснула посреди объедков. И всю ночь, пока Купо спали тяжелым, хмельным сном, соседская кошка, забравшаяся в открытое окно, доедала остатки гуся. Косточки тихо похрустывали на ее острых зубах.  VIII   В следующую субботу Купо не пришел домой обедать, а вернулся только к десяти часам и притащил с собой Лантье. Они с ним у Тома на Монмартре ели бараньи ножки. – Не ворчи, хозяйка, – сказал кровельщик. – Сама видишь, мы в порядке… О, с ним опасаться нечего: он худому не научит. И Купо рассказал, как они встретились на улице Рошешуар. После обеда Лантье отказался выпить с ним в кафе «Черный Шарик», сказав, что когда человек женат на хорошей и честной женщине, нечего ему шляться по кабакам. Жервеза слушала мужа, слегка улыбаясь. Нет, конечно, она и не думала ворчать; она только ужасно смутилась. После пирушки она со дня на день ждала, что вот-вот увидит своего бывшего любовника, но неожиданное появление обоих мужчин в такой поздний час, когда она обычно уже ложилась спать, застало ее врасплох. Она дрожащими руками поправила сбившуюся на шею прическу. – Ты понимаешь, – продолжал Купо, – раз уж он такой щепетильный, что даже от угощения отказался, ты должна поднести нам по рюмочке. Честное слово! Работницы давно уже ушли. Мамаша Купо и Нана только что легли спать. Жервеза совсем было собралась закрыть ставни, когда вошли мужчины. Она вышла из комнаты, не затворив за собою дверь, достала стаканы и бутылку с остатками коньяка и поставила их на стол. Лантье не садился и избегал обращаться к Жервезе прямо. Но когда она стала наливать коньяк, он воскликнул: – Только, пожалуйста, одну капельку, сударыня, прошу вас! Купо посмотрел на них и решил объясниться начистоту. Ну, чего они ломаются? Что было, то прошло и быльем поросло. Нельзя же злиться друг на друга целые десять лет! Этак пришлось бы рассориться со всем миром. Нет, он говорит от чистого сердца, он знает, с кем имеет дело: перед ним честная женщина и честный парень, – друзья его, да! И он спокоен, он знает, что они не обманут его. – Ну разумеется… разумеется… – повторяла Жервеза, опустив глаза и сама не понимая, что говорит. – Вы теперь для меня сестра, да, только сестра, – пробормотал в свою очередь Лантье. – Так подайте же, черт возьми, друг другу руки! – воскликнул Купо. – И начхать нам на буржуа! Когда у меня на душе хорошо, – я чувствую себя лучше всякого миллионера. По-моему, дружба – первое дело, потому что дружба – это дружба, и выше ничего не может быть. Купо с таким волнением колотил себя в грудь кулаком, что Жервезе и Лантье пришлось успокаивать его. Все трое молча чокнулись и выпили. На пирушке Жервеза видела Лантье в каком-то тумане; теперь она могла внимательно рассмотреть его. Он потолстел, разжирел, отъелся. При его маленьком росте, руки и ноги казались слишком грузными. Лицо его оплыло от праздней жизни, но, несмотря на некоторую одутловатость, все-таки еще было красиво. Благодаря тонким усикам, которые он по-прежнему заботливо холил, он не казался старше своего возраста – ему было тридцать пять лет. В тот вечер Лантье был одет по-городски: на нем были серые брюки, синее пальто, котелок и даже часы с серебряной цепочкой, на которой болталось колечко, – чья-то память. – Ну, я ухожу, – сказал Лантье, – я чертовски засиделся. Он уже вышел на улицу, когда кровельщик окликнул его и взял с него обещание наведываться к ним. Жервеза незаметно выскользнула в другую комнату и вернулась, толкая перед собой заспанного Этьена. Мальчик был в одной рубашке; он улыбался и протирал глаза, но, увидев Лантье, сразу задрожал и остановился, смущенно и беспокойно поглядывая то на мать, то на Купо. – Ты узнаешь гостя? – спросил Купо. Мальчик молча опустил голову. Потом легким движением дал понять, что узнает. – Ну, так поцелуй его, не валяй дурака. Лантье спокойно и важно ждал. Когда Этьен решился, наконец, подойти, он наклонился, подставил мальчику щеку и сам звучно поцеловал его в лоб. Только тогда сын осмелился взглянуть на отца. Но тут он внезапно разразился рыданиями и, как сумасшедший, бросился из комнаты. Купо крикнул ему вслед, что он дикарь. – Это он разволновался, – сказала Жервеза; она и сама была бледна и взволнованна. – Да вообще-то он кроткий и смирный мальчик, – сказал Купо. – Я его здорово воспитал, вот увидите… Он еще привыкнет к вам. Ему пора знакомиться с людьми… Хотя бы ради этого мальчика нам не следует ссориться. Давным-давно надо бы помириться. Я скорее дам отрубить себе голову, чем помешаю отцу видеться с ребенком. И Купо предложил допить коньяк. Все трое снова чокнулись. Лантье ничему не удивлялся и был невозмутим. Перед уходом, желая проявить любезность, он помог закрыть ставии в прачечной. Потом похлопал руками, отряхивая с них пыль, и пожелал супругам спокойной ночи. – Ну, приятных снов. Спите спокойно. Может быть, я еще успею захватить омнибус… Я зайду к вам на днях. С этого вечера Лантье стал частенько захаживать на улицу Гут-д'Ор. Он являлся, когда кровельщик бывал дома, и еще с порога осведомлялся о нем, подчеркивая, что приходит исключительно ради него. Всегда в пальто, всегда чисто выбритый и гладко причесанный, Лантье усаживался около витрины и с видом благовоспитанного человека заводил учтивый разговор. Купо мало-помалу узнали подробности его жизни за последние восемь лет. Одно время Лантье заведовал шляпной фабрикой. Когда его спрашивали, почему он бросил это дело, он туманно распространялся о плутнях земляка-компаньона, большой руки негодяя, якобы спустившего все заведение с женщинами. Но прежнее звание хозяина фабрики наложило на него несмываемый отпечаток некоего благородства. Он постоянно рассказывал, что ему только что сделала блестящее предложение одна весьма солидная шляпная фирма, где у него будут широкие полномочия, и что этот вопрос вот-вот должен решиться. В ожидании высокого поста Лантье ровно ничего не делал, прогуливался по солнышку, словно какой-нибудь буржуа, заложив руки в карманы. Иной раз он принимался сетовать, но если кому-нибудь приходило в голову сказать ему, что на какой-нибудь фабрике требуются рабочие, Лантье только улыбался сострадательной улыбкой: нет, он не охотник работать на других, гнуть спину с утра до вечера да пухнуть с голоду! Купо справедливо замечал, что не может же этот молодчик жить одним воздухом. О, этот Лантье хитрец, он знает, где раки зимуют, и, наверно, обделывает какие-нибудь делишки. Живется ему, по-видимому, недурно: добывает же он откуда-то деньги на крахмальное белье; а галстуки у него как у папенькиных сынков! Однажды утром кровельщик видел, как Лантье чистил башмаки у чистильщика на бульваре Монмартр. Однако Лантье, очень болтливый, когда говорили о других, отмалчивался или просто врал, когда речь заходила о нем самом. Он даже не хотел сказать своего адреса. Видите ли, пока у него не решено с этой роскошной фирмой, он временно живет у своего приятеля где-то на краю света; к нему и заходить не стоит – ведь он почти не бывает дома. – Место-то найти нетрудно, – говорил Лантье. – Да только не стоит связываться на один день. Вот, например, поступил я в понедельник к Шампиону, в Монруже. Вечером Шампион пристал ко мне с политикой: оказалось, у нас разные взгляды. Ну, я и ушел во вторник утром. Нынче не те времена, я не раб, я не желаю продавать себя за семь франков в сутки. Было уже начало ноября. Лантье являлся с букетиками фиалок, которые галантно преподносил Жервезе и обеим работницам. Постепенно он все учащал свои посещения и, наконец, стал приходить чуть ли не ежедневно. По-видимому, он поставил себе целью очаровать весь дом, весь квартал. Он с одинаковым усердием ухаживал и за Клеманс, и за г-жой Пютуа, несмотря на различие их возраста. Через месяц обе работницы обожали его. Лантье всячески льстил Бошам, постоянно заходил к ним в дворницкую засвидетельствовать свое почтение, – и привратники были в восторге от его любезности. Когда Лорилле узнали, кто был этот господин, появившийся в день именин к концу обеда, они сначала неистовствовали и всячески поносили Жервезу, осмелившуюся впустить в дом своего бывшего любовника. Но однажды Лантье зашел к ним и разыграл такого барина, заказав им цепочку для своей знакомой, что супруги Лорилле усадили его, продержали целый час и были совершенно очарованы его обращением. Они даже удивлялись, как это такой достойный господин мог жить с Хромушей. В конце концов шапочник настолько завоевал расположение всей улицы Гут-д'Ор, что его посещения Купо уже ни в ком не вызывали негодования и казались всем вполне естественными. Только Гуже был мрачен. Если Лантье входил при нем в прачечную, кузнец тотчас же откланивался, не желая водить знакомство с этим субъектом. Несмотря на всеобщее благоволение к Лантье, Жервеза первое время испытывала постоянную тревогу. У нее замирало сердце, ее всю вдруг обдавало жаром, как в тот день, когда Виржини впервые заговорила о нем. Больше всего она боялась, как бы Лантье не застал ее одну в прачечной и не попытался поцеловать. А вдруг она будет не в силах сопротивляться?.. Она слишком много думала о нем, слишком была полна им. Но видя, что Лантье держится так прилично и никогда даже глаз на нее не поднимает, а оставаясь наедине с ней, и пальцем к ней не притрагивается, Жервеза мало-помалу успокоилась. К тому же Виржини, точно читавшая в ее душе, стыдила ее за дурные мысли. Чего она боится? Такой порядочный человек, – теперь таких и не встретишь. Она может быть спокойна. Однажды Виржини, когда они как-то сидели все вместе, нарочно завела разговор о чувствах и потом оставила их вдвоем. Лантье необыкновенно внушительным тоном заявил, тщательно подбирая слова, что сердце его мертво и что отныне он намерен целиком посвятить себя сыну. О Клоде, все еще жившем на юге, он никогда не вспоминал. Вечером, уходя, он каждый раз целовал Этьена в лоб; но если мальчик задерживался, отец не знал, о чем говорить с ним, тут же забывал о его присутствии и рассыпался в любезностях перед Клеманс. Жервеза успокоилась, и ей казалось теперь, что прошлое для нее умерло. Присутствие Лантье вытравило в ней воспоминания о Плассане и о гостинице «Гостеприимство». Она так часто видела своего прежнего любовника, что уже не думала о нем. Ее даже охватывало отвращение при мысли об их прежних отношениях. О, с этим, конечно, навсегда покончено! Если бы Лантье когда-нибудь вздумал пристать к ней, она просто закатила бы ему пощечину и рассказала бы обо всем мужу. Теперь Жервеза без всяких угрызений совести, с глубокой нежностью думала о дружбе Гуже. Однажды утром, придя в прачечную, Клеманс рассказала, что накануне, часов в одиннадцать, встретила Лантье под руку с какой-то женщиной. Она рассказывала об этом в самых оскорбительных выражениях и не без скрытой злобы: ей хотелось увидеть, какую рожу скорчит хозяйка. Да, г-н Лантье шел по улице Нотр-Дам де-Лорет с какой-то блондинкой; должно быть, просто какая-нибудь бульварная шлюха, потаскушка голодная; сверху-то на ней шелковое платье, а белья, верно, и вовсе нет. Клеманс смеха ради пошла за ними; эта потаскуха забежала в колбасную и купила креветок и ветчины. Потом на улице Ларошфуко она одна вошла в дом, а г-н Лантье торчал на тротуаре и ждал, задрав голову кверху, пока его милая не поманила его в окошко. Но как ни старалась Клеманс описывать грязные подробности, Жервеза спокойно продолжала гладить белое платье. Время от времени она улыбалась. – Уж эти провансальцы, – сказала она. – Вот падки на женщин! Они без этого не могут. Им хоть какую ни на есть, а подавай… хоть из помойной ямы. Вечером, когда пришел шапочник, Жервеза забавлялась выходками Клеманс, которая подшучивала над его блондинкой. Впрочем, Лантье, казалось, был даже польщен, что его поймали. Господи, да это его старая подруга; он время от времени навещает ее. Шикарная девчонка, а какая у нее роскошная обстановка – вся сплошь из палисандрового дерева. И Лантье начал перечислять ее прежних любовников: какой-то виконт, потом крупный фарфоровый фабрикант, сын нотариуса… Ему нравятся женщины, у которых дорогие духи. Лантье как раз совал Клеманс в нос платок, надушенный блондинкой, когда вошел Этьен. Тут он сразу принял серьезный вид, поцеловал мальчика и сказал, что все это в сущности пустяки и что сердце его давно умерло. Жервеза, сидевшая, склонившись над работой, одобрительно кивнула головой. В конце концов Клеманс, кроме себя, никому не досадила, потому что Лантье все же здорово ущипнул ее разок-другой, не показывая вида, и, кроме того, она чуть не лопалась от зависти, что не может душиться мускусом, как бульварные шлюхи. С наступлением весны Лантье, ставший в доме совсем своим человеком, объявил, что хочет переселиться в квартал Гут-д'Ор, чтобы жить рядом с друзьями. Он хотел снять меблированную комнату в приличном доме. Г-жа Бош и Жервеза сбились с ног, отыскивая для него подходящее помещение. Они обыскали все соседние улицы. Но Лантье оказался невозможно требовательным: ему обязательно нужен был большой двор, и чтобы комната находилась в первом этаже, и масса других удобств. Ежедневно, сидя вечерами у Купо, он, казалось, измерял взглядом высоту стен, изучал расположение комнат, словно завидовал и мечтал о точно такой же квартирке. Да, он не желал бы ничего лучшего, он и сам охотно поселился бы в. этом тихом, уютном уголке. И каждый раз Лантье заканчивал свой осмотр одной и той же фразой: – Черт возьми, вы, однако, отлично устроились! Однажды вечером, когда Лантье произнес за сладким блюдом эту фразу, Купо, уже давно перешедший с ним на «ты», внезапно воскликнул: – Да если тебе нравится, старина, так оставайся здесь! Как-нибудь поместимся… И кровельщик пояснил, что можно очистить ту комнату, где складывают грязное белье; тогда получится помещение хоть куда. А Этьен будет спать в прачечной, на полу. – Нет, нет, – сказал Лантье. – Я не могу согласиться. Это слишком стеснит вас. Я знаю, что вы предлагаете от чистого сердца, но у вас будет чересчур тесно… И потом, знаете, неловко. Мне придется проходить через вашу спальню, а это не всегда удобно. – Ах, бестия! – воскликнул кровельщик, чуть не подавившись от хохота, и забарабанил кулаками по столу, силясь передохнуть. – Вечно у него эдакая чушь на уме!.. Ну и чудак! Но ничего, и это можно уладить. Ведь в комнате два окна, так? Ну, так одно из них мы пробьем до полу, и получится дверь. Ты сможешь входить к себе прямо со двора, понимаешь? А дверь в спальню, если понадобится, можно даже заделать. Ты будешь у себя, мы у себя, – можем даже и вовсе не встречаться. Наступило молчание. – Да, если так, то конечно… – пробормотал шапочник. – А впрочем, нет, я стесню вас. Он старался не глядеть на Жервезу, но, очевидно, ожидал только ее приглашения, чтобы согласиться окончательно. Она была крайне недовольна этой выходкой мужа. Не то, чтобы ее смущала или тревожила мысль, что Лантье будет жить с ними, – нет, она просто не знала, куда девать грязное белье. Между тем Купо подсчитывал выгоды этой сделки. Платить пятьсот франков за квартиру трудновато, а теперь они будут получать с него за комнату с мебелью по двадцать франков в месяц. Для Лантье это недорого, а им очень облегчит уплату. Кровельщик прибавил, что устроит под супружеской кроватью такой большой ящик, что в него можно будет затолкать грязное белье со всего квартала. Жервеза замялась и нерешительно, словно спрашивая совета, поглядела на мамашу Купо, которую Лантье уже давно привлек на свою сторону леденцами от кашля. – Конечно, вы нас не стесните, – сказала она наконец. – Как-нибудь устроимся. – Нет, нет, благодарю вас, – повторял шапочник. – Вы слишком любезны. Я не хочу этим злоупотреблять. Но тут Купо вышел из себя. Долго ли он будет ломаться? Ведь ему предлагают от души! Когда-нибудь и он отплатит друзьям за услугу! Понятно? И кровельщик во весь голос рявкнул: – Этьен! Этьен! Мальчик дремал за столом. Он вздрогнул и испуганно поднял голову. – Скажи ему, что ты этого хочешь, слышишь?.. Да вот этому господину. Ну, говори громко: «Я хочу!» – Я хочу, – пробормотал Этьен, еще не очнувшийся от сна. Все засмеялись. Но Лантье тотчас же снова принял серьезный и проникновенный вид. Он через стол пожал руку Купо и сказал: – Согласен… От чистого сердца, с обеих сторон, – не правда ли?.. Я соглашусь ради ребенка. На следующий день домовладелец г-н Мареско зашел в дворницкую, и Жервеза сообщила ему о предполагающихся в квартире переделках. Сначала он забеспокоился, отказал, рассердился, словно у него просили разрешения снести целый флигель его дома. Потом, тщательно исследовав стены и поглядев наверх, чтобы убедиться, что верхние этажи не обрушатся, он согласился, но при условии, что все будет сделано за счет жильцов. Кроме того, он взял с Купо подписку в том, что они обязуются, при выезде с квартиры, восстановить все в прежнем виде. В тот же вечер кровельщик привел своих товарищей – каменщика, столяра и маляра. Это были славные ребята: они брались провернуть эту пустяковину вечерком, просто в виде услуги приятелю. Но все-таки ремонт комнаты и устройство новой двери обошлись примерно в сотню франков, не считая вина, которым щедро поливалась работа. Кровельщик обещал заплатить товарищам из первых же денег, которые получит от жильца. Затем понадобилась обстановка для комнаты. Жервеза поставила в ней шкаф матушки Купо и прибавила стол и два стула из своей спальни. Пришлось купить только тумбочку и кровать со всеми постельными принадлежностями. Это обошлось в сто тридцать франков, которые Купо обязались уплатить в рассрочку, по десяти франков в месяц. Таким образом, примерно в течение года двадцать франков Лантье должны будут идти на погашение долгов, ну а потом уж комната начнет приносить доход. Переселение шапочника на новую квартиру состоялось в первых числах июня. Накануне назначенного дня Купо предложил ему помочь перетащить сундук, чтобы не тратить тридцати су на извозчика. Но Лантье смутился и заявил, что его сундук слишком тяжел. Очевидно, он так и не хотел открывать свое местопребывание. Он приехал около трех часов пополудни. Купо не было дома. Жервеза вышла на порог прачечной, увидела в фиакре сундук и побледнела, как смерть. Это был их старый сундук, тот самый, что приехал с ними из Плассана. Он теперь был весь ободран, поломан и перевязан веревками. Вот он и вернулся к ней и точь-в-точь так, как она часто представляла себе когда-то. Может быть, это даже тот самый фиакр, который некогда увез от нее Лантье с этой шлюхой-полировщицей, и тогда они вместе потешались над нею. Между тем Бош помогал Лантье втащить сундук. Жервеза, потрясенная, молча следовала за ними. Когда они поставили сундук посреди комнаты, Жервеза промолвила только для того, чтобы сказать что-нибудь: – Ну вот, дело и сделано. Потом, несколько успокоившись и видя, что Лантье развязывает веревки и даже не замечает ее, она добавила: – Стаканчик вина, пожалуйста, господин Бош! И она отправилась за бутылкой и стаканами. Как раз в эту минуту Пуассон в полной форме проходил мимо прачечной; Жервеза улыбнулась и подмигнула ему – это был условный знак. Полицейский отлично сообразил, в чем дело. Когда он на посту и ему подмигивают, это значит, что его приглашают зайти выпить стаканчик вина. Он иногда нарочно подолгу прохаживался перед окнами прачечной, дожидаясь, не мигнут ли ему. И тогда он незаметно сворачивал во двор и проскальзывал в прачечную с черного хода. – A! – сказал Лантье, когда полицейский вошел в комнату. – Это вы, Баденгэ![1] Он называл Пуассона Баденгэ, чтобы показать свое презрение к императору. Обижался ли полицейский, или нет, нельзя было разобрать: лицо его сохраняло свое обычное каменное выражение. Впрочем, несмотря на различие политических убеждений, Лантье и Пуассон были большими приятелями. – А знаете, ведь император служил в Лондоне полисменом, – в свою очередь сказал Бош. – Честное слово! Подбирал на улице пьяных баб. Тем временем Жервеза налила три стакана. Сама она не хотела пить: ей было не по себе. Но она не уходила и смотрела, как Лантье распутывает последние веревки на сундуке; ей страшно хотелось поглядеть, что там лежит внутри. Помнится, в последний раз в нем на самом дне лежала в уголке куча носков, две грязные сорочки да старая шляпа. Неужели эти вещи и теперь еще тут? Неужели она сейчас увидит эти отрепья прошлого? Прежде чем раскрыть сундук, Лантье поднял стакан и чокнулся: – За ваше здоровье. – За ваше, – ответили Бош и Пуассон. Прачка снова наполнила стаканы. Мужчины вытерли губы руками. Тут только шапочник открыл сундук. Он был битком набит газетами, книгами, старым платьем, бельем. Лантье стал вытаскивать из него одно за другим – кастрюльку, пару ботинок, бюст Ледрю-Роллена с отбитым носом, вышитую рубаху, рабочие штаны. Жервеза нагнулась, и в нос ей ударил смешанный запах табака и нечистоплотного мужчины, который заботится только о внешности, только о том, что видно посторонним. Нет, старой шляпы в левом углу не оказалось. Там лежала незнакомая ей подушечка для булавок, – очевидно, подарок какой-нибудь женщины. Жервеза успокоилась; она продолжала с какой-то смутной грустью следить за тем, как Лантье достает вещи, и старалась припомнить, были ли они еще при ней, или появились позже. – Скажите-ка, Баденгэ, а этого вы не видали? – спросил Лантье. И он сунул Пуассону под нос книжку с картинками, изданную в Брюсселе, – «Любовные похождения Наполеона III». В этой книжке, помимо прочих пикантных историй, рассказывалось, как император соблазнил тринадцатилетнюю дочку повара. На картинке был изображен Наполеон III без штанов, но с огромным орденом Почетного легиона; он хватал девочку, которая старалась вырваться из его сладострастных объятий. – Вот это так! – воскликнул Бош, возбужденный непристойной картинкой. – Так-то вот оно и бывает. Пуассон был потрясен, уничтожен; он не нашел ни одного слова в защиту императора. Раз напечатано в книге, – значит, правда. С книгой он спорить не мог. А Лантье, посмеиваясь, все продолжал тыкать ему картинку под самый нос. Тогда полицейский развел руками и воскликнул: – Ну так что же? В конце концов это совершенно естественно; с каждым может случиться. Этот неожиданный ответ заставил Лантье замолчать. Он стал раскладывать свои книги и газеты в платяном шкафу. Повидимому, он был крайне огорчен, что над столом нет полочки для книг, и Жервеза обещала устроить ему это. У Лантье оказалась «История десятилетия» Луи Блана без первого тома, которого у него, впрочем, никогда и не было; «Жирондисты» Ламартина выпусками по два су; «Парижские тайны» и «Вечный Жид» Эжена Сю и, кроме того, масса потрепанных политических и философских брошюрок, подобранных у торговцев макулатурой. Но особенно дорожил Лантье своими газетами; он поглядывал на них любовно и почтительно. Тут была целая коллекция, он собирал ее в течение многих лет. Всякий раз, как ему случалось, сидя в кафе, прочесть в газете какую-нибудь хлесткую статью, соответствующую его взглядам, он покупал этот номер и сохранял его. Таким путем у него накопилась целая куча самых разнообразных газет; он складывал их в груду без всякой системы. Достав огромную связку газет со дна сундука, Лантье любовно похлопал по ней рукой и сказал Пуассону и Бошу: – Видите это? Замечательная штука! Никто, кроме меня, не может похвалиться такой коллекцией… Вы и представить себе не можете, что тут написано. Если бы хоть половину всех этих идей провести в жизнь, общество разом бы перестроилось. Да ваш император полетел бы вверх тормашками вместе со всеми своими прихвостнями… Рыжие усы и бородка полицейского так и задвигались. Он побледнел и перебил шапочника: – А войска? Что, по-вашему, будут делать войска? Лантье вспыхнул и заорал, стуча кулаком по пачке газет: – Я желаю уничтожения милитаризма, желаю братства народов!.. Я требую уничтожения привилегий, титулов и монополий!.. Я требую одинаковой для всех платы за труд, участия в прибылях, торжества пролетариата!.. Я требую всех свобод! Понимаете? Всех!.. И развода! – Да, да, развода, для поддержания нравственности! – подхватил Бош. Пуассон принял величественный вид и сказал: – Ну, а если я не нуждаюсь в вашей свободе, если я и так свободен? – Ах, вы не нуждаетесь? – яростно завопил Лантье. – Нет, врете, вы не свободны… Если вы не нуждаетесь, я бы вас в Кайенну законопатил вместе с вашим императором и со всей его гнусной бандой! Ни одна встреча не кончалась у них без такой схватки. Жервеза не любила ссор и обыкновенно вмешивалась, чтобы предотвратить их. Она стряхнула с себя оцепенение, которое нашло на нее с той самой минуты, как она увидела старый сундук, и на нее пахнуло прошлым, давно забытой первой любовью; кивнув головой, она указала мужчинам на стаканы. – И то правда, – сразу успокоившись, сказал Лантье. – За ваше здоровье. – За ваше, – ответили Бош и Пуассон, чокаясь с ним. Между тем Боша охватило беспокойство. Он поеживался, ерзал на стуле и косился на полицейского. – Слушайте-ка, господин Пуассон, – проговорил он наконец, – ведь это все между нами? Мало ли на что можно поглядеть, или что можно сказать в своей компании… Но Пуассон не дал ему докончить. Он приложил руку к сердцу, как бы говоря, что все будет погребено тут. Конечно, он не пойдет доносить на друзей. Тут пришел Купо. Распили еще бутылочку. Затем Пуассон проскользнул через двор на улицу и снова с невозмутимой важностью мерно зашагал по тротуару. Вначале все у Купо шло вверх дном. Правда, у Лантье была отдельная комната со своим ходом и своим ключом, но так как в последнюю минуту было решено не заделывать двери в комнаты Купо, то шапочник чаще ходил через прачечную. Грязное белье тоже причиняло Жервезе множество неудобств, потому что муж и не думал приниматься за обещанный ящик. Приходилось рассовывать белье кучками по разным уголкам и, главным образом, под кровать, что было очень неприятно в жаркие летние ночи. Каждый вечер, нужно было постилать для Этьена на полу в прачечной, и это тоже было очень неудобно. Иной раз работа затягивалась, и тогда мальчик, дожидаясь, пока уйдут работницы, дремал на стуле. Один механик в Лилле, бывший хозяин Гуже, искал учеников, и когда кузнец предложил Жервезе отправить к нему Этьена, она охотно пошла на это, тем более что мальчик и сам упрашивал ее согласиться: дома жилось несладко, и ему хотелось вырваться на свободу. Жервеза только боялась, что Лантье не отпустит ребенка. Ведь он для того и перебрался к ним, чтобы быть поближе к сыну, и вряд ли захочет расстаться с ним через две недели после переселения. Однако, когда она робко заговорила об этом, он вполне одобрил проект и сказал, что молодому рабочему полезно попутешествовать. В день отъезда Этьена Лантье прочел сыну целую лекцию о его правах, поцеловал его и напыщенным театральным тоном произнес: – Запомни: производитель – не раб; а тот, кто ничего не производит, – трутень. Мало-помалу жизнь в доме вошла в колею; все утряслось и постепенно подчинилось новому порядку. Жервеза привыкла к тому, что грязное белье валяется кучами во всех углах, что Лантье постоянно мелькает перед глазами. Шапочник по-прежнему рассказывал, что вот-вот его пригласят руководить великолепной фабрикой. Время от времени он принаряжался, причесывался, надевал крахмальное белье и исчезал на целый день и даже на целую ночь. Утром он возвращался, притворяясь измученным, разбитым, точно он круглые сутки вел какие-то важные переговоры, обсуждал какие-то неотложные дела. По правде же говоря, он просто бездельничал. О, ему не грозила опасность натереть себе мозоли на руках! Вставал он обычно около десяти часов и после завтрака, если погода была хорошая, отправлялся гулять, а в дождливые дни сидел в прачечной и читал газету. Лантье чувствовал себя посреди юбок, как рыба в воде; он льнул к бабам, с наслаждением слушал их шуточки, подбивал их на непристойные разговоры, хотя сам всегда старался выражаться изысканно. Поэтому ему очень нравилось тереться здесь около прачек. Слушая Клеманс, он нежно улыбался и пощипывал свои темные усики, а та так и старалась перед ним, загибала словечки. В этой жаркой комнате, где полуголые женщины, обливаясь потом, работали утюгами, где грудами валялось женское белье, собранное со всего квартала, стоял запах, чем-то напоминавший Лантье спальню. Прачечная казалась ему уютным уголком, долгожданным приютом лени и неги. В первое время Лантье столовался в ресторанчике Франсуа, на углу улицы Пуассонье. Но три, а то и четыре раза в неделю он обедал у Купо и в конце концов предложил им взять его в нахлебники, пообещав платить по пятнадцати франков каждую субботу. После этого он уже окончательно водворился в доме и даже почти совсем перестал выходить на улицу. С утра до ночи он расхаживал, в одном жилете, из прачечной в заднюю комнату и обратно, распоряжался, покрикивал, даже объяснялся с клиентками и чуть ли не вел все хозяйство. Вино из погребка Франсуа надоело Лантье, и он уговорил Жервезу покупать вино у Вигуру, мужа угольщицы. Он сам вместе с Бошем ходил заказывать вино и кстати щипал толстую угольщицу. Потом он нашел, что в булочной Кодлу плохо выпекают хлеб, и стал посылать Огюстину в «Венскую булочную» Майера, в предместье Пуассоньер. Лантье переменил также и бакалейщика Леонгра и оставил только толстого мясника Шарля с улицы Полонсо: они сходились в политических убеждениях. Через месяц Лантье уже требовал, чтобы все решительно готовилось на прованском масле. Клеманс, подшучивая над ним, говорила, что недаром у этого провансальца такие масляные глаза. Он сам жарил себе яичницу, причем поджаривал ее с обеих сторон, как блин, и высушивал до того, что она делалась тверже сухаря. Он следил за мамашей Купо, когда та жарила бифштексы, и заставлял ее пережаривать их, так что они делались жесткими, как подошва. Во все кушанья он совал чеснок, сердился, когда в салат нарезали укроп и другую зелень, и кричал, что это сорняки, что между ними может попасться и ядовитое растение. Но любимейшим блюдом Лантье был суп из вермишели, чрезвычайно густой. В этот суп он вливал полбутылки прованского масла. Только он да еще Жервеза и могли есть этот суп; остальные, коренные парижане, отважившись однажды попробовать его, поплатились жестоким расстройством желудка. Вскоре Лантье стал вмешиваться и в семейные дела. Лорилле не хотели платить мамаше Купо десять франков в месяц и постоянно увиливали от этого. Шапочник заявил, что можно притянуть их за это к суду. Что, смеются они, что ли? Они обязаны платить эти десять франков! Он сам поднялся к Лорилле и потребовал десять франков так решительно и учтиво, что цепочный мастер не посмел отказать. Тогда и г-жа Лера начала выплачивать матери свою долю. Старуха готова была целовать Лантье руки, тем более, что когда у нее выходили столкновения с невесткой, он играл роль судьи и посредника между ними. Жервеза, случалось, под сердитую руку покрикивала на свекровь, и та уходила, ложилась на свою кровать и плакала. Лантье читал наставления им обеим, говорил, что никому не интересно слушать их ссоры, и в конце концов заставлял их мириться. Он находил также, что Нана дурно воспитывается. В этом он не ошибался. Когда отец шлепал девчонку, мать заступалась за нее, а когда, мать в свою очередь принималась кричать на нее, отец устраивал сцену. Нана была в восторге, что родители ссорятся из-за нее, прекрасно знала, что ей все сходит с рук, и проказничала напропалую. Теперь она вздумала бегать в кузницу, напротив. Она проводила там целые дни, качалась на оглоблях телег, исчезала с целой ватагой мальчишек в глубине грязного двора, слабо освещенного красным пламенем горна, а потом с визгом выскакивала оттуда, растрепанная, перепачканная; а за ней бежала куча сорванцов, как будто всю эту сопливую команду выпроводили оттуда молотами. Один Лантье имел некоторое влияние на Нана. Но она обычно умела обойти его. Эта паршивая девчонка кокетничала с Лантье, прохаживалась перед ним, раскачивая бедрами, как взрослая женщина, и искоса поглядывая на него своими порочными глазами. В конце концов шапочник взялся воспитывать Нана: он учил ее танцевать и говорить на южном жаргоне. Так прошел год. Соседи думали, что у Лантье есть капиталец, иначе трудно было объяснить, как ухитряются Купо жить на широкую ногу. Конечно, Жервеза продолжала зарабатывать, но теперь ей приходилось кормить двух бездельников и дохода с заведения не хватало. Кроме того, прачечная приходила в упадок, клиентов становилось все меньше, и работницы с утра до вечера били баклуши. По правде говоря, Лантье не платил ни единого су ни за квартиру, ни за стол. В первые месяцы он еще давал кое-что, но потом стал отделываться одними обещаниями расплатиться за все сразу, когда получит крупную сумму. Жервеза не смела требовать с него ни сантима. Она забирала в кредит хлеб, вино, мясо. Счета росли, каждый день сумма ее долга увеличивалась на три-четыре франка. Жервеза не заплатила ни мебельщику, ни трем приятелям Купо: каменщику, маляру и столяру. Все они уже начинали ворчать, да и в лавках к хозяйке прачечной относились теперь далеко не так любезно, как раньше. Но Жервеза точно взбесилась – долги росли, а она, как нарочно, покупала самые дорогие вещи и, с тех пор как перестала платить, ни в чем себе не отказывала. Сама по себе она была очень честной: с утра до вечера она мечтала, что заработает кучу денег (каким образом, – она и сама не знала) и расплатится сразу со всеми своими кредиторами, – будет горстями раздавать им стофранковики. Она разорялась и, по мере разорения, все хвастливее говорила о будущем расширении своего дела. Однако в середине лета -пришлось отпустить Клеманс, потому что на двух работниц не хватало ни дела, ни денег, и Клеманс приходилось по целым неделям ожидать уплаты жалованья. При всем этом разорении Купо и Лантье отъедались как на убой. Оба молодчика жрали доотвала и жирели на развалинах прачечной; они проедали ее и при этом уговаривали друг друга есть побольше; а за сладким они посмеивались, похлопывали себя по животу, чтобы лучше переварить пищу, и рассказывали разные смешные истории. Все пересуды в квартале теперь постоянно вертелись вокруг одного чрезвычайно важного вопроса: стал ли Лантье снова любовником Жервезы. Мнения на этот счет расходились. По словам Лорилле, Хромуша из кожи лезла вон, чтобы снова завлечь Лантье, но он на нее внимания не обращал, – она для него слишком стара, у него были на стороне девчонки посвежее. Боши, напротив, были уверены, что в первую же ночь, как только этот простофиля Купо захрапел, прачка отправилась к своему бывшему любовнику. Но так или иначе, а дело тут нечисто. Впрочем, в каком семействе нет грязи? Бывает и хуже. Так что соседи под конец окончательно примирились с этим супружеством втроем, стали находить его вполне естественным и даже весьма благопристойным, потому что у Купо никогда не дрались и все было очень прилично. Чего же больше? Если попробовать сунуть нос в семейные дела других обитателей квартала, то, пожалуй, наглядишься такого, что тошно станет. А Купо, по крайней мере, славные люди. Они копошатся втроем в своей норе, едят, опят (хотя бы и вместе) и не мешают жить соседям. Кроме того, весь квартал был прямо пленен изящными манерами Лантье. Ни у одной сплетницы язык не поворачивался осудить этого обольстителя. Мало того: когда зеленщица уверяла хозяйку харчевни, что никакой связи между Лантье и Жервезой нет, – ведь в конце концов никто ничего не знал! – та даже огорчалась, потому что эта связь придавала интерес семейству Купо. А Жервеза жила совсем спокойно и вовсе не думала об этих пакостях. Дошло до того, что ее стали называть бессердечной. Родные не понимали, как она может быть такой злопамятной. Г-жа Лера, большая охотница впутываться в любовные истории, приходила каждый вечер, утверждала, что Лантье неотразим, и клялась, что даже самая неприступная женщина не устоит перед ним. Г-жа Бош говорила, что если бы ей было на десять лет меньше, так она не поручилась бы и за свою собственную добродетель. Вокруг Жервезы словно затевался какой-то тайный заговор; настойчиво, полегоньку ее подталкивали, сводили с Лантье, как будто все женщины сразу почувствовали бы удовлетворение, столкнув ее, наконец, с любовником. Но Жервеза только удивлялась и не находила в Лантье ничего особенно соблазнительного. Конечно, он изменился к лучшему: всегда теперь ходит в пальто, часто бывает в кафе на всяких политических собраниях, – ну кой-чему и научился. Но она-то знает его, как свои пять пальцев, видит его насквозь, видит в нем кой-что такое, от чего у нее иной раз мороз по коже подирает. Наконец, если он так нравится другим, почему бы им самим не попытать счастья? Такой совет Жервеза дала однажды Виржини, которая особенно усердствовала в этом деле. Тогда г-жа Лера и Виржини, чтобы возбудить ревность Жервезы, начали рассказывать ей, что Лантье уже давно путается с Клеманс. Да, Да, она просто не замечала, но как только она выходила из дому, шапочник сейчас же уводил Клеманс к себе в комнату. А теперь их встречают вместе; наверное, он бывает у нее. – Ну и что же? – сказала Жервеза чуть дрогнувшим голосом. – Мне-то что за дело? И она посмотрела в желтые глаза Виржини, в эти кошачьи глаза, вспыхивающие золотыми искорками. Значит, эта женщина все еще злобится на нее? Зачем она старается разжечь в ней ревность? Но Виржини сделала невинное лицо и сказала: – Конечно, вам до этого нет дела… Но только вам следовало бы посоветовать ему оставить эту девку в покое. Он нарвется с ней на неприятности. Хуже всего было то, что Лантье, чувствуя эту поддержку, очень изменился в обращении с Жервезой. Теперь, прощаясь или здороваясь с нею, он задерживал ее руку в своей, он смущал ее пристальным, наглым взглядом, в котором она ясно читала, что ему нужно. Проходя мимо нее, он прикасался к ней коленом или садился позади нее и, словно желая убаюкать, дул ей в шею. Однако пока что Лантье выжидал и не отваживался действовать открыто, хотя бы попросту обнять ее. Но как-то раз вечером, оставшись вдвоем с Жервезой, он, не говоря ни слова, толкнул ее, притиснул к стене в глубине прачечной и попытался поцеловать. В эту минуту в комнату с улицы вошел Гуже. Жервеза стала отбиваться и высвободилась. Все трое начали спокойно разговаривать, как будто ничего и не случилось. Гуже был страшно бледен и сидел понурившись. Ему казалось, что он помешал им, что Жервеза отбивалась только для вида. На следующий день Жервеза была так расстроена, чувствовала себя такой несчастной, что не могла работать, платка носового не в состоянии была выгладить. Ей во что бы то ни стало нужно было увидеть Гуже, объяснить ему, каким образом Лантье прижал ее к стене. Но с тех пор, как Этьен уехал в Лилль, она уже не осмеливалась ходить в кузницу, потому что Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, встречал ее ехидными шуточками. Все же после завтрака она не выдержала, взяла пустую корзину и ушла, сказав, что ей надо сходить за бельем к заказчице на улицу Порт-Бланш. Придя на улицу Маркадэ, Жервеза, в надежде на случайную встречу с Гуже, стала тихонько прохаживаться перед заводиком. Гуже, без сомнения, ждал ее, потому что не прошло и пяти минут, как он будто бы ненароком вышел на улицу. – Белье относили? – силясь улыбнуться, спросил Гуже. – А теперь домой?.. Он сказал это только для того, чтобы не молчать, – Жервеза как раз шла в обратную сторону от улицы Пуассонье. И они, не берясь под руку, пошли рядом к Монмартру. Должно быть, у обоих была одна мысль: уйти подальше от завода, чтобы не подумали, будто они назначили свидание у ворот. Понурив голову, шли они по изрытой мостовой, а кругом стоял несмолкаемый гул от фабрик. Потом, пройдя шагов двести, они все также молча и совершенно естественно, точно сговорившись заранее, свернули налево и выбрались на пустырь. Это была узкая зеленая полоска земли между лесопильней и пуговичной фабрикой. Кое-где виднелись желтые пятна выгоревшей травы; привязанная к колышку коза, блея, ходила кругом; подальше лежал пень, весь выкрошившийся на солнце. – Право, здесь точно в деревне, – прошептала Жервеза. Они уселись на пень. Прачка поставила корзину на землю. Перед ними возвышался Монмартр, где все выше и выше громоздились рядами серые и желтые дома; среди чахлой зелени виднелись деревья. А стоило лишь немножко запрокинуть голову, и взгляду открывалось безбрежное небо, перерезанное на севере грядою легких облачков. Но яркий свет слепил глаза, Гуже с Жервезой опустили головы и смотрели в белесоватую даль, где лежали окраины, а больше всего на белый дымок, клубами вырывавшийся из тонкой трубы лесопилки. Казалось, тяжелое дыхание лесопилки облегчало их стесненные сердца. – Да, – сказала смущенная долгим молчанием Жервеза, – я шла по делу, я шла… Она так жаждала этого объяснения, – и вот теперь не могла решиться. Ей было очень стыдно. А между тем она прекрасно понимала, что оба они пришли сюда именно для того, чтобы поговорить о вчерашнем случае; да они уже и говорили, – говорили без слов. То, что произошло вчера, тяжелым гнетом лежало у них на сердце. Охваченная страшной тоской, Жервеза начала со слезами на глазах рассказывать об агонии г-жи Бижар, стиравшей на ее мастерскую и умершей сегодня утром в ужасных мучениях. – Это все оттого, что Бижар пнул ее ногой, – тихо и монотонно говорила Жервеза. – Весь живот у нее вздулся. Он, наверно, раздавил ей что-нибудь внутри. Боже мой, она мучилась целых три дня… Да, такого злодея, пожалуй, не найдешь и на каторге среди самых отборных негодяев. Но суду не до того, ему некогда заниматься каждой бабой, которую муж заколотил до смерти… Пинком больше, пинком меньше – что за важность! Это каждый день случается. Да и сама она, бедняжка, чтобы спасти мужа от эшафота, уверяла, что повредила себе живот, ударившись о лоханку… Она кричала всю ночь, пока не умерла. Кузнец молчал, судорожно выдергивая траву целыми пучками. – Всего только две недели, как она отняла от груди своего младшенького, Жюля, – продолжала прачка. – Да это еще счастье, – по крайней мере ребенок не будет страдать… Зато теперь у Лали на руках два младенца, а ведь ей всего восемь лет, и какая она серьезная и рассудительная – настоящая мать им. Отец и ее избивает до полусмерти… Да, видно, некоторые люди только для того и родятся, чтоб мучиться. Гуже поглядел на Жервезу и вдруг сказал: – Как вы меня вчера огорчили, ах, как огорчили! Губы его дрожали. Жервеза побледнела и стиснула руки. Он продолжал: – Я знаю, так и должно было случиться… Но почему вы не признались мне, почему не рассказали, как обстоит дело? Ведь я-то воображал… Он не мог говорить. Жервеза встала. Она поняла, что Гуже поверил сплетням соседок, что он считает ее любовницей Лантье, и, протянув руки, закричала: – Нет, нет, клянусь вам, нет!.. Он меня схватил, хотел поцеловать – это правда; но он даже и не коснулся, не дотронулся до моего лица. И это он в первый раз осмелился… Я вам чем хотите поклянусь – жизнью, детьми, всем самым святым для меня. Но кузнец покачал головой. Он не верил: ведь женщины всегда отрицают правду в таких случаях. Тогда Жервеза стала вдруг очень серьезной, она заговорила медленнее: – Вы знаете меня, господин Гуже, я никогда не была лгуньей… Ну так вот, даю вам честное слово, что ничего не было… И никогда не будет. Слышите? Никогда! Если бы это случилось, я считала бы себя последней из последних, я не стоила бы дружбы такого честного человека, как вы. Ее лицо, когда она говорила это, было так прекрасно, полно такой искренности, что Гуже поверил. Он взял ее за руку и усадил. Теперь он дышал свободно, у него все ликовало в душе. В первый раз он вот так держал и крепко сжимал ее руку. Они молчали. В небе, как стая белых лебедей, медленно плыли облака. Коза в углу пустыря повернулась к сидящим людям: она глядела на них и через долгие, равномерные промежутки тихо-тихо блеяла. И не разнимая рук, растроганные, они смотрели затуманенными глазами вдаль, на белесоватые склоны Монмартра, выступавшие среди высокой чащи фабричных труб на горизонте, на унылые, пропыленные предместья. Зеленые палисадники темных кабачков умиляли их до слез. – Ваша матушка сердится на меня, я знаю, – тихо сказала Жервеза. – Уж вы не спорьте… Мы столько вам должны! Но Гуже рассердился и заставил ее замолчать. Он так тряхнул ей руку, что чуть не оторвал. Он не хотел, чтобы Жервеза упоминала о деньгах. Потом, помедлив, он робко заговорил: – Послушайте, я уже давно об этом думаю, я хочу предложить вам… Вы несчастливы. Матушка уверяет, что ваши дела плохи… Гуже остановился, слегка задыхаясь. – Так вот что. Давайте уедем вместе. Жервеза глядела на него, сначала даже не понимая смысла его слов, застигнутая врасплох этим внезапным объяснением в любви, о которой до сих пор Гуже даже заикнуться не смел. – Как так? – спросила она. – Да, мы могли бы с вами уехать, – опустив голову, продолжал он, – и поселиться где-нибудь подальше. Ну, хотя бы в Бельгии. Бельгия мне почти что родина… Оба работали бы… Мы бы хорошо зажили… Жервеза вся вспыхнула. Если бы Гуже схватил ее и поцеловал, ей, пожалуй, было бы не так стыдно. Господи боже, вот чудак! Предлагает похитить ее, совсем как в книжке, в каком-нибудь романе или как у благородных господ, в высшем свете. Видала она, как рабочие ухаживают за замужними женщинами! Они их даже в Сен-Дени не увозят; все устраивается тут же, на месте – и как просто! – Ах, господин Гуже, господин Гуже… – прошептала Жервеза, не зная, что сказать. – И жили бы мы вдвоем, только вдвоем, – продолжал Гуже. – Понимаете, чужие люди меня стесняют. Когда я люблю кого-нибудь, мне тяжело видеть этого человека с другими. Но Жервеза уже пришла в себя. Она заговорила с рассудительным видом: – Нет, господин Гуже, это невозможно. Это было бы очень дурно… Ведь я замужем. У меня дети… Я знаю, что вы хорошо ко мне относитесь и что я вас огорчаю. Но только нас все равно загрызла бы совесть, мы не нашли бы счастья… Я тоже люблю вас, слишком люблю, чтобы позволить вам наделать глупостей… А это глупости… Нет, право, пусть лучше все останется по-прежнему. Мы уважаем и понимаем друг друга. Это очень много значит… Сколько раз меня это поддерживало. Когда люди в нашем положении остаются честными, они сами себя этим вознаграждают. Туже слушал, покачивая головой. Ему нечего было возразить, она была права. И вдруг среди бела дня он схватил ее, изо всех сил прижал к груди и с какой-то яростью поцеловал в шею, точно хотел откусить от нее кусок. Потом сразу выпустил ее, ничего больше не домогаясь и не говоря о своей любви. Жервеза оправила платье, она не сердилась: она понимала, что это маленькое удовольствие заслужено ими. Кузнец, весь дрожа, отодвинулся, чтобы не поддаться соблазну и не схватить ее снова в свои объятия. Он встал на колени и, не зная, чем бы занять руки, стал рвать одуванчики и бросать их к ней в корзину. Здесь, среди побуревшей травы, росли замечательные желтые одуванчики. Мало-помалу это занятие успокоило и увлекло его. Заскорузлыми от работы руками кузнец осторожно срывал и бросал цветок за цветком; его кроткие глаза, похожие на глаза доброй собаки, смеялись, когда ему удавалось попасть в корзинку. Успокоившаяся, повеселевшая Жервеза сидела, прислонившись к пню. Мощное дыхание паровой лесопилки заглушало ее слова, и ей приходилось повышать голос, чтобы Гуже мог расслышать ее. Когда они шли с пустыря рядышком, разговаривая об Этьене, которому очень нравилось в Лилле, корзина Жервезы была полна одуванчиков. В глубине души Жервеза боялась Лантье и вовсе не была так уверена в себе, как говорила. Конечно, она твердо решила, что не позволит ему и пальцем до нее коснуться, но все-таки боялась поддаться своей всегдашней слабости, – той уступчивости, той мягкости, которая заставляла ее делать все, чего от нее хотели другие. Впрочем, Лантье не возобновлял попыток. Он несколько раз оставался с ней наедине и не трогал ее. Кажется, теперь он ухаживал за сорокапятилетней, но прекрасно сохранившейся хозяйкой харчевни. Чтобы успокоить Гуже, Жервеза неоднократно заводила при нем разговор об этой женщине. Когда Виржини и г-жа Лера принимались превозносить Лантье, Жервеза отвечала, что она не в восторге от него, но он прекрасно может обойтись без ее поклонения, потому что все соседки от него без ума. Купо направо и налево твердил всем в квартале, что Лантье его друг, истинный друг. Пусть про них болтают что угодно, он, Купо, плюет на эти сплетни, он уверен в честности своего друга. Когда по воскресеньям они выходили втроем на прогулку, Купо заставлял жену и шапочника идти впереди под ручку, назло соседям, а сам посматривал на встречных, готовясь при малейшей насмешке съездить по морде. Правда, он находил, что Лантье малость фатоват и любит вертеться перед зеркалом, отпускал шуточки по поводу того, что Лантье умеет читать и говорит красно, точно адвокат, но при всем том заявлял, что шапочник – молодчина. Пожалуй, другого такого не найдешь во всем Шапель. Да, они прекрасно понимают друг друга, они прямо созданы друг для друга. Дружба с мужчиной прочнее, чем любовь к женщине. Надо сказать, что Купо и Лантье кутили вместе напропалую. Теперь Лантье зачастую занимал деньги у Жервезы. Он угадывал, когда в доме появлялись деньги, и занимал по десяти, по двадцати франков, разумеется, для какого-то важного дела. Заполучив денежки, он обычно говорил, что ему нужно уйти, и звал Купо проводить его. Они причаливали где-нибудь в ресторанчике неподалеку, заказывали какие-нибудь сногсшибательные блюда, каких нельзя получить дома, и бутылку хорошего вина. В сущности, кровельщик предпочитал обыкновенные, простецкие попойки, но аристократический вкус Лантье, выбиравшего по карточке соусы с какими-то невероятными названиями, производил на него сильнейшее впечатление. Трудно представить себе, до чего привередлив этот шапочник, какой у него тонкий вкус! Впрочем, все они, южане, таковы. Лантье не допускал никаких острых приправ, обсуждал буквально каждое кушанье с точки зрения пользы для здоровья, и если говядина казалась ему пересоленной или переперченной, отправлял ее обратно. Еще больше историй выходило из-за сквозняков, которых он смертельно боялся; если какая-нибудь дверь оставалась незакрытой, он поднимал целый скандал. И вместе с тем Лантье был безобразно скуп; после обеда в семь-восемь франков он оставлял лакею на чай два су. И все-таки перед ним трепетали. Приятелей знали везде, на всех внешних бульварах, от Батиньоля до Бельвиля. Купо и Лантье ходили в Батиньоль есть рубцы – там их подавали «по-канадски», в маленьких кастрюльках. У подошвы Монмартра, в ресторане «Бар-ле-Дюк» были лучшие устрицы во всем околотке. Иногда приятели забирались и на вершину холма, в «Мулен де-ла-Галет»; там они заказывали рагу из кролика. «Сирень» на улице Мартир славилась телячьими головами, а в ресторанчиках «Золотой Лев» и «Два Каштана» на шоссе Клиньянкур подавали такие тушеные почки, что пальчики оближешь. Но чаще всего приятели отправлялись влево, в сторону Бельвиля, в хорошо им известные, испытанные, пользовавшиеся доверием рестораны «Бургундский Виноградник», «Синий Циферблат» и «Капуцин». Там можно было заказывать все, что угодно, с закрытыми глазами. Пирушки устраивались потихоньку от Жервезы, и на другой день, за скучной домашней трапезой, приятели, вспоминая, говорили о них намеками. Однажды в саду «Мулен де-ла-Галет» Лантье пригласил к столику какую-то женщину. После десерта Купо ушел, оставив шапочника с дамой. Разумеется, одновременно и кутить и работать невозможно. После переселения Лантье кровельщик, и раньше-то отлынивавший от работы, вовсе забросил свое ремесло. Когда ему надоедало слоняться без дела и он нанимался куда-нибудь, шапочник разыскивал его на работе, поднимал насмех, издевался над тем, что он висит на веревке, как копченый окорок, и приглашал сойти вниз – пропустить рюмочку. Кончилось тем, что Купо совсем забросил работу, выбился из колеи и стал прогуливать по целым неделям. Да, знатные это были кутежи! Друзья обходили все кабаки в квартале и напивались еще с утра; в полдень они опохмелялись, к вечеру подкреплялись, а затем закатывались куда-нибудь на всю ночь, и потом все уже заволакивалось туманом, стаканчики опрокидывались один за другим, в глазах плясали огни, похожие на плошки иллюминаций, и, наконец, с последним глотком все проваливалось в темную яму. Этот проклятый шапочник никогда не напивался допьяна; он не мешал приятелю напиваться, а потом бросал его и возвращался домой, как всегда вежливый и любезный. Как бы он ни нагрузился, по нему ничего нельзя было заметить. Только тот, кто очень хорошо знал его, мог бы угадать это по его сузившимся глазам и усиленному ухаживанию за женщинами. Напротив, кровельщик, напившись, делался отвратительным. Теперь он уже не мог пить так, чтобы не нализаться вдрызг. В первых числах ноября Купо запил и пропадал несколько дней; кончилась эта история очень гадко и не только для него, а и для других. Накануне он нашел работу. Лантье на этот раз проявил в высшей степени благородные чувства: он проповедовал, что труд облагораживает человека. Он даже нарочно встал спозаранку, еще при лампе, чтобы проводить товарища на работу. Он высокопарно заявил, что гордится тем, что его друг достоин имени рабочего. Приятели вышли вместе, но, дойдя до первого попавшегося открытого кабачка, решили выпить по рюмочке сливянки. О, только по одной рюмочке! Надо же спрыснуть бесповоротное, твердое решение взяться за ум! Перед прилавком, прислонившись спиною к стене, сидел на скамейке Шкварка-Биби и мрачно курил трубку. – Э, да это Шкварка-Биби, – сказал Купо. – Что, старина, лень одолела? – Да нет, – потягиваясь, ответил тот. – Просто мне до тошноты опротивели хозяева… Вчера я бросил своего… Все они сволочи, все мерзавцы… И Шкварка-Биби выпил предложенную рюмочку сливянки. По-видимому, он так и сидел здесь в ожидании угощения. Лантье вступился за хозяев: им тоже иной раз несладко приходится, он-то это знает, – сам вел дела. Да и рабочие тоже народ аховый. Вечно ходят пьяные, работают спустя рукава, пропадают как раз на половине заказа, а возвращаются, когда пропьют все денежки. Вот, например, он знал одного парнишку, пикардийца, так у него была страсть кататься на извозчиках. Отработает, бывало, неделю, получит деньги и сейчас нанимает фиакр, да и катается целыми днями. Вот так работничек! Отделав рабочих, Лантье внезапно накинулся на хозяев! О, он все понимает, он всякому режет правду в глаза! Хозяева тоже хороши! Отвратительный народишко, бесстыжие эксплуататоры, обиралы всемирные! Он-то, слава богу, может спать со спокойной совестью, он всегда относился к своим рабочим по-дружески и не гонялся за миллионной наживой, как другие. – Пойдем, брат, – сказал он Купо. – Надо идти, мы можем опоздать. Шкварка-Биби потащился за ними, размахивая руками. На улице чуть брезжило, мутный свет расплывался над черной мостовой. Накануне прошел дождь, воздух был совсем теплый. Только что погасли газовые фонари. Улица Пуассонье, на которой в узких проходах между домами еще реяла ночная мгла, наполнялась глухим топотом толпы рабочих, спускавшихся к центру. Купо нес за плечами мешок с инструментами и шел с решительным видом человека, готового на все. – Биби, – спросил он, оборачиваясь, – хочешь наняться на работу? Хозяин просил меня привести товарища, если найду. – Спасибо, – ответил Шкварка-Биби. – Я загулял… Ты Сапогу скажи, он вчера искал работенки… Постой-ка, он, наверное, здесь. И действительно, дойдя до конца улицы, они нашли Сапога у дяди Коломба. Несмотря на ранний час, «Западня» была ярко освещена, газовые рожки пылали, ставни были сняты. Лантье остался у входа, советуя Купо поторопиться, потому что у них в запасе только десять минут. – Как? Ты нанялся к этой скотине Бургиньону? – закричал Сапог, когда кровельщик предложил ему пойти с ним. – Нет, меня в эту дыру не заманишь. Лучше я зубы на полку положу до Нового года… Да ты там и трех дней не пробудешь, правду тебе говорю, попомни мое слово. – Неужели уж так плохо? – с беспокойством спросил Купо. – Хуже и быть не может… И пошевелиться не смей. Эта горилла все время стоит за твоей спиной. А фасон держит, – слова не скажи. Хозяйка тебя пьяницей честит, запрещает плевать в мастерской. Я их в первый же вечер послал к чертовой матери. – Ну, ладно, хорошо, что предупредил. Мне с ними не детей крестить… Поработаю сегодня, попробую, что выйдет; а коли вздумает приставать, я его так осажу вместе с его хозяйкой, что он своих не узнает. Кровельщик в благодарность за предупреждение потряс товарищу руку и хотел было уйти, но Сапог рассердился. – Черт побери, или уж нельзя и по стаканчику пропустить из-за этого Бургиньона? Или мы уж больше не мужчины? Эта горилла может и подождать минут пять, – черт его не возьмет! Лантье тоже вошел, чтобы принять участие в выпивке, и все четверо стали перед прилавком. Сапог, в рваных башмаках, в очень грязной блузе, в приплюснутой, сдвинутой на затылок фуражке, держал себя в «Западне» командиром и орал во всю глотку. Он недавно был провозглашен императором пьяниц и королем свиней за то, что съел салат из живых майских жуков и закусил дохлой кошкой. – Ну ты, отравитель, – закричал он дяде Коломбу, – плесни-ка нам этой желчи, твоей первосортной ослиной мочи! Спокойный, одутловато-бледный дядя Коломб, в синей фуфайке, налил четыре стаканчика, и молодцы опрокинули их разом, чтобы жидкость не испарялась. – Ничего, греет, – пробормотал Шкварка-Биби. Сапог – этакое животное! – рассказал препотешную историю. В прошлую пятницу он был так пьян, что приятели вмазали см-у трубку в рот, залепив ее известкой. Другой бы от этого сдох, а он ничего, только бахвалился. – Угодно повторить, господа? – спросил дядя Коломб густым басом. – Да, да, налейте, – сказал Лантье. – Я ставлю, моя очередь. Разговор съехал на женщин. Шкварка-Биби ходил в воскресенье с женою к тетке, в Монруж. Купо спросил его, как поживает Почтовая Кляча, прачка из Шайо, хорошо известная всем посетителям «Западни». Все уже собрались выпить, как вдруг Сапог во всю глотку окликнул Лорилле и Гуже, проходивших мимо кабачка. Те остановились в дверях, но войти отказались. Кузнецу не хотелось пить. Цепочный мастер побледнел, задрожал, начал судорожно ощупывать в карманах золотые цепочки, потом усиленно закашлял и стал отговариваться, уверяя, что рюмка водки для него – смерть. – Вот тоже ханжи, – проворчал Сапог. – Наверное, накачиваются потихоньку. Он отхлебнул из стаканчика и накинулся на дядю Коломба: – Ах, старый хрен, да ты подменил бутылку!.. Меня, брат, не проведешь! Я разом отличаю твою дрянную сивуху! Тусклый свет наступающего дня уже проникал в «Западню». Хозяин потушил газ. Купо защищал зятя; Лорилле не виноват, он в самом деле не переносит водки. Кровельщик вступился даже за Гуже: в конце концов если кузнец может обходиться без выпивки, так это только его счастье. Он уже собрался было идти на работу, но Лантье с величественным видом важного господина прочел ему нотацию: прежде чем улепетывать, надо угостить в свою очередь; нельзя же так расставаться с товарищами, даже если ты и спешишь приступить к своим обязанностям. – Долго он еще будет морочить нам голову со своей работой? – закричал Сапог. – Значит, вы ставите? – спросил кровельщика дядя Коломб. Купо заплатил. Теперь была очередь Шкварки-Биби. Он нагнулся к хозяину и прошептал ему что-то на ухо. Тот медленно покачал головой в знак отказа. Сапог сразу понял, в чем дело, и накинулся на дядю Коломба. Ах, мразь этакая! Да как же он смеет, мерзавец, так оскорблять человека? Да есть ли такой кабатчик, который бы не отпускал в кредит? Стоит после этого ходить в эту морильню, если тебя здесь еще и оскорбляют! Хозяин невозмутимо покачивался, опершись огромными кулаками на край прилавка. – А вы одолжите ему денег, – вежливо сказал он. – Это будет проще. – И одолжу, черт побери! – заорал Сапог. – На, Биби, заткни этой скотине глотку! Сунь ему деньги, пусть он ими подавится. Раздражение пьяницы искало выхода. Вдруг он заметил, что Купо все еще держит рабочий мешок за плечами. Он накинулся на кровельщика: – Да что ты, кормилица, что ли? Брось своего сосунка. Еще горб наживешь! Купо помедлил с минуту, потом спокойно, точно после зрелого размышления, опустил мешок на землю и сказал: – Теперь я уже опоздал. Пойду к Бургиньону после завтрака. Скажу, что у жены живот схватило… Послушайте, дядя Коломб, я оставляю мешок с инструментом под этой скамейкой. В двенадцать часов я зайду. Лантье кивнул головой в знак одобрения. Работать нужно – никто с этим не спорит, – но когда находишься в компании, вежливость прежде всего. Все четверо уже слегка захмелели, и им не терпелось напиться как следует; они нерешительно переглядывались. И едва только выяснилось, что теперь они могут не разлучаться и у них впереди целых пять часов, – все сразу повеселели. Они похлопывали друг друга по плечу, называли уменьшительными именами. Больше всех воодушевился сразу помолодевший Купо; он с умилением поглядывал на приятелей и то и дело восклицал: «Голубчики!» Хватили еще по стаканчику и отправились в «Блоху», – маленький ресторанчик с бильярдом. Шапочник покрутил было носом – заведение было не из важных; простая сивуха продавалась там по франку литр, десять су два стаканчика, а бильярд был до того загажен пьяными посетителями, что шары прилипали к сукну. Но как только составилась партия в бильярд, к Лантье вернулась вся его снисходительность и веселость. Он в этом деле собаку съел, у него был превосходный удар; при каждом карамболе он гордо выпячивал грудь и вывертывал ногу. Когда настал час завтрака, Купо пришла в голову превосходная мысль. Он затопал ногами и закричал: – Надо прихватить Соленую Пасть! Я знаю, где он работает… Мы потащим его к тетке Луи и угостим соусом из телячьих ножек. Предложение было встречено с восторгом. Да, Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, наверно, не прочь поесть телячьих ножек под соусом. Отправились. На улице была слякоть, моросил мелкий дождь, но приятели уже были «под градусом», грелись изнутри и даже не замечали, что их сверху спрыскивает. Купо привел компанию на улицу Маркадэ, к заводику, на котором работал Гуже. Но до обеденного перерыва оставалось еще добрых полчаса; кровельщик дал какому-то мальчишке два су и велел пойти в кузницу сказать Соленой Пасти, что его жена очень заболела и просит мужа сейчас же прийти домой… Кузнец появился немедленно. Он шел, нагло поглядывая по сторонам твердым, невозмутимым взглядом, и, по-видимому, чуял, что предстоит выпивка. – Эй вы, шалопаи! – сказал он, завидев приятелей, притаившихся за воротами. – Я сразу догадался… Ну, чем мы сегодня закусываем? Сидя у тетушки Луи и обсасывая косточки, они снова завели разговор о хозяевах. Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, рассказывал, что у них идет спешный заказ, а потому хозяин сейчас стал сговорчивее. Можно и опоздать к гудку, – ничего, стерпит, не рассердится и еще рад будет, что хоть совсем-то кузнец не ушел. Да никакой хозяин и не решится выгнать его, Соленую Пасть, – другого такого мастера нипочем не достанешь. После ножек принялись за омлет. Каждый пил из своей бутылки. Тетушка Луи получала вино из Оверни – кроваво-красное, густое, хоть ножом режь. Становилось весело, вино ударило в голову. – Да что он еще выдумал, этот аспид! – кричал Соленая Пасть за десертом. – Подумайте только, колокол, повесил! Колокол, точно мы ему рабы. Нет, черт возьми, пусть себе звонит! Провались я на этом месте, если вернусь сегодня к наковальне! Вот уже пять дней, как я надсаживаюсь около нее, пора и честь знать!.. А вздумает пригрозить, – пошлю его к дьяволу!.. – Придется мне вас покинуть, – важно сказал Купо. – Мне нужно идти на работу, – дал слово жене… Ну, веселитесь, я душой всегда с приятелями, вы сами знаете. Кровельщика подняли на смех. Но у него был такой решительный вид, он так твердо заявил, что идет к дяде:Коломбу за инструментом, что все отправились провожать его. Придя в «Западню», Купо вынул мешок из-под лавки, но не взвалил его на плечи, а поставил перед собою, пока чокались и опрокидывали по стаканчику на прощание. Пробило час, а компания все еще угощалась. Тогда Купо, досадливо пнув мешок ногой, засунул его снова под лавку: он мешает ему, путается тут под ногами, не дает подойти к стойке. Да и чего канителиться, можно пойти к Бургиньону завтра. Остальные так увлеклись спором о заработной плате, что нисколько не удивились, когда Купо без всяких объяснений предложил пройтись по бульвару, чтобы размять ноги. Дождь перестал. На воздухе всех развезло: прошли каких-нибудь двести шагов и вдруг осовели, размякли; стало скучно, язык во рту не ворочался; машинально, даже не сговариваясь друг с другом, свернули на улицу Пуассонье и ввалились к Франсуа распить бутылочку. Право, надо было хватить для бодрости. На улице такая тощища, грязь непролазная, даже на эти полицейские морды на посту глядеть жалко. Лантье затащил товарищей в отдельный кабинет – малюсенькую комнатку с одним-единственным столом, отделенную от общей залы перегородкой с матовыми стеклами. Он, Лантье, всегда ходит в отдельные кабинеты – это гораздо приличнее. Разве им здесь не нравится? Здесь чувствуешь себя как дома, можно не стесняться, хоть спать ложись. Шапочник спросил газету, развернул ее и, нахмурив брови, стал просматривать. Купо и Сапог начали партию в пикет. На столе стояли две бутылки и пять стаканов. – Ну, что там написано, в этой простыне? – спросил у шапочника Шкварка-Биби. Лантье ответил не сразу. – Я просматриваю отчет о заседании палаты, – сказал он наконец, не поднимая глаз. – Ах, эти грошовые республиканцы, эти левые! Бездельники! Разве народ выбирал их для того, чтобы они разводили розовую водицу?.. Вот этот, например, верит в бога и заводит шашни с министрами, с этими мерзавцами! Нет, если б меня выбрали, я б поднялся на трибуну и сказал бы просто: дермо!.. И все. Да, таково мое мнение. – А про Баденгэ слышали? – сказал Соленая Пасть. – Говорят, он на днях отхлестал жену по физиономии. Честное слово! Прямо при всей свите. И без всякой причины. Подошел да и треснул. Говорят, он был на взводе. – Да ну вас с вашей политикой! – закричал Купо. – Почитайте-ка лучше из происшествий… про убийства; это куда занятнее. И, возвращаясь к пикету, он объявил терц от девятки и три дамы: – У меня мусорный терц и три голубки… Везет мне на юбки! Выпили по стаканчику. Лантье начал читать вслух: – «Чудовищное преступление привело в ужас всех жителей Гальона (департамент Сены и Марны). Сын убил отца лопатой, чтобы украсть у него тридцать су…» Все в ужасе ахнули. Вот уж кому следует отрубить голову! Они бы с удовольствием поглядели на это! Да нет, для такого и гильотины мало! Его надо на куски разрубить. Сообщение о детоубийстве тоже возмутило их, но шапочник, человек строгой морали, оправдывал мать, взваливая всю ответственность на соблазнителя: если бы этот негодяй не наградил ее ребенком, не пришлось бы ей бросать малютку в отхожее место. Но от чего они пришли в восторг, – так это от подвигов маркиза де Т., который, возвращаясь с бала в два часа ночи, подвергся на бульваре Инвалидов нападению трех бродяг. Он даже перчаток не снял: двоих ударил головой в живот – они тут же и покатились, а третьего отвел за ухо в полицию. Вот это молодчина! Каково? Жаль, что аристократишка. – Ну, слушайте теперь, – сказал Лантье, – перехожу к великосветской хронике. «Графиня Бретиньи выдает старшую дочь за молодого барона Валенсе, адъютанта его величества. Среди приданого имеется больше чем на триста тысяч франков кружев…» – А нам-то какое дело? – прервал его Шкварка-Биби. – Кому интересно знать, какого цвета у нее рубашки?.. Сколько бы у нее ни было кружев, у этой девчонки, а все части тела у нее такие же, как и у всякой другой. Лантье собирался продолжать чтение, но Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, вырвал у него газету из рук, уселся на нее и заявил: – Нет, довольно… EOT ее место, пусть погреется… Бумага только на это и годится. Между тем Сапог, рассмотрев свои карты, с торжеством ударил кулаком по столу. У него было девяносто три. – У меня революция! – закричал он. – Квинт-мажор, пять обжор – все пасутся на лужку!.. Ведь это двадцать, так? Затем терц-мажор на бубнах – итого двадцать три; Да три быка – двадцать шесть; да три лакея – двадцать девять; да три кривых – девяносто два… Играю первый год республики – девяносто три! – Продулся, старина! – закричали остальные кровельщику. Потребовали еще две бутылки. Наливали стакан за стаканом и пьянели все сильнее. К пяти часам напились вдрызг; Лантье сидел молча и уже подумывал, как бы улизнуть. Он не любил, когда начинали реветь без толку и плескать вино на пол. Тут как раз Купо встал и объявил, что покажет «крестное знамение пьяницы». Сложив пальцы, он поднес их ко лбу, потом к правому, к левому плечу, затем к животу, произнося при этом Монпарнасс, Менильмонт, Куртиль, Баньоле, а затем трижды ткнул себя под ложечку и затянул: «Слава, слава, слава Пьянице». Тут все захлопали, поднялся гвалт. Шапочник воспользовался этим и спокойно ушел. Собутыльники даже не заметили его отсутствия. У него у самого порядком шумело в голове. Но, выйдя на улицу, он встряхнулся, оправился, принял свой обычный самоуверенный вид и не спеша зашагал домой. Дома он рассказал Жервезе, что Купо загулял с приятелями. Прошло два дня, Купо не возвращался. Он кутил где-то в квартале, но где именно, было неизвестно. Его видели и у тетушки Баке, и в «Бабочке», и в кабачке «Кашляющий Карапузик». Но одни говорили, что он пьянствует в одиночку, а другие, что с ним целая компания в восемь или девять человек, и все такие же пьяницы, как и он. Жервеза покорно пожимала плечами. Господи, приходится привыкать ко всему! Она никогда не бегает за мужем, а если случайно замечает его в кабаке, то нарочно отходит подальше, чтобы не злить его. Она только поджидает его возвращения, а ночью прислушивается, не храпит ли он под дверью, – случалось, что Купо засыпал на куче мусора, на скамейке, среди какого-нибудь пустыря или даже прямо в канаве; а чуть свет, еще не протрезвившись после вчерашнего, он снова принимался за свое непробудное пьянство; он стучал в запертые ставни еще не открывшихся питейных заведений, опохмелялся, опрокидывал стаканчик – другой, и опять все начиналось сначала: хождения из одного кабака в другой, приятели-собутыльники, с которыми он то расставался, то снова встречался, – и улицы опять начинали плясать перед его глазами. Спускалась ночь, снова занимался день, а у него только одно и было на уме – пить, пить, до бесчувствия, свалиться, обеспамятев, проспаться и снова пить. Когда он так запивал, остановить его было нельзя. На следующий день после исчезновения Купо Жервеза все-таки сходила в «Западню» дяди Коломба справиться о муже. Кровельщик появлялся там раз пять, а где он теперь, – никто не знал. Жервеза так и ушла ни с чем, только захватила его инструменты, все еще валявшиеся под скамейкой. Вечером Лантье, видя, что Жервеза расстраивается, предложил ей отправиться для развлечения в кафешантан. Сначала она отказалась: ей было не до веселья. Если бы у нее было спокойно на душе, она приняла бы предложение, потому что шапочник сделал его очень просто и, по-видимому, без всяких задних мыслей. Казалось, он и в самом деле сочувствует ей и относится к ней чуть ли не по-отечески. Никогда еще Купо не пропадал по двое суток подряд. Каждые десять минут Жервеза, не выпуская из рук утюга, подходила к двери и выглядывала на улицу – не идет ли муж. Ей не сиделось на месте, – «точно у меня какой-то зуд в теле», – говорила она. А впрочем, если даже Купо и попал под колеса или сломал себе шею, ей нисколько его не жалко! Нет, у нее не осталось ни капли чувства к этому грязному негодяю. И потом, право же невыносимо все время гадать, – вернется он или не вернется! Когда на улицах зажглись газовые фонари, Лантье снова завел речь о кафешантане, и Жервеза согласилась. В конце концов слишком глупо отказывать себе в удовольствии, когда муж бражничает трое суток подряд. Если он не возвращается, то и она тоже уйдет. Да пропади все пропадом, осточертела ей эта проклятая жизнь! Пусть хоть вся прачечная сгорит – наплевать! Пообедали на скорую руку. В восемь часов Жервеза сказала мамаше Купо и Нана, чтобы они укладывались спать, а сама ушла под руку с шапочником. Прачечную заперли. Жервеза вышла через двор и отдала ключ от квартиры г-же Бош, попросив ее уложить «этого борова», если он вернется. Шапочник, насвистывая, поджидал у ворот. Он принарядился. Жервеза тоже надела шелковое платье. Они тихонько шли по тротуару и, попав в толпу, прижимались друг к другу. Когда они входили в яркую полосу света, падавшую из окна какой-нибудь лавочки, видно было, что они улыбаются и тихо разговаривают. Кафешантан находился на бульваре Рошешуар. Это было старое маленькое кафе с дощатой пристройкой во дворе. Сверху и по бокам вход был освещен маленькими стеклянными плошками. На деревянных щитах, поставленных прямо на тротуаре, около канавы, были наклеены длинные афиши. – Вот мы и пришли, – сказал Лантье. – Сегодня выступает модная певица мадемуазель Аманда. Но тут он заметил Шкварку-Биби, который тоже читал афишу. Под глазом у Биби красовался большой синяк. Очевидно, вчера кто-то хватил его кулаком.

The script ran 0.002 seconds.