Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмиль Золя - Разгром [1892]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, История, Классика, Натурализм, О войне, Реализм, Роман

Аннотация. Москва, 1938 год. Государственное издательство художественной литературы ГОСЛИТИЗДАТ. Издательский переплет. Сохранность хорошая. Эмиль Золя (1840 - 1902) - великий французский писатель, значительно расширивший границы французского реализма, усовершенствовавший его исследовательские методы. Роман «Разгром» (1892), вошедший в настоящее издание, стал логическим завершением социальной эпопеи Золя "Ругон-Маккары". Во многих романах, которые создавались в 1880-х и начале 1890-х годов, писатель относил события к последним годам Империи и, пользуясь прямыми намеками и символикой, давал читателю почувствовать близость неизбежной развязки. Круг замкнулся. Раздираемая социальными и экономическими противоречиями, Вторая империя ринулась в последнюю авантюру и завершила свое бесславное существование. Золя весьма точно восстанавливает ход событий франко-прусской войны и в основном правильно анализирует причины поражения французской армии. ...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

Жан так смутился, что только пожал эту маленькую, хрупкую, но крепкую ручку. И опять Генриетта показалась ему такой же, как в первый раз: волосы у нее цвета спелого овса, и вся она такая легкая, так кротко улыбается в своем самоотречении, что от нее в воздухе веет лаской. Они вышли в темнеющий город. Узкие улицы уже утопали в сумерках, мостовые кишели черной толпой. Почти все лавки закрылись, дома казались мертвыми, а на улицах была давка. Тем не менее Жан, Морис и Вейс без особого труда дошли до площади Ратуши, как вдруг им встретился Делагерш, который, любопытствуя, шнырял по городу. Он сразу окликнул их, казалось, был очень рад видеть Мориса и рассказал, что как раз сейчас проводил капитана Бодуэна до Флуэн, где стоит 106‑й полк; Делагерш, по обыкновению, был всем доволен, но еще больше обрадовался, узнав, что Вейс намерен ночевать в Базейле: сам он тоже решил провести ночь в своей красильне, чтобы поглядеть, что произойдет. – Поедем вместе, Вейс!.. А пока дойдем до префектуры, может быть, увидим там императора! Едва не удостоившись чести побеседовать на ферме в Бейбеле с Наполеоном III, – Делагерш постоянно думал о нем и теперь повел к префектуре даже Мориса и Жана. На площади кучками стояли зеваки; они шепотом переговаривались; время от времени стремительно мелькали испуганные офицеры. Деревья серели в унылых сумерках, слышался глухой шум Мааса, протекавшего справа, у самого фундамента домов. В толпе рассказывали, как император с трудом решился покинуть Кариньян накануне, часов в одиннадцать вечера, наотрез отказался ехать дальше к Мезьеру и пожелал остаться в опасном месте, чтобы поддержать дух утомленных войск. Одни говорили, что императора здесь уже нет – он бежал, оставив вместо себя офицера, переодетого в мундир императора, поразительно на него похожего, – это и обмануло армию. Другие клялись, будто видели, как во двор префектуры въехали повозки, нагруженные императорской казной, – там было сто миллионов золотом, новенькими двадцатифранковыми монетами. На деле это оказалось только имуществом императорской штаб‑квартиры: шарабан, обе коляски, двенадцать фургонов, поезд которых вызвал такое возмущение в деревнях Курсель, Шен и Рокур. Все это вырастало в воображении жителей и превращалось в огромный обоз, который преграждал дорогу армии и, наконец, попал сюда, всеми проклинаемый, позорный, скрытый от взоров за кустами сирени в саду префекта. Делагерш становился на цыпочки, заглядывал в окна первого этажа, а рядом с ним бедная поденщица, жившая по соседству, сгорбленная старуха с узловатыми руками, изуродованными работой, бормотала сквозь зубы: – Император!.. Я все‑таки хотела бы увидеть какого‑нибудь императора… да… только посмотреть… Вдруг Делагерш схватил Мориса за руку и воскликнул: – Вот он!.. Там, посмотрите, в левом окне… Да, я не ошибаюсь, я видел его вчера совсем близко, я его хорошо узнаю… Он приподнял занавеску… Да, он! Видите? Бледное лицо! Он прижался лбом к стеклу. Старуха услышала и так и осталась, разинув рот. И правда, за стеклом показалось, как видение, мертвенное лицо; потухшие глаза, искаженные черты, поседевшие усы – все выражало смертельную тоску. Старуха остолбенела, но сейчас же повернулась к нему спиной и отошла, махнув рукой с величайшим презрениехм. – И это император? Ну и чучело! Поблизости стоял зуав, один из тех бежавших солдат, которые не торопились догнать свой полк. Он размахивал своим шаспо, бранился, грозил и сказал товарищу: – Подожди! Так и чешутся руки влепить ему пулю в лоб! Делагерш с негодованием остановил его. Но император уже исчез. Река по‑прежнему глухо шумела, бесконечно печальная жалоба, казалось, звучала теперь в надвигавшемся сумраке. Вдали гремели другие затерянные возгласы. Грозный ли приказ «Вперед! Вперед!», раздававшийся из Парижа, толкал от стоянки к стоянке этого человека, который, словно в насмешку, таскал за собой по дорогам поражений свою свиту и теперь докатился до страшной гибели? Он ее предвидел и искал. Сколько честных людей должно умереть по его вине! И как потрясено было все существо этого больного человека, чувствительного мечтателя, молчаливо и мрачно ожидающего решения судьбы! Вейс и Делагерш проводили Мориса и Жана до плоскогорья Флуэн. – Прощайте! – сказал Морис, целуя зятя. – Нет, нет! Какого черта! Не прощайте, а до свидания! – весело воскликнул фабрикант. Жан чутьем сейчас же нашел 106‑й полк. Палатки стояли рядами на склоне плоскогорья, за кладбищем. Почти стемнело, но можно было еще различить мрачную груду городских крыш, а за ними Балан и Базейль, на лугах, простиравшихся до линий холмов, от Ремильи до Френуа; налево чернел Гаренский лес, направо широкой серебряной лентой блестел Маас. Морис смотрел, как этот огромный горизонт погружается во тьму. – А‑а! Вот и капрал! – воскликнул Шуто. – Что? Была раздача? Послышались крики. Целый день приходили солдаты, то поодиночке, то небольшими группами в такой неразберихе, что начальники уже не требовали объяснений. Они закрывали на все глаза и были рады принять тех, кто соблаговолил вернуться. Впрочем, совсем недавно вернулся и капитан Бодуэн, а лейтенант Роша привел только к двум часам растрепанную роту, уменьшившуюся на две трети. Теперь она собралась приблизительно в полном составе. Некоторые солдаты были пьяны, другие голодны, так как не могли раздобыть ни куска хлеба, а раздача и на этот раз не состоялась. Тем не менее Лубе ухитрился сварить капусту, сорванную на соседнем огороде; но у него не было ни соли, ни сала, и желудки по‑прежнему взывали о пище. – Как же это, господин капрал? Ведь вы ловкач! – насмешливо повторял Шуто. – Нет, я не о себе хлопочу, я здорово позавтракал с Лубе у одной дамочки. Солдаты с беспокойством смотрели на Жана, его ждал весь взвод, особенно злосчастные Лапуль и Паш; они ничего не раздобыли, рассчитывая на капрала: ведь, по их словам, «он может извлечь муку хоть из камней». Жан, терзаясь угрызениями совести оттого, что покинул своих солдат, сжалился и разделил между ними полхлеба, который оставался у него в ранце. – Черт подери! Черт подери! – говорил Лапуль, пожирая хлеб, не находя других слов и урча от удовольствия, а Паш бормотал «Отче наш» и молитвы богородице, чтоб быть уверенным, что и на следующий день небо пошлет ему пищу. Горнист Год звонко протрубил сбор. Но зори не было. Лагерь сразу затих. И, удостоверясь, что полувзвод в полном составе, сержант Сапен, человек с болезненным лицом и тонким носом, тихо сказал: – Завтра вечером недосчитаемся многих. Жан на него посмотрел, и Сапен, глядя в темноту, прибавил спокойно и уверенно: – И меня завтра убьют. Было девять часов; ночь предстояла холодная: над Маасом поднялся туман, и звезды скрылись. Морис, лежа рядом с Жаном у плетня, сказал, вздрогнув, что лучше бы лечь в палатке. После отдыха у Вейсов они чувствовали себя еще более разбитыми, их еще больше ломало, и ни тот, ни другой не мог заснуть. Они завидовали лейтенанту Роша, который, презирая всякий кров, завернулся в одеяло и геройски захрапел на сырой земле. Они еще долго с любопытством смотрели на огонек, горевший в большой палатке, где бодрствовали полковник и несколько офицеров. Весь вечер полковник де Винейль, по‑видимому, очень тревожился, не получая приказов, что делать завтра. Он чувствовал, что его полк занял ненадежную позицию, слишком выдался вперед, хотя уже отступил, покинув передовой пост, который занимал утром. Генерал Бурген‑Дефейль не появлялся; говорили, что он болен и лежит в гостинице Золотого креста; полковник вынужден был отправить к нему офицера с уведомлением, что новая позиция представляет опасность, ввиду того что 7‑й корпус разбросан и вынужден оборонять слишком растянутую линию фронта, от излучины Мааса до Гаренского леса. На рассвете наверняка завяжется сражение. Оставалось только семь или восемь часов великого покоя и мрака. Морис очень удивился, заметив, что, как только в палатке полковника потухла свеча, капитан Бодуэн, крадучись, проскользнул мимо него вдоль забора и исчез на дороге в город. Становилось темней; туман, поднявшийся над Маасом, покрыл все угрюмой пеленой. – Жан! Ты спишь? Жан спал. Морис бодрствовал один. Лечь в палатке рядом с Лапулем и другими ему не хотелось. Он с завистью слушал, как их храп вторит храпу Роша. Быть может, великие полководцы спят хорошо накануне сражения просто от усталости. Над огромным лагерем, утопавшим во тьме, поднималось лишь тяжелое сонное дыхание, мощное и ровное. Больше не слышно было ничего. Морис знал, что там, под крепостным валом, должен быть 5‑й корпус, что от Гаренского леса до деревни Монсель развернулся 1‑й, а по ту сторону города занимает Базейль – 12‑й; все спало; медленное биение сердец доносилось от первых до последних палаток, из смутных глубин мрака, на милю с лишним. А дальше таилась иная неизвестность, и оттуда тоже иногда доносились звуки, такие далекие, такие слабые, что их можно было принять просто за звон в ушах; замирающий скок кавалерии, заглушенный грохот пушек и, главное, тяжелый шаг солдат, кишение черного человеческого муравейника на высотах, нашествие, окружение, которого не могла остановить даже ночь. А там что? Не потухают ли внезапно огни, не раздаются ли отдельные вскрики? Это растет смертная тоска, охватывая последнюю ночь, в испуганном ожидании дня. Морис ощупью нашел руку Жана и сжал ее. Только тогда он успокоился и заснул. Вдали виднелась лишь колокольня Седана, и на ней часы отбивали время.    ЧАСТЬ ВТОРАЯ   I   Темный домик в Базейле, где ночевал Вейс, внезапно затрясся. Вейс проснулся и вскочил с постели. Он прислушался: гремели пушки. Вейс нащупал спички, зажег свечу и посмотрел на часы: было четыре часа утра, чуть светало. Он быстро надел пенсне, окинул взглядом главную улицу – дорогу на Дузи, которая проходит через Базейль; казалось, ее окутала густая пыль, ничего нельзя было разобрать. Тогда он прошел в другую комнату, – окно ее выходило на луга и Маас, – и понял, что это утренний туман поднимается от реки, обволакивая даль. За этим покровом, на другом берегу, немецкие пушки гремели все сильней. Вдруг им ответила французская батарея так близко и с таким грохотом, что стены домика задрожали. Дом Вейса стоял почти в центре Базейля, справа, в нескольких шагах от Церковной площади. Слегка отступавший фасад выходил на дорогу; домик был двухэтажный, в три окна, с чердаком, а позади дома простирался довольно большой сад, спускавшийся до самых лугов; оттуда открывалась огромная панорама холмов от Ремильи до Френуа. Накануне Вейс лег спать только в два часа ночи: усердствуя, как полагается новому владельцу, он предварительно запрятал в погреб все припасы и, стараясь по возможности предохранить мебель от пуль, заложил окна тюфяками. В нем закипал гнев при мысли, что этот желанный, с таким трудом приобретенный домик, которым он так мало пользовался, могут разграбить пруссаки. Между тем с улицы кто‑то крикнул: – Вейс! Слышите? Это был Делагерш; он ночевал в своей красильне, в большом кирпичном здании, примыкавшем к домику Вейса. Все рабочие бежали через леса в Бельгию; его дом охраняла только сторожиха, вдова каменщика; ее звали Франсуаза Киттар. Она растерялась, трепетала и сама бежала бы вместе с другими, но ее десятилетний мальчуган Огюст заболел тифом, и его нельзя было трогать с места. – Ну, – повторил Делагерш, – слышите? Начинается!.. Было бы благоразумней вернуться сейчас же в Седан. Вейс твердо обещал жене уйти из Базейля при малейшей опасности и был тогда уверен, что сдержит обещание. Но ведь завязался только артиллерийский бой, стреляли на дальнем расстоянии, скорей наудачу, в утреннем тумане. – Подождем, чего там! – ответил он. – Спешить некуда. А Делагерша обуяло непреодолимое любопытство, и он расхрабрился. Всю ночь он не смыкал глаз, интересуясь приготовлениями к обороне. Командующий 12‑м корпусом генерал Лебрен был предупрежден, что его атакуют на заре, и, получив приказание воспрепятствовать во что бы то ни стало взятию Базейля неприятелем, он за ночь укрепился. Дорогу и улицу уже преграждали баррикады; во всех домах расположились маленькие гарнизоны по нескольку человек; каждый переулок, каждый сад был превращен в крепость. И с трех часов, в густом мраке ночи, бесшумно разбуженные войска уже стояли на боевых постах; все шаспо были только что смазаны, подсумки набиты девяноста патронами, как полагалось по уставу. Первый залп неприятельских пушек никого не удивил; французские батареи, установленные позади, между Балаком и Базейлем, немедленно ответили, но только чтобы заявить о своем присутствии: они стреляли наугад, в туман. – Знаете, – сказал Делагерш, – красильню будут здорово оборонять… У меня целый взвод. Приходите посмотреть! И правда, туда поставили сорок с лишним солдат морской пехоты; ими командовал лейтенант, высокий белокурый юноша, решительный и упрямый. Солдаты уже заняли здание: одни проделали бойницы в ставнях на втором этаже с улицы, другие пробили амбразуры в низкой стене, которая отделяла двор от лугов, расстилавшихся за домом. В этом дворе Делагерш и Вейс встретили лейтенанта, который старался что‑то разглядеть в предутренней дымке. – Проклятый туман! – пробормотал он. – Нельзя же сражаться вслепую. И, помолчав, он вдруг, без всякой последовательности, спросил: – Какой у нас сегодня день? – Четверг, – ответил Вейс. – Правда, четверг… Черт побери! Живешь и ничего не знаешь, как будто весь мир перестал существовать! Вдруг среди неумолкаемого грома пушек, в пятистах или шестистах метрах, у самого края лугов, раздался треск оживленной перестрелки. Открылось неожиданное зрелище: солнце поднялось, белая дымка над Маасом разлетелась, в клочьях тонкой кисеи показалось голубое небо, незапятнанная лазурь. Наступило чудесное утро восхитительного летнего дня. – А‑а! – воскликнул Делагерш. – Они переходят железнодорожный мост. Видите, они стараются пробраться вдоль полотна… Как нелепо, что наши не взорвали мост! Лейтенант гневно махнул рукой: минные камеры, по его словам, были заряжены, но накануне, после четырехчасового боя за этот мост, наши позабыли его поджечь. – Нам везет! – коротко сказал он. Вейс смотрел, стараясь понять, в чем дело. Французы занимали в Базейле сильную позицию. Поселок, расположенный по обе стороны дороги на Дузи, возвышался над равниной; к нему вела одна дорога, она поворачивала влево, проходила мимо замка, а другая, справа, вела к железнодорожному мосту и разветвлялась у Церковной площади. Итак, немцы должны были пройти луга, вспаханные земли, обширные открытые пространства вдоль Мааса и железной, дороги. Обычная осторожность неприятеля была хорошо известна, казалось маловероятным, что он произведет настоящую атаку с этой стороны. Между тем немцы шли и шли сплошными колоннами по мосту, хотя их ряды редели под обстрелом, французских митральез, установленных у въезда в Базейль; те, кто уже перешел мост, сейчас же бежали поодиночке вперед, к ивам; колонны строились вновь и подвигались дальше. Отсюда и слышалась возрастающая перестрелка. – Э‑э! Да это баварцы! – заметил Вейс. – Я отлично вижу их каски с султанами. Он решил, что другие колонны, наполовину скрытые за железнодорожной линией, идут направо, стараясь достичь далеких деревьев и броситься на Базейль обходным движением, Если им удастся укрыться таким образом в парке Монтивилье, они смогут взять Базейль. Вейс это почувствовал мгновенно и смутно. Но лобовая атака усилилась, и это чувство исчезло. Вдруг Вейс повернулся к высотам Флуэна, видневшимся на севере, над Седаном. Там батарея открыла огонь, дымки поднимались к ясному небу, залпы доносились совсем отчетливо. Было часов пять. – Ну, – пробормотал Вейс, – теперь начнется музыка! Лейтенант морской пехоты, тоже смотревший в ту сторону, уверенно сказал: – Да, Базейль – важный пункт. Здесь решится исход сражения. – Вы думаете? – воскликнул Вейс. – Вне всякого сомнения. Так, видимо, считает маршал: он прибыл сюда этой ночью и приказал нам умереть всем до одного, но не сдавать эту деревню. Вейс покачал головой, оглядел горизонт и нерешительно, словно беседуя сам с собой, возразил: – Так нет же, нет! Это не так… Я опасаюсь другого, да, боюсь утверждать, но… Он замолчал и только широко раздвинул руки, как тиски, и, повернувшись к северу, соединил их – словно челюсти тисков внезапно сомкнулись. Вейс опасался этого уже накануне, зная местность и отдавая себе отчет в передвижении обеих армий. И теперь, когда под сияющим небом простерлась огромная равнина, он смотрел на левый берег, на холм, которые весь день и всю ночь кишели черными немецкими войсками. Одна батарея стреляла с высот Ремильи. Другая, уже посылавшая сюда снаряды, заняла позиции на берегу реки, в Пон‑Можи. Вейс приложил одно стекло пенсне к другому и закрыл один глаз, чтобы лучше разглядеть лесистые склоны, но он видел только бледные дымки орудий, ежеминутно поднимавшиеся над холмами. Где же сосредоточился теперь поток людей, который катился туда? Над Нуайе и Френуа, на вершине Марфэ, у соснового леса, он наконец разглядел несколько мундиров и коней – наверно, какой‑нибудь штаб. Дальше находилась излучина Мааса; она преграждала дорогу на запад, и с этой стороны не было другого пути к отступлению на Мезьер, кроме узкой дороги, которая вела вдоль ущелья Сент‑Альбер, между рекой и Арденским лесом. Накануне Вейс позволил себе сообщить об этом единственном пути генералу, случайно встреченному им в долине Живонны; как впоследствии оказалось, это был командующий 1‑м корпусом, генерал Дюкро. Если французская армия немедленно не отступит по этой дороге, если она будет ждать, пока пруссаки, переправившись через Маас в Доншери, отрежут ей путь, она безусловно будет обречена на бездействие и прижата к границе. Уже вечером было поздно отступать; говорили, что уланы заняли мост, еще один мост, который французы не взорвали, на этот раз забыв принести порох. Вейс с отчаянием подумал, что черные муравьи, наверно, ползут по равнине Доншери к ущелью Сент‑Альбер, а их авангард уже достиг Сен‑Манжа и Флуэна, куда накануне он проводил Жана и Мориса. Под ослепительным солнцем колокольня Флуэна казалась издали тонкой белой иглой. С востока сжималась другая половина тисков. Если на севере, от плоскогорья Илли до плоскогорья Флуэн, Вейс видел боевые позиции 7‑го корпуса, плохо поддерживаемого 5‑м, оставленным в резерве у крепостных валов, то он никак не мог узнать, что происходит на востоке, вдоль долины Живонны, там, где между Гаренским лесом и деревней Деньи выстроился 1‑й корпус. Пушки гремели и с этой стороны; бой, должно быть, начался в лесу Шевалье, перед деревней. Вейс тревожился потому, что уже накануне крестьяне сообщили о вторжении пруссаков во Франшеваль; итак, передвижение, происходившее на западе, через Доншери, совершалось и на востоке, через Франшеваль, и если двойной маневр окружения не будет остановлен, обе половины тисков сомкнутся на севере, на Крестовой горе Илли. Вейс ничего не понимал в военном деле, он только обладал здравым смыслом и содрогался при виде этого огромного треугольника, одной стороной которого являлся Маас, а две другие были представлены на севере 7‑м корпусом, на востоке – 1‑м, в то время как 12‑й занимал крайний угол на юге, в Базейле; все три корпуса стояли друг к другу спиной, ожидая, неизвестно зачем и как, неприятеля, который подходил со всех сторон. В середине, словно на дне подземной тюрьмы, лежал Седан, вооруженный негодными пушками, лишенный боеприпасов и продовольствия. – Поймите, – сказал Вейс, опять раздвигая и сдвигая руки, – это произойдет вот так, если ваши генералы не примут мер… В Базейле немцы производят только диверсию… Но Вейс объяснял путано, плохо; лейтенант, не знавший местности, не мог его понять и пожимал плечами от нетерпения, презирая этого штатского в пальто и пенсне, который воображал, будто знает больше маршала. Когда Вейс повторил, что атакой на Базейль неприятель, может быть, хочет только отвлечь внимание французов и скрыть свои подлинные намерения, лейтенант наконец раздраженно крикнул: – Оставьте нас в покое!.. Мы сбросим ваших баварцев в Маас, и они увидят, как заниматься диверсиями! Между тем неприятельские стрелки, казалось, уже приблизились; пули с глухим треском ударялись в кирпичные стены красильни; укрывшись за низкой оградой двора, французские солдаты теперь отстреливались. Каждую секунду раздавался сухой, отчетливый выстрел шаспо. – Сбросить их в Маас? – пробормотал Вейс. – Да, конечно, и пройти по их брюху на дорогу в Кариньян, это было бы здорово! Обращаясь к Делагершу, который спрятался за насос, Вейс сказал: – Все равно, по‑настоящему нужно было отходить вчера вечером к Мезьеру; на их месте я бы предпочел быть там… Ну что ж, раз отступать уже поздно, надо сражаться. – Вы идете домой? – спросил Делагерш, который при всем своем любопытстве побледнел от страха. – Если мы задержимся, нам тогда не вернуться в Седан. – Да, одну минутку! Я пойду с вами. Невзирая на опасность, он вытягивался во весь рост, вглядываясь в даль, упорно стараясь разобраться в положении дел. Справа город предохраняли от атаки затопленные по приказу коменданта луга – большое озеро, простиравшееся от Торси до Балана, неподвижная гладь, нежно голубевшая на утреннем солнце. Но у въезда в Базейль воды уже не было, и баварцы продвинулись по лугу, пользуясь каждой канавкой, укрываясь за каждым деревом. Они, пожалуй, были метрах в пятистах; Вейса поражало, как медленно и терпеливо они подвигаются, стараясь как можно меньше подвергаться опасности. К тому же их поддерживала мощная артиллерия, в свежем и чистом воздухе непрерывно свистели снаряды. Вейс поднял голову и увидел, что Базейль обстреливает не только батарея из ПонМожи, – огонь открыли еще две батареи, установленные на холме Лири; они били по деревне, осыпая снарядами даже голые пространства в Монсели, где стояли резервы 12‑го корпуса, даже лесистые склоны Деньи, которые занимала одна дивизия 1‑го корпуса. Все высоты на левом берегу уже вспыхивали огнями. Пушки, казалось, вырастали из‑под земли и составляли беспрерывно удлинявшуюся цепь; одна батарея стреляла из Нуайе по Балану, другая из Ваделинкура по Седану, третья из Френуа, с холма Марфэ, – это была грозная батарея, ее снаряды перелетали через город и разрывались в рядах солдат 7‑го корпуса на плоскогорье Флуэн. Вейс любил эти холмы, всегда считал, что гряда бугров, замыкающих вдали долину веселой зеленью, создана, чтобы ею любоваться, но теперь он смотрел на них с тоской и ужасом: ведь они внезапно стали гигантской страшной крепостью, способной разрушить бесполезные укрепления Седана. Послышался легкий треск, посыпалась штукатурка. Вейс поднял голову. Его дом, фасад которого виднелся над смежной стеной, задела пуля. Вейс возмущенно проворчал: – Разбойники! Что, они хотят разрушить мой дом, что ли? Вдруг за своей спиной он с удивлением услышал глухой стук. Он обернулся и увидел, как солдат упал навзничь: пуля попала ему прямо в сердце. Ноги мгновенно свела судорога, лицо осталось юным и спокойным. Это была первая жертва. Вейса особенно потряс грохот винтовки, упавшей на каменные плиты двора. – Ну, я удираю! – пробормотал Делагерш. – Если вы не пойдете, я отправлюсь один. Тут вмешался лейтенант, которого раздражали эти штатские: – Да, конечно, господа, вы бы лучше ушли! Нас каждую минуту могут атаковать. Вейс окинул взглядом луга, где продвигались баварцы, и решил уйти с Делагершем. Но он хотел сначала запереть дом с другой стороны, с улицы; он догнал своего спутника. Вдруг оба остановились как вкопанные. В конце улицы, метрах в трехстах, Церковную площадь атаковала сильная колонна баварцев, которая вышла из‑за дороги на Дузи. Полк морской пехоты, оборонявший площадь, казалось, на мгновение замедлил огонь, словно давая врагу возможность подойти ближе. Но вдруг, когда баварцы остановились сомкнутой колонной, прямо напротив, французы произвели необычный, неожиданный маневр: они бросились по обе стороны дороги, многие припали к земле, и в открывшееся пространство, из митральез, установленных на другом конце площади, извергся град картечи. Неприятельская колонна была сметена. Французы одним рывком вскочили и бросились в штыки на рассыпавшихся баварцев. Этот маневр возобновился дважды с таким же успехом. На углу переулка в маленьком доме остались три женщины; они спокойно стояли у окна, смеялись и аплодировали, забавляясь этим зрелищем. – Эх, черт! – вдруг воскликнул Вейс. – Я забыл запереть погреб и взять ключ… Подождите меня, я только на минутку!.. Первая атака, казалось, была отбита; Делагерша снова стало разбирать любопытство, и он уже не спешил. Он остановился перед красильней и принялся болтать со сторожихой, которая вышла на порог своей комнатушки, на первом этаже. – Бедняжка Франсуаза! Пойдемте с нами! Одинокая женщина среди всей этой мерзости! Ведь это ужасно! Она подняла дрожащие руки. – Ах, господин Делагерш, конечно, я бы убежала, не заболей мой малыш, мой Огюст!.. Войдите, сударь! Вот он! Делагерш не вошел, он вытянул шею и покачал головой: в постели, на белоснежных простынях, лежал мальчик, раскрасневшийся от жара, и воспаленными глазами пристально глядел на мать. – Так почему же вы его не уносите? Я устрою вас в Седане… Заверните его в теплое одеяло и пойдемте с нами! – Нет, господин Делагерш, это немыслимо. Врач сказал, что это убьет моего малыша… Будь еще жив отец! Но теперь нас только двое, нам надо друг друга беречь… А может быть, эти пруссаки не тронут одинокую женщину и больного ребенка. В эту минуту подошел Вейс, довольный, что запер наглухо дом. – Ну, теперь, чтобы войти, им придется все ломать… А нам пора в дорогу! Это будет совсем нелегко, пойдемте поближе к домам, чтобы в нас не угодила пуля. И правда, враг, по‑видимому, готовился к новой атаке: перестрелка усиливалась, и свист снарядов не умолкал. Два снаряда уже упали на дорогу, в сотне метров, а третий зарылся в рыхлую землю в соседнем саду и не разорвался. – Ну, Франсуаза, – прибавил Вейс, – я хочу поцеловать на прощание вашего Огюста… Да он не так плох, через несколько дней он будет вне опасности… Не унывайте! А главное, поскорей войдите в комнату, не высовывайте носа! Делагерш и Вейс, наконец, собрались в путь. – До свидания, Франсуаза! – До свидания! Как раз в эту секунду раздался страшный грохот. Снаряд разбил трубу на доме Вейса, упал на тротуар и разорвался с такой силой, что все стекла в соседних домах разлетелись вдребезги. Сначала в густой пыли и тяжелом дыму ничего не было видно. Но потом показался выпотрошенный дом; поперек порога лежала убитая Франсуаза с переломанными ребрами и раздробленной головой – кровавый, страшный комок человеческого мяса. Вейс в бешенстве подбежал. Что‑то бормоча, он не находил других слов, кроме ругательств: – Черт подери! Черт подери! Да, Франсуаза действительно была мертва. Вейс нагнулся, ощупал ее руки и, выпрямившись, увидел раскрасневшееся лицо Огюста. Мальчик приподнял голову, чтобы взглянуть на мать. Он молчал, не плакал; только его большие, лихорадочно блестевшие глаза непомерно расширились при виде этого ужасающего, неузнаваемого тела. – Черт подери! – наконец заорал Вейс. – Значит, они теперь принялись убивать женщин! Он встал, погрозил кулаком баварцам, чьи каски опять показались у церкви. И, увидя, что крыша его дома после обвала трубы почти разрушена, он совершенно обезумел от гнева. – Сволочи! Вы убиваете женщин и разрушаете мой дом… Так нет же, хватит! Теперь я не могу уйти, я остаюсь! Он бросился вперед и одним прыжком вернулся с шаспо и с патронами убитого солдата. В особых случаях, когда он хотел видеть что‑нибудь очень отчетливо, он носил всегда при себе очки, но дома не надевал их, из кокетства, трогательно стесняясь молодой жены. Тут он стремительно сорвал с носа пенсне, заменил его очками, и, не снимая пальто, этот толстый буржуа с круглым добродушным лицом, преображенным от гнева, чуть‑чуть смешной и величественный в своем геройстве, принялся стрелять в кучу баварцев, собравшихся в конце улицы. – У меня это в крови, – говорил он, – у меня руки чешутся укокошить хоть нескольких немцев; ведь с детства у нас в Эльзасе я наслышался рассказов о тысяча восемьсот четырнадцатом годе. Эх, сволочи! Сволочи! И он все стрелял да стрелял, так быстро, что ствол его шаспо накалился и в конце концов обжег ему руки. Предстояла страшная атака. Со стороны лугов перестрелка прекратилась. Овладев узким ручьем, протекавшим меж ив и тополей, баварцы готовились взять приступом дома, оборонявшие Церковную площадь; их стрелки осторожно отступили; только солнце лежало золотым покровом на огромном пространстве, поросшем травами, где чернели пятна – трупы убитых солдат. Лейтенант вышел со двора красильни, оставив там часового, понимая, что теперь опасность угрожает с улицы. Он быстро выстроил солдат вдоль тротуара и приказал им, на случай если неприятель захватит площадь, забаррикадироваться на втором этаже дома и отстреливаться до последнего патрона. Солдаты легли на землю, укрылись за тумбами, за каждым выступом и стреляли вовсю; над широкой дорогой, солнечной и пустынной, поднялся свинцовый ураган, в полосах дыма, словно разразился град, подхлестнутый бешеным ветром. Какая‑то девушка стремительно перебежала шоссе и осталась невредимой. Но старику‑крестьянину в блузе, который упорно хотел отвести свою лошадь в конюшню, пуля попала прямо в лоб с такой силой, что его отбросило на середину дороги. Снарядом пробило крышу церкви. От двух других снарядов загорелись дома; они запылали в ярком свете, под треск стропил. При виде несчастной Франсуазы, убитой на глазах у своего больного ребенка, при виде крестьянина с пробитым черепом и всех этих разрушений и пожаров жители окончательно впали в ярость и предпочли погибнуть на месте, чем бежать в Бельгию. Из окон остервенело стреляли обыватели, рабочие, люди в пальто и в куртках. – А, бандиты! – закричал Вейс. – Они идут в обход… Я видел, они идут вдоль железной дороги… Да вот! Слышите? Они там, слева! И правда, перестрелка завязалась за парком Монтивилье, деревья которого окаймляли дорогу. Если неприятель овладеет этим парком, Базейль будет взят. Но сила огня обнаруживала, что командующий 12‑м корпусом предвидел это передвижение и что парк защищен. – Да берегитесь! Какой вы неловкий! – крикнул лейтенант, заставив Вейса прижаться к стене. – Вас разорвет на части. Этот очкастый, смешной, но храбрый толстяк в конце кондов его заинтересовал; услыша полет снаряда, лейтенант братски отстранил Вейса. Снаряд упал шагах в десяти, разорвался и осыпал их обоих картечью. Вейс по‑прежнему стоял на своем месте, его даже не оцарапало, а лейтенанту перебило обе ноги. – Ну, ладно! – пробормотал он. – Со мной покончено! Он повалился на плиты тротуара и приказал прислонить его к двери, рядом с женщиной, простертой поперек порога. Его юное лицо было все еще решительным и упрямым. – Ничего, ребята! Слушайте меня хорошенько!.. Стреляйте не торопясь, не горячитесь! Я скажу вам, когда надо будет броситься на них в штыки. Он продолжал командовать, держа голову прямо, издали следя за неприятелем. Загорелся еще один дом. Треск ружейных выстрелов, взрывы снарядов раздирали воздух; поднимались пыль и дым. На углу каждой улицы падали солдаты; убитые в одиночку и целые груды трупов выделялись темными пятнами, забрызганными кровью. Над деревней нарастал страшный вой: тысячи немцев готовы были броситься на несколько сот храбрецов, решивших погибнуть. Тут Делагерш, беспрестанно звавший Вейса идти домой, сказал в последний раз: – Вы не идете?.. Ну что ж! Я ухожу. Прощайте! Было около семи часов; он и то слишком задержался. Пока можно было идти вдоль домов, он пользовался дверьми, выступами стен, при каждом залпе забивался в первый попавшийся уголок. Он никогда не думал, что может быть таким юношески проворным, гибким, как змея. Но при выходе из Базейля, когда надо было пройти метров триста по пустынной, голой дороге, обстреливаемой батареями из Лири, он затрясся, словно от холода, хотя весь обливался потом. Он двинулся дальше по оврагу, согнувшись в три погибели. Потом пустился бежать, помчался куда глаза глядят; в ушах звенело от взрывов, подобных раскатам грома. Глаза горели; ему казалось, он шагает по огню. Это длилось вечность. Вдруг налево он заметил домик, бросился туда, укрылся и почувствовал огромное облегчение. Здесь оказались люди, лошади. Сначала он не мог никого разглядеть, а увидев, – удивился. Ведь это император со всем своим штабом! Делагерш сомневался, хотя хвастал, что прекрасно рассмотрел его в тот день, когда чуть не разговорился с ним в Бейбеле. Вдруг он разинул рот. Да, это Наполеон III; верхом на коне он казался больше ростом; усы были так нафабрены, щеки так накрашены, что Делагерш тут же решил: император, загримированный, словно актер, помолодел. Он, несомненно, приказал себя нарумянить, чтобы армия не испугалась его мертвенно‑бледного, искаженного страданием лица, заострившихся черт, мутных глаз. Уже в пять часов утра его известили, что сражение происходит в Базейле, и он прибыл сюда, подрумянившись, но оставаясь тем же мрачным призраком, и, как всегда, хранил молчание. Здесь находился кирпичный завод; он мог служить убежищем. Заводские стены уже поливал свинцовый дождь, и ежесекундно на дорогу падали снаряды. Вся императорская свита остановилась. – Ваше величество! – пробормотал кто‑то. – Право, здесь опасно!.. Но император обернулся и движением руки приказал своему штабу построиться в узком переулке, вдоль стен завода. Там люди и кони могли вполне укрыться. – Ваше величество! Ведь это безумие!.. Ваше величество! Умоляем вас!.. Император снова только махнул рукой, словно желая сказать, что появление нескольких мундиров на этой безлюдной улице безусловно привлечет сюда внимание береговых батарей. И один, под ядрами и снарядами, не спеша, все так же мрачно и равнодушно он двинулся навстречу своей судьбе. Наверно, он слышал за своей спиной неумолимый голос, который побуждал его броситься вперед, голос, доносившийся из Парижа: «Вперед! Вперед! Умри героем на груде трупов своих подданных, порази весь мир, вызови в нем волнение и восхищение, чтобы царствовал твой сын!» Император ехал шагом на своем коне. Вот еще сотня шагов – и он остановился в ожидании желанного конца. Пули свистели, как ветер во время равноденствия; снаряд разорвался и осыпал императора пылью. Император все ждал. У коня взъерошилась грива; он весь содрогался, бессознательно отступая перед смертью, которая ежесекундно проносилась, отказываясь и от коня и от всадника. Наконец после бесконечного ожидания император покорился року, понял, что еще не здесь решится его участь, и спокойно вернулся, словно хотел только узнать точное расположение немецких батарей. – Ваше величество! Какая отвага!.. Ради бога, не подвергайте себя опасности! Но движением руки он приказал штабу следовать за ним, не щадя на этот раз своих приближенных, как и самого себя; он поехал к Монсели, через поля и пустоши Рапайль. Был убит один капитан; пало два коня. Полки 12‑го корпуса, мимо которых он проезжал, смотрели, как появляется и исчезает этот призрак, и не приветствовали его ни единым возгласом. Делагерш видел все это. Он весь дрожал, особенно при мысли, что, выйдя из завода, тоже немедленно попадет под град снарядов. Он не уходил и слушал разговор спешившихся офицеров, которые остались здесь. – Говорят вам, он убит наповал снарядом; его разорвало на части. – Да нет, я видел, как его несли… Простая рана… Осколком в ягодицу… – В котором часу? – Около половины шестого, час тому назад… Под Монселью, в ложбине… – Значит, его повезли в Седан? – Конечно, в Седан. О ком говорят? Вдруг Делагерш понял: о маршале МакМагоне, раненном на пути к передовым позициям. Маршал ранен! «Нам везет!» – как сказал лейтенант морской пехоты. Делагерш стал размышлять о последствиях этого события, как вдруг во весь опор пронесся ординарец и, узнав какого‑то товарища, крикнул: – Генерал Дюкро – главнокомандующий! Вся армия должна собраться на Илли и отступить к Мезьеру! Ординарец скакал уже далеко и промчался в Базейль под усилившимся огнем, а испуганный всеми необычайными известиями Делагерш, боясь попасть в поток отступающих войск, побежал в Балан и оттуда без особого труда добрался до Седана. В Базейле ординарец все еще скакал по улицам, разыскивая начальников, чтобы передать им приказы. Вместе с ним мчались известия: маршал Мак‑Магон ранен, генерал Дюкро назначен главнокомандующим, вся армия отступает к Илли! – Как? Что такое? – крикнул Вейс, весь черный от пороха. – Отступить к Мезьеру теперь? Да это безумие! Туда уже не пройти! Он был в отчаянии, терзался угрызениями совести: ведь накануне он посоветовал такой выход именно генералу Дюкро, облеченному теперь властью верховного главнокомандующего. Конечно, еще накануне это было единственной возможностью: отступление, немедленное отступление через ущелье Сент‑Альбер. Но теперь путь, должно быть, прегражден; черные полчища пруссаков двинулись туда, к равнине Доншери. И если уж совершать безумство за безумством, то остается только отчаянная и смелая попытка сбросить баварцев в Маас, пройти по их трупам и двинуться опять на Кариньян. Вейс, быстрым движением ежеминутно поправляя очки, объяснял расположение войск раненому лейтенанту, который все еще сидел у двери, смертельно бледный, истекая кровью. – Господин лейтенант! Уверяю вас, я прав!.. Прикажите вашим солдатам держаться крепко! Вы ведь видите, мы побеждаем! Поднажмем еще, и мы сбросим их в Маас! И правда, вторая атака баварцев тоже была отбита. Митральезы снова очистили Церковную площадь; в солнечном свете на мостовой валялись груды трупов; из всех переулков французы штыковым ударом отбрасывали неприятеля к лугам; беспорядочное бегство баварцев к реке, наверно, превратилось бы в поражение, если бы изнеможенных и уже малочисленных французских моряков поддержали свежие войска. С другой стороны, в парке Монтивилье, перестрелка не усиливалась, а это значило, что и там подкрепления очистили лес. – Господин лейтенант! Прикажите вашим солдатам!.. В штыки! В штыки! Бледный, как полотно, лейтенант умирающим голосом еще успел пробормотать: – Ребята! Слышите? В штыки! Он испустил последний вздох и скончался, но все еще прямо и упорно держал голову; глаза его были открыты, словно еще следили за ходом сражения. Над Франсуазой уже летали мухи и садились на ее разбитую голову, а маленький Огюст в бреду звал мать, просил тихим, умоляющим голосом: – Мама! Проснись, встань!.. Пить! Ох, как хочется пить!.. Получив приказ отступать, офицеры были вынуждены выполнить его, терзаясь, что не могут воспользоваться своей недавней победой. Генерал Дюкро, одержимый боязнью обходного движения неприятеля, пожертвовал всем ради безумной попытки избежать тисков. Церковная площадь была очищена, войска отступали на всех улицах; скоро дорога опустела. Раздались крики и рыдания женщин; мужчины бранились, сжимали кулаки, негодуя, что их бросают на произвол судьбы. Многие запирались в своих домах, решившись обороняться и погибнуть. – Так нет же! Я не удеру! – вне себя закричал Вейс. – Нет! Лучше околеть здесь!.. Пусть они попробуют сломать мою мебель и распить мое вино. Для него не существовало больше ничего, кроме ярости, кроме неутолимой жажды борьбы; он не допускал мысли, что чужеземец ворвется в его дом, усядется на его стул, будет пить из его стакана. Это возмущало всю его душу, он забывал свою обычную жизнь, жену, дела, обывательскую осторожность. Вейс заперся в своем доме, забаррикадировался и, как птица в клетке, принялся ходить по комнатам, проверяя, все ли окна и двери забиты. Он пересчитал патроны; оставалось еще штук сорок. Взглянув в последний раз на Маас, чтобы удостовериться, что со стороны лугов не грозит опасность, Вейс спять остановился при виде береговых холмов. Поднимавшиеся дымки ясно обнаруживали позиции прусских батарей. Над огромной батареей во Френуа, у леска Марфэ, он разглядел множество мундиров, сверкавших на солнце, и, надев поверх очков пенсне, он различил золотые эполеты и каски. – Сволочи! Сволочи! – повторил он и погрозил кулаком. Там, на холме Марфэ, находился король Вильгельм со своим штабом. Переночевав в Вандресе, он уже в семь часов прибыл сюда и теперь стоял на вершине, вне всякой опасности; перед ним расстилалась долина Мааса, бесконечный простор поля сражения. От края до края неба открывалась огромная рельефная панорама, и, стоя на холме, словно с высоты особого трона, из этой гигантской парадной ложи король наблюдал. В середине, на темном фоне Арденского леса, который высился вдали, подобно завесе из древней зелени, выступал Седан; вырисовывались геометрические линии укреплений; с юга и запада к нему подходили затопленные луга и река. В Базейле уже пылали дома; деревню обволакивала пыль, поднимавшаяся над сражением. На востоке, от Моисели до Живонны, виднелось только несколько полков 12‑го и 1‑го корпусов; похожие на вереницы насекомых, они ползли по сжатым полям и на мгновение исчезали в узкой долине, где таились поселки, а напротив открывалась другая сторона – бледные поля и зеленая громада леса Шевалье. На севере особенно был заметен 7‑й корпус; он двигался черными точками и занимал плоскогорье Флуэн, широкую полосу красноватой земли, спускавшуюся от Гаренского леса до заливных лугов. Дальше лежали Флуэн, Сен‑Манж, Фленье, Илли – деревни, затерянные среди волнистой местности, пересеченной обрывами. Слева открывалась излучина Мааса; медлительные воды серебрились на ярком солнце, замыкали полуостров Иж широким ленивым поворотом, преграждали дорогу на Мезьер, оставляя между берегом и непроходимыми лесами только одни ворота – ущелье Сент‑Альбер. В этот треугольник была загнана и втиснута французская армия – сто тысяч человек и пятьсот пушек; повернувшись на запад, прусский король видел другую равнину – равнину Доншери, пустынные поля, расширявшиеся к Брианкуру, Маранкуру и Вринь‑о‑Буа, бесконечные серые земли, в облаках пыли, под голубым небом; повернувшись на восток, король видел перед тесными рядами французов огромное свободное пространство, множество деревень: сначала Дузи и Кариньян, дальше Рюбекур, Пуррю‑о‑Буа, Франшеваль, Вилье‑Сернэй – до Ла‑Шапели, у самой границы. Вся земля вокруг принадлежала теперь прусскому королю; по своей прихоти он направлял свои армии – двести пятьдесят тысяч человек и восемьсот пушек и единым взглядом охватывал их победное шествие. С одной стороны уже двигался на Сен‑Манж XI немецкий корпус, V находился во Вринь‑о‑Буа, вюртембергская дивизия ждала близ Доншери; с другой, – там, где королю мешали деревья и холмы, он угадывал передвижения, он заметил, как XII корпус проникает в лес Шевалье, он знал, что гвардия должна уже достичь Вилье‑Сернэй. Обе половины тисков – слева армия кронпринца прусского, справа армия кронпринца саксонского – беспрепятственно открывались и смыкались, а два баварских корпуса устремлялись на Базейль. У ног короля Вильгельма, от Ремильи до Френуа, почти безостановочно грохотали пушки, осыпая снарядами Монсель и Деньи, готовясь очистить над Седаном северные плоскогорья. Было не больше восьми часов; король ждал неизбежной развязки сражения, не отрываясь взглядом от гигантской шахматной доски, сосредоточенно направляя этот человеческий прах, эти неистовые черные точки, затерянные среди вечной, улыбающейся природы.  II   На плоскогорье Флуэн, в густом предрассветном тумане, горнист Год во всю силу легких протрубил зорю. Но было так сыро, что веселые призывы горниста звучали глухо. У солдат его роты не хватило духу накануне поставить палатки, и, завернувшись в парусину, они спали без просыпу прямо в грязи, уже теперь похожие на трупы, смертельно‑бледные, оцепеневшие от усталости и сна. Надо было их встряхнуть каждого в отдельности, вырвать из небытия; свинцово‑серые, они поднимались, как воскресшие мертвецы, их глаза расширились от ужаса перед жизнью. Жан разбудил Мориса. – Что такое? Где мы? Морис испуганно озирался; он видел только серое море, где витали тени товарищей. Ничего нельзя было разглядеть даже в нескольких шагах. Определить местоположение было немыслимо; никто не сказал бы, в какой стороне находится Седан. По вдруг откуда‑то издалека донесся пушечный залп. – Да, сегодня бой! Уже началось… Тем лучше! Надо покончить со всем раз навсегда! Многие говорили то же самое; то была мрачная радость, потребность избавиться от кошмара, увидеть наконец пруссаков; ведь их так искали, от них бежали в смертельной тоске в продолжение стольких часов! Значит, можно будет стрелять, освободиться от этих патронов, которые пришлось так долго тащить на себе и до сих пор не удалось использовать. На этот раз, – все это чувствовали, – сражение неминуемо. Пушки в Базейле гремели все отчетливей. Жан встал и прислушался. – Где это стреляют? – Честное слово, мне кажется, у Мааса… – ответил Морис. – Но, черт побери! Не понимаю, где мы. – Послушай, голубчик! – сказал Жан. – Ты от меня не отходи! В таком деле надо понимать толк, а то попадешь в беду… Я все это уже видел, я буду глядеть в оба и за тебя и за себя. Между тем солдаты сердито заворчали, что не могут согреть брюхо чем‑нибудь горячим. Нельзя даже развести огонь: нет хвороста, да и погода мерзкая! Перед самой битвой опять встал вопрос о пище, властно, решительно. Они, может быть, герои, но желудок своего просит. Поесть! Это главное! С какой любовью они помешивали похлебку в те дни, когда получали ее! А когда не было хлеба, сердились, как дети или дикари. – Кто не ест, не сражается! – объявил Шуто. – Разрази меня гром, если я сегодня рискну своей шкурой! В этом верзиле‑маляре вновь пробуждался бунтовщик, монмартрский краснобай, кабацкий теоретик, который нахватался каких‑то правильных мыслей и теперь искажал их невероятной смесью глупости и обмана. – Да разве нас не надули, когда рассказывали, будто пруссаки подыхают с голоду, мрут от болезней, будто у них нет больше рубах, будто видели, как они плетутся по дорогам, грязные, оборванные, точно нищие? – продолжал Шуто. Лубе рассмеялся; он, как всегда, напоминал парижского уличного мальчишку, который перепробовал все мелкие ремесла на Центральном рынке. – Да уж! Мы сами околеваем с голоду, нам каждый готов подать грошик, когда мы проходим в рваных башмачищах и вшивых лохмотьях… А их великие победы! Шутники, нечего сказать! Рассказывали басни, будто Бисмарка взяли в плен и сбросили целую прусскую армию в каменоломню… Ну и надули нас! Паш и Лапуль слушали, сжимая кулаки, яростно качали головой. Другие тоже были озлоблены; действие этой вечной газетной лжи становилось губительным. Всякое доверие пропало, больше ни во что не верили. Воображению этих взрослых детей, еще недавно тешивших себя необычайными надеждами, теперь являлись только безумные кошмары. – Подумаешь! Догадаться не штука! – продолжал Шуто. – Дело ясное: нас продали… Вы все это сами отлично знаете! Каждый раз при этих словах простодушный крестьянин Лапуль возмущался: – Продали? Бывают же такие сволочи! – Продали, как Иуда продал своего учителя, – прошептал Паш, которому всегда приходили на ум события из священного писания. Шуто торжествовал: – Да боже мой! Очень просто. Известны даже цифры… Мак‑Магон получил три миллиона, а другие генералы по миллиону за то, чтобы привести нас сюда… Это дельце сварганили в Париже прошлой весной, а сегодня ночью они пустили ракету: все, мол, готово, господа пруссаки, можете нас сцапать. Мориса возмутила эта нелепая выдумка. Когда‑то Шуто его забавлял, почти очаровал своим уличным краснобайством, но теперь он терпеть не мог этого смутьяна, лодыря, который плевал на всякий труд и хотел совратить товарищей. – Зачем вы распространяете такие глупости? – крикнул он. – Вы ведь сами знаете, что говорите неправду! – Как неправду?.. Значит, неправда, что нас продали?.. Э‑э, дворянчик, да ты сам не из них ли, не из этой ли банды сволочных предателей? Он угрожающе наступал. – Ну‑ка, отвечай, господин буржуй! Здесь не будут ждать твоего друга Бисмарка, с тобой живо расправятся! Другие солдаты тоже было заворчали, и Жан решил вмешаться. – Молчать! О первом, кто двинется с места, доложу по начальству! Но Шуто презрительно захохотал. Плевать ему на рапорты. Может быть, он будет сражаться, а может, и нет, – его воля. Лучше к нему не приставать: у него патроны не только на пруссаков! Теперь, когда сражение уже началось, ослабевшая дисциплина, которая еще держалась на страхе, окончательно расшаталась. Что ему, Шуто, могут сделать? Как только ему надоест, он сбежит. И он грубо науськивал других солдат на капрала, который морит их голодом. Да, по вине капрала взвод ничего не ел уже три дня, а у товарищей из других взводов были и похлебка и мясо. Но господин капрал вместе с дворянчиком хорошо нажрался у девок. Эту парочку видели в Седане! – Ты загреб деньги всего взвода, посмей только отрицать! Обжора! Пройдоха! Тут дело сразу приняло скверный оборот. Лапуль сжал кулаки; обычно кроткий Паш, остервенев от голода, требовал объяснений. Благоразумней всех оказался Лубе: он расхохотался, как всегда с хитрецой, и сказал, что глупо французам грызться между собою, когда под боком пруссаки. Он был против ссор, против кулачного боя, против винтовок, и, намекая на несколько сот франков, которые получил в качестве заместителя военнообязанного, он прибавил: – Да уж! Если они думают, что моя шкура стоит так мало… Я и дам, сколько полагается за их деньги. Но Морис и Жан, обозленные нелепыми нападками, отвечали резко, сердито оправдывались. Вдруг в тумане раздался громкий голос: – В чем дело? Что такое? Шуты гороховые! Кто тут ссорится? Появился лейтенант Роша; его кепи порыжело от дождей, на шинели не хватало пуговиц; худой, нескладный, он был в жалком, запущенном, нищенском состоянии. И, тем не менее, он держался лихо, победоносно; его глаза сверкали, усы щетинились. – Господин лейтенант! – вне себя ответил Жан. – Эти люди кричат, что нас, мол, продали… Да, что нас продали наши генералы… Ограниченному лейтенанту мысль об измене собственно казалась вполне естественной: ведь ею объяснялись поражения, которых он не мог понять. – Так что ж? А хотя бы и продали!.. Наплевать! Нам‑то какое дело?.. А все‑таки пруссаки здесь, и мы им так всыпем, что они будут помнить! Вдали, за плотной пеленой тумана, в Базейле не умолкали пушки. Лейтенант протянул руки. – А‑а! Слышите? На этот раз дело в шляпе!.. Мы спровадим их назад прикладами винтовок! При первых залпах канонады для него перестало существовать все на свете: медлительность похода, нерешительность, разложение войск, разгром под Бомоном, последняя агония вынужденного отступления к Седану. Раз дело дошло до боя, значит, победа за нами! Он ничему не научился, ничего не забыл, он по‑прежнему кичливо презирал врага, по‑прежнему ничего не знал о новых условиях войны и упрямо верил, что старый французский солдат, побеждавший в Африке, в Крыму, Италии, непобедим. В его годы впервые потерпеть поражение было бы, право, смешно! Вдруг Роша оскалил зубы и расхохотался. В порыве нежности, за которую солдаты его обожали, хотя иногда он осыпал их бранью, лейтенант объявил: – Слушайте, ребята! Чем ссориться, давайте‑ка лучше выпьем!.. Да, я угощаю, выпейте за мое здоровье! Из глубокого кармана шинели он вытащил бутылку водки и торжествующе прибавил, что это подарок от одной дамы. И правда, накануне во Флуэне видели, как он расположился за столиком в кабачке и предприимчиво ухаживал за служанкой, сидевшей у него на коленях. Солдаты смеялись от всего сердца, протягивали котелки, и он весело налил им водки. – Ребята! Пейте за ваших подружек, если они у вас есть, пейте за славу Франции!.. Я только это и признаю. Веселись! – Правильно, господин лейтенант! За ваше здоровье и за здоровье всех! Выпили, согрелись, примирились. На утреннем холодке, перед боем, было так приятно выпить! Морис тоже почувствовал, как водка растекается по жилам, и ему опять становится тепло, и воскресает легкая, опьяняющая надежда. А почему бы не разбить пруссаков? Разве в сражениях не таится неожиданность, внезапный поворот, которые впоследствии делаются достоянием истории? Этот молодец лейтенант прибавил, что на подмогу идет Базен, его ждут вечером: известие достоверное, он узнал об этом от адъютанта одного генерала. И хотя, желая указать дорогу, по которой идет Базен, лейтенант ткнул рукой в сторону Бельгии, Морис опять весь предался мечтам и иллюзиям, без которых не мог жить. Быть может, наконец, рассчитаемся с пруссаками! – Господин, лейтенант! Чего ж мы ждем? – осмелился он спросить. – Разве мы не выступаем? Роша движением руки дал понять, что еще не получил приказа. Помолчав, он спросил: – Видел кто‑нибудь капитана? Никто не ответил. Жан вспомнил, что видел ночью, как Бодуэн ушел из лагеря по дороге в Седан; но осторожный солдат никогда не должен замечать начальника вне службы. Он промолчал и, обернувшись, заметил тень, которая двигалась вдоль изгороди. – Вот он! – сказал капрал. Действительно, вернулся капитан Бодуэн. Все солдаты удивились его подтянутому виду: мундир был вычищен, башмаки блестели, – вся его выправка резко отличалась от жалкого вида лейтенанта Роша. Кроме того, чувствовалось кокетство, заботливый уход: руки были тщательно вымыты, усы завиты, от него исходил легкий аромат персидской сирени, благоухание уютного будуара красивой женщины. – А‑а! Значит, капитан нашел свой багаж! – хихикая, шепнул Лубе. Никто не улыбнулся: все знали, что капитан – человек не из покладистых. Его ненавидели; он держал солдат на расстоянии. «Хлопушка», – называл его лейтенант Роша. Первые поражения, казалось, покоробили капитана; разгром, который предвидели все, представлялся ему прежде всего неприличным. Убежденный бонапартист, ожидавший блестящего продвижения по службе, поддерживаемый многими салонами, он чувствовал, что карьера его рушится среди всей этой грязи. Говорили, что у него прекрасный тенор и он уже многим обязан своему голосу. Впрочем, он был неглуп, хотя ничего не понимал в военном деле, стремился только нравиться, отличался храбростью, когда было надо, но не слишком усердствовал. – Какой туман! – просто сказал он, радуясь, что нашел свою роту, которую искал уже полчаса, боясь заблудиться. Наконец отдан был приказ, и батальон выступил. Над Маасом, наверно, поднимались новые волны тумана; войска шли чуть не ощупью под какой‑то белесой тучей, оседавшей мелким дождем. Вдруг на перекрестке двух дорог перед Морисом возник, как потрясающее видение, полковник де Винейль, верхом на коне, неподвижный, высокий, смертельно бледный, подобный мраморному изваянию безнадежности; конь вздрагивал от утреннего холода, раздувая ноздри, поворачивая голову в сторону грохочущих пушек. А в десяти шагах, за спиной полковника, развевалось вынутое из чехла полковое знамя, которое держал дежурный лейтенант; в рыхлой, колыхающейся белизне тумана, под призрачным небом, оно казалось трепетным видением славы, готовым исчезнуть. Золоченый орел был обрызган росой, а трехцветный шелк с вышитыми названиями местностей, где были одержаны победы, полинял, задымленный, пробитый, хранил следы старинных ран; и только эмалевый почетный крест, прикрепленный орденской лентой, ярко блестел, выделяясь на сером, тусклом фоне. Знамя и полковник, затопленные новой волной тумана, исчезли; батальон двинулся дальше, неизвестно куда, словно окутанный влажной ватой. Спустившись по склону, он теперь поднимался по узкой дороге. Раздался приказ остановиться. Солдаты остановились, приставили винтовки к ноге; плечи ныли от ранцев, было запрещено двигаться. Наверно, они находились на плоскогорье, но еще ничего не могли разглядеть даже в нескольких шагах. Было часов семь; пушки, казалось, гремели ближе; новые батареи стреляли с другой стороны Седана, теперь уже совсем по соседству. – Ну, меня сегодня убьют, – вдруг сказал Жану и Морису сержант Сапен. С самого утра он не открывал рта, погруженный в какое‑то раздумье, хрупкий, тонконосый, с большими красными глазами. – Что за выдумки! – воскликнул Жан. – Разве можно знать, что стрясется?.. Знаете, пули ни для кого и для всех! Но сержант покачал головой и с полной уверенностью повторил: – Нет, я уж, можно сказать, покойник!.. Меня сегодня убьют. Несколько солдат обернулись, спросили, не во сне ли он это увидел. Нет, ему ничего не спилось, но он чувствует: так будет. – А все‑таки досадно! Ведь я собирался жениться, когда вернусь домой. У него снова дрогнули веки; он представил себе свою жизнь. Сапен был сыном лионского бакалейщика; мать его баловала, но рано умерла; он не мог ужиться с отцом, все ему опротивело, он остался в полку, не пожелал откупиться. Во время отпуска он сделал предложение двоюродной сестре, опять обрел вкус к жизни и вместе с невестой строил планы открыть торговлю на гроши, которые она должна была принести в приданое. Он умел грамотно писать, считать. Уже год он жил только надеждой на счастливое будущее. Он вздрогнул, тряхнул головой, чтобы избавиться от навязчивой мысли, и спокойно повторил: – Да, досадно! Меня сегодня убьют. Все промолчали; ожидание продолжалось. Никто даже не знал, стоят ли они лицом или спиной к неприятелю. Иногда из тумана, из неизвестности, доносились смутные гулы: грохот колес, топот толп, далекая скачка коней. Происходили скрытые во мгле передвижения войск – 7‑й корпус шел на боевые позиции. Но вскоре туман как будто поредел. Он поднимался клочьями, словно обрывки кисеи; открывались уголки далей, еще неясные, темно‑синие, как глубины воды. И в одном просвете, как шествие призраков, показались полки африканских стрелков, составлявшие часть дивизии генерала Маргерита. Одетые в куртки и подпоясанные широкими красными кушаками, выпрямившись в седле, они пришпоривали своих поджарых коней, которых почти не было видно под огромными вьюками. Эскадрон следовал за эскадроном, все они, выйдя из неизвестности, возвращались в неизвестность и, казалось, таяли под мелким дождем. Наверно, они мешали передвижению войск; их отправляли дальше, не зная, что с ними делать; и так было с самого начала войны. Их использовали лишь в качестве разведчиков, но как только начинался бой, их пересылали из долины в долину, нарядных и бесполезных. Морис смотрел на них и вспомнил Проспера. – А‑а! Может быть, и он там! – Кто? – спросил Жан. – Да тот парень из Ремильи. Помнишь? Мы встретили его брата в Оше. Но стрелки проскакали; внезапно опять послышался топот коней: по склону спускался штаб. На этот раз Жан узнал бригадного генерала Бурген‑Дефейля; генерал неистово размахивал рукой. Он, наконец, соблаговолил покинуть гостиницу Золотого креста; по его сердитому лицу было видно, как он недоволен, что пришлось рано встать, что комната и еда никуда не годились. Издали отчетливо донесся его громовой голос: – Эх, черт подери! Мозель или Маас, не все ли равно? Главное – вода! Между тем туман рассеивался. Как и в Базейле, за колыхавшимся занавесом, который медленно поднимался к небу, внезапно открылась декорация. С голубого свода струился ясный солнечный свет. Морис сразу узнал местность, где они остановились, и сказал Жану: –А‑а, мы на Алжирском плоскогорье… Видишь по ту сторону долины деревню? Это – Флуэн; а там – Сен‑Манж, а еще дальше – Фленье… А там, совсем далеко, в Арденском лесу, где эти редкие деревья, – граница… Он продолжал объяснять местоположение, указывая рукой на деревни. Алжирское плоскогорье – полоса красноватой земли длиной в три километра – отлого спускалось от Гаренского леса к Маасу, от которого его отделяли луга. Там генерал Дуэ выстроил 7‑й корпус, но был в отчаянии, что у него не хватает людей, чтобы оборонять такую растянутую линию и прочно связаться с 1‑м корпусом, который занимал перпендикулярно к 7‑му долину Живонны, от Гаренского леса до Деньи. – Каков, а‑а? Ну и ширь! Ну и ширь! Обернувшись, Морис обвел рукой весь горизонт. На юг и на запад от Алжирского плоскогорья простиралось огромное поле битвы: сначала Седан, – его крепость возвышалась над крышами; потом, в неясном сгущавшемся дыму, – Балан и Базейль; дальше, в глубине, на левом берегу холмы Лири, Марфэ, Круа‑Пио. Но особенно широкий вид открывался на западе, близ Докшери. Излучина Мааса опоясывала бледной лентой полуостров Иж, и там ясно виднелась узкая дорога на Сент‑Альбер, которая тянулась между берегом и крутизной, увенчанной Сеньонским леском, последним из Фализетских лесов. В верхней части побережья, на перекрестке Мезон‑Руж, открывалась дорога на Вринь‑о‑Буа и Доншери. – Видишь, этим путем мы могли бы отступить к Мезьеру. Но как раз в эту минуту раздался первый пушечный выстрел из Сен‑Манжа. В лощинах еще тянулись обрывки тумана, и смутно виднелась только громада, которая двигалась к ущелью Сент‑Альбер. – А‑а, вот они! – сказал Морис, бессознательно понизив голос и не называя пруссаков. – Мы отрезаны! Нам крышка! Было около восьми часов. Гром пушек, усиливаясь со стороны Базейля, послышался также с востока, в невидимой долине Живонны: это армия кронпринца прусского, выйдя из леса Шевалье, атаковала 1‑й корпус французов, близ Деньи. XI прусский корпус на пути к Флуэну открыл огонь по войскам генерала Дуэ, и битва завязалась со всех сторон, с юга на север, на много миль в окружности. Морис понял непоправимую ошибку, которую совершили французские войска, не отступив к Мезьеру ночью. Но последствия были для него еще неясны. Только затаенное чувство опасности побуждало его с тревогой смотреть на ближайшие высоты, расположенные над Алжирским плоскогорьем. Если не успели отступить, почему же не решились занять эти высоты, став тылом к границе, с тем чтобы в случае поражения пробраться в Бельгию? Особенно грозными представлялись две точки – слева бугор Аттуа над Флуэном, справа – вершина горы Илли с каменным крестом между двумя липами. Накануне по приказу генерала Дуэ один полк занял Аттуа, но на рассвете, оказавшись слишком на виду, отступил. Крестовую гору Илли должно было защищать левое крыло 1‑го корпуса. Между Седаном и Арденским лесом лежали широкие, голые, холмистые пространства; ключ к позиции был явно здесь, у подножия этого креста и двух лип, откуда враг обстреливал все окрестности. Раздалось еще три пушечных выстрела. За ними целый залп. На этот раз над маленьким холмом, налево от Сен‑Манжа, поднялся дым. – Ну, – сказал Жан, – очередь за нами! Однако ничего не произошло. Солдаты не двигались, приставив винтовку к ноге, и могли развлекаться, только любуясь стройными рядами 2‑й дивизии, расположившейся перед Флуэном; ее левый фланг, построенный под прямым углом, был обращен к Маасу, чтобы отбивать атаки с этой стороны. На востоке, до Гаренского леса, под горой Илли, развертывалась 3‑я дивизия, а на второй линии стояла сильно пострадавшая под Бомоном 1‑я дивизия. За ночь саперы укрепили позицию. Даже под огнем пруссаков они все еще рыли траншеи‑прикрытия и воздвигали бруствера. Но вот у подножия Флуэна послышалась стрельба; впрочем, она тут же утихла, и рота капитана Бодуэна получила приказ отойти на триста метров назад. Она подходила к широкому четырехугольнику, засаженному капустой, как вдруг капитан резким голосом крикнул: – Ложись! Пришлось лечь. Капуста была вся обрызгана обильной росой; на плотных зелено‑золотистых листьях не испарялись капли, чистые и сверкающие, словно, крупные алмазы. – Прицел на четыреста метров! – опять крикнул капитан. Морис положил дуло своего шаспо на торчавший перед ним кочан капусты. Но на уровне земли ничего не было видно, только расстилались неопределенные, перерезанные зеленью пространства. Морис локтем толкнул Жана, лежавшего направо от него, и спросил, какого черта они здесь делают. Жан, человек опытный, показал ему на соседний пригорок; там устанавливали батарею. Ясно, что их привели сюда, чтобы прикрыть ее. Из любопытства Морис привстал, желая взглянуть, не стоит ли там у своего орудия Оноре; но артиллерийский резерв расположился позади, за рощей. – Черт подери! Сейчас же ложитесь! – заорал лейтенант Роша. Не успел Морис лечь, как просвистел снаряд. С этой минуты снаряды посыпались дождем. Немцы пристрелялись не сразу. Первые снаряды упали далеко за батареей; она тоже стала стрелять. К тому же многие немецкие снаряды не взрывались: их действие ослаблялось рыхлой почвой. Сначала солдаты подшучивали над неловкостью проклятых колбасников. – Ну и зря пропал их фейерверк! – сказал Лубе. – Верно, они на него мочились! – хихикнув, прибавил Шуто. Сам лейтенант Роша вмешался в их беседу: – Говорил я вам, что эти олухи не способны даже навести пушку! Вдруг снаряд разорвался в десяти метрах от них и осыпал роту комьями земли. Лубе шутливо крикнул товарищам, чтоб они вынули из ранцев щетки, но Шуто побледнел и умолк. Он никогда еще не бывал под артиллерийским огнем, как и Паш, и Лапуль, и все солдаты взвода, кроме Жана. Глаза у них помутнели, веки задрожали, голоса прерывались, словно кто‑то сдавил горло. Достаточно владея собой, Морис старался разобраться в своих ощущениях: ему не было страшно, он еще не сознавал опасности; у него только сосало под ложечкой, в голове было пусто, мысли путались. Но он все больше надеялся, словно опьянел с тех пор, как с восхищением увидел стройные ряды войск. Он даже не сомневался больше в победе, если можно будет броситься на врага в штыки. – Что за черт! Здесь полно мух! – пробормотал он. Уже три раза ему чудилось жужжание. – Да что ты! – смеясь, сказал Жан. – Это пули. Снова послышалось легкое жужжание. Солдаты оборачивались, любопытствовали. Их непреодолимо тянуло посмотреть, они ворочались, не могли лежать спокойно. – Послушай, – посоветовал Лапулю Лубе, забавляясь его простодушием, – когда увидишь: летит пуля, ты только приложи палец к носу, вот так. Это разрезает воздух, пуля пролетит или вправо или влево. – Да я их не вижу! – ответил Лапуль. Все неистово расхохотались. – А‑а! Хитрец! Он их не видит!.. Да открой буркалы, болван!.. Вот еще одна, вот! Вот другая!.. А эту ты не видел? Она была зеленая. Лапуль таращил глаза, прикладывая палец к носу, а Паш ощупывал на себе ладанку, и ему хотелось растянуть ее, чтобы прикрыть ею, словно броней, всю грудь. Лейтенант Роша, продолжая стоять, крикнул: – Ребята! Вам не запрещается кланяться снарядам. Ну, а пулям не стоит, их слишком много! Внезапно осколок снаряда пробил голову солдата в первом ряду. Солдат не успел даже крикнуть, брызнула кровь и мозг – и конец! – Бедняга‑парень! – просто сказал сержант Сапен, спокойный и бледный. – Очередь за другим! Но расслышать друг друга было уже невозможно. Морис страдал больше всего от страшного гула. Соседняя батарея стреляла без устали; от беспрерывного грохота дрожала земля; невыносимо раздирали воздух митральезы. Долго ли еще лежать так, среди капусты? Никто ничего не видел, ничего не знал. Невозможно было получить какое‑нибудь представление о битве: да и настоящая ли это большая битва? Над ровной линией полей, далеко‑далеко, Морис различал только округлую лесистую вершину Аттуа; она была еще пустынна. Ни один пруссак не показывался на горизонте. На мгновение поднимались и реяли на солнце только дымки. Повернувшись, Морис с удивлением заметил, как в глубине уединенной долины, закрытой обрывистыми склонами, крестьянин пашет землю, неторопливо шагая за плугом, в который впряжена крупная белая лошадь. Зачем терять хоть один день? Ведь даже если теперь война, хлеба не перестанут расти и люди не перестанут жить. Сгорая от любопытства, Морис встал. Он сразу увидел батареи в Сен‑Манже, которые обстреливали французскую арыию, увидел бурые дымки над ними, а главное, черное шествие захватнических орд, двигавшихся из Сент‑Альбера. Но Жан схватил его за ноги и силой притянул к земле. – Ты спятил? Тебя убьют. Лейтенант Роша тоже заорал: – Ложитесь! Сейчас же! Откуда взялись у меня молодцы, которые лезут под пули, когда им не приказано? – Господин лейтенант! – сказал Морис. – Да вы ведь сами не ложитесь! – Ну, я другое дело, я должен видеть, что тут делается. Капитан Бодуэн тоже храбро выпрямился во весь рост. Но он не разжимал губ, держался в стороне от солдат, казалось, не мог устоять на месте и ходил взад и вперед по полю. Все по‑прежнему ждали, но опять ничего нового не произошло. Морис задыхался под тяжестью ранца, который давил ему спину и грудь; лежать становилось все тягостней. Солдатам было разрешено сбросить ранцы только в случае крайней необходимости. – Что ж, мы так и пролежим целый день? – спросил наконец Морис у Жана. – Может случиться. Под Сольферино мы пять часов лежали в морковном поле, уткнувшись носом в землю. И, как человек бывалый, прибавил: – Зачем жаловаться? Здесь не так плохо. Еще успеем попасть в место поопасней. Чего там! Каждому свой черед! Если всех убьют с самого начала, то к концу никого не останется. – А‑а! – вдруг перебил его Морис. – Погляди на этот дымок над Аттуа!.. Они взяли Аттуа! Дело будет жаркое! Еще не оправившись от первого страха, он на мгновение мог удовлетворить свое любопытство. Он больше не отрывался взглядом от круглой вершины холма, единственного заметного выступа, возвышавшегося над отлогой линией широких полей. До Аттуа было слишком далеко, различить недавно поставленных туда прусских канониров не удавалось; при каждом залпе над лесом, где, наверно, были скрыты орудия, виднелись только дымки. Морис понимал, что захват неприятелем этой позиции, оставленной генералом Дуэ, – дело опасное. Она охраняла окрестные плоскогорья. Батареи, открывшие огонь по второй дивизии 7‑го корпуса, сразу опустошили ее ряды. Теперь немцы пристрелялись; на французской батарее, близ которой лежала рота капитана Бодуэна, были убиты один за другим два канонира. Осколком ранило одного солдата из этой роты, фурьера; ему оторвало левую пятку, он завыл от боли, словно в припадке внезапного помешательства. – Да замолчи ты, скотина! – твердил лейтенант Роша. – Чего орешь? Подумаешь, пятку отхватило! Раненый вдруг успокоился, замолчал и застыл, схватившись за ногу. Чудовищная артиллерийская дуэль продолжалась, все усиливаясь; снаряды летали над головами солдат всех полков, лежавших среди сожженного, мрачного поля; под жгучим солнцем не видно было ни души. В этом безлюдье проносился лишь гром, веял разрушительный ураган. Казалось, пройдут еще часы, а это не прекратится. Между тем уже обнаруживалось превосходство немецкой артиллерии; ее ударные снаряды разрывались почти все на больших дистанциях, тогда как французские снаряды с трубкой, значительно менее дальнобойные, воспламенялись чаще всего в воздухе, не достигая цели. И французам не оставалось ничего другого, как свернуться в комок, зарыться в землю. Нельзя было даже облегчить душу, утешиться, стреляя из винтовки. Стрелять? Но в кого? Ведь на пустынном горизонте по‑прежнему ничего не было видно. – Когда же мы наконец начнем стрелять? – вне себя повторял Морис. – Я дал бы сто су за то, чтоб увидеть хоть одного пруссака! Это черт знает что! Тебя обстреливают, а ты не можешь ответить! – Погоди! Может, придет и наш черед, – спокойно ответил Жан. Слева послышался конский топот. Они повернули головы и узнали генерала Дуэ; он спешил сюда со своим штабом, чтобы проверить, стойко ли держатся его войска под грозным огнем немецких батарей. По‑видимому, он остался доволен и отдал несколько приказаний; вдруг из‑за ложбины появился генерал Бурген‑Дефейль. Хоть и придворный офицер, он беспечно ехал рысцой под снарядами; со времен африканской войны он упрямо придерживался устаревших взглядов и ничему не научился. Он кричал и размахивал руками, как Роша. – Я их жду, я их жду сейчас! Врукопашную! Заметив генерала Дуэ, он подъехал к нему. – Генерал! Верно, что маршал ранен? – К несчастью, да. Я сейчас получил записку от генерала Дюкро. Он мне сообщает, что маршал назначил его командующим армией. – А‑а! Генерала Дюкро!.. А что он приказал? Генерал Дуэ безнадежно махнул рукой. Уже накануне он почувствовал, что армия погибла, и тщетно доказывал необходимость занять позиции на Сен‑Манже и на Илли, чтобы обеспечить отступление к Мезьеру. – Дюкро осуществляет наш план: все войска соединятся на плоскогорье Илли. Он опять махнул рукой: слишком поздно! Грохот пушек заглушил его слова. Морис хорошо понял их смысл и пришел в ужас. Как? Маршал Мак‑Магон ранен, генерал Дюкро командует вместо него, вся армия отступает на север от Седана? А обреченные бедняги‑солдаты даже не знают об этих важных событиях! И эта страшная игра предоставлена воле случая, прихоти нового руководства! Морис почувствовал путаницу, окончательное расстройство армии: ни военачальника, ни плана; армию дергают во все стороны, тогда как немцы неуклонно, с точностью машины, идут прямо к цели. Генерал Бурген‑Дефейль уже отъехал, как вдруг генерал Дуэ получил новое известие, привезенное запыленным гусаром, и громко крикнул: – Генерал! Генерал! Его голос так звенел от удивления и волнения, что заглушил гул выстрелов: – Генерал! Командует уже не Дюкро, а Вимпфен! Да, он прибыл вчера, в самый разгар поражения под Бомоном, и принял от де Файи командование пятым корпусом… Вимпфен сообщает, что, по предписанию военного министра, он назначается главнокомандующим, в случае если этот пост окажется свободным… Мы больше не отступаем! Приказано идти на прежние позиции и оборонять их. Генерал Бурген‑Дефейль слушал, широко открыв глаза. – Черт подери! Надо бы справиться… Ну, да мне наплевать! Он поскакал дальше, на самом деле ни о чем не беспокоясь: в войне он видел лишь возможность быстро пройти в дивизионные генералы и теперь хотел только, чтобы эта дурацкая кампания закончилась как можно скорей, раз она доставляет всем так мало удовольствия. Солдаты в роте Бодуэна загоготали. Морис молчал, но держался того же мнения, что и Шуто и Лубе, которые хихикали с нескрываемым презрением. Все у них идет вкривь и вкось! Пляшут под чужую дудку! Ну и начальники! Дружно живут и не тянут каждый в свою сторону! Да, при таком начальстве лучше всего завалиться спать! Трое главнокомандующих за два часа! И все трое толком не знают, что делать, и каждый отдает другой приказ! Право, это может вывести из терпения и сбить с толку самого господа бога! И опять послышались неизбежные обвинения в измене: Дюкро и Вимпфен, как и МакМагон, хотят заработать у Бисмарка три миллиона. Генерал Дуэ отъехал от своего штаба, остался один и, глядя на далекие прусские позиции, погрузился в безысходно грустное раздумье. Он долго смотрел на Аттуа, откуда к его йогам падали снаряды. Взглянув на плоскогорье Илли, он подозвал офицера и отправил приказ бригаде 5‑го корпуса, которую потребовал накануне у генерала де Вимпфена; она соединяла его с левым флангом генерала Дюкро. Слышно было, как он отчетливо произнес: – Если пруссаки захватят Крестовую гору, мы и часу здесь не продержимся, нас отбросят к Седану. Он уехал, исчез вместе со своим штабом за поворотом ложбины. Огонь усилился. Наверно, неприятель заметил генерала. Сначала снаряды падали только спереди, а теперь посыпались и слева. Батареи на холме Френуа и батарея, установленная на полуострове Иж, вели перекрестный огонь с батареями из Аттуа. Они громили Алжирское плоскогорье. Теперь позиция роты Бодуэна стала опасной. Солдаты, следя за тем, что происходит перед ними, очутились под угрозой обстрела с тыла и не знали, куда деваться. Один за другим были убиты три солдата; двое раненых завыли от боли. И вот к сержанту Сапену пришла смерть, которую он ждал. Он обернулся и увидел летящий снаряд, но укрыться было уже поздно. – А‑а! Вот! – только сказал он. Его узкое лицо, большие прекрасные глаза выражали только глубокую печаль, но не ужас. Его ранило в живот. Он жалобно воскликнул: – Ох! Не бросайте меня! Отнесите в лазарет! Ради бога! Отнесите меня! Роша сначала хотел «заткнуть ему глотку». Он чуть не объявил ему грубо, что при такой ране нельзя понапрасну утруждать товарищей, но сжалился и сказал: – Бедняга! Подождите немного! Вас подберут санитары! Но Сапен все стонал, плакал; ведь вместе с кровью уходило и счастье, о котором он мечтал. – Отнесите меня! Отнесите! У капитана Бодуэна и без того были напряжены нервы; эти жалобные стоны еще больше раздражали его, и он спросил: кто хочет отнести раненого в соседний лесок, где должен находиться летучий лазарет. Раньше всех других разом вскочили Шуто и Лубе; они схватили сержанта, один за плечи, другой за ноги, и быстро понесли. Но по дороге они почувствовали, что он выпрямился в последней судороге и испустил дух. – Гляди‑ка! Он умер! – объявил Лубе. – Бросим его! Но Шуто злобно крикнул: – Да пошевеливайся, бездельник! Черта с два! Оставить его здесь, чтобы нас позвали обратно! Они донесли труп до леска, бросили его у подножия дерева и ушли. Больше их не видели до самого вечера. Огонь усилился; на соседней батарее прибавили еще два орудия; и грохот стал невыносим. Страх, безумный страх овладел Морисом. Раньше он никогда не обливался холодным готом, не испытывал мучительной тошноты, неотразимой потребности встать, бежать со всех ног прочь отсюда и выть. Наверно, это было только бессознательное действие страха, как это случается с нервными, утонченными людьми. Но Жан, следивший за ним, грубо схватил его сильной рукой и не отпускал от себя, угадав приступ малодушия по миганию помутившихся глаз. Он по‑отечески, вполголоса бранил его, старался пристыдить жесткими словами, зная, что человеку иной раз прядают храбрости хорошим пинком. Другие солдаты тоже тряслись. У Паша глаза были полны слез, он невольно тихонько стонал, вскрикивал, как маленький ребенок, и не мог от этого удержаться. С Лапулем приключилась беда: ему так свело живот, что он спустил штаны, не успев добежать до соседнего плетня. Товарищи подняли его на смех, стали бросать в него пригоршнями землю; его нагота была предоставлена пулям и снарядам. Со многими солдатами случалось то же самое; они облегчались под общий хохот, под град шуток, которые придавали всем смелость. – Трус ты этакий! – твердил Жан Морису. – Не смей у меня болеть, как они… Я тебе дам оплеуху, если будешь себя плохо вести! Он подбодрял Мориса бранью; вдруг они заметили, как в четырехстах метрах из леска вышло человек десять, одетых в темные мундиры. Это были наконец пруссаки, – французы узнали их по остроконечным каскам, – первые пруссаки, показавшиеся с начала войны на расстоянии ружейного выстрела. За первым взводом шли следом другие, а перед ними вздымались клубы пыли, поднятой снарядами. Все очертания были тонкие и точные; пруссаки казались хрупкими, четкими и были похожи на оловянных солдатиков, расставленных в образцовом порядке. Снаряды посыпались еще сильней, и пруссаки отступили, опять исчезли за деревьями. Однако рота капитана Бодуэна заметила их, и всем казалось, что пруссаки не двинулись с места. Винтовки выстрелили сами. Морис выстрелил первый. За ним Жан, Паш, Лапуль и все остальные. Приказа не было; капитан хотел остановить огонь, но вынужден был уступить: лейтенант Роша махнул ему рукой в знак того, что надо позволить солдатам отвести душу. Наконец‑то можно стрелять, пустить в ход патроны, которые они носили уже больше месяца, не истратив ни одного! Особенно обрадовался Морис, отвлекаясь от своего страха, оглушая себя выстрелами. Опушка леса по‑прежнему была мрачна, не шевелился ни один лист, не показывался ни один пруссак, а французы все еще стреляли в неподвижные деревья. Подняв голову, Морис с удивлением заметил в нескольких шагах от себя полковника де Винейля верхом на большом коне; и человек и лошадь были равно бесстрастны, словно изваянные из камня. Лицом к неприятелю, под пулями, полковник ждал. Весь 106‑й полк, по‑видимому, отступил сюда; другие роты укрывались в соседних полях, ружейный огонь нее усиливался. Морис увидел также, чуть позади, полковое знамя, которое крепко держал младший лейтенант. Но это был уже не призрак знамени, окутанный утренним туманом. Теперь, под жгучим солнцем, золоченый орел сверкал, трехцветный шелк, хоть и изношенный в славных битвах, играл яркими красками. В безоблачном голубом небе, в вихре канонады, он развевался как знамя побед. Да и почему бы не победить теперь, когда наконец завязалось сражение? И Морис и все остальные не жалели пороха, упрямо обстреливая далекий лес, где медленным, тихим дождем сыпались мелкие ветки.  III   Генриетта всю ночь не могла заснуть. Ее мучила мысль, что муж в Базейле, так близко от немецких позиций. Тщетно она убеждала себя, что он обещал вернуться при первой же опасности; ежеминутно она прислушивалась, думая: «Вот он!» Часов в десять она собралась лечь в постель, но открыла окно, облокотилась о подоконник и задумалась. Было очень темно; внизу едва виднелась мостовая улицы Вуайяр – тесный черный коридор, зажатый между старыми домами. Только вдали, над школой, мерцала чадящая звезда фонаря. Оттуда веяло запахом селитры – сырым дыханием погреба, слышалось неистовое мяуканье кота, тяжелые шаги заблудившегося солдата. И во всем Седане раздавались необычные звуки – внезапный топот коней, беспрестанные гулы; они проносились подобно предсмертным судорогам. Генриетта прислушивалась; ее сердце учащенно билось, и она все еще не улавливала шагов мужа за поворотом улицы. Прошли часы. Теперь ее тревожили далекие огни, показавшиеся за городом, над крепостными валами. Стало совсем темно; она старалась восстановить в памяти местность. Широкий белый покров внизу – это затопленные луга. А что за огонь вспыхнул и погас наверху? Наверно, на холме Марфэ. Со всех сторон – в Пон‑Можи, в Пуайе, во Френуа – горели какие‑то таинственные огни, они мерцали, кишели во тьме, словно над несметными полчищами. Но еще страшней были долетавшие до нее небывалые шумы: топот надвигающихся толп, фырканье коней, лязг оружия, целое нашествие из недр этого адского мрака. Внезапно грянул пушечный выстрел, единственный, но грозный, страшный в наступившей полной тишине. У Генриетты застыла кровь в жилах. Да что ж это такое? Наверно, сигнал: какое‑нибудь удавшееся передвижение, известие, что они там готовы, что солнце может взойти. Часа в два Генриетта, не раздеваясь, не потрудившись даже закрыть окно, бросилась в постель. Она чувствовала себя разбитой от усталости и тревоги. Почему ее так трясет? Ведь обычно она так спокойна, ходит так легко, что ее даже не слышно! Она с трудом задремала, оцепенев в неотступном предчувствии беды, нависшей в черном небе. Внезапно из глубин тяжелого сна она опять услышала грохот пушек; глухие отдаленные выстрелы раздавались равномерно и упорно. Генриетта вздрогнула и села на постель. Где это она? Она ничего не узнавала, не видела: комнату, казалось, окутал густой дым. Вдруг Генриетта поняла: в дом, наверно, нахлынул поднявшийся от реки туман. Пушки гремели все сильней. Она вскочила с постели и подбежала к окну. На колокольне пробило четыре часа. Сквозь рыжеватый туман просачивался мутный, грязный рассвет. Ничего нельзя было разобрать; Генриетта не узнавала даже здания школы, в нескольких шагах от окна. Боже мой! Где же стреляют? Прежде всего она подумала о брате: выстрелы звучали так глухо, что казалось, они раздаются на севере, над городом. Но вскоре Генриетта убедилась, что стреляют близко, где‑то впереди, и ей стало страшно за мужа. Стреляют, конечно, в Базейле. Всетаки на несколько мгновений она успокоилась: залпы раздаются иногда справа. Может быть, сражаются в Доншери; она знала, что французам не удалось взорвать там мост. Ее мучило жесточайшее сомнение: где это стреляют – в Доншери или в Базейле? Она не могла определить, в ушах звенело. Скоро ее волнение достигло предела; она почувствовала, что не может дольше оставаться здесь и ждать. Она трепетала от потребности узнать все немедленно и, накинув на плечи шаль, пошла за известиями. На улице Вуайяр Генриетта на минуту остановилась в нерешительности: город чернел в густом тумане. Рассвет еще не достиг сырой мостовой между старыми закопченными домами. На улице О‑Бер, в окне подозрительного кабачка, где мигал огонь свечи, она заметила только двух пьяных тюркосов с девкой. Пришлось свернуть на улицу Мака, там было кой‑какое движение, тени солдат украдкой пробирались вдоль домов, может быть, это трусы искали, где бы укрыться; заблудившийся рослый кирасир, которого послали за капитаном, изо всех сил стучал в двери; большая группа обывателей, обливаясь потом от страха, боясь опоздать, взгромоздилась на двуколку, чтобы еще успеть пробраться в Буйон, в Бельгию, куда за последние два дня уже переселилась половина жителей Седана. Бессознательно Генриетта направилась к префектуре: там‑то можно узнать все; чтобы избежать каких бы то ни было встреч, она решила пройти переулками. Но на углу улицы дю Фур и улицы де Лабурер она поняла, что дальше не пройти: там стояли пушки, бесконечная вереница орудий, зарядных ящиков, лафетов; их, должно быть, поставили здесь накануне и забыли, никто их даже не охранял. У Генриетты сжалось сердце при виде всей этой бесполезной, мрачной артиллерии, спавшей сном запустения в тиши безлюдных переулков. Ей пришлось вернуться по Школьной площади на Большую улицу; там, перед гостиницей «Европа», вестовые держали под уздцы коней, ожидая высших офицеров, чьи голоса доносились из ярко освещенной столовой. На площади Риваж и на площади Тюренна было еще больше народу; кучками стояли встревоженные жители – женщины, дети, – смешавшись с бежавшими испуганными солдатами; из гостиницы Золотого креста, бранясь, вышел генерал и помчался верхом, чуть не передавив всех на своем пути. Сначала Генриетта хотела войти в здание ратуши, но потом отправилась по улице Пон‑де‑Мез к префектуре. Никогда еще Седан не являлся ей таким трагическим городом, как теперь, на рассвете, утопая в грязном тумане. Дома словно вымерли; многие из них уже два дня были покинуты и пусты; некоторые наглухо заперты, в них чуялись страх и бессонница. Казалось, дрожит само утро; улицы были еще безлюдны; шныряли только редкие беспокойные тени, кое‑кто спешно уезжал, – здесь уже накануне шатался подозрительный сброд. День светлел; над городом навис ужас бедствий. Было половина шестого; едва слышался гул пушек, заглушенный стенами высоких черных домов. В префектуре у Генриетты была знакомая – дочь швейцарихи Роза, хрупкая, красивая блондинка, которая работала на фабрике Делагерша. Генриетта быстро вошла в швейцарскую. Матери не было; Роза встретила Генриетту, как всегда, приветливо: – Ох, милая госпожа Вейс! Мы еле держимся на ногах. Мама прилегла отдохнуть. Подумайте! За всю ночь не пришлось присесть: все время люди приходят и уходят. Не дожидаясь расспросов, она принялась рассказывать, взволнованная всеми необычайными событиями, которые произошли с вечера. – Маршал спал хорошо. А бедный император!.. Вы ведь не знаете, как он страдает!.. Представьте, вчера вечером я помогала выдавать белье. И вот прохожу я через комнату рядом с туалетной и слышу стоны, ох, такие стоны, словно кто‑то умирает. Я остановилась и вся дрожу, вся похолодела; я поняла: это император… Говорят, он болен страшной болезнью и потому так кричит. На людях он сдерживается, но как только остается один, против воли начинает так стонать, что просто волосы дыбом встают. – А вы не знаете, где сегодня идет бой? – стараясь ее перебить, спросила Генриетта. Роза отмахнулась от вопроса и продолжала: – Так вот, понимаете, за ночь я поднималась раза четыре, а то и пять; прижмусь ухом к перегородке и слышу: он все стонет да стонет. Он ни на минуту не сомкнул глаз, я уверена… А? Ужасно – так страдать, да еще при всех заботах, которыми у него забита голова! А тут еще такая толчея, такая суматоха! Честное слово! Все как будто спятили! Приходят все новые и новые люди, хлопают дверьми, сердятся; офицеры пьют прямо из бутылок, ложатся в постель, не снимая сапог! Император все‑таки пристойней всех и меньше всех занимает места, прячется в уголок, чтобы стонать… Генриетта повторила свой вопрос, и Роза наконец ответила: – Где идет сражение? С сегодняшнего утра сражаются в Базейле! Сюда прискакал солдат сказать об этом маршалу, а маршал пошел доложить императору… И вот уж десять минут, как маршал уехал; я думаю, император поедет за ним: его наверху одевают… Я сейчас видела, как его наряжают, и причесывают, и мажут ему всякими штуками лицо. Узнав наконец все, что ей было нужно, Генриетта собралась уходить. – Спасибо, Роза! Я тороплюсь. Роза любезно проводила ее до дверей и прибавила: – К вашим услугам, госпожа Вейс! Я ведь знаю, вам можно все рассказать. Генриетта быстро пошла к себе, на улицу Вуайяр. Она была уверена, что Вейс уже дома, и подумала даже, что, не застав ее, он будет беспокоиться, поэтому она ускорила шаг. Подходя к дому, она подняла голову в надежде увидеть его у окна: он, наверно, ждет ее. Но окно было все еще настежь открыто и пусто. Генриетта поднялась, заглянула во все три комнаты и испугалась; у нее сжалось сердце: в комнате стояла ледяная мгла, сотрясаемая беспрерывными залпами. Там все еще стреляли. Генриетта опять подошла к окну. Несмотря на непроницаемую стену утреннего тумана, Генриетта теперь отлично понимала, что сражаются именно в Базейле: оттуда доносился треск митральез, грохочущие залпы французских батарей, отвечавших на отдаленные залпы немцев. Казалось, выстрелы приближаются, сражение с каждым мгновением становится все ожесточенней. Почему Вейс не возвращается? Ведь он определенно обещал вернуться при первой атаке. Генриетта все больше тревожилась, представляла себе препятствия: путь отрезан, под обстрелом возвращаться слишком опасно. Может быть, случилось несчастье. Она отгоняла эту мысль, подбодряя себя надеждой. На секунду у нее мелькнула мысль отправиться туда, пойти навстречу мужу. Но она тут же удержалась, потому что не была уверена, что встретится с ним. А вдруг они разминутся? Как он будет страдать, если вернется и не найдет ее дома! Впрочем, дерзкий план отправиться в Базейль в такое время казался ей совершенно естественным; без неуместного геройства она опять вошла в роль деятельной женщины, которая потихоньку делает все необходимое для своей семьи и дома. Ведь это совершенно естественно: где муж, там должна быть и она. Но вдруг Генриетта решительно махнула рукой и, отходя от окна, громко сказала: – А господин Делагерш… Зайду к нему… Она вспомнила, что Делагерш тоже ночевал в Базейле; если он вернулся, она узнает от него о муже. Она опять быстро спустилась по лестнице. Теперь она вышла уже не на улицу Вуайяр, а через узкий двор направилась к большим строениям фабрики, фасад которой высился на улице Мака. Она пришла в бывший сад, теперь вымощенный двор, где осталась только лужайка, окруженная великолепными деревьями, гигантскими столетними вязами, и с удивлением заметила, что у запертой двери сарая стоит на посту часовой; потом она вспомнила: здесь, как она узнала накануне, хранились деньги 7‑го корпуса; ей показалось странным, что все это золото, – по слухам, миллионы, – спрятано в сарае, в то время как неподалеку люди уже убивают друг друга. Только стала она подниматься по черной лестнице в комнату Жильберты, как вдруг с удивлением остановилась перед новой неожиданностью: это была такая непредвиденная встреча, что Генриетта спустилась по трем уже пройденным ступенькам, не зная, постучаться ли теперь к Жильберте. Мимо нее проскользнул военный, капитан, быстро, как видение, и тут же исчез; но она все‑таки успела его узнать: она видела его когда‑то в Шарлевиле у Жильберты, которая в то время была еще вдовой Мажино. Генриетта прошла несколько шагов по двору, взглянула на два высоких окна спальни, – ставни были закрыты. Но Генриетта все‑таки решила подняться. Она хотела постучать в дверь туалетной комнаты на втором этаже, в качестве подруги детства, близкой подруги, которая иногда приходила этим путем поболтать. Но дверь была приоткрыта: по‑видимому, кто‑то спешил уйти и не захлопнул ее. Генриетта слегка толкнула дверь и очутилась в туалетной, а потом и в спальне. С высокого потолка ниспадали пышные занавеси из красного бархата, скрывая всю постель. Ни звука; душная, теплая тишина после счастливой ночи; только спокойное, чуть слышное дыхание и легкий, испаряющийся запах сирени. – Жильберта! – тихонько позвала Генриетта. Жильберта только что заснула, при слабом свете, проникавшем сквозь алые занавески на окнах, ее красивая круглая головка с волной великолепных распущенных черных волос, скатившись с подушки, покоилась на голой руке. – Жильберта! Спящая зашевелилась, потянулась, но все еще не открывала глаз. – Да, прощайте!.. О, прошу вас!.. Но, приподняв голову, она узнала Генриетту. – Как? Это ты?.. А который час? Узнав, что пробило шесть, она смутилась и, чтобы скрыть смущение, шутливо сказала, что в такой ранний час нельзя будить людей. На вопрос об ее муже она ответила: – Да он не вернулся. Он придет, я думаю, только к девяти часам… Почему ты решила, что он вернется так рано? Жильберта улыбалась, еще сонная, счастливая. Генриетта настойчиво возразила: – Говорят тебе, что в Базейле сражаются с самого утра; я очень волнуюсь за мужа… – Милочка! Напрасно! – воскликнула Жильберта. – Мой супруг так осторожен, что если бы грозила хоть малейшая опасность, он был бы уже давно здесь… Раз его нет, можешь быть вполне спокойна! Эта мысль поразила Генриетту. Правда, Делагерш был не такой человек, чтобы без пользы подвергаться опасности. Генриетта совсем успокоилась, раздвинула занавески, открыла жалюзи, и комната озарилась ярким рыжим отсветом неба, где солнце начинало пробиваться и золотить туман. Одно из окон осталось приоткрытым; в большой теплой комнате, еще недавно запертой и глухой, слышны были пушечные выстрелы. Приподнявшись, облокотясь о подушку, Жильберта смотрела своими прекрасными светлыми глазами на небо. – Значит, там сражаются, – прошептала она. Ее сорочка спустилась, под прядями распущенных черных волос обнажилось розовое, нежное плечо; от пробудившейся Жильберты исходило всепроникающее благоухание, аромат любви. – Боже мой! Так рано! И уже сражаются! Как нелепо воевать! Взгляд Генриетты случайно упал на мужские перчатки, офицерские перчатки, забытые на круглом столике; она невольно вздрогнула. Жильберта густо покраснзла, смущенно и ласково притянула ее к себе, на край постели. Прильнув лицом к плечу подруги, она прошептала: – Да, я почувствовала, что ты все знаешь, что ты его видела… Милая! Не суди меня слишком строго! Он мой старый друг. Я призналась тебе в моей слабости; это было в Шарлевиле, давно, помнишь?.. Она еще понизила голос и с тихим смешком растроганно прибавила: – Вчера мы снова увиделись, он меня так умолял!.. Подумай! Ведь сегодня утром он сражается! Его, может быть, убьют!.. Разве я могла отказать? То был смелый и прелестный поступок, веселый и умиленный, последний дар наслаждения, счастливая ночь, дарованная накануне битвы. Вот почему, вопреки смущению, Жильберта улыбалась. У нее ни за что не хватило бы духу закрыть перед ним дверь: ведь все обстоятельства благоприятствовали этому свиданию. – Ты меня осуждаешь? Генриетта очень серьезно выслушала подругу. Такие дела ее удивляли; она их не понимала. Конечно, сама она не такая. С утра она всем сердцем была с мужем, с братом, там, под пулями. Как можно спать так мирно, влюбленно радоваться, когда любимым людям угрожает опасность? – А твой муж, милая моя, и даже этот человек? Разве у тебя не болит сердце, что ты не с ними? Ты разве не подумала, что с минуты на минуту их могут принести сюда с пробитой головой? Жильберта порывисто отстранила своей прелестной рукой это страшное видение. – Боже мой! Да что ты говоришь? Какая ты злая! Ты мне так испортила утро!.. Нет, нет, я не хочу об этом думать, это слишком грустно! Генриетта тоже невольно улыбнулась. Она вспомнила детство, когда отец Жильберты, майор де Винейль, после ранений был назначен начальником таможни в Шарлевиле и отправил дочь на ферму, под Шен‑Попюле: его беспокоил кашель Жильберты, преследовало воспоминание о смерти жены, рано погибшей от чахотки. Девочке было только девять лет, но она уже отличалась шаловливым кокетством; она разыгрывала комедии, всегда хотела быть королевой, наряжалась во все тряпки, какие попадались ей под руку, собирала серебряные бумажки от шоколада, чтобы делать из них браслеты и короны. Она осталась такой же и в двадцать лет, выйдя замуж за лесничего Мажино. Городок Мезьер, зажатый среди крепостных валов, ей не нравился; она осталась в Шарлевиле, любила тамошнюю широкую жизнь, увеселения и празднества. Отец умер; Жильберта пользовалась полной свободой при покладистом муже, настолько ничтожном, что она даже не чувствовала никаких угрызений совести. Провинциальное злословие приписывало ей много любовников, на самом же деле у нее была связь только с капитаном Бодуэном, хотя, благодаря старым знакомствам отца и родству с полковником де Винейлем, ее окружали блестящие офицеры. Она не была ни злой, ни развращенной, только она обожала наслаждения, и можно с уверенностью сказать, что, заведя любовника, она лишь уступила непреодолимой потребности быть красивой и веселой. – Очень дурно, что ты возобновила эту связь, – как всегда серьезно сказала Генриетта. Но Жильберта уже закрыла ей рот красивым и ласковым движением руки. – Милочка! Да ведь я не могла поступить по‑другому, и это было всего один раз!.. Знаешь, я теперь скорее умру, чем обману мужа. Обе замолчали и, при всем своем несходстве, нежно обнялись. Каждая слышала биение сердца подруги, они могли бы понять различный язык этих сердец; Жильберта вся отдавалась радости, расточала себя, Генриетта молча, бесстрашно, как человек сильный духом, вся ушла в единственную, преданную любовь. – Правда, там сражаются! – наконец воскликнула Жильберта. – Надо поскорей одеться. И правда, в наступившей тишине все громче раздавались выстрелы. Жильберта вскочила с постели, попросила Генриетту помочь ей одеться, не желая звать горничную, обулась и сразу надела платье, чтобы, если понадобится, быть готовой спуститься вниз и принять посетителей. Она уже почти причесалась, как вдруг кто‑то постучался; узнав голос старухи Делагерш, она побежала открыть дверь. – Войдите, милая мама, войдите! По своей обычной ветрености Жильберта впустила ее, забыв, что на столике остались мужские перчатки. Генриетта стремительно схватила их и бросила за кресло, но было уже поздно; старуха Делагерш, должно быть, заметила их: на несколько секунд она остолбенела, словно у нее захватило дух. Она невольно обвела взглядом комнату и остановила его на постели под красными занавесями; постель оставалась неубранной и являла полный беспорядок. – Так, значит, вас разбудила госпожа Вейс?.. Вы могли спать, дочь моя?.. Конечно, она пришла не для того, чтобы сказать это. Ах! Этот брак! Ведь сын женился против ее воли, уже лет в пятьдесят, после двадцатилетней скучной супружеской жизни с угрюмой, сухопарой женщиной; раньше он был таким скромным, а теперь весь захвачен жаждой наслаждений и влюблен в эту красивую вдовушку, такую легкомысленную и веселую! Старуха дала себе слово следить за ее теперешней жизнью, и вот возвращается прошлое! Но надо ли сказать сыну? Она жила в доме как немой укор, сидела всегда взаперти в своей комнате, соблюдая суровое благочестие. Однако на этот раз было нанесено такое страшное оскорбление, что она решила рассказать сыну все. Жильберта, краснея, ответила: – Да, я все‑таки несколько часов хорошо поспала… Знаете, Жюль не вернулся… Старуха Делагерш движением руки прервала ее. Как только загремели пушки, она заволновалась, стала ждать возвращения сына. Но это была героическая мать. И она вспомнила, зачем сюда пришла. – Ваш дядя полковник прислал к нам военного врача Буроша с запиской и спрашивает, можем ли мы устроить здесь лазарет. Полковник знает, что у нас на фабрике много места; я уже предоставила в распоряжение врача двор и сушильню… Вы бы сошли вниз. – Да, сейчас! Сейчас! – сказала Генриетта. – Мы поможем. Сама Жильберта взволнованно, страстно принялась играть новую для нее роль санитарки. Она наскоро повязала волосы кружевной косынкой, и все три женщины сошли вниз. Внизу, подходя к широкому подъезду, сквозь настежь открытые ворота они увидели толпу. По улице медленно проезжала небольшая повозка вроде двуколки, запряженная одной лошадью, которую вел под уздцы лейтенант из полка зуавов. Женщины решили, что привезли первого раненого. – Да, да! Сюда! Въезжайте! Но их вывели из заблуждения. Раненый, лежавший в повозке, был маршал Мак‑Магон; ему почти оторвало левую ягодицу, его везли в префектуру после первой перевязки, сделанной в домишке садовника. Маршал лежал с непокрытой головой, полураздетый; золотое шитье на его мундире было в пыли и крови. Он молча поднял голову и посмотрел мутным взглядом. Заметив трех женщин, которые сжимали руки, потрясенные великим несчастьем целой армии, пострадавшей, в лице своего главнокомандующего, от первых же снарядов, он слегка поклонился и улыбнулся слабой отеческой улыбкой. Вокруг него несколько зевак обнажили головы. Другие уже деловито рассказывали, что главнокомандующим назначен генерал Дюкро. Было половина восьмого. – А где император? – спросила Генриетта у соседа‑книгопродавца, стоявшего перед своей лавкой. – Он уехал час тому назад, – ответил сосед. – Я его проводил, я видел, как он проехал через Баланские ворота. Ходят слухи, что ему ядром оторвало голову. Живший напротив бакалейщик сердито возразил: – Бросьте! Враки! Там укокошат только простых людей! У Школьной площади двуколка маршала исчезла в растущей толпе; тут уже носились самые невероятные слухи о сражении. Туман рассеялся, улицы озарились солнцем. Вдруг со двора кто‑то крикнул грубым голосом: – Сударыни, вы нужны не на улице, а здесь! Они вернулись во двор; перед ними стоял военный врач Бурош. Он уже сбросил в углу мундир и надел большой белый халат. Над этой еще не запятнанной белизной его огромная голова с жесткими взъерошенными волосами, весь его львиный облик выражал нетерпение и силу. Бурош казался женщинам таким грозным, что они сразу подчинились его воле, слушаясь каждого знака, спеша выполнить все его приказания. – У нас ничего нет!.. Дайте нам белья, постарайтесь найти еще тюфяки, покажите моим людям, где насос! Они забегали, засуетились, стали ему прислуживать. Фабрика была удачно выбрана под лазарет, особенно сушильня – огромное помещение с большими окнами; здесь можно было свободно поставить сотню коек; рядом навес – под ним отлично производить хирургические операции; сюда принесли длинный стол, насос стоял всего в нескольких шагах; легко раненные могут ждать на соседней лужайке. И как приятно, что эти прекрасные вековые вязы дают чудесную тень. Бурош сразу решил устроиться в Седане, предвидя бойню: под страшным натиском сюда бросятся войска. Он только оставил для 7‑го корпуса, за Флуэном, два полевых лазарета и пункты по оказанию первой помощи; оттуда, после первой перевязки, ему должны направлять раненых. Там находились отряды санитаров, обязанных под огнем подбирать раненых; там имелись повозки и фургоны. Кроме двух помощников, оставшихся работать на поле битвы, Бурош взял в Седан своих подчиненных: двух военных врачей второго ранга и трех младших врачей, которые должны справиться с операциями. Кроме того, в его распоряжении было три фармацевта и человек двенадцать санитаров. Однако Бурош все сердился и не мог ничего делать спокойно. – Да что вы тут лодырничаете? Сдвиньте еще эти тюфяки!.. В этот угол, если понадобится, можно положить соломы. Пушки гремели. Бурош знал, что с минуты на минуту начнется работа, приедут повозки, полные кровавого мяса, и он неистовствовал, устраивая лазарет в еще пустом помещении. Под навесом на одной доске были приготовлены уже открытые ящики с перевязочным материалом и выстроенными в ряд лекарствами, пакеты корпии, бинты, компрессы, куски полотна, аппараты, которые применяются для сращения переломов; а на другой – рядом с большой банкой вощаной мази и бутылкой хлороформа – хирургические инструменты: блестящие стальные зонды, щипцы, ножи, ножницы, пилы, целый арсенал всевозможных острых и режущих орудий – все, что сверлит, надрезывает, режет, отсекает. Но не хватало тазов. – У вас найдутся миски, ведра, лоханки, все, что хотите?.. Не купаться же нам в крови!.. И губки; постарайтесь достать мне побольше губок! Госпожа Делагерш поспешно ушла и вскоре вернулась в сопровождении трех горничных, нагруженных всеми мисками, какие только могли найти. Жильберта остановилась перед хирургическими инструментами, знаком подозвала Генриетту и, содрогаясь, показала их. Подруги взялись за руки и молчали; в этом пожатии был затаенный ужас, тревога и жалость. – Милочка! И подумать, что нам могли бы что‑нибудь отрезать! – Несчастные! Бурош приказал разложить на большом столе тюфяк и покрыл его клеенкой; вдруг за воротами раздался топот копыт. Во двор въехала первая санитарная повозка. Но в ней везли только десять легко раненных солдат; они сидели друг против друга, у большинства была на перевязи рука, у некоторых обмотана бинтом голова. Они вышли сами, их только поддерживали. Начался осмотр. Генриетта бережно помогла снять шинель совсем юному солдату; у него было прострелено плечо, он вскрикивал от боли; она заметила номер его полка. – Да вы из сто шестого! Не из роты ли Бодуэна? Нет, он из роты Раво. Но он все‑таки знал капрала Маккара и почти наверно мог сообщить, что взвод еще не был в бою. Генриетта обрадовалась даже этим неопределенным сведениям: ее брат жив; она вздохнет совсем свободно, когда увидится с мужем; она все еще ждала его с минуты на минуту. Вдруг, подняв голову, Генриетта с изумлением заметила в нескольких шагах, среди кучки людей, Делагерша; он рассказывал о страшных опасностях, которым подвергся по дороге из Базейля в Седан. Как он очутился здесь? Генриетта не видела, как он вошел. – А разве мой муж не с вами? Но Делагерш, которого участливо расспрашивали мать и жена, не торопился отвечать Генриетте. – Погодите! Сейчас! И опять принялся рассказывать: – Между Базейлем и Баланом меня чуть не убили раз двадцать. Град, ураган пуль и снарядов!.. Я встретил императора. О, это храбрец!.. Из Балана я поспешил сюда… Генриетта стала трясти его за руку. – А мой муж? – Вейс? А он остался там. – Как там? – Ну да, он подобрал винтовку убитого солдата и сражается. – Сражается? Да почему? – О, это неистовый человек! Он ни за что не хотел пойти со мной, пришлось, конечно, его оставить. Генриетта пристально взглянула на него, широко раскрыв глаза. Наступило молчание. Она спокойно сказала: – Ладно! Я иду туда! – Вы пойдете туда? Как? Да это немыслимо! Это безумие! Делагерш стал опять говорить о пулях, о снарядах, которые осыпают дорогу. Жильберта схватила Генриетту за руки, стараясь удержать ее; старуха Делагерш всячески пыталась доказать, что при всей доблести Генриетты этот план – безумие. Но, как всегда, тихо и просто Генриетта повторила: – Нет, не уговаривайте меня! Я иду туда! Она заупрямилась, согласилась взять только черную кружевную косынку Жильберты, повязав себе голову. Все еще надеясь убедить Генриетту, Делагерш, наконец, объявил, что проводит ее хоть до Баланских ворот. Но вдруг он заметил часового, который среди сутолоки, вызванной устройством лазарета, не переставал ходить медленным шагом перед сараем, где заперли деньги 7‑го корпуса; тут Делагерш вспомнил, испугался и пошел удостовериться, что миллионы на месте. Генриетта уже направилась к воротам. – Да подождите меня! Честное слово! Вы такая же бешеная, как и ваш муж! В ту минуту в ворота въехала еще одна санитарная повозка: им пришлось посторониться. Повозка была поменьше, обыкновенная двуколка; в ней везли двух тяжело раненных, лежавших на складных койках. Первого вынесли со всяческими предосторожностями, это оказался только комок кровавого мяса: рука была рассечена, бок весь разодран осколком снаряда… Второму раздробило правую ногу. Бурош сейчас же приказал положить второго на матрац, покрытый клеенкой, и начал первую операцию, а вокруг суетились санитары и помощники. Старуха Делагерш и Жильберта сидели на краю лужайки и свертывали бинты. Делагерш догнал Генриетту на улице. – Послушайте, дорогая госпожа Вейс, не совершайте этого безумства! Как вы разыщете мужа? Ведь его, наверно, там уже нет; он, должно быть, пошел домой прямо полями… Уверяю вас, в Базейль пробраться немыслимо! Но она не слушала и, ускорив шаг, направилась по улице дю Мениль к Баланским воротам. Было около девяти часов, в Седане уже не чувствовался сумрачный трепет рассвета, безлюдное, слепое пробуждение в густом тумане. Под жгучим солнцем явственно вырисовывались тени домов; улицы запрудила испуганная толпа; то и дело скакали ординарцы. Жители особенно часто собирались вокруг нескольких безоружных солдат, которые в невероятном возбуждении размахивали руками и кричали. И все‑таки у города был бы почти обычный облик, если бы не лавки с закрытыми ставнями, если бы не мертвые дома с опущенными жалюзи. И, не умолкая, гремели пушки, от выстрелов дрожали камни, земля, стены, даже черепица на крышах. Делагерш переживал пренеприятную внутреннюю борьбу: долг смелого человека повелевал ему не покидать Генриетту, но при мысли о возвращении в Базейль, под пули, его охватывал ужас. Вдруг, когда они подходили к Баланским воротам, их разъединил отряд офицеров, возвращавшихся верхом в Седан. У ворот теснилась толпа в ожидании известий. Делагерш бросился на поиски Генриетты, но напрасно: она была, наверно, уже за городской стеной и торопливо шла по дороге. Не усердствуя больше, Делагерш невольно, неожиданно для самого себя, сказал вслух: – Ну, что ж делать! Это слишком глупо! Он принялся шнырять по Седану, как любопытный обыватель, не желающий упустить хоть что‑нибудь из интересного зрелища, но его все больше мучило беспокойство: что из всего этого выйдет? Если армия будет разбита, не пострадает ли город? Ответы на эти вопросы оставались неясными: они слишком зависели от событий. Тем не менее Делагерш дрожал за свою фабрику, за свою квартиру на улице Мака; впрочем, он заблаговременно вывез все ценности и запрятал их в надежном месте. Теперь он отправился в ратушу, где беспрерывно заседал городской совет; Делагерш застрял там надолго, но узнал только, что дела на поле битвы принимают прескверный оборот. Армия не знает, кому повиноваться; генерал Дюкро за те два часа, что он командовал, отбросил ее назад; его преемник, генерал де Вимпфен, повел ее опять вперед; и эти непонятные колебания, необходимость отвоевывать покинутые позиции, отсутствие плана и твердого руководства ускоряли разгром. Из ратуши Делагерш направился в префектуру узнать, не вернулся ли император. Но здесь могли сообщить только известия о маршале Мак‑Магоне: рана не опасна, хирург сделал перевязку, и маршал спокойно лежит в постели. Часам к одиннадцати Делагерш опять стал бродить по городу, но ему пришлось остановиться на Большой улице у гостиницы «Европа» перед длинной вереницей запыленных всадников; понурые кони подвигались шагом. Во главе ехал император, возвращаясь с поля битвы, где он провел четыре часа. Смерть решительно отказалась от него. В этой поездке по пути поражения со щек императора от мучительного пота сошли румяна, нафабренные усы размякли, обвисли, землистое лицо исказилось смертной тоской. Свитский офицер, сойдя с коня у гостиницы, начал рассказывать кучке людей об этом путешествии от Монсели до Живонны, по небольшой долине, среди солдат 1‑го корпуса, которых саксонцы оттеснили на правый берег реки; император вернулся по ложбине Фон‑де‑Живонн, попав в такую давку, что если б он даже пожелал снова отправиться на фронт, это стоило бы ему больших трудов. Да и к чему? Пока Делагерш слушал эти подробности, весь квартал вдруг затрясся от сильного взрыва. На улице Сент‑Барб, близ башни, снаряд сбил трубу. Люди бросились врассыпную, женщины подняли крик. Делагерш прижался к стене, но от нового залпа вылетели стекла в соседнем доме. Если начнут бомбардировать Седан, это будет ужасно; Делагерш побежал на улицу Мака; но ему так захотелось узнать, в чем дело, что он не зашел домой, а быстро поднялся на крышу: оттуда, с террасы, был виден город и окрестности. Он сразу немного успокоился. Битва происходила над городом: немецкие батареи с холмов Марфэ и Френуа обстреливали поверх домов Алжирское плоскогорье. Делагерш заинтересовался даже полетом снарядов: от них над Седаном оставалась огромная дуга пушистого дыма, словно серые перья, – легкий след от пролетавших невидимых птиц. Сначала он был уверен, что несколько снарядов, пробивших крыши, попали сюда случайно, город еще не бомбардировали. Но, присмотревшись, он понял, что немцы послали их в ответ на редкие выстрелы французских крепостных пушек. Он повернулся на север, стал разглядывать цитадель, всю эту сложную, чудовищную груду укреплений, черноватые стены, зеленые плиты гласисов, геометрическое нагромождение бастионов, особенно три гигантских выступа – выступ Шотландцев, выступ Большого сада и выступ Ла‑Рошетт с грозными углами; а дальше, на западе, как циклопическая пристройка, – форт Нассау и за ним, над предместьем дю Мениль, Палатинский форт. От всего этого у Делагерша осталось унылое впечатление чего‑то огромного и вместе с тем ребяческого. К чему все это теперь, когда снаряды перелетают так свободно от одного края неба до другого? Да крепость и не была вооружена, не имела ни необходимого количества пушек, ни боеприпасов, ни людей. Только три недели назад комендант составил национальную гвардию из горожан‑добровольцев для обслуживания нескольких еще исправных орудий. С Палатинского форта стреляли все три пушки, а у Парижских ворот их было полдюжины. На каждое орудие приходилось только семь или восемь зарядов, надо было их беречь; стреляли только по одному разу каждые полчаса, да и то только для виду: ведь снаряды не достигали цели, падали на луга. Неприятельские батареи отвечали тоже только время от времени, словно из милости. Делагерша заинтересовали именно эти батареи. Своими зоркими глазами он всматривался в холмы Марфэ, как вдруг вспомнил о подзорной трубе, в которую когда‑то для развлечения обозревал окрестности. Он пошел за ней, поднялся опять, установил ее, стал наводить, стараясь разобраться в местоположении; увидел поля, деревья, дома и вдруг заметил над большой батареей на Френуа, на опушке соснового леса, множество мундиров, которые Вейс разглядел из Базейля. Но в увеличительные стекла Делагерш видел их так отчетливо, что мог бы пересчитать всех штабных офицеров. Одни из них полулежали на траве, другие стояли кучками, а впереди стоял один‑единственный человек, сухой и тонкий, в простом походном мундире, но в этом человеке Делагерш почувствовал властелина. Это был прусский король, ростом едва с полпальца, крошечный оловянный солдатик, детская игрушка. Впрочем, Делагерш убедился в этом только позднее; фабрикант больше не отрывался от него взглядом и все возвращался к этому бесконечно маленькому человечку, лицо которого, величиной с зернышко чечевицы, казалось только бледной точкой под огромным голубым небом. Было около двенадцати часов. Король с девяти часов следил за математически точным, неумолимым продвижением своих армий. Войска все шли и шли по намеченным путям, завершая окружение, шаг за шагом смыкая вокруг Седана стену из людей и пушек. Левая армия, придя сюда по голой равнине Доншери, двигалась из ущелья Сент‑Альбер, прошла Сен‑Манж, достигла Фленье; Делагерш отчетливо видел, как за XI прусским корпусом, ожесточенно сражавшимся с войсками генерала Дуэ, продвигается V, пользуясь лесами, чтобы подойти к Крестовой горе Илли; за батареями следовали батареи, бесконечно тянулась вереница грохочущих орудий; весь горизонт мало‑помалу охватывало пламя. Правая армия занимала теперь всю долину Живонны, XII корпус захватил Монсель, гвардия перешла Деньи и поднималась вдоль ручья тоже на Крестовую гору, принудив генерала Дюкро отступить за Гаренский лес. Еще одно усилие, и прусский кронпринц соединится с кронпринцем саксонским в этих голых полях, на самой опушке Арденского леса. К югу от города уже не видно было Базейля: он исчез в дыму пожаров, в бурой пыли яростного боя. С утра король спокойно смотрел и ждал. Еще час, два, может быть, три: это был только вопрос времени; одна система колес приводила в движение другую; сокрушительная машина была пущена в ход и заканчивала свои обороты. Под необъятным сияющим небом поле битвы сужалось; вся эта бешеная свалка черных точек все больше и больше теснилась, скоплялась вокруг Седана. В городе сверкали стекла; налево, у предместья Кассин, казалось, горел дом. А дальше, в опустевших полях близ Доншери и Кариньяна, царил теплый, светлый покой: под могучим жарким дыханием полдня текли ясные воды Мааса, радовались жизни деревья, простирались необозримые плодородные земли, широкие зеленые луга. Король о чем‑то коротко спросил. Он хотел изучить всю огромную шахматную доску и держать в руке человеческий прах, которым повелевал. Справа, спугнутая грохотом пушек, взлетела стая ласточек, поднялась высоко‑высоко и снова исчезла на юге.  IV   Сначала Генриетта шла по Баланской дороге быстрым шагом. Было не больше девяти часов; широкое шоссе с домами и садами по обочинам было еще свободно, но ближе к поселку его все больше наводняли беженцы и передвигавшиеся войска. При каждом новом натиске толпы Генриетта прижималась к стенам, затем потихоньку пробиралась и все‑таки шла дальше. Тоненькая, незаметная в темном платье, прикрыв свои прекрасные золотистые волосы и бледное лицо черной кружевной косынкой, она ускользала от взоров, и ничто не замедляло ее легкого, неслышного шага. Но в Балане дорогу преградил полк морской пехоты. Солдаты, ожидая приказаний, стояли сплошной стеной под прикрытием высоких деревьев. Генриетта привстала на цыпочки – им не видно было конца. Ее отталкивали локтями; она натыкалась на ружейные приклады. Не успела она пройти несколько шагов, как раздались возмущенные возгласы. Капитан обернулся и сердито крикнул: – Эй! Женщина! Да вы с ума сошли!.. Куда вы идете? – В Базейль. – Как, в Базейль? Все громко расхохотались. На нее показывали пальцами, над ней смеялись. Капитан тоже развеселился и сказал: – Вы бы нас с собой захватили в Базейль, голубушка!.. Мы только что оттуда, надеемся туда вернуться, но, уверяю вас, дело там жаркое! – Я иду в Базейль к мужу, – объявила Генриетта своим тихим голосом, и в ее светлых голубых глазах по‑прежнему светилась спокойная решимость. Смех умолк. Старый сержант выручил Генриетту и заставил ее отойти назад. – Бедняжка! Сами видите, вам не пробраться… Пройти сейчас в Базейль – не женское дело! Еще успеете найти своего мужа. Ну, рассудите сами! Генриетте пришлось уступить; она остановилась, ежеминутно поднимаясь на цыпочки, вглядываясь в даль, упорно стремясь идти дальше. Из разговоров этих военных она о многом узнала. Офицеры горько жаловались на приказ об отступлении, который принудил их оставить Базейль в четверть девятого, когда генерал Дюкро, заменив маршала, решил собрать все войска на плоскогорье Илли. Самое неприятное заключалось в том, что 1‑й корпус отступил слишком рано, отдав немцам долину Живонны, а 12‑й, уже стремительно атакованный с фронта, был опрокинут на левом фланге. И вот теперь, когда вместо генерала Дюкро назначен генерал де Вимпфен, первоначальный план опять одержал верх, и пришел приказ – сбросив баварцев в Маас, снова, любой ценой, занять Базейль. Ну, разве это не бессмыслица? Принудили оставить позицию, а теперь приходится ее отвоевывать? Люди готовы погибнуть, но зачем же зря идти на смерть! Послышался конский топот, поднялась суматоха; привстав на стременах, подъехал генерал де Вимпфен; лицо у него горело, он возбужденно крикнул: – Друзья! Нельзя отступать! Ведь конец всему!.. Если нам придется отойти, мы двинемся на Кариньян, никак не на Мезьер… Но мы победим! Вы разбили их сегодня утром, вы разобьете их снова! Он поскакал дальше по дороге, которая вела вверх, к Монсели. Пронесся слух, что он крупно поспорил с генералом Дюкро; каждый из них отстаивал свой план, противореча другому: один заявлял, что отступление через Мезьер еще утром было немыслимо; другой предрекал, что, если не отступить на плоскогорье Илли, армия до вечера будет окружена. Они обвиняли друг друга в незнании местности и подлинного расположения войск. Весь ужас был в том, что оба оказались правы. Вдруг Генриетта на миг позабыла о своем желании поскорей пробраться дальше. Она увидела на краю дороги знакомую семью бедных ткачей из Базейля – мужа, жену и трех дочерей, из которых старшей было всего девять лет. Все они чувствовали себя такими разбитыми, так обезумели от усталости и отчаяния, что не могли идти дальше и свалились у стены. – Ах, милая госпожа Вейс, – говорила ткачиха, – у нас ничего не осталось!.. Знаете, у нас был домик на Церковной площади. Так вот, он загорелся от снаряда. Не знаю уж, как не погибли дети, да и мы сами… При этом воспоминании все три девочки всхлипнули и завопили, а мать, неистово размахивая руками, принялась подробно рассказывать о постигшем их бедствии. – Я видела: станок горел, словно вязанка хвороста. Кровать, мебель загорелись, как охапка сена… Я не успела захватить часы, даже часы! – Разрази их гром! – воскликнул муж, удерживая крупные слезы. – Что с нами будет? Успокаивая их, Генриетта сказала чуть дрожащим голосом: – Вы все вместе, вы живы и невредимы, и ваши дочки с вами. На что же вам жаловаться? Она стала их расспрашивать, хотела разузнать, что происходит в Базейле, видели ли они ее мужа, в каком состоянии был ее дом, когда они уходили. Но они так дрожали от страха, что отвечали противоречиво. Нет, господина Вейса они не видели. Тем не менее одна из девочек крикнула, будто видела его: он лежал на тротуаре и у него на голове была большая дырка; отец шлепнул ее, чтоб она замолчала: врет она, это уж верно. А дом Вейса, конечно, стоял на месте, когда они бежали; они даже заметили на ходу и запомнили, что дверь и окна были тщательно заперты, словно в доме не осталось ни души. Тогда баварцы занимали только Церковную площадь; им приходилось брать с боя улицу за улицей, дом за домом. Но с того времени ткачи прошли длинный путь; теперь, наверно, весь Базейль горит. Несчастные продолжали рассказывать, размахивая от ужаса руками, вызывая в памяти страшное зрелище – пылающие крыши, льющуюся кровь, груды трупов. – А мой муж? – переспросила Генриетта. Они ничего не ответили, они рыдали, закрыв лицо руками. Генриетта была в страшной тревоге, но не падала духом, только губы у нее судорожно подергивались. Чему верить? Как она ни убеждала себя, что ребенок ошибся, ей чудилось: Вейс лежит на мостовой и голова у него пробита пулей. Да и этот наглухо запертый дом беспокоил ее. Почему он заперт? Значит, Вейса там нет? Вдруг она решила, что муж убит, и вся похолодела. Но, может быть, он только ранен? Потребность пойти туда, быть там овладела ею так властно, что она снова попыталась бы пробиться вперед, если бы в эту минуту не раздался сигнал к выступлению.

The script ran 0.025 seconds.