Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ричард Бах - Мост через вечность [1984]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, sci_philosophy, О любви, Повесть, Философия, Эзотерика

Аннотация. Эта книга Ричарда Баха тесно связана сюжетом с «Единственной», она о поиске Великой Любви и смысла жизни и встречи с Единственной.

Аннотация. Это повесть о рыцаре, который умирал, и о принцессе, спасшей ему жизнь. Это история о красавице и чудовищах, о волшебных заклинаниях и крепостных стенах, о силах смерти, которые нам только кажутся, и силах жизни, которые есть. Это рассказ об одном приключении, которое, я уверен, является самым важным в любом возрасте

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

— Можно мне воспользоваться твоим телефоном? Я хочу позвонить в Общество писателей: — Пять-пять-ноль и тысяча, — сказала она с отсутствующим видом, перемещая телефон поближе ко мне и не отрывая глаз от финансовых сводок, которые поступили из Нью-Йорка. — Что это? Она посмотрела на меня. — Это телефон Общества писателей. — Откуда ты знаешь этот номер? — Гм-м. — Как ты можешь его знать? — Я знаю много номеров. — И она снова вернулась к своим бумагам. — Что это значит: «Я знаю много номеров»? — Просто я помню много телефонных номеров, — ласково ответила она. — А что если я захочу позвонить в: Парамаунт-фильм? — спросил я с подозрением. — Четыре-шесть-три, ноль и сто. Я с недоверием покосился на нее. — А хороший ресторан? — «Волшебная сковородка» — довольно хороший. В нем есть зал для некурящих. Два-семь-четыре, пять-два-два-два. Я взял телефонный справочник и принялся листать его. — Общество актеров, — сказал я. — Восемь-семь-шесть, три-ноль-три-ноль. — Она сказала правильно. Я начал понимать. — У тебя вчера не было текста сценария, Лесли: неужели у тебя фотографическая память? Неужели ты запомнила наизусть: весь телефонный справочник? — Нет. Это не фотографическая память, — сказала она. — Я не вижу перед собой напечатанной страницы, я просто помню. Мои руки запоминают телефонные номера. Спроси у меня какой-нибудь номер и посмотри на мои руки. Я открыл толстую книгу и перевернул несколько страниц. — Город Лос-Анжелес. Приемная мэра? — Два-три-три, один-четыре-пять-пять. Пальцы ее правой руки двигались так, будто набирала на кнопочном телефонном аппарате. Только теперь шел обратный процесс: она вспоминала цифры, а не набирала их. — Дэннис Вивер, актер. — Один из приятнейших людей в Голливуде. Его домашний телефон? — Да. — Я пообещала, что никогда никому не буду его давать. Может быть, назвать тебе вместо него номер телефона магазина здоровой пищи «Гуд лайф», в котором работает его жена? — Давай. — Девять-восемь-шесть, восемь-семь-пять-ноль. Я проверил номер по справочнику. Конечно, снова она была права. — Лесли! Ты пугаешь меня! — Не бойся, вуки. Это просто одна из забавных вещей, которые происходят со мной. Когда я была маленькой, я запоминала музыку и знала номерные знаки всех машин в городе. Когда я пришла в Голливуд, я запоминала сценарии, последовательность движений в танце, телефонные номера, расписания, разговоры и все, что угодно. Номер твоего красивого желтого самолетика N Один Пять Пять Х. Номер твоего телефона в гостинице два-семьвосемь, три-три-четыре-четыре, а остановился ты в комнате номер двести восемь. Когда мы вышли из студии вчера вечером, ты сказал: «Напомни мне, чтобы я рассказал тебе о моей сестре, которая работает в шоу-бизнесе». Я сказала: «А может, мне напомнить тебе об этом прямо сейчас?» И ты сказал: «Вполне можно и сейчас, потому что я в самом деле хочу тебе рассказать о ней». Я сказала: «Тогда я напоминаю». — Она прекратила вспоминать и засмеялась, видя мое удивление. — Ты смотришь на меня так, Ричард, будто я ненормальная. — Это так и есть. Но ты мне нравишься в любом случае. — И ты мне нравишься тоже, — сказала она. * * * Ближе к вечеру в этот день я работал над телесценарием, переделывая последние несколько страниц и выстукивая их на леслиной пишущей машинке. Она в это время улизнула в сад, чтобы поухаживать за своими цветами. Даже сейчас, думал я, как сильно мы отличаемся друг от друга. Цветы — прелестные маленькие создания, это ясно, но уделять им столько времени, сажать их для того, чтобы они зависели от меня, который должен их поливать, подкармливать, полоть и делать все то, что для них нужно: Нет, зависимость не для меня. Я никогда не буду садовником, а она никогда не будет какой-то другой. Среди комнатных растений в ее офисе были полки с книгами, которые отражали все цвета той радуги, которой она была. Над столом были выписаны цитаты и идеи, которые нравились ей: Наша страна может поступать правильно или неправильно. КОГДА ОНА ПОСТУПАЕТ НЕПРАВИЛЬНО, ИСПРАВЛЯЙТЕ ЕЕ ОШИБКИ. (Кари Шурц) Не курить: ни здесь, ни где-нибудь еще! Гедонизм — плохое развлечение. Я опасаюсь за свою страну, когда я думаю, что Бог справедлив. (Томас Джефферсон) Предположим, что войну объявили, а никто не идет воевать. Что тогда? Последнее было ее собственным высказыванием. Она предложила его в качестве лозунга, а потом его подхватили все участники антивоенного движения, и телевидение быстро разнесло его по всему миру. Я размышлял об этих высказываниях время от времени, отрываясь от работы над своим сценарием, и понимал ее все лучше и лучше с каждым звуком, который доносился из сада, где она работала лопатой, секатором и граблями. Затем донеслось глухое шипение воды, текущей по трубам и по шлангу, когда она ласково утоляла жажду всех членов своего цветочного семейства. Она знала и любила каждый отдельный цветок. Она от меня отличается, отличается, отличается, твердил я про себя, заканчивая последний абзац, но, Боже мой, я восхищаюсь этой женщиной! Был ли у меня когда-либо такой друг, как она, даже если учесть все наши различия? Я встал, потянулся и вышел через кухню и боковую дверь в ее сад. Поливая цветочные клумбы, она стояла спиной ко мне. Ее волосы были на время работы собраны на затылке. Она тихо пела, обращаясь к своему коту. Ты мой котик — о, да! — Ты мой пушистик, моя звездочка, Когда уходишь, не ходи далеко: Ее коту, по всей видимости, песенка очень нравилась, и это был слишком интимный момент, чтобы я мог долго стоять незамеченным. Поэтому я заговорил так, будто только что подошел. — Как дела у твоих цветов? Она быстро развернулась в мою сторону со шлангом в руке. В ее голубых, с чайное блюдце глазах был испуг, потому что она оказалось не одна в своем уединенном саду. Разбрызгиватель на конце шланга был направлен на высоту груди, но был настроен так, что вода лилась конусом, который имел в диаметре несколько футов и доставал мне от пояса до шеи. Никто из нас не сказал ни слова и не пошевелился, когда вода из шланга лилась прямо на меня, будто я был горящим манекеном. Она оцепенела от страха. Сначала от моих неожиданных слов, а затем от вида того, что вода сделала с моим пиджаком и рубашкой. Я стоял, не двигаясь, потому что мне казалось неприличным кричать или убегать, и потому, что я надеялся, что вскоре она наконец решит направить струю в каком-то другом направлении и не поливать больше из нее прямой наводкой мой городской костюм. Эта сцена так ясно запечатлелась в памяти, будто у нее в руках было смертельное оружие: солнечный свет, сад, окружающий нас, огромное удивление у нее в глазах, будто в ее цветочный рассадник ворвался полярный медведь, и шланг был ее единственной защитой. Если я буду поливать довольно долго полярного медведя водой из шланга, должно быть, думала она, он наверное развернется и убежит. Я не чувствовал, что похож на полярного медведя в чем-то, кроме того, что меня поливают струей ледяной воды, и одежда на мне постепенно промокает. Я увидел, наконец, как она ужаснулась, поняв, что сделала с тем, кто не был полярным медведем, а был ее другом по бизнесу, приехавшим погостить к ней в дом. Хотя она все еще по прежнему неподвижно стояла, способность контролировать разбрызгиватель вернулась к ней, и она медленно отвела льющуюся воду в сторону. — Лесли! — сказал я в тишине под звук стекающей воды, — я только хотел: И вдруг она залилась смехом. В ее глазах была безудержная веселость, все еще затуманенная предшествовавшим шоком — они умоляли о прощении. Смеясь и рыдая, она упала в мои объятия, прижимаясь к пиджаку, из карманов которого вытекала вода. Пятнадцать — Сегодня звонила Кэтти из Флориды, — сообщила Лесли, расставляя но местам свой шахматный народец и готовя его к очередному поединку. — Она ревнует? — Ни в коем случае. При знакомстве с какой-либо женщиной я договариваюсь с ней об отсутствии ревности. Я ощущал внутреннее недовольство. Для верной расстановки фигур я все еще вынужден бурчать себе под нос фразу: «Королеве-ее-собственный-цвет». И mb. после стольких лет игры в шахматы. — Она хотела узнать, есть ли у тебя, кроме меня, какие-нибудь особые приятельницы здесь, в Лос-Анжелесе, поскольку за последнее время ты приезжал сюда слишком часто. — Да ну, перестань, — не верилось мне. — Ты шутишь. — Честное слово. — И что ты, ей ответила? — Я успокоила ее. Я сказала ей, что когда ты здесь, то не бываешь с кемпопало и проводишь все время со мной. Мне кажется, ей стало лучше. Но, может быть, тебе следовало бы еще раз договориться с ней об отсутствии ревности, так, на всякий случай. Она на минуту оторвалась от доски, чтобы взглянуть на коллекцию своих музыкальных записей. — У меня есть Первый концерт Брамса в исполнении Озавы, Орманди и Мехты. Что ты предпочитаешь? — Что-нибудь наиболее отвлекающее тебя от шахмат. Мгновение поразмыслив, она выбрала кассету и вставила ее в свою замысловатую аппаратуру. — Вдохновляюще, — уточнила она. — Чтобы отвлекаться, у меня есть другие записи. С первого же хода игра приобрела напряженный характер и длилась вот уже полчаса. Она только вот-вот дочитала Современные принципы шахматного дебюта, которые стерли бы меня порошок, если бы двумя днями ранее я не покончил с Шахматными ловушками, капканами, тупиками. Мы играли приблизительно на равных, затем с моей стороны последовал блестящий ход, и равновесие покачнулось. Насколько я мог видеть, любой ее ход, кроме одного, гарантировал мой успех. Единственным спасением для нее оказался бы ход пешкой для прикрытия клетки, вокруг которой я выстроил свою тонкую стратегию. Без этой самой клетки мои усилия напоролись бы на камень. Часть меня, всерьез воспринимавшая шахматную игру, представила себе, что Лесли, заметив этот ход, разрушила мои планы и вынудила меня бороться за свою жизнь, воплощенную в деревянных фигурках (лучше всего я играю тогда, когда меня прижимают к стенке). Просто невообразимо, как бы я выкрутился, если бы она воспрепятствовала моему замыслу. Другую часть меня, знавшую, что это всего-навсего игра, тешили надежды на то, что Лесли упустит свой шанс, поскольку изобретенная мной стратегия была такой прелестной, такой стройной. Пожертвовать королевой, и через пять ходов — мат. Пока она размышляла над шахматной доской, я на мгновение закрыл глаза, потом открыл их, столкнувшись нос к носу с удивительными мыслями. Передо мной был стол, за ним находилось окно, полное красок мерцающего в сумерках Лос-Анжелеса. Последний день июня, догорая, погружался в море. Лесли, силуэт которой вырисовывался на фоне этих красок и огоньков, сидела за шахматной доской в дымке раздумий, притихшая, словно насторожившаяся лань. Ее пшенично-кремовые тона мягко утопали в спокойствии наступающего вечера. «Теплое мягкое виденье, — подумал я. — Откуда пришло оно, кто его прислал?» Ловушка из слов, собранная наскоро, сети из пера из записной книжки, наброшенные на мысль до того, как та убежит. Время от времени, — писал я, — забавно просто закрыть глаза и посреди этой темноты шепнуть, самому себе: я — волшебник, и когда я открою глаза, то увижу мир, который я создал, мир, творцом которого являюсь я и только я. Затем медленно, словно занавес на сцене, приподнимаются веки. И глядите, без сомнения, вот он, мой мир, точно такой, каким я построил его. Я написал это с большой скоростью, при тусклом освещении. Затем закрыл #+ и попытался проверить еще разок: Я — волшебник:, — и снова медленно открыл. Локти — на шахматном столике; кисти рук, подпирающие подбородок, образуют своеобразную чашу; я вижу Лесли Парриш. Глаза, большие и темные, глядят прямо в мои. — Что это вуки написал? — поинтересовалась она. Я прочитал ей вслух. — Небольшая церемония, — пояснил я, — является способом напоминания самому себе о том, кто правит бал. Она попробовала: «Я — волшебник» — и, открыв глаза, улыбнулась: «Это пришло к тебе сейчас?» Я кивнул. — Я создала тебя? — спросила она удивленно. — Значит, по моей воле попали на сцену ты, кинофильмы, мороженое, шахматы, беседы? Я опять кивнул. — Ты тоже так считаешь? Ты — причина меня-такого-каким-ты-знаешь-меня в своей жизни. Никто в мире не знает Ричарда, который знаком с Лесли, которая есть в моей. — Это удивительное замечание. Не прочитаешь ли ты мне еще какие-нибудь записи, или я слишком любопытна? Я включил свет. — Мне приятно, что ты все понимаешь. Да, это очень личные записи: Я произнес это с легкостью, но это была правда. Чувствовала ли она, что мы вступили в новую полосу доверия между нами, во-первых, когда она, так ценившая мою личную неприкосновенность, проявила интерес к моим записям, и, во-вторых, когда я стал ей их читать? У меня было такое впечатление, что да, чувствовала. — Вот, к примеру, несколько заголовков для книг, — начал я. — Ощипанные перья: наблюдатель птиц разоблачает национальный скандал. А вот эта книга могла бы стать пятитомным изданием — К чему приводит кольцевание уток? Я перелистнул страницу назад, пропустил список продуктов, перелистнул еще одну страницу. Погляди в зеркало, и можешь быть уверен: то, что ты видишь — это не то, что ты есть. — Это было после того, как ты рассказала мне о зеркалах, помнишь? Когда мы оглядываемся на свое прошлое, то оно вспышкой проносится перед нами. Время невозможно сохранишь. Никто не долговечен. НЕЧТО пронизывает время мостом — что же? Что? Что? Ты можешь считать, что все это — лишь наброски: Лучший способ отплатить за удивительный миг — просто насладиться им. Единственное, что разрушает мечты, это — компромисс. Почему бы не представить, что мы живем практически так, как если бы были чрезвычайно разумными? Как бы мы стали жить, будучи совершеннее духовно? Я добрался до первой страницы своих записей за этот месяц. Как нам спасти китов? МЫ ИХ КУПИМ! Если они будут куплены нами, а затем сделаны жителями Америки, Франции, Австралии или Японии, то ни одна страна в мире не осмелится поднять на них руку! Я посмотрел на нее, оторвавшись от записной книжки. — Это все, что есть за этот месяц. — Мы купим их? — спросила она. — Детали я не прорабатывал. На каждого кита можно прицепить флаг той страны, к которой он принадлежит, что-то вроде огромного паспорта. Разумеется, водонепроницаемого. Деньги от продажи гражданства пойдут на основание большого Китового Фонда, что-то в таком духе. Это вполне разумно. — И что ты с ними будешь делать? — Пускай плавают, где им вздумается. Растят маленьких китят: Она рассмеялась. — Я имела в виду, что ты будешь делать со своими записями? — В конце каждого месяца я перечитываю их, стараюсь услышать то, о чем они говорят мне. Возможно, что некоторые из них выльются в рассказ или книгу, а может быть и нет. Быть записью — значит вести совершенно непредсказуемую жизнь. — А те, которые ты сделал сегодня вечером, они говорят тебе о чемнибудь? — Пока не знаю. Пара из них говорят, что я не очень-то уверен, что эта планета — мой дом. У тебя никогда не было такого ощущения, что ты на Земле — турист? Ты идешь вдоль улицы, и вдруг тебе начинает казаться, что мир вокруг тебя — словно движущиеся открытки. Вот как здесь живут люди в больших домах-тройках, чтобы укрыться от «дождя» и «снега», по бокам коробок проделаны дырки, чтобы можно было глядеть наружу. Они перемещаются в коробках меньшего размера, раскрашенных во всевозможные цвета, с колесами по углам. Им нужна эта коробчатая культура, потому что каждый человек мыслит себя заключенным в коробку под названием «тело»; им нужны руки и ноги, пальцы, чтобы держать карандаши и ручки, разные инструменты, им нужен язык, потому что они забыли, как общаться, им нужны глаза, потому что они забыли, как видеть. Странная маленькая планета. Побывайте здесь. Скоро домой. Бывало ли с тобой так когда-нибудь? — Два раза. Не совсем так, — ответила она. — Принести тебе что-нибудь с кухни? — спросил я. — Печенье или чтонибудь еще? — Нет, спасибо. Я поднялся, отыскал коробку с шоколадным печеньем, выложил его двумя покривившимися башнями каждому из нас на тарелку. — Молоко? — Нет, спасибо. Я принес печенье и стаканы с молоком, поставил их на стол. — Записи напоминают. Они помогают мне вспомнить, что я турист на Земле, напоминают мне о тех забавных обычаях, которые здесь бытуют, о том, как мне здесь нравится. Когда я это делаю, мне почти удается припомнить, на что похоже то место, откуда я пришел. Есть магнит, который нас тянет, тянет нас перебраться через забор ограничений этого мира. Меня не покидает странное чувство, что мы пришли сюда из-за забора, с той его стороны. Лесли тоже задавалась вопросами обо всем этом, и у нее были такие ответы, которые мне и в голову не приходили. Она знала мир-как-он-долженбыть, а я готов был поспорить, что этот мир без войн, — это мир-которыйесть в некотором параллельном измерении. Идея очаровала нас, и в этом очаровании растаяло время. Я взял одно печенье, вообразил, что оно теплое, аккуратно впился в него зубами. Лесли откинулась назад, на ее лице светились едва заметная улыбка любопытства, словно ей были дороги мои заметки, те мысли, которые так меня интересовали. — Мы когда-нибудь говорили о писательстве? — спросил я ее. — Нет. — Она наконец потянулась за печеньем, ее упорство было сломлено смиренной, но безжалостной близостью этого лакомого кусочка. — Я бы с удовольствием послушала. Готова поспорить, что ты рано начал. — Ага. В нашем доме, когда я был ребенком, меня повсюду окружали книги. Когда я научился ползать, я видел книги на уровне моего носа. Когда я смог стоять — узнал, что есть книги, до которых не добраться, они были выше, чем я мог достать. Книги на разных языках: немецком, латинском, иврите, греческом, английском, испанском. Мой отец был священником, он вырос в Висконсине, с детства говорил понемецки, английский выучил в шесть лет. Он изучал библейские языки, до сих /.` на них говорит. Моя мама много лет проработала в Пуэрто-Рико. Отец читал мне рассказы по-немецки и переводил их прямо на ходу. Мама любила болтать со мной по-испански, несмотря на то, что я ее не понимал. Так что я рос, со всех сторон забросанный словами. Восхитительно! Мне нравилось открывать книги и смотреть, как они начинаются. Писатели пишут книги так же, как мы пишем собственные жизни. Автор может любого героя подвести к любому событию, с какой угодно целью, чтобы подчеркнуть какую угодно мысль. Я хотел знать, открывая чистую Первую Страницу, что задумал этот писатель, или вот этот. Что произойдет с моим умом, с моей душой, когда прочту то, что они написали? Любят они меня, презирают или им просто все равно? Я открыл, что некоторые писатели — сущий яд, зато другие — словно душистая гвоздика и имбирь. Потом я пошел в среднюю школу и научился ненавидеть Английскую Грамматику. Это была такая скука, что я зевал по семьдесят раз за пятьдесят минут урока и уходя, чтобы проснуться, похлопывал себя по щекам. Настал мой последний год учебы в средней школе имени Вудро Кильсона в Лонг-Бич, Калифорния. Чтобы увернуться от муки изучения Английской Литературы я выбрал курс Литературного Творчества. Он был шестым уроком, в комнате 410. Она отодвинулась имеете со стулом от шахматного столика и продолжала слушать. — Нашим учителем был Джон Гартнер, футбольный тренер. Но Джон Гартнер, Лесли, он был еще и писателем! Живой, настоящий писатель! Он писал статьи и рассказы в журналы книги для подростков: Громила Тейлор — футбольный тренер, Громила Тейлор — бейсбольный тренер. Он был, как медведь: ростом под два метра, вот такие ручищи; строгий, справедливый, иногда забавный, иногда злой, но мы знали, что он любит свою работу и что нас он тоже любит. — В этом месте у меня внезапно навернулась слеза, и я поспешно смахнул ее, подумав, как это странно. Никогда не вспоминал о великане Джоне Гартнере: он уже десять лет как умер, а тут у меня в горле это странное ощущение. Я поспешил продолжить, полагая, что она ничего не заметит. «О'кей, парни, — сказал он в первый день, — вижу, что вы сюда пришли, чтобы не посещать Английскую Литературу». — По классу пронесся виноватый гул и выражение наших лиц несколько изменилось. — «Я должен вам сказать, — продолжил он, — что только тот получит в свою зачетную книжку „А“ по моему курсу, кто покажет мне чек на сумму, полученную за публикацию написанного им в течение этого семестра рассказа». Хор стонов, охов, и завываний и тяжелых вздохов: «О, мистер ГАРТНЕР, это несправедливо, мы бедные маленькие школяры. Как мы можем надеяться — Это НЕСПРАВЕДЛИВО, мистер Гартнер!». Все это он оборвал одним словом, которое звучало примерно так: «Гррр». — В оценке «В» тоже нет ничего плохого. «В» означает «Выше среднего». Можно быть Выше Среднего и не продав ничего, тобой написанного, правда? Но «А» — это «Отлично», разве вы не согласны, что если у вас примут то, что вы написали, опубликуют и заплатят за это, то это будет отлично и вам можно будет поставить «А»? Я подобрал с тарелки предпоследнее печенье. Может, я слишком много рассказываю, а тебе не слишком интересно? — спросил я ее. — Только честно. — Я скажу тебе, когда хватит, — ответила она. — А пока я не скажу, рассказывай, ладно? — Хорошо. В те дни оценки дня меня значили много. Она улыбнулась, припомнив свои зачетные книжки. — Я много писал, посылал статьи и рассказы в газеты и журналы, и как раз перед концом семестра послал рассказ в воскресное приложение в Лонг-Бич Пресс-Телеграм. Это был рассказ о клубе астрономов-любителей — Они видели Лунного Человека. — Представь себе мое потрясение! Я пришел домой из школы, занес с улицы, ca.`-.% ведро, покормил собаку, и тут мама вручает мне письмо из Пресс Телеграмм. Я похолодел. Дрожа раскрыл его, галопом промчался по словам, и начал читать снова, сначала. Они взяли мой рассказ! Внутри лежал чек на двадцать пять долларов!!! Я не мог спать, не мог дождаться пока на следующее утро откроется школа. Наконец она открылась, наконец шестой урок. Я демонстративно шлепнул чеком об его стол. ШЛЕП! «Вот Ваш чек, мистер Гартнер!» Его лицо: Его лицо просияло, и он пожал мне руку так, что я целый час не мог ею пошевелить. Когда он объявил на весь класс, что Дик Бах получил гонорар за написанный им рассказ, я почувствовал, что подрос на четверть дюйма. Оценка «А» по Литературному Творчеству была у меня в кармане, больше не требовалось никаких усилий. Тогда я думал, что на этом история и закончилась. Я стал перебирать в памяти этот день. Когда это было? Двадцать лет назад или вчера? Что делает наше сознание со временем? — Но это было не так, — сказала она. — Что было не так? — На этом история не закончилась. — Не-а. Джон Гартнер демонстрировал нам, что значит быть писателем. Он работал над романом об учителях, Сентябрьский плач. Интересно, успел ли он его закончить до своей смерти?: Мое горло снова странно сжалось: я подумал, что лучше подавить это ощущение, закончить рассказ и переменить тему. — Он приносил каждую неделю по главе из своей книги, зачитывал их вслух и спрашивал, как бы мы написали это лучше. Это был его первый роман для взрослых. В нем была любовная история, и когда он читал эти страницы, его лицо становилось пунцовым. Он смеялся, качал головой, прерываясь посреди предложения, которое, как ему казалось, было слишком откровенным и нежным, чтобы футбольный тренер зачитывал его на весь класс. Когда он брался описывать женщин, для него наступали страшные минуты. Это чувствовалось всякий раз, когда к своих произведениях он далеко отходил от спорта и улицы. И мы с ликованием критиковали его, мы говорили: «Мистер Гартнер, Ваша леди совсем не так реально выглядит, как Громила Тейлор. Не могли бы Вы нам как-нибудь показать, ее, а не рассказывать о ней?» — И он начинал хохотать, хлопать себя носовым платком по лбу и соглашался. Потому что всегда Большой Джон и сам вбивал в нас, стуча пальцем по столу: «НЕ РАССКАЗЫВАЙТЕ мне, ПОКАЖИТЕ мне! СЛУЧАЙ! и ПРИМЕР!» — Ты очень любил его, правда? Я вытер еще одну слезу. — А: он был хорошим учителем, маленькая вуки. — Если ты его любил, то что плохого в том, чтобы сказать, что ты его любил? — Я никогда о нем так не думал. Я любил его. Я и сейчас его люблю. И прежде, чем я осознал, что делаю, я рухнул перед ней на колени, обхватил руками ее ноги и уткнулся в них лицом, оплакивая учителя, узнав о смерти которого через десятые руки, я в свое время не моргнул и глазом. Она стала гладить меня по голове. — Все хорошо, — приговаривала она мягко. — Все в порядке. Он должен гордиться тобой и твоими книгами. Он тоже должен тебя любить. Какое странное чувство, — подумал я. — Вот что значит плакать! Так много времени прошло с тех пор, как я мог позволить себе что-то большее, чем просто стиснув зубы отгородиться от печали стальной стеной. Когда я в последний раз плакал? Не могу припомнить. Наверное, в тот день, когда умерла моя мать. Месяцем раньше я стал курсантом летного училища, покинув дом, чтобы обрести крылья в Военно-Воздушных Силах. С того дня, как я связал свою жизнь с армией, я стал интенсивно учиться управлять эмоциями: мистер Бах, с этого момента Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам. Почему Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам? Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам потому, что у них есть крылья, а у Bас — нет. Вон там муха, на окне. Мистер Бах, на месте, СТОЙ! Лицом к ней! ЛИЦОМ! РАВНЯЙСЬ! СМИРНО! Отдать ЧЕСТЬ! Сотри эту улыбку со своего лица, мистер. А теперь наступи на нее, раздави эту улыбку, УБЕЙ ЕЕ! А теперь подними, вынеси на улицу и похорони там. Вы думаете, что это шутки? Кто управляет Вашими эмоциями, мистер Бах? На этом была построена вся моя тренировка, это было самым важным: кто ими управляет? Кто управляет? Я управляю! Рациональный я, логический я, отсеивающий, взвешивающий, выносящий приговор, решающий, как поступать, как жить. Никогда я-рациональное не принимало во внимание я-эмоциональное, это презренное меньшинство, никогда не позволяло ему взять руль в свои руки. Вплоть до сегодняшнего вечера, когда я стал делиться фрагментами из своего прошлого со своим лучшим другом, — своей сестрой. — Прости меня, Лесли, — сказал я, поднимаясь и вытирая лицо. — Я не могу объяснить, что произошло. Никогда со мной такого не было. Извини меня. — Чего никогда не было? Тебя ни разу не тронула чья-либо смерть? Ты никогда не плакал? — Не плакал. Уже очень давно не плакал. — Бедный Ричард: наверно, тебе стоит плакать почаще. — Нет уж, спасибо. Не думаю, что я бы себя за это похвалил. — Ты считаешь, что мужчине плакать не подобает? Я вернулся и сел на свое место. — Другие мужчины могут плакать, если хотят, а мне, я думаю, не стоит. — Эх. — только и сказала она. Я почувствовал, что она задумалась над моими словами, пытаясь меня рассудить. Какой человек стал бы осуждать другого за то, что тот сдерживает свои эмоции? Возможно, любящая женщина знает об эмоциях и их выражении гораздо больше, чем я. Спустя минуту, так и не огласив приговор, она спросила: — Ну и что произошло потом? — Потом был мой первый и последний год в колледже, который прошел впустую. Не совсем впустую. Я выбрал курс стрельбы из лука и встретил там Боба Кича, моего летного инструктора. Колледж был напрасной тратой времени, летные уроки изменили мою жизнь. Но писать после школы я перестал и не писал до тех пор, пока не уволился из Воздушных Сил, не женился и не обнаружил, что не могу выносить постоянную работу. Любую работу. Меня начинало душить однообразие, и я ее бросал. Лучше голодать, чем жить по шаблону, повинуясь часам дважды в день. Тогда я, наконец, понял, чему научил нас Джон Гартнер: Вот на что похоже чувство, когда твой рассказ принят! Через годы после его смерти я получил его послание. Если мальчишка-школьник смог написать рассказ, который напечатали, почему этого не может сделать взрослый? Я с любопытством наблюдал за собой со стороны. Никогда и ни с кем я так не разговаривал. — И я начал коллекционировать отказы. Опубликую рассказ-другой, затем получаю массу отказов, пока не утонет мой писательский корабль, и я не начну голодать. Найду работу — письма разносить, быть помощником ювелира, чертить, писать техническую документацию, — и работаю до тех пор, пока уже не могу этого выносить. Затем снова писать. Опубликую рассказ-другой, и опять отказы, пока корабль не утонет: найду другую работу: И так раз за разом. Постепенно писательский корабль стал тонуть все медленнее, пока, наконец, я не начал как-то сводить концы с концами, и с тех пор уже больше не оглядывался назад. Вот так я стал писателем. На ее тарелке была еще целая гора печенья, на моей остались только крошки. Я, лизнув палец, подбирал их с тарелки одну за другой. Ни слова не говоря, продолжая слушать, она переложила печенье со своей тарелки в мою, оставив себе лишь одну штучку. — Мне всегда хотелось, чтобы в моей жизни были приключения, — сказал я. — Но прошло много времени, прежде чем я понял, что только я сам могу привнести их в свою жизнь. И я начал жить, как мне хотелось, писать об этом книги и рассказы в журналы. Она внимательно меня изучала, словно я был человеком, которого она знала за тысячу лет до этого. Я вдруг почувствовал себя виноватым. — Я все говорю и говорю, — сказал я. — Что ты со мной сделала? Я говорил тебе, что я слушатель, а не рассказчик, а теперь ты этому не поверишь. — Мы оба слушатели, — заметила она, — мы оба рассказчики. — Давай лучше завершим партию, — предложил я. — Твой ход. Элегантная ловушка вылетела у меня из головы, и мне потребовалось столь же немалое время, чтобы ее вспомнить, как ей — чтобы обдумать свою позицию и сделать ход. Она не сделала того жизненно для нее важного хода пешкой. Мне было и радостно, и печально. По крайней мере увидит, как сработает моя изумительная ловушка. — В конце концов, вот что значит — учиться, — подумал я. — Важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой. Несмотря на это, какой-то своей частью мне было ее жаль. Я двинул королеву и взял ее коня, хоть он и был под защитой. Теперь она в отместку возьмет своей пешкой мою королеву. Ну, давай, бей королеву, маленький чертенок, радуйся, пока еще можешь: Ее пешка не стала брать мою королеву. Вместо этого после секундной паузы ее слон перелетел из одного угла доски в другой, по вечернему голубые глаза глядели на меня, ожидая ответа. — Шах, — прошептала она. Я замер от удивления. Потом изучил доску, ее ход, достал свою записную книжку и исписал полстраницы. — Что ты записывал? — Замечательную новую мысль, — ответил я. — В конце концов, вот что значит — учиться: важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой. Она устроилась на диване, сбросив туфли и удобно подобрав под себя ноги. Я сидел напротив нее на стуле, положив аккуратно, чтобы не оставить царапин, свои ноги на кофейный столик. Учить Лесли лошадиной латыни было все равно, что наблюдать, как новоиспеченный водный лыжник становится на ноги уже в первом заезде. Только я рассказал ей основные принципы языка, как она уже стала говорить. В детстве я потратил на его изучение не один день, пренебрегая для этого алгеброй. — Хиворивошиво, Ливэсливи, — произнес я, — пивонивимивашь ливи тивы тиво, чтиво ивя гивовиворивю? — Кивониве: кивониве: чниво! — ответила она. — Ива кивак скивазивать «пушистище» нива Ливошивадивиниво — ливативинскивом? — Ивочивень привостиво: Пиву-шивис-тиви-щиве! Как быстро она училась! Какой у нее был пытливый ум! Находясь с ней рядом, обязательно нужно было изучать что-нибудь для нее новое, придумывать новые правила общения или просто полагаться на чистую интуицию. В тот вечер я рискнул на нее положиться. — Я берусь утверждать, лишь мельком взглянув, что Вы, мисс Парриш, долгое время занимались игрой на фортепиано. Достаточно поглядеть на все mb(ноты, на пожелтевшие листки сонат Бетховена с каракульными пометками на них. Я попробую угадать: со времен средней школы? Она отрицательно покачала головой. — Раньше. Когда я была маленькой девочкой, я сделала себе бумажную фортепианную клавиатуру и упражнялась на ней, потому что у нас не было денег на пианино. А еще раньше, по рассказам моей мамы, когда я еще и ходить не умела, я как-то подползла к первому фортепиано, которое увидела в своей жизни и попыталась на нем играть. С того времени единственным, чего мне хотелось, была музыка. Но мне еще долго не удавалось до нее добраться. Мои родители были в разводе, мама болела, и мы с братом некоторое время слонялись из приюта в приют. Я стиснул зубы. Мрачное детство, — подумал я. — Что оно с ней сделало? — Когда мне было одиннадцать лет, мама вышла из больницы, и мы перебрались в то, что ты бы назвал развалинами дореволюционного склада, — огромные толстые каменные стены, с которых сыпалась штукатурка, крысы, дырки в полу, камин, заколоченный досками. Мы платили за это помещение двадцать долларов в месяц, и мама попыталась привести его в божеский вид. Однажды она услышала, что где-то продается старое пианино, и она для меня его купила! По случаю ей это стоило всего сорок долларов. Но мой мир с этого момента изменился, я уже никогда больше не была прежней. Я повернул разговор в несколько ином направлении. — А ты помнишь свою предыдущую жизнь, в которой играла на фортепиано? — Нет, — ответила она. — Я не уверена, что верю в прошлые жизни. Но вот какая странность. Музыку, написанную во времена Бетховена и раньше, то есть самое начало XIX века, я словно не учу, а повторяю. Мне это очень легко дается, я узнаю ее с первого взгляда. Бетховен, Шуберт, Моцарт — все они, словно старые друзья. Но не Шопен, не Лист: это новая для меня музыка. — А Иоганн Себастьян? Он жил давно, в начале XVIII века. — Нет. Его тоже нужно разучивать. — Но если кто-то играл на фортепиано в начале XIX века, — удивился я, — он же должен знать Баха, правда? Она покачала головой. — Нет, его произведения были утеряны, и он был забыт до середины XIX века, когда его рукописи снова нашлись и были опубликованы. В 1810–1820 годах никто ничего о Бахе не знал. У меня на затылке волосы встали дыбом. — Хочешь проверить, жила ли ты в то время? Я вычитал в одной книге, как можно вспомнить прежние жизни. Хочешь попробовать? — Как-нибудь в другой раз: Почему она этому сопротивляется? Как такой умный человек может сомневаться в том, что наше существование — это нечто большее, чем просто фотовспышка на фоне вечности? Вскоре после этого, где-то чуть позже одиннадцати вечера я посмотрел на часы: было четыре часа утра. — Лесли! Ты знаешь, которой час? Она, закусив губу, посмотрела задумчиво в потолок. Шестнадцать Не слишком большое удовольствие вставать в семь часов, чтобы лететь во Флориду, — думал я, — после того, как она доставила меня в мой отель и уехала обратно в темноту. Оставаться на ногах после десяти вечера для меня не частое событие, — привычка со времен жизни бродячего гастролера, который укладывался под крылом через час после захода солнца. Лечь спать в пять, встать в семь и лететь три тысячи миль было для меня вызовом. Но так хотелось слушать ее, так много хотелось сказать! Все это может просто убить меня, если я еще немного не посплю, — думал я. Многих ли людей в этом мире мог бы я слушать, с кем мог бы я говорить до четырех утра, — еще долгое время после того, как исчезло последнее печенье, — и не чувствовать себя уставшим? С Лесли, и с кем еще? — вопрошал я себя. Я провалился в сон, не получив ответа. Семнадцать — Лесли, прости, что звоню так рано. Ты уже не спишь? — Это было в тот же самый день, сразу после восьми утра по моим часам. — Сейчас уже не сплю, — ответила она. — Как поживаешь этим утром, вуки? — У тебя сегодня будет свободное время? Наш вчерашний разговор продолжался не очень долго, и я подумал, что мы могли бы позавтракать вместе, если тебе позволяет распорядок дня. А может быть и пообедать тоже? Последовало молчание. Я сразу понял, что навязываюсь. Это заставило меня содрогнуться. Мне не следовало звонить. — Ты сказал, что сегодня улетаешь обратно во Флориду. — Я передумал. Я полечу завтра. — О, Ричард, извини меня. Я собираюсь позавтракать с Идой, а затем у меня будет встреча. На обед у меня тоже назначена встреча. Мне очень жаль, потому что я бы хотела быть с тобой, но я ведь думала, что ты уезжаешь. Это будет мне хорошим уроком, думал я, чтобы я не был слишком самонадеянным. Как я мог подумать, что ей нечего делать кроме того, чтобы сидеть и разговаривать со мной? Я сразу же почувствовал себя одиноким. — Нет проблем, — сказал я. — Как бы то ни было, мне лучше улетать. Но могу ли я сказать тебе, как мне понравился наш вчерашний вечер? Я могу слушать тебя и разговаривать с тобой до тех пор, пока не раскрошится последнее печенье в мире. Ты знаешь это? Если ты этого не знаешь, позволь мне сказать тебе! — Я могу сказать то же самое. Но после всех пирожных, которыми меня кормил Поросенок, мне придется поститься целую неделю, чтобы я снова смогла узнать себя, так я поправилась. И почему бы тебе не полюбить семечки и сельдерей? — В следующий раз я принесу тебе семечки сельдерея. — Не забудь. — Иди досыпай. Извини, что разбудил тебя. Большое спасибо за вчерашний вечер. — Тебе тоже спасибо, — ответила она. — Пока. Я повесил трубку и начал складывать одежду в свою сумку. Успею ли я до темноты так далеко на восток, если вылечу из Лос-Анжелеса сейчас? Я не люблю ночных полетов на «Т-33». Если двигатель заглохнет, то любая вынужденная посадка на таком тяжелом скоростном аэроплане будет довольно сложной даже в дневное время, а непроглядная темнота сделает ее совершенно непривлекательной. Если я полдня буду в воздухе, думал я, тогда в Остин, штат Техас, я прилечу к пяти часам по их времени. Взлетев в шесть, я буду во Флориде гдето в девять-тридцать или десять часов по тамошнему времени. Будет ли еще светло в десять часов вечера? Нет. Да, и что же теперь делать? До сих пор «Т» был надежным аэропланом: единственная неполадка, которую я не устранил, — это небольшое загадочное протекание в гидравлической системе. Но даже если я потеряю всю тормозную жидкость, катастрофы не будет. Интерцепторы могут не сработать, отклонение элеронов может стать затрудненным, тормоза колес слабоваты. Но со всем этим можно будет справиться. Когда я заканчивал упаковку вещей и обдумывал предстоящий полет, у меня появилось едва заметное дурное предчувствие. Я не мог увидеть, как приземляюсь во Флориде. Что может подвести? Погода? Я пообещал себе никогда не летать больше во время грозы, поэтому если она будет приближаться, я скорее всего сяду. Неисправность в электрической системе? Это может стать проблемой. Прекращение подачи электрического напряжения в аэроплане «Т» означает, что я не смогу подкачивать насосами топливо из хвостового и крыльевых баков, в результате чего можно продолжать полет, пользуясь горючим только из баков, размещенных в консолях и внутри фюзеляжа. Большая часть приборов выходит из строя. Все радиоприемники и навигационное оборудование не срабатывает. Отсутствуют скоростные тормоза и управление полетом с помощью закрылков. Неисправность в электрической системе означает приземление на большой скорости, которое требует длинной посадочной полосы. Все сигнальные огни, конечно, отсутствуют. Генератор и электрическая система никогда раньше не выходили из строя и не намекали на то, что собираются сделать это. Этот мой аэроплан не похож на «Мустанга». Что же вызывает у меня беспокойство? Я сел на краю кровати, закрыл глаза, расслабился и представил себе свой самолет проплывающим передо мной. Я плавно переходил взглядом от одной детали к другой в поисках неисправности до тех пор, пока не осмотрел его от носа до хвоста. Лишь несколько второстепенных особенностей привлекли мое внимание: протектор на одной из покрышек был почти гладким, эластичный уплотнитель на клапане одного из цилиндров был изношенным, имелась небольшая утечка в гидравлической системе, скрытая где-то в середине моторного отсека, которую мы так и не обнаружили. Определенно не было никаких телепатических предупреждений о том, что сдаст электрическая или какая-то другая система. И все же, когда я пытался визуализировать свое прибытие во Флориду сегодня вечером, я не мог этого сделать. Несомненно, во Флориду я сегодня не прилечу. Я приземлюсь где-то в другом месте до наступления темноты. И даже в этом случае я не мог представить себя направляющимся куда-то от своего «Т-33» сегодня во второй половине дня. Это, должно быть, такая простая вещь — увидеть себя в своем воображении. Вот я, заглушающий мотор; ты можешь вообразить себе это, Ричард? Ты заглушаешь мотор к каком-то аэропорту, где ты приземлился: Я не мог вообразить этого. Как насчет последней попытки? Ты наверняка сможешь увидеть последний поворот, посадочную полосу, которая, покачиваясь, величественно приближается к тебе, выпущенное шасси и три маленьких значка с колесиками внизу, которые появляются на панели управления, когда шасси зафиксировано. Ничего подобного. Проклятье, думал я. Сегодня вышла из строя не электрическая система, а моя физическая. Я потянулся к телефону и позвонил на метеорологическую станцию. В течение всего дня на моем пути до штата Нью-Мехико будет хорошая погода, сказала девушка, затем я войду в холодный фронт с грозовыми облаками высотой до 39000 футов. Я бы облетел вершины грозовых туч на высоте 41000 футов по безоблачному небу, если бы мой «Т» мог взбираться так высоко. Почему я не могу вообразить себя благополучно приземляющимся? Еще один звонок. На этот раз в ангар. — Тед? Привет, это Ричард. Я приеду где-то через час — и ты, пожалуйста, выкати мой «Т» и позаботься, чтобы он был полностью заправлен. Проверь кислород, проверь масло. Возможно, придется добавить полпинты гидравлической жидкости. Я разложил на кровати карты, отметил для себя навигационные частоты, позывные и высоту, на которой я собирался лететь. Я рассчитал сколько смогу пролететь, пока не кончится горючее. Если будет необходимость, можно будет подняться и до 41000 футов, но это с трудом. Я собрал карты, поднял свою сумку и, расплатившись за проживание в гостинице, взял такси до аэродрома. Приятно будет снова увидеть своих флоридских девушек. Думаю, что это будет чудесно. Уложив вещи в аэроплан, закрыв багажник на два замка и проверив их надежность, я забрался по лесенке в кабину, вынул из чехла свой шлем и повесил его на выступ фонаря. В это трудно поверить. Через двадцать минут этот аэроплан со мной будет лететь на высоте четырех миль, пересекая границу штата Аризона. — РИЧАРД! — Позвал Тед из двери офиса. — ТЕЛЕФОН! БУДЕШЬ РАЗГОВАРИВАТЬ? — НЕТ! СКАЖИ, ЧТО Я УЛЕТЕЛ! — А затем из любопытства. — А КТО СПРАШИВАЕТ? Он подошел к телефону, а затем крикнул мне: — ЛЕСЛИ ПАРРИШ! — СКАЖИ ЕЙ, ЧТО Я СЕЙЧАС ПОДОЙДУ! — Я оставил шлем и кислородную маску висеть там, где они были, и побежал к телефону. К тому времени, когда она заехала за мной в аэропорт, все детали для наземного обслуживания самолета уже были на своих местах; воздухозаборное отверстие и сопло закрыты; фонарь опущен, зафиксирован и покрыт чехлом, а вся большая машина отправлена в ангар на еще одну ночь. Вот почему я не мог увидеть своей посадки, — думал я, — я не мог представить себе того будущего, потому что его не должно было быть! Со своим чемоданом я уселся на сидение рядом с ней. — Привет, маленький, крохотный вуки, который такой же, как и все другие вуки, только еще в тысячу раз меньше, — сказал я, — я очень раз видеть тебя! Как случилось так, что твои дела позволили тебе выкроить время? Лесли ездила в пушисто-бархатной роскошной машине песочного цвета. После того, как мы посмотрели фильм, в котором был вуки, эта машина получила новое имя Банта, которое было дано ей в честь пушистого, похожего на мамонта животного песочного цвета из этого же фильма. Машина плавно отделилась от тротуара и вынесла нас в реку разноцветных Бант, которые сновали туда-сюда но улице. — Поскольку у нас с тобой так мало времени, чтобы побыть вместе, я решила, что смогу немного перестроить свои планы. Сейчас мне обязательно нужно забрать некоторые вещи в Академии, а затем я свободна. Где бы ты хотел со мной позавтракать? — Да где угодно. В «Волшебной сковородке», например, если там нет толпы. Там есть зал для некурящих. Помнишь, ты когда-то мне об этом сказала? — В это время там придется ждать около часа. — А сколько у нас времени? — А сколько ты хочешь? — ответила она. — Обед? Кино? Шахматы? Разговор? — О, дорогая! Ты освободилась от работы ради меня на целый день? Ты даже не представляешь, как много это значит. — Это значит, что я предпочитаю провести время в обществе заезжего вуки, а не в обществе кого-то другого. Но на этот раз без хот-фаджа, печенья и прочих гадостей! Если ты хочешь, можешь есть все эти нехорошие лакомства, но я возвращаюсь на диету, чтобы искупить свои грехи! Пока мы ехали, я рассказал ей о своих удивительных предчувствиях этим утром, о моей мысленной проверке самолета и его готовности к полету, о тех странных случаях в прошлом, когда результаты оказывались удивительно точными. Она вежливо и внимательно слушала меня. Так было всегда, когда я рассказывал о чем-то сверхъестественном. Я чувствовал при этом, что за ее вежливостью по отношению ко мне в такие минуты, стоит желание найти калейдоскоп событий и интересных случайностей, которые она не осмеливалась рассматривать раньше. Она слушала так, будто я был каким-то ее знакомым Лефом Эриксоном, вернувшимся из путешествия со снимками тех мест, о которых она слышала, но которых никогда не исследовала. Припарковав машину возле здания, где располагалась администрация Кинематографической Академии, она сказала: — Я буду там не больше минуты. Пойдешь со мной или останешься? — Я подожду. Не спеши. Я смотрел на нее из машины и видел, как она идет в толпе по освещенному солнцем тротуару. Она была скромно одета — белая летняя блузка поверх белой юбки, — но, Боже мой, как поворачивались головы прохожих! Каждый мужчина, проходивший в радиусе ста футов, замедлял шаг, чтобы посмотреть на нее. Волосы цвета пшеничного меда свободно рассыпались у нее на плечах и засияли, когда она поторопилась, чтобы успеть перебежать улицу за последние несколько секунд до переключения светофора. Она помахала шоферу, который подождал ее, в знак благодарности, и он махнул ей в ответ, польщенный наградой. Какая пленительная женщина, думал я. Жаль, что в этом мы не похожи. Она вошла в здание, а я растянулся на сидении и зевнул. Чтобы как-то использовать это время, думал я, почему бы не наверстать весь сон, пропущенный предыдущей ночью? Для этого потребуется аутогенный отдых в течение пяти минут. Я закрыл глаза и один раз глубоко вдохнул. Мое тело полностью расслаблено: сейчас. Еще один вдох. Мой ум полностью расслаблен: сейчас. Я погружаюсь в глубокий сон: сейчас. Я проснусь в тот миг, когда Лесли вернется, таким же отдохнувшим, как после восьмичасового глубокого нормального сна. Самовнушение действует особенно хорошо, если в ночь перед этим спать всего лишь два часа. Мой ум провалился в темноту; уличный шум постепенно затих. Увязнув в глубокой черной смоле, время остановилось. И вдруг среди этой кромешной тьмы появился!! СВЕТ!! Мне показалось, будто на меня упала звезда, которая была в десять десятков раз ярче, чем солнце, и вспышка ее света внезапно оглушила меня. Ни тени, ни цвета, ни тепла, ни мерцания, ни тела, ни неба, ни земли, ни пространства, ни времени, ни вещей, ни людей, ни слов, один только СВЕТ! Я безмолвно плавал в сиянии. Это не свет, осознавал я, это необъятное непрекращающееся великолепие, пронизывающее собой то, что когда-то было мной — это не свет. Этот свет просто олицетворяет нечто, он выражает собой что-то другое, более яркое, чем свет, — он выражает Любовь! Причем такую сильную, что сама идея о силе кажется смешным перышком мысли, если ее рассматривать в свете той грандиозной любви, которая поглотила меня. Я ЕСТЬ! ТЫ ЕСТЬ! И ЛЮБОВЬ: ЭТО ВСЕ: В ЭТОМ ВЕСЬ СМЫСЛ! Радость охватила меня всего и рвала меня на части. Атом отделялся от атома в пламени этой любви. Я был спичкой, упавшей на солнце. Такой сильной радости невозможно было выносить. Ни одного мгновения больше! Я задыхался. Пожалуйста, не надо! Как только я попросил, Любовь отступила, померкла и превратилась в ночь, которая была солнечным полуднем на Беверли-Хиллз в северном полушарии третьей планеты, обращающейся вокруг небольшой звездочки во второстепенной галактике в не представляющей интереса вселенской, которая является всего лишь незначительной особенностью одной из возможностей вообразить себе пространство-время. Я был микроскопическим проявлением жизни, которая в действительности бесконечно велика. И споткнувшись за кулисами сцены в этом вселенском театре, я в течение одной наносекунды увидел свою собственную реальность и чуть было не превратился в пар от потрясения. Я проснулся сидя в Банте, мое сердце стучало, а по лицу текли слезы. — АЙ! — громко произнес я. — АЙ-ай-ай! Любовь! Такая сильная! Если бы она была зеленой, она бы оказалась такой зеленой, такой невообразимо зеленой, что даже Идея о Зеленом не могла бы ее вообразить: это подобно тому, как стоишь на огромном шаре: как стоишь на солнце, хотя это было не солнце, у него не было краев, не было горизонта. Такое сияние и НИКАКОГО МЕРЦАНИЯ, я смотрел открытыми глазами на самое яркое: но нет, у меня не было глаз. Я НЕ СМОГ ПЕРЕНЕСТИ РАДОСТИ ЭТОЙ ЛЮБВИ: Это было похоже на то, что я уронил свою последнюю свечу в темную впадину, а через некоторое время моя подруга, чтобы я мог лучше видеть, зажгла водородную бомбу. По сравнению с этим светом весь этот мир, идея о жизни и смерти кажется просто неуместной. Я сидел в машине, моргая глазами и задыхаясь. Господи! Мне понадобилось десять минут, чтобы снова научиться дышать. Что: почему: Ну и ну! Вдали на тротуаре внезапно промелькнула улыбающаяся блондинка, и все головы в толпе повернулись, чтобы разглядывать ее. Через некоторое время Лесли открыла дверцу, бросила на сидение кучу конвертов и села за руль. — Извини, что я задержалась, вук. Там полно народу. Ты здесь не умер от скуки? — Лесли, я хочу тебе рассказать. Самое удивительное: только что случилось. — Она повернулась ко мне с тревогой. — Ричард, как ты себя чувствуешь? — Прекрасно! — воскликнул я. — Прекрасно, прекрасно, прекрасно. Я сразу же начал рассказывать без всякой последовательности и замолк только тогда, когда пересказал по частям все, что со мной произошло. — Я сидел здесь после того, как ты ушла, потом закрыл глаза: Свет, но это был не свет. Ярче, чем свет, но без мерцания и совсем не причиняющий боли. ЛЮБОВЬ, но не как затасканное односложное слово, а Любовь, Которая ЕСТЬ! Я никогда раньше не думал, что она такова. И ЛЮБОВЬ! ЭТО ВСЕ: В ЭТОМ ВЕСЬ СМЫСЛ! Это слова, но тогда не было слов и даже идей. Что-то подобное когда-нибудь: тебе это знакомо? — Да, — сказала она. И после продолжительной паузы, которая ей потребовалась для того, чтобы вспомнить, она продолжила. — Это было в небе, среди звезд, когда я вышла из тела. Единство с жизнью, со вселенной, которая столь прекрасна, и такая всепоглощающая любовь — все это заставило меня рыдать от радости! — Но почему это случается с нами? Я просто собирался чуть-чуть вздремнуть, воспользовавшись самогипнозом, Я это делал раньше сотню раз! А теперь, РАЗ! Ты можешь представить себе такую радость, которую ты просишь прекратить, потому что не в силах выносить ее? — Да, — сказала она. — Я знаю: Некоторое время мы оба сидели молча. Затем она завела Банту, и мы затерялись среди городского транспорта, радуясь тому, что снова оказались вместе. Восемнадцать Кроме шахмат, мы не участвуем больше ни в каких совместных действиях. Мы не занимаемся вместе альпинизмом, не плаваем по рекам на байдарках, не защищаем завоевания революции и не рискуем своими жизнями. Мы даже не летаем вместе на аэропланах. Самым рискованным приключением, в котором мы принимаем участие, является наша поездка через город до бульвара Ла Синега после завтрака. Почему Лесли так очаровала меня? — Ты заметила, — спросил я, когда она свернула на запад на улицу Мельроуз, направляясь домой, — что наша дружба полностью: бездеятельна? — Бездеятельна? — Она взглянула на меня с таким удивлением, будто я прикоснулся к ней. — Что ты говоришь?! Иногда мне трудно понять, шутишь ты или нет. Бездеятельна! — Но ведь это так и есть. Может нам съездить покататься на лыжах в горы, или позаниматься серфингом на Гавайях, чтобы активно проводить время? А то наше самое трудное занятие — это поднимание ферзя и выговаривание при этом слова «Шах!». Это просто мое наблюдение, У меня никогда раньше не было такого друга как ты. Разве тебе не кажется, что мы слишком много работаем мозгами, что мы слишком много разговариваем? — Ричард, — сказала она, — только шахматы и беседы, пожалуйста! Не надо головокружительных вечеринок, которые являются излюбленным времяпрепровождением жителей этого города и сопровождаются разбрасыванием денег. Она свернула на боковую улочку, затем на дорожку к своему дому и, подъехав к нему, заглушила мотор. — Подожди меня минутку, Лесли, Я сбегаю в дом и сожгу все доллары, которые у меня есть. Мне понадобится не больше минуты: Она улыбнулась. — Тебе не нужно их жечь. Если у тебя есть деньги, это прекрасно. Для женщины важно то, используешь ли их ты для того, чтобы купить ее. Постарайся никогда не пытаться сделать это. — Слишком поздно, — сказал я. — Я уже делал это. Больше, чем один раз. Она повернулась ко мне, прислонившись к дверце машины. Она не делала никаких попыток открыть ее. — Ты? И почему это кажется мне таким удивительным? Просто до сих пор я ни разу не видела, как ты… Скажи мне, ты купил хотя бы одну хорошую женщину? — Деньги делают странные вещи. Мне страшно смотреть и видеть, как это случается прямо со мной — не с героем фильма, а с невыдуманным человеком из реальной жизни. Я чувствую себя подобно третьему лишнему в любовном треугольнике, пытаясь протиснуться между женщиной и моими деньгами. Я все еще не привык к такому состоянию, при котором у меня много наличных. Все начинается с того, что мимо проходит очень милая девушка, у которой не так уж много средств, которая почти разорилась или не может выплатить задолженность, и я говорю ей: «Не потратить ли мне денежку, чтобы помочь тебе?» Мне хотелось узнать, что она на это скажет. В то время моя совершенная женщина была представлена тремя хорошенькими подругами, которые пытались выпутаться из затруднительного денежного положения. — Ты делаешь то, что тебе кажется правильным, — сказала она. — Но не обманывай себя мыслью о том, что кто-нибудь будет любить тебя за то, что ты уплатишь его долги или купишь ему продукты в магазине. Единственный способ гарантировать то, что они не будут любить тебя, состоит в том, чтобы сделать их зависимыми от твоих денег. Я знаю, о чем говорю! Я кивнул. Откуда она знает? А может быть, у нее есть мужчина, от которого она получает деньги? — Это не любовь, — сказал я. — Ни одна из них не любит меня. Мы просто получаем удовольствие друг от друга. Мы — счастливые взаимные паразиты. — Грф. — Что? — Грф выражает отвращение. Когда я слышу слова «счастливые взаимные паразиты», у меня перед глазами возникают клопы. — Извини. Я еще не решил эту проблему. — В следующий раз не говори им, что у тебя есть деньги, — сказала она. — Не помогает. Из меня получается плохой обманщик. Я беру свой блокнот, а из него вываливаются на стол стодолларовые купюры. Тогда она говорит: «какого черта ты говорил, что у тебя нет средств!» Что мне остается делать? — Возможно, ты уже влип. Но будь внимательным. Нет другого города, как этот, который бы показал тебе столько различных примеров того, как люди разбивают свои жизни, потому что не умеют обращаться с деньгами. Она открыла дверь в дом. — Ты будешь есть салат, или что-нибудь полноценное? Или Поросенок снова набросится на свой хот-фадж? — Поросенок завязал с хот-фаджем. Давай сделаем один салат на двоих? Войдя в дом, она поставила на небольшой громкости пластинку с сонатой Бетховена, сделала огромную порцию овощного салата с сыром, и мы снова начали разговаривать. Пропустили закат, пропустили приключенческий фильм, играли в шахматы до тех пор, пока наше время вместе не подошло к концу. — Я решил что завтра обязательно улечу рано утром, — сказал я. — Не кажется ли тебе, что я сегодня не совсем в форме, если проиграл три партии из четырех? Ума не приложу, что случилось с моим умением играть: — Ты играешь так же хорошо, как и раньше, — сказала она, подмигнув мне. — А вот мое мастерство возрастает. Одиннадцатое июля ты запомнишь как тот день, когда ты выиграл у Лесли Парриш в шахматы в последний раз! — Насмехайся, пока можешь, хвастунишка. Когда в следующий раз ты встретишься в поединке с этим умом, он будет помнить наизусть книгу «Хитрые уловки в шахматах», — и каждая из них будет подстерегать тебя на доске. — Неожиданно для себя я вздохнул. — Кажется, мне пора. Мой милый водитель Банты подвезет меня до гостиницы? — Подвезет, — сказала она, но не встала из-за стола. Чтобы поблагодарить ее за этот день, я потянулся к ее руке и легонько, нежно взял ее в свою. Мы долго смотрели друг на друга, и никто из нас не говорил, никто не заметил, что время остановилось. Само безмолвие сказало за нас то, для чего мы никогда раньше не искали слов. Затем случилось так, что мы обнаружили себя в объятиях друг друга, целуясь нежно-нежно. Тогда мне не приходило в голову, что, влюбляясь в Лесли Парриш, я лишал себя единственной сестры, которая у меня когда-либо была. Девятнадцать Утром я проснулся навстречу солнечному свету, просеянному и позолоченному водопадом ее волос на наших подушках. Я проснулся навстречу ее улыбке. — Доброе утро, вуки, — ее слова прозвучали так близко и тепло, что я их едва уловил. — Ты хорошо спал? — М-м! — сказал я. — Еще как! Да. Да, спасибо, я отлично выспался! Может, вчера вечером мне приснился этот райский сон, что ты собиралась подвезти меня в отель? Я не мог удержаться и поцеловал тебя, а потом: какой прекрасный сон! Единственный раз, единственный благословенный раз в жизни женщина, лежавшая рядом со мной в постели, не была здесь чужой. Единственный раз в моей жизни, место этой женщины, так же как и мое, было именно там, где она находилась. Я коснулся ее лица. — Еще минута и ты растаешь в воздухе, правда? Или зазвонит будильник или телефон, и ты спросишь меня, хорошо ли я спал. Не звони пока. Пусть мой сон продлится еще немного. — Дзинь — пропела она тоненьким голоском. Откинув простыни, она поднесла невидимую трубку к уху. Ее освещенные солнцем улыбка, обнаженные плечи и грудь разбудили меня окончательно. — Дзинь… Алло, Ричард? Как тебе спалось сегодня ночью? А? В то же мгновение она преобразилась в невинную обольстительницу, чистую и добродетельную, — блестящий ум в теле сексуальной богини. Я даже зажмурился от той сокровенной близости, которую она создавала каждым движением, словом, мимолетным блеском глаз. Жить с актрисой! Я и не представлял, сколько непохожих друг на друга Лесли могут уживаться в ней одной, в скольких еще осязаемых и узнаваемых образах может она появиться на своей сцене, внезапно выхваченная лучами прожекторов. — Ты… такая… восхитительная! — я запинался на каждом слове. — Почему ты мне не сказала, что ты так: прекрасна? Телефон в ее руке испарился, и наивная простушка повернулась ко мне с лукавой улыбкой. — Тебя же это никогда не интересовало. — Можешь удивляться, но лучше тебе привыкнуть к этому, потому что я словесных дел мастер и время от времени не могу удержаться, чтобы не выпалить что-нибудь поэтическое. Это у меня в крови, и я просто не могу иначе: По-моему, ты просто потрясающая! Она кивнула медленно, серьезно. — Вот это очень хорошо, словесных дел мастер. Спасибо. По-моему, ты тоже потрясающий. — В ту же секунду какая-то озорная мысль пришла ой в голову. — А теперь, для практики, давай-ка скажем то же самое, но без слов. Я подумал: «Мне сейчас умирать от счастья, или немного погодя?» Оказалось, что лучше немного погодя. Я плыл на грани смерти от радости, почти, но не совсем без слов. Я не мог бы придумать более совершенной женщины для себя, думал я, настоящая, живая, скрывающаяся в знакомой уже много лет мисс Лесли Парриш под маской моего делового партнера, моего лучшего друга. Только этот обрывок изумления и всплыл на поверхность сознания и тут же был бесследно смыт ее образом в солнечном свете. Свет и прикосновение, мягкие тени и шепот, и это утро, переходящее в день, переходящее в вечер, и вновь найденный путь навстречу друг другу после целой жизни, прожитой порознь. Овсянка на ужин. И, наконец, мы снова были в состоянии разговаривать словами. Сколько слов и сколько времени надо, чтобы сказать: Кто ты? Сколько времени, чтобы сказать Почему? Больше, чем было у нас до трех часов ночи, до нового восхода. Декорации времени исчезли. Светло было за стенами ее дома или нет, дождь ли шел, или было сухо, часы показывают десять, а мы не знаем утра или вечера, в какой день какой недели это могло происходить. Для нас было утро, когда мы просыпались и видели звезды над безмолвной темнотой города; в полночные часы мы держали друг друга в объятиях, и нам снились часы пик в разгар дня в Лос-Анжелесе. Родство душ невозможно, — это я усвоил за годы, с тех пор, как повернул Флайта в сторону делания денег и построил свою империю за высокой стеной. Невозможно для людей, бегущих одновременно в десятке различных направлений с десятком различных скоростей, для прожигателей жизни. Неужели я ошибался? Однажды около полуночи, хотя для нас это было утро, я вернулся в ее спальню, держа в одной руке поднос с нарезанными яблоками, сыром и крекерами. — О! — сказала она, садясь в постели, мигая сонными глазами и приглаживая волосы, так что они лишь слегка спутанными прядями падали на ее голые плечи. — Ах ты мой хороший! Заботливый — фантастика! — Я мог бы быть еще заботливее, но у тебя на кухне нет ни пахты, ни картошки, чтобы приготовить картофельную запеканку. — Картофельная запеканка! — изумилась она. — Когда я была маленькой, моя мама готовила такую запеканку. Я думала, что, кроме меня, никто в мире этого уже не помнит. А ты умеешь ее готовить? — Рецепт надежно хранится в этом выдающемся уме, по наследству от бабушки Бах. Ты единственная, от кого я услышал это слово за последние пятнадцать лет! Нам надо бы составить список всего того, что у нас: Я взбил несколько подушек и устроился так, чтобы хорошо ее видеть. Боже, думал я, как же я люблю эту ее красоту! Она заметила, как я смотрю на ее тело, и на какой-то момент села в постели выпрямившись и наблюдая, как у меня перехватило дыхание. Потом она натянула простыню до подбородка. — Ты ответил бы на мое объявление? — спросила она неожиданно робко. — Да. А какое? — В разделе «требуется». — Она положила прозрачный ломтик сыра на половинку крекера. — Ты знаешь, что в нем говорится? — Расскажи мне. — Мой собственный крекер трещал под весом ломтя сыра, но я счел его достаточно прочным. «Требуется: стопроцентный мужчина. Должен быть умным, обладать творческими способностями и чувством юмора, должен быть способным на глубокое чувство и радость. Хочу разделять с ним музыку, природу, мирную, спокойную, радостную жизнь. Не должен курить, пить, употреблять наркотики. Должен любить знания и постоянно расширять свой кругозор. Красивый, высокий, стройный с крепкими руками, чуткий, нежный, любящий. Страстный и сексуальный, насколько возможно». — Вот так объявление! Да! Я отвечаю! — Я еще не закончила, — сказала она. «Должен быть эмоционально уравновешенным, честным и порядочным, а также положительной конструктивной личностью; высокодуховной натурой, но не принадлежать к какой-либо организованной религии. Должен любить кошек». — Да это же я, точь-в-точь! Я даже люблю твоего кота, хотя и подозреваю, что не пользуюсь его взаимностью. — Дай ему время, — сказала она, — Какое-то время он будет немного ревновать. — А, вот ты и проговорилась. — В чем? — спросила она, позволив упасть простыне, наклонившись вперед и поправляя подушки. Результатом этого простого действия, этого ее наклона, было то, что меня словно швырнули изо льда в огонь. Пока она была неподвижна, я мог устоять перед ее притягательностью. Стоило ей шевельнуться, и свету ее мягких округлостей и изгибов измениться, все слова у меня в голове смешивались в счастливую кашу. — Хм? — сказал я, глядя на нее. — Ты животное, — сказала она. — Так в чем я проговорилась? — Пожалуйста, если ты будешь сидеть совершенно спокойно, мы прекрасно сможем поговорить. Но должен тебе сказать, что если ты не оденешься, то это небольшое перемещение подушек совершенно выбьет меня из колеи. Я тут же пожалел о сказанном. Она потянула простыню, чтобы прикрыть грудь и, придерживая ее руками, строго посмотрела на меня поверх своего крекера. — А, ну да, — сказал я. — Сказав, что твой кот будет ревновать какое-то время, ты тем самым проговорилась, что, по-твоему, я вполне соответствую требованиям твоего объявления. — А я и хотела проговориться, — сказала она. — И я рада, что ты это понял. — А ты не боишься, что если я буду это знать, то смогу использовать это против тебя? Она подняла бровь, позволив простыне опуститься на дюйм. — Ты разве бы смог сделать это? Огромным усилием воли я дотянулся до нее и поднял повыше белое полотно. — Я заметил, что она падает, мэм, и в интересах спокойного разговора с тобой еще хотя бы минуту, я подумал, что мне следует позаботиться о том, чтобы она не спускалась слишком низко. — Очень мило с твоей стороны. — Ты веришь, — спросил я ее, — в ангелов-хранителей? — Чтобы защищать, оберегать и направлять нас? Иногда верю. — Тогда скажи мне, зачем ангелу-хранителю заботиться о наших любовных делах? Зачем им направлять наши любовные связи? — Это просто, — сказала она. — Для ангела-хранителя любовь важнее, чем что бы то ни было. Для них наша любовная сторона жизни важнее всех других сторон! О чем же ангелам еще заботиться? Конечно, — подумал я, — она права! — А как по-твоему, не может ли быть так, — сказал я, — что ангелыхранители принимают друг для друга человеческий облик, чтобы раз в несколько человеческих жизней стать любовниками? Задумавшись она откусила кусочек крекера. — Да. — И чуть позже: — А ангел-хранитель ответил бы на мое объявление? — Да. Наверняка. Любой ангел-хранитель ответил бы на это объявление, если бы знал, что дала его именно ты. — Мне такой как раз и нужен, — сказала она, и чуть погодя, — А у тебя есть объявление? Я кивнул и сам себе удивился. — Да, я его годами писал: «Требуется: стопроцентный ангел-хранитель женского рода в человеческом образе. Независимая, любительница приключений, с незаурядным умом. Предпочтительно умение творчески реагировать на многие формы общения. Должна владеть лошадиной латынью». — Это все? — Нет, — сказал я. «Обращаться только ангелу с чудесными глазами, сногсшибательной фигурой и длинными золотистыми полосами. Требуется выдающееся любопытство, неуемная жажда знаний. Предпочтительны профессиональные навыки в сферах творчества и бизнеса, опыт работы на руководящих должностях. Бесстрашная, готовая на риск. Со временем гарантируется счастье». Она внимательно слушала. — Вот эта часть про сногсшибательную фигуру и длинные золотистые волосы, — не слишком ли это приземлено для ангела? — А почему бы ангелу-хранителю не иметь сногсшибательную фигуру и длинные волосы? Разве станет она из-за этого не такой ангельской, менее совершенной для своего смертного подопечного и не такой способной в своей работе? — В самом деле, почему ангелы-хранители не могут быть такими? — думал я, жалея, что со мной нет блокнота. — Почему бы не быть целой планете, населенной ангелами, освещающими жизни друг друга тайнами и приключениями? Почему хотя бы немногим из них не находить друг друга время от времени? — Значит, мы принимаем такой телесный образ, какой наш смертный подопечный сочтет для себя наиболее очаровательным? — спросила она. — Когда учительница хорошенькая, тогда мы обращаем внимание на то, что она говорит? — Верно, — сказал я. — Одну секунду: Я отыскал блокнот на полу у кровати, записал то, что она сказала, потом поставил тире и букву «Л» — от Лесли. — Тебе не приходилось замечать, как постепенно меняется внешний облик человека, которого уже знаешь какое-то время? — Он может быть самым красивым в мире мужчиной, — сказала она, — но может подурнеть, как воздушная кукуруза, когда ему нечего сказать. А самый некрасивый мужчина заговорит о том, что для него важно, и почему это для него важно, и через пару минут он становится таким красавцем, что хочется его обнять! Я полюбопытствовал: — И с многими некрасивыми мужчинами ты появлялась на людях? — С немногими. — Почему, если в твоих глазах они становятся красивыми? — Потому что они видят стоящую перед ними Мэри Кинозвезду, этакую расфуфыренную красотку, и думают, что она смотрит только на Гарри Красавчика. Они редко просят, чтобы я появлялась с ними в свете, Ричард. Дураки несчастные, — подумал я. — Они редко просят. Из-за того, что мы берем на веру лежащее на поверхности, мы забываем, что внешнее — это не то, что мы есть на самом деле. Когда мы находим ангела с блестящим умом, ее лицо становится еще прекраснее. А потом она говорит нам: «Да, кстати, у меня еще вот такое тело». Я записал это в блокнот. — Когда-нибудь, — сказала она, ставя поднос с завтраком на ночной столик, — я еще попрошу тебя почитать твои записки. — От ее движения простыня снова упала. Подняв руки она сладко потянулась. — Сейчас я просить не буду, — сказала она, подвигаясь ближе. — Хватит на сегодня вопросов. Поскольку думать я уже не мог, меня это вполне устраивало. Двадцать Это была не музыка, это был неблагозвучный скрежет пилы по металлу. Едва она отвернулась от стереоколонок, выведя их на максимальную громкость, как я уже весь кипел от недовольства. — Это не музыка! — ПРОСТИ, ЧТО? — сказала она, вся уйдя в звуки. — Я ГОВОРЮ, ЭТО НЕ МУЗЫКА! — БАРТОК! — ЧТО? — сказал я. — БЕЛА БАРТОК! — ТЫ НЕ МОГЛА БЫ СДЕЛАТЬ ПОТИШЕ, ЛЕСЛИ? — КОНЦЕРТ ДЛЯ ОРКЕСТРА! — ТЫ НЕ МОГЛА БЫ СДЕЛАТЬ НЕМНОГО ПОТИШЕ ИЛИ НАМНОГО ТИШЕ? ТЫ НЕ МОГЛА БЫ СДЕЛАТЬ НАМНОГО ТИШЕ? Она не расслышала слов, но поняла смысл и уменьшила громкость. — Спасибо, — сказал я. — вуки, это: ты что, серьезно считаешь, что это — музыка? Присмотрись я внимательней, и помимо очаровательной фигурки в цветастом купальном халате, волос, упрятанных для просушивания в тюрбан из полотенца, я бы заметил разочарование в ее глазах. — Тебе не нравится? — сказала она. — Ты любишь музыку, ты училась музыке всю жизнь. Как ты можешь называть эту дисгармонию, которую мы слышим, этот кошачий концерт, как ты можешь называть это музыкой? — Бедняжка Ричард, — сказала она. — Счастливчик Ричард! Тебе еще столько предстоит узнать о музыке! Сколько прекрасных симфоний, сонат, концертов тебе предстоит услышать впервые! — Она остановила кассету, перемотала и вынула из магнитофона. — Пожалуй, Барток — это чуть рановато. Но я тебе обещаю. Настанет день, когда ты послушаешь то, что слышал сейчас, и скажешь, что это великолепно. Она просмотрела свою коллекцию кассет, выбрала одну и поставила на магнитофон, где до этого был Барток. — А не хотел бы ты послушать немного Баха: Хочешь послушать музыку твоего прадедушки? — Возможно ты выгонишь меня из своего дома, оскорбившись на мои слова, — сказал я ей, — но я могу его слушать не больше получаса, потом я теряюсь, и мне становится немного скучно. — Скучно? Слушая Баха? Тогда ты просто не умеешь слушать; ты никогда не учился его слушать! — Она нажала клавишу, и пленка поехала; прадедушка на каком-то чудовищном органе, это ясно. — Сначала тебе надо правильно сесть. Иди, сядь здесь, между колонками. Именно здесь мы сидим, когда хотим слышать всю музыку. Это было похоже на музыкальный детский сад, но мне очень нравилось быть рядом с ней, сидеть так близко рядом с ней. — Уже одна ее сложность должна бы сделать ее для тебя неотразимой. Так вот, большинство людей слушает музыку горизонтально, идя следом за мелодией. А ты можешь слушать еще и структурно; ты когда-нибудь пробовал? — Структурно? — сказал я. — Нет. — Вся ранняя музыка была линейной, — сказала она сквозь лавину органных звуков, — незамысловатые мелодии, игравшиеся одна за другой, примитивные темы. Но твой прадедушка брал сложные темы со своими затейливыми ритмами и сплетал их вместе с неравными интервалами так, что создавались замысловатые структуры, и появлялось еще и ощущение вертикальности — гармония! Некоторые гармонии Баха диссонируют так же, как и Барток, и Баху это сходило с рук за целых сто лет до того, как кто-то хотя бы подумал о диссонансе. Она остановила кассету, скользнула за фортепиано и, не моргнув глазом, подхватила на клавиатуре последний аккорд, прозвучавший из колонок. — Вот. — На фортепиано он прозвучал яснее, чем из колонок. — Видишь? Вот один мотив: — она заиграла. — А вот еще: и еще. Теперь смотри, как он это выстраивает. Мы начинаем с темы А правой рукой. Теперь А снова вступает четырьмя тактами позже, но уже левой рукой; ты слышишь? И они идут вместе пока не: вот появляется В. И теперь А подчиняется ей. Теперь А снова вступает справа. А теперь: С! Она разворачивала темы одну за другой, затем складывала их вместе. Сначала медленно, потом все быстрее. Я едва поспевал за ними. То, что для нее было простой арифметикой, для меня было высшей математикой; закрыв глаза и сжав веки обеими руками, я почти уже понимал. Она начала сначала, объясняя каждый шаг. По мере того, как она играла, в мой внутренний концертный зал, всю мою жизнь остававшийся темным, начал понемногу проникать свет. Она была права! Одни темы сплетались с другими, танцуя вместе так, словно Иоганн Себастьян спрятал в своей музыке секреты для тайного удовольствия тех, кто научился видеть глубину, скрытую под поверхностью. — Разве ты не радость! — сказал я, взволнованный тем, что понимаю, о чем она говорит. — Я это слышу! Это действительно есть! Она радовалась так же, как я, и забыла одеться или расчесать волосы. Она пододвинула нотные листки с дальнего конца музыкальной полки, стоящей на фортепиано, к себе. Надпись гласила Иоганн Себастьян Бах, а дальше ураган из нот и пространств, из точек и диезов, из плоскостей и бемолей, трелей и внезапных команд на итальянском. С самого начала, перед тем, как пианистка могла убрать шасси и влететь в этот ураган, ее встречала команда con brio, что по моему разумению означало, что надо играть либо ярко, либо с холодком, либо с сыром. Это внушало благоговение. Моя подруга, вместе с которой я только что вынырнул из теплых простыней и полных сладострастия теней, с которой я говорил по-английски с легкостью, по-испански со смехом, по-немецки и французски с замешательством и ощущением творческого эксперимента, эта моя подруга внезапно запела на новом и чрезвычайно сложном языке, в который я лишь первый день учился вслушиваться. Музыка вырвалась из фортепиано, словно прозрачная, холодная вода, высеченная пророком из скалы, разливаясь и плескаясь вокруг нас, в то время как ее пальцы взлетали и парили, сгибались и замирали, и таяли, и мелькали в магическом пассаже, и молниями метались над клавишами. Никогда прежде она для меня не играла, оправдываясь то тем, что давно не практиковала, то тем, что стесняется даже открыть клавиатуру инструмента, когда я нахожусь в комнате. Теперь между нами что-то произошло: то ли она почувствовала свободу играть, потому что мы стали любовниками, то ли была учительницей, так страстно желавшей помочь своему глухому ученику, что уже ничто не могло удержать ее от музыки? Ее глаза не упускали ни одной дождинки из этого урагана на бумаге; она забыла о том, что у нее есть тело, остались только руки, вихрь пальцев, и душа, отыскавшая свою песню в сердце человека, умершего две сотни лет назад и по ее воле с триумфом восставшего из могилы к живой музыке. — Лесли! Боже мой! Кто ты? Она лишь слегка повернула ко мне голову и чуть улыбнулась, глазами, разумом и руками оставаясь в уносящемся вверх урагане музыки. Потом она взглянула на меня; музыка резко оборвалась, и только струны в теле фортепиано еще дрожали, как струны арфы. — И так далее, и тому подобное, — сказала она. Музыка мерцала в ее глазах, в ее улыбке. — Ты видишь, что он тут делает? Видишь, что он сделал? — Вижу самую малость, — сказал я. — Я думал, что знаю тебя! Ты мне затмила дневной свет! Эта музыка: это: ты: — Я давно не практиковалась, — сказала она. — Руки не работают так, как они: — Нет, Лесли, нет. Стоп. Слушай. То, что я только что слышал, — это чистое: слушай!: чистое сияние, которое ты взяла с краешка облаков и у солнечного восхода и сотворила из него капли света, чтобы я мог его слышать! Да знаешь ли ты, как хорошо, как прекрасно то, что делает в твоих руках фортепиано? — Хотела бы я! Ты же знаешь, карьера пианистки была мечтой моей жизни? — Одно дело знать это на словах, но ты ведь раньше никогда не играла! Ты открываешь мне еще один, совершенно иной: рай! Она нахмурилась. — ТОГДА НЕ СМЕЙ СКУЧАТЬ ОТ МУЗЫКИ ТВОЕГО ПРАДЕДУШКИ! — Больше никогда, — сказал я кротко.

The script ran 0.01 seconds.