1 2 3 4 5 6 7
И Полина добродушно рассмеялась. Дениза тоже улыбнулась. Она отлично знает, как это происходит: именно на таких-то вот прогулках девушки и знакомятся со своим первым возлюбленным, с тем приятелем, которого приводят как бы невзначай; она не хочет этого.
– Ну хорошо, – сказала Полина, – клянусь вам, что Божэ никого не приведет. Мы будем только втроем… Раз вы не хотите, я сватать вас не стану, будьте спокойны.
Дениза колебалась; ей так хотелось поехать, что волна крови прилила к ее лицу. С тех пор как ее товарки принялись расхваливать деревенские развлечения, она задыхалась, охваченная потребностью видеть безбрежное небо, она мечтала о густой траве, доходящей до груди, о гигантах-деревьях, тень которых падала бы на нее подобно прохладной струе. Воспоминания о детских годах, проведенных на сочных пастбищах Котантена, пробуждались в ней вместе с тоской по солнцу.
– Ну что ж, поедемте, – сказала она наконец.
Уговорились обо всем. Божэ должен встретить девушек в восемь часов на площади Гайон; оттуда они на извозчике поедут на Венсенский вокзал. Поскольку двадцать пять франков жалованья, которые получала Дениза в месяц, поглощались детьми, она могла лишь слегка освежить свое старое черное шерстяное платье, отделав его оборкой из поплина в мелкую клетку; она сама смастерила себе шляпу, обтянув каркас шелком и украсив ее голубой лентой. В этом простом наряде она казалась совсем юной – точно чересчур быстро вытянувшаяся девочка; одета она была бедно, но чистенько; обильная роскошь волос, подчеркивавшая убогость шляпки, немного смущала ее. Полина, напротив, разоделась в весеннее шелковое платье в фиолетовую и белую полоску; на ней был соответствующих тонов ток, украшенный перьями, побрякушки на шее и руках, – она производила впечатление вырядившейся богатой лавочницы. Этим воскресным шелком она как бы вознаграждала себя за всю неделю, когда поневоле должна была ходить в шерстяном платье; Дениза же, таскавшая форменные шелка с понедельника до субботы, наоборот, возвращалась по воскресеньям к своему изношенному, нищенскому шерстяному платьицу.
– Вот и Божэ, – сказала Полина, указывая на рослого парня, поджидавшего у фонтана.
Она представила своего возлюбленного, и Дениза тотчас же почувствовала себя непринужденно, – таким славным он ей показался. У Божэ, громадного, медлительного и сильного как бык, было длинное лицо типичного фламандца с ребячливо смеющимися пустыми глазами. Он родился в Дюнкерке, в семье торговца; в Париж он приехал потому, что его чуть ли не выгнали из дома отец и старший брат, считавшие его круглым дураком. Однако в «Бон-Марше» он зарабатывал три с половиной тысячи франков. Человек он был недалекий, но для продажи полотна вполне пригодный. Женщины находили его очень милым.
– Где же извозчик? – спросила Полина.
Пришлось идти до самого бульвара. Солнце уже начинало припекать; мостовая сияла под улыбкой прекрасного майского утра; небо было безоблачно, в кристально прозрачном голубом воздухе разливалось веселье. Губы Денизы приоткрылись в невольной улыбке; она глубоко дышала, ей казалось, что грудь ее освобождается от удушья, длившегося целых полгода. Наконец-то она не чувствует вокруг себя спертого воздуха, ее не давят тяжелые камни «Дамского счастья»! Впереди – целый день на вольном воздухе. У нее словно прибавилось здоровья; все существо ее безудержно ликовало, и она отдавалась этой радости непосредственно, как девчонка. Однако уже в пролетке, когда Полина смачно поцеловала своего возлюбленного в губы, Дениза смутилась и отвела глаза в сторону.
– Посмотрите-ка, – сказала она, не отрываясь от окошка, – вон господин Ломм… Как он торопится!
– И валторну с собой тащит, – заметила Полина, нагнувшись. – Вот полоумный старик! Подумаешь, бежит на свидание!
Действительно, Ломм с инструментом под мышкой торопливо шел мимо театра Жимназ, вытянув шею и улыбаясь в чаянии предстоящего удовольствия. Кассир собирался провести день у своего приятеля, флейтиста из маленького театра; по воскресеньям у этого флейтиста собирались любители и с самого утра, едва позавтракав, занимались музыкой.
– Это в восемь-то часов! Ну и сумасшедший! – воскликнула Полина. – А знаете, госпоже Орели с ее кликой пришлось встать ни свет ни заря, потому что поезд в Рамбуйе отходит в шесть двадцать пять… Будьте уверены, супруги проведут этот день не вместе.
Подруги начали болтать о прогулке в Рамбуйе. Они не желали компании г-жи Орели попасть под ливень, потому что им самим пришлось бы тогда промокнуть; но если бы над врагами разразилась легонькая гроза, и притом так, чтобы брызги не долетали до Жуенвиля, – это было бы весьма забавно. Затем они заговорили о Кларе, этой мотовке, которая не знает, на что бы только истратить деньги своих содержателей: ведь она покупает по три пары ботинок зараз, а на другой же день выбрасывает их, предварительно изрезав ножницами, потому что ноги у нее сплошь в мозолях. Впрочем, в тратах продавщицы магазина новинок не отстают от мужчин: они проедают все, не откладывают ни гроша и тратят по двести – триста франков в месяц на тряпки и лакомства.
– Но ведь у него только одна рука, – вдруг сообразил Божэ. – Как же он ухитряется играть на валторне?
Он с любопытством смотрел на Ломма. Наивность юноши порой забавляла Полину; она принялась объяснять, что кассир упирает инструмент в стену; Божэ поверил ей и нашел это весьма остроумным. Но Полине стало совестно, и она рассказала, что Ломм приспособил к своей культяпке особые щипчики, которыми и пользуется как рукой; тут Божэ с недоверием покачал головой и сказал, что вот уж этому-то ни за что на поверит.
– Какой ты дурак! – заключила Полина со смехом. – Но ничего, я все равно тебя люблю.
Экипаж катил и катил. На Венсенский вокзал прибыли как раз к поезду. За все платил Божэ, но Дениза объявила, что хочет непременно принять на себя часть издержек; вечером они сосчитаются. Они сели во второй класс; из вагонов вырывался веселый гомон. В Ножане среди общего смеха высадился свадебный кортеж. Наконец они добрались до Жуенвиля и тотчас направились на остров, чтобы заказать завтрак; там они и остались, решив погулять по откосам, под высокими тополями, окаймляющими Марну. В тени было прохладно, дул свежий ветер, умерявший солнцепек и колыхавший на другом берегу зелень деревьев, расширяя прозрачную даль равнины и пробегая волною по всходам на полях. Дениза немного отстала от Полины и ее возлюбленного, которые шли, обнявшись за талию. Она нарвала букет и, невыразимо счастливая, смотрела на бегущие вдаль воды реки. Когда Божэ наклонялся, чтобы поцеловать свою подругу в затылок, Дениза опускала голову. Слезы выступили у нее на глазах. Но ей было хорошо; почему же она все вздыхает, почему эта широкая равнина, где она думала так беззаботно провести время, наполняет ее смутным сожалением – сожалением неизвестно о чем? За завтраком ее оглушило шумное веселье подруги. Полина обожала деревню со страстью актрисы, проводящей жизнь при свете газа, в тяжелом воздухе толпы; несмотря на прохладу, она пожелала завтракать в лиственной беседке. Ее смешили неожиданные порывы ветра, задиравшие скатерть, ей казалась потешною эта беседка, еще лишенная зелени, с заново выкрашенной решеткой, ромбы которой отбрасывали тень на накрытый стол. Она ела с алчностью девушки, которую плохо кормят на службе, и обычно доводила себя до расстройства желудка, объедаясь любимыми блюдами; в этом была ее слабость; все ее деньги уходили на пирожные, на неудобоваримые кушанья, на закуски, которые она смаковала в свободные от работы часы. Дениза решила, что с нее самой достаточно яиц, рыбы и жареного цыпленка; она не посмела заказать клубнику, которая в ту пору была еще дорога, боясь как бы чересчур не увеличить счет.
– Что же мы будем теперь делать? – спросил Божэ, когда подали кофе.
Обычно Полина и Божэ возвращались в Париж к обеду и заканчивали день в театре; но на этот раз, чтобы доставить удовольствие Денизе, они решили остаться в Жуенвиле; это будет забавно, они по горло насытятся деревней. Весь день они бродили по полям. У них возникла было мысль покататься на лодке; но они отказались от этой затеи, так как Божэ был никудышным гребцом. Однако все тропинки, которыми они шли, приводили к берегу Марны, и их заинтересовала жизнь реки, – флотилии яликов и норвежских лодок, группы гребцов. Солнце клонилось к западу, и они уже направились обратно к Жуенвилю, как вдруг с двух яликов, наперегонки спускавшихся вниз по течению, послышалась перебранка; то и дело раздавалось: «Пропойцы!», «Аршинники!»
– Смотри-ка, – воскликнула Полина, – да это господин Гютен!
– Да, – подтвердил Божэ, заслонившись рукою от солнца, – это его ялик из красного дерева… А на другом, должно быть, студенты.
И он рассказал о стародавней ненависти между учащейся молодежью и торговыми служащими, которая нередко приводила к потасовкам. При имени Гютена Дениза остановилась и, напрягая зрение, стала следить за утлой лодкой; она старалась отыскать молодого человека среди гребцов, но не различала ничего, кроме двух женщин, казавшихся издали просто белыми пятнами; одна из них, сидевшая у руля, была в красной шляпке. Вскоре голоса смешались, заглушенные плеском реки.
– В воду пропойц!
– В воду аршинников, в воду! В воду их!
Вечером друзья возвратились в ресторан на острове. Однако на открытом воздухе стало уже слишком прохладно, пришлось обедать в одном из двух закрытых помещений, где зимняя сырость настолько увлажняла скатерти, что они казались только что выстиранными. С шести часов столиков уже не хватало, гуляющие торопливо разыскивали, где бы пристроиться, официанты то и дело приносили добавочные стулья, скамьи, теснее сдвигали приборы, сбивали людей в кучу. Теперь стало так душно, что пришлось распахнуть окна. Дневной свет угасал, с тополей струились зеленоватые сумерки; стемнело так быстро, что хозяин ресторана, не приготовившийся к приему посетителей в закрытом помещении, должен был за отсутствием ламп поставить на каждый стол по свече. Стоял оглушительный шум: хохот, выкрики, дребезжание посуды; от ветра, дувшего из окон, свечи коптили и оплывали, а в воздухе, согретом паром от кушаний, порхали ночные бабочки и проносились ледяные дуновения.
– Ну и веселятся же люди! – сказала Полина, всецело занятая рыбой по-матросски, которую она находила изумительной. И, наклонившись, прибавила: – Видите господина Альбера, вон там?
Это был в самом деле молодой Ломм; он сидел в обществе трех женщин весьма сомнительного поведения: старой дамы в желтой шляпе, с отвратительной внешностью сводни, и двух девочек, лет тринадцати – четырнадцати, развинченных и бесстыжих. Он был уже сильно пьян, стучал стаканом по столу я грозился выпороть официанта, если тот не подаст ему сию же минуту ликеров.
– Ну и семейка! – сказала Полина. – Мать в Рамбуйе, отец в Париже, сын в Жуенвиле… По пятам друг за другом не ходят!
Дениза, хоть и ненавидела шум, все же улыбалась, наслаждаясь тем, что среди такого галдежа можно ни о чем не думать. Но вдруг в соседнем зале поднялись крики, заглушившие все остальное. То были какие-то завывания, за которыми, должно быть, последовали пощечины, потому что послышался шум свалки, стук опрокидываемых стульев, настоящая драка; раздавались те же крики, что и днем на реке:
– В воду аршинников!
– В воду пропойц, в воду!
Когда наконец зычный голос содержателя ресторана утихомирил драчунов, неожиданно появился Гютен. На нем была красная фуфайка и берет, сбитый на затылок. Он вел под руку высокую девушку в белом, ту самую, что сидела у руля; она заткнула себе за ухо пучок красных маков – под цвет ялику. Появившуюся парочку приветствовали криками и аплодисментами. Гютен сиял; он выпятил грудь и шел вперевалку, по-матросски, выставляя напоказ щеку, посиневшую от пощечины; он весь надулся от радости, гордясь тем, что им интересуются. За ним следовала вся компания. Штурмом был взят один из столиков; гвалт становился невыносимым.
– Оказывается, – пояснил Божэ, прислушиваясь к разговору за спиной, – оказывается, студенты узнали в подруге Гютена старую свою знакомую, которая теперь поет в каком-то кабачке на Монмартре. Из-за нее и вышла перепалка… А ведь студенты никогда не платят женщинам.
– Во всяком случае, – презрительно сказала Полина, – она ужасно безобразна… волосы морковного цвета… Право, не знаю, где их подбирает господин Гютен, но только все они одна другой противней.
Дениза побледнела. Она почувствовала леденящий холод, словно вся кровь, капля по капле, уходила из ее сердца. Еще на берегу при виде быстрого ялика по ней пробежала нервная дрожь; теперь же у нее не оставалось сомнений: эта девушка, конечно, в близких отношениях с Гютеном. Горло ее сжалось, руки задрожали, она перестала есть.
– Что с вами? – спросила ее подруга.
– Ничего, – пролепетала она, – что-то становится душно.
Гютен сидел за соседним столиком; заметив Божэ, с которым он был знаком, Гютен принялся громко с ним переговариваться, чтобы снова привлечь к себе внимание зала.
– Скажите-ка, – крикнул он, – вы все так же добродетельны в «Бон-Марше»?
– Не сказал бы, – ответил Божэ, сильно покраснев.
– Оставьте! У вас принимают только девственниц, а для продавцов, которые на них засматриваются, имеется исповедальня… Магазин, где служащих женят, – благодарю покорно!
Раздался смех. Льенар, принадлежавший к компании Гютена, прибавил:
– Это не то что в «Лувре»; там при отделе готового платья есть своя акушерка. Честное слово!
Веселье усилилось. Не выдержала даже Полина, до того смешной показалась ей эта акушерка. Но Божэ взбесили шутки насчет непорочности его магазина. Внезапно он ринулся в бои:
– А вы-то, подумаешь, блаженствуете в «Дамском счастье»! Да вас за одно слово вышвыривают на улицу! А у патрона вашего такой вид, что он, того и гляди, начнет приставать к покупательницам.
Но Гютен уже не слушал его: он принялся расхваливать магазин «Плас-Клиши». Он знает там девушку, у которой до того благовоспитанный вид, что покупательницы не осмеливаются к ней обратиться, – боятся, как бы она не обиделась. Затем, пододвинув к себе прибор, он рассказал, что заработал за неделю сто пятнадцать франков. Изумительная неделя! Фавье остался на пятидесяти двух франках, список очередей пошел кувырком… Оно и видно, не правда ли? Карманы у него набиты деньгами, он не ляжет спать, пока не спустит все сто пятнадцать франков. Начиная пьянеть, он обрушился на Робино, на этого плюгавого помощника заведующего, который хочет во что бы то ни стало держаться особняком и так о себе воображает, что даже гнушается идти по улице с кем-либо из продавцов.
– Помолчите, – сказал ему Льенар. – Вы говорите лишнее, дорогой мой.
Становилось все жарче, оплывшие свечи стекали на скатерти, залитые вином; в те минуты, когда шум в зале неожиданно стихал, в распахнутые окна доносился отдаленный гул, протяжный гул реки и шелест громадных тополей, задремавших в ночной тишине. Божэ потребовал счет; он заметил, что Денизе нехорошо: она побледнела, и подбородок у нее вздрагивал от сдерживаемых слез; но официант куда-то пропал, и ей волей-неволей пришлось еще некоторое время выслушивать Гютена. Теперь он хвастался тем, что он куда шикарнее Льенара, потому что Льенар транжирит деньги своего отца, тогда как он проедает свой собственный заработок, плоды своего ума. Наконец Божэ расплатился, и женщины вышли.
– Это продавщица из «Лувра», – прошептала Полина при виде высокой худой девушки, надевавшей манто, когда они проходили через первый зал.
– Но ты не знакома с нею. Откуда же ты знаешь, кто она? – возразил Божэ.
– Ну вот! По платью вижу!.. Она из отдела с акушеркой!.. Если она слышала меня, так мои слова, должно быть, ей очень польстили.
Они вышли. Дениза вздохнула с облегчением. Ей казалось, что она задохнется от жары среди всех этих криков; она объясняла свое недомогание духотой. Теперь она могла свободно вздохнуть. От звездного неба веяло прохладой. Когда девушки проходили через садик перед рестораном, чей-то робкий голос тихо окликнул их из мрака:
– Добрый вечер, барышни!
Это был Делош. Они не заметили его в уголке первого зала, где он одиноко обедал; он пришел сюда из Парижа пешком, удовольствия ради. Дениза, с трудом превозмогавшая головокружение, узнала этот дружеский голос и в глубине души обрадовалась – так нужна была ей сейчас поддержка.
– Господин Делош, поедемте обратно вместе! – сказала она. – Дайте мне руку.
Полина и Божэ уже прошли вперед. Они удивились, никак не предполагая, что это произойдет так неожиданно и именно с этим юношей. Но до отхода поезда оставался еще целый час, и влюбленные решили прогуляться по откосу, под высокими деревьями, до конца острова; время от времени они оборачивались и шепотом спрашивали друг у друга.
– Где же они? Ах, вон там… Как это все-таки странно!
Дениза и Делош сначала молчали. Оглушительный шум ресторана постепенно затихал, приобретая в ночной тишине напевную мягкость; они уходили все дальше и дальше, в прохладу деревьев, еще не успев остыть от пекла, в котором обедали, и огоньки ресторана один за другим гасли за листвой. Перед ними была стена мрака, настолько плотная, что нельзя было различить даже следа тропинки. Однако они шли с удовольствием, без всяких опасений. Постепенно глаза их привыкли к темноте, и они увидели справа стволы тополей, подобные мрачным колоннам, возносящим вверх пронизанные звездами купола ветвей; налево же в ночной тьме поблескивала вода, временами похожая на оловянное зеркало. Ветер стихал; слышно было лишь журчание реки.
– Я очень рад, что встретил вас, – прошептал наконец Делош, решившись заговорить. – Вы не можете себе представить, какое вы доставили мне наслаждение, что согласились погулять со мной.
И, расхрабрившись от сумерек, он, после первых же сбивчивых слов, осмелился признаться ей в любви. Он уже давно хотел написать ей, но она, вероятно, никогда бы не узнала о его любви, не будь этой сообщницы-ночи, певучей воды и деревьев, которые осеняли их своим тенистым покровом. Дениза не отвечала; она шла все так же под руку с ним, все той же неуверенной поступью. Он попытался заглянуть ей в лицо, как вдруг услышал легкое всхлипывание.
– Боже мой! – воскликнул он. – Вы плачете, мадемуазель, вы плачете… Я огорчил вас?
– Нет, нет, – прошептала она.
Она старалась сдержать слезы, но не могла. Еще за столом ей казалось, что сердце ее готово разорваться. А теперь, в сумраке, она не в силах была совладать с собой; рыдания начинали душить ее, стоило ей только подумать, что если бы на месте Делоша был Гютен и если бы эти слова любви произносил он, у нее не стало бы сил противиться. Это признание, которое она наконец решилась сделать самой себе, привело ее в смущение. Лицо ее запылало от стыда, словно она уже побывала под этими деревьями в объятиях молодого человека, хваставшего своими приключениями с распутными девками.
– Я не хотел вас обидеть, – повторил Делош, тоже чуть не плача.
– Нет, послушайте, – сказала она еще дрожащим голосом, – я нисколько не сержусь на вас. Только, пожалуйста, не говорите со мной больше, как сейчас… То, о чем вы просите, невозможно. Я знаю, вы славный человек, и я охотно буду вашим другом, но не больше… слышите – другом!
Он вздрогнул. Пройдя несколько шагов молча, он прошептал:
– Значит, вы меня не любите?
Она не отвечала, не желая огорчить его грубым «нет»; тогда он прибавил кротко, но с глубоким сокрушением:
– Впрочем, я так и знал… Мне никогда не везло; я понимаю – счастье не для меня. Дома меня колотили. В Париже я всегда был козлом отпущения. Знаете, когда не умеешь отбивать чужих любовниц и у тебя не хватает ловкости, чтобы зарабатывать, как другие, что ж, тогда надо поскорее околеть где-нибудь в углу… О, не беспокойтесь, я не стану вас больше мучить! Но вы ведь не можете запретить мне любить вас, не правда ли? Я буду вас любить, ничего не требуя, как собака… Таков уж, видно, мой удел, такой уж я неудачник.
И он тоже заплакал. Она стала утешать его; во время этих дружеских излияний выяснилось, что они земляки – она из Валони, а он из Брикбека, что в тринадцати километрах от ее родных мест. Это по-новому связывало их. Отец Делоша, бедный судебный пристав, до болезненности ревнивый, постоянно бил мальчика, воображая, будто это не его сын; отцу противны были длинное бледное лицо и белокурые волосы ребенка, – таких, по его словам, ни у кого в их роду не бывало. Разговорившись, молодые люди принялись вспоминать широкие пастбища, обсаженные живой изгородью, тенистые тропинки, терявшиеся под вязами, дороги, окаймленные дерном, словно аллеи парка. Вокруг них ночь еще не совсем сгустилась; они различали прибрежный камыш, кружево древесной листвы, выделявшееся черными пятнами на фоне мерцающих звезд; и такое умиротворение сошло на них, что они позабыли свои горести, – обездоленность сблизила их, словно двух закадычных друзей.
Когда они подошли к станции, Полина отвела подругу в сторону и с живостью спросила:
– Ну как?
Девушка поняла ее улыбку и благожелательное любопытство. Густо покраснев, она ответила:
– Что вы, дорогая, об этом и речи быть не может! Ведь я же вам сказала, что не хочу!.. Он мой земляк. Мы просто вспоминали Валонь.
Полина и Божэ недоумевали; им это казалось таким странным, – они положительно не знали что и думать. Делош распростился с ними на площади Бастилии: как все продавцы, служившие за стол и квартиру, он ночевал в магазине и должен был являться туда к одиннадцати часам. Не желая возвращаться вместе с ним, Дениза, которой разрешено было пойти в театр, вызвалась проводить Полину и Божэ. Последний, чтобы быть поближе к своей любовнице, поселился на улице Сен-Рок. Взяли извозчика. По дороге Дениза узнала, что ее подруга намеревается провести ночь у молодого человека, и была этим совершенно ошеломлена. Оказывается, делалось это очень просто – надо было только сунуть пять франков г-же Кабен; все девицы так поступали. Божэ радушно принял гостей в своей комнате, обставленной старинной мебелью в стиле ампир, которую прислал ему отец. Когда Дениза высказала желание заплатить за себя, он сначала обиделся, но в конце концов принял пятнадцать франков шестьдесят, которые она положила на комод. Зато он решил во что бы то ни стало угостить ее чашкой чаю, разжег заупрямившуюся спиртовку и сбегал в лавочку за сахаром. Било полночь, когда он наконец налил чашки.
– Мне надо идти, – твердила Дениза.
– Сейчас, сейчас… – успокаивала ее Полина. – Представления в театрах кончаются позднее.
В этой холостяцкой комнате Дениза чувствовала себя неловко. Подруга при ней сняла платье и осталась в нижней юбке и корсете, с обнаженными руками; она готовила постель – сняла одеяло, потом принялась взбивать подушки. Эти приготовления к ночи любви, производившиеся в присутствии Денизы, волновали и смущали девушку, вновь пробуждая в ее израненном сердце воспоминания о Гютене. Впечатления этого дня отнюдь не были для нее благотворны. Наконец в четверть первого она рассталась со своими друзьями. Вышла она от них совсем сконфуженная, – в ответ на ее невинное пожелание доброй ночи, Полина задорно крикнула:
– Спасибо, ночка будет добрая!
Дверь, которая вела в квартиру Муре и в комнаты служащих, выходила на улицу Нев-Сент-Огюстен. Г-жа Кабен обычно отодвигала засов и, взглянув на пришедшего, отмечала время его возвращения. Вестибюль был слабо освещен ночником, и Дениза, оказавшись в полумраке, почувствовала какую-то неуверенность и даже смутную тревогу: выйдя из-за угла улицы, она видела, как в дверь скользнула тень мужчины. Это, по-видимому, был Муре, возвращавшийся с какого-нибудь вечера; мысль, что он здесь, в темноте, и, быть может, поджидает ее, пробудила в ней один из тех странных приступов беспричинного страха, который Муре все еще вызывал в ней. И в самом деле, кто-то ходил во втором этаже, слышно было, как скрипели башмаки. Тогда Дениза, совсем потеряв голову, толкнула дверь, которая вела в магазин; эту дверь оставляли открытой для сторожей, время от времени совершавших обход. Дениза очутилась в отделе ситцев.
– Боже мой, что делать? – шептала она, сама не своя от страха.
Она вспомнила, что наверху есть еще одна дверь, ведущая в комнаты продавщиц. Но чтобы попасть туда, надо пройти через весь магазин. Она предпочла этот дальний путь, несмотря на то что в галереях было совершенно темно. Газовые рожки не были зажжены; горели одни масляные лампы, подвешенные к люстрам на большом расстоянии друг от друга; эти разрозненные огоньки, тонувшие в ночном мраке и похожие на желтые пятна, напоминали фонари в рудниках. Длинные тени пробегали по магазину, в полумраке едва можно было различить груды наваленных товаров, которые принимали жуткие очертания и казались то рухнувшими колоннами, то притаившимися животными, то подстерегающими грабителями. Тяжелая тишина, прерываемая доносившимся издали дыханием, еще шире раздвигала границы потемок. Наконец Дениза поняла, где она: слева был бельевой отдел – от белья исходил бледный отсвет, вроде того, какой исходит от домов в летние вечера; она хотела было проскользнуть через зал, однако споткнулась о груды ситца и решила, что лучше пройти через трикотажный и шерстяной отделы. Но доносившийся оттуда трубный звук испугал ее – это храпел Жозеф, рассыльный, спавший среди траурных одеяний. Она бросилась в зал; стеклянная крыша его пропускала сумеречный свет, и зал казался огромным, полным видений, населяющих ночью церковь; шкафы замерли в неподвижности, контуры громадных метров вырисовывались в виде опрокинутых крестов. Теперь Дениза уже бежала: В отделах приклада и перчаточном она снова чуть не споткнулась о спавших вповалку сторожей и почла себя в безопасности, только когда нашла наконец лестницу. Но наверху, перед отделом готового платья, ее снова обуял страх: она заметила фонарь; его мигающий глазок двигался; то был обход: двое пожарных отмечали свое посещение на контрольных часах. Минуту она стояла, ничего не понимая, глядя, как они проходят через отдел декоративных тканей и шалей, затем полотняный; ее пугали их странные движения, скрежет ключей и убийственный грохот опускающихся железных дверей. Когда они подошли совсем близко к тому месту, где притаилась Дениза, она метнулась в глубь кружевного отдела, но, заслышав чей-то резкий окрик, тотчас же со всех ног бросилась к двери, ведущей наверх. Она узнала голос Делоша: он ночевал в своем отделе на узкой железной кровати, которую раскладывал каждый вечер; он еще не спал, вновь переживая с открытыми глазами сладкие часы, проведенные за городом.
– Как, это вы, мадемуазель? – воскликнул Муре, внезапно появившись перед Денизой на лестнице, со свечкой в руке.
Она залепетала что-то невнятное, пытаясь объяснить свое присутствие здесь тем, что забыла кое-что у себя в отделе и вот теперь ей пришлось спуститься вниз. Но он не рассердился, он смотрел на нее со своим обычным видом, отеческим и внимательным.
– Вам разрешили пойти в театр?
– Да, сударь.
– И вы хорошо провели время? В каком же театре вы были?
– Я была за городом, сударь.
Это рассмешило его. Затем он многозначительно спросил:
– Одна?
– Нет, сударь, с подругой, – отвечала она, и щеки ее побагровели, ибо она поняла, в чем он ее подозревает.
Тогда он умолк. Но он продолжал разглядывать ее, ее черное платьице, ее шляпку, украшенную простой голубой лентой. Неужели эта дикарка станет со временем хорошенькой девушкой? От нее веяло свежим благоуханием деревни, она была так прелестна со своими пышными, растрепавшимися волосами. А он, целых полгода считавший ее ребенком и дававший ей иногда советы, подсказанные опытом и коварным желанием видеть, как развивается и гибнет в Париже женщина, – он теперь уже не смеялся; он испытывал невыразимое чувство удивления и робости, смешанное с нежностью. Она так похорошела, конечно, оттого, что у нее есть любовник. При этой мысли ему показалось, что любимая птичка, которой он забавлялся, до крови, больно клюнула его.
– Спокойной ночи, сударь, – прошептала Дениза и направилась дальше, не дожидаясь, когда он ее отпустит.
Муре ничего не ответил, но долго смотрел ей вслед. Потом пошел к себе.
VI
Когда наступил мертвый сезон, в «Дамском счастье» началась паника: служащих охватила тревога и страх. Предстояли массовые увольнения, посредством которых дирекция «чистила» магазин, куда в пору июльской и августовской жары покупательницы почти не заходили.
Совершая с Бурдонклем ежедневный утренний обход. Муре отводил заведующих отделами в сторону. Зимою он в интересах торговли советовал им нанимать лишних продавцов, имея в виду впоследствии оставить из них только лучших. Теперь же требовалось максимально сократить расходы, поэтому на мостовую выбрасывали добрую треть приказчиков, выбрасывали слабых, тех, которые позволили сильным пожрать их.
– У вас, конечно, есть такие, которые вовсе не нужны для дела, – говорил Муре заведующим отделами. – Нельзя же их оставлять, чтобы они сидели сложа руки.
И если заведующий колебался, не зная, кого принести в жертву, Муре прибавлял:
– Вы отлично обойдетесь и с шестью продавцами, этого вполне достаточно, а в октябре наймете новых; народа на улицах сколько хочешь.
Бурдонкль уже принялся за избиение. С его тонких губ то и дело слетало страшное: «Пройдите в кассу». Эти слова обрушивались, как удар топора. Бурдонкль находил всевозможные предлоги для чистки. Он изобретал провинности, придирался к малейшей небрежности. «Вы изволили сидеть, сударь? Пройдите в кассу!», «Вы, кажется, вздумали возражать? Пройдите а кассу!», «У вас ботинки не вычищены? Пройдите в кассу!» Даже самые храбрые трепетали при мысли о страшном следе, который он оставлял за собой. Но поскольку этой механики оказывалось недостаточно, Бурдонкль изобрел ловушку, при помощи которой в течение нескольких дней без труда расправлялся с намеченным количеством продавцов. В восемь часов он становился у подъезда с часами в руках, и, в случае если опоздание превышало три минуты, неумолимое «Пройдите в кассу!» сносило головы бегущим сломя голову молодым людям. Все шло как по маслу – быстро и чисто.
– Что за противная у вас физиономия! – объявил он однажды бедняге приказчику, раздражавшему его своим кривым носом. – Пройдите в кассу!
Те, у кого имелась протекция, получали двухнедельный отпуск без сохранения содержания: это было более гуманным способом сократить расходы. Впрочем, в силу необходимости или привычки продавцы мирились со своим ненадежным положением. С самого приезда в Париж они толклись в торговом мире, начинали ученичество в одном месте, заканчивали его в другом, подвергались увольнению или уходили сами, внезапно, ради случайной выгоды. Фабрика останавливается, – у рабочих отнимают кусок хлеба, и все это происходит под равнодушный грохот машины: бесполезное колесо спокойно отбрасывают в сторону, как железный обруч, к которому никто не чувствует благодарности за его былые услуги. Тем хуже для тех, кто не умеет брать с бою свою долю!
Теперь среди служащих только и было разговору, что об увольнении. Каждый день рассказывали все новые и новые истории. Перечисляли уволенных продавцов, как во время эпидемии перечисляют умерших. Отделы шалей и шерстяной подверглись особенно тяжелому испытанию: за неделю оттуда исчезло семь приказчиков. Затем разыгралась драма в бельевом отделе, где какая-то покупательница, почувствовав себя дурно, обвинила продавщицу в том, что та наелась чесноку; продавщицу немедленно уволили, хотя вся вина этой недоедавшей и вечно голодной девушки состояла в том, что она съела за прилавком несколько хлебных корок. Достаточно было малейшей жалобы покупательницы, чтобы правление становилось неумолимым: никакие оправдания не принимались, служащий был всегда виноват и подлежал изъятию, как негодный инструмент, вредящий механизму торговли; товарищи опускали головы, даже не пытаясь защищать его. В атмосфере паники каждый трепетал за себя. Миньо, вышедший однажды из магазина с каким-то свертком под сюртуком, что было против правил, чуть было не попался и уже считал себя выброшенным на мостовую. Льенар, славившийся своей ленью, не вылетал за дверь только благодаря положению, которое занимал в торговле его отец, хотя однажды после полудня Бурдонкль и застал его спящим за кипами английского бархата. Но в особенности беспокоились Ломмы; они каждое утро ожидали увольнения Альбера: в дирекции были очень недовольны тем, как он ведет кассу; кроме того, к нему приходили женщины и отвлекали его от работы; г-же Орели уже дважды приходилось упрашивать за него дирекцию.
Среди этого разгрома Дениза чувствовала себя крайне тревожно и жила в вечном ожидании катастрофы. Как ни старалась она быть мужественной, как ни вооружалась своей веселостью и умом, пытаясь не поддаваться свойственной ей чувствительности, все же глаза ее туманились от слез, едва только она затворяла за собой дверь своей каморки; ею овладевало отчаяние при мысли, что она останется на улице без всяких сбережения, с двумя детьми на руках. С дядей она поссорилась, и ей больше некуда обратиться. Теперь она снова пережевала мучительные волнения, испытанные в первую неделю службы. Денизе казалось, что она – крохотное зернышко, попавшее под громадный жернов, и девушка совсем пала духом, чувствуя себя ничтожной частицей этой гигантской машины, которая с невозмутимым безразличием может раздавить ее. Нечего было строить иллюзии: если решат уволить приказчицу из отдела готового платья, это будет она. Во время прогулки в Рамбуйе девицам, очевидно, удалось восстановить против нее г-жу Орели, потому что с этих пор заведующая стала проявлять к Денизе особую строгость, в которой чувствовалось глухое недоброжелательство. Кроме того, ей не прощали поездки в Жуенвиль, так как усматривали в этом бунт и желание поддразнить товарок, тем более что она ездила в обществе продавщицы из враждебного отдела. Никогда еще Денизе не приходилось так страдать от товарок, и теперь она уже отчаялась завоевать их симпатии.
– Не обращайте на них внимания, – твердила Полина, – все они такие кривляки, да и глупы, как гусыни.
Но именно барские замашки товарок больше всего смущали девушку. Ежедневное общение с богатой клиентурой привело к тому, что почти все продавщицы держались крайне жеманно, постепенно превращаясь в представительниц какого-то неопределенного класса, в нечто среднее между работницами и буржуазными дамами; но за их искусством одеваться, за их заученными словами и манерами частенько скрывалось полное невежество, еле прикрытое кое-какими сведениями, почерпнутыми в бульварных газетах, театральными тирадами и пошлостями парижской улицы.
– А знаете, у Растрепы-то есть ребенок, – объявила однажды утром Клара, входя в отдел.
Так как это вызвало всеобщее удивление, она прибавила:
– Вчера вечером я видела, как она прогуливалась с мальчуганом… Она, должно быть, где-то прячет его.
Два дня спустя Маргарита, вернувшись после обеда, сообщила другую новость:
– Ну и дела! Я видела любовника Растрепы… Представьте, простой рабочий. Да, паршивый рабочий, плюгавый, белобрысый. Он поджидал ее у подъезда.
С тех пор никто уже не сомневался, что у Денизы есть любовник-рабочий и что она скрывает где-то поблизости своего ребенка. Ее язвили колкими намеками. В первый раз, когда Дениза поняла, о чем идет речь, она вся побелела – так ошеломила ее чудовищность подобных предположений. Какая мерзость! Она залепетала, оправдываясь:
– Да ведь это мои братья!
– Ха-ха, братья! – засмеялась Клара.
Пришлось вмешаться г-же Орели.
– Замолчите, барышни, перемените-ка лучше эти ярлычки… Вне магазина мадемуазель Бодю вольна вести себя, как ей вздумается. Лишь бы здесь-то работала.
Эти несколько слов, так сухо сказанные в ее защиту, прозвучали осуждением. У Денизы захватило дух, словно ее обвинили в тяжком преступлении; тщетно пыталась она объяснить, как обстоит дело. В ответ ей только фыркали и пожимали плечами. И в ее сердце осталась глубокая рана. Когда этот слух пополз по магазину, Делош был до того возмущен, что готов был поколотить девиц из отдела готового платья; его удерживала только боязнь скомпрометировать Денизу. После вечера в Жуенвиле любовь его стала покорной, превратилась чуть ли не в благоговейную преданность, – он глядел на девушку глазами ласкового пса. Никто не должен был знать об их дружбе, иначе их подняли бы на смех; однако это не мешало ему мечтать о том, как он даст волю своему негодованию и расправится с обидчиком, в случае если Денизу заденут при нем.
Дениза в конце концов перестала возражать. Какая низость, никто не желает ей верить! Когда кто-нибудь из товарок отпускал новый намек, она лишь обращала на обидчицу пристальный, грустный и спокойный взгляд. К тому же ее гораздо больше донимали другие огорчения, а именно: материальные заботы. Жан продолжал вести себя неразумно и изводил ее просьбами о деньгах. Не проходило недели, чтобы она не получала от него письма на четырех страницах с целой историей. Когда швейцар вручал ей эти письма, написанные крупным, порывистым почерком, она торопилась спрятать их в карман, потому что приказчицы делали вид, что помирают со смеху, и напевали непристойные песенки. Она придумывала какой-нибудь предлог и уходила в другой конец магазина, чтобы там прочесть письмо, и ей начинали мерещиться всякие ужасы: ей казалось, что бедный Жан на краю гибели. Она верила всякой его лжи, верила небылицам о его необыкновенных любовных приключениях, а собственная неосведомленность в подобных делах способствовала тому, что она преувеличивала опасности, подстерегающие его на этом пути. То ему нужны были сорок су, чтобы ускользнуть от ревности какой-то женщины, то пять-шесть франков должны были спасти честь бедной девушки, которую иначе убьет отец. Жалованья и процентов ей уже не хватало на это, и она решила подыскать себе какую-нибудь небольшую работу помимо службы. Дениза сказала об этом Робино, который с симпатией относился к ней со времени их первой встречи у Венсара, и он достал ей работу – шить галстуки бабочкой, по пять су за дюжину. Ночью, с десяти до часу, она успевала сшить шесть дюжин и таким образом зарабатывала тридцать су, из которых четыре су уходило на свечку. Эти двадцать шесть су шли на Жана; Дениза работала так ежедневно, не высыпалась и все же не роптала; она даже считала себя вполне счастливой; однако в один прекрасный день ее бюджет подкосила новая катастрофа. Когда она в конце месяца явилась к владелице галстучной мастерской, дверь оказалась запертой: разорение, банкротство этой женщины унесло восемнадцать франков тридцать сантимов Денизы – значительную сумму, на которую девушка твердо рассчитывала уже целую неделю. Все неприятности, которые доставались на ее долю в отделе, померкли перед лицом столь грандиозного бедствия.
– Вы что-то очень печальны, – сказала ей Полина, встретив девушку в галерее мебельного отдела, – скажите, может быть, вы в чем-нибудь нуждаетесь?
Но Дениза уже была должна подруге двенадцать франков. Она ответила, силясь улыбнуться:
– Нет, благодарю… просто я не выспалась, вот и все…
Это было двадцатого июля, в самый разгар паники, вызванной увольнениями. Из четырехсот служащих Бурдонкль рассчитал уже пятьдесят; говорили, будто предстоят новые увольнения. Между тем Дениза мало думала об этой угрозе; она была всецело поглощена очередным приключением Жана, которое было ужаснее всех предыдущих. На сей раз ему требовалось пятнадцать франков; только имея их, он мог спастись от мести обманутого мужа. Вчера она получила первое письмо, излагавшее всю драму; затем одно за другим пришли еще два, а когда ее встретила Полина, она как раз дочитывала последнее, в котором Жан объявлял, что ему не миновать смерти, если у него не будет к вечеру пятнадцати франков. Она мучилась, стараясь что-нибудь придумать. Взять из денег Пеле было невозможно: она внесла их еще два дня тому назад. Все напасти обрушились сразу: она надеялась было вернуть свои восемнадцать франков тридцать су при посредстве Робино – быть может, ему удалось бы разыскать торговку галстуками; но Робино, находившийся в двухнедельном отпуске, еще не вернулся, хотя его и ожидали накануне.
А Полина продолжала по-дружески расспрашивать ее. Когда им удавалось повстречаться в каком-нибудь пустынном отделе, они болтали несколько минут, зорко оглядываясь по сторонам. Вдруг Полина подала знак к бегству: она заметила белый галстук инспектора, выходившего из отдела шалей.
– Нет, ничего, это дядюшка Жув, – прошептала она, успокоившись. – Не знаю, что этот старик находит смешного, когда видит нас вдвоем… На вашем месте я бы его побаивалась; он что-то чересчур любезен с вами. Это настоящий пес, притом злющий. Он все еще воображает, что командует солдатами.
Все приказчики ненавидели дядюшку Жува за строгость. Большая часть увольнений совершалась на основании его доносов. Этот старый пропойца-капитан с большим красным носом смягчался лишь в отделах, где работали женщины.
– Что мне его бояться? – спросила Дениза.
– Он, пожалуй, потребует от вас благодарности… – отвечала, рассмеявшись, Полина. – На него зарятся многие из наших девиц.
Жув удалился, притворяясь, будто не заметил их, и они услышали, как он обрушился на продавца из кружевного отдела, вся вина которого заключалась в том, что он смотрел на улицу: там упала лошадь.
– Кстати, – сказала Полина, – вы, кажется, вчера искали господина Робино? Он возвратился.
Дениза почувствовала себя спасенной.
– Спасибо, в таком случае я обойду магазин и проскользну через шелковый… Меня ведь послали наверх, в мастерскую, за клином.
Они расстались. Дениза с озабоченным лицом, делая вид, что выясняет какую-то ошибку, перебегала от одной кассы к другой, потом добралась до лестницы и спустилась в зал. Было без четверти десять, только что прозвонили первой смене к завтраку. Палящее солнце нагревало стеклянную крышу, и, несмотря на серые холщовые шторы, неподвижный воздух был донельзя накален. От пола, который служители поливали тонкими струйками воды, временами поднималось свежее дуновение. Здесь, среди простора опустевших прилавков, похожих на часовни, где по окончании последней мессы дремлют сумерки, царил покой, все было погружено в летнюю дрему. Продавцы небрежно стояли по местам, редкие покупательницы проходили по галереям и пересекали зал вялой походкой, изнемогая от жары.
Когда Дениза спускалась, Фавье отмеривал легкую шелковую материю в розовый горошек на платье для г-жи Бутарель, накануне приехавшей с юга. С начала этого месяца покупательниц поставляла провинция: это были безвкусно одетые женщины в желтых шалях и зеленых юбках – настоящая провинциальная выставка. Равнодушные продавцы даже смеяться перестали. Фавье проводил г-жу Бутарель в отдел прикладов и, вернувшись, сказал Гютену:
– Вчера были все больше из Оверни, а сегодня один Прованс… У меня от них голова трещит.
Но тут Гютен бросился к прилавку: подошла его очередь. Он узнал «красавицу» – очаровательную блондинку, которую так прозвали в отделе, потому что ничего не знали о ней, даже имени. Все улыбались ей; не проходило и недели, чтобы она не зашла в «Дамское счастье», притом всегда одна. На этот же раз с нею был мальчик лет четырех-пяти.
– Так она замужем? – удивился Фавье, когда Гютен вернулся из кассы, после того как отнес туда чек на отпущенные тридцать метров атласа «дюшес».
– Возможно, – отвечал тот, – хотя малыш еще ничего не доказывает. Быть может, это сын ее подруги… Одно могу сказать, – сегодня она чем-то расстроена. Она так печальна, и глаза у нее заплаканные.
Наступило молчание. Приказчики рассеянно смотрели в глубь магазина. Немного погодя Фавье медленно произнес:
– Если она замужем, видно, муж дал ей взбучку.
– Может быть, – согласился Гютен, – не то, так любовник бросил. – И, помолчав, добавил: – А мне, впрочем, плевать.
В это время Дениза проходила через отдел шелков; она замедлила шаг и глядела по сторонам, ища Робино. Не видя его, она прошла в галерею бельевых товаров, вернулась назад и снова прошла через отдел шелков. Продавцы поняли ее хитрость.
– Опять эта разиня! – прошептал Гютен.
– Она ищет Робино, – сказал Фавье. – Они что-то вдвоем обделывают. О, ничего забавного тут быть не может: Робино для таких вещей слишком глуп… Говорят, он подыскал ей небольшую работу – шить галстуки. Нашли занятие, нечего сказать!
Гютен решил зло подшутить над девушкой. Когда Дениза проходила мимо, он остановил ее, спросив:
– Вы не меня ли ищете?
Она густо покраснела. После вечера в Жуенвиле она не решалась заглянуть в собственное сердце, где боролись неясные чувства. Она то и дело представляла его себе с той рыжеволосой девушкой, и если по-прежнему еще трепетала перед ним, то, вероятно, только под влиянием какой-то неприязни. Любила ли она его? Любит ли еще? Ей не хотелось касаться этих вопросов, они были ей тягостны.
– Нет, сударь, – ответила в замешательстве.
Тут Гютен решил смутить ее еще больше.
– Может быть, вам его подать на подносе? – сказал он. – Отлично! Фавье, подайте мадемуазель господина Робино.
Она пристально посмотрела на шутника, посмотрела тем печальным и спокойным взглядом, каким встречала язвительные намеки товарок. Ах, он такой же злой, он мучит ее, как и другие! И внутри у нее словно оборвалось что-то, порвалась какая-то последняя нить. На лице девушки выразилось такое страдание, что Фавье, малочувствительный по натуре, все-таки поспешил к ней на помощь.
– Господин Робино в сортировочной, – сказал он. – Вероятно, вернется к завтраку: Если вам нужно с ним поговорить, вы застанете его здесь после двенадцати.
Дениза поблагодарила и возвратилась в свой отдел; там ее ожидала разгневанная г-жа Орели: она отсутствовала целых полчаса! Где она пропадала? Уж конечно, не в мастерской! Девушка опустила голову, думая о том, с каким ожесточением преследуют ее несчастья. Если Робино не вернется, все пропало. И она решила, несмотря ни на что, спуститься еще раз.
Возвращение Робино произвело в отделе шелков настоящую революцию. Продавцы надеялись, что он больше не вернется, что ему наконец осточертели вечные неприятности; действительно, одно время он уже почти совсем собрался купить предприятие Венсара, тем более что последний упорно навязывал ему эту сделку. Глухая работа Гютена, мина, которую он несколько месяцев подводил под своего соперника, должна была в конце концов взорваться. Во время отпуска Робино, когда Гютену в качестве старшего продавца пришлось замещать его, он постарался навредить Робино в глазах начальства и проявлял особое усердие, чтобы захватить его место, – обнаруживал и всячески раздувал разные мелкие недочеты, представлял проекты улучшений, изобретал новые рисунки. Впрочем, у каждого служащего отдела, начиная с новичка, мечтавшего стать продавцом, и кончая старшим, стремившимся к положению пайщика, было лишь одно настойчивое желание: подняться на ступеньку выше, свалив товарища, который стоит на этой ступеньке, а если он окажет сопротивление, – проглотить его; эта борьба аппетитов, это уничтожение одних другими было условием хорошей работы машины, оно подстегивало торговлю и создавало тот успех, которому дивился весь Париж. За Гютеном стоял Фавье, за Фавье – другие, целый строй. Слышалось громкое чавканье челюстей. Робино был уже приговорен, и каждый мысленно уносил одну из его косточек. Поэтому, когда он возвратился, поднялся всеобщий ропот. Дальше так продолжаться не могло: настроение приказчиков показалось заведующему настолько угрожающим, что он послал Робино в сортировочную, чтобы дать дирекции время обдумать вопрос.
– Мы все уйдем, если его оставят, – объявил Гютен.
Распря надоела Бутмону; его веселому нраву был противен этот раздор в отделе. Он огорчался, видя вокруг нахмуренные лица. Но ему хотелось быть справедливым.
– Оставьте его в покое, он ничего плохого вам не сделал.
Посыпались возражения:
– Как? Ничего плохого нам не сделал?.. Это невыносимый субъект… вечно всем недоволен… до того задирает нос, что готов затоптать вас ногами.
Отдел был крайне озлоблен. Робино, нервный, как женщина, отличался нестерпимо крутым нравом и обидчивостью. На эту тему рассказывали десятки анекдотов: какого-то юношу он довел до болезни, покупательницы обижались на его язвительные замечания.
– В конце концов, господа, я не могу сам решать такие вопросы, – сказал Бутмон. – Я доложил дирекции и буду сейчас опять об этом говорить.
Прозвонили к завтраку второй смене; звон колокола поднимался из подвала, отдаленно и глухо отдаваясь в неподвижном воздухе магазина. Гютен и Фавье спустились вниз. Из всех, отделов поодиночке, врассыпную, сходились продавцы, напирая друг на друга внизу, у входа в тесный и сырой кухонный коридор, где всегда горели газовые рожки. Люди теснились здесь, не разговаривая, не смеясь, среди возрастающего грохота посуды и резкого запаха пищи. В конце коридора перед окошечком они останавливались. Здесь находился повар. По бокам его стояли стопки тарелок; он погружал вилки и ложки – свое оружие – в медные кастрюли и раздавал порции. Когда он передвигался, за его животом, обтянутым белым фартуком, виднелась пылающая плита.
– Вот ведь никогда в этом паршивом доме не дадут жаркого! – проворчал Гютен, посмотрев на меню, написанное на черной доске над окошечком. – Глаза бы не глядели на их говядину и рыбу!
Рыбу действительно все презирали, и сковорода с нею не пустела. Однако Фавье взял ската. Гютен наклонился за его спиной.
– Рагу!
Повар привычным движением подцепил кусок мяса и полил его соусом. Гютен, задыхаясь от горячего дуновения, повеявшего из окошка, взял свою порцию, и тотчас же, словно причитание, зазвучало: «Рагу, рагу, рагу». Повар безостановочно подхватывал куски мяса и поливал их соусом; он работал быстро и ритмично, как хорошо выверенные часы.
– Скат совершенно холодный, – объявил Фавье: рука его не ощущала никакого тепла от тарелки.
Теперь все двигались в одном направлении, держа в вытянутой руке тарелку и следя за тем, как бы не столкнуться с кем-нибудь. В десяти шагах оттуда находился буфет: опять окошечко, с прилавком из блестящей жести, на котором были расставлены порции вина – бутылочки без пробок, еще мокрые от полоскания. Каждый протягивал свободную руку, брал на ходу бутылочку и, еще более стесненный в движениях, сосредоточенно направлялся к столу, стараясь не расплескать вино.
Гютен глухо ворчал:
– Вот еще, гуляй тут с посудой в руках!
Стол, где были места Гютена и Фавье, находился в конце коридора, в самой последней столовой. Эти столовые, все одинаковые, размером в четыре метра на пять, были переделаны из погребов, заново оштукатурены и выкрашены; однако сквозь краску проступала сырость, и желтые стены были испещрены зеленоватыми пятнами; из узких окошечек, выходивших на улицу вровень с тротуаром, проникал белесый свет, беспрестанно заслонявшийся расплывчатыми тенями прохожих. В июле, как и в декабре, здесь было одинаково душно от горячих испарений, пропитанных тошнотворными запахами, которые доносились из кухни.
Гютен пришел первым. На столе, вделанном в стену и покрытом клеенкой, были расставлены стаканы, разложены ножи и вилки по количеству мест; на обоих концах стола возвышались стопки запасных тарелок, посредине же лежал большой хлеб с воткнутым в него ножом. Гютен поставил тарелку и бутылочку; взяв свою салфетку из шкафа, который являлся единственным украшением стен, он со вздохом сел на место.
– А я здорово проголодался! – сказал он.
– Всегда так бывает, – ответил Фавье, усаживаясь слева от него. – Вечно ничего нет, когда подыхаешь с голоду.
Стол, накрытый на двадцать два прибора, быстро заполнялся. Сначала слышался неистовый стук вилок и чавканье здоровенных молодцов, желудки которых отощали от ежедневной тринадцатичасовой изнурительной работы. Еще недавно продавцам полагался на еду целый час, и они имели возможность выпить кофе вне магазина; поэтому они торопились покончить с завтраком в двадцать минут, чтобы поскорее вырваться на улицу. Но это слишком развлекало их, они возвращались рассеянные и уже не думали о торговле. Тогда дирекция решила их больше не выпускать: пусть платят лишних три су за чашку кофе, если он так уж им необходим. Зато теперь приказчики затягивали еду и не стремились вернуться к себе в отдел до окончания обеденного перерыва. Многие из них, глотая большие куски, читали газету, сложив ее и прислонив к бутылке. Другие, удовлетворив первый голод, шумно разговаривали, все снова и снова возвращаясь к извечным темам о скверной пище, о том, кто сколько заработал, как они провели прошлое воскресенье и как намереваются провести будущее.
– Ну, а как у вас обстоит дело с Робино? – спросил кто-то Гютена.
Борьба приказчиков из шелкового отдела с помощником заведующего занимала все остальные отделы. В кафе «Сен-Рок» на эту тему спорили ежедневно до полуночи. Гютен, набросившийся на кусок говядины, лишь пробурчал в ответ:
– Что ж, Робино вернулся. – Затем, внезапно разозлившись, закричал: – Черт побери! Мне подсунули ослятину, что ли?.. В конце концов это же омерзительно, честное слово!
– Не жалуйтесь, – заметил Фавье. – Я имел глупость взять ската, а он тухлый.
Все заговорили сразу, негодовали, острили. В конце стола, у стены, молчаливо обедал Делош. На свое горе он был наделен редкостным аппетитом и никогда не мог досыта наесться; он зарабатывал слишком мало, чтобы платить за добавочные блюда, поэтому всегда отрезал себе огромные ломти хлеба и с наслаждение поглощал даже самые невкусные кушанья. Все стали потешаться над ним, кричать:
– Фавье, уступите вашего ската Делошу… это в его вкусе.
– А вы свою говядину, Гютен. Делош очень просит, чтобы вы ее уступили ему на десерт.
Бедный малый не отвечал ни слова, а только пожимал плечами. Не его вина, что он подыхает с голоду. А кроме того, остальные хоть и плюют на кушанья, однако наедаются до отняла.
Но тут раздался легкий свист, и все приумолкли. Это был сигнал, что в коридоре появились Муре и Бурдонкль. С некоторого времени жалобы служащих настолько участились, что дирекция решила спуститься вниз и лично удостовериться в качестве пищи. Из тридцати су в день на человека, которые выдавались дирекцией содержателю столовой, последний должен был платить и за провизию, и за уголь, и за газ, и за прислугу; когда же оказывалось, что не все ладно, дирекция наивно удивлялась. Еще утром каждый отдел выбрал по делегату; Миньо и Льенар взялись говорить от имени товарищей. И теперь среди внезапно наступившего молчания все насторожились, прислушиваясь к голосам, доносившимся из соседней комнаты, в которую вошли Муре и Бурдонкль. Последний объявил, что мясо превосходно; Миньо в ответ на это спокойное утверждение повторял, задыхаясь от гнева: «Попробуйте прожевать его», а Льенар, нападая на ската, кротко настаивал: «Он же воняет, сударь». Тогда Муре стал в самых сердечных выражениях изъявлять полную готовность сделать все от него зависящее для своих служащих, – ведь он же их отец, он лучше сам будет сидеть на черством хлебе, лишь бы не слышать, что их плохо кормят.
– Обещаю вам выяснить, что тут можно предпринять, – заявил он в заключение, повысив голос, чтобы его было слышно с одного конца коридора до другого.
Расследование было закончено, вилки снова застучали. Гютен ворчал:
– Вот, вот. Надейся, верь, кому охота!.. На слова-то они не скупятся. Вам нужны обещания – извольте! А кормят старыми подметками и вышвыривают вас за дверь, как собак!
Продавец, который уже раз обращался к нему с этом вопросом, повторил:
– Так вы говорите, что ваш Робино…
Но грохот посуды заглушил его голос. Приказчики сами меняли тарелки; стопки справа и слева уменьшались. И когда поваренок принес громадное жестяное блюдо, Гютен воскликнул:
– Рис с тертыми сухарями! Только этого недоставало!
– Пригодится! Можно будет не тратить двух су на клейстер, – сказал Фавье, накладывая себе рису.
Одним рис нравился, другие считали, что он напоминает замазку, а любители газет были до того увлечены очередным фельетоном, что даже не замечали, что едят. Все вытирали вспотевшие лбы: тесный погреб наполнялся рыжеватым туманом, и тени прохожих по-прежнему пробегали черными пятнами по заставленному посудой столу.
– Передайте Делошу хлеб! – крикнул какой-то остряк.
Каждый отрезал себе кусок, потом всаживал нож в корку по самую рукоятку, и хлеб переходил от одного к другому.
– Кому рис в обмен на десерт? – спросил Гютен.
Заключив торг с щупленьким юношей, он попытался променять и вино. Но на вино охотника не оказалось, все находили его отвратительным.
– Я же сказал вам: Робино вернулся, – продолжал он среди смеха и перекрестных разговоров. – Но вопрос о нем окончательно еще не решен. Вообразите, он развращает продавщиц! Да, достает им работу – шить галстуки!
– Тише, – прошептал Фавье, – вон решается его судьба.
Он подмигнул, указывая на Бутмона, который в это время проходил по коридору между Муре и Бурдонклем; все трое были чем-то очень заняты и оживленно разговаривали вполголоса. Столовая, где обедали заведующие отделами и их помощники, приходилась как раз напротив. Увидев проходившего Муре, Бутмон оставил еду, встал из-за стола и заговорил с ним о неприятностях, возникших в отделе, о своем затруднительном положении. Муре и Бурдонкль слушали его, все еще не решаясь пожертвовать Робино, первоклассным продавцом, который служил еще при г-же Эдуэн. Но когда Бутмон рассказал историю с галстуками, Бурдонкль вышел из себя. Да что, малый с ума, что ли, сошел? Как он смеет посредничать, доставать дополнительную работу продавщицам? Торговый дом достаточно щедро оплачивает труд этих девиц, а если они станут работать для себя по ночам, они, конечно, будут хуже работать днем в магазине. Да они просто обкрадывают «Дамское счастье», они рискуют своим здоровьем, которое не принадлежит им! Ночь существует для того, чтобы спать! Все должны спать, иначе их выкинут вон!
– Дело-то принимает серьезный оборот! – заметил Гютен.
Каждый раз, когда трое мужчин медленно проходили мимо столовой, продавцы впивались в них взглядом, стараясь истолковать малейшие их жесты. Они даже забыли о рисе, хотя один из кассиров обнаружил в нем пуговицу от штанов.
– Я расслышал слово «галстук», – сказал Фавье. – А вы заметили, как у Бурдонкля сразу побелел нос?
Муре разделял негодование компаньона. Продавщица, работающая по ночам, наносит, по его мнению, оскорбление самим устоям «Дамского счастья». Кто же эта дура, не умеющая обеспечить себя прибылью от продажи? Но когда Бутмон назвал Денизу, Муре смягчился, нашел ей оправдание. Ах вот как, эта малютка? Ну, она еще недостаточно наловчилась, да к тому же, как уверяют, на ее шее родные, которым ей приходится помогать. Бурдонкль перебил его, заявив, что ее нужно немедленно уволить. Он всегда утверждал, что из такой уродины ничего путного не выйдет. Бурдонкль, казалось, вымещал на ней какую-то обиду. Муре в замешательстве сделал вид, что все это очень смешно. Боже мой, какой строгий! Неужели нельзя разочек простить? Провинившуюся надо вызвать, сделать ей внушение. В сущности, виноват во всем один только Робино; как старый приказчик, знающий обычаи фирмы, он должен был бы ей это отсоветовать.
– Ну вот, теперь хозяин смеется, – удивился Фавье, когда группа снова прошла мимо двери.
– А, черт возьми, если они заупрямятся и опять посадят нам на шею Робино, уж и устроим же мы им потеху! – воскликнул Гютен.
Бурдонкль взглянул на Муре, и у него вырвался презрительный жест, словно он хотел сказать, что понял наконец его и находит это нелепым. Бутмон продолжал жаловаться: продавцы грозятся уйти, а среди них есть превосходные работники. Но больше всего задел этих господ слух о том, что Робино в самых наилучших отношениях с Гожаном: последний, говорят, подбивает его основать собственное предприятие в этом же квартале, предлагает самый широкий кредит, лишь бы только причинить убытки «Дамскому счастью». Наступило молчание. Ага, Робино замышляет борьбу! Муре насторожился, однако сделал вид, что ему все это безразлично, и отмахнулся от решения. Там видно будет, еще потолкуем. И он принялся шутить с Бутмоном, отец которого приехал накануне из Монпелье, где у него была лавочка, и чуть не задохся от изумления и негодования, попав в громадный зал, где царствует его сын. Они еще раз посмеялись над тем, как старик, в конце концов вновь обретя обычную самоуверенность, свойственную южанам, принялся все бранить и утверждать, что магазины новинок кончат полным разорением.
– А вот и Робино, – шепнул заведующий отделом. – Я нарочно отослал его в сортировочную, чтобы избежать нежелательных стычек… Извините, что я так настаиваю, но положение настолько обострилось, что надо принять какое-то решение.
Робино поклонился им и направился к своему столу.
Муре ограничился кратким:
– Хорошо, посмотрим.
Они ушли. Гютен и Фавье все еще поджидали их появления, но, видя, что они не возвращаются, облегченно вздохнули. Уж не собирается ли теперь дирекция ежедневно спускаться к обеду и пересчитывать куски на тарелках? Весело станет, нечего сказать, когда даже за едой не будешь чувствовать себя свободно. Но истинной причиной их неудовольствия было то, что они видели, как вошел Робино и как добродушно был настроен хозяин: это внушало им беспокойство за исход начатой борьбы. Они понизили голоса и принялись выискивать новые поводы для возмущения.
– Я просто подыхаю, – продолжал Гютен уже громко. – Из-за стола выходишь еще более голодным, чем когда пришел.
А между тем он съел две порции варенья, свою да еще ту, что получил в обмен на рис. Вдруг он воскликнул:
– Ну-ка, разорюсь на добавочное… Виктор, еще порцию варенья!
Официант подавал последние десерты. Потом он принес кофе, и желающие тотчас же заплатили ему по три су. Некоторые приказчики поднялись и стали прохаживаться по коридору, чтобы выкурить папиросу в темном уголке. Другие продолжали вяло сидеть за столами, загроможденными грязной посудой. Они скатывали шарики из хлебного мякиша и снова пережевывали все те же истории, уже не замечая ни запаха подгоревшего сала, ни нестерпимой жары, от которой краснели уши. Стены запотели, с заплесневелого свода сползал одуряющий чад. Делош, до отвала наевшийся хлеба, прислонился спиной к стене и молча переваривал пищу, подняв взгляд к узкому окну. Каждый день после завтрака он развлекался таким образом, рассматривая быстро мелькающие на тротуаре ноги прохожих, – ноги, отрезанные по лодыжку, грубые башмаки, щегольские ботинки, легкие женские туфельки, – беспрерывный бег живых ног, без туловища и головы. В дождливые дни они бывали очень грязные.
– Как, уже? – воскликнул Гютен.
В конце коридора зазвонил колокол: нужно было освободить место для третьей смены. Явились уборщики с ведрами теплой воды и большими губками, чтобы вымыть клеенки. Столовые медленно пустели, приказчики расходились по отделам, лениво волоча ноги по ступеням лестницы. А в кухне повар снова стал у окошечка, между кастрюлями с говядиной, скатами и соусом, и опять вооружился вилками и ложками, приготовившись снова наполнять тарелки с размеренностью хорошо выверенных часов.
Гютен и Фавье несколько задержались и увидели спускавшуюся Денизу.
– Господин Робино вернулся, мадемуазель, – с насмешливой вежливостью сказал первый.
– Он завтракает, – прибавил другой. – Но если вам очень к спеху, можете войти.
Дениза продолжала спускаться, не отвечая и не поворачивая головы. Но, проходя мимо столовой, где обедали заведующие и их помощники, она не могла не взглянуть туда. Робино действительно был там. Однако она решила переговорить с ним после полудня и направилась прямо к своему столу на другой конец коридора.
Женщины обедали отдельно, в двух отведенных для них залах. Дениза вошла в первый. Это был такой же погреб, превращенный в столовую, однако обставленный с большим комфортом. Овальный стол, стоявший посредине, был накрыт на пятнадцать человек, но приборы были расставлены просторнее, а вино было налито в графины; на столе стояло блюдо скатов и блюдо рагу. Продавщицам прислуживали официанты в белых передниках; таким образом женщины избавлялись от неприятной необходимости лично получать порции из окошечка. Дирекция считала, что так приличнее.
– Что же вы задержались? – спросила Полина; она уже сидела и резала себе хлеб.
– Да я провожала покупательницу, – ответила Дениза, краснея.
Она лгала. Клара толкнула локтем товарку, сидевшую рядом. Что это сегодня с Растрепой? Она сама не своя. Получила одно за другим несколько писем от любовника; потом понеслась как угорелая по магазину в стала придумывать себе всякие поручения в мастерскую, а сама туда и не заглядывала. Будьте уверены, тут что-то неладно. И Клара, поедая ската без малейших признаков отвращения, с беззаботностью девушки, некогда питавшейся прогорклым салом, принялась болтать о жуткой драме, описаниями которое были полны все газеты.
– Читали? Человек зарезал бритвой свою любовницу.
– Что ж, – заметила молоденькая бельевщица с кротким и нежным личиком, – ведь он ее застал с другим. Так поделом ей!
Не Полина возмутилась. Как! Неужели перерезать женщине глотку только за то, что она перестала тебя любить? Ну нет! Вот еще! И, не договорив, она обратилась к официанту:
– Пьер, я, знаете, не могу есть это мясо… Скажите, чтобы мне дали какое-нибудь добавочное блюдо, яичницу, что ли… я порыхлее, если можно.
В ожидании она вынула несколько шоколадных конфет – ее карманы всегда были полны лакомств – и принялась грызть их с хлебом.
– Конечно, иметь дело с таким человеком не шутка, – продолжала Клара. – А сколько эдаких ревнивых! На днях какой-то рабочий бросил жену в колодец.
Она не спускала глаз с Денизы и была уверена, что угадала, отчего та побледнела. Видно, эта недотрога боится, как бы любовник не надавал ей оплеух, потому что она, верно, изменяет ему. Вот будет потеха, если он заявится к ней прямо в магазин; вероятно, этого-то она и опасается. Но разговор переменился: одна из продавщиц принялась рассказывать, как удалять пятна с бархата. Затем поговорили о пьесе, идущей в театре Гэте: там участвуют такие очаровательные девчурки и танцуют вдобавок куда лучше взрослых. Полина нахмурилась было при виде подгоревшей яичницы, но потом развеселилась: на вкус яичница оказалась не такой уж плохой.
– Передайте мне вино, – попросила она Денизу. – Вы бы тоже заказали себе яичницу.
– С меня достаточно и говядины, – ответила девушка. Она избегала лишних расходов и ограничивалась пищей, которую давали в магазине, как бы противна она ни была.
Когда официант принес рис с тертыми сухарями, приказчицы возмутились. На прошлой неделе они оставили его нетронутым и надеялись, что больше уж он не появится. Истории, которые рассказывала Клара, внушили Денизе беспокойство за Жана; она одна рассеянно поела риса, остальные смотрели на нее с брезгливостью. Началась настоящая вакханалия добавочных блюд. Девицы объедались вареньем. К тому же питаться за свой счет считалось шиком.
– Вы знаете, мужчины подали жалобу, и дирекция обещала… – начала было хрупкая бельевщица.
Ее прервали смехом. Разговор сосредоточился на дирекции. Все пили кофе, исключая Денизу: она уверяла, что не выносит его. Пили не торопясь; бельевщицы в шерстяных платьях напоминали простоватых мещаночек, зато продавщицы готового платья, разряженные в шелк, с салфеткой у подбородка во избежание пятен, казались настоящими дамами, которые зашли в людскую закусить вместе с горничными. Чтобы хоть чуточку избавиться от спертого, зловонного воздуха, продавщицы попробовали было открыть окна, но их пришлось тотчас же захлопнуть, как как колеса извозчиков, казалось, проезжали по самому столу.
– Тише! – шепнула Полина. – Старый дуралей идет!
Это был инспектор Жув. Он охотно появлялся возле девиц к концу обеда. Правда, ему было поручено наблюдение за женскими столовыми. Он появлялся со смеющимися глазками, обходил стол, иногда даже вступал в разговор, осведомляясь, хорошо ли барышни позавтракали. Он приставал ко всем и так надоедал, что приказчицы старались поскорее уйти. Колокол еще не звонил, а Клара уже исчезла, другие последовали за ней. Вскоре в столовой остались только Дениза и Полина. Последняя допила кофе и теперь приканчивала конфеты.
– Знаете что, пошлю-ка я мальчика за апельсинами… – сказала она, вставая. – Вы идете?
– Сейчас, – ответила Дениза, грызя корку; она решила уйти последней, чтобы поговорить с Робино по дороге наверх.
Однако, когда она осталась наедине с Жувом, ей стало не по себе, и, досадуя на свою несообразительность, она поспешила выйти из-за стола. Но Жув, увидев, что она направляется к двери, преградил ей путь.
– Мадемуазель Бодю…
Он улыбнулся ей отеческой улыбкой. Густые седые усы придавали ему вид почтенного воина. Он выпячивал грудь, на которой красовалась красная ленточка.
– Что такое, господин Жув? – спросила она, успокоившись.
– Я еще утром заметил, как вы разговаривали наверху, за коврами. Вы знаете, что это против правил и что если я подам рапорт… Ваша подруга Полина, видно, вас очень любит?
Усы его зашевелились, огромный крючковатый нос, говоривший о низменных инстинктах, побагровел.
– Ну? Почему же вы так любите друг друга?
Дениза, ничего не понимая, снова смутилась. Он подошел совсем близко и шептал ей прямо в лицо.
– Правда, мы разговаривали, господин Жув, – залепетала она, – но ведь невелик грех и поболтать немного… Вы очень добры ко мне, я очень вам благодарна.
– Мне не следовало бы так вам потворствовать, – сказал он. – Ведь мое дело – блюсти справедливость… Но такая миленькая барышня…
И он подошел еще ближе. Теперь она и вовсе испугалась. На память ей пришли слова Полины: она вспомнила ходившие по магазину толки о продавщицах, запуганных дядюшкой Жувом и покупавших его благосклонность. В магазине, впрочем, он довольствовался маленькими вольностями: легонько похлопывал распухшими пальцами по щечкам приглянувшихся ему девиц, брал их руки и долго, как бы по забывчивости, держал в своих. Все выходило вполне по-отечески; сидевшему в нем зверю он давал волю только вне магазина, когда девицы приходили к нему на улицу Муано отведать тартинок с маслом.
– Оставьте меня, – прошептала Дениза, отступая.
– Ну, ну, не годится быть такой дикаркой с другом, который всегда вас выгораживает… Сделайте мне удовольствие, приходите ко мне сегодня вечерком попить чайку с тартинками. Приглашаю от чистого сердца.
Теперь она уже отбивалась:
– Нет, нет!
Столовая была пуста, официант не показывался. Жув, настороженно прислушиваясь, не послышатся ли шаги, бросил быстрый взгляд вокруг и в крайнем возбуждении, забыв обычную выдержку и переходя границы отеческой фамильярности, хотел было поцеловать ее в шею.
– Ах, злючка, ах, глупышка… можно ли быть такой глупенькой, с этакими волосами! Приходите же вечерком, подурачимся…
Пылающее лицо старика оказалось совсем рядом, и девушка ощутила его горячее дыхание, она обезумела от ужаса и возмущения и порывисто оттолкнула Жува, да так сильно, что он пошатнулся и чуть не свалился на стол. К счастью, ему подвернулся стул; зато от толчка покатился один из графинов и забрызгал вином белый галстук и орденскую ленточку старика. Он замер на стуле, даже не думая вытирать пятна, задыхаясь от ярости: подобного отпора он не ожидал. Как? Ведь он же ничего не добивался, не принуждал ее силой, а только поддался порыву своего доброго сердца!
– Ну, мадемуазель, вы в этом раскаетесь, даю вам слово!
Дениза убежала. Как раз прозвонил колокол. Взволнованная, вся дрожа, она забыла о Робино и направилась прямо к себе в отдел. Спуститься еще раз она не осмеливалась. Послеполуденное солнце до того накалило фасад, выходивший на площадь Гайон, что в залах второго этажа, несмотря на спущенные шторы, можно было задохнуться. Пришло несколько покупательниц, но они ничего не купили, хотя и измучили приказчиц. Весь отдел зевал под сонным взглядом г-жи Орели. Наконец около трех часов, увидев, что заведующая задремала, Дениза потихоньку выскользнула и снова пошла по магазину все с тем же деловым видом. Чтобы обмануть любопытных, которые могли следить за нею взглядом, она не сразу спустилась в отдел шелков. Сначала та сделала вид, будто у нее дело в кружевном отделе, и обратилась там к Делошу за каков-то справкой; наконец в нижнем этаже она прошла отдел руанских ситцев и уже входила в галстучный, как вдруг в недоумении остановилась точно вкопанная. Перед нею был Жан.
– Как? Ты здесь? – прошептала она, страшно побледнев.
Он был в рабочей блузе, без фуражки: белокурые волосы, крупными завитками ниспадавшие на его девичью шею, были в беспорядке. Он стоял перед ящиком с дешевыми черными галстуками и, казалось, находился в глубокой задумчивости.
– Что ты тут делаешь? – продолжала она.
– Да вот, тебя дожидался, – отвечал он. – Ты же мне запрещаешь приходить. Я хоть и вошел, но никому ни слова не сказал. Можешь быть спокойна. Если хочешь, делай вид, что не знаешь меня.
Приказчики уже смотрели на них и удивлялись. Жан понизил голос:
– Знаешь, она захотела непременно пойти со мной. Ну да, она на площади, у фонтана… Давай скорее пятнадцать франков, не то мы оба пропали, уж это как дважды два – четыре.
Денизу охватило страшное волнение. Кругом прислушивались к их разговору и хихикали. За отделом галстуков находилась лестница, ведущая в подвал, – Дениза подтолкнула к ней брата и потащила его вниз. Там он продолжал свой рассказ, сбиваясь, наскоро придумывая факты, боясь, что ему не поверят:
– Деньги не для нее. Она слишком порядочная… А ее муж… Черт возьми! Мужу тоже наплевать на какие-то там пятнадцать франков! Он и за миллион не позволил бы жене… у него фабрика клея, я тебе ведь говорил. Очень порядочные люди… Нет, это деньги для одного прохвоста, ее знакомого, который нас видел. А, сама понимаешь, если я не швырну ему нынче вечером эти пятнадцать франков…
– Замолчи, – прошептала Дениза. – Сейчас… Иди же!
Они очутились в отделе доставки. Просторный подвал, слабо освещенный белесым светом, проникавшим через узкие окошки, в мертвый сезон казался уснувшим. Здесь было холодно и совсем тихо. Однако в одном из закутков служащий складывал свертки, предназначенные для квартала Мадлен, а на большом сортировочном столе сидел, болтая ногами и вытаращив глаза, заведующий отделом Кампьон.
Жан продолжал:
– У мужа такой огромный нож…
– Да ступай ты скорее, – повторяла Дениза, подталкивая брата.
Они прошли по узкому коридору, где круглые сутки горел газ. Справа и слева, в глубине мрачных кладовых, за деревянными решетками громоздились темными массами кипы товаров. Наконец Дениза остановилась у одной из решеток. Сюда, конечно, никто не придет; но находиться тут запрещалось, и ее пробирала дрожь.
– Если этот мерзавец проговорится, – снова начал Жан, – то муж, а у него такой огромный нож…
– Где же я достану тебе пятнадцать франков? – воскликнула Дениза в отчаянии. – Значит, ты так и не образумился? С тобой без конца случаются какие-то дикие истории.
Он стал бить себя в грудь. Он и сам уже не мог разобраться в своих романтических выдумках. Он просто облекал в драматическую форму свою вечную нужду в деньгах, и у него всегда имелась в запасе какая-нибудь неотложная надобность.
– Клянусь тебе всем святым, на этот раз действительно кое-что было… Я ее держал вот так, а она меня обнимала…
Дениза снова велела ему замолчать; измученная, доведенная до крайности, она воскликнула, вспылив:
– Я не желаю этого знать. Храни про себя свои мерзости. Это уж слишком отвратительно, слышишь? Ты меня мучишь каждую неделю, а я извожусь, чтобы добывать тебе эти сто су. Да, я работаю по ночам… Не говоря уже о том, что ты вырываешь кусок изо рта своего брата.
Жан побледнел и разинул рот. Как? Он поступает дурно? Он не понимал этого, он с детства привык обходиться с сестрой по-товарищески, и ему казалось вполне естественным излить перед ней душу. Но он был ошеломлен, когда узнал, что она проводит ночи за работой. Мысль, что он мучает ее и проедает долю Пепе, настолько расстроила Жана, что он зарыдал.
– Ты права, я шалопай!.. – воскликнул он. – Но это совсем не отвратительно, не думай, – наоборот; потому-то все и повторяется… Этой, видишь ли, уже двадцать лет. И она все думала, что это игрушки, потому что мне-то ведь только семнадцать… Боже мой, как я на себя зол! Так бы и избил себя!
Он взял ее руки и принялся целовать их, обливая слезами.
– Дай мне пятнадцать франков, это будет в последний раз, клянусь тебе… Или нет. Не давай мне ничего, лучше я умру. Если муж меня прикончит, тебе только легче станет.
Она тоже заплакала, и в нем заговорила совесть.
– Я ведь только так сказал, я ничего еще не знаю. Быть может, он и не собирается никого убивать… Как-нибудь мы это уладим, обещаю тебе, сестричка… Ну, прощай, я пошел.
Но в эту минуту в конце коридора послышался шум шагов, и они притаились. Дениза снова увлекла брата в темный угол, к складу товаров. Некоторое время они не различали ничего, кроме шипения газового рожка. Но шаги все приближались, и Дениза, выглянув из темноты, узнала инспектора Жува: он шествовал по коридору со своим обычным непреклонным видом. Случайно ли он здесь или его известил кто-нибудь из сторожей? Ее охватил такой страх, что она совсем потеряла голову; она вытолкнула Жана из темной ниши, где они притаились, и погнала перед собой, твердя:
– Уходи! Уходи!
Они бежали изо всех сил, чувствуя позади дыхание дядюшки Жува, который гнался за ними. Они снова пересекли отдел доставки и добежали до лестницы, ведущей к выходу на улицу Мишодьер.
– Уходи, – повторяла Дениза, – уходи! Если мне удастся, так и быть, пришлю тебе эти пятнадцать франков.
Ошеломленный Жан исчез. Инспектор, подбежавший впопыхах, успел заметить только краешек белой блузы и прядь белокурых волос, взметнувшуюся под уличным ветром. Мгновение он отдувался, стараясь вернуть себе обычную внушительность. На нем был новенький белый галстук с широким белоснежным бантом: он взял его в бельевом отделе.
– Вот оно что! Какая мерзость, мадемуазель! – выговорил он дрожащими губами. – Да, мерзость, страшная мерзость! Уж не думаете ли вы, что я допущу в подвале подобные мерзости?
Он преследовал ее этим словом, пока она поднималась в магазин; от волнения у нее сдавило горло, и она не могла произнести ни звука в оправдание. Теперь она горько раскаивалась: зачем понадобилось бежать? Почему было не объяснить все, не показать брата? Теперь снова станут выдумывать всякие глупости, и, как бы она ни клялась, ей не поверят. И, опять забыв про Робино, она вернулась прямо в отдел.
Жув, не теряя времени, отправился в дирекцию, чтобы доложить о случившемся. Однако дежурный рассыльный сказал ему, что Муре занят с Бурдонклем и Робино: они беседуют уже с четверть часа… Дверь была приотворена, и слышно было, как Муре весело спрашивает Робино, хорошо ли он провел отпуск: ни о каком увольнении не было и речи; напротив, разговор касался некоторых новых мероприятий, которые следовало провести в отделе.
– Вам что-нибудь нужно, господин Жув? – крикнул Муре. – Входите!
Но инстинкт удержал инспектора. Тем временем Бурдонкль вышел из кабинета, и Жув предпочел рассказать всю историю ему. Они медленно шли по галерее шалей: один, склонившись, говорил очень тихо, другой слушал, ничем не выдавая своих чувств.
– Хорошо, – сказал Бурдонкль в заключение.
Они подошли как раз к отделу готового платья, и Бурдонкль вошел туда. Г-жа Орели в это время отчитывала Денизу. Где она опять пропадала? Уж на этот-то раз она, вероятно, не посмеет уверять, будто была в мастерской. Право, эти постоянные исчезновения совершенно нетерпимы.
– Госпожа Орели! – позвал Бурдонкль.
Он решился на быструю расправу без ведома Муре из опасения, как бы последний опять не проявил излишней мягкости. Заведующая подошла, и ей шепотом было пересказано случившееся. Весь отдел почуял катастрофу и насторожился. Наконец г-жа Орели величественно повернулась:
– Мадемуазель Бодю… – Ее пухлый императорский лик выражал неумолимое величие и всемогущество. – Пройдите в кассу!
Грозная фраза прозвучала на весь отдел, где в то время не было ни одной покупательницы. Дениза, еле дыша, выпрямилась и побледнела. Наконец она заговорила прерывающимся голосом:
– Меня? Меня? За что же? Что я сделала?
Бурдонкль сухо ответил, что ей это известно лучше, чем кому-либо, и что с ее стороны было бы благоразумнее не требовать объяснений. Тут он не преминул упомянуть о галстуках и добавил, что недурно будет, если все приказчицы начнут устраивать в подвале свидания с мужчинами.
– Но ведь это мой брат! – воскликнула она с горечью и возмущением.
Маргарита и Клара фыркнули, а г-жа Фредерик, обычно такая сдержанная, недоверчиво покачала головой. Вечно ссылается на брата: это в конце концов просто глупо! Дениза обвела всех взглядом: Бурдонкля, который терпеть ее не мог с первого же дня, Жува, задержавшегося в отделе в качестве свидетеля, от которого она не могла ждать справедливости, наконец, девиц, которых ей так и не удалось смягчить за эти девять месяцев, несмотря на всю ее кротость и мужество, – теперь вот они радуются, что ее выгоняют. К чему бороться? Зачем навязываться, раз никто ее не любит? И она вышла, не прибавив ни слова и даже не бросив прощального взгляда на комнату, где так долго страдала.
Однако, когда она очутилась одна у перил зала, сердце ее сжалось от острой боли. Никто ее не любит; но она внезапно вспомнила о Муре и тут же решила не подчиняться судьбе так покорно. Нет, она не может примириться с таким увольнением! Но, быть может, и он поверит мерзкой выдумке о ее свидании с мужчиной в подвале? При этой мысли ее охватил такой стыд и такая щемящая тоска, каких она еще никогда не знала. Ей захотелось пойти к нему, она ему все объяснит единственно правды ради: ей будет легче уйти, если он будет знать истину. Прежний трепет, ужас, леденивший ее в присутствии Муре, внезапно вылился в пылкое желание увидеть его, не покидать магазина, не поклявшись ему, что она никогда никому не принадлежала.
Было около пяти часов, вечерний воздух посвежел, магазин постепенно начал оживать. Дениза быстро направилась в дирекцию. Но у самой двери кабинета ею снова овладела безнадежная тоска. Язык ее немел, жизнь тяжелым грузом снова легла ей на плечи. Муре не поверит, он посмеется над нею, как я другие; эта боязнь лишила ее последних сил. Нет, все кончено: лучше остаться одной, исчезнуть, умереть. И, даже не предупредив ей Делоша, ни Полину, она тотчас же вошла в кассу.
– Вам причитается за двадцать два дня, мадемуазель, – сказал счетовод, – это составляет восемнадцать франков семьдесят да еще семь франков процентов и наградных… Правильно?
– Да, сударь… спасибо.
Дениза отходила от кассы с деньгами в руках, когда ей наконец повстречался Робино. Он уже знал о ее увольнении и пообещал разыскать заказчицу галстуков. Он шепотом утешал ее и возмущался: что за жизнь! Вечно быть во власти капризов, поминутно ждать, что тебя вышвырнут вон, даже не заплатив жалованья за весь месяц! Дениза поднялась сказать г-же Кабен, что постарается взять свой сундучок вечером. Пробило пять часов, когда она очутилась на тротуаре площади Гайон, ошеломленная, среди пешеходов и извозчиков.
В тот же вечер Робино, возвратившись домой, получил письмо, извещавшее его в четырех строках, что по причинам внутреннего характера дирекция вынуждена отказаться от его услуг. Он прослужил в «Дамском счастье» целых семь лет и всего несколько часов назад разговаривал с патроном; это был точно удар обухом по голове. В шелковом отделе Гютен и Фавье так же бурно ликовали, как Маргарита и Клара в отделе готового платья. С плеч долой! Славно метет метла! И только Делош да Полина, встречаясь среди сутолоки, обменивались двумя-тремя горестными словами и жалели Денизу, такую кроткую, такую честную.
– Если ей повезет где-нибудь на другой службе, – говорил молодой человек, – я бы очень хотел, чтобы она потом вернулась сюда и как следует насолила всем этим негодяйкам!
Бурдонклю же порядком досталось от Муре. Когда последний узнал об увольнении Денизы, он страшно возмутился. Обычно он мало интересовался служащими, но в данном случае он усмотрел нарушение своих прав, попытку обойти его авторитет. Значит, он больше не хозяин, раз другие позволяют себе распоряжаться? Все должно делаться только с его ведома, решительно все: он сломит как былинку того, кто посмеет перечить ему. Явно огорченный, он лично произвел дознание и пришел в еще большую ярость. Бедняжка не лгала: то был действительно ее брат, Кампьон узнал его. Тогда за что же было ее увольнять? Он заговорил даже о том, чтобы принять ее обратно.
Бурдонкль, неизменно торжествовавший благодаря своей способности не оказывать активного сопротивления, и на этот раз склонился под шквалом. Он приглядывался к Муре. Наконец однажды, убедившись, что Муре несколько успокоился, он рискнул сказать многозначительно:
– Для всех лучше, что она ушла.
Муре смутился и покраснел.
– Пожалуй, вы и правы, – ответил он, смеясь. – Сойдем посмотреть, как идет торговля. Дело ширится, вчера выручили около ста тысяч франков.
VII
Дениза постояла с минуту на мостовой, под палящими лучами солнца, в полной растерянности. Июльский зной высушил сточные канавы. Париж был залит летним беловатым светом и полон ослепительных отражений. Катастрофа произошла так внезапно, Денизу выгнали так грубо, что она машинально перебирала в кармане полученные двадцать пять франков семьдесят су и думала: куда же теперь идти и что делать?
Вереница экипажей не давала ей возможности сойти с тротуара у «Дамского счастья». Отважившись, наконец пробраться между колесами, она пересекла площадь Гайон, словно намереваясь пройти по улице Луи-ле-Гран, однако передумала и спустилась по улице Сен-Рок. Впрочем, у нее еще не было никакого плана, и она остановилась на углу улицы Нев-де-Пти-Шан, по которой в конце концов и пошла, нерешительно осмотревшись вокруг. Когда перед ней оказался проезд Шуазель, она свернула в него, затем очутилась, сама не зная как, на улице Монсиньи и снова попала на улицу Нев-Сент-Огюстен. В голове у нее шумело; при виде рассыльного она вспомнила о своем сундучке; но куда же отнести его? И за что все эти муки? Ведь всего час назад у нее еще была постель, было где приклонить голову!
Она шла, присматриваясь к окнам. Перед нею поплыли наклейки с объявлениями о сдающихся комнатах. Она смутно различала их; по телу ее то и дело пробегала дрожь. Возможно ли? Она затеряна в огромном городе, она так одинока, без поддержки, без средств! А нужно ведь есть и спать. Улицы следовали одна за другой – улица Мулен, улица Сент-Анн. Она бродила по кварталу, описывая круги и все вновь и вновь возвращаясь к единственному перекрестку, который был ей хорошо знаком. Вдруг она остолбенела: перед нею снова было «Дамское счастье». Чтобы избавиться от этого наваждения, она бросилась на улицу Мишодьер.
К счастью, Бодю не было на пороге лавки, и «Старый Эльбеф» за темными витринами казался мертвым. Ни за что не осмелилась бы она появиться перед дядей: ведь он делает вид, что не узнает ее; ей не хотелось стать для него обузой, после того как с ней случилось то, что он предсказывал. Но на другой стороне улицы ее внимание привлекла желтая наклейка: «Сдается меблированная комната». Впервые такой ярлычок не вызвал в ней страха – до того убогим казался дом. Она узнала три его низких этажа, фасад ржавого цвета, сдавленный между «Дамским счастьем» и старинным особняком Дювиллара. На пороге лавки, в окне которой стояли зонты, старик Бурра, весь заросший волосами, с длинной, точно у пророка, бородой и очками на носу, разглядывал трость с набалдашником из слоновой кости. Арендуя весь этот дом, он сдавал от себя меблированные комнаты в двух верхних этажах.
– У вас сдается комната, сударь? – спросила Дениза, повинуясь какому-то внутреннему голосу.
Он поднял свои большие глаза и с удивлением взглянул на нее из-под густых бровей. Он хорошо знал эдаких девиц. Осмотрев ее чистенькое платье, ее скромную внешность, старик ответил:
– Вам не подойдет.
– А сколько? – спросила Дениза.
– Пятнадцать франков в месяц.
Она выразила желание посмотреть. В тесной лавке, где он все еще с удивлением рассматривал ее, она рассказала ему о своем увольнении и о том, что не хочет беспокоить дядю. В конце концов старик пошел за ключом, висевшим на стене в темной комнатке позади лавки – комнатка освещалась зеленоватым светом, проникавшим сквозь запыленные стекла из внутреннего дворика шириною не более двух метров; в этой каморке Бурра стряпал и спал.
– Я пойду вперед, чтобы вы не оступились, – сказал Бурра в сырых сенях, которые тянулись вдоль лавки.
Он споткнулся о ступеньку и стал подниматься, на каждом шагу предостерегая Денизу:
– Осторожно! Здесь перила примыкают к стене… тут на повороте дыра, а тут жильцы иной раз ставят ведра с помоями…
В полной темноте Дениза ничего не различала и только чувствовала запах старой отсыревшей штукатурки. Однако на втором этаже, благодаря окошечку, выходившему во двор, она смутно разглядела, словно на дне сонного водоема, покривившуюся лестницу, почерневшую от грязи стену, скрипучие и облезлые двери.
– Вот если бы пустовала одна из этих комнат, вам было бы в ней хорошо… Но они постоянно заняты дамами, – сказал Бурра.
На третьем этаже было не так темно, и в бледном свете еще резче выступало убожество дома. Первую комнатку занимал пекарь-подмастерье; свободна была другая, подальше. Когда Бурра открыл ее, ему пришлось остаться на пороге, чтобы Дениза могла войти и осмотреться: постель в углу у двери оставляла проход только для одного человека. В конце комнаты стоял ореховый комод, почерневший еловый стол и два стула. Если жильцам нужно было стряпать, они становились на колени перед камином, где имелся глиняный очаг.
– Конечно, тут небогато, – сказал старик, – но у окна весело: виден народ на улице.
Заметив, что Дениза с удивлением рассматривает потолок в углу комнаты, над кроватью, где одна из случайно попавших сюда женщин начертила копотью от свечи свое имя – «Эрнестина», он добродушно прибавил:
– Если тут отделывать заново, концы с концами не сведешь… Словом, это все, что я могу предложить.
– Я отлично заживу здесь, – ответила девушка.
Она заплатила за месяц вперед, попросила белья, две простыни и две наволочки, и сейчас же сделала себе постель, довольная и ободренная сознанием, что у нее есть где переночевать… Час спустя она отправила рассыльного за сундучком и водворилась окончательно.
Первые два месяца прошли в страшной нужде. Не имея больше возможности платить за пансион Пепе, она взяла его к себе, и он спал на старой кушетке, которую одолжил им Бурра. Ей нужно было по крайней мере тридцать су в день, включая сюда квартирную плату; сама она довольствовалась одним хлебом, чтобы давать хоть немного мяса ребенку. Первые две недели еще можно было кое-как прожить, – она начала хозяйничать с десятью франками в кармане; кроме того, ей посчастливилось разыскать заказчицу галстуков, и та уплатила ей восемнадцать франков. Но затем наступила полная нищета. Дениза ходила и в магазин «Бон-Марше», и в «Лувр», и в «Плас-Клиши», но мертвый сезон сказывался всюду, и ей предлагали наведаться осенью; свыше пяти тысяч торговых служащих, рассчитанных подобно ей, околачивались на мостовой. Тогда она принялась искать поденную работу, но в чужом для нее Париже не знала, куда обратиться, бралась за самый неблагодарный труд и иной раз даже не получала заработанных денег. Бывали вечера, когда только у Пепе был обед, да и то один суп. Дениза говорила мальчику, что уже поела, и спешила лечь в постель, а в голове у нее шумело и руки горели от лихорадки. Когда Жан попадал в эту нищенскую обстановку, он с таким неистовством и отчаянием называл себя преступником, что Денизе приходилось лгать, и она еще ухитрялась иной раз сунуть ему монету в сорок су, чтобы доказать, что у нее есть кое-какие сбережения. Она никогда не плакала при детях. По воскресеньям, когда ей удавалось сварить кусок телятины, стон на коленях перед камином, узкая комната оглашалась веселым гомоном беззаботных мальчуганов. Поев, Жан возвращался к хозяину, Пепе засыпал, а Дениза проводила ужасную ночь, с тоской ожидая завтрашнего дня.
Были и другие огорчения, не дававшие ей уснуть. Две дамы, жившие во втором этаже, принимали посетителей очень поздно; а иногда какой-нибудь мужчина ошибался дверью и начинал ломиться в комнату Денизы. Бурра спокойно посоветовал ей в таких случаях не отвечать, и девушке приходилось накрывать голову подушкой, чтобы не слышать ужасной брани. Сосед, булочник, тоже не прочь был поразвлечься: он возвращался из пекарни только под утро и обычно выжидал, когда она пойдет за водой; он даже проковырял в перегородке дырочки, чтобы подсматривать, как она моется, так что девушке пришлось завесить стену одеждой. Но еще больше страдала она от постоянных приставаний на улице, от назойливости прохожих. Стоило ей только выйти за какой-нибудь покупкой, например, за свечой, и оказаться на грязных улицах, где бродит разврат старинного квартала, как она слышала за спиной обжигающее дыхание и откровенно похотливые речи. Мужчины, ободренные угрюмым видом дома, преследовали ее в темноте до самых сеней. Почему же все-таки у нее нет любовника? Это всех удивляло, казалось нелепым. Должна же она когда-нибудь пасть! Дениза и сама не могла бы объяснить, как удается ей противиться всем этим желаниям, которыми насыщен вокруг нее воздух, – ей, еле держащейся на ногах от голода.
Однажды вечером, когда у нее не было даже хлеба для Пеле, какой-то господин с орденской ленточкой принялся ее преследовать. У входа в сени он повел себя настолько грубо, что возмущенная Дениза перед самым его носом с отвращением захлопнула дверь. Очутившись наверху, она присела; руки у нее дрожали. Мальчуган спал. Что ответит она ему, когда он проснется и попросит есть? А ведь стоило ей только согласиться! Нужде пришел бы конец, у нее появились бы деньги, платья, хорошая комната. Это так просто, к этому, говорят, приходят все, потому что женщина в Париже не может прожить честным трудом. Но при мысли об этом все существо ее возмущалось; она не осуждала других, но сама сторонилась всякой грязи и распущенности. В ее представлении жизнь связывалась с благоразумием, последовательностью и мужеством.
Не раз Дениза задумывалась над этим. В ее памяти звучал старинный романс о невесте моряка, которую любовь ограждала от опасностей, связанных с разлукой. В Валони она напевала чувствительную мелодию этого романса, глядя на пустынную улицу. Не таится ли и в ее сердце привязанность, дающая ей силу быть мужественной? Она все еще думала о Гютене, в мысли эти смущали ее. Каждый день она видела, как он проходит мимо ее окна. Теперь, став помощником заведующего, он ходил один; простые продавцы относились к нему с почтением. Он никогда не поднимал на нее глаз, и она страдала от тщеславия этого малого; она могла провожать его взглядом, не опасаясь, что он ее заметит. Но когда ей приходилось видеть Муре, который каждый вечер тоже проходил мимо ее дома, девушку охватывал трепет; она проворно пряталась, затаив дыхание. Ему не к чему знать, где она живет; помимо стыда за свое жилище, она страдала от того, что Муре мог подумать о ней, хоть им никогда больше и не суждено встретиться.
Впрочем, Дениза все еще ощущала сотрясение машины «Дамского счастья». Только стена отделяла комнатку, где она жила, от ее прежнего отдела; и по утрам она словно переживала вновь свои трудовые дни, слышала, как поднимается наверх толпа, как ширится рокот торговли. Старая лагуча, прилепившаяся к колоссу, сотрясалась от малейшего шума. Дениза жила биением этого мощного пульса. Кроме того, она не могла избежать некоторых встреч. Два раза она столкнулась лицом к лицу с Полиной, и та, сокрушаясь о ее бедственном положении, предложила ей помочь; Денизе даже пришлось солгать, чтобы избежать посещения подруги или совместного визита к Божэ. Гораздо труднее было защищаться от безнадежной любви Делоша; он подстерегал ее, знал о всех ее невзгодах, поджидал у двери. Однажды вечером он стал настаивать, чтобы она взяла у него взаймы тридцать франков, – как от брата, говорил он, краснея. Эти встречи оживляли в ней постоянное сожаление о магазине и знакомили с его текущей жизнью, словно она и не покидала его.
Никто не бывал у Денизы. Однажды днем она с удивлением услышала стук в дверь. То был Коломбан. Она приняла его стоя. Он очень смущался, сначала что-то бессвязно лепетал, спрашивал, как она поживает, говорил о «Старом Эльбефе». Быть может, его послал дядя Бодю, раскаявшись в своей суровости? Старик ведь даже не кланялся племяннице, хотя не мог не знать о ее нужде. Но когда она прямо спросила об этом приказчика, малый еще более смутился: нет, нет, хозяин и не думал его посылать; в конце концов Коломбан произнес имя Клары – ему просто хотелось поговорить о ней. Понемногу он осмелел и стал просить советов, полагая, что Дениза может помочь ему и познакомить со своей старой сослуживицей. Напрасно она отговаривала его, упрекала в том, что из-за бессердечной девки он причиняет страдания Женевьеве. Коломбан пришел и на другой день, и наконец у него вошло в привычку заходить к ней. Это удовлетворяло его робкую любовь: он без конца, против собственной воли, начинал все тот же разговор и трепетал от радости, что разговаривает с девушкой, которая знакома с Кларой. А Дениза благодаря этому еще в большей степени жила жизнью «Дамского счастья».
В последних числах сентября девушка узнала подлинную нищету. Пепе захворал: он сильно простудился, и болезнь его внушала тревогу. Его следовало бы кормить бульоном, а у нее не было даже на хлеб. Однажды вечером, когда она, окончательно обессилев и впав в полное отчаяние, которое толкает девушек в омут разврата или в Сену, горько рыдала у себя в комнатке, к ней тихонько постучался старик Бурра. Он принес хлеба и кувшин с бульоном.
– Возьмите это для малыша, – сказал он с обычной своей резкостью. – Не плачьте на весь дом: это беспокоит жильцов.
Когда она принялась благодарить его, что вызвало новый поток слез, он прибавил:
– Перестаньте!.. Заходите завтра ко мне. У меня есть для вас работа.
Со времени страшного удара, который нанесло ему «Дамское счастье», открыв у себя отдел зонтов, Бурра не держал больше работниц. Чтобы уменьшить расходы, он все выполнял сам: чистку, починку, шитье. Впрочем, число заказчиков уменьшилось до того, что иной раз работы не хватало даже на него одного. Поэтому на следующий день, когда Дениза водворилась в углу его лавки, ему пришлось придумывать для нее занятие. Но не мог же он допустить, чтобы в его доме люди умирали с голоду.
– Вы будете получать по сорок су в день, – сказал он. – А когда подыщете что-нибудь получше, – уйдете.
Она боялась его и постаралась выполнить работу возможно быстрее, – так что он был в затруднении, не зная, что дать ей еще. Надо было сшивать шелковые полотнища и чинить кружева. В первые дни она не осмеливалась поднять голову: ее смущало присутствие этого старика со львиной гривой, крючковатым носом и пронзительными глазами под жесткими пучками бровей. У него был грубый голос и жесты сумасшедшего; матери пугали им детей, как пугают полицейским, грозя, что пошлют за ним. А мальчишки, проходя мимо его лавки, вечно выкрикивали какие-нибудь гадости, которых он, казалось, не слышал. Вся ярость этого маньяка обрушивалась на негодяев, которые бесчестят его ремесло, торгуя всякой дешевкой, всякой дрянью, вещами, от которых, как он говорил, отказалась бы и собака.
Дениза трепетала, когда он бешено кричал ей:
– Мастерство заплевано, слышите? Теперь не найдешь ни одной сносной ручки. Трости делают, но с набалдашниками кончено!.. Найдите мне хорошую ручку, и я заплачу вам двадцать франков!
В нем говорила гордость художника. Ни один мастер в Париже не мог сделать ручки, подобной тем, какие делал он, такой легкой и прочной. Особенно любил он вырезывать набалдашники и делал это с очаровательной изобретательностью, разнообразя сюжеты, изображая цветы, фрукты, животных, головы; его работа всегда отличалась изяществом и живостью. Ему достаточно было всего-навсего перочинного ножа; оседлав нос очками, он с утра до ночи резал самшит или черное дерево.
– Стадо невежд! – возмущался старик. – Они довольствуются тем, что натягивают шелк на спицы. А ручки покупают оптом, в готовом виде… И продают почем вздумается! Слышите вы: мастерство заплевано!
Постепенно Дениза успокоилась. Он обожал детей и пожелал, чтобы Пепе приходил играть в лавку. Когда малыш возился на полу, в лавке уже невозможно было повернуться – ни ей, занимавшейся в углу починкой, ни старику, резавшему у окна кусок дерева перочинным ножом. Отныне каждый день приносил с собой одну и ту же работу, один и тот же разговор. За работой Бурра постоянно обрушивался на «Дамское счастье» и без конца рассказывал Денизе о своей борьбе с ним не на жизнь, а на смерть. Он занимал дом с 1845 года, имел контракт на тридцать лет и платил за аренду тысячу восемьсот в год, а так как за четыре меблированные комнаты он получал тысячу франков, то лавка обходилась ему в восемьсот. Это немного; расходов у него нет никаких, поэтому он продержится еще долго. Послушать его, так не оставалось никаких сомнений в его победе: он поглотит чудовище!
Вдруг он прерывал себя:
– Разве у них найдутся такие собачьи головы?
Он прищуривал глаза, рассматривая сквозь очки только что вырезанную голову дога; собака была запечатлена в тот полный жизни момент, когда она, рыча, приоткрыла пасть и выставила клыки. При виде собаки Пепе в восторге приподнялся, опираясь ручонками на колени старика.
– Лишь бы сводить концы с концами, на остальное мне плевать, – продолжал Бурра, осторожно отделывая язык дога кончиком ножа. – Эти негодяи подрезали мои доходы, но если я больше не получаю дохода, то я еще и ничего не теряю или, во всяком случае, теряю очень мало. И, знайте, я решил скорее оставить здесь свою шкуру, чем уступить.
Он размахивал ножом в порыве охватившего его гнева, и седые волосы его развевались.
– Однако, – отважилась осторожно заметить Дениза, не поднимая глаз от иглы, – если бы вам предложили хорошую сумму, было бы благоразумней ее принять.
Тут прорвалось его дикое упрямство.
– Ни за что!.. Хоть приставьте мне нож к горлу, и я тогда скажу «нет», разрази меня гром небесный! У меня аренда еще на десять лет, и они получат дом не раньше, чем через десять лет, даже если я буду подыхать с голоду в четырех пустых стенах… Они уже дважды приходили, хотели меня окрутить. Они мне предлагали двенадцать тысяч франков за мое дело и восемнадцать отступного за отказ от аренды, всего тридцать тысяч… А я им и за пятьдесят не отдам! Я держу их в руках, я еще посмотрю, как они будут передо мной на коленях ползать.
– Тридцать тысяч – деньги немалые, – возражала Дениза. – Вы могли бы устроиться где-нибудь подальше… А что, если они купят дом?
Бурра, занятый отделкой языка дога, на минуту весь ушел в работу, и на его мертвенно-бледном лице предвечного бога-отца разлилась детски наивная улыбка. Затем он продолжал:
– Относительно дома я не боюсь… Они еще в прошлом году поговаривали о том, чтобы купить его, и давали восемьдесят тысяч, вдвое против того, что он стоит. Но старик-домовладелец, торговец фруктами, такой же пройдоха, как они сами, хотел вытянуть из них побольше. А главное, они побаиваются меня, они хорошо знают, что я ни за что не уступлю… Нет! Нет! Я – здесь, и здесь останусь! Сам император со всеми своими пушками не выселит меня отсюда.
Дениза не осмеливалась возражать. Она продолжала шить, а старик, между двух зарубок, все выкрикивал, что это, мол, только еще начало, а потом все станут свидетелями необыкновенных событий: у него такие замыслы, что он поставит вверх дном всю торговлю зонтами. В его упрямстве клокотало возмущение мелкого частного производителя против вторжения пошлых рыночных изделий.
Тем временем Пепе вскарабкался к старику на колени. Его ручонки нетерпеливо тянулись к голове дога.
– Дядя, дай!
– Сейчас, голубчик! – отвечал старик, и голос его сразу стал нежным. – У него еще нет глаз, надо глаза ему сделать.
И, отделывая с величайшей тщательностью глаза, он снова обратился к Денизе:
– Слышите?.. Слышите, как они тут, за стеной, грохочут? Вот это больше всего раздражает меня, честное слово! Постоянно слышать за спиной эту проклятую музыку – точно локомотив пыхтит!
Бурра говорил, что его столик дрожит от этого столпотворения. Да и вся лавка тряслась; Бурра за все послеполуденное время не видел ни одного покупателя, зато ощущал сотрясение от толпы, ломившейся в «Дамское счастье». Это давало ему повод без конца возмущаться в ворчать. Вот еще один прибыльный денек: за стеной шумят, отдел шелков, должно быть, заработал тысяч десять. Иногда старик злорадствовал: за стеной было тихо; это означало, что дождь сорвал торговлю. Малейший стук, слабейший шорох доставлял ему пищу для бесконечных рассуждений.
– Слышите? Кто-то там поскользнулся. Ах, кабы все они переломали себе ребра!.. А это, дорогая моя, повздорили дамы. Тем лучше, тем лучше!.. А слышите, как свертки спускаются в подвал? Отвратительно!
Не дай бог было Денизе оспаривать эти замечания, ибо тогда он горько напоминал ей, как возмутительно выгнали ее оттуда. Зато ей приходилось в сотый раз рассказывать ему о том, как она поступила в отдел готового платья, как страдала в первые дни службы, о губительных для здоровья каморках, о плохой пище и вечной войне между продавщицами. И так с утра до вечера они только и говорили что о магазине и вместе с воздухом, которым дышали, впитывали в себя все, что там происходило.
– Дядя, дай! – упрямо приставал Пепе, все еще протягивая ручонки.
Голова дога была готова, и Бурра с громким смехом то прятал, то высовывал ее.
– Берегись, укусит!.. На, играй, только не сломай смотри!
И тут же, снова попав во власть навязчивой мысли, он принимался потрясать кулаком, обращаясь к стене:
– Как бы вы ни подкапывались под наш дом, он не свалится… Вам не получить его, даже если купите всю улицу!
Теперь у Денизы был кусок хлеба. Она была глубоко признательна за это старому торговцу: несмотря на все его странности и неистовства, сердце у него все-таки доброе. Однако самым ее горячим желанием было найти работу в другом месте – она видела, как он всякий раз ломает себе голову, стараясь придумать для нее занятие, и понимала, что у него нет никакой необходимости держать работницу, раз предприятие прогорает, и что он принял ее на службу только из сострадания. Прошло полгода, и снова наступил мертвый сезон – на тот раз зимний. Дениза уже отчаялась было найти место раньше марта, но в январе Делош, поджидавший ее вечером на пороге, дал ей совет. Почему бы ей не сходить к Робино: ему, быть может, нужны люди?
В сентябре Робино, несмотря на все опасения за судьбу шестидесяти тысяч своей жены, решился наконец купить предприятие Венсара. Ему пришлось заплатить сорок тысяч за право торговли шелками, и он приступил к делу с оставшимися двадцатью тысячами. Сумма была небольшая, но за ним стоял Гожан, который обещал поддерживать его долгосрочным кредитом. После ссоры с «Дамским счастьем» Гожан мечтал создать этой фирме конкуренцию: он твердо верил в победу, если по соседству с колоссом открыть несколько специализированных магазинов, где к услугам покупательниц будет большой выбор товаров. Только такие богатые лионские фабриканты, как Дюмонтейль, могут соглашаться на условия, предлагаемые большими магазинами, и довольствоваться тем, что благодаря заказам этих фирм у них не простаивают станки. Однако прибыль они получают с менее значительных предприятий. Гожан же далеко не располагал такими солидными средствами, как Дюмонтейль. Долгое время он был просто комиссионером и приобрел ткацкие станки всего лишь пять-шесть лет тому назад; на него и поясню пору работало еще много ткачей-одиночек, которым он доставлял сырье и платил сдельно. Именно эта система, повышавшая себестоимость, и не позволяла ему бороться с Дюмонтейлем за поставку «Счастья Парижа». Потому-то он затаил злобу и видел в Робино орудие для решительной борьбы с магазинами новинок, которые он обвинял в разорении французской промышленности.
Явившись в магазин, Дениза застала там одну только г-жу Робино. Дочь смотрителя в ведомстве путей сообщения, абсолютно не сведущая в торговле, г-жа Робино еще сохраняла очаровательную застенчивость пансионерки, воспитанной в монастыре около Блуа. Это была жгучая брюнетка, очень хорошенькая, с кротким и веселым нравом, который придавал ей особенную прелесть. Она обожала мужа и жила только этой любовью. Робино вошел, когда Дениза собралась уже уходить, сказав г-же Робино свое имя; он тотчас же нанял девушку, так как одна из двух его продавщиц накануне перешла в «Дамское счастье».
– Они не оставляют нам ни одного дельного человека, – сказал он. – Но с вами я буду спокоен, потому что вы, как и я, должно быть, не очень-то их жалуете… Приходите завтра.
Вечером, с трудом преодолевая смущение, Дениза известила Бурра, что покидает его. Он действительно назвал ее неблагодарной, вышел из себя. Но когда она, оправдываясь, со слезами на глазах сказала, что прекрасно понимает, почему он нанял ее – ведь им руководило только сострадание, – он тоже смягчился и, запинаясь, пробормотал, что у него очень много работы, а она оставляет его в такую минуту, когда он как раз собирается пустить в ход зонтик своего изобретения.
– Да и как же быть с Пепе? – спросил он.
Ребенок чрезвычайно беспокоил Денизу. Она не смела снова поместить его к г-же Гра и вместе с тем не могла на целый день запирать его в комнате.
– Ладно, я за ним присмотрю, – решил старик. – Малышу у меня в лавке хорошо… Мы будем вместе стряпать.
Дениза не соглашалась, боясь стеснить его. Тогда старик воскликнул:
– Гром небесный! Да что вы, не доверяете мне, что ли?.. Не съем же я вашего карапуза!
У Робино Денизе было гораздо лучше. Он платил ей немного, всего шестьдесят франков в месяц, и кормил; она не получала процентов с продажи – это не было принято ни в одной старой фирме. Зато обращались с нею здесь ласково, в особенности г-жа Робино, постоянно улыбавшаяся за прилавком. Сам Робино, нервный и беспокойный, иногда бывал резковат. К концу первого месяца Дениза стала, можно сказать, настоящим членом семьи, точно так же, как и другая приказчица, маленькая, чахоточная, молчаливая женщина. Хозяева при них уже не стеснялись и свободно говорили о делах за столом, в задней комнате, выходившей на большой двор. Именно здесь однажды вечером и было решено начать кампанию против «Дамского счастья».
К обеду пришел Гожан. Как только подали скромное жаркое – баранью ногу, – он приступил к делу, заговорив характерным для лионцев тусклым голосом, хриплым от ронских туманов.
– Это становится невыносимым, – твердил он. – Они, понимаете ли, приходят к Дюмонтейлю, оставляют за собой право собственности на известный рисунок и забирают сразу штук триста, требуя скидки по пятидесяти сантимов с метра. Притом они платят наличными, значит, и тут получают восемнадцать процентов скидки… Дюмонтейлю зачастую не остается и двадцати сантимов. Он работает, только чтобы занять станки, потому что если станок простаивает – это уже мертвый станок… При таких условиях как же вы хотите, чтобы мы с менее мощным оборудованием, и в особенности с нашими ткачами-одиночками, могли выдержать борьбу?
Робино задумался, позабыв про еду.
– Триста штук! – прошептал он. – А я дрожу, когда беру каких-нибудь двенадцать, да еще на три месяца… Они могут назначить на франк и на два дешевле, чем мы. Я высчитал, что цены, указанные, в их прейскуранте, по меньшей мере на пятнадцать процентов ниже наших… Это-то и убивает мелкую торговлю.
Давно уже его охватило уныние. Жена смотрела на него с нежностью и тревогой. Она ничего не смыслила в делах, от всех этих цифр у нее болела голова, она не понимала, зачем отягощать себя подобными заботами, когда так легко смеяться и любить друг друга. Тем не менее ей достаточно было знать, что муж хочет победить, она воодушевлялась вместе с ним и готова была умереть за прилавком.
– Но почему бы фабрикантам не сговориться? – горячо продолжал Робино. – Ведь они могли бы предписывать законы, вместо того чтобы им подчиняться.
Гожан попросил еще кусок баранины и теперь медленно жевал.
– Ах, почему, почему!.. Я вам уже говорил – станки должны работать. Раз у тебя ткацкие заведения, разбросанные всюду понемногу – в окрестностях Лиона, в Гаре, в Изере, – то простой хотя бы в течение одного дня уже причиняет огромные убытки… Кроме того, мы пользуемся иногда услугами ткачей-одиночек, у которых десять – пятнадцать станков, и, следовательно, чувствуем себя хозяевами производства и можем не опасаться затоваривания. А крупные фабриканты вынуждены иметь постоянный сбыт, как можно более широкий и быстрый… Вот почему им приходится кланяться в ножки большим магазинам. Я знаю трех-четырех фабрикантов, которые оспаривают их друг у друга и готовы терпеть убытки, лишь бы только получить от них заказы. Зато крупные фабриканты наверстывают свое на маленьких магазинах вроде вашего. Да, они существуют благодаря им, а зарабатывают на вас… Один бог знает, чем это кончится!
– Какая гнусность! – заключил Робино, дав выход своему гневу.
Дениза молча слушала. В глубине души она была за большие магазины, к этому ее побуждала инстинктивная любовь ко всему логичному и жизненному. Все умолкли, занявшись поглощением консервированных зеленых бобов. Дениза позволила себе весело заметить:
– Зато публика не жалуется!
Госпожа Робино не могла сдержать легкого смешка, чем вызвала неудовольствие мужа и Гожана. Покупатель, конечно, доволен, потому что в конце концов покупатель-то и выигрывает от понижения цен. Но ведь жить надо каждому: до чего же дойдет дело, если под предлогом общего благополучия потребитель начнет тучнеть в ущерб производителю? Поднялся спор. Дениза под видом шутки приводила весьма серьезные аргументы: исчезнут всякие посредники – фабричные агенты, представители, комиссионеры, это будет только содействовать снижению цен; да и фабрикант уже не может жить без больших магазинов, потому что, если он потеряет клиентуру, то неизбежно разорится; словом, налицо нормальная эволюция торговли: нельзя помешать естественному ходу вещей, поскольку все волей-неволей принимают в этом участие.
– Так, значит, вы за тех, кто выкинул вас на улицу? – спросил Гожан.
Дениза густо покраснела. Она сама удивлялась горячности, с какой выступила на защиту больших магазинов. Что же таится у нее на сердце, если такое воодушевление может разгореться в ее груди?
– Конечно, нет, – отвечала она. – Быть может, я ошибаюсь, вам лучше знать… Я только высказала то, что думаю. Теперь цены, которые некогда устанавливались пятьюдесятью магазинами, определяются четырьмя или пятью, а последние их понижают благодаря мощи своих капиталов и обширности клиентуры… Тем лучше для публики, вот и все!
Робино не рассердился; он задумался и сосредоточенно глядел на скатерть. Ему часто приходилось ощущать это дыхание новой торговли, то развитие, о котором говорила девушка; в часы, когда он трезво думал о создавшемся положении, он спрашивал себя: зачем противиться столь мощному течению, которое все равно все унесет? Даже г-жа Робино, заметив, как задумался муж, одобрила взглядом Денизу, которая теперь скромно молчала.
– Хорошо, – сказал Гожан, желая переменить разговор, – это все теории… поговорим о деле.
После сыра служанка подала варенье и груши. Положив себе варенья, Гожан начал есть его целыми ложками, с бессознательной жадностью лакомки-толстяка.
– Дело вот в чем. Вы должны нанести удар их «Счастью Парижа», которое создало им успех в этом году… Я сговорился с некоторыми лионскими собратьями и привез вам исключительное предложение – черный шелк, фай, который вы можете пустить по пять франков пятьдесят… Они продают его по пять шестьдесят, не так ли? Ну вот, мой будет на два су дешевле, и этого вполне достаточно, чтобы их потопить.
Глаза Робино загорелись. Как человек крайне нервный, он легко переходил от страха к надежде.
– У вас есть образец? – спросил он.
И когда Гожан извлек из бумажника лоскуток шелка, он восторженно воскликнул:
– Но ведь это лучше, чем «Счастье Парижа»! Во всяком случае, гораздо эффектнее: рубчик крупнее… Вы правы, надо попробовать. Ну, на этот раз либо они будут у моих ног, либо мне конец!
Госпожа Робино, разделяя его восторг, согласилась, что шелк превосходен. Даже Дениза начала верить в успех. Конец обеда прошел очень весело. Все говорили громко; «Дамское счастье» казалось, находится уже при смерти. Гожан, приканчивавший вазочку с вареньем, рассказывал, каких огромных жертв стоит ему и его коллегам выпустить такой безукоризненный шелк по столь дешевой цене, но они готовы разориться на этом шелке, лишь бы уничтожить большие магазины. Когда был подан кофе, появился Венсар, и стало еще веселее. Он забрел по пути навестить своего преемника.
– Великолепный! – воскликнул он, щупая шелк. – Вы их одолеете, ручаюсь!.. Ах, как вы будете благодарить меня! Говорил же я вам, что здесь золотое дно!
Венсар только что снял ресторан в Венсенском лесу. Это было его давнишней мечтой: он втайне лелеял ее, пока бился с шелками, трепеща, что окончательно разорится, прежде чем найдет покупателя на свое предприятие; и он дал себе клятву вложить оставшиеся денежки в такое дело, где можно свободно грабить. Мысль о ресторане пришла ему в голову после свадьбы его двоюродного брата: на еду всегда будет спрос; с них содрали по десять франков за воду, в которой плавало немного лапши. И теперь при виде супругов Робино, которым он взвалил на плечи прогоравшее предприятие в такой момент, когда совсем было уж потерял надежду от него избавиться, он возблагодарил судьбу, и его пышущее здоровьем лицо с круглыми глазами и крупным прямодушным ртом еще больше расплылось от радости.
– А как ваше недомогание? – любезно спросила г-жа Робино.
– Какое недомогание? – удивился он.
– Да ревматизм, который вас здесь мучил?
Венсар вспомнил и слегка покраснел.
– О, все еще побаливает… Однако, знаете, деревенский воздух… Но это неважно, вы-то вот сделали отличное дельце. Если бы не, ревматизм, у меня уже лет через десять было бы десять тысяч франков ренты, даю вам слово!
Через две недели между Робино и «Дамским счастьем» началась война. Все только и говорили о ней, весь парижский рынок был занят только ею. Робино прибег к оружию своего соперника: поместил рекламу в газетах. Кроме того, он позаботился о выставке, загромоздил витрины огромными кипами прославленного шелка, снабдив их большими белыми ярлыками, на которых выделялась напечатанная гигантскими цифрами цена: пять франков пятьдесят. Эти цифры взбудоражили женщин: еще бы, на два су дешевле, чем в «Дамском счастье», а на вид шелк даже прочнее! С первых же дней повалили покупательницы: г-жа Марти, под предлогом экономии, купила совершенно ненужную материю на платье, г-жа Бурделе нашла шелк прекрасным, но предпочла подождать, чуя, что за этим что-то кроется. И действительно, на следующей неделе Муре снизил цену на «Счастье Парижа» на двадцать сантимов, пустив его по пять франков сорок: ему пришлось выдержать бурный спор с Бурдонклем и другими компаньонами, но он все же убедил их, что вызов следует принять, хотя бы ценою убытка, – эти двадцать сантимов составляли чистый убыток, потому что и без того шелк продавался по себестоимости. Но для Робино это был тяжелый удар; он не допускал мысли, что противник понизит цену, ибо подобные самоубийства конкуренции ради, подобные разорительные продажи до тех пор еще не имели места. Поток покупательниц, привлеченный дешевизной, тотчас отхлынул назад к улице Нев-Сент-Огюстен, а магазин на улице Нев-де-Пти-Шан опустел. Гожан примчался из Лиона, все растерялись, последовало несколько совещаний, и в конце концов было принято героическое решение: понизить цену шелка до пяти франков тридцати, – спускать дену ниже никто, оставаясь в здравом уме, уже не мог. Но на следующий день Муре пустил свой шелк по пять франков двадцать. И тут началось безумие: Робино объявил пять франков пятнадцать. Муре – пять франков десять. Потом они стали бить друг друга уже одним су, однако всякий раз, делая публике этот подарок, теряли значительные суммы. Покупательницы радовались, их восхищала эта дуэль и изумляли ужасные удары, которые обе фирмы в угоду им наносили друг другу. Наконец Муре отважился объявить цифру в пять франков; его служащие бледнели и холодели от такого вызова судьбе. Робино, сраженный, загнанный, также остановился на пяти франках, не находя мужества снизить цену еще больше. И так они стояли на своих позициях, лицом к лицу, а тем временем дешевевшие товары раскупались нарасхват.
Но если и та и другая сторона спасли свою честь, то для Робино положение становилось убийственным. «Дамское счастье» располагало большим кредитом и клиентурой: это позволяло ему уравновешивать доходы, в то время как Робино, поддерживаемый только Гожаном, лишен был возможности возместить убытки на продаже других товаров и, оставшись без средств, скользил по наклонной плоскости разорения. Он умирал жертвою своей безрассудной смелости, несмотря на многочисленную клиентуру, которую привлекли к нему перипетии борьбы. К остальным его треволнениям примешивалось и тайное сознание, что эта клиентура, невзирая на то, что он потратил сколько денег и столько усилий, чтобы ее завоевать, постепенно покидает его, возвращаясь в «Счастье».
Однажды терпение изменило Робино. Одна покупательница, г-жа де Бов, зашла к нему взглянуть на манто, так как, не ограничиваясь шелковыми материями, он открыл и отдел готового платья. Она не решалась купить, придиралась к качеству материи. Наконец она сказала:
– Все-таки «Счастье Парижа» гораздо плотнее.
Робино стал сдержанно уверять ее, что она ошибается; он говорил с обычной вежливостью, свойственной торговцам, и даже преувеличенно любезно, ибо опасался, как бы не прорвалось его возмущение.
– Да взгляните же на шелк этой ротонды! – возражала она. – Ведь это просто паутина… Что ни говорите, сударь, а их пятифранковый шелк по сравнению с этим – прямо кожа.
Робино покраснел и, стиснув зубы, перестал отвечать. Дело в том, что он придумал остроумный ход: он купил шелк для готового платья у своего же соперника! Благодаря этому не он, а Муре терял на шелке. Он же только срезал каемку.
– Вы в самом деле находите, что «Счастье Парижа» плотнее? – спросил он.
– О, во сто раз! – отвечала г-жа де Бов. – Даже сравнивать нельзя.
Эта несправедливость покупательницы, желавшей во что бы то ни стало опорочить его товар, привела Робино в бешенство. Пока она с надутым видом вертела ротонду, из-под подкладки показался краешек серебристо-голубой каймы, случайно ускользнувшей от ножниц. Тут Робино не мог сдержаться; очертя голову он признался:
– Так вот, сударыня, это и есть не что иное, как «Счастье Парижа»; я сам его купил, смею вас уверить!.. Вот и кайма.
Госпожа де Бов удалилась, крайне раздосадованная. Многие покупательницы также покинули его; история с шелком получила огласку. Среди надвигавшегося разорения мысли о завтрашнем дне приводили Робино в ужас, он трепетал за жену, воспитанную в счастливой, мирной обстановке и не привыкшую жить в бедности. Что-то будет с нею, если банкротство вышвырнет их, обремененных долгами, на улицу? Виноват он один; ему не следовало ни в коем случае прикасаться к шестидесяти тысячам жены. Ей приходилось утешать мужа. Разве эти деньги не принадлежат ему в такой же мере, как и ей? Он любит ее, и она не требует большего; она отдала ему все – свое сердце, свою жизнь. Слышно было, как они целуются в комнате за магазином. Мало-помалу жизнь торгового дома вошла в колею; с каждым месяцем убытки возрастали, но медленно, и это отдаляло роковой исход. Супруги упорно надеялись на лучшее и по-прежнему предрекали близкое поражение «Дамского счастья».
– Ничего! – говорил Робино. – Мы еще молоды… Будущее за нами.
– А потом, что же из того, раз ты поступил, как хотел? – подхватывала она. – Лишь бы ты был доволен, дорогой мой, тогда и я довольна.
Видя их привязанность друг к другу, Дениза сама полюбила их. Она трепетала, чувствуя неизбежность разорения, но уже не осмеливалась вмешиваться. Именно здесь она окончательно поняла могущество новой торговли и увлеклась этой силой, преобразующей Париж. Ее мысли приобретали зрелость, из дикой девочки-провинциалки она превращалась в обаятельную женщину. Впрочем, жизнь ее протекала довольно спокойно, несмотря на усталость и небольшой заработок. Проведя весь день на ногах, Дениза спешила домой чтобы заняться Пеле, которого старый Бурра, к счастью, продолжал кормить; но ведь были и другие заботы – выстирать сорочку, починить курточку; а в это время малыш поднимал такой шум, что у нее трещала голова. Раньше двенадцати она никогда не ложилась. На воскресенье оставалась самая тяжелая работа: она убирала комнату, занималась починкой и была так занята, что частенько ей часов до пяти некогда было и причесаться. Между тем девушке приходилось иногда выйти с ребенком; лишь под вечер она водила его на далекую прогулку пешком в Нейи; там они позволяли себе угощение – выпивали чашку молока у крестьянина, пристроившись где-нибудь у него на дворе. Жан презирал эти прогулки; он показывался время от времени по вечерам в будни, затем исчезал под предлогом, что ему надо еще кого-то проведать; денег он больше не просил, зато бывал всякий раз такой грустный, что сестра начинала беспокоиться и всегда для него находила припрятанную монету в сто су. Это была единственная роскошь, какую она себе позволяла.
– Сто су! – неизменно восклицал Жан. – Черт возьми, до чего ты добра!.. Как раз у меня там жена бумажного фабриканта…
– Замолчи, – прерывала Дениза. – Меня это ничуть не интересует.
Он думал, что она укоряет его в хвастовстве.
– Говорю же тебе, что она жена бумажного фабриканта!.. И какая красавица!
Прошло три месяца. Наступила весна. Дениза отказалась снова поехать в Жуенвиль с Полиной и Божэ. Она иногда встречалась с ними на улице Сен-Рок, выходя от Робино. В одну из этих встреч Полина поведала ей, что, быть может, выйдет замуж за своего любовника; теперь дело только за нею, но она еще колеблется – ведь замужних продавщиц в «Дамском счастье» недолюбливают. Мысль о браке удивила Денизу, она не осмелилась что-либо советовать подруге.
Однажды, когда Коломбан остановил ее у фонтана, чтобы поговорить о Кларе, та как раз переходила площадь; и Дениза поспешила ускользнуть, потому что он стал умолять, чтобы она спросила свою прежнюю сослуживицу, не согласится ли та выйти за него замуж. Что это с ними со всеми происходит? Зачем так мучиться? Она почитала себя счастливой, что ни в кого не влюблена.
– Слыхали новость? – спросил ее однажды торговец зонтами, когда она входила к нему в лавку.
– Нет, господин Бурра.
– Так вот. Негодяи купили особняк Дювиллара. Я окружен со всех сторон.
В припадке ярости он размахивал своими огромными руками, и белая грива его вставала дыбом.
– Темное дело, ничего не поймешь! – продолжал он. – Оказывается, особняк принадлежал «Ипотечному кредиту», а председатель этого банка, барон Гартман, перепродал его нашему проходимцу Муре… Теперь они подступили ко мне и справа, и слева, и сзади и держат меня в руках, точь-в-точь как я держу этот набалдашник!
Он говорил правду: накануне было подписано соглашение о передаче особняка. Домик Бурра, зажатый между «Дамским счастьем» и особняком Дювиллара, походил на ласточкино гнездо, прилепившееся в трещине стены; казалось, домик непременно рухнет в тот самый день, когда магазин вторгнется в особняк. И этот день наступил. Колосс сдавил слабое препятствие, опоясывая его грудами своих товаров, угрожая поглотить его, уничтожить одною силою своего гигантского дыхания. Бурра отлично чувствовал тиски, в которых трещала его лавка. Ему казалось, что она уменьшилась, он боялся, как бы не проглотили его самого, как бы не пришлось ему внезапно, со всеми своими зонтиками и тростями, оказаться на улице; – до того мощно грохотал могучий механизм.
– Слышите? – кричал он. – Ведь кажется, будто они грызут стены! И в погребе у меня, и на чердаке – всюду тот же звук пилы, врезающейся в известку… Но что из того, – им не удастся расплющить меня, как лист бумаги! Я не тронусь с места, даже если они взломают крышу и ливень затопит мою постель!
Как раз в эти дни Муре приказал сделать Бурра новое предложение: цифру увеличили, за его предприятие и за отказ от договора готовы были дать пятьдесят тысяч франков. Предложение это еще больше обозлило старика, и он с бранью отказался. До чего же, значит, эти мошенники разбогатели от грабежей, если готовы заплатить пятьдесят тысяч за имущество, которое не стоит и десяти! Он защищал свою лавку, как целомудренная девушка защищает свою добродетель, – во имя чести, из уважения к самому себе.
Дениза замечала, что последние две недели Бурра чрезвычайно озабочен. Он лихорадочно метался по дому, обмеривал стены, отходил на средину улицы и смотрел на домик, словно архитектор. Наконец как-то утром явились рабочие. Начиналась решительная схватка; у Бурра возникла безрассудная мысль сразиться с «Дамским счастьем» на его же собственной почве: сделать уступку современной роскоши. Покупательницы, упрекавшие его за то, что его лавка слишком мрачна, несомненно, появятся опять, когда увидят ее сияющей, отделанной заново. Прежде всего заштукатурили все щели и поправили фасад; затем окрасили в зеленый цвет витрину; роскошь была доведена до того, что даже позолотили вывеску. Три тысячи франков, которые Бурра отложил на крайний случай, были истрачены. И правда, весь квартал всполошился; на лавку Бурра приходили глядеть, а он среди такого великолепия окончательно терял голову и никак не мог войти в обычную колею. В этой сияющей раме, на этом нежном фоне причудливый старик с большущей бородой и длинными волосами был словно уже не у себя дома. Прохожие, шедшие по противоположному тротуару, удивлялись, видя, как он размахивает руками, как вырезает набалдашники. Сам он суетился, словно в лихорадке, боялся что-нибудь запачкать и все глубже зарывался в эту нарядную коммерцию, в которой ровно ничего не понимал.
Теперь и Бурра, подобно Робино, открыл кампанию против «Дамского счастья». Он выпустил свое изобретение – плиссированный зонтик, которому впоследствии суждено было получить широкое распространение. Впрочем, «Счастье» немедленно усовершенствовало это изобретение. Тогда началась борьба на почве цен. Бурра производил зонты стоимостью в один франк девяносто пять сантимов, со стальными спицами; зонты, которым износа нет, как гласила этикетка. Но он рассчитывал бить конкурента главным образом ручками – ручками из бамбука, кизила, оливкового дерева, испанского тростника, миртового дерева, самыми разнообразными ручками, какие только можно вообразить. «Счастье», менее заботившееся о художественной стороне, уделяло зато больше внимания материи и восхваляло свои альпага и могэры, саржу и тафту. И победа осталась за «Счастьем», а старик в отчаянии твердил, что на искусство теперь всем наплевать, что остается вырезывать ручки только для собственного удовольствия, не рассчитывая продать их.
– Я сам виноват! – кричал он Денизе. – Зачем было мне торговать этой дрянью по франку девяносто пять?.. Вот куда могут завести новые идеи. Вздумал следовать примеру этих разбойников, ну и поделом мне, если я на этом прогорю!
Июль выдался очень знойный. Дениза задыхалась в своей узкой каморке под шиферной крышей. Поэтому, вернувшись из магазина, она брала Пепе у Бурра и, вместо того чтобы подняться с ним наверх, отправлялась подышать воздухом в Тюильрийский сад до тех пор, пока его не запирали. Однажды вечером, направляясь к каштановой аллее, она вдруг остановилась как вкопанная: в нескольких шагах от себя она увидела человека, который шел ей навстречу, и ей показалось, что это Гютен. Потом ее сердце забилось еще сильней: это был сам Муре. Он обедал на левом берегу, а теперь пешком направлялся к г-же Дефорж. Девушка так порывисто метнулась в сторону, чтобы уклониться от встречи, что он взглянул на нее. Уже смеркалось, но он ее узнал.
– Это вы, мадемуазель?
Она не ответила, смущенная тем, что он соблаговолил остановиться. А он глядел на нее с улыбкой, скрывая свое волнение под маской любезного покровительства.
– Вы по-прежнему в Париже?
– Да, сударь, – промолвила она наконец.
Она поклонилась и медленно отступила, намереваясь продолжать прогулку. Но он повернул вслед за нею под темную тень больших каштанов. Начинало свежеть, вдали смеялись дети, катавшие обручи.
– Это ваш брат, не так ли? – спросил он, взглянув на Пепе.
Мальчик оробел от присутствия чужого человека и чинно шел рядом с сестрой, держа ее за руку.
– Да, сударь, – ответила она снова.
Дениза покраснела, вспомнив об отвратительных выдумках Клары и Маргариты. Муре, по-видимому, понял причину ее смущения и с живостью прибавил:
– Послушайте, мадемуазель, я должен перед вами извиниться… Да, я давно уже хотел сказать вам, что очень сожалею о происшедшей ошибке. Вас слишком опрометчиво обвинили… Но зло сделано, и я только хочу вас уверить, что все у нас знают теперь, как-нежно вы относитесь к своим братьям…
Он продолжал говорить, с почтительной вежливостью, к какой продавщицы «Дамского счастья» совсем не были им приучены. Смущение Денизы возрастало, но сердце ее полнилось радостью. Значит, ему известно, что она никому не принадлежала? Они замолчали; он шел рядом с нею, соразмеряя свои шаги с крошечными детскими шажками Пепе. Отдаленный гул Парижа замирал под темной сенью раскидистых деревьев.
– Я могу только предложить вам, мадемуазель, вернуться в нашу фирму, – сказал он. – Разумеется, если вы сами пожелаете…
– Я не могу, сударь… – с лихорадочной поспешностью перебила она его. – Я вам очень благодарна, но я уже поступила на другое место.
|
The script ran 0.025 seconds.