Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Курт Воннегут - Завтрак для чемпионов, или Прощай, Черный понедельник! [1973]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Антиутопия, Научная литература, Роман, Сатира, Фантастика

Аннотация. «Эта книга - мой подарок самому себе к пятидесятилетию. В пятьдесят лет я так запрограммирован, что веду себя по-ребячески; неуважительно говорю про американский гимн, рисую фломастером нацистский флаг, и задики, и всякое другое. &Думаю, что это - попытка все выкинуть из головы, чтобы она стала совершенно пустой, как в тот день пятьдесят лет назад, когда я появился на этой сильно поврежденной планете. &По-моему, так должны сделать все американцы - и белые и небелые, которые подражают белым. Во всяком случае, мне-то другие люди забили голову всякой всячиной - много там и бесполезного и безобразного, и одно с другим не вяжется и совершенно не соответствует той реальной жизни, которая идет вне меня, вне моей головы». Курт Воннегут

Полный текст.
1 2 3 4 

— Это одному богу известно, — сказала Франсина. Некоторое время Двейн молчал. Потом, запинаясь, он рассказал Франсине, как однажды посетил филиал фирмы «Дженерал моторс» — завод «понтиаков» в городе Понтиак, штат Мичиган, всего лишь через три месяца после того, как его жена наглоталась «Драно». — Нам показали все исследовательские отделы, — рассказывал он. И потом рассказал, что самое большое впечатление на него произвел ряд лабораторий, где уничтожались части машин и даже целые автомобили. Научные сотрудники фирмы «Понтиак» поджигали обивку, швыряли камнями в ветровые стекла, ломали педали и рычаги управления, устраивали столкновения двух машин, вырывали с корнем переключение скоростей, несколько дней подряд запускали моторы на полный ход почти без всякой смазки, сто раз в минуту открывали и захлопывали отделения для бумаг и перчаток, охлаждали часы на панели до нескольких градусов ниже нуля и так далее. — Все, что запрещено делать с машиной, они делали нарочно — рассказывал Двейн Франсине, — и я никогда не забуду надписи на дверях здания, где устраивали все эти пытки. Двейн говорил вот о какой надписи: — Увидел я эту надпись, — сказал Двейн, — и невольно подумал: не для того ли господь бог и меня послал на землю — захотел испытать, сколько же человек может выдержать и не сломаться. — Заблудился я, — сказал Двейн. — Надо, чтобы кто-то взял меня за руку и вывел из темного леса. — Ты устал, — сказала Франсина. — Да и как не устать? Столько работаешь. Мне так жалко мужчин, сколько же они работают! Может быть, хочешь немножко поспать? — Не могу я спать, — сказал Двейн — пока мне не ответят на все вопросы, мне сна нет. — Хочешь посоветоваться с доктором? — сказала Франсина. — Не хочу я слушать докторскую болтовню, — сказал Двейн. — Нет, я хочу поговорить с кем-нибудь совсем иным. Понимаешь, Франсина, — и он крепко впился пальцами в ее мягкую руку, — хочется услышать новые слова от новых людей. Я уже слышал все, что говорят люди тут, в Мидлэнд-Сити. И все, что они могут сказать. Нет, нужно поговорить с кем-то новым. — Например? — спросила Франсина. — Сам не знаю, может быть, с каким-нибудь марсианином. — Мы могли бы уехать в другой город, — сказала Франсина. — Да все города на один лад, — сказал Двейн. — Все они одинаковые. У Франсины мелькнула мысль. — А ты знаешь, что к нам в город скоро приедут всякие художники, писатели, композиторы? — спросила она. — С такими людьми ты еще никогда не разговаривал. Может быть, тебе поговорить с кем-нибудь из них? Они и думают по-другому, чем все люди. — Да, все остальное я уже перепробовал, — сказал Двейн. Он заметно оживился и кивнул головой: — Ты права! Фестиваль поможет мне посмотреть на жизнь с совершенно новой точки зрения! — Для того он и устраивается! — сказала Франсина. — Вот ты и воспользуйся. — Обязательно воспользуюсь! — сказал Двейн. Это была большая ошибка. А Килгор Траут пробирался все западней и западней, и сейчас его подвозил фордовский грузовик «Галактика». Вел этот грузовик коммивояжер, который распространял одно приспособление для разгрузки машин в доках. Это был складной рукав из прорезиненной парусины, который надевался на кузов грузовика и выглядел вот так: Приспособление это служило для того, чтобы люди прямо из здания могли нагружать и разгружать грузовики, не выпуская из помещения наружу прохладный воздух летом и теплый воздух зимой. Водитель грузовика «Галактика» также продавал огромные катушки для проволоки, кабеля и каната. И еще он торговал огнетушителями. Он объяснил, что является представителем фирм, изготовляющих все эти вещи. Он был сам себе хозяин, так как представлял тех заводчиков, которые не могли держать собственных коммивояжеров. — Сам распределяю свое время, сам выбираю, что мне продавать, — объяснил он. — Не товар меня выбирает, а я — его, никто мне ничего не навязывает! — добавил он. Звали его Энди Либер. Ему было тридцать два года. Он был белый. Весил он, как и многие граждане этой страны, больше, чем надо. Он явно чувствовал себя отлично. Гнал он машину как сумасшедший. Грузовик сейчас делал девяносто две мили в час. — Мало в Америке осталось таких свободных людей, как я! — сказал он. Этот человек во всем был выше среднего. И его доход, и его страховой полис, и его личная жизнь для человека его лет были куда выше среднего по сравнению с другими гражданами в его стране. Когда-то Траут написал роман под названием «Как идут делишки?», и весь роман рассказывал о том, что бывает в разных отношениях выше среднего. На некой планете контора по рекламе очень успешно рекламировала местный эквивалент земного орехового масла. В каждой рекламе в глаза прежде всего бросались средние величины — все равно чего: среднее количество детей, средняя величина всяких личных достижений именно на данной планете, — и тут приводились точные цифры и вообще всякие такие данные. И в рекламе каждому жителю планеты предлагалось установить для себя — выше среднего он или ниже среднего. Обычно все эти данные как-то связывали с предметом рекламы. А в рекламе говорилось, что люди и средние и выше среднего — все употребляют ореховое масло такого и сякого сорта. Дело было только в том, что на этой планете ели вовсе не настоящее ореховое масло. Это было недомасло. Ну и так далее. Глава шестнадцатая И вот в книге Килгора Траута едоки настоящего орехового масла на нашей Земле решили покорить едоков недомасла на той, другой планете. К этому времени земляне не только изничтожили все в Западной Виргинии и Южной Азии — они вообще все везде уже изничтожили. Вот они и были готовы к покорению других планет. Сначала они изучили едоков недомасла при помощи электронных шпионов и решили, что те слишком многочисленны, слишком горды и слишком изобретательны, чтобы позволить кому-то покорить себя. Тогда земляне заслали своих шпионов в рекламное агентство той планеты, и шпионы подделали статистические данные во всех рекламах. Они там до того завысили средние величины всего, о чем говорилось в рекламе, что все жители той планеты почувствовали себя неполноценными по отношению к большинству землян. И тут вооруженные космические корабли землян прилетели и «открыли» эту планету. Сопротивления почти не было: только там и сям вспыхивали несерьезные попытки — и тут же затухали. Траут спросил своего жизнерадостного спутника, как он себя чувствует, управляя целой «Галактикой» — так назывался грузовик. Но его спутник не расслышал вопроса, и Траут настаивать не стал. Да и вообще это была глупая игра слов — выходило, что Траут спрашивал одновременно: как водитель управляет машиной и как он управляется с чем-то вроде Млечного Пути, диаметр которого был сто тысяч световых лет, а толщина примерно десять тысяч световых лет. Период обращения Млечного Пути равнялся двумстам миллионам лет. В нем насчитывалось около ста миллиардов звезд. И тут Траут заметил, что на простом огнетушителе в «Галактике» красовалась надпись: «Экзельсиор!». Насколько Трауту было известно, это слово на мертвом языке означало «Выше!». Кроме того, это слово выкрикивал выдуманный альпинист в знаменитой поэме, когда он влез на гору и исчез в тумане. И еще «Экзельсиором» назывался один сорт стружки, в которую упаковывали бьющиеся предметы. — Почему им вдруг вздумалось дать огнетушителю название «Экзельсиор»? — спросил Траут у водителя. Водитель пожал плечами. — Видно, кому-то понравилось, как оно звучит, — сказал он. Килгор Траут глядел на окрестности — все сливалось от быстрой езды. Он заметил объявление: Да, он действительно приближался к Двейну Гуверу. И словно Создатель вселенной или еще какие-то сверхъестественные силы хотели подготовить его к этой встрече, Траут вдруг почувствовал непреодолимое желание — полистать свою книгу «Теперь все можно рассказать». Это и была та книга, от которой Двейн вскоре превратился в кровожадного маньяка. Основной идеей книги было вот что: начало жизни на Земле — эксперимент Создателя вселенной, он пожелал испытать новый вид живого существа, который он собирался распространить по всей вселенной. Это существо само могло принимать любые решения. До сих пор все остальные создания были полностью программированными роботами. Роман был написан в виде длинного письма Создателя вселенной к этому экспериментальному Существу. Создатель поздравлял свое создание и просил извинения за все неудобства, которые тому приходилось претерпевать. Создатель вселенной пригласил это Существо на банкет, который устроил в его честь в зале «Эмпайр» гостиницы «Уолдорф-Астория» в городе Нью-Йорке, где черный робот по имени Сэмми Дэвис-младший должен был петь и плясать. После банкета экспериментальное Существо было оставлено в живых. Его перенесли на некую необитаемую планету. Пока оно было в бессознательном состоянии, с его ладоней наскребли живых клеток. Операция была совершенно безболезненной. А потом эти клетки намешали в супообразном море на этой девственной планете. Проходили эоны, и клетки эволюционировали, превращаясь во все более и более сложные организмы. Но какую бы форму эти существа ни принимали, все они обладали свободной волей. Траут даже не придумал имени экспериментальному Существу. Он назвал его просто Человек. На этой девственной планете Человек был Адамом, а море — Евой. Человек часто бродил у моря. Иногда он забредал в море по колено. Иногда он заплывал в свою Еву, но она была слишком похожа на суп, а такое купанье ничуть не освежало. От этого ее Адам становился сонным и липким, так что он сразу окунался в ледяной родник, только что сорвавшийся со скалы. Он вскрикивал, окунаясь в ледяную воду, и снова вскрикивал, вынырнув оттуда. Вылезая на каменистый берег родника, он раскровянил ноги и сам засмеялся над собой. Задыхаясь от смеха, он подумал, что бы такое крикнуть во все горло. Создатель вселенной никак не мог знать заранее, что крикнет Человек, потому что Он им не управлял. Человек сам должен был решать, что ему делать и зачем. И вот однажды, после ледяного купания, Человек заорал: «Сыр!!!» А в другой раз он крикнул: «А не лучше ли водить бьюик?» На девственной планете кроме Человека было еще одно большое животное, иногда приходившее к нему в гости. Оно было посланником и разведчиком Создателя вселенной. Оно принимало обличье бурого медведя в восемьсот фунтов весом. Оно было роботом, да и Создатель вселенной, по Килгору Трауту, сам был роботом. Этот медведь пытался узнать, почему Человек делает именно то, что он делал. К примеру, он спрашивал: «А почему ты заорал: „Сыр!!!“?» И Человек с насмешкой отвечал: «Потому что мне так захотелось, дурацкая ты машина!» Вот какой памятник поставили Человеку на девственной планете в конце книги Килгора Траута: Глава семнадцатая Кролик Гувер, сын Двейна Гувера, гомосексуалист, одевался: пора было идти на работу. Он играл на рояле в коктейль-баре новой гостиницы «Отдых туриста». Он был бедный. Он жил один в комнатке без ванной, в старой гостинице «Фэйрчайлд» — когда-то она была очень модной. Теперь это был форменный притон в самой опасной части Мидлэнд-Сити. Вскоре Двейн здорово изобьет Кролика и его вместе с Траутом отвезет в больницу карета «скорой помощи». Кролик был бледен той нездоровой бледностью, которая цветом напоминала слепых рыб, тех, что водились в утробе Пещеры святого чуда. Теперь эти рыбы вымерли. Все они давным-давно всплыли пузом вверх, и поток смыл их из пещеры в реку Огайо, где, всплыв пузом кверху, они лопались под полуденным солнцем. Кролик тоже чурался солнечного света. А вода из кранов Мидлэнд-Сити с каждым днем становилась все ядовитее. Ел он очень мало. Он сам готовил себе пищу в своей комнате. Готовить, собственно говоря, было просто: ел он только овощи и фрукты и жевал их сырыми. Он не только обходился без мяса убитых существ — он и без живых существ обходился: без друзей, без возлюбленных, без любимых домашних зверьков. Когда-то он пользовался большим успехом. Например, будучи курсантом военной школы в Прэри, он был единогласно избран всеми курсантами выпускного класса полковником учебного корпуса — высший чин для выпускника. Играя на рояле в баре гостиницы, он таил в себе много-много всяких тайн. Например, казалось, что он был тут, в баре, а на самом деле он отсутствовал. Он умел исчезать не только из бара, но даже с нашей планеты вообще путем «трансцендентальной медитации». Он научился этому приему у йога Махариши-Махеша, который как-то попал в Мидлэнд-Сити, разъезжая с лекциями по всему свету. Йог Махариши-Махеш, в обмен на новый платочек, немного фруктов, букет цветов и тридцать пять долларов, научил Кролика закрывать глаза и тихо издавать певучие странные звуки: «Эй-ииии-ммм…». Сейчас Кролик сидел на кровати в своем номере и мычал про себя: «Эй-ииии, эй-иииии-м…». Каждый слог этой мелодии соответствовал двум ударам сердца. Он закрыл глаза. Он нырнул в глубину своего сознания. До этих глубин редко кто доходит. Сердце у него стало биться медленнее. Дыхание почти прекратилось. Из глубин выплыло одно-единственное слово. Оно как-то высвободилось из-под контроля его сознания. Оно ни с чем связано не было. И это слово лениво плыло прозрачной, как легкий шарф, рыбкой. Безмятежное слово — вот оно: «голубой»… Вот каким виделось оно Кролику: А над ним выплыл другой прелестный шарф — вот такой:[12] Через четверть часа сознание Кролика, по его желанию, снова всплыло из глубин. Кролик отдохнул. Он встал с кровати и пригладил волосы двумя щетками военного образца — их подарила ему мать, когда его давным-давно выбрали полковником учебного корпуса. Родители отдали Кролика в военную школу — заведение, где приучали к человекоубийству и унылому, безоговорочному послушанию. Мальчику было всего десять лет. Вот почему так вышло: сын однажды сказал Двейну, что ему хотелось бы стать не мужчиной, а женщиной, потому что мужчины так часто поступают жестоко и гадко. Слушайте: Кролик Гувер восемь лет учился в военной школе спорту, разврату и фашизму. Развратом занимались мальчишки друг с другом. Фашизм был довольно популярной политической философией, которая объявляла священной только ту расу и ту нацию, к которой принадлежал данный философ. Фашисты проповедовали автократическое централизованное управление страной, где во главе правительства должен стоять диктатор. И все должны были безоговорочно слушаться такого диктатора, чего бы он там ни велел делать. Каждый раз, приезжая домой на каникулы, Кролик привозил все новые и новые медали. Он научился фехтовать и боксировать, бороться и плавать, он умел стрелять из ружья и из пистолета, колоть штыком, ездить верхом, ползти по земле, пролезать сквозь кусты и незаметно выслеживать «врага» из-за угла. Кролик выкладывал все свои медали, а мать, когда отец не слышал, жаловалась сыну, что жизнь ее с каждым днем становится все несчастнее. Она намекала, что Двейн — чудовище. На самом деле ничего этого не было. Все происходило только в ее мозгу. Но, начиная объяснять Кролику, почему Двейн такой гадкий, она тут же себя останавливала. «Слишком ты мал слушать про такое, — говорила она, даже когда Кролику исполнилось шестнадцать лет. — Все равно ни ты, ни вообще никто на свете мне помочь не может. — Она делала вид, что запирает губы на замок, и шептала сыну: — Есть тайны, которые я унесу с собой в могилу… Конечно, о самой большой тайне Кролик догадался, только когда мать отравилась порошком «Драно»: оказывается, Селия Гувер давным-давно была не в своем уме. И моя мать тоже. Слушайте: мать Кролика и моя мать были разными человеческими существами, но обе они были своеобразно, экзотически красивы, и обе через край переполнены бессвязными мыслями и рассуждениями о любви и мире, о войнах и несчастьях, о беспросветности существования и о том, что все же вот-вот настанут лучшие времена или вот-вот настанет страшное время. И обе наши матери покончили с собой. Мать Кролика наглоталась порошка «Драно». Моя мать наглоталась снотворного, что было не так чудовищно. И у матери Кролика, и у моей матери была одна действительно непостижимая странность: обе они не выносили, когда их фотографировали. Днем обычно они вели себя прекрасно. Их странности проявлялись только поздней ночью. Но если днем кто-нибудь направлял на них фотообъектив, та из наших матерей, на которую нацелился фотограф, сразу падала на колени и закрывала голову руками, как будто ее собирались убить на месте. Очень было страшно и жалко на нее смотреть. Мать Кролика, по крайней мере, научила его, как обращаться с роялем — такой музыкальной машиной. У него, по крайней мере, была своя профессия. Хороший пианист мог легко получить работу — он мог играть в любом баре почти в любой части света. Кролик был очень хорошим пианистом. Военное обучение, несмотря на все полученные медали, ему на пользу не пошло. В армии узнали, что он чурается женщин и вдруг может влюбиться в какого-нибудь другого военного, а терпеть такие любовные экивоки в вооруженных силах не желали. А сейчас Кролик Гувер готовился к исполнению своих профессиональных обязанностей. Он надел черный бархатный смокинг поверх черного свитера с большим воротом. Кролик поглядел в окошко. Из окон более дорогих номеров открывался вид на Фэйрчайлдский бульвар, где за прошлые два года было зверски убито пятьдесят шесть человек. Номер, где жил Кролик, находился на втором этаже, и в его окно была видна только часть голой кирпичной стены бывшего Оперного театра Кидслера. На фасаде бывшего Оперного театра красовалась мемориальная доска. Мало кто понимал, что именно она означала, но надпись там была такая: В Оперном театре впоследствии и обосновался Городской симфонический оркестр Мидлэнд-Сити — группа страстных энтузиастов, любителей музыки. Но в 1927 году они остались без пристанища: Оперный театр превратили в кинотеатр «Бэннистер», Оркестр долго оставался без пристанища, пока не выстроили Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри. «Бэннистер» был самым известным кинотеатром Мидлэнд-Сити, пока его не поглотил район самой высокой преступности, который все больше и больше захватывал северную часть города. В здании уже никакого театра давно не было, хотя из ниш в стенах зала выглядывали бюсты Шекспира, Моцарта и так далее. Правда, сцена в зале еще осталась, но на ней были расставлены гарнитуры малогабаритной мебели для столовой. Помещение принадлежало мебельной фирме «Эмпайр». Управляли фирмой гангстеры. У этого района, где жил и Кролик, было свое прозвище: «Дно». В каждом сколько-нибудь значительном американском городе был район с тем же прозвищем: «Дно». Это было такое место, куда стекались разные люди — безродные, бесполезные, без всякого имущества, профессии и цели в жизни. В других районах к таким людям относились с отвращением, а полиция перегоняла их с места на место. Перегонять их было ничуть не трудней, чем воздушные шарики. И они перекатывались с места на место, как воздушные шары, наполненные газом чуть тяжелей воздуха, пока не оседали на «Дне», у стен старой гостиницы «Фэйрчайлд». Весь день они дремали или что-то бормотали друг другу. Они часто попрошайничали. Им разрешалось существовать при одном условии: пусть сидят на месте и никого и нигде не беспокоят, пока их кто-нибудь не укокошит просто так, зазря, или пока их не заморозит насмерть зимняя стужа. Килгор Траут как-то сочинил рассказ про город, который решил указать своим голодранцам, куда они попали и что их тут ждет. Городские власти поставили настоящий уличный указатель вот такого вида: Кролик улыбнулся своему отражению в зеркале — в «лужице». Он сам себе скомандовал: «Смирно» — и на миг стал снова безмозглым, бессердечным, бесчувственным солдафоном, каким его учили быть в военной школе. Он пробормотал лозунг школы, который их заставляли выкрикивать раз сто на дню — и поутру, и за едой, и перед уроками, и на стадионе, и на военных занятиях, и на закате, и перед сном. — Будет сделано! — сказал Кролик. — Будет сделано! Глава восемнадцатая «Галактика», в которой ехал Килгор Траут, уже вышла на автостраду и приближалась к Мидлэнд-Сити. Машина еле ползла. Она попала в затор, образовавшийся в час «пик» из-за машин компаний «Бэрритрон», и «Вестерн электрик», и «Прэри мьючуэл». Траут поднял глаза от книги и увидал плакат, на котором было написано следующее: Так Пещера святого чуда ушла в безвозвратное прошлое. Когда Траут станет очень-очень глубоким стариком, генеральный секретарь Организации Объединенных Наций доктор Тор Лемберг спросит его: боится ли он будущего? И Траут ответит так: — Нет, господин секретарь, это от прошлого у меня поджилки трясутся. Двейн Гувер находился всего лишь в четырех милях от Траута. Он сидел в одиночестве на диванчике, обитом полосатой кожей под зебру, в коктейль-баре гостиницы «Отдых туриста». В баре было темно и тихо. Толстые портьеры малинового бархата не пропускали свет фар и грохот машин с автострады в час «пик». На столиках горели свечи внутри стеклянных фонарей, как бы защищавших их от ветра, хотя никакого ветра в баре не было. И еще на столиках стояли вазочки с жареными орешками и таблички с надписью, чтобы официанты могли отказаться от обслуживания посетителей, которые чем-то не гармонировали с настроением бара. Вот что гласили таблички: Кролик Гувер властвовал над роялем. Он не поднял головы, когда вошел его отец, да и отец не взглянул в его сторону. Вот уже много лет они не здоровались. Кролик продолжал играть — он играл блюзы белого человека. Медленная мелодия звенела колокольчиком, неожиданно замирая на паузах. Блюзы Кролика звучали как музыкальная шкатулка, старая-престарая шкатулка. Они звенели, затихали и неохотно, сонно звякали еще и еще раз. Мать Кролика собирала много всяких штук — и среди них были и музыкальные шкатулки. Слушайте: Франсина Пефко сидела в конторе Двейна, в соседнем доме. Она нагоняла всю пропущенную за этот день работу. Скоро Двейн здорово изобьет Франсину. И единственным человеком поблизости от нее, пока она печатала и подшивала бумаги, был Вейн Гублер, черный арестант, выпущенный из тюрьмы: он все еще околачивался среди подержанных машин. Двейн и его попытается избить, но Вейн гениально умел уклоняться от ударов. В данное время Франсина была чистейшим механизмом — машиной из мяса, пишущей машиной, машиной для подшивки. Вейну Гублеру, с другой стороны, ничего механического делать не приходилось, а он мечтал стать полезной машиной. Но все подержанные автомобили были крепко-накрепко заперты на ночь. Иногда алюминиевый вентилятор на проволоке над его головой лениво поворачивался от дуновения ветра, и Вейн Гублер отзывался, как умел. — Давай, — говорил он, — крути, крути! Он и с движением на автостраде установил какие-то отношения, замечая все перемены, все оттенки настроения. — Вот люди домой поехали! — проговорил он в час «пик». — А теперь все уже дома! — сказал он попозже, когда движение затихло. Солнце стало заходить. — Солнце заходит, — сказал Вейн Гублер. Он не знал, куда ему теперь деваться. Он подумал довольно равнодушно, что может замерзнуть насмерть этой ночью. Он никогда не видел замерзших людей, и ему такая смерть никогда не грозила, потому что он так редко бывал на воле. А знал он, что люди замерзают насмерть, потому что шуршащий голос маленького приемника в его камере иногда рассказывал о людях, замерзавших насмерть. Вейн скучал без этого шуршащего голоса. Он скучал без грохота стальных дверей. Он скучал без хлеба и супа, без полных кружек кофе с молоком. Он скучал и без всяких извращений, без всего того, что с ним вытворяли его сокамерники и что он вытворял с ними и даже с коровами на скотном дворе, — для него это все и было нормальной жизнью на нашей планете. Вот какой памятник подошел бы Вейну Гублеру: Молочное хозяйство тюрьмы поставляло молоко, масло, сливки, сыр и мороженое не только для тюрьмы и городских больниц. Молочные продукты продавались повсюду. Но на фирменной марке тюрьма не упоминалась. Вот какая была марка: Вейн почти не умел читать. Например, слова «Гавайи» и «гавайский» стояли рядом с более знакомыми словами и знаками на многих витринах и даже ветровых стеклах некоторых автомобилей. Вейн старался разобрать таинственные слова фонетически, но ничего не выходило. — У-вай-ии, — читал он, — ву-уу-хи-уу-хи… И так далее. Вейн Гублер вдруг ухмыльнулся — не потому, что он был чем-то доволен, хотя и бездельничал, а просто потому, что ему приятно было скалить зубы. Зубы у него были превосходные. Исправительная колония для взрослых в Шепердстауне гордилась своими зубоврачебными достижениями. Колония была настолько знаменита своим зубоврачеванием, что об этом писали в медицинских сборниках и даже в «Ридерс дайджест», самом популярном журнальчике на этой умирающей планете. В основу этой зубоврачебной программы легла та мысль, что по выходе из тюрьмы многие бывшие заключенные не могли или не умели получить хорошую работу оттого, что у них была непривлекательная внешность, а внешность становится привлекательной прежде всего благодаря красивым зубам. Зубоврачебные достижения колонии были настолько широко известны, что полиция, даже в соседних штатах, поймав какого-нибудь несчастного с великолепными и дорогими коронками, мостами и пломбами, почти сразу спрашивала: — Ладно, старик, сколько лет просидел в Шепердстауне? Вейн Гублер слышал, как официантка выкрикивала заказы бармену в коктейль-баре: «Гилби, с хинной водой, да закрути!» Он понятия не имел, что это значит: не то «Манхэттен», не то «Бренди Александр», не то лимонад с джином. «Один „Джонни Уокер“ с „Роб Роем“!» — кричала она. — И «Южную усладу» со льдом, и «Кровавую Мэри» с волфсшмитовой». Для Вейна понятие «спиртное» было связано либо со всякими жидкостями для чистки — он их пробовал пить, либо с мазями для башмаков — он их пробовал есть. Он не любил спиртного. — «Блэк-энд-Уайт» да разбавь! — услышал он голос официантки. Надо бы Вейну навострить уши. Как раз этот напиток предназначался не кому попало. Он предназначался человеку, который создал все теперешние горести Вейна, тому, кто мог его убить, или сделать миллионером, или вновь отправить в тюрьму — словом, мог проделать с Вейном любую чертовщину. Этот напиток подали мне. Я приехал на фестиваль искусств инкогнито. Я решил посмотреть на конфронтацию двух человеческих существ, созданных мной, — Двейна Гувера и Килгора Траута. Я не хотел, чтобы меня узнали. Официантка зажгла фонарик на моем столе. Я потушил свечу, прижав фитиль пальцем. В филиале гостиницы «Отдых туриста» в Аштабуле, штат Огайо, где я переночевал, я купил темные очки. Сейчас я их надел, хотя было темно. Вид у них был такой: Стекла были посеребрены, так что в них отражались как в зеркале все, кто на меня смотрел. Если кто-то хотел заглянуть мне в глаза, он или она видели лишь собственное отражение. Там, где у других людей в коктейль-баре были глаза, у меня были две дырки в другой мир — в Зазеркалье. У меня были «лужицы». На моем столе, рядом с сигаретами «Пэл-Мэл», лежала коробка спичек. Вот послание, написанное на этой коробке, — я прочел его через полтора часа, когда Двейн уже бил Франсину Пефко смертным боем: «Как заработать 100 долларов в неделю, в свободное время знакомя друзей с обувью фирмы „Мэйсон“ — удобной, модной, недорогой. ВСЕМ нравится обувь „Мэйсон“ особым кроем, создающим комфорт! Посылаем БЕСПЛАТНО набор для демонстрации, можно много выручить, не выходя из дому. Вы узнаете, как ДАРОМ получить для себя прекрасную обувь — премию за выгодные заказы». И так далее. «Ты пишешь очень плохую книгу», — сказал я самому себе, прячась за темными очками. «Знаю», — сказал я. «Боишься, что покончишь с собой, как твоя мать?» — сказал я. «Знаю», — сказал я. В этом коктейль-баре глядя сквозь темные очки на мною же выдуманный мир, я жевал и перекатывал слово «шизофрения». Много лет звук и вид этого слова завораживали меня. Мне оно виделось и звучало для меня так, будто человек отфыркивается в завихрении мыльных хлопьев. Я не знал и до сих пор не знаю наверняка, сидит во мне эта болезнь или нет. Одно я знал и знаю: я создаю для себя невыносимые условия жизни оттого, что не умею сосредоточить внимание на мелочах, которые важны в данную минуту, и отказываюсь верить в то, во что верят мои соседи. Теперь мне лучше. Честное благородное слово — мне куда лучше. Мне было действительно очень не по себе, когда я сидел в этом придуманном мной коктейль-баре и глядел сквозь очки на белую официантку моего изобретения. Я дал ей имя: Бонни Мак-Магон. Я велел ей подать Двейну Гуверу его обычное питье — мартини «Палата лордов» с лимонной корочкой. Бонни была старой знакомой Двейна. Ее муж служил надзирателем в исправительной колонии для взрослых, в секторе сексуальных преступлений. Бонни приходилось работать официанткой, потому что ее муж вложил все свои деньги в автомоечную станцию в Шепердстауне и разорился. Двейн советовал им не заниматься этим делом. А познакомился Двейн с Бонни и ее мужем Ральфом так: за шестнадцать лет они купили через него девять «понтиаков». — У нас вся семья — «понтиаковцы», — шутили они. И сейчас Бонни пошутила, подавая Двейну «Мартини». Каждый раз, подавая кому-нибудь «Мартини», она повторяла ту же шутку. — Завтрак для чемпионов, — говорила она. Название «Завтрак для чемпионов» запатентовано акционерной компанией «Дженерал миллз» и стоит на коробке пшеничных хлопьев. Заглавие данной книги, совпадающее с этим названием, а также и повторное упоминание его по ходу действия никак не связано с акционерной компанией «Дженерал миллз», не служит ей рекламой и ни в коей мере не бросает тень на ее отличный продукт. Двейн очень надеялся, что кто-нибудь из почетных гостей — все они остановились в этой гостинице — зайдет и в коктейль-бар. Ему хотелось, если возможно, поговорить с ними, разузнать, известны ли им какие-нибудь истины о жизни, каких он до сих пор еще не слыхал. Вот на что он надеялся: узнать какую-то новую правду, которая помогла бы ему смеяться над своими неприятностями, жить спокойно, а главное: не попасть в северный корпус Мидлэндской городской больницы, где содержались душевнобольные. Ожидая появления какого-нибудь деятеля искусств, он черпал утешение а единственном художественном произведении, хранившемся в его памяти. Это было стихотворение, которое его заставили выучить наизусть в старшем классе средней школы на Сахарной речке — в то время это была привилегированная школа для белых. Теперь она стала простой негритянской школой. Стихи были такие: Рука начертит знаки и уйдет — Ее никто назад не повернет: Ни мудрый ум, ни слезы, ни моленья, Ничто строку не смоет, не сотрет. Вот это стих! Двейн настолько был готов к восприятию новых истин о смысле жизни, что легко впадал в транс. Вот и сейчас, глядя в стакан с «Мартини», он был загипнотизирован мириадами мигающих глазок, плясавших на поверхности его напитка. А эти глазки были просто капельками лимонного сока. Двейн не заметил, как два почетных гостя фестиваля искусств вошли в бар и сели на табуретки у рояля Кролика. Они были белые. Это были Беатриса Кидслер, автор романов-тайн, и Рабо Карабекьян, художник-минималист. Рояль Кролика — маленький кабинетный «Стейнвей» — был покрыт пластиком дынного цвета и окружен табуретками. Посетители могли пить и есть прямо с деки рояля. В прошлый День благодарения семье из одиннадцати человек подавали обед на рояле. А Кролик им играл. — Я так и думал, что этот городишко — задница вселенной, — сказал Рабо Карабекьян, художник-минималист. Беатриса Кидслер, автор романов-тайн, выросла в Мидлэнд-Сити. — Я просто окаменела, когда вернулась сюда после стольких лет, — сказала она Карабекьяну. — Американцы всегда боятся возвращаться домой, — сказал Карабекьян. — И позвольте заметить, не без оснований! — Раньше у них, конечно, были основания бояться, а теперь нет, — сказала Беатриса. — Прошлое перестало быть для них опасным. Я бы сказала каждому американцу, разъезжающему по стране: «Ну, конечно, вы теперь можете возвращаться домой сколько угодно и когда хотите. Любой дом стал просто мотелем». На той стороне автострады, где машины шли на запад, движение остановилось примерно на милю к востоку от новой гостиницы «Отдых туриста», потому что на выезде № 10А произошла катастрофа. Водители и пассажиры вышли из машин — размять ноги и по возможности узнать, что там стряслось впереди. Килгор Траут тоже вышел со всеми. Ему сказали, что до новой гостиницы «Отдых туриста» легко можно дойти пешком. Он забрал свои узелки из кабины «Галактики», поблагодарил водителя, чью фамилию он забыл, и поплелся пешком. По дороге он стал мысленно строить систему доказательств, которая помогла бы ему выполнить свою нехитрую миссию среди обывателей Мидлэнд-Сити, склонных к возвеличиванию всякой творческой деятельности: он хотел показать им человека больших творческих возможностей, терпевшего неудачу за неудачей. Он приостановился и взглянул на себя в зеркальце грузовика, застрявшего среди других машин. Грузовик тащил два прицепа вместо одного. Вот что, по воле собственников прицепа, вопили надписи в лицо всем встречным и поперечным: Как и надеялся Траут, вид у него в зеркальце-«лужице» был ужасающий. Он ни разу не мылся после того, как его пристукнула банда «Плутон», и кровь засохла на кончике уха и под одной ноздрей. На рукаве пиджака был след от собачьей кучки: после ограбления Траут угодил в эту кучку, упав на площадке под мостом Куинсборо. По невероятному совпадению кучку сделал один несчастный пес, доберман-пинчер, — я хорошо знаком с его хозяйкой. Эта девушка — хозяйка пса — работала помощником осветителя в труппе, ставившей музыкальную комедию на сюжет из американской истории. Она держала своего несчастного пса — звали его Лансер — в однокомнатной квартирке, шестнадцать на двадцать шесть футов, на шестом этаже без лифта. Вся его собачья жизнь состояла в том, что он должен был делать кучки в положенное время и в положенных местах. А положено ему было два места: либо спуститься на семьдесят две ступеньки вниз, к обочине мостовой, где проносились сотни машин, либо сделать свои дела на старой сковородке, которую хозяйка оставляла около холодильника «Вестингауз». Мозг у Лансера был очень небольшой, но и у него, по всей вероятности, точь-в-точь как у Вейна Гублера, иногда мелькало подозрение: а не произошла ли с ним какая-то страшная ошибка? А Траут все топал и топал — чужой в чужих краях. Но он был вознагражден за это паломничество, узнав то, чего ему никогда не узнать бы, останься он в своем подвале в Когоузе. Он получил ответ на вопрос, который в ту минуту задавали себе многие люди: «Что задерживает движение на западной половине автострады, по дороге в Мидлэнд-Сити?» Пелена спала с глаз Траута. Ему все стало ясно: грузовик молочной фирмы «Королева прерий» лежал на боку, преграждая путь потоку машин. Его жестоко ударил свирепый «шевроле», двухместная модель 1971 года. Этот «шевви» перескочил разделительную полосу. Пассажир «шевви» сидел без предохранительного пояса. Его швырнуло прямо сквозь плексигласовое ветровое стекло. Теперь он лежал мертвый в цементном желобе, где протекала Сахарная речка. Водитель «шевроле» тоже погиб. В него ввинтилась ось руля. Из мертвого пассажира «шевроле» текла кровь прямо в Сахарную речку. Из грузовика с молоком текло молоко. Скоро эту кровь и это молоко вода унесет в Пещеру святого чуда и эта смесь попадет в состав вонючих пузырей, похожих на мячики для пинг-понга, которые возникали в недрах этой самой пещеры. Глава девятнадцатая В полумраке коктейль-бара я стал соперничать с Создателем вселенной. Я смял всю вселенную в шар диаметром точно в один световой год. Потом я ее взорвал. Потом снова развеял в пространстве. Можете задавать мне вопросы, любые вопросы. Каков возраст вселенной? Ее возраст — полсекунды, но эти полсекунды пока что длились один квинтильон лет. Кто ее создал? Никто — она существовала всегда. Что есть время? Это змей, кусающий собственный хвост. Вот так: Однажды этот змей развернулся, чтобы дать Еве яблоко, которое выглядело так: Что это было за яблоко, которое съели Адам и Ева? Этим яблоком был Создатель вселенной. Ну и так далее. До чего же красивая штука — всякая символика! Слушайте. Официантка принесла мне еще вылить. Она хотела опять зажечь фонарь на моем столике. Но я не позволил. — Разве вам что-нибудь видно тут, в полутьме, да еще через темные очки? — спросила она. — Главное действие разыгрывается у меня в голове, — сказал я. — Да ну? — сказала она. — Я и судьбу умею предсказывать, — сказал я. — Хотите, и вам предскажу? — Только не сейчас, — сказала она. Она пошла к бару и о чем-то заговорила с барменом — наверно, про меня. Бармен несколько раз встревоженно оборачивался в мою сторону. Но кроме черных очков, закрывавших мои глаза, он ничего не видел. А я и не беспокоился, что он меня выставит из бара. Создал-то его я сам. И имя ему я придумал: Гарольд Ньюком Уилбур. Я наградил его Серебряной звездой, Бронзовой звездой, Солдатской медалью, медалью «За примерное поведение и службу» и медалью «Пурпурное сердце» с двумя пучками бронзовых дубовых листьев, так что в Мидлэнд-Сити среди ветеранов он был на втором месте по количеству регалий. Я спрятал все его награды у него в шкафу под носовые платки. Все эти медали он заработал во второй мировой войне, которую затеяли роботы, чтобы Двейн Гувер, как существо со свободной волей, мог отреагировать на эту бойню. Эта война велась с таким размахом, что на земле почти не осталось ни одного робота, не принимавшего в ней участия, Гарольд Ньюком Уилбур получил все свои награды за то, что убивал японцев — желтых роботов. Горючим для них служил рис. Он продолжал глазеть на меня, хотя мне уже не терпелось его остановить. Но я не вполне мог управлять созданными мной персонажами. Я мог только приблизительно руководить их движениями — слишком большие это были животные. Приходилось преодолевать инерцию. Я был, конечно, связан с ними, но не то чтобы стальным проводом. Скорее было похоже, что нас связывала изношенная, пересохшая резиновая передача. Тогда я заставил зазвонить зеленый телефон, висевший за стойкой. Гарольд Ньюком Уилбур, не сводя с меня глаз, взял трубку. Мне надо было быстро придумать — кто там на другом конце провода. И я поставил туда первого по количеству орденов среди ветеранов в Мидлэнд-Сити. Он получил ордена за войну во Вьетнаме. Раньше он тоже дрался с желтыми роботами, которые работали на рисе. — Коктейль-бар, — сказал Гарольд Ньюком Уилбур. — Гарольд? — Да? — Это Нед Лингамон. — Я занят. — Не вешай трубку. Полиция меня засадила в городскую тюрьму. Разрешили сделать только один звонок. Вот я и звоню тебе. — Почему мне? — Из всех друзей ты один только и остался. — За что тебя взяли? — Говорят, убил своего ребенка. И так далее. У этого белого человека были все те же ордена, что и у Герольда Ньюкома Уилбура, плюс самая высокая награда, какую мог получить американский солдат за героизм. Выглядела она так: И вместе с тем он совершил сейчас самое гнусное преступление, какое может совершить американец, то есть убил своего собственного ребенка. Звали младенца Синтия-Энн, и жила она совсем недолго, пока снова не ушла из жизни. Убили ее за то, что она плакала и плакала без конца. Сначала ее семнадцатилетняя мать сбежала от нее, потому что ребенок слишком много требовал. А потом отец убил ее. И так далее. Что же касается судьбы, которую я мог бы предсказать официантке, то вот она: «Вас облапошат дезинсекторы, уничтожающие термитов, но вы ничего не заметите. Вы купите шины со стальным ободом для передних колес вашей машины. Вашу кошку переедет мотоциклист по имени Хэдли Томас, и вы заведете другую кошку. Артур, ваш брат из Атланты, найдет одиннадцать долларов в такси». Я мог бы предсказать судьбу и Кролику Гуверу: «Ваш отец очень серьезно заболеет, и вы так странно отнесетесь к его болезни, что пойдут разговоры: не поместить ли и вас в психушку? В приемной психбольницы вы будете устраивать сцены докторам и сестрам, утверждая, что вы виноваты в болезни отца. Вы будете винить себя за то, что столько лет пытались убить его ненавистью. Но потом вы переключите свою ненависть. Вы станете ненавидеть вашу покойную мать». И так далее. А черного Вейна Гублера, бывшего арестанта, я заставил уныло стоять у мусорных контейнеров на задворках новой гостиницы и смотреть на ассигнации, выданные ему у ворот тюрьмы нынче утром. Больше ему делать было нечего. Он долго рассматривал пирамиду с недремлющим оком на верхушке. Как ему хотелось побольше узнать и про пирамиду, и про недремлющее око! Сколько надо было еще учиться! Вейн даже не знал, что Земля вращается вокруг Солнца. Он думал, что Солнце вращается вокруг Земли, потому что с виду это было именно так. Грузовик пронесся по автостраде со свистом, будто вскрикнув от боли из-за того, что Вейн прочел надпись на борту фонетически. Грузовик как будто крикнул Вейну: «Какая мука — возить взад и вперед всякие грузы». Вот как Вейн прочел надпись «Герц» на борту грузовика:[13] …ХХХ-РРР-ЦЦЦ… А вот какая история случится с Вейном дня через четыре, потому что я захотел, чтобы с ним так случилось. Его задержат и допросят в полиции, оттого что он вел себя подозрительно у боковых ворот «Бэрритрон лимитед», где делали что-то, связанное со сверхсекретным оружием. Сначала полиция решит, что он только притворяется неграмотным дурачком, а на самом деле он — хитрый разведчик, работающий на коммунистов. Но проверка отпечатков его пальцев и превосходные зубные коронки докажут, что он именно тот, за кого себя выдает. Но тем не менее ему придется еще кое-что объяснять. Откуда у него членский билет во всеамериканский клуб «Плейбой», выданный на имя Пауло ди Капистрано? Окажется, что он нашел билет в мусорном ящике на задворках новой гостиницы «Отдых туриста». И так далее. А теперь пришла пора заставить Рабо Карабекьяна, художника-минималиста, и писательницу Беатрису Кидслер что-то сказать и сделать для моей книги. Мне не хотелось глазеть на них — зачем их стращать? — и я сделал вид, что с увлечением рисую мокрым пальцем какие-то картинки на столе. Сначала я нарисовал земной символ, означающий «ничто». Вот он: Потом я нарисовал земной символ, означающий «все». Вот он: И Двейн Гувер, и Вейн Гублер знали первый символ, но не знали второго. А потом я нарисовал еще один символ в туманном облаке, и этот символ был печально известен Двейну, но неизвестен Вейну. Вот он: И я нарисовал еще один символ — значение его Двейн несколько лет учил в школе, но потом совсем забыл. Вейну этот символ, наверно, напомнил бы конец стола в тюремной столовке. Этот знак выражал отношение длины окружности к ее диаметру. Отношение также можно было выразить числом, и даже в то время, когда и Двейн, и Вейн, и Карабекьян, и Беатриса Кидслер, и вообще все мы занимались своими делами, земные ученые монотонно радировали это число в космос. Замысел был такой: показать обитателям других планет — если только они нас слушают, — какие мы умные. Мы до тех пор пытали окружности, пока не выпытали у них тайный символ их существования. Назывался он «пи»: И еще я нарисовал на пластиковом столике невидимую копию картины Карабекьяна под названием «Искушение святого Антония». Копию я, конечно, сделал в миниатюре и не в цвете, как подлинник, но я верно схватил и форму картины, да и ее содержание тоже. Вот что я нарисовал: В ширину оригинал имел двадцать футов, в высоту — шестнадцать. Фон был загрунтован краской «гавайская груша» — зеленой масляной краской, изготовлявшейся фирмой «Краски и лаки О'Хейра» в Хеллертауне, штат Пенсильвания. Вертикальная полоса представляла собой наклейку из оранжевой флюоресцентной ленты. Картина была одним из самых дорогих произведений искусства в городе, конечно, не считая всяких зданий и памятников и не считая статуи Линкольна перед негритянской школой. Просто стыдно сказать, сколько стоила эта картина. Это была первая вещь, купленная для постоянной выставки в Центре искусств имени Милдред Бэрри. Фред Т. Бэрри, председатель правления компании «Бэрритрон лимитед», выложил за картину пятьдесят тысяч долларов своих кровных денежек. Весь Мидлэнд-Сити был возмущен. И я тоже. Да и Беатриса Кидслер тоже была возмущена, но она скрывала свое неудовольствие, сидя у рояля рядом с Карабекьяном. На Карабекьяне была фуфайка с портретом Бетховена. Он знал, что окружен людьми, которые ненавидят его за то, что он ухватил такую огромную сумму за такую ничтожную работу. И его это забавляло. Как и все в коктейль-баре, он себе размягчал мозги алкоголем. Это было вещество, которое вырабатывалось крошечным существом, называемым «дрожжевой грибок». Дрожжевые микроорганизмы поедали сахар и выделяли алкоголь. Они убивали себя, отравляя собственную среду своими же экскрементами. Килгор Траут однажды написал рассказик — диалог между двумя дрожжевыми грибками. Они обсуждали, что следовало бы считать целью их жизни, а сами поглощали сахар и задыхались в собственных экскрементах. И коль скоро их умственный уровень был весьма низок, они так и не узнали, что изготовляют шампанское. Вот и я заставил Беатрису Кидслер сказать Рабо Карабекьяну, когда они сидели у рояля, в баре: — Мне очень стыдно признаться, но я не знаю, кто такой святой Антоний. Кто же он был и почему кому-то захотелось его искушать? — Да я и сам не знаю, и мне противно узнавать, кто он такой. — Значит, вам правда не нужна? — спросила Беатриса. — А вы знаете, что такое правда? — сказал Карабекьян. — Это всякая дурь, в которую верит ваш сосед. Если я хочу с ним подружиться, я его спрашиваю, во что он верит. Он мне рассказывает, а я говорю: «Верно, верно, ваша правда!» Никакого уважения ни к творчеству этого художника, ни к творчеству этой писательницы я не испытывал. Я считал, что Карабекьян, со своими бессмысленными картинами, просто стакнулся с миллионерами, чтобы бедняки чувствовали себя дураками. Я считал, что Беатриса Кидслер, заодно с другими старомодными писателями, пыталась заставить людей поверить, что в жизни есть главные герои и герои второстепенные, что есть обстоятельства значительные и обстоятельства незначительные, что жизнь может чему-то научить, провести сквозь всякие испытания и что есть у жизни начало, середина и конец. Чем ближе подходило мое пятидесятилетие, тем больше я возмущался и недоумевал, видя, какие идиотские решения принимают мои сограждане. А потом мне вдруг стало их жаль: я понял, что это не их вина, что им свойственно вести себя так безобразно да еще с такими безобразными последствиями просто потому, что они изо всех сил старались подражать выдуманным героям всяких книг. Оттого американцы так часто и убивали друг дружку. Это был самый распространенный литературный прием: убийством кончались многие рассказы и романы. А почему правительство обращалось со многими американцами так, словно их можно было выкинуть из жизни, как бумажные салфетки? Потому что так обычно обращались писатели с персонажами, игравшими второстепенную роль в их книгах. И так далее. Как только я понял, почему Америка стала такой несчастной и опасной страной, где у людей никакой связи с реальной жизнью не было, я решил отказаться от всякого сочинительства. Я решил писать про жизнь. Все персонажи будут иметь абсолютно одинаковое значение. Все факты будут одинаково важными. Ничто упущено не будет. Пускай другие вносят порядок в хаос. А я вместо этого внесу хаос в порядок вещей, и, кажется, теперь мне это удалось. И если так поступят все писатели, то, может быть, граждане, не занимающиеся литературным трудом, поймут, что никакого порядка в окружающем нас мире нет и что мы главным образом должны приспосабливаться к окружающему нас хаосу. Приспособиться к хаосу ужасающе трудно, но вполне возможно. Я — живое тому доказательство. Да, это вполне возможно. Приспособляясь к хаосу в коктейль-баре, я сделал так, чтобы Бонни Мак-Магон — такой же важный персонаж, как любое существо во вселенной, — принесла Беатрисе Кидслер и Рабо Карабекьяну еще порцию дрожжевых экскрементов. Карабекьяну она принесла сухой «Мартини» на виски «Бифитер» с лимонной корочкой и при этом сказала: «Завтрак для чемпионов». — Вы это уже говорили, когда подали мне первую порцию «Мартини», — сказал Карабекьян. — Всякий раз так говорю, когда подаю «Мартини», — сказала Бонни. — И не надоедает? — сказал Карабекьян. — А может, люди нарочно забираются в такие богом забытые городишки, как ваш, чтобы никто не мешал им повторять те же остроты, пока светлый Ангел Смерти не заткнет им рот горстью праха. — Да я же просто хочу развеселить людей, — сказала Бонни. — Никогда в жизни не слышала, что это преступление. Извините, пожалуйста. Я никого не хотела обидеть. Бонни ужасно не нравился Карабекьян, но разговаривала она с ним сладким, как пирожное, голоском. Она твердо соблюдала правило; никогда не показывать, что тут, в коктейль-баре, ее что-то раздражает. Ее заработок складывался главным образом из чаевых, а чтобы получать на чай побольше, надо улыбаться, улыбаться и улыбаться, несмотря ни на что. Теперь у Бонни были только две цели в жизни. Ей надо было вернуть все деньги, которые ее муж потерял на мойке для машин в Шепердстауне, и ей до смерти хотелось купить шины со стальным ободом для своей машины. Тем временем ее муж сидел дома, смотрел по телевизору, как играет в гольф профессиональная команда, и отравлялся экскрементами дрожжевых грибков. Кстати, святой Антоний был египтянином, основавшим самый первый монастырь — так называлось место, где люди могли вести простой образ жизни и часто возносить молитвы Создателю вселенной, не отвлекаясь мирской суетой, любострастием и экскрементами дрожжевых грибков. Святой Антоний еще смолоду продал все свое имущество, ушел в пустыню и прожил там двадцать лет. В эти годы полного одиночества его часто искушали видения всяких удовольствий, которые ему могли бы доставить еда, и друзья, и женщины, и ярмарки, и все прочее. Его биографию создал другой египтянин, святой Атанас, чьи теории о Троице, воплощении и божественной сущности Духа Святого, написанные через три столетия после убийства Христа, все католики считали непререкаемыми, даже во времена Двейна Гувера. Кстати, католическая средняя школа в Мидлэнд-Сити была названа в честь святого Атанаса. Сначала ее назвали в честь святого Христофора, но потом папа римский, глава католической церкви во всем мире, объявил, что никакого святого Христофора, по-видимому, никогда не было, так что в его честь ничего называть не надо. Черный человек, мывший посуду на кухне гостиницы, вышел подышать свежим воздухом и выкурить сигарету «Пэл-Мэл». На его пропотевшей фуфайке красовался значок. Вот что на нем было написано: Повсюду в гостинице стояли подносы с такими значками — бери, кто хочет, и негр-судомойка тоже взял для смеха такой значок. Никакие произведения искусства, ничего, кроме всяких дешевых, а потому и непрочных поделок, ему нужно не было. Звали его Элдон Роббинс, и был он мужчина хоть куда. Элдон Роббинс тоже отсидел какое-то время в исправительной колонии и сразу узнал, что Вейн Гублер, стоявший у мусорных контейнеров, был только что выпущен оттуда же. — С возвращением на свет божий, братец, — ласково, вполголоса сказал он Вейну с кривой усмешкой. — Когда поел в последний раз? Нынче утром, что ли? Вейн робко кивнул: это была правда. И Элдон провел его через кухню к длинному столу, за которым ела кухонная челядь. Там даже стоял телевизор, и Вейну показали казнь шотландской королевы Мэри. Все были во что-то переряжены, и королева Мэри добровольно положила голову на плаху. Элтон устроил для Вейна даровой обед: бифштекс с картофельным пюре и мясной подливкой и вообще все, что ему захотелось, — обед готовили тоже черные люди. На столе стоял поднос с фестивальными значками, и перед обедом Элдон приколол такой значок Вейну. — Ты его не снимай — и тебя никто не тронет, — сказал он Вейну строгим голосом. Элдон показал Вейну глазок, который кухонные работники пробуравили в стенке, прямо в коктейль-бар. — Наскучит смотреть телик, можешь поглядеть на зверье в зоопарке, — сказал он. Элдон сам заглянул в глазок и сказал Вейну, что около рояля сидит один малый, которому заплатили пятьдесят тысяч долларов за то, что он налепил кусок желтой ленты на кусок зеленого холста. Элдон велел Вейну хорошенько разглядеть Карабекьяна. Вейн его послушался. Но Вейну тотчас расхотелось смотреть в глазок, потому что он был слишком невежественным и не мог разобрать, что происходило в коктейль-баре. Например, он никак не мог понять, зачем горят свечи. Он решил, что там испортилось электричество и кто-то пошел менять пробки. И еще он никак не мог разобрать, что за костюм надет на Бонни. Костюм этот состоял из белых ковбойских сапожек, черных ажурных чулок с малиновыми подвязками, ясно видными на голых ляжках, и чего-то вроде тесного купального костюма, расшитого блестками, к которому сзади был прикреплен помпон из розовой ваты. Бонни стояла спиной к Вейну, поэтому он не мог видеть, что на ней трифокальные восьмиугольные очки без оправы и что она сорокадвухлетняя женщина с лошадиным лицом. Не видел он и как она улыбалась, улыбалась, улыбалась, какие бы дерзости ни говорил Карабекьян. Однако Вейн мог читать слова Карабекьяна по губам. Он хорошо умел читать по губам, как и все, кто отсидел срок в Шепердстауне. Соблюдать тишину в коридорах и за едой было обязательным правилом в Шепердстауне. Вот что говорил Карабекьян Бонни, показывая на Беатрису Кидслер: — Эта уважаемая особа — знаменитая писательница, и, кроме того, она уроженка здешнего железнодорожного района. Может быть, вы могли бы рассказать ей какие-нибудь правдивые случаи из жизни ее родного города? — Ничего я не знаю, — сказала Бонни. — Ну, бросьте, — сказал Карабекьян. — Несомненно каждый человек в этом баре может стать героем замечательного романа, — И он показал на Двейна Гувера: — Расскажите про этого человека! Но Бонни только рассказала им про песика Двейна — Спарки, который не мог вилять хвостом. — Вот ему и приходится все время драться, — объяснила Бонни. — Изумительно! — сказал Карабекьян. Он повернулся к Беатрисе: — Не сомневаюсь, что вы можете это как-нибудь использовать. — И в самом деле могу, — сказала Беатриса. — Прелестная деталь. — Чем больше деталей, тем лучше, — сказал Карабекьян. — Слава богу, что есть на свете писатели. Слава богу, что существуют люди, готовые все записать. Иначе столько было бы позабыто. И он стал просить Бонни рассказать ему еще какие-нибудь правдивые истории. Бонни попалась на эту удочку — Карабекьян с таким увлечением просил ее, что у нее мелькнула мысль: а вдруг Беатрисе Кидслер и в самом деле для ее книг пригодятся истории из жизни? — Скажите, — спросила Бонни, — а Шепердстаун тоже можно более или менее считать частью Мидлэнд-Сити? — Разумеется! — сказал Карабекьян, никогда и не слыхавший о Шепердстауне. — Чем был бы Мидлэнд-Сити без Шепердстауна? Да и Шепердстаун — чем бы он был без Мидлэнд-Сити? — Ну вот, — сказала Бонни, и у нее мелькнула мысль, что сейчас она им расскажет действительно интересную историю. — Мой муж служит надзирателем в шепердстаунской исправительной колонии для взрослых, и обычно он должен был сидеть со смертниками, приговоренными к электрическому стулу, — это еще было, когда людей казнили очень часто. Он с ними и в карты играл, и Библию им читал, вообще делал то, что они хотели. И вот однажды ему пришлось сидеть с одним белым, его звали Лерой Джонс. Костюм Бонни слабо отливал каким-то странным, чешуйчатым, рыбьим блеском. Блестел он оттого, что весь был пропитан флюоресценткыми веществами. И у бармена куртка тоже была с пропиткой. И африканские маски на стене — тоже. А когда зажигались ультрафиолетовые лампы на потолке, костюмы начинали сверкать, как электрическая реклама. Сейчас лампы не горели. Бармен зажигал их, когда ему вздумается, — устраивал посетителям неожиданный чудесный сюрприз. Кстати, ток для этих ламп и для всего электрооборудования в Мидлэнд-Сити получался от сжигания угля, добытого на открытых шахтах Западной Виргинии, мимо которых всего несколько часов назад проезжал Килгор Траут. — Лерой Джонс был до того глупым, что и в карты играть не умел, и Библии не понимал. Он и говорить-то почти не умел. Съел свой последний ужин и сидит. Он был присужден к казни за изнасилование. А мой муж сидел в коридоре около камеры и читал про себя. Вдруг слышит: Лерой звякает своей жестяной кружкой об решетку. Муж подумал, может, он хочет еще кофе. Встал, зашел в камеру, взял кружку. А Лерой ухмыляется во весь рот, как будто все уладилось и на электрический стул его сажать незачем: оказывается, он сам себя кастрировал. Эту книгу я, конечно, сочинил. Но случай, который по моей придумке рассказала Бонни, действительно произошел — в камере смертников в арканзасской тюрьме. Что же касается пса Двейна Гувера, Спарки, который не мог вилять хвостом, то я скопировал его с собаки моего брата: ей все время приходится драться, потому что она хвостом вилять не может. Честное слово, такая собака на самом деле существует. И еще Рабо Карабекьян попросил Бонни объяснить ему, что это за девочка нарисована на обложке программы фестиваля искусств. Это была единственная мировая знаменитость во всем Мидлэнд-Сити — Мэри-Элис Миллер, чемпионка мира среди женщин по плаванию брассом на двести метров. Ей всего пятнадцать лет, объяснила Бонни. Мэри-Элис была также избрана королевой фестиваля искусств На обложке программы ее изобразили в белом купальном костюме с олимпийской золотой медалью на шее. Медаль была такая: Мэри-Элис улыбалась святому Себастьяну на картине испанского художника Эль Греко. Эту картину одолжил для фестиваля Элиот Розуотер, покровитель Килгора Траута. Святой Себастьян был римским воином, и жил он за тысячу семьсот лет и до меня, и до Мэри-Элис Миллер, и до Вейна, и до Двейна, и до всех нас. Он втайне принял христианство, а тогда христиане были вне закона. Кто-то на него донес. Император Диоклетиан заставил лучников расстрелять его. Картина, на которую с такой безотчетной улыбкой смотрела Мэри-Элис, изображала человека, до того утыканного стрелами, что он был похож на дикобраза. Но так как все художники любят утыкивать изображение святого Себастьяна на картинах тысячами стрел, то почти никто не знает, что он не только выжил после этой истории — он совершенно выздоровел. И он стал ходить по Риму, превозносить христианство и вовсю ругать императора, за что его и приговорили к смерти во второй раз. Его насмерть забили палками. И так далее. Тут Бонни рассказала Беатрисе и Карабекьяну, что отец Мэри-Элис, один из инспекторов в Шепердстауне, стал учить Мэри-Элис плавать, когда ей было всего восемь месяцев, и что он заставлял ее плавать не меньше четырех часов с того дня, как ей исполнилось три года. Рабо Карабекьян подумал и вдруг сказал нарочито громким голосом, чтобы все его слышали: — Что же это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор? Вот тут и наступает психологическая развязка этой книги, потому что именно на этом этапе я — автор романа — внезапно перерождаюсь под влиянием всего написанного мной самим до сих пор. Я и отправился в Мидлэнд-Сити затем, чтобы родиться вновь. И устами Рабо Карабекьяна, сказавшего: «Что ж это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор?» — Хаос возвестил о рождении моего нового «я». Эта случайная фраза возымела такие потрясающие последствия, потому что психологически атмосфера коктейль-бара находилась в том состоянии, которое я бы хотел назвать «предземлетрясением». Мощные силы залегали в наших душах, но ничего сделать не могли, так как прекрасно уравновешивали друг друга. И вдруг оторвалась какая-то песчинка. Одна сила внезапно преодолела другую, и душевные континенты внезапно вспучились и заколебались. Одной из постоянно действующих сил, безусловно, была жажда наживы — этим были заражены многие посетители коктейль-бара. Они знали, сколько было уплачено Рабо Карабекьяну за его картину, и тоже хотели бы получить пятьдесят тысяч долларов. Сколько удовольствий они могли бы доставить себе за пятьдесят тысяч — по крайней мере, так они думали. Но вместо этого им приходилось тяжелым трудом зарабатывать какие-то жалкие доллары. Это было несправедливо. Другой силой, жившей в этих людях, был страх, что их образ жизни может кому-то показаться смешным, что весь их город нелеп и смешон. А теперь случилось самое скверное: Мэри-Элис Миллер — единственное существо в их городе, которое они считали не подвластным ничьим насмешкам, вдруг была осмеяна каким-то чужаком. Надо также учесть и мое состояние «предземлетрясения», так как родился-то заново именно я. Насколько мне известно, больше никто в коктейль-баре заново не родился. Все остальные просто переосмыслили свое отношение к ценностям современного искусства. Что же касается меня, то я когда-то пришел к заключению, что ничего святого ни во мне, ни в других человеческих существах нет, что все мы просто машины, обреченные сталкиваться, сталкиваться и сталкиваться без конца. И, за неимением лучших занятий, мы полюбили эти столкновения. Иногда я писал о всяких столкновениях хорошо, и это означало, что я был исправной пишущей машиной. А иногда я писал плохо — значит, я был неисправной пишущей машиной. И было во мне не больше святого, чем в «понтиаке», мышеловке или токарном станке. Я не ожидал, что меня спасет Рабо Карабекьян. Я его создал, и я сам считал его тщеславным, слабым и пустым человеком и совсем не художником. Но именно он, Рабо Карабекьян, сделал из меня того безмятежного землянина, каким я стал. Слушайте! — Что это за человек, который из собственной дочки сделал подвесной мотор? — сказал он Бонни Мак-Магон. И Бонни Мак-Магон взорвалась. Она впервые так взорвалась — с тех пор как пришла работать в коктейль-бар. Голос у нее стал неприятный, точно скрежет пилы по жестяному листу. И ужасно громкий. — Ах, так? — сказала она. — Ах, так? Все застыли. Кролик Гувер перестал играть. Люди не хотели упустить ни одного слова. — Значит, вы плохого мнения о Мэри-Элис Миллер? — сказала Бонни. — А вот мы плохого мнения о вашей картине. Пятилетние дети и то лучше рисуют — сама видела. Карабекьян соскользнул с табурета и встал лицом к лицу со всеми своими врагами. Он меня даже удивил. Я ожидал, что он отступит с позором, что его осыплют градом оливок, вишневых косточек и лимонных корок. Но он величественно стоял перед всеми. — Послушайте, — спокойно заговорил он, — я прочитал все статьи против моей картины в вашей отличнейшей газете. Я прочитал и каждое слово в тех ругательных письмах, которые вы так любезно пересылали мне в Нью-Йорк. Все немного растерялись. — Картина не существовала, пока я ее не создал, — продолжал Карабекьян. — Теперь, когда она существует, для меня было бы большим счастьем видеть, как ее без конца копируют и необычайно улучшают все пятилетние ребятишки вашего города. Как я был бы рад, если бы ваши дети весело, играючи, нашли то, что я мучительно искал много-много лет. И вот сейчас даю вам честное слово, — продолжал он, — что картина, купленная вашим городом, показывает самое главное в жизни — и тут ничего не упущено. Это — образ сознания каждого животного. Это — нематериальная сущность всякого живого существа, его «я», к которому стекаются все познания извне. Это — живая сердцевина в любом из нас: и в мыши, и в олене, и в официантке из коктейль-бара. И какие бы нелепейшие происшествия с нами ни случались, эта сердцевина неколебима и чиста. Потому и образ святого Антония в его одиночестве — это прямой, неколебимый луч света. Будь подле него таракан или официантка из коктейль-бара, на картине было бы два световых луча. Наше сознание — это именно то живое, а быть может, и священное, что есть в каждом из нас. Все остальное в нас — мертвая механика. Я только что слыхал, как наша официантка — вот этот вертикальный луч света — рассказала историю про своего мужа и одного слабоумного накануне казни в Шепердстауне. Отлично. Пусть пятилетний ребенок нарисует духовное истолкование этой встречи. Пусть этот пятилетний художник откинет прочь и слабоумие, и решетки, и ожидающий узника электрический стул, и форму надзирателя, и его револьвер, и всю его телесную оболочку. Что будет самой совершенной картиной, какую мог бы написать пятилетний ребенок? Два неколебимых световых луча. Восторженная улыбка засияла на диковатом лице Рабо Карабекьяна. — Граждане Мидлэнд-Сити, низко кланяюсь вам, — сказал он, — вы стали родиной величайшего произведения искусства. Ничего этого Двейн Гувер не воспринимал. Он все еще, словно в гипнозе, вспоминал стихи. У него явно не все были дома. Чердак был не в порядке. Свихнулся он. Да, Двейн Гувер совсем спятил. Глава двадцатая Пока моя жизнь обновлялась от слов Рабо Карабекьяна, Килгор Траут, стоя на обочине автострады, глядел через Сахарную речку в ее бетонном ложе на новую гостиницу «Отдых туриста». Мостика через речку не было. Приходилось идти вброд. И он сел на перила, снял башмаки и носки и закатал брюки до колен. Его голые икры были разузорены варикозными венами и шрамами. Совсем как икры моего отца, когда он стал старым-престарым человеком. Да, у Килгора Траута были икры моего отца — мой подарок. Я придал ему и ступни моего отца — узкие, длинные, выразительные. Голубоватого цвета. Картинные ноги. Траут опустил свои картинные ноги в бетонное ложе, где протекала Сахарная речка. Ноги сразу покрылись прозрачной пластиковой пленкой, плававшей на поверхности Сахарной речки. Когда Траут с удивлением приподнял одну ногу, пластиковая пленка мгновенно высохла на воздухе, обув ногу в некий непромокаемый башмак с перламутровыми переливами. Траут шагнул снова — на другой ноге сделалось то же самое. Эти вещества были отходами завода фирмы «Бэрритрон». Фирма изготовляла новую бомбу для военно-воздушных сил США — новое средство уничтожения личного состава вражеской армии. Бомба разбрасывала пластиковые осколки вместо стальных, потому что пластиковые были дешевле. Кроме того, их было невозможно обнаружить в теле раненого врага даже путем рентгеноскопии. На заводе «Бэрритрон» никто понятия не имел, что их отходы попадают в Сахарную речку. Эта фирма заключила контракт со строительной фирмой «Братья Маритимо», которой заправляли гангстеры, чтобы те построили им очистительную установку для уничтожения отходов. Фирма знала, что строительной компанией заправляют гангстеры. Все об этом знали. Но обычно «Братья Маритимо» были лучшими строителями в городе. Они, например, выстроили дом для Двейна Гувера — очень прочный, хороший дом. Но вдруг они делали что-нибудь невообразимо преступное. Примером мог служить очистительный комплекс фирмы «Бэрритрон». Он обошелся фирме очень дорого, и сложные машины комплекса все время работали. На самом же деле там вместо новых машин было как попало наворочено всякое старье, а под ним скрыты наворованные где-то канализационные трубы, ведущие от завода «Бэрритрон» прямехонько в Сахарную речку. Владельцы «Бэрритрона» расстроились бы вконец, узнай они, как их фирма отравляет воду. За все время своего существования они только и делали, что старались быть образцом и примером высшей гражданской порядочности, сколько бы им это ни стоило. Килгор Траут пересек Сахарную речку на ногах моего отца, и эти конечности с каждым шагом становились все больше похожи на перламутр. Траут нес свои вещи и башмаки на голове, хотя вода еле-еле доходила ему до колен. Он знал, как нелепо он выглядит. Он ожидал, что его встретят отвратительно, он мечтал вконец смутить всех участников фестиваля. Он ехал сюда издалека в самом мазохистском настроении. Он хотел, чтобы с ним обошлись, как с тараканом. Если рассматривать его как машину, то он был в сложном, печальном и смехотворном положении. Но священная его сердцевина — его сознание — так и оставалась неколебимым лучом света. И эта книга пишется машиной из плоти и крови в содружестве с машинкой из металла и пластика. Кстати, пластик этот — близкий родственник той гадости, которая засоряла Сахарную речку. А в сердцевине пишущей машины из плоти и крови кроется нечто священное — неколебимый луч света. В сердцевине каждого, кто читает эту книгу, — тот же неколебимый луч света. Только что прозвенел звонок в моей нью-йоркской квартире. И я знаю, что будет стоять на пороге, когда открою двери: неколебимый луч света. Господи, благослови Рабо Карабекьяна! Слушайте: Килгор Траут вылез из речки на асфальтовую пустыню — там была стоянка машин. План у него был такой — войти в холл гостиницы босиком и чтобы от его мокрых ног остались вот такие следы: Траут придумал так: кто-то возмутится, что он босыми ногами оставляет следы на ковре. И тогда он сможет с величественным видом возразить: «Собственно говоря, что вас так возмущает? Я просто пользуюсь первопечатным станком. Вы читаете ясную и всем понятную фразу, которая означает: „Вот он — я! Вот!“ Но оказалось, что Траут не стал шагающим печатным станком. Его ноги никаких следов на ковре не оставляли потому что они были облеплены высохшей пластмассой. Вот какой была структура пластмассовой молекулы: Молекула эта бесконечно делилась, образуя совершенно непроницаемую, плотную пленку. Эта молекула и была тем чудовищем, которое двойняшки, сводные братья Двейна — Лайл и Кайл — пытались атаковать своими автоматами. Из этих молекул состояло то вещество, которое испакостило Пещеру святого чуда. Человека, который научил меня, как вычертить диаграмму молекулы пластмассы, зовут профессор Уолтер Г. Стокмайер из Дартмутского колледжа. Он специалист в области физической химии и очень занятый и полезный мой друг. Я его не выдумал. Я и сам хотел бы стать профессором Стокмайером. Он блестящий пианист. Он волшебно бегает на лыжах. Как мне кажется, самым подходящим концом любого рассказа о людях, если принять во внимание, что теперь жизнь есть полимер, в который туго запелената наша Земля, было бы то самое сокращение трех слов, которое я сейчас изображу крупно, — мне оно очень нравится: Именно для того, чтобы подтвердить непрерывность этого полимера, я так часто начинаю фразу с «и» или с «и вот» и столько абзацев кончаю словами «и так далее». И так далее. — Как все похоже на океан! — воскликнул Достоевский. А я говорю: «Как все похоже на целлофан!» Итак, Траут вошел в холл гостиницы как просыхающий печатный станок, и все же никогда еще в холл не входило такое ни с чем не сообразное человеческое существо. Вокруг него повсюду стояли зеркала, как их называли все люди, — то, что он звал «лужицы». Вся стена, отделявшая холл от коктейль-бара, была «лужицей» в десять футов вышиной и тридцать — длиной. И на автомате для сигарет, и на леденцовом автомате были свои «лужицы». Траут заглянул туда — хотелось посмотреть, что там делается в Зазеркалье, в другом мире, — и увидел какое-то старое чумазое существо: стоит босиком, глаза красные, брюки закатаны до колен. Случайно в этот час кроме Траута в холле находился только молодой красавчик — дежурный администратор Майло Маритимо. И одежда, и цвет лица, и глаза у Майло были похожи колером на разные сорта маслин. Он окончил курсы гостиничных администраторов при Корнеллском университете. Он был гомосексуалистом и внуком Гильермо — Вилли-малыша, личного телохранителя знаменитого чикагского гангстера Аль-Капоне. Траут остановился перед этим безобидным человечком, расставив босые ноги, и, широко раскрыв объятия, представился. — Прибыл Страшный Снежный Человек! — сказал он Майло. — А если я не такой чистый, как все снежные люди, то лишь потому, что меня еще ребенком похитили со склонов горы Эверест и отдали в рабы в Рио-де-Жанейро, в бордель, где я пятьдесят лет чистил невыразимо грязные нужники. Один из клиентов как-то провизжал в мучительном экстазе своей партнерше, хлеставшей его плеткой, что в Мидлэнд-Сити готовится фестиваль искусств. Услыхав это, я удрал, спустившись по веревке, сплетенной из вонючих простынь, украденных из корзины с грязным бельем. И я прибыл в Мидлэнд-Сити, чтобы перед смертью получить признание как великий художник, каковым я и являюсь. Майло Маритимо с обожанием глядел на Траута сияющими глазами. — Мистер Траут! — восторженно воскликнул он. — Я узнал бы вас где угодно. Добро пожаловать в Мидлэнд-Сити! Вы так нужны нам! — Откуда вы знаете, кто я такой? — спросил Траут. До сих пор никто никогда не знал, кто он. — А вы никем другим и быть не можете, — сказал Майло. Из Траута словно выпустили воздух — он нейтрализовался. Он свесил руки, стал похож на ребенка. — До сих пор никто никогда не знал, кто я такой. — А я знал, — сказал Майло. — Мы вас открыли и надеемся, что и вы нас откроете. Теперь наш Мидлэнд-Сити будет известен не только как родина Мэри-Элис Миллер, чемпионки мира по плаванию брассом на двести метров. Нет, наш город прославится также и тем, что первый признал великого Килгора Траута. Траут молча отошел от портье и сел на обитую парчой банкетку в испанском стиле. Весь холл гостиницы, кроме автоматов для сигарет и жевательной резинки, был выдержан в испанском стиле. А Майло произнес фразу из телепрограммы, которая была очень популярна несколько лет назад. Программа уже сошла с экрана, но многие помнили текст. В нашей стране разговоры по большей части состояли из фраз, взятых из телепрограмм, как новых, так и старых. Майло вспомнил фразу из программы, где показывали какого-нибудь старого человека, обычно довольно знаменитого. Его вводили в обыкновенную с виду комнату. Только на самом деле это была сцена, перед которой сидела публика, и повсюду были скрыты телекамеры. Там еще были люди, знавшие этого старого человека в былые времена, но их поначалу тоже видно не было. Потом, по ходу действия, они выходили и рассказывали про этого старика всякие истории. И вот Майло сказал ту фразу, которую сказал бы конферансье перед поднятием занавеса, если бы Траут участвовал в подобной телепередаче: «Килгор Траут! Вот она, ваша жизнь!» Только никакой публики и никакого занавеса, вообще ничего такого тут не было. И по правде говоря, Майло Маритимо был единственным человеком в Мидлэнд-Сити, который что-то знал про Килгора Траута. И только в его мечтах весь высший свет Мидлэнд-Сити был не меньше его потрясен романами Килгора Траута. — Мы так ждем нашего ренессанса, мистер Траут! Вы будете нашим Леонардо! — Но каким же образом вы обо мне узнали? — растерянно спросил Траут. — Готовясь к ренессансу в Мидлэнд-Сити, — сказал Майло, — я поставил себе задачей прочесть все, что написано теми авторами и обо всех тех авторах, которых мы ждали в Мидлэнд-Сити. — Но нигде нет ничего моего и обо мне, — возразил Траут. Майло вышел из-за своей стойки. Он держал в руках нечто, похожее на пухлый мячик, облепленный разноцветными наклейками. — Когда я ничего вашего найти не смог, — объяснил Майло, — я написал Элиоту Розуотеру — тому человеку, который сказал, что вас необходимо пригласить к нам. У него есть собрание ваших книг, мистер Траут, сорок один роман и шестьдесят три рассказа. Он дал мне их прочитать — И Майло протянул Трауту потрепанный мячик, который оказался книжкой из собрания Розуотера. Розуотер, видно, вовсю пользовался своей библиотекой научной фантастики. — Это единственный роман, который я еще не дочитал, но завтра утром, на рассвете, я непременно все закончу, — добавил Майло. Кстати, роман, о котором шла речь, назывался «Умный кролик». Главным героем книги был кролик, который жил как все дикие кролики, но был умен, как Альберт Эйнштейн или Вильям Шекспир. Между прочим, это была крольчиха. Она была единственным персонажем женского пола во всех романах и рассказах Килгора Траута. Жила она нормально, как любая другая крольчиха, несмотря на ее гигантский интеллект. И она решила, что этот интеллект является ненужным придатком вроде какой-то опухоли, совершенно бесполезной в кроличьем миропонимании. И она отправилась — прыг-скок! — в город, чтобы ей там удалили эту опухоль. Но добраться до города она не успела; по дороге ее пристрелил охотник по имени Дадли Фэрроу. Фэрроу ободрал ее и выпотрошил, но потом он и его жена Грейс решили, что лучше не есть эту крольчиху, потому что у нее была такая непомерно большая голова. Они подумали то же самое, что думала она сама, когда была еще жива: будто у нее какая-то болезнь. И так далее. Килгору Трауту необходимо было немедленно переодеться в другой костюм: смокинг, сохранившийся со школьных времен, новую вечернюю рубашку и все остальное. Низ его закатанных штанов был так пропитан пластиковым раствором из речки, что спустить брючину было невозможно. Штаны были жесткими, как фланцы на канализационных трубах. И Майло Маритимо провел его в номер-люкс — два обычных номера в гостинице «Отдых туриста», соединенных открытой дверью. И Трауту, и другим важным гостям предоставлялся номер-люкс, где было два цветных телевизора, две ванны и четыре двуспальные кровати, снабженные «волшебными пальцами». «Волшебными пальцами» называли электрические вибраторы, прикрепленные к матрасным пружинам. Если гость бросал монетку в ящичек на ночном столике, «волшебные пальцы» начинали покачивать матрас. Цветов в номере Килгора Траута хватило бы на похороны любого гангстера-католика. Их прислали и Фред Т. Бэрри, председатель фестиваля искусств, и Ассоциация женских клубов Мидлэнд-Сити, и Торговая палата, и так далее и тому подобное. Траут прочел визитные карточки на нескольких корзинах и заметил: — Да, видно, ваш город по-настоящему, всерьез заинтересовался искусством. Майло зажмурил глазки-маслины. — Пора, пора! Бог мой, мы так изголодались, мистер Траут даже не понимаем, чего мы жаждем, — сказал он. Этот молодой человек был не только потомком крупнейших гангстеров, он был также родственником тех мошенников, которые орудовали и сейчас в Мидлэнд-Сити. Совладельцы строительной фирмы «Братья Маритимо и компания» приходились дядьями Майло. Джино Маритимо, его троюродный брат, был королем торговцев наркотиками в этом городе. — Ах, мистер Траут, — говорил Майло Килгору Трауту в номере-люкс, — научите нас петь, и плясать, и смеяться, и плакать. Мы так долго пытались просуществовать, интересуясь только деньгами, и сексом, и конкуренцией, и недвижимым имуществом, и футболом, и баскетболом, и автомобилями, и телевидением, и алкоголем, — питались всей этой трухой, этим битым стеклом. — Да откройте же глаза! — с горечью сказал Траут. — Неужели я похож на танцора, на певца, на весельчака? Он уже надел свой смокинг, который был ему очень велик. Траут сильно исхудал со школьных лет. Карманы его смокинга были набиты нафталинными шариками и торчали, как переметные сумы у седла. — Откройте глаза! — сказал Траут. — Разве человек, вскормленный красотой, выглядел бы так? Вы сказали, что вокруг вас — пустота и безнадежность. А я вам принес еще больше всего этого. — Нет, мои глаза открыты! — горячо сказал Майло. — И я вижу именно то, чего я и ждал. Я вижу человека, жестоко израненного, потому что он осмелился пройти сквозь пламя истины на ту, другую сторону, которой мы никогда не видели. И потом снова вернулся к нам — рассказать о той, другой стороне. А я сидел себе и сидел в новой гостинице «Отдых туриста», и она по моей воле то исчезала, то снова появлялась, и опять исчезала, и снова появлялась. В действительности передо мной ничего не было — только чистое поле. Какой-то фермер засеял его рожью. Давно пора, подумал я, чтобы Траут встретился с Двейном Гувером и чтобы Двейн окончательно свихнулся. Я знал, как окончится эта книга. Двейн навредит многим людям. Он откусит кончик правого указательного пальца у Килгора Траута. А потом, после перевязки, Траут выйдет на улицы незнакомого города. И он встретит своего создателя, который все ему объяснит. Глава двадцать первая Килгор Траут вошел в коктейль-бар. Ноги у него горели огнем. На них были не только башмаки и носки, но и прозрачная пластиковая пленка. Ни вспотеть, ни дышать ноги не могли. Рабо Карабекьян и Беатриса Кидслер не видели, как он вошел. Они сидели у рояля, окруженные новыми поклонниками. Речь Карабекьяна была принята с энтузиазмом. Теперь все согласились, что Мидлэнд-Сити владеет одним из величайших полотен в мире. — Вы давно должны были нам объяснить, — сказала Бонни Мак-Магон. — Теперь я все поняла. — А я-то думал, чего там объяснять, — сказал с изумлением Карло Маритимо, жулик-строитель. — Оказалось, что надо, ей-богу! Эйб Коэн, ювелир, сказал Карабекьяну: — Если бы художники побольше объясняли, так люди побольше любили бы искусство. Вы меня поняли? И так далее. Траут не понимал, на каком он свете. Сначала он ожидал, что многие люди станут приветствовать его с той же пылкостью, что и Майло Маритимо, а он к таким пышным встречам не привык. Но никто к нему и не приблизился. Старая его подруга Безвестность снова встала с ним рядом, и они вместе заняли столик вблизи от Двейна и от меня. Но меня он почти не видел — только заметил, как пламя свечей отражалось в моих зеркальных очках, в моих «лужицах». Мысли Двейна Гувера витали далеко от коктейль-бара и от всего, что там происходило. Он весь обмяк, словно ком замазки, уставясь куда-то в далекое прошлое. Когда Килгор Траут сел за соседний столик, губы Двейна дрогнули. Беззвучно, не обращаясь ни к Трауту, ни ко мне, он прошептал: «Прощай, черный понедельник!» Траут держал в руках плотный, туго набитый конверт. Он получил его от Майло Маритимо. В конверте была программа фестиваля искусств, приветственное письмо на имя Траута от Фреда Т. Бэрри, председателя фестиваля, расписание на всю предстоящую неделю и много всякого другого. Траут привез с собой экземпляр своего романа «Теперь все можно рассказать» — того самого романа, на обложке которого красовалась надпись: «Норки — нараспашку!». Вскоре Двейн Гувер примет всерьез то, что написал Траут в этой книге. Так мы оказались рядом все трое — Двейн, Траут и я, как вершины равностороннего треугольника, каждая сторона которого равнялась двенадцати футам. Как три неколебимых луча света, мы все были такие простые, такие обособленные, такие прекрасные. Но как машины, мы были только мешками с подержанной проводкой и канализацией, с проржавленными петлями и с ослабевшими пружинами. Однако взаимоотношения у нас были классические: ведь в конце концов это я создал и Двейна, и Килгора Траута. И вот теперь Траут окончательно сведет с ума Двейна, а Двейн откусит ему кончик пальца. Вейн Гублер рассматривал нас в глазок, проверченный в кухонной стенке. Кто-то похлопал его по плечу. Тот, кто его накормил, теперь попросил его уйти из кухни. И снова он поплелся на улицу, и снова оказался среди подержанных машин Двейна. И снова стал разговаривать с проезжающими по автостраде машинами. Тут бармен включил ультрафиолетовые лампы на потолке. И одежда на Бонни Мак-Магон вспыхнула как электрическая реклама. Засветились и куртка на бармене, и африканские маски на стенах. Засветились рубашки на Двейне Гувере и других посетителях. И вот почему: их рубашки стирали в порошке с флюоресцентными веществами. Задумано это было для того, чтобы одежда на солнце здорово блестела, то есть флюоресцировала. Но когда на эту одежду попадали ультрафиолетовые лучи в затемненном помещении, она сверкала вовсю, до смешного. Засверкали и зубы у Кролика Гувера: он их чистил пастой с флюоресцентными веществами, чтобы днем улыбка была ярче. И сейчас он оскалил зубы, и казалось, что у него полный рот лампочек с елки. Но ярче всего засверкала крахмальная грудь новой рубашки Килгора Траута. Его грудь залилась глубоким мерцающим светом, словно нечаянно развязали мешок с радиоактивными алмазами. И тут Траут невольно съежился, подался вперед, и крахмальная грудь изогнулась параболической тарелкой. Рубашка превратилась в прожектор. И луч его упал прямо на Двейна Гувера. Неожиданный блеск вывел Двейна из транса. Ему вдруг померещилось, что он умер. Во всяком случае, произошло что-то неопасное, но сверхъестественное. Двейн доверчиво улыбнулся небесному лучу. Он был готов ко всему. Траут никак не мог объяснить, почему так фантастично заиграл свет на одежде некоторых посетителей. Подобно большинству авторов научной фантастики, он понятия не имел о науке. Ему, как и Рабо Карабекьяну, не нужна была научная информация. И сейчас он просто обалдел от всего этого. На мне была старая рубашка, не раз стиранная в китайской прачечной простым мылом, без всяких флюоресцентных примесей. Она и не блестела. Теперь Двейн Гувер уставился на блестящую грудь Траута, как раньше — на блестящие капельки лимонного масла в стакане. Почему-то он вспомнил слова своего приемного отца: Двейну было всего десять лет, и отец ему объяснял, почему в Шепердстауне не было негров. Вспомнил он сейчас эти слова не зря: они имели прямое отношение к тому, о чем Двейн недавно разговаривал с Бонни Мак-Магон, чей муж потерял такие деньги не мойке для автомашин в Шепердстауне. Эта мойка оказалась разорительной главным образом потому, что выгодно было держать мойки только там, где было много дешевой рабочей силы, то есть черных рабочих, а негров в Шепердстауне не было. «Много лет тому назад, — рассказывал отец десятилетнему Двейну, — негры перли на север миллионами: и в Чикаго, и в Мидлэнд-Сити, и в Индианаполис, и в Детройт. Шла мировая война. Рабочих рук настолько не хватало, что любой неграмотный негритос мог получить отличную работу на любом заводе. И никогда у этих черномазых не бывало таких денег. И вот в Шепердстауне, — продолжал он, — белые все сразу смекнули. Они не захотели, чтоб их город наводнили черномазые. Они понавешали объявлений на всех больших дорогах — и у въезда в свой город, и на железнодорожных путях». И приемный отец Двейна описал эти объявления, а выглядели они вот так: «Как-то к вечеру негритянское семейство вышло из товарного вагона на станции Шепердстаун. То ли они не заметили объявления, то ли и читать не умели. А может, и глазам своим не поверили, — продолжал весело рассказывать приемный отец Двейна. Сам он в это время был без работы. Великая депрессия только-только начиналась. В тот день вместе с Двейном он ехал в их машине: раз в неделю они вывозили мусор и всякие отбросы за город и сваливали их в Сахарную речку. — Словом, эта семейка забралась на ночь в какой-то пустующий домишко, — рассказывал отец Двейна, — огонь в печке развели, устроились. А в полночь явилась туда целая толпа. Вытащили они этого негритоса из дому и перепилили его напополам колючей проволокой — она поверху шла, по загородке. — Двейн ясно помнил, как он в эту минуту, слушая рассказ, любовался радужной пленкой нефти, расплывшейся по воде Сахарной речки. — Давненько это было, но уж с тех пор ни один черномазый на ночь в Шепердстауне не задерживался», — сказал приемный отец Двейна. У Траута все тело зудело оттого, что Двейн полубезумным взглядом уперся в его крахмальную грудь. Глаза Двейна подернулись слезой. Траут решил, что это явное влияние алкоголя. Откуда он мог знать, что в эту минуту Двейн видел масляное пятно, радужно расплывшееся на поверхности Сахарной речки сорок лет назад. И меня Траут тоже заметил, хотя я и не был ему виден как следует. Но беспокоил я его еще больше, чем Двейн. А дело было вот в чем: только Траут, единственный из всех созданных мной персонажей, обладал достаточным воображением и мог заподозрить, не выдумал ли его другой человек. Он даже говорил об этом со своим попугаем. Например, он как-то сказал: «Честное слово, Билл, от такой жизни невольно приходит в голову, уж не выдумал ли меня кто-то для книжки про человека, которому все время плохо приходится». Теперь Траут стал догадываться, что он сидит совсем рядом с тем, кто его создал. Он растерялся. Трудно ему было решить, как на это реагировать, особенно потому, что любая его реакция будет такой, как я захочу, и он это знал. Но я его не стал особенно тревожить — не махал ему рукой, не глядел на него в упор. Я и очки не снял, И снова стал чертить пальцем по столу — изобразил формулу взаимосвязи энергии и материи, как это понимали в мое время. Вот она:[14] Но в моем представлении эта формула была неполной. Надо было как-то включить в нее «S», то есть Сознание, без чего никакого «Е» (Энергии) и никакого «М» (Материи) и даже математической постоянной величины, означающей скорость света, существовать никак не могло. Кстати, все мы были прикреплены к выпуклой поверхности. Наша планета была шаром. И никто не понимал, почему мы с него не скатываемся, хотя все притворялись, что они чего-то соображают. Но настоящие умники сообразили, что один из лучших способов разбогатеть состоит в том, чтобы завладеть порядочным куском той поверхности, к которой прикреплены люди. Траут боялся встретиться глазами с Двейном Гувером или со мной, поэтому он просматривал содержимое толстого конверта, который ему выдали в гостинице. Первым делом он прочитал письмо от Фреда Т. Бэрри — председателя фестивального комитета, мецената, выстроившего Центр искусств имени Милдред Бэрри, а также основателя и председателя совета директоров фирмы «Бэрритрон лимитед». К письму была пришпилена одна акция фирмы «Бэрритрон» на имя Килгора Траута. Вот текст письма. «Дорогой мистер Траут, — писал Фред Т. Бэрри. — Для нас не только огромное удовольствие, но и большая честь, что такая выдающаяся творческая личность, как Вы, жертвует своим драгоценным временем ради фестиваля искусств в Мидлэнд-Сити. От души желаем, чтобы Вы во время пребывания здесь чувствовали себя членом нашей семьи. С этой целью — дать Вам и другим почетным гостям глубже ощутить свое участие в жизни нашего города — я вручаю каждому из вас небольшой презент: одну акцию фирмы, основанной мною, фирмы, где я состою председателем совета директоров. Теперь фирма принадлежит не только нам, но и всем вам. Наша фирма была основана в 1934 году как «Американская компания Робо-Мажик». Вначале в ней служило всего три человека, проектировавшие и собиравшие первые полностью автоматизированные стиральные машины для использования их в домашнем хозяйстве. На наших акциях, как Вы увидите, сохранилась эмблема той первой фирмы». На эмблеме была изображена греческая богиня, раскинувшаяся в вычурном шезлонге. В руке у нее был небольшой флагшток, с которого струился длинный вымпел. Вот он: В рекламе старой стиральной машины были остроумно использованы два разных смысла, которые люди вкладывали в слова «черный понедельник». Во-первых, женщины обычно по понедельникам стирали белье. Понедельник был просто днем стирки, и ничего особенно «черного» в этом дне не было. Но люди, которые всю неделю страшно много работали, часто называли понедельник «черным», потому что с отвращением выходили в понедельник на работу после дня отдыха. Фред Т. Бэрри был совсем молодым, когда он придумал этот девиз для стиральной машины «Робо-Мажик»: он хотел сказать, что понедельник называют «черным», потому что и женщины работают до упаду и страшно устают в этот день. А от «Робо-Мажика» им становилось легко и весело. Кстати, далеко не все женщины стирали по понедельникам в те времена, когда изобрели «Робо-Мажик». Стирали они, когда хотели. Одно из самых отчетливых детских воспоминаний Двейна Гувера относилось к тому дню, когда его приемная мать вдруг затеяла стирку в сочельник. Она очень огорчилась, видя, до какой бедности дошла ее семья, и в тот вечер ни с того ни с сего вдруг потопала в подвал, где кишели тараканы и мокрицы, и стала там стирать кучу белья. «Самое время заняться негритянской работенкой», — сказала она. Фред Т. Бэрри начал рекламировать «Робо-Мажик» задолго до того, как собрали первую надежную машину для продажи. И он был единственным жителем Мидлэнд-Сити, которому было по средствам вывешивать рекламы на специальных досках во время Великой депрессии, так что рекламам «Робо-Мажика» не приходилось расталкивать и перекрикивать другие рекламы, привлекая внимание прохожих. Фактически никаких других реклам в городе не было. Одна из реклам Фреда Т. Бэрри висела на доске у главных ворот безвременно усопшей автомобильной компании Кидслера, где разместилась фирма «Робо-Мажик». На рекламе была изображена дама аристократического вида, в мехах и жемчугах. Она выходила из своего особняка — провести вечерок в блаженном безделье. Из ее губ вылетала надпись — вот она: Другой плакат, у железнодорожного депо, изображал двух посыльных, выгружавших стиральную машину «Робо-Мажик» у дома. На них, выпучив глаза, глядела черная служанка, а из ее губ тоже вылетали слова. Говорила она вот что: Фред Т. Бэрри сам придумывал рекламу. Он любил предсказывать, что со временем разные механические приспособления смогут на всем свете делать то, что он называл «негритянской работенкой», то есть подымать тяжести, мыть, и варить, и гладить, и нянчить ребят, и убирать грязь. Многие белые женщины относились к этой работе так же, как и приемная мать Двейна Гувера. Моя собственная мать, да и моя сестра — мир праху ее — тоже так думали. Обе решительно отказывались брать на себя «негритянскую работенку». Белые мужчины, разумеется, тоже избегали ее. Но они обычно говорили: «Это женская работа», а женщины говорили: «Это негритянская работа». Сейчас я выскажу одно дикое, дикое предположение. По-моему, Гражданская война на моей родине здорово пришибла победителей-северян, хотя об этом никто никогда и не заикался. Потомки северян, по-моему, до сих пор подавлены своей победой, хотя понятия не имеют почему. А причина в том, что победители в этой войне лишились самой желанной добычи, а именно: рабов. Мечта о чудо-роботах была прервана второй мировой войной. Бывший автомобильный завод Кидслера стал военным заводом, вместо фабрики хозяйственных автоматов. От «Робо-Мажика» остался только «мозг», программировавший всю машину на разные действия: когда впускать воду, когда ее выливать, когда простирывать белье, когда полоскать, когда выжимать, когда сушить и так далее. И этот мозг стал управлять так называемой «Системой Блинк» — так сокращенно назывался компьютер, регулировавший интервалы между бомбежками. Глава двадцать вторая А я все сидел в баре гостиницы «Отдых туриста» и смотрел, как Двейн Гувер не спускает глаз с крахмальной груди Килгора Траута. На мне был браслет с надписью: ВО1 означало: вольноопределяющийся первого класса — такое звание было у Джона Спаркса. Браслет обошелся мне в два с половиной доллара. Этот браслет означал, что мне очень жаль тех американских солдат, которые попали в плен во время войны во Вьетнаме. Такие браслеты пользовались большой популярностью. На каждом было обозначено имя пленного, его звание и дата, когда его захватили. Обладатели браслетов не должны были снимать их, пока военнопленный не вернется домой или не погибнет в плену. Я не мог придумать, как бы мне всадить мой браслет в этот роман, и вдруг меня осенило: я его уроню, а Вейн Гублер его подберет. И пусть Вейн Гублер решит, что браслет уронила женщина, влюбленная в человека по имени Вой Джон Спаркс и что этот Вой и эта женщина то ли обручились, то ли поженились — словом, сделали что-то для них важное именно 19 марта 1971 года. И Вейн будет прикидывать — как звучит это странное имя. «Вой? — будет спрашивать он себя. — Вуи? Воо-а?» Там же, в коктейль-баре, я придумал, что Двейн Гувер прошел курс скоростного чтения в вечерней школе Христианской ассоциации молодых людей и это дало ему возможность прочитать книгу Килгора Траута за несколько минут вместо нескольких часов. Там же, в баре, я проглотил белую пилюльку: доктор разрешил мне принимать их от плохого настроения, но умеренно — не больше двух штук в день. Там же, в баре, от пилюльки и алкоголя, я вдруг почувствовал крайнюю необходимость поскорее сказать все, что я не успел толком объяснить, а потом уж побыстрей досказать всю эту историю. Погодите: я уже объяснил, почему Двейн Гувер умел так необычайно быстро читать. А Килгор Траут, вероятно, не мог бы проехать расстояние от Нью-Йорка за такое короткое время, как я его провез, но теперь слишком поздно что-то перекраивать, пересобачивать. Ну и ладно, ладно… Погодите, погодите… Ах, да, надо объяснить, какую куртку Траут увидел в больнице. Со спины вид у нее был такой: Вот вам объяснение: в Мидлэнд-Сити была только одна негритянская школа, и до сих пор школа осталась чисто негритянской. Она носила имя Криспаса Аттакса — так звали чернокожего, которого пристрелили британские солдаты в Бостоне в 1770 году. В центральном коридоре школы висела картина, изображавшая это событие. На ней были и белые люди, тоже служившие мишенью для пуль. У самого Криспаса Аттакса во лбу была круглая дырка, похожая на леток скворечника. Но черные люди давно перестали называть школу «Школой имени Криспаса Аттакса» — они ее называли «Невинножертвенной школой». А когда после второй мировой войны выстроили еще одну школу для черных, ей присвоили имя Джорджа Вашингтона Карвера, тоже черного, который родился в рабстве, но тем не менее стал знаменитым химиком. Он открыл множество способов применения арахисовых орешков. Но и тут черные люди не стали называть школу как полагалось. В день открытия школы на многих черных учениках были куртки с надписью на спине: Да, вот что еще: надо вам объяснить, почему многие чернокожие в Мидлэнд-Сити умели подражать голосам птиц, живших в разных частях тогдашней, как ее называли, Британской империи. Понимаете ли, Фред Т. Бэрри и его родители были чуть ли не единственными жителями Мидлэнд-Сити, которые могли во время Великой депрессии нанимать негров на «негритянскую работенку». Они переехали в бывший особняк Кидслеров, где когда-то родилась будущая романистка Беатриса Кидслер. И там у них работало человек двадцать слуг — и не по очереди, а все сразу. Эту кучу денег отец Фреда заработал во времена процветания — в двадцатые годы он был бутлегером и делал всякие махинации с акциями и шерами. Все свои денежки он держал дома, и это было очень хитро придумано, потому что многие банки во время кризиса лопнули. Кроме того, отец Фреда был посредником у гангстеров, которые хотели приобрести для своих детей и внуков какое-нибудь честное, законное дело. Гангстеры скупили через отца Фреда почти все ценное имущество в Мидлэнд-Сити, заплатив в десять, а то и во сто раз дешевле подлинной стоимости. А перед тем, как родители Фреда после первой мировой войны переселились в США, они были актерами мюзик-холла в Англии. Отец Фреда играл на музыкальной пиле. Его мать подражала голосам разных птиц, обитавших в разных частях тогдашней Британской империи. И во время Великой депрессии она по-прежнему подражала птицам для собственного удовольствия. Например, она говорила: «А вот бюль-бюль из Малайи» — и подражала голосу этой птицы. «А вот пестрая сова из Новой Зеландии», — говорила она и подражала голосу этой птицы. И все чернокожие, работавшие на их семью, считали, что нет на свете ничего уморительнее, чем слушать, как мать Фреда подражает голосам птиц. Правда, они не решались смеяться вслух. Но они сами научились подражать птичьим голосам, и уж тогда все их приятели просто покатывались со смеху. Началось поголовное увлечение. Даже те черные, кто и близко не бывал у особняка Кидслеров, подражали и птице-лире, и австралийской трясогузке, золотистой иволге из Индии, соловью, щеглу и корольку из самой Англии. Подражали даже веселым крикам вымерших друзей далекого детства Килгора Траута — буревестникам с Бермудских островов. Когда Килгор Траут попал в этот город, черные люди все еще хорошо подражали разным птицам и слово в слово повторяли то, что обычно говорила мать Фреда перед каждым номером. Например, если кто-то подражал пению соловья, он или она сначала говорили: «Особую прелесть пению соловушки, любимой птицы поэтов, придает еще то, что поет он только по ночам».

The script ran 0.004 seconds.