Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Пелевин - t [2009]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, religion, sf, Постмодернизм, Роман, Современная проза, Фантастика, Философия

Аннотация. Мастер боевых искусств граф Т. пробирается в Оптину Пустынь. На пути ему встречается каббалистический демон Ариэль, который утверждает, что создал мир и самого графа Т. И это очень похоже на правду...

Полный текст.
1 2 3 4 5 

– Я… Не знаю, право. Я полагал, что вы верите. Это ведь не я лама-перерожденец, а вы. Джамбон снисходительно улыбнулся. – Если вы не в курсе, граф, учение о перерождении лам связано исключительно с наследованием феодальной монастырской собственности. – Вы говорите это как лама? – удивился Т. – Я говорю это как лама, который никогда не обманывает серьезных клиентов. Потому я и беру так дорого. – То есть, – сказал Т. с любопытством, – вы вообще не верите в реинкарнации? – Не совсем, – ответил Джамбон. – По моим представлениям, перерождается не отдельная личность, а Абсолют. То есть не Карл после смерти становится Кларой, а одна и та же невыразимая сила становится и Карлом, и Кларой, и возвращается потом к своей природе, не затронутая ни одним из этих воплощений. Но на самом деле, конечно, про Абсолют нельзя сказать, что он перерождается или воплощается. Поэтому на эту тему лучше вообще не говорить. – А как же быть с воспоминаниями о прошлых жизнях? Джамбон пожал плечами. – Остатки чужих рождений содержатся в том питательном культурном бульоне, из которого возникает наша временная земная личность. Как стебли мертвой травы в перегное. Но если к вашей подошве прилипает нарзанная этикетка, это не значит, что в прошлой жизни вы были нарзаном. – Но ведь все ваше учение… – Да-да, – отозвался Джамбон. – Можете не продолжать. Будда говорил в джатаках – «когда я был Бодхисаттвой, когда я был царевичем…» Как я уже сказал, один и тот же абсолютный ум был нами всеми. Поэтому тот из нас, кто сам становится этим абсолютным умом, может в воспитательных целях вспомнить все, что захочет. Или, во всяком случае, сказать все, что захочет. – А в чем тогда заключается наказание для грешника, если он не перерождается в аду? – Наказание в том омерзительном состоянии ума, в котором он пребывает до смерти. Оно и есть ад. Все это просто метафора происходящего с нами в жизни. Впрочем, граф, если очень постараться, можно действительно переродиться в аду. Для абсолютного ума возможно абсолютно все. – Хм, – сказал Т., – какие интересные бывают ламы-перерожденцы. Никогда бы не подумал. – Я не совсем обычный лама-перерожденец, – улыбнулся Джамбон. – Но это не имеет отношения к нашему опыту. Если вы, конечно, еще не раздумали. – Отнюдь. Моя решимость тверда как никогда. Но откуда, в таком случае, мы будем вызывать дух Достоевского? – Если угодно, – сказал Джамбон серьезно, – мы обратимся к тому самому абсолютному уму, о котором я говорил. И попросим его помыслить интересный вам аспект реальности – чем бы он ни оказался. Поскольку вас интересует контакт с Федором Достоевским, я приготовил этот портрет в качестве, так сказать, дорожного указателя. – Интересно. А как вы думаете, абсолютный ум не рассердится, что его беспокоят за деньги? – Не волнуйтесь, – ответил Джамбон, – даже если это произойдет, проблемы возникнут не у вас, а у меня. – А где мы будем искать абсолютный ум? – спросил Т. – Вы обнаружите его в себе. Но только на короткое время и с моей помощью. Ну что, начинаем? Т. кивнул. – Тогда слушайте внимательно. Переживания во время опыта могут быть довольно необычными. Поэтому, если вы хотите получить ответ на конкретный вопрос, сформулируйте его заранее в простой и ясной форме. Одно-два слова, максимум три. И повторите эту фразу несколько раз, чтобы не забыть. – У меня такая фраза уже есть, – ответил Т. – Можно ее услышать? – Она вам ничего не скажет. Извольте – «Оптина Пустынь». Ну или «Оптина Пустынь соловьев». Это то, о чем я собираюсь спросить Достоевского, поскольку именно он употребил это выражение впервые. – Хорошо, – сказал Джамбон, – мне действительно непонятно, но главное, чтобы понимали вы. Теперь одно условие. Я хотел бы на время опыта привязать вас к стулу. Т. нахмурился. – Это еще зачем? – Дело в том, – ответил Джамбон, – что используемые мной субстанции часто действуют непредсказуемо, и случается… – Субстанции? Какие субстанции? – Я дам вам проглотить специальное тибетское снадобье. – Позвольте, – сказал Т., – вы, значит, хотите накормить меня какой-то отравой, да еще и к стулу привязать? – Вы мне не доверяете? – Тут не в вас дело. У меня немало недоброжелателей, и полагаться приходится только на себя. Если меня застанут, извините, привязанным к стулу… Не то чтобы я ожидал подобного развития событий, но рисковать я не могу. Джамбон погрузился в раздумья. – Скажите, – спросил Т., – это ваше снадобье влияет на способность двигаться? Владеть своим телом? – В том и дело, что нет. Но само ваше восприятие претерпит серьезные изменения, и для вашего блага… – Мне лучше знать, в чем мое благо, – ответил Т. – Можете вы проделать опыт, не привязывая меня к стулу? – Это опасно. И для вас, и для меня. – Почему? – Во время опыта вам, возможно, будет казаться, что вы перемещаетесь в пространстве. Чтобы ваше тело не совершало рефлекторных движений, его надо удерживать… Сказав это, Джамбон смерил фигуру Т. оценивающим взглядом. – Веревки, конечно, надежнее, – сказал он, – но думаю, что при одной пилюле справлюсь и так. Насколько это условие для вас важно? – Оно решающее. – Тогда я попрошу тройную плату. И деньги вперед. – Приятно говорить с деловым человеком, – улыбнулся Т. – Возьмите сами, сумка с империалами на зеркале… Пока Джамбон отсчитывал монеты (это заняло у него довольно много времени), Т. подошел к стоящему у стены серванту, встал так, чтобы Джамбон не видел его рук, и открыл ящик. Внутри лежал металлический конус с желтой кнопкой капсюля и выгравированным на плоском дне словом «Безответная». Это была вторая бомба – единственное, что осталось у Т. из снаряжения, присланного из Ясной Поляны. «Первая, кажется, называлась «Безропотная», – подумал он, – и ведь правда, никто потом не роптал. А тут, надо полагать, никто не ответит. Кузнец де Мартиньяк постиг непротивление весьма глубоко. Жалко разбрасываться такими красивыми вещами, но если этот Джамбон предатель…» Взяв бомбу, Т. незаметно положил ее в карман. Когда он вернулся на свое место, лама, как раз закончивший подсчет денег, спрятал кошель с монетами в недра своей рясы и улыбнулся. – Все в порядке, – сказал он. – Процедура весьма проста по внешним формам, и мы можем начинать… Откуда-то в его руке появился небольшой пестрый узелок. Он развязал его (мелькнул платок с мрачной религиозной вышивкой – синие трехглазые лица, языки пламени, какие-то темные горы) и поставил на стол перед Т. маленькую шкатулку-череп из серебра с бирюзой. Голубые глаза черепа посмотрели на Т. с выпученным недоумением. – Откройте, – велел Джамбон. Т. откинул крышку черепа. Внутри лежали три пилюли, по форме немного похожие на бомбу в кармане у Т. – каплевидные, размером с ноготь, темно-серого цвета, с вкраплениями мелко измолотой сухой травы. – Что это? – спросил Т., вынимая одну из пилюль и поднося ее к глазам. – «Слезы Шукдена», – ответил Джамбон. – Шукден, если вам любопытно, это личный дух-охранитель Великого Желтошапочного Ламы из дворца Потала. Как вы понимаете, наилучшая рекомендация из всех возможных. – Из чего они сделаны? – Из смеси более чем ста разных трав, корней и субстанций. Точный состав веками держится в секрете. Т. заметил, что в дне шкатулки выбиты углубления под каждую пилюлю – слезы как бы падали в три разные стороны из общего центра. – Почему именно три? В этом есть смысл? – По числу глаз, – объяснил Джамбон. – Мирянам рекомендована одна пилюля, поскольку они смотрят на мир как бы одним подслеповатым глазком. Утвердившемуся на духовном пути можно проглотить две, ибо у него открыты оба глаза. А три дозволяется принимать только тому, у кого открыт глаз мудрости. Но ему никакие пилюли вообще не нужны, поэтому третья добавлена в ритуальных целях – такова традиция. Вам следует принять одну. Или, с учетом того, что мы проводим опыт без веревок, половину. – Нет, – сказал Т., – две. – Разве вы человек пути? Т. кивнул. – Можно спросить, что вы на нем постигли? Т. пристально поглядел на Джамбона. «Рассказать все? – подумал он. – Впрочем, времени нет…» – К примеру, милостивый государь, – ответил он чуть надменно, – я постиг, что эту Вселенную вместе с городом Петербургом и присутствующим здесь ламой Джамбоном я сотворил сам, мистически действуя из абсолютной пустоты. Я есть отец космоса и владыка вечности, но не горжусь этим, так как отчетливо понимаю, что эти видимости суть лишь иллюзорные содрогания моего ума. Джамбон внимательно уставился на Т. – куда-то в точку над его бровями. Он глядел туда долго, почти минуту, и на его лице постепенно проступало замешательство пополам с уважением, словно у кочевника, впервые увидевшего автомобиль. – Интересно, – сказал он. – Я слышу подобные слова довольно часто, но люди, произносящие их, обыкновенно в глубине души сами понимают, что врут. Вы же по всем признакам говорите правду… Не знаю, граф, по какому пути вы идете, но вам определенно можно принять две пилюли. Никаких возражений. И для меня, поверьте, большая честь служить вам в качестве проводника. Вот только опыт займет много времени – препарат будет действовать до самого вечера. Поэтому я предлагаю начать незамедлительно… Встав, он подошел к серванту, налил стакан воды из графина и вернулся к Т. – Запейте, – сказал он, – пилюлям нужно некоторое время, чтобы подействовать. Я успею дать дальнейшие объяснения. Для вас все будет просто. Поборов колебания (было уже непонятно, зачем он только что настоял на двух пилюлях), Т. положил серые конусы в рот и запил их водой. Они совсем не имели вкуса и казались сделанными из воска. Джамбон развернул стул с портретом Достоевского так, чтобы тот оказался прямо напротив Т. – Теперь, – сказал он, – смотрите ему прямо в лицо. Представьте, что это живой человек, сидящий напротив. Вслед за этим попытайтесь отбросить всякую двойственность – станьте этим человеком сами. Постарайтесь перенестись в его мир… Задайтесь вопросом, что видели эти глаза, когда были еще живы… – У меня есть представление о том, – сказал Т., вглядываясь в портрет, – что эти глаза видят сейчас. – Это еще лучше, – ответил Джамбон. – Что это? Река огня? Ледяная пустыня, небесный сад? – Город, – сказал Т., не отводя глаз от зрачков Достоевского, – некий город. Отдаленно похожий на наш, но населенный ходячими мертвецами. – Отлично! – воскликнул Джамбон с воодушевлением. – Тогда действуйте так. Сначала постарайтесь увидеть город с высоты птичьего полета. А потом плавно переместитесь на какую-нибудь из улиц. – А каким образом это сделать? Джамбон поглядел на Т. с недоумением. – Посредством личной майи, – ответил он. – Как же еще? Т. почувствовал, что, начав расспросы, можно быстро подорвать с таким трудом созданную мистическую репутацию. Но спрашивать, как оказалось, не было необходимости. – Уже вижу, – удивленно прошептал он. – Да, вижу… Это походило на сон наяву: Т. действительно видел Петербург Достоевского примерно с высоты крыш. Не столько, впрочем, видел, сколько представлял или вспоминал – но город воспринимался вполне отчетливо. Его можно было разглядывать, перемещая внимание от одной детали к другой. Дома выглядели заброшенными и мрачными. На улицах не было ни прохожих, ни экипажей – один только раз вдалеке проехала повозка, похожая на морскую раковину из-за торчащих по бокам длинных железных шипов. Изредка в мостовой открывались канализационные люки, и от них к подъездам пробегали господа в измазанных побелкой сюртуках. Стены домов были покрыты пятнами грязи, ругательствами и нечитаемыми граффити, уныло однообразными в своем радужном плюрализме. Т. почувствовал необходимость что-то сказать. – А ведь провинция живет иначе, – пробормотал он. – Беднее – да. Но все же как-то чище, человечнее… И воздух определенно лучше. – Не отвлекайтесь, – сказал Джамбон. – Вы должны представить какой-нибудь ориентир, возле которого произойдет встреча. Можете? – Да, – ответил Т. – Там была поваленная елка с новогодними игрушками. – Вы ее видите? – Пока нет. Только какой-то туман. Улицы действительно заполняла дымка неприятного зеленоватого оттенка. – Не смотрите в туман ни в коем случае, – велел Джамбон. – Глядите в небо. А потом, когда дух успокоится, опять смотрите вниз. Ищите скорей свою елку, я вижу, что скоро вы окончательно перенесетесь. Повторяю, необходимо отбросить всякую двойственность. – Постараюсь, – сказал Т. и поднял глаза в небо. Над городом плыли два круглых облака, похожих на бугристые и преувеличенно мясистые лица с гравюры Дюрера. Одно лицо, казалось, принадлежало старому длинноволосому мужчине, другое было круглым и молодым, и оба смотрели на Т. с бесчеловечным равнодушием вечности, которое не исчезло даже тогда, когда сами лица размыл ветер. «У них двухголовый император, – вспомнил Т. – Может, это иллюминация к празднику. Должны ведь у них тут быть какие-то праздники… Однако где эта поваленная елка? Да вот же она…» XVII Такого Достоевский не видел давно. А если разобраться, вообще никогда не видел. Прямо перед окопом, всего в трех шагах, стоял неизвестно откуда взявшийся монгольский бонза в темно-красной рясе и, не отрываясь, смотрел ему прямо в глаза. Бонза был безоружен и явно пришел не с Запада, однако Достоевский все равно разозлился. Во-первых, непонятно было, каким образом служитель злых духов подкрался так близко к огневой позиции. Окажись на его месте, например, зомбомичман – кинул бы в окоп бескозырку со змеиными лентами, и поминай как звали. Во-вторых, Достоевский вспомнил рассказ начальника таможни о ядах, которые перехватывали возле Окна в Европу (тот, как и многие таможенные служащие, по юности баловался Дзогченом [2], но в зрелые годы вернулся в лоно церкви). – Рынок все человеческое в жизни убил, – жаловался начальник. – До реформы такая травка была… Всякая-разная. Иной раз зеленая, киргизская. Иногда салатовая – узбекская. Или совсем темная – с Кавказа. С Дальнего Востока тоже доходила, с такой приятной прорыжинкой. И каждая по-своему вставляла, легонько, как шампанское. Гуманитарно, солнечно… А сейчас? Вот придумали в Амстердаме эти шишки, которые на воде растут. А что до Петербурга доходит? Людям рассказать, так никто бы и не курил. Жулики в грязном подвале берут веник, опускают в ведро с синтетическим канабинолом, потом нарезают и продают как селекционный голландский продукт. Она мокрая даже, дрянь эта, и со временем как бы плесневеет – на ней такая белая пленка появляется. Только пленка эта – не плесень, а высохшая химия. Штырит как конкретная гидра. Но пуста, как природа ума в тибетском сатанизме. А уж какой для здоровья вред, про то вообще никто не знает… И вот теперь этот сатанизм собственной персоной стоял прямо перед окопом и бесстыдно глядел в глаза. – Ты чего здесь делаешь, косоглазый? – спросил Достоевский. Лама не ответил, только попятился, и в его глазах появилась опаска. – Ну, я тебе покажу, – пробормотал Достоевский и одним прыжком выскочил из окопа. Драка, однако, не задалась. Лама оказался ловкий, как обезьяна, и все хватал за запястья, так что Достоевский со всей злобы несколько раз долбанул его лбом по бритому черепу. Тогда лама побежал. Достоевский долго гнался за ним – сначала по гранитным лестницам возле набережной, а потом по боковой улице. Лама, однако, бежал очень быстро. Вдруг Достоевский сообразил, что весь спектакль могли затеять именно с целью выманить его из окопа. Чертыхнувшись, он так же быстро помчался назад. Вернувшись на огневую, он надел очки и припал к прицелу – и успел как раз вовремя, чтобы увидеть немыслимое. С Запада шел человек. То есть с Запада много кто ходил, особенно в последнее время, но бородатый мужчина в золотом шелковом халате, кажется, не был мертвой душой. Во всяком случае, желтого ореола вокруг его фигуры святоотческий визор не показал. У Достоевского мелькнула мысль, что потеряла силу святая вода между линзами – от близости к мозгу, по греховным помыслам. Говорили, такое бывает. Он перевел взгляд на западный берег Невы, видный в просвете между домами. Там мертвые души ходили пачками, не опасаясь. Визор работал – вокруг крохотных силуэтов дрожало размытое, но отчетливое желтое сияние. Достоевский перевел взгляд на бородача в халате. Ореола вокруг него по-прежнему не было. «Нет, – понял Достоевский, – это не мертвяк…» Бородач, похоже, знал, что за ним следят – улыбнувшись, он помахал рукой. Достоевский был уверен: ни его самого, ни блеска прицельной линзы нельзя заметить среди рыжих еловых веток и разноцветных стеклянных шаров. Однако бородач еще раз улыбнулся и кивнул, словно подтверждая, что Достоевский не ошибся. «Интересно, – подумал Достоевский. – С Запада, и не мертвяк… Кто же это тогда? Может, наш разведчик возвращается?» Заверещал дозиметр. Достоевский глотнул теплой водки и задумался. Трупы мертвяков, лежащие на мостовой под надписью «СОТОНА ЛОХЪ», уже почти распались на элементы, превратившись в прикрытые клочками материи холмики праха, но все-таки были еще видны. «Не, точно не мертвяк, – решил он. – Мертвяки самое раннее к вечеру пойдут – когда этих развеет… А совсем точно, когда водка кончится». Достоевский давно заметил странную вещь – новая партия спиртного прибывала как раз тогда, когда кончалась прежняя. Это не зависело ни от количества захваченной прежде водки, ни от числа поверженных мертвых душ, ни от уровня радиации. Стоило выпивке кончиться, и на штурм огневой позиции снова брела нагруженная алкоголем компания мертвецов. Старец Федор Кузьмич полагал, что это явное доказательство бытия Божия. В качестве другого доказательства он указывал на красные бочки с бензином, всегда необъяснимо оказывающиеся в таких местах, где одним выстрелом можно было сжечь целую группу мертвяков. (Говоря об этих бочках, Федор Кузьмич всегда приходил в волнение: Сим победиши! – повторял он взволнованно. – Сим победиши!) Достоевский не знал, как тут насчет догматики, но с практической точки зрения Федор Кузьмич был прав. Бородатый человек в халате, таким образом, появился совершенно не вовремя – однако он подходил все ближе и ближе. Судя по всему, оружия у него не было. «Да что же это за день такой, черт его возьми? – подумал Достоевский. – Ладно. Сейчас узнаем, в чем дело…» Сняв очки, он положил их на специальную полочку на стене окопа. Затем взял топор, неспешно вылез на бруствер, перебрался через елку и вышел на открытое пространство. Незнакомец в халате снова помахал ему рукой и бесстрашно пошел навстречу. Достоевский поставил топор на мостовую, оперся на его рукоять и сделал непроницаемое лицо. Незнакомец остановился в десятке шагов. – Здравствуйте, Федор Михайлович! Достоевский выпучил глаза. – А откуда вы знаете, милостивый государь, что я Федор Михайлович? – Помилуйте. Такой элегантный господин с двуручным топором. Кто ж это может быть, как не знаменитый Достоевский? – Ну, например, какой-нибудь плотник, – сказал Достоевский. – Или, хе-хе, мясник… А вы кто будете? – Сложный вопрос, – ответил человек в халате. – Обычно меня называют графом Т. – Вот оно что, – промолвил Достоевский с еле уловимым сарказмом. – Граф Т., значит… А я вас по-другому представлял. – И как же? – Да как графа Т. обычно изображают. В соломенной шляпе, с двумя револьверами. – Это уже в прошлом, – ответил Т. – Сейчас все иначе. Можете считать, я вернулся с того света. «Мертвяк, – подумал Достоевский и нахмурился. – Сам признается, такое редко бывает. Чего тут сомневаться». – Вот как? – сказал он. – И какая же сила заставила вас проделать столь обременительное путешествие? – Интерес к вам, Федор Михайлович. – Лукавите, граф, – хмыкнул Достоевский, – наверняка у вас имеются и другие виды. – Возможно, – согласился Т. Достоевский стал медленно обходить Т. слева, чтобы отрезать ему путь к отступлению. – Так вот вы, значит, какой, – проворковал он приветливо. – А знаете, хорошо, что мы встретились. Меня всегда занимал вопрос, долго ли боевое искусство графа Т. выстоит против моего топора. Вот только проверить это не было возможности… Т. улыбнулся. – Я ведь тоже кое-что про вас слышал, Федор Михайлович. Некоторые даже считают вас непобедимым. Возможно, в этом городишке вам действительно нет равных… К вашим услугам. Достоевский поклонился, неторопливо расстегнул бушлат и скинул его с плеч, оставшись в черной косоворотке. Затем, заведя топор за спину, пригнулся к самой земле, словно первый поклон показался ему недостаточно глубоким. Т. вежливо наклонил голову в ответ. – Идиот! – выдохнул Достоевский. – Простите? – недоуменно поднял бровь Т. С Достоевским происходило что-то странное. Он уставился на скомканную бумажку, которую ветер катил по мостовой слева от Т., и на его лице отобразился интерес, быстро переросший в какую-то обиженную жадность. Он сделал к бумажке шаг, наклонился за ней, неловко покачнулся и взмахнул топором, чтобы сохранить равновесие – а в следующую секунду лезвие просвистело в том месте, где только что была голова Т., в последний момент успевшего пригнуться. Достоевский проворно шагнул в сторону, прижал топор к груди, закрыл глаза и произнес: – Бобок! И тут же, словно деревянная статуя, плашмя упал навзничь. Т. стал ждать, что будет дальше. Но не происходило ничего: Достоевский лежал на спине, сжимая топор и выставив в небо бороду, которую ворошил ветер. Подождав минуту или две, Т. позвал: – Федор Михайлович! Достоевский не ответил. – Вы, может быть, ударились? Если нужна помощь, дайте знать! Достоевский не отзывался. Он был похож на древнего викинга, плывущего в вечность на погребальной ладье – только этой ладьей был весь раскинувшийся вокруг город. Т. сделал к нему осторожный шаг. – Федор Михайлович! Лезвие прошелестело в том месте, где миг назад были ноги Т. – как и в прошлый раз, он еле успел убраться с траектории удара. Резкий взмах топора нарушал, казалось, все законы физики: было непонятно, как Достоевскому удалось перейти от полной неподвижности к такой ошеломляющей скорости. Инерция взмаха помогла Достоевскому вскочить на ноги. Заведя топор за спину, он повернул в сторону Т. открытую ладонь и крикнул: – Идиот! И тут же его глаза снова как бы потеряли Т. из виду. Достоевский сделал несколько неуверенных шагов, поднял взгляд, и на его лице изобразился испуг, будто он заметил что-то тревожное в небе. Он обеими руками занес над головой топор и побежал в сторону Т. «Ну довольно», – подумал Т. Точно рассчитав момент, он подцепил носком лежащий на земле бушлат Достоевского и подбросил его вверх. – Холстомер! – крикнул он. Бушлат развернулся в воздухе и накрыл Достоевского темной волной – она задержала его лишь на миг, но за этот миг Т. успел уйти в низкую стойку. Освободившись, Достоевский обрушил на голову Т. страшный удар, от которого – это было уже ясно – невозможно было увернуться. За миг до удара Достоевский привычно зажмурил глаза, чтобы в них не попали брызги. Вмявшись во что-то мягкое, топор качнулся и замер – однако треска черепной кости Достоевский не услышал. Открыв глаза, он недоуменно уставился на жертву. Увиденное было так неправдоподобно, что мозг некоторое время отказывался утвердить это в качестве реальности, пытаясь проинтерпретировать дошедшие до него нервные стимулы иначе. Но это было невозможно. Т. сжимал лезвие топора ладонями, удерживая острие всего в вершке от головы. Достоевский попытался вырвать топор, но его лезвие словно зажали в тисках. – Коготок увяз, всей птичке пропасть! – прошептал Т. Достоевский побледнел. – Вы, похоже, и правда граф Т… Пристально глядя Достоевскому в глаза, Т. повернул лезвие вбок, заставив Достоевского изогнуться, неловко искривив руки. – Однако сложилась преглупая ситуация, – сказал Достоевский. – Я не могу вырвать топор, а вы… Вы не можете его отпустить. И ударить меня тоже не можете. Т. изумленно поднял бровь. – Почему? – Как почему. Потому что это будет предательством вашего собственного идеала. – Pardonnez-moi? – Ну как же, – сказал Достоевский, постепенно краснея от усилия (он все пытался пересилить Т. и вырвать топор), – непротивления злу насилием. – Ах вот вы о чем, – отозвался Т., тоже наливаясь темной кровью. – Да, немного есть. Только какое же вы зло, Федор Михайлович? Вы – заблудившееся добро! Достоевский успел только заметить, как стопа Т. в легкомысленном стеганом шлепанце оторвалась от земли. В следующий миг сильнейший удар в самую середину бороды поднял его в воздух и отбросил в бархатную беззвучную темноту. Когда Достоевский пришел в себя, он лежал на дне маскировочной ямы. Т. сидел напротив, устроившись на ящике от патронов, и внимательно изучал трофейный топор. Увидев, что Достоевский открыл глаза, он ткнул пальцем в лезвие и сказал: – «Izh Navertell». На каком это языке? Never tell, что ли? Какой-то «пиджин инглиш»… – Это русский, – ответил Достоевский, хмуро оглядываясь. – Просто написано латиницей. Ижевская работа, штучный. Модель «Иж навертел». В каталоге нет, сделали лично для меня из сплава дамасской стали с серебряной папиросницей. Специально на юбилей. – Понятно, – сказал Т. и отложил топор в сторону. – Как вы здесь очутились? – Так я ведь прибыл по вашему пожеланию, Федор Михайлович, – ответил Т. чуть смущенно. Достоевский выпучил глаза. – По моему пожеланию? Вы изволите путать. Не поймите меня превратно, я ужасно рад и польщен, но вот чтобы я высказывал пожелание… Постойте, постойте… Конфуций? Т. кивнул. – Чистосердечный друг, который много знает? – вскричал Достоевский, и его лицо прояснилось. – Да-да, было. Но чтобы вы, граф, да еще собственной персоной… Не мог и мечтать. А я на вас с топором полез, каков дурень! Раздалось жужжание дозиметра, и Достоевский нахмурился. – Надо немедленно выпить, – сказал он. – Хотя бы по глотку. – Вообще-то я избегаю, – ответил Т., принимая бутылку, – но ради такого случая… И если только по глотку. Извольте. Допив водку, Достоевский дождался, пока дозиметр утихнет. – Ну что, чистосердечный друг, – сказал он, – говорите теперь всю правду. – Вам не понравится, Федор Михайлович, – махнул рукой Т. – Люди ее редко любят, по себе знаю. – А вы попробуйте. – О чем же вам сказать? – Да начните с чего хочется. – Хорошо, – согласился Т. Встав, он подошел к стопке бумаг у стены, поднял засаленный номер и повернул обложку к Достоевскому. – Это не вы на обложке, Федор Михайлович. Это Игги Ло. Или, если полностью, Игнатий Лопес де Лойола, основатель ордена иезуитов. К годовщине со дня рождения напечатали. А бородищу вы ему сами подрисовали остро отточенным карандашом. Волосок к волоску. Кропотливейшая работа. Достоевский смутился. – Зачем же сразу так, – отозвался он тихо, – ниже пояса-то… – И все эти ваши «правила смерти» никто в журнале не печатал, Федор Михайлович, – безжалостно продолжал Т. – Вы их тем же карандашиком написали, на рекламной вкладке, где пустого места много. Долго сидели, а? Печатными буковками, бисерными… А заголовок какой жирный. Целый карандаш, поди, извели. Достоевский покраснел, а потом пересилил себя и усмехнулся. – Спасибо за правду, – сказал он иронично. – Дождался, да. Согласен, глупо. Только мне ведь и самому смешно – думаете, я всерьез? Скучно тут. Сидишь целый день в засаде, охраняешь святые рубежи – бывает, и подурачиться тянет. Тут, знаете, кроме мертвых душ стыдиться особо некого. – Мертвых душ? – повторил Т. – Это еще кто? – Да вон лежат, – Достоевский кивнул в сторону надписи на стене. – На которых водка и колбаса. Только тем и живем. – А как вы их отличаете, Федор Михайлович? У кого души мертвые? Достоевский взял с полочки свои очки. – Это святоотческий визор, – сказал он. – Если кто с мертвой душой, вокруг него желтый ореол виден. – А почему так говорят – мертвые души? – Это как бы души, из которых Господь самоустранился. Вернее, Господь-то не устранялся, душа его сама из себя исторгла. Божий свет в такой душе угас, поэтому можно ее высосать на ману. Греха в том нет. Вот, посмотрите на набережную с той стороны, там ходят… Т. оглядел громоздкие очки, затем надел их и выглянул из ямы. – Да, – сказал он, осмотревшись, – действительно. Одни мертвяки. Что ж, ни одного живого там? – Откуда же они возьмутся, – ответил Достоевский. – Сколько здесь сижу, граф, вы первый. – А как эти очки работают? – У них двойные стекла, а между ними святая вода. Когда загрязненный свет проходит между стеклами, частицы скверны выявляются присутствием Святаго Духа и начинают испускать постыдное мочецветное сияние. Т. повернул к Достоевскому черные линзы и присвистнул. – Вот так номер… – Что? – нахмурился Достоевский. – Вокруг вас, Федор Михайлович, тоже… Сияние. – Вы шутить изволите? – Вовсе нет, – сказал Т. – Вы в зеркало когда-нибудь в них гляделись? Достоевский пристально посмотрел на Т., стараясь понять, разыгрывают его или нет. – Нет, – ответил он. Т. протянул ему очки. Достоевский надвинул их на глаза, порылся в куче хлама под навесом, выудил треугольный осколок зеркала, глянул в него, охнул и опустился на ящик от патронов. – Только не паникуйте, Федор Михайлович, – сказал Т., – мы все поправим. Кто вам очки дал? – Святой старец Федор Кузьмич, – ответил Достоевский, стирая рукавом выступивший на лбу пот. – У него таких целый ящик. – Давайте сюда. Достоевский повиновался. Взяв у него очки, Т. бросил их на землю и с силой вмял в нее ногой. Очки хрустнули, и из них брызнула еле заметная струйка воды. – Что вы делаете? – наморщился Достоевский. – Это же святотатство… – Зато мертвых душ теперь нет, – ответил Т. Достоевский мрачно усмехнулся. – Вы, граф, прямо как ребенок, – сказал он. – Это дети так думают – если часы разбить, то и время остановится. А что теперь, по-вашему, есть? – Если хотите знать, Федор Михайлович, я расскажу. Т. встал и принялся обламывать торчащие над бруствером елочные ветки, стараясь выбирать такие, на которых не было игрушек. – Надо костер развести, – сказал он. – Рассказ будет долгий… Итак, Федор Михайлович, все началось с того, что я ехал в поезде. На мне была фиолетовая ряса, а напротив меня в купе сидел господин галантерейного вида. Я не знал, откуда я еду и куда, и даже не помнил, как оказался в купе – но это отчего-то не вызывало во мне удивления. Неожиданно мой спутник завязал со мной весьма странный разговор… Когда Т. договорил, в просвете между домами уже синела полоса рассвета. Костер давно догорел, и Достоевский, сжимая бороду в кулаке, мрачно глядел на его серый пепел. Потом он поднял голову и сказал: – Вот и по вашему рассказу выходит, что я мертв. – Отчего? – удивился Т. – Так ведь мужик, который вас в Петербург на телеге вез, объяснил вам, что я умер. Значит, точно мертвая душа. – Вы мертвы только в том мире, откуда пришел я, Федор Михайлович. А тот, где мы сейчас находимся, существует исключительно для вас и из-за вас. Ну как вы можете быть мертвы, если солнце восходит? Посмотрите сами. Достоевский поглядел на далекую зарю. – Но к чему тогда защищать рубежи, думать о народном благе? Выходит, мы все – просто гладиаторы в цирке? – Очень хорошее сравнение, – ответил Т. – Мне даже не приходило в голову. Лучше и не скажешь. – А управляют цирком жестокие и капризные боги? И мы страдаем и боремся исключительно им на потеху? – Хуже того, – сказал Т. – Если бы мы существовали им на потеху, в этом было бы абсурдное величие. Великолепие бессмыслицы. Нет, мы живем для того, чтобы они могли кормиться. Мы что-то вроде выращиваемых на продажу кроликов в подсобном хозяйстве отставного коллежского асессора. – Но зачем богам подсобное хозяйство? Они же боги. – Они боги только для нас. А в своем собственном измерении это довольно прискорбные существа. Так мне, во всяком случае, показалось. – Но почему создатель никогда не говорит со мной? Или с остальными? Почему он говорит только с вами? Из особого предпочтения? Т. секунду подумал. – Не знаю, – сказал он. – Большой любви к себе я не заметил, скорее наоборот. Возможно, для наслаждения своим всемогуществом ему нужен свидетель. А со всеми остальными он никогда не говорит просто потому, что он, по большому счету, преступник. Ему стыдно появиться перед своими страдающими творениями, поскольку их жизнь и есть его преступление. Кроме того, он не один. Их целая банда, просто остальные со мной не говорят. Но я их чувствую, о, еще как… – Жуть какая, – отозвался Достоевский. – Хотели правды? Так не жалуйтесь. Это, во всяком случае, объясняет, почему вы живете в уродливом, жестоком, кое-как склепанном аду, о котором вам не позволяется даже связно думать. – Это неправда, – сказал Достоевский. – Думать я волен что хочу. И решать тоже. Моя воля свободна. – Так только кажется, – ответил Т. – То, что вы считаете своими мыслями – на самом деле голоса ваших создателей, которые постоянно раздаются у вас в голове и управляют каждым вашим шагом. Все за вас решают они. – Но каким образом их мысли могут возникать в моей голове? – Да вот именно таким, каким возникают, Федор Михайлович. Это ведь только формально ваша голова. А на деле – футбольный мяч, которым они играют в свои жуткие игры. И до тех пор, пока вы разрешаете их голосам звучать в своем уме и живете в нарисованном ими мире, вы существуете исключительно для их мелкой выгоды. – Но зачем они это делают? – Я уже сказал. Это промысел. – Вы имеете в виду божественный промысел? – Божественный промысел, Федор Михайлович, примерно то же самое, что отхожий. Сезонная коммерция в небольших масштабах. – Ну и цинизм, – поежился Достоевский. – Но в таком взгляде на вещи нет новизны, граф. Да, мир создан не нами. И в нем есть бесы. Но в нем же есть и ангелы. Вы сейчас просто обозвали творца новым именем и дали понять, что придерживаетесь о нем невысокого мнения. Но не все ли равно, как мы его назовем – Ариэль или Саваоф? Главное, он создает мир и нас. Так что же вы, собственно, открыли? – Один важный нюанс, – сказал Т. – Хоть он создает мир и нас, мы при желании способны делать это сами. Я знаю совершенно точно. – Откуда? Т. ничего не ответил – но его лицо вдруг показалось Достоевскому неподвижным и суровым, будто высеченным из могильного гранита. Достоевский ощутил странный трепет. – Вы… Вы это узнали на том свете? После того, как вас убили у лодочной станции? Т. кивнул. – И вы… Воскресли? – Я бы не стал употреблять таких торжественных слов, – сказал Т. – У меня, если верить покойному Кнопфу, и без того проблемы с церковной догматикой. Скажем так, я вернулся в мир. И теперь я действительно существо иной природы, чем вы или эти бедняги, которых вы убиваете из-за колбасы. – Иной природы? Но в чем разница? – Она в том, – ответил Т., – что теперь я создаю себя сам. Когда Ариэль обрек меня на исчезновение, я провалился в забытье, в серое ничто, о котором ничего нельзя сказать. Возможно, я просто растворился бы в нем, но желание дойти до Оптиной Пустыни было слишком сильным. И теперь я действую из вечности. Тело мое кажется находящимся здесь, но это просто видимость. Моя истинная природа и сущность пребывают там. – Где – там? – Как бы во сне, – ответил Т. – Но на гораздо более глубоком уровне. Правильнее будет сказать, что я вижу сон про вас, про этот город и все остальное. Иногда мне снится и Ариэль – это, пожалуй, самое неприятное. Но теперь он тоже просто сон. – А как вы создаете себя и мир? – Белой перчаткой. – Какой белой перчаткой? – Которую я сотворил из ничего в самом начале. Это была первая зацепка. На самом деле чистейшая условность, но без нее ничего не вышло бы. Я начал создавать мир как текст, потому что надо было с чего-то начать. Но сейчас я уже не вижу перед собой никакой перчатки, пера или бумаги. Все происходит спонтанно, само собой. – Ох, – покачал головой Достоевский, – вы, я гляжу, скатились в мистический анархизм. Я хорошую статью в свое время про это написал… Ну да ладно, а что было вторым вашим твореньем? – Стикс. – С какой целью вы его создали? – Чтобы перейти его и вернуться в мир. – Зачем? Ведь, по вашим словам, этот мир уродлив и нелеп. – Но здесь осталось нечто такое, что я должен найти. – Что же? – Оптина Пустынь, – сказал Т. и со значением поглядел на Достоевского. – Вам знакомы эти слова? – Знакомы, – ответил тот. – Но сразу припомнить не могу. – Может быть, «Оптина Пустынь соловьев»? – спросил Т. Достоевский хлопнул себя ладонью по лбу. – А, вот теперь вспомнил! Я действительно сделал в свое время на квартире Константина Сергеевича Победоносцева издевательский доклад о заседании тайного мистического общества, которое я случайно посетил. Текст у меня, к сожалению, не сохранился. Доклад так и назывался – «Оптина Пустынь соловьев». Это, видите ли, игра слов. Их общество называлось просто «Оптина Пустынь». – Так что же это такое? – спросил Т., сжав кулаки от волнения. – Никто не знает-с. Видимо, очередное название Земли обетованной. – Чем это общество занималось? – Тем, что эту Оптину Пустынь искало. Под руководством господина Соловьева, который был у них за главного. Очень оригинальный господин. И теории излагал весьма похожие на ваши. – Какие же? Достоевский нахмурился, вспоминая. – В общем, чистая ересь. Новый укороченный патентованный путь на небо – как всегда у подобных господ. Его учение заключалось в том, что человек, занимаясь мистическим деланьем, должен как бы делить себя на книгу и ее читателя. Книга – это все содрогания нашего духа, все порывы и метания, все наши мысли, страхи, надежды. Их Соловьев уподобил бессмысленному и страшному роману, который пишет безумец в маске, наш злой гений – и мы не можем оторваться от этих черных страниц. Но, вместо того, чтобы перелистывать их день за днем, следует найти читателя. Слиться с ним и есть высшая духовная цель. – Подождите… подождите-ка, – сказал Т. – Надо это обдумать. Безумец в маске… Как точно. – Мне тоже показалось сперва любопытным, – усмехнулся Достоевский. – Только на деле это пустое щелканье соловья-краснобая. Красивые слова, которые никуда не ведут, а лишь смущают душу и вводят в соблазн. Об этом я и написал. – А где Соловьев сейчас? – Никто точно не знает. Скорее всего, сгинул где-то там. И Достоевский махнул рукой в сторону запада. – Вы помните что-нибудь еще? Достоевский отрицательно покачал головой. – Доклад писал под свежим впечатлением, – сказал он, – а сейчас уже позабыл… Но коли вам интересно, я полагаю, что Победоносцев может знать. – Победоносцев? – переспросил Т. изумленно. – Разве он тоже здесь? Достоевский поглядел на Т. с недоумением. – Где же ему быть, батенька, как не в Петербурге? – Хотя да, – согласился Т. – А какое отношение он имеет к этому вопросу? – Самое прямое. Он крупнейший специалист по всяким ересям, и вообще весьма неглупый человек. Единственный, кто может помочь при духовном недуге. Я в данном случае не насчет вас волнуюсь, не думайте… Я насчет своего желтого сияния. Может, если сам обер-прокурор помолится, Господь и услышит. Но вам, я думаю, он обязательно что-нибудь скажет. – А далеко это? – Примерно в версте, – сказал Достоевский. – Лучше пройти по канализации. – Это зачем? – Да мы только так и передвигаемся. На улицах ведь мертвые души. – А как мы спустимся в канализацию? Достоевский встал, отодвинул в сторону патронный ящик, смахнул лежавшую под ним ветошь, и Т. увидел грязный чугунный люк с выбитым на нем двуглавым орлом и какими-то цифрами. XVIII С Достоевским по дороге произошла странная перемена. Сперва он был разговорчив – и рассказал Т. про святого старца Федора Кузьмича. Тот жил где-то здесь, в подземных катакомбах, но где именно – никто не ведал, и встретить его под землей почиталось великой удачей. Одни говорили, что Федор Кузьмич – простой человек из народа, мужик. Другие верили, что раньше он был двухголовым императором Петропавлом, но потом, после великой духовной брани, усек одну главу и ушел в затвор – а какую главу он усек, либеральную или силовую, не открывали, чтобы не смущать народ, и каждый верил по-своему. Учил старец тому, что Русь есть плывущая в рай льдина, на которой жиды разжигают костры и топают ногами, чтобы льдина та треснула и весь народ потонул – а жидов ждут вокруг льдины в лодках. Еще Федор Кузьмич был великий молельник – считали, если помолиться с ним вместе о чем-то, желание непременно сбудется. Но чем дальше уводила серая зловонная труба, тем мрачнее делался Достоевский. Вскоре он совсем замолчал, ушел вперед и шагал теперь один с фонарем в руке, освещая путь. Хоть Т. не видел его лица, перемена в настроении спутника чувствовалась по его понурой спине, которая склонялась все ниже и ниже. Однако Т. не обращал на это внимания. Его слишком занимали только что услышанные слова про читателя и книгу: они постепенно доходили до сознания и начинали кружить голову. На сырой стене каждые несколько метров повторялось одно и то же странное граффити – три строчки, написанные друг под другом разной краской и почерком, словно через трехцветный трафарет: Бог умер. Ницше. Ницше умер. Бог. Оба вы педарасы. Vassya Pupkin. Надпись про Бога была белой, про Ницше – синей, а сентенция Васи Пупкина – красной. Пробегая взглядом по этим строкам, Т. представлял себе сначала Иегову с Сикстинской фрески Микеланджело, затем усталого Ницше, похожего на облагороженного страданием Максима Горького, и, наконец, белобрысого Васю – надменного наследника мудрости веков, пугающего и одновременно прекрасного в своем равнодушном максимализме. Но мысль, которая не давала покоя Т., была не о них. «Конечно, – думал он. – Как я мог не видеть этого раньше? Нет разницы, сколько авторов. В этой надписи, например, их целых три. Но все равно – и Бога, и Ницше, и Васю создает тот, кто читает. Так же и со мной. Кто бы ни придумывал все то, что я принимаю за себя, все равно для моего появления необходим читатель. Это он ненадолго становится мной, и только благодаря ему я есть… Я есть…» Видимо, Т. пробормотал что-то вслух – Достоевский обернулся. Т. сделал успокаивающий жест, и тот пошел дальше. «Я есть… Стоп. Вот тут и ждет засада. Ведь сказал же Ариэль, что ясное и безошибочное чувство «я есть» возникает совсем не у меня, а у него. И я согласился, поскольку звучало вполне логично – ведь он мой автор. А теперь выясняется, что это чувство возникает даже не у него, а вообще у какого-то читателя. И тоже не поспоришь… Выходит, кем бы я на самом деле ни оказался, это все равно буду не я? Надо же… В одном Ариэль прав – самое очевидное запросто может оказаться обманом зрения…» Под ногами изредка хрустело стекло – пол был усеян осколками бутылок. «Так у кого же возникает чувство «я есть»? Надо с самого начала разобраться. Видимо, так: когда меня создавал Ариэль, оно возникало у Ариэля, а потом… У читателя? Вроде да. Но ведь это же всегда был я! Как такое вообще возможно, что это я есть, и я же здесь совершенно ни при чем?» Навстречу пробежала крыса, потом еще две. Т. почудилось, что зверьков окружает слабое зеленоватое свечение, будто их натерли фосфором с часовых стрелок. Достоевский не обратил на крыс внимания. «С другой стороны, найти читателя в себе. Как это интересно… Как необычно. И как точно, как глубоко! Замечательная метафора. Действительно, что происходит, когда я читаю это трехстишие про Ницше? Я сразу представляю себе его усталое военно-морское лицо… Военно-морское, потому что у него огромные усы – словно две волны вокруг корабельного носа, и он плывет в вечность, такой линкор духа… Однако этот Ницше, которого я в таких подробностях нарисовал своим мысленным взором, не имеет понятия о том, что я его творец… Хотя без меня его просто нет…» – Уже недолго, – сказал, поворачиваясь, Достоевский. Т. показалось, что лицо спутника стало совсем недружелюбным и мрачным – но это, скорей всего, были просто резкие тени от фонаря. Они повернули в боковое ответвление туннеля, где было тепло и влажно, и пошли по тонкому слою то ли плесени, то ли мха. «Читателя невозможно увидеть, – думал Т. – Я никогда не смогу его обнаружить, как этот настенный Ницше никогда не сможет осознать меня – если я сам не заставлю его сделать это в своей фантазии… Но что тогда означает стать читателем? Непонятно. Выходит, практического смысла такое откровение в себе не несет – так, игра ума…» – Да, все по грехам нашим, – пробормотал вдруг Достоевский, словно его коснулась напряженно работающая мысль Т. – Хоронишь мертвецов, и сам не замечаешь, как становишься одним из них. А ведь было сказано, да… Впрочем, кавалердавров не жаль. А молодые мертвячки… Иной раз взгрустнешь – совсем, право же, мальчики. Может, им помочь можно было? Вы как полагаете, граф? – Сложный вопрос, – ответил Т., поняв, что для Достоевского это проблема давняя и мучительная. – На самом деле помочь трудно, ибо, насколько я понимаю замысел Ариэля, созданы они были исключительно для того, чтобы их застрелили и сняли с них водку с колбасой. С другой стороны, мы с вами ничем не лучше. Точно такие же гладиаторы в этом отвратительном цирке. – Это философия, – вздохнул Достоевский. – А реальность в том, что у меня мертвая душа, а у вас живая. Вот я и думаю – может, много молодняка побил? – Корень проблемы в другом. – В чем? – В том, что вы верите в живые и мертвые души. Вы с удивительной доверчивостью принимаете существующие в мире конвенции, Федор Михайлович. А ведь все они без исключения введены для чьей-то мелкой корысти. – А вы не принимаете конвенций? – Я был вышвырнут за их пределы. Чтобы выжить, мне пришлось собрать мир заново, уже самому… Поэтому у меня появился выбор, что брать в него, а что нет. Далеко еще идти? – Пришли, – сказал Достоевский. Он указал на торчащие из стены скобы, которые уходили вверх, в темный колодец шахты. Скобы были аккуратного вида, и даже покрыты кое-где никелем. – Золотая миля, – пояснил Достоевский. – Канализационные люки прямо у подъездов. Очень удобно в смысле передвижения и вообще. Мертвяки сюда намного реже забредают. Но на улице все равно лучше не задерживаться. Выбравшись из люка, Т. увидел перед собой серый доходный дом, стоящий на пересечении двух безлюдных улиц. – В шестом этаже, – шепнул Достоевский, глядя вверх. – На углу, где шторы красные. Вроде дома, свет горит… В подъезде пахло сыростью, котами и старыми газетами. Напротив входной двери темнела забранная железными листами будка консьержа, из амбразуры которой торчало дуло двустволки. Сам консьерж так и не показался, но ствол коротко дернулся в сторону лестницы – это, видимо, было разрешением пройти. Достоевский кивнул будке, подхватил Т. под локоть и потащил по лестнице вверх. Дойдя до шестого этажа, он остановился перед высокой коричневой дверью с золотым звоночком и решительно повернул его. Продребезжал тихий колокольчик. Минута или две прошли в тишине. Достоевский избегал глядеть на Т.; его губы еле заметно шевелились, словно он беззвучно с кем-то говорил. «Молится», – понял Т. Наконец дверь открылась. В просвете стоял худой господин в проволочных очках и старомодном сюртуке, с тщательно выбритым, но дряблым лицом того нездорового оттенка, который появляется, когда кожа месяцами не видит солнца. Из коридора за его спиной доносилось тихое пение фонографа. Господин изогнулся, приглашая гостей войти. – Здравствуйте, Федор Михайлович, – сказал он в прихожей чуть игриво. – Кто это с вами такой элегантный? – Позвольте представить графа Т., – произнес Достоевский. Победоносцев на долю секунды замер, будто его заморозила вспышка магния, но тут же пришел в себя, улыбнулся самым сердечным образом и всплеснул руками. – Ах, так это вы! Теперь вижу, да. Простите, граф, что так опростоволосился. Но в таком наряде, да еще с этим… гм… фасоном бороды – вас не узнать. Но как символично, что вы пришли ко мне именно с Достоевским! Наконец-то… – Обер-прокурор Победоносцев, – сказал Достоевский, как бы формально представляя хозяина гостю. – Духовный светоч нашего времени. – Весьма рад знакомству, – отозвался Т. – Вот-с, – сказал Победоносцев, продолжая улыбаться, – как раз давеча листал книгу вашей Аксиньи Михайловны. – Какую книгу? – оторопел Т. – Так она целых две выпустила, – ответил Победоносцев. – «Как соблазнить аристократа» и «Как соблазнить гения». Весь Петербург зачитывается. Хотя и не верят, конечно, что она сама пишет. А скоро третья выходит, «Моя жизнь с графом Т.: взлеты, падения и катастрофа». Уже и объявления везде висят. Т., словно в поисках опоры, взял Достоевского за рукав. Победоносцев немедленно подхватил Достоевского за другую руку, и они вместе повлекли его в гостиную – Победоносцев пятился, повернув к Т. улыбающееся лицо, и у того на миг появилось странное чувство, что они, как два грузчика, заносят торжественно молчащего Достоевского вглубь квартиры. Гостиная выглядела просто, даже аскетично. У одной ее стены помещался диван, возле которого стоял большой овальный стол, накрытый малиновой бархатной скатертью. На скатерти поблескивали графин с водкой, граненые стаканы и тарелки с колбасой и сыром. С другой стороны к столу были придвинуты несколько стульев и кресел, и в такой расстановке мебели чудилось что-то легкомысленное и студенческое. Бросался в глаза объемистый застекленный шкаф – его содержимое было скрыто плотными белыми занавесками на стеклах. Еще у окна зачем-то был поставлен табурет, и больше никакой обстановки в комнате не было. – Ну, присаживайтесь, – сказал Победоносцев. – Я вас на мгновение покину – мне надо телефонировать по важному делу. Повернувшись, он вышел в коридор. Вскоре звуки фонографа стихли. Достоевский сел на диван и покосился на Т. – Что за Аксинья? – спросил он. – Супружница? – Был один эпизод в Коврове, – хмуро отозвался Т., прохаживаясь по гостиной. – Я не упомянул, когда рассказывал. Только непонятно, как она здесь оказалась. Это очень подозрительно… Достоевский не ответил. С ним происходило что-то странное – сказав пару слов или сделав мелкое движение, он надолго замирал в неподвижности, причем лицо его становилось строго-задумчивым, словно им овладевала какая-то тайная мысль. При этом он отчего-то норовил повернуть лицо так, чтобы Т. постоянно видел его анфас – как барышня, которая знает, под каким углом она выглядит привлекательнее, и все время старается показаться именно в этом ракурсе. Вскоре Победоносцев вернулся в гостиную. – Присаживайтесь к столу, граф. А то вы все ходите, ходите, как-то не по себе делается… Т. сел в одно из кресел у стола. – Отчего такие грустные лица? – продолжал Победоносцев. – Уныние – смертный грех. Не гневите создателя. – Граф Т. не нуждается в подобных советах, – сказал Достоевский с улыбкой. – Он, знаете ли, был лично знаком с создателем, но потерял к нему интерес. Теперь он сам творец своего мира. – Неужели? – поднял бровь Победоносцев. – А как тогда объяснить его присутствие в этой комнате? – Граф полагает, – пояснил Достоевский, мстительно глянув на Т., – что он в настоящий момент висит в безвидной пустоте и сам себя думает. А всех остальных придумывают разные черти. И эту комнату, и вас, Константин Петрович, и даже туман за окном. – Вот оно как, – сказал Победоносцев. – Ну да, подобные взгляды в наше время не редкость. Я сейчас начинаю работу над вторым томом «Тщеты кипящего разумения» – это богословский трактат, к которому прилагается справочник о новейших сектах. Если во взглядах графа есть известная оригинальность, буду счастлив уделить ему место между Талмудизмом и Травославием. – Травославие? – удивился Достоевский. – А это еще что, Константин Петрович? – Это пришедшее из Эфиопии суеверие, распространившееся среди питерских мазуриков. Вы их наверняка видели – они носят египетский крест в форме буквы «Т», который, по их мнению, символизирует Троицу и одновременно слово «ты». Я чуть не сорвал голос, доказывая этим людям, что служение Господу и опьянение коноплей – две вещи несовместных. Но они не верят. Вы, граф, тоже учите чему-то подобному? – Я ничему не учу, – ответил Т. сухо. – А если говорить о религии, то определенные аспекты моего личного жизненного опыта не позволяют мне поклоняться творцу этой серой мглы… И он кивнул в сторону окна. – Что же это за аспекты? – спросил Победоносцев, прищуриваясь. – Граф полагает, – опять вмешался Достоевский, – что мы просто сражающиеся гладиаторы, в чьей жизни нет и тени смысла. Куклы, которых дергают за ниточки сменяющиеся кукловоды. – Так и есть, – сказал Победоносцев. – Только ведь происходит это по нашим грехам, граф. Этого вы не станете отрицать? Т. пожал плечами. Победоносцев внимательно глядел на него, ожидая ответа. Т. вздохнул – ввязываться в спор не хотелось, но вежливость требовала. – Наши грехи, – сказал он, – на самом деле вовсе не наши. Их совершают те самые кукловоды, которые сперва наполняют нас страстями. А потом они же обличают нас в совершённом, притворяясь нашей совестью. То, что мы принимаем сначала за свой грех, а потом за свое раскаяние, есть две составные части одного и того же механизма, позволяющего им удерживать над нами абсолютную власть. Сначала нас вынуждают нырять в пучину мерзости, а потом заставляют лить над ошибкой слезы и считать себя негодяями. Но делают это участники одной банды, которые по очереди овладевают нашей душой. Они вовсе не противостоят друг другу, они действуют сообща. Победоносцев сделал круглые глаза. – Какое любопытное учение. Однако скажите, почему эти кукловоды с такой легкостью овладевают нашей душой? – Да потому, что овладевать там совершенно нечем. Это как кабинка в общественной уборной – любой, кто туда забредет, уже ею и овладел. Без них там не было бы ничего вообще. Кроме, извиняюсь, дыры. – А кто они, эти кукловоды? Можете рассказать? – Если коротко, это сущности, которые создают нас своим совокупным усилием в непостижимых для нас целях. Нам не следует считать их своими врагами, потому что мы и есть они. Мы существуем только постольку, поскольку они нас одушевляют. Обвинить их в чем-то мы не можем. Вернее, мы, конечно, можем – только это бессмысленно, потому что они же сами и будут разыгрывать спектакль, обвиняя самих себя. Нас просто не бывает отдельно от них. Именно они порождают нас секунда за секундой. – Вот как. А как же душа и свобода воли? – Очень просто, – ответил Т. – Одна из этих сущностей спрашивает сейчас при помощи вашего рта – «а как же душа и свобода воли?» Вот все, что по этому поводу можно сказать. – Известны ли вам имена этих сущностей? – Да. Главного демона зовут Ариэль. Именно он формирует это жуткое пространство – и вас, его обитателей. Я знаю это совершенно точно. – Откуда? – Он сам мне сообщил. И в доказательство в нескольких сжатых, но точных образах обрисовал ваш мир еще до того, как я его увидел. – Говорите, он создает наш мир? – спросил Победоносцев задумчиво. – Во всяком случае, частично – там есть и другие творцы. Когда вам хочется выпить вина, или, например, предаться плотским удовольствиям, за работу берутся его помощники. Впрочем, возможно, что помощник как раз он. Кто в их иерархии главный, я так до конца и не понял. – Вы ведете речь о весьма высоких материях, обычно скрытых от смертных глаз, – сказал Победоносцев. – О какой иерархии вы говорите? Не подразумеваете ли вы Церковь Небесную? – Если вы про архимандрита Пантелеймона, – ответил Т., немного подумав, – то вынужден вас огорчить – как говорится, нет правды на земле, но нет ее и выше. Ариэль состоит с Небесной Церковью в деловых сношениях. Но договориться они пока не смогли. Победоносцев снял очки и тщательно протер их вынутым из кармана платком. – Понятненько, – пропел он, водружая очки обратно. – Боюсь вас огорчить, но на новую ересь это никак не тянет. Я уже слышал нечто похожее от господина Соловьева – вы ведь его знаете? Т. отрицательно покачал головой. – Слышал только имя. – Поэт и философ. Он называл свое учение «умным неделанием». Символом для него он выбрал латинскую «N» с тильдой – видимо, из бессознательной любви к католичеству, хе-хе… Хотя такой значок вполне подошел бы и для вашего непротивления, граф. Вот за этим самым столом он читал, помнится, свою трагедию, называлась она еще странно, дайте вспомнить… «Прилог Канкана», кажется. Про отшельника-исихаста, живущего в пустыне. – Какая же может быть пьеса про пустынножителя? – спросил Достоевский. – Откуда в пустыне действующие лица? – Легион, – ответил Победоносцев, кивнув почему-то на Т. – В пьесе отшельник сражается с демонами, вторгающимися в его ум, и в конце концов его настигает мрачное озарение, что ничего кроме демонов в его уме нет вообще, и тот, кто сражается с искушениями и страстями – такой же точно демон, как и все остальные, только кривляющийся. Даже Бога лицемерно взыскует один из этих демонов, просто для потехи – а другой Бога изображает. От горя отшельник решает повеситься. И вот, когда табуретка уже вылетает из-под его ног, он понимает, что это последнее страшное решение было таким же точно демоническим наваждением, как и все предыдущие метания его духа… – Ага, – сказал Достоевский, – начинаю вспоминать. Кажется, Соловьев называл такое состояние «умоблудием» и учил, что справиться с ним можно одним-единственным образом – научившись узнавать всех этих демонов в лицо. – Именно об этом я и говорю, – кивнул Т. – Только не следует делать из происходящего трагедию. Эти бесконечно сменяющие друг друга наваждения и есть наша единственная природа. Во всяком случае, до тех пор, пока в нас не появляется сила, способная им противостоять. – И какая же это сила? – спросил Победоносцев. – Некое, э-э-э, духовное знание? То, что преподобный Исихий называл «помыслом-самодержцем»? – Нет, – ответил Т. – Все гораздо проще. Надо создавать себя самому. – Но кто в таком случае будет это делать? – спросил Победоносцев. – Если в нас нет ничего, кроме наваждений? – В этом как раз и состоит парадокс, – ответил Т. – Изначально в нас нет никого, кто мог бы что-то сделать. Новая сущность возникает одновременно с тем действием, через которое она себя проявляет. Понимаете ли? У этого действия нет никаких оснований, никакой обусловленности. Оно происходит самопроизвольно, совершенно спонтанно, вне закона причины и следствия – и становится опорой само для себя. Это как рождение вселенной из ничего. После этого можно говорить, что мы создаем себя сами. И мы делаемся равновелики демиургу нашего мира. – Вы, граф, как я предполагаю, и есть такой равновеликий self-made man? [3] – спросил Победоносцев. – Вы положительно догадливы. – Догадаться нетрудно, – улыбнулся Победоносцев. – Но как же насчет бесов, которые владели человеком перед этим? Как насчет Ариэля и его подручных? Неужели они отпустят свою скотинку просто так? – Они будут бессильны, – ответил Т., чуть нахмурившись. – Вот как, – отозвался Победоносцев с иронией. – Любопытно, любопытно… – Скажите, а где можно найти этого господина Соловьева? – спросил Т. – Я бы хотел с ним побеседовать. – Побеседовать с ним будет затруднительно, – ответил Победоносцев, ласково глядя на Т. – Дело в том, что господин Соловьев арестован по обвинению в злоумышлении на высочайших особ. И содержится теперь в равелине Петропавловской крепости. Иногда его возят на допросы в разные места. Но вам, граф, вряд ли разрешат присутствовать при таком допросе… В прихожей тренькнул колокольчик. Смерив Т. взглядом, Победоносцев повернулся к Достоевскому: – Федор Михайлович, вы совсем не пьете. Отчего бы? – Волнуюсь, Константин Петрович, – ответил Достоевский. – У меня ведь к вам важный разговор. – Поговорим, – сказал Победоносцев. – Только вот открою дверь… Когда Победоносцев вышел из гостиной, с Достоевским произошла прежняя трансформация – он замер, торжественно уставившись вдаль, словно никого кроме него в комнате не было. «Видимо, – подумал Т. с грустью, – я для него просто погибшая душа, еретик… Впрочем, само это место так действует. Все дело в том влиянии, которое имеет на него Победоносцев…» Дверь растворилась, и Т. похолодел. В комнату вошли три чернеца. Один из них нес на плече вместительную холщовую сумку с бисерным крестом на боку – точь-в-точь такую, как была у одного из спутников покойного Варсонофия. Из коридора послышалось жалобное мяуканье, а затем в гостиной появился Победоносцев – войдя вслед за чернецами, он плотно закрыл за собой дверь. – Господа, – сказал он со счастливой улыбкой, – у нас сегодня непрошеные гости, которым мы, тем не менее, ужасно рады… Т. заметил, что Победоносцев смотрит не на него, а на монахов, и догадался, что непрошеный гость – он сам. – Позвольте представить вас друг другу, – продолжал Победоносцев. – Это братья Никодим, Иларион и Софроний – монахи. А это господин Т., он э-э-э… граф. – Отличная профессия, – улыбнулся брат Никодим. – Это не профессия, – ответил Т., внимательно глядя на чернецов. – Просто мирская кличка. Иларион и Софроний были, видимо, братьями-близнецами: молодые, мрачные, как бы придавленные печатью общей тяжкой думы, с бесцветными бороденками и узко поставленными водянистыми глазами. Никодим, наоборот, походил на гофмановского студента – в нем было что-то романтическое и лихое, намекающее на полную приключений ночь и головокружительную удаль. При виде чернецов Достоевский ожил и заулыбался. Они, однако, не обратили на него внимания, словно его вообще не было в комнате. Подойдя к столу, они сели – Иларион с Софронием в кресла, а Никодим – на краешек занятого Достоевским дивана, рядом с креслом Т. – Мы тут говорили о господине Соловьеве, – сказал Победоносцев, как бы вводя иноков в курс дела. – Это такой философ. – Ох уж эти философы, – с готовностью отозвался Никодим. – Хорошо их Пушкин уделал. «Движенья нет, сказал мудрец брадатый, другой смолчал и стал пред ним дрочить…» Две строчки только, а сразу полная ясность про всю корпорацию. За столом установилось молчание. Никодим смутился и, видимо, решил загладить неловкость. – Позвольте, – сказал он, поворачиваясь к Т., – а вы ведь тот самый граф Т.? – Что значит – тот самый? – Ну, я имею в виду, тот, про которого пишет Аксинья Толстая-Олсуфьева? Какого вы мнения о ее книгах? Т. ничего не ответил, но стакан покачнулся в его руке, и немного водки пролилось на стол. Никодим состроил сочувственную гримасу. – Наверное, ужасно угнетает, да? В этих книжонках все выдумка от первого до последнего слова, сразу видно. Никто и не верит, конечно. Но читают все, даже лица духовного звания. Особенно отвратителен этот постоянный гомон в газетах. – А что там пишут? – Вы не следите? Вот это настоящий аристократизм, уважаю. Сейчас расскажу. Был огромный скандал. По словам Аксиньи Толстой-Олсуфьевой, все случилось так – учась в Смольном, она приняла близко к сердцу учение графа об опрощении, ушла с последнего курса и опростилась до полной неотличимости от крестьянской дурынды. Поэтому, встретив графа, она быстро завоевала его сердце. Но граф открылся ей с неожиданной и пугающей стороны. Во время их связи он постоянно принимал сильнейшие наркотические субстанции, которые делали его невменяемым. Несколько раз он пытался зарубить ее топором. В результате она совершенно разочаровалась в опрощении, бежала в Петербург и вернулась к светской жизни… Выражая всем своим видом предельную брезгливость к обсуждаемой теме, Достоевский застыл на месте, уставившись в окно как в вечность. Победоносцев подошел к нему, приобнял за плечи, с некоторым усилием заставил подняться с дивана и повлек к окну, словно чтобы вывести его из зоны действия ядовитых слов Никодима. – …у нее начался роман с Олсуфьевым, – продолжал Никодим, – вы про него слышали, конечно. Это кавалергард, ставший гением сыска. Отсюда и название ее второй книги. Если верить бульварной прессе – а ей, я повторяю, не верит никто, – Т., опасаясь огласки, исчез в неизвестном направлении. За ним в погоню послали лучших сыщиков и санитаров империи, но он очень хитер и постоянно переодевается – то жандармом, то мужиком, то цыганом. По словам госпожи Толстой-Олсуфьевой, он до такой степени одурел от наркозов, что беседует с лошадьми и принимает окружающих черт знает за кого. Еще пишут, что у него провалы в памяти и оригинальное помешательство – ему кажется, будто он разговаривает с Богом. То есть с Богом в наше время кто только не говорит, но Т. положительно уверен, что Бог ему отвечает. В совсем уж бульварных газетенках писали даже, что сыщиков, посланных за ним в погоню, Т. лично зарезал или отравил тропическим ядом… К концу тирады лицо Никодима приобрело такое выражение, словно ему больно и стыдно было слышать собственный рассказ. Он замолчал. Т. тоже сидел молча. Потом, набравшись сил, он сказал: – Я действительно был знаком с одной крестьянской девушкой по имени Аксинья, чего уж тут скрывать… Только вряд ли она могла написать что-то подобное. Она и слов таких не знает. Уж поверьте, есть огромная разница между опростившейся курсисткой и девушкой из народа. Никодим ухмыльнулся и панибратски хлопнул Т. ладонью по колену. – Про это она тоже пишет! – восторженно сообщил он. – И как врет, а? Утверждает, что перед тем, как впервые показаться вам у телеги с сеном, она специально два месяца изучала сельские диалекты, а потом перестала каждый день мыться и брить подмышки, простите за скабрезную деталь… Главная мысль ее книги – даже не мысль, мыслей там нет, а тот, так сказать, sales pitch [4], из-за которого ее читают молоденькие девушки – как раз в том, что пресыщенного и развратного аристократа возбуждает не изысканная утонченность, а, наоборот, предельная вульгарность и неотесанность, соединенная, конечно, с известной физической привлекательностью. Из-за этого среди столичных менад появилась мода на сарафаны, фартуки и грязные ногти… Mon Dieu, как все стонут от этого опрощения! Вы меня поражаете, граф – быть в самом центре урагана, целого поветрия, и сохранять такое великолепное равнодушие! Браво, браво! Т. ничего не ответил. Никодим налил себе водки, отсалютовал стаканом, выпил и крякнул. Победоносцев тем временем посадил Достоевского на табурет возле окна и принялся, гладя его по руке, говорить ему в ухо что-то ласковое. Он говорил тихо, но многое Т. все-таки слышал: – Душа у тебя живая, Феденька, просто скорбит. Все как подвиг зачтется. А помолишься, так и желтуха пройдет… Живая она, живая, не думай даже… Ободряюще похлопав Достоевского по плечу, Победоносцев вернулся к столу. – Однако до чего дошло, – сказал Никодим, глядя на остальных иноков. – Газеты уверяют, что графа Т. сейчас тайно ищут – хотя никаких официальных обвинений против него не выдвинуто. – Оставим это, – поморщился Победоносцев. – В моем доме не обсуждают газетные утки. Здесь беседуют о духовных и религиозных вопросах… Весь этот разговор сопровождался мелкими, но жутковатыми деталями в поведении монахов. Другой человек вряд ли обратил бы на них внимание, однако для Т. они имели страшное и несомненное значение – и ошибиться на их счет было невозможно. Иларион сидел в кресле, положив свою расшитую бисером сумку на колени, и все время что-то поправлял у нее внутри, словно поглаживая сидящего там зверя, которому не терпелось вырваться на свободу – причем Т. был уверен, что слышит тишайшее дребезжание острых хрустальных граней. Софроний держал правую руку в кармане рясы, и, когда ее ткань натягивалась на бедре во время какого-нибудь движения, становилось заметно, что там лежит продолговатый предмет – и явно не икона, а, скорей всего, револьвер. Никодим же, хоть и не выдавал себя никак иначе, время от времени поглядывал на Т. с таким бесконечным пониманием в глазах, которое трудно было объяснить простым состраданием из-за скандала с Аксиньей. Т. чувствовал, что чернецы ждут только знака. И, когда сгустившееся за столом напряжение стало невыносимым, он неожиданно встал с места. Подойдя к табурету, на котором сидел окончательно ушедший в себя Достоевский, он приподнял его за плечи и повел назад к столу. Достоевский молча подчинился, и Т. усадил его на диван между собой и Никодимом. – Давайте, Федор Михайлович, посидим рядышком… Константин Петрович нас раскритиковал, так пускай поведает истину. Иноки заметно растерялись. Никодиму пришлось подвинуться на самый край дивана, а между мрачными близнецами и Т. теперь оказался стол. Победоносцев, услышав слова Т., прокашлялся. – Истина, граф? В «Критике кипящего разумения» я пишу о том, что истину не уловишь острым скептическим рассудком. Она доступна только вере. Это понимал блаженный Августин. А нынешние образованные господа полагают, будто истина рождается из рассуждения. Можете представить, братья? Властители умов считают высшим и безусловным мерилом истины силлогизм! И он тихонько хлопнул в ладоши. Это, видимо, и было тем знаком, которого ждали чернецы. Софроний нахмурил брови и вытянул из кармана непристойно большой «смит-и-вессон». – Кого? – спросил он. – Силлогизм, – быстро повторил Победоносцев, делая вид, что ничего не замечает. – Вы ведь знаете такое понятие в логике. Это когда приводятся два суждения, а потом из них выводится третье. И на этом убожестве зиждется все здание современной человеческой мысли, можете вообразить? – Вы что-то имеете против принципов логики? – улыбнулся Т., тоже не обращая внимания на револьвер в руках Софрония. Победоносцев поднял палец. – Вот потому все современные философские споры столь ничтожны, граф, – сказал он, – что спорщики доказывают истину этой вашей логикой. А между тем силлогизмы есть бессмысленная чушь. – Отчего же? – спросил Т. – Ну приведите пример осмысленного силлогизма. К этому времени разговор стал, собственно говоря, совсем излишним, потому что Никодим тоже вынул из-под рясы маленький никелированный пистолет, а Иларион, более не скрываясь, достал из расшитой бисером сумки свернутую сеть, зазвеневшую кристаллическими лезвиями в ячейках. Однако Победоносцев вел себя так, словно ничего кроме спора о силлогизмах за столом не происходило. – Приведите же пример, граф, – повторил он. – Давайте. Т. улыбнулся и подвинулся ближе к Достоевскому. – Ну хотя бы вот, – сказал он, запуская в карман руку, которую заслонял бок Достоевского. – Кай человек. Люди смертны. Поэтому Кай должен умереть. Разве с этим можно поспорить? – С этим и спорить не надо, – ответил Победоносцев. – Чушь собачья, и все. Кай – никакой не человек, а просто подлежащее в предложении. Он никогда не рождался. Как же он умрет? Вот вы сами и доказали, что эти силлогизмы чушь. В кармане у Т. тихо щелкнуло. – Где я это доказал? – спросил Т. с искренним недоумением. – Да как же где? – отозвался Победоносцев горячо. – Ну посмотрите сами. Кай – смертный человек из силлогизма. Умереть для него никак невозможно, потому что в силлогизмах не умирают. Следовательно, силлогизмы есть бессмысленная чушь, и делать их мерилом истины – безумие. А если вы с этим не согласны, покажите мне мертвого человека из силлогизмов. Покажите мертвое подлежащее, граф, тогда я… Пока Победоносцев, блестя очками, произносил эту тираду, за столом произошло несколько важных событий. Софроний навел свой огромный револьвер на Т. Никодим наклонился вперед. Иларион расправил сеть и перехватил ее так, чтобы кто-то другой из сообщников мог взять другой ее конец. Но Т. следил только за револьвером в руке Софрония. И как только его ствол на миг отклонился в сторону, произошло нечто такое, чего никто из иноков не ждал – Т. схватил Достоевского за плечи и повалился в обнимку с ним в узкий просвет между столом и диваном. – Поберегись! – крикнул он. Победоносцев, как раз говоривший про мертвое подлежащее, поднял стекла очков к потолку – туда, куда взлетела подброшенная Т. бомба. Договорить он уже не успел. XIX «Вот говорят – потерял сознание. Как странно… Однако ведь кто-то действительно теряет и находит. Это я наблюдаю на своем опыте. Но кто? Раз он теряет сознание, значит, он не сознание, а что-то еще? Впрочем, не следует гнаться за случайным смыслом, мерцающим в местах неловкого стыка слов. Хотя, с другой стороны, никакого другого смысла, чем тот, что возникает в местах неловкого стыка слов, вообще нет, ибо весь людской смысл и есть это мерцание… Тупик, снова тупик…» Т. попробовал пошевелить рукой. Это получилось. Вслед за мыслями вернулись ощущения – Т. почувствовал запах гари. Рядом били часы – именно их удары и привели его в себя. Что-то тяжелое давило на плечо. Т. повернулся и открыл глаза. Яркое солнце в окне свидетельствовало, что на улице утро. Было, по всей видимости, девять или десять часов. Подняв руку, чтобы заслонить глаза, Т. увидел золотистый шелк рукава. На нем до сих пор был гостиничный халат с кистями – только теперь порядком извазюканный в пыли, штукатурке и еще чем-то, похожем на соус. Однако вокруг оказался не номер «Hotel d'Europe», который Т. ожидал увидеть. Это была квартира Победоносцева – та самая гостиная, где вчера пили чай и говорили о силлогизмах. Т. понял, что лежит на полу, сжимая в объятиях тяжелый портрет Достоевского – словно плоское одеяло, укрывающее от стужи безвременья. Выбравшись из-под портрета, он некоторое время хмуро глядел на него. Портрет был во многих местах поврежден – его покрывали следы столкновений и ударов, пятна и подпалины, а в районе бороды виднелся отчетливый отпечаток стопы, и холст в этом месте был порван. В двух местах рама была переломана – словно кто-то пытался сложить картину вдвое. И все же не могло быть сомнений, что это тот самый портрет, который лама Джамбон принес в гостиничный номер. Стол опрокинуло взрывом. Занавешенный шкаф, стоявший у стены, тоже повалило на пол – внутри, как оказалось, было целое собрание икон, и теперь ими был завален весь пол. Лик, изображенный на иконах, был странен. Он был не человеческим, а кошачьим. Все изображения основывались на определенном каноне. У головы были маленькие заспанные глаза, которые немного косили, словно смотрели в точку под носом – что давало ощущение хмурой сосредоточенности. Сама голова, покрытая короткой серой шерсткой, была круглой и слишком большой, а вот треугольные уши, наоборот, казались непропорционально маленькими. Одна деталь на иконах сильно различалась – усы. Их везде было три пары, но на древних темных досках они были изломаны под острыми углами и походили на гневные черные молнии, а на иконах нового письма их форма была волнообразной, в точности повторяя знак тильды. Наверняка за этой трансформацией стояли века диспутов и убийств, о которых долго мог бы рассказывать какой-нибудь специалист по сектам и ересям. Да хоть бы и сам Победоносцев… Вспомнив о Победоносцеве, Т. сразу же его увидел. Мертвый обер-прокурор лежал на спине рядом с опрокинутым креслом, уставив в потолок закопченные взрывом стекла очков. Иноки тоже были мертвы – они лежали на полу в нелепых позах, в лужах загустевшей за ночь крови. Т. опять не задело осколками; вместе с ним в мертвой зоне оказался портрет Достоевского и часть дивана. Поднявшись, Т. скривился от боли в спине – но все кости, кажется, были целы. В гостиной уже сгущался сладковатый запах распада, и Т., чуть прихрамывая, поспешил выйти в коридор. В дальнем конце коридора сидел на полу крохотный котенок. Увидев Т., он мяукнул и исчез за углом – там, по всей видимости, была кухня. Ближайшая дверь вела в кабинет Победоносцева. Это была просторная комната с массивным письменным столом, темно-синим персидским ковром на полу и стоящими вдоль стен книжными шкафами. В одном месте на стене висела белая занавеска – но окна там быть не могло. Т. отдернул ее. Занавеска скрывала вмурованную прямо в стену мозаику в византийском духе, то ли копию, то ли перенесенный оригинал: огромный пантократический кот с круглыми сонными глазами, неприметными треугольниками ушей, архаичными молниями усов и мелкими греческими буквами по краям круглого лика. Гермафродит воздевал правую лапу вверх, а левой опирался на массивный фолиант с золотым словом «ВХГY» на переплете. Прямо напротив письменного стола стоял барочного вида платяной шкаф с зеркалом – похоже, он был поставлен с таким расчетом, чтобы сидящий за столом всегда видел свое отражение. Т. подумал, что шкаф вполне может скрывать какой-нибудь секрет – например, замаскированный выход из квартиры. Подойдя к шкафу, он потянул дверцу. Внутри не было никакого тайного выхода. Зато там висело несколько пышных и безвкусных женских платьев – вроде тех, что носят состарившиеся кокотки. Пахло в шкафу как в стихах поэта Бунина – древними выветрившимися духами, от аромата которых осталась только самая тяжелая и стойкая мускусная фракция. Закрыв дверцу, Т. подошел к окну и осторожно выглянул наружу. На улице было ясное петербургское утро – светило солнце, бежали куда-то чиновники и рабочий народ, катились коляски, кружили в небе птицы. Уже один вид этой налаженной и ловкой жизни содержал в себе упрек – он словно бы требовал от наблюдателя немедленно прекратить наблюдение, заняться делом и слиться с пейзажем. Т. подошел к столу. Над ним висела клетка с чучелом (как Т. сначала решил) канарейки. Однако при ближайшем рассмотрении птица оказалась живой. Но догадаться об этом можно было только по блеску ее глаз: она сидела совершенно неподвижно, окаменев от горя, или, может быть, затаившись – не зная, чего ждать от вторгшегося в квартиру завоевателя. Подмигнув ей, Т. сел в рабочее кресло. На столе блестел никелем и сталью фонограф и торчали из проволочного стакана острые цветные карандаши. Слева от письменного прибора стоял телефонный аппарат новейшей конструкции, а справа, под модным пресс-папье в виде серебряного лаптя, лежала стопка исписанной ровным почерком бумаги (в верхнем левом углу каждого листа были вытеснены золотом буквы «ОПСС»). Т. снял пресс-папье с бумажной стопки. В рукописи совсем не было исправлений и помарок – словно писавший копировал текст с висевшей перед его мысленным взором скрижали. Взяв первую страницу, Т. прочел: Внешний Цикл. Пролегомены к трактату «Содомский грех и Религиозный Опыт» Начать: Человеку свойственно грешить и свойственно каяться. Свойственно поддаваться пороку и стремиться к избавлению от него. Ибо в чем смысл мытарств – или того, что католики в своем заблуждении полагают чистилищем? В том единственно, что греховные части души отделяются от ее света. Ежели человек в жизни сам боролся с грехом в меру своих сил, мытарства будут для него не наказанием, а благословенной помощью в победе над тем, с чем он не мог совладать при жизни. перейти: Что же тогда есть современные секты, которые не признают мытарств, а признают содомию и разрешают содомитам совершать священство? Сей вопрос разбивается на раздельные проблемы, подлежащие рассмотрению поочередно. первое: Может ли содомит быть религиозным человеком? Опыт истории показывает, что такая возможность есть. Можно надеяться, Господь в бесконечном своем милосердии не отвергнет молитву грешника, если его душевный порыв искренен и охватывает его существо в те минуты, когда оно свободно от греха. второе: Возможно даже предположить, что тайный грешник может совершать священнослужение, ежели он не празднует своего греха открыто и служит Господу не как содомит, а как человек, остро сознающий, что несовершенен и удручен тяжкой болезнью. Более того, такой человек менее будет склонен судить других, помня о своем грехе. завершить: Новейшие же сектантские веяния состоят как раз в том, что содомиты желают служить Господу не в качестве кающихся грешников, а именно в качестве содомитов. То есть они желают возносить молитву не из глубин опечаленной собственным несовершенством души, а прямо из заднего отверстия, в которое вставлен в это время рог Вельзевула… Quo vadis? Увидев это «quo vadis», Т. нахмурился. Он вдруг вспомнил лошадиное «qui pro quo». Общего, конечно, было мало. Но все же оно имелось: в обоих случаях присутствовала латынь, и оба раза она была связана с грехопадением, только в прошлый раз оно было телесным и реальным, а сейчас в его бездну заглядывал один только ум. Это сходство могло означать лишь одно… «Митенька? – похолодел Т. – Неужели? А ведь очень может быть. Мужеложество, зад, рог Вельзевула… Это ведь его зона ответственности, Ариэль объяснял. Да и вчера эти иноки говорили про Аксинью. А за нее тоже Митенька отвечает. Значит, он? Немыслимо. Но иначе откуда ей было вынырнуть? Стоп… Но тогда выходит…» Чтобы не дать уму зацепиться за эту невыносимую мысль, Т. стал перебирать лежащие на столе бумаги. Ему попалось несколько распечатанных писем. В двух речь шла о путаных денежных расчетах. Третье оказалось таким: Его Превосходительству О.П.С.С. Константину Петровичу Победоносцеву, служебное. Настоящим препровождаю Вашему Превосходительству перевод древнеегипетской надписи с листа сусального золота, обнаруженного в медальоне на трупе отца Варсонофия Нетребко в рамках расследования по делу графа Т. По мнению специалистов Египетского музея, начертание иероглифов позволяет датировать текстэпохой XVIII династии или несколько более поздним временем. Надпись гласит: «Тайное имя гермафродита с кошачьей головой, дающее над ним власть, суть АНГЦ. Если сможешь управлять гермафродитом с помощью этого имени, очень хорошо». Переводчики отмечают, что «АНГЦ» может быть так же переведено как традиционное «БХГВ» (или иначе, в зависимости от выбора таблиц соответствий при использовании иероглифических реестров). Сам медальон, однако, не может быть передан Вашему Превосходительству несмотря на Ваше ходатайство, так как приобщен к делу графа Т. по приказу вышестоящих инстанций. Исполнил: Обер-экзекутор П.Сковородкин На полях документа карандашом было написано: Опять Олсуфьев!! Идиоты, не могли обыскать трупы! Больше на столе ничего интересного не было. Т. решил осмотреть ящики. В центральном лежал браунинг. В двух других – всякая канцелярская мелочь. В левой тумбе оказались бумаги и папки с рукописями, и еще амбарные книги с римскими цифрами на корешке; правая тумба скрывала в себе искусно вделанный в полированное дерево сейф. Он был открыт. На красном бархате полки лежала початая пачка сторублевых ассигнаций и два документа. Первый был сложенным вдвое листком из разлинованного блокнота: Обер-прокурору СС Константину Победоносцеву Сообщаю Вашему Превосходительству данные по слежке за Петербургским домом Олсуфьева – на Фонтанке у Пантелеймоновского моста (четырнадцатый нумер). Установлено, что господина Олсуфьева неоднократно навещали Аксинья Розенталь (с которой он состоит в связи) и агент сыскного отделения Кнопф,занятый по делу о розыске графа Т. Из бесед с чинами сыскного отделения определено, что дело о розыске Т. инициировано самим Олсуфьевым. Цель сего, однако, продолжает быть неясной. Кроме того, обращаю внимание Вашего Превосходительства, что подтвержден факт встречи графа Т. с Владимиром Соловьевым, которая имела место в доме Олсуфьева годом раньше. По сведениям, полученным от служившего тогда швейцара, при встрече присутствовал и сам Олсуфьев. Агент «Брунгильда» «Я? Встречался с Соловьевым? – поразился Т. – Тогда я не случайно иду в эту Оптину Пустынь, совсем нет… Но кто такой этот Олсуфьев?» Второй найденный в сейфе документ был по виду обычной канцелярской бумагой, каких много ходит между разными департаментами – ее покрывал мелкий черный почерк, сильно наклоненный вправо, со множеством барочных виньеток вроде тех, какими полковые писаря украшают свое творение, когда задумываются о вечности. Обер-прокурору СС Константину Петровичу Победоносцеву от схимонаха II класса, коллежского асессора Семена Куприянова Конфиденциально Во имя БХГВ, Великого,Скрытого. Настоящим уведомляю вас, Ваше Превосходительство, об обстоятельствах Тайной Процедуры по делу графа Т. Как и ожидалось, граф был настигнут у заброшенной лодочной станции в точном соответствии с полученными от Вашего Превосходительства указаниями времени и места. Там же были обнаружены и трупы агентов сыскного отделения, пытавшихся задержать графа. Первая группа священства, посланная на перехват, погибла. Все иноки при нашем появлении были уже мертвы. Равва Вар-Соноф еще агонизировал, но помочь ему не представлялось возможным. Сам граф Т., контуженный взрывом, находился в бессознательном состоянии. Жертвенный амулет на его шее отсутствовал. Тем не менее, немедленно была начата Тайная Процедура по возгонке души Великого Льва с из вестной Вашему Превосходительству благой целью,для чего использовался обычный комплект Святой Утвари – Хрустальная Сеть и походный Купол Преображения на основе двух проекционных фонарей и армейской палатки из брезента. По протоколу Тайной Процедуры веки реципиента были принудительно отверсты, а глаза обращены к брезентовой крыше, выполнявшей роль экрана для фонарей. Правый проекционный фонарь устрашал спящее сознание образами «Великой Пропасти», «Безжалостного Ветра», «Немыслимой Тяжести», «Неукротимого Пламени» и пр., а левый должен был утишать душу изображениями Лика, открывая таким образом канал для установления контакта с БХГВ, Великим, Вечным, и последующего всасывания души. В качестве фонографической записи, вызывающей в возгоняемой душе острое чувство одиночества, использовалась пьеса Бенджамина Персела «O Solitude» на стихи Сент-Амана. Во время Процедуры, однако, произошла оплошность, вину за которую несет покойный инок Пересвет. Как выяснилось при служебном расследовании, за три дня до этого Пересвет использовал один из проекционных фонарей для демонстрации картинок светского содержания знакомой мещанке в г. Коврове, после чего перепутал комплект фотографических диапозитивов. В результате путаницы левый проекционный фонарь вместо лика БХГВ показал случайную последовательность изображений: виды итальянской реки Бренты, закат над зимним Енисеем, различные образы из греческой и скандинавской мифологии, панорамы Парижа в исполнении французских художников, портреты Луи-Наполеона и пр. Когда же оплошность была исправлена и левый фонарь подал на крышу палатки изображения Лика, с момента смерти жертвенного котенка прошло уже более часа, и из Хрустальной Сети окончательно изошла благодать. По сей причине, а также в связи с отсутствием Жертвенного Амулета, всасывания души не произошло. Памятуя об особой важности дела, граф был оставлен на месте в бессознательном состоянии. Следы неудавшейся Тайной Процедуры были тщательнейше скрыты. Тела иноков оставлены на месте их гибели, чтобы не вызвать у графа подозрений. Полагаю, что следует подготовиться к появлению графа в Петербурге и надлежащему проведению ритуала. Иакин, Равва Раф-Куприян Снизу была сделанная карандашом Победоносцева пометка: Чую, страшна и непредсказуема будет последняя встреча. Однако не избежать. Господи, укрепи. Т. закрыл глаза – и ему вдруг представился Достоевский. Он был не такой, как на портрете – прежним осталось только лицо, а тело, сотканное из голубоватого огня, было неземным и прозрачным. За спиной Достоевского видны были два ослепительно-белых ангельских силуэта. – А знаете, граф, – сказал Достоевский тихо, – похоже, что вас до сих пор Ариэль создает. Со всеми вашими белыми перчатками. Просто он вас для своего шутера приспособил-с… Т. не ответил ничего – слов у него не нашлось, и мерцающая фигура Достоевского в сопровождении двух ангельских огней торжественно поплыла ввысь. Услышанное было несомненной слуховой галлюцинацией. И несомненной правдой. В любом случае, из квартиры Победоносцева следовало уйти как можно быстрее. На лестничной клетке было пусто. В доме стояла прохладная летняя тишина, которую нарушал только скрип качающейся под ветром ставни. «Значит, снова Ариэль со своей бандой, – думал Т., спускаясь по ступеням. – Опять меня обдурил… Сколько теперь будет новой мерзости и крови, представляю. И уже понятно, что дальше. Две сумки с оружием из Ясной Поляны, пакетик спорыньи от Гоши Пиворылова, потом ночью появится Аксинья, закосит пурпурным глазом и шепнет что-нибудь на латыни…» Дойдя до нижнего этажа, он заметил, как переменился подъезд. Железной будки консьержа теперь не было – зато у входной двери стоял гнутый венский стул, на котором посапывал швейцар в фуражке с желтым околышем. Каким-то шестым швейцарским чувством ощутив приближение Т., он, не открывая глаз, приложил руку к околышу. Т. молча прошел мимо. Выйдя на улицу, он некоторое время разглядывал канализационный люк прямо напротив подъезда. Было непонятно, как в него пролезла картина – хотя, с другой стороны, Ариэлю по плечу было и не такое. Потом рядом остановилась извозчичья пролетка, когда-то покрашенная в желтый цвет, а теперь от грязи ставшая почти коричневой. Извозчик был обычным питерским ванькой, безбородым молодым мужиком, судя по всему – приехавшим на заработки из окрестной деревни. – А подвезу, барин… Усевшись сзади, Т. сказал: – Гостиница «Европейская». Только ты, братец, поезжай по Фонтанке. И покажи, где там четырнадцатый нумер – дом Олсуфьева. «И еще хорошо, если Аксинья, – думал он, глядя на спешащих по делам людей, – а не какой-нибудь морячок или кучер. Такое ведь тоже может случиться, если маркитанты велят. И опять будет казаться, что это я, просто такой вот разнообразный и многосторонний, внутренне глубоко противоречивый – и тем более грандиозный человечище…» Эти мысли вызвали приступ острой тоски, переходящей в чувство физической невыносимости бытия. «А не исчезнуть ли совсем?» Это была даже не столько мысль, сколько чувство, возникшее в солнечном сплетении – но такое сильное и дезориентирующее, что Т. пришлось откинуться на сиденье пролетки, чтобы спокойно дышать. Пролетка затормозила. – Вот дом Олсуфьева, – сказал ванька. В настроении Т. вдруг произошла перемена – на смену унынию пришла отстраненная холодная решимость. «Отчего же сразу исчезнуть, – подумал он, оглядывая указанный извозчиком дом. – Это мы всегда успеем. А тут много нового выясняется…» Здание было ему совершенно незнакомо. Подвальные окна, два ажурных балкона в середине фасада, ложная арка, крутой борт крыши с окнами в парижской манере – память не могла зацепиться ни за что. Т. тяжело вздохнул. «Кто такой этот Олсуфьев? Не помню, ничего не помню… Вот завтра рано с утра и займемся…» Еще раз внимательно посмотрев на крышу дома, он сделал знак извозчику. Ванька чмокнул и покатил дальше. Через четверть часа Т. вошел в холл «Hotel d'Europe» и приблизился к отделанной темным камнем стойке. У сидящего за ней рецепциониста волосы были смазаны маслом и разделены точно посередине головы аккуратным пробором, из-за чего он напоминал молодого прусского офицера. Рецепционист так странно поглядел на Т., что тот почувствовал необходимость заговорить. – Скажи-ка, братец, а этот лама, ну, бонза в монгольских ризах, который меня навещал, больше не приходил? Лицо гостиничного служащего расплылось в улыбке. – Да где же, ваше сиятельство, – сказал он восторженно. – Где же ему прийти. Вы его вчера так портретом отмутузили, что он теперь не скоро придет. – Портретом? – нахмурился Т. – Он его вам перед тем принес. Где бородатый господин нарисован. Ох, как вас этот бонза разозлил, ваше сиятельство! Вы ж за ним по Невскому полверсты бежали. Кричали «поберегись», и портретом, портретом… Рецепционист поднял вверх обе руки, показывая, как именно, и улыбнулся еще шире. Т. смерил его неодобрительным взглядом. – Так значит, не приходил, – констатировал он. – Тогда вели разбудить меня завтра в пять. Только не забудь, у меня важное дело. Рецепционист посерьезнел и сделал пометку карандашом в лежащей перед ним конторской книге. – Кушать прикажете в номер? – спросил он. – Все вегетарианское? Т. кивнул. – И еще, братец, – сказал он, – пошли кого-нибудь в лавку, пока не закрылась. Нужна пара газет и бутылка клея. Рецепционист понимающе улыбнулся в ответ – хотя Т. даже представить себе не мог, что именно тот понял. XX С крыши олсуфьевского дома Петербург выглядел безотрадно. Серая траншея близкой реки, государственные сиськи куполов, скаты крыш, подобные ступеням ведущей на эшафот лестницы – поражало число человеческих судеб, вовлеченных в работу этого огромного бессмысленного механизма. «Города похожи на часы, – думал Т., – только они не измеряют время, а вырабатывают. И каждый большой город производит свое особое время, которое знают лишь те, кто в нем живет. По утрам люди, как шестеренки, приходят в зацепление и тащат друг друга из своих норок, и каждая шестеренка крутится на своем месте до полного износа, свято веря, что движется таким образом к счастью. Никто не знает, кто заводит пружину. Но когда она ломается, город сразу превращается в руины, и поглазеть на них приезжают люди, живущие совсем по другим часам. Время Афин, время Рима – где оно? А Петербург еще тикает – шесть утра. Как пишет молодежь – «что ж, пора приниматься за дело, за старинное дело свое…» Взявшись за привязанную к каминной трубе веревку, он перелез через край крыши и легко соскользнул по стене на балкон. Его дальнейшие действия были быстрыми и точными и заняли всего несколько секунд: плеснув на газету клея из бутылки, он налепил ее на дверное стекло, коротко стукнул по нему локтем, наморщился на приглушенный звон осколков, сунул руку в дыру, повернул ручку, отворил балконную дверь, проскользнул внутрь и закрыл ее за собой. «Кажется, никто не заметил. Что теперь?» Он стоял в курительной комнате, пропитанной запахом сигарного дыма. На столике у стены поблескивали бутылки с разноцветными напитками; сигарные коробки из легкой бальсы звали в далекую Гавану. Людей не было. Открыв дверь, Т. вышел в украшенный портретами коридор. Со стен загадочно глядели екатерининские кавалеры в париках и дамы в декольтированных платьях. Рядом с дверью в курительную оказался вход в спальню, где пахло тонкими женскими духами. Там тоже никого не было. Вокруг стояла какая-то особая неодушевленная тишина, по которой чувствовалось, что пуст весь дом. Догадку, однако, следовало проверить. Один конец коридора упирался в запертую двустворчатую дверь – за ней, судя по всему, помещалась гостиная. Другой вел к мраморной лестнице, спускавшейся в первый этаж. Сойдя вниз, Т. оказался в прихожей, украшенной итальянскими пейзажами и мрамором. На тумбах по сторонам от ведущей на улицу двери помещались огромная китайская ваза с нарисованным водопадом и высокие часы. Т. подошел к вазе рассмотреть рисунок, и вдруг ему почудилось, что в воздухе пахнуло спиртным. А потом за его спиной раздался шорох. Обернувшись, он увидел толстого рыжего кота, сидящего на мраморном изваянии Паллады. Было непонятно, как он там очутился – разве что прыгнул с гардины. Коту было неудобно сидеть на маленькой круглой голове, но мизансцена так явно намекала на стихотворение Эдгара По о вороне-судьбе, севшем на бюст греческой богини, что Т. сразу понял, кого он перед собой видит. Ни слова не говоря, он подошел к коту, схватил его за шкирку, тряхнул в воздухе и поднес к своему лицу. – Ну, Ариэль Эдмундович? Сами покажетесь, или хвост прищемить? Видимо, он стянул шкуру на шее слишком сильно, потому что кот даже не смог мяукнуть. Ответ животного прозвучал сипло и сдавленно: – Тяжело смотреть, как вы опустились, граф. Или вы полагаете, непротивление злу означает, что нельзя противиться мраку, струящемуся из собственной души? Какой позор! Шли в Оптину Пустынь, а кончили таким вот… – Ага, – отозвался Т. – Прибыли, Ариэль Эдмундович? Прекрасно. Пора, наконец, объясниться… – Извольте, – ответил кот, – давайте поговорим. Только позвольте мне… Ну пустите, пустите – не убегу. Т. отпустил кота. Приземлившись, кот, словно воздушный шарик, стал расти, меняя очертания – и вскоре перед Т. стоял Ариэль. В этот раз он выглядел очень затейливо. На нем была расшитая золотом восточная хламида, похожая по цвету на кошачью шерсть, а верхнюю половину лица скрывала рыжая кошачья маска из папье-маше, подобранная так, что торчавшие из-под нее усы выглядели ее естественным продолжением. С первого взгляда было видно, что демиург сильно пьян. – А вы, батенька, не такой уж оригинал, – дружелюбно сообщил Ариэль и пихнул Т. в плечо. – Призывать внимание создателя при помощи мучений, причиняемых созданному – весьма распространенный вид богоискательства. Взять Чингисхана, или Наполеона, или любого другого крупного завоевателя… Но чаще всего так проявляется стихийная детская религиозность. Именно этим, а не фрейдистской мерзостью, следует объяснять стрельбу из рогаток по воробьям. Вы согласны? – Нет, – ответил Т. сухо. – Ну, пойдемте говорить, – сказал Ариэль. – Большая гостиная, думаю, как раз подойдет. А не подойдет, так мы ее улучшим, хе-хе… Поднявшись по лестнице, Ариэль прошел по коридору и толчком ладони отворил двойную дверь, которая минуту назад была заперта на замок. За дверью оказалась просторная зала, обставленная мебелью из карельской березы, среди которой выделялся драгоценный секретер в виде огромной раковины-жемчужницы. В центре залы был круглый стол, окруженный стульями – словно для собрания рыцарей короля Артура. Стену напротив окон украшал портрет в тяжелой музейной раме. На нем была изображена молодая дама в темном платье с закрытой грудью – почти совсем еще девочка. У нее была странно короткая прическа с мелкими кудряшками. Она держала двумя пальцами за черенок маленький желто-коричневый мандарин и улыбалась – и в этом была такая бездна порока, что Т. невольно нахмурился. Сначала он решил, что это какая-то средневековая испанская грандесса, но по широкой небрежности мазка догадался – перед ним не старинная работа, а стилизация. И только потом он узнал в женщине на портрете Аксинью. Т. сразу же отвернулся. Между выходящими на Фонтанку окнами – там, куда глядела улыбающаяся грандесса, – стену украшала коллекция дорогого охотничьего оружия: усыпанные камнями кинжалы и сабли висели вокруг отделанной слоновой костью двустволки, которая была так густо покрыта инкрустациями, что больше походила на яйцо Фаберже, чем на ружье. – Присаживайтесь, – развязно сказал Ариэль. – Как вам? Годится помещение для беседы с творцом? Т. сел к столу. – Скажите, а эта зала существовала, когда дверь была заперта? – спросил он. – Я имею в виду, портрет, оружие, вся обстановка? – Сложный вопрос, – ухмыльнулся Ариэль. – И да, и нет. – Как так? – Ваш мир создается энергией моего внимания. Я проявляю интерес к детали, и эта деталь возникает. Поэтому можно сказать, что до нашей встречи комнаты не было. С другой стороны, все составляющие ее элементы присутствовали в моем божественном разуме. Поэтому в некотором предвосхитительном смысле эта комната существовала уже тогда, когда вы начали мучить бедное животное. Но оставьте это теологам… Ариэль подошел к буфету, открыл дверцу и достал поднос, на который поставил бутылку водки – причем Т. показалось, что в этом движении было какое-то фокусничество и подмена, словно Ариэль на самом деле принес водку с собой, и теперь просто ловко вытащил ее из-под хламиды. – Что будете пить? – спросил Ариэль. – Тут есть ликеры, коньяк. – А можно без этого? – Нельзя. – Тогда давайте коньяк, – сказал Т. – Федор Михайлович говорил, помогает от радиации. Ариэль поставил на поднос еще одну бутылку и пару хрустальных стопок, вернулся к столу и сел напротив Т. – От радиации в самый раз, – подтвердил он, наливая себе водки. – Должен вам сказать, граф, что вы доставили мне немало интересных переживаний… Скажите, в те минуты, когда вы торжествовали свое освобождение из моих, хе-хе, лап, – неужели вам не пришло в голову, что все эти белые перчатки и прочие атрибуты вашей свободы придуманы мной? Т. опустил голову. – Нет, – честно сознался он. Ариэль довольно захихикал. – А как вам вообще такой сюжетный поворот? По-моему, сделано с большим размахом – и, не побоюсь сказать, тонко. Да что там, просто шикарно сделано. Особенно эта переправа через Стикс. Подтырил, конечно, у других – но ведь сейчас все тырят. Зато как гладко получилось, а? Сам граф Т. не догадался! – Потому единственно не догадался, – мрачно сказал Т., – что вы не вложили этой догадки мне в голову. – Понимаете, – кивнул Ариэль. – Зато вы не можете обвинить меня в попытке богоборчества. – А вот это могу, – хихикнул Ариэль. – Еще как могу. Вы напрасно думаете, сударь мой, что я чего-то не могу. Я все могу. А вам следовало быть повнимательней. Я же намекал. Я русским языком сказал, что унесу с собой все наработки. А кто у меня главная наработка? Вы. Несмотря на все свое богоискательство и богостроительство. – Богоискатель у нас вы, – сказал Т. – Надо было придумать – молиться коту… Или этот гермафродит у вас тоже ценная наработка? – Именно так. В «Петербурге Достоевского» половина перестрелок в соборах. По техзаданию пространство игровых интерьеров разрушается на сорок-шестьдесят процентов. То есть фрески осыпаются, киоты разлетаются, паникадила лопаются от пуль. А религиозный бизнес в нашем бантустане трогать нельзя, вы уже в курсе. Но ведь должно что-то быть на иконах, по которым стреляют? Вот и придумали. Зря вы Достоевского не спросили, кого он понимает под словом «бог». Он был вам объяснил. Т. пожал плечами. – Как-то неправдоподобно. Кот. – Да ладно вам, – махнул Ариэль рукой, – назначил бы какой-нибудь пьяный князь богом не еврея, а кота, так и коту бы тысячу лет молились. Причем, уверяю, теологический аппарат не уступал бы нынешнему, и охранительная риторика тоже. Нашему народу свойственно удивительное доверие к решениям властей. Он опрокинул стопку. Т. вздохнул. – Выпейте, выпейте коньячку, – нежно сказал Ариэль. – Это не шутки насчет радиации. Сначала борода выпадет, потом язвы пойдут по лицу. Вы в Петербурге Достоевского сколько провели? Около суток? Значит, нужно минимум неделю пить. А когда там, надо каждый час бутылку водки. И не обязательно, кстати, убивать, тут Достоевский намудрил. И водку, и колбаску можно безубойно выменять на артефакты в лавке «Белые Ночи». – На артефакты? – спросил Т., глядя в стопку с коньяком. – А что это? – Это предметы, которые придают ироническому шутеру аспект виртуального шопинга. Таким образом мы гармонично задействуем все базовые инстинкты. Стержень Поливанова, шайба Поливанова, каштанка, муде преподобного Селифана, бенгальский слизняк, жгучее сало… Только их перед употреблением надо активировать энергией поглощенных душ. – То есть убивать все равно придется? Ариэль задумался. – В принципе, получается, что да, – сказал он неуверенно. – Кто ж вам душу просто так отдаст. А души высасывать по-любому надо, на этом вся динамика строится. – Вы хоть понимаете, до какой степени созданный вами мир похож на ад? Ариэлю, как ни странно, эти слова доставили явное удовольствие. – Ну уж прямо ад, – хмыкнул он. – Неправда, есть и радости. Поел колбаски, хлебнул водочки, душонку засосал – разве плохо? Это только вас сомнения терзают. Так они вас и в усадьбе мучить будут. На то вы у нас и граф Т., что в простоте даже душу высосать не можете. Обязательно будете искать во всем нравственное начало и всячески непротивляться. – Зачем вы вообще придумали высасывание душ? – Это не я, – ответил Ариэль, – а мировое правительство. Сегодня на этом все игры строятся. Я вообще не понимаю, почему вы так против меня настроены. Вы, кажется, считаете меня и моих коллег какими-то запредельными мучителями. А мы ничем от вас не отличаемся, я ж вам объяснял, когда снился. Такие же трагические фантомы. И Митенька, и Гриша Овнюк, и Гоша Пиворылов. – Вы опять вместе работаете? – А то, – улыбнулся Ариэль. – Не пойму. Они тоже на шутер переключились? Ариэль махнул рукавом. – Про шутер вообще забудьте. – Почему? – Вы свою роль в нем уже сыграли. – То есть как? Какая же у меня в нем была роль? – Босс-файт второго уровня. Вы появляетесь из-за поваленной елки после последнего отряда зомби – когда у Достоевского гранаты к подствольнику кончаются. Достоевский вылезает из окопа и вступает с вами в схватку. Потом вы у него вырываете топор, это кат-сцена. Вставная анимация, если непонятно. Достоевский проигрывает, потом укрепляет себя постом и молитвой и улетает на воздушном шаре в Америку, это тоже кат-сцена, но ее пока не делали. И теперь непонятно, будут делать или нет. Если и будут, то без меня – я с завтрашнего дня ухожу. – Как уходите? – Нефтянка больше денег не дает. Все проекты пересматривают – экономия средств. Наш шутер точно заморозят. – А вы же хотели на Запад продать? – Тоже не получается. Им сценарий не понравился. Особенно с того места, когда Достоевский приземляется в Нью-Йорке. Они письмо прислали, вежливое такое. Идея, мол, интересная, динамично, но в целом вынуждены отказаться. У вас, мол, в одном эпизоде хор гарлемских евреев поет песню «черный moron [5], я не твой», а в другом появляется темный властелин по имени Батрак Абрама. Вам не кажется, что тут какое-то противоречие в мировоззрении? Потребитель, мол, запутается… На самом деле никакого противоречия, а диалектика. Просто они там пугливые страшно. На словах свободные люди, а на деле каждый трясется за свой моргидж и тойоту «Кэмри». Мы им написали – не бойтесь, у нас все сбалансировано, в конце эпизода Батрак Абрама едет срать на офшорных медведях. А они отвечают – да кому они тут нужны, ваши медведи? Наш потребитель вашим зверинцем уже тридцать лет не интересуется… Зассали, короче. – И что теперь будет? – Вернемся к изначальной концепции. Будем роман доклепывать. – Что, вернетесь к Сулейману? – Да вы что, господь с вами. Ни за какие деньги. – Так ведь издательство ваше у него? – Уже нет, – ответил Ариэль. – Сулейману генерал Шмыга знаете что посоветовал? Ты, говорит, с Макраудовым про издательство ничего отдельно не подписывал? Так зачем тебе этот геморрой – скинь всю эту херь назад, прежнему владельцу на баланс. Там все равно только учредительные документы, три компьютера и долг. На фиг тебе кредит отдавать, пускай Макраудов в своем Лондоне жопу чешет, или что там у него вместо головы. Т. опрокинул стопку коньяку. – А Макраудов? – спросил он. – А что Макраудов, что он может. Контракты наши на нем. Так что мы теперь опять под него легли. Зато все в сборе. Митенька вернулся – его как раз с телевидения выгнали. Даже шестого автора наняли, православного реалиста – такой, знаете, духовный паровоз типа «спасу за копейки». Так что из кризиса понемногу вылазим. – Зачем вам шестой автор? – Хотим одну реалистическую главку забабахать. Но говорить про это пока рано… Так что, граф, повисели в серой пустоте, побыли отцом пространства, а теперь велкам, как говорится, бэк. Т. поднял на Ариэля потемневшие глаза и прошептал: – Глумитесь? Ну что ж… Наслаждайтесь. Вы, может быть, и правда мой создатель – но есть создатель и у вас. И он все видит. Он не допустит, чтобы… Все не так, как вы говорите… Мир не может быть таким на самом деле! И вообще, снимите эту чертову маску!!! Говоря, Т. постепенно повышал голос и к концу фразы уже кричал; одновременно он поднялся со стула, перегнулся через стол и дерзко сорвал с лица не успевшего отшатнуться Ариэля кошачью личину. Под глазом Ариэля оказался огромный, в пол-лица, синяк. Секунду они глядели друг на друга, потом Т. выронил маску и повалился обратно на свой стул. – Ого, – выдохнул он, – извините… Я решил, вы ее носите из издевательства. Я не знал, что у вас такой… – Фингал, – мрачно договорил Ариэль. – Ну почему издевательство? Что я, по-вашему, изверг? Для меня, если хотите знать, каждая наша встреча – это отдых. Сами знаете от чего, я вам постоянно жалуюсь. И маску я специально надел, чтобы настроение вам своим видом не портить. А вы говорите – издевательство… – Извините, – повторил Т. смущенно, – неправильно понял. В прошлый раз, однако, синяк у вас был много меньше. Сколько времени прошло. Отчего так? – Сам пальцем растер заново. Чтоб больше стал и темнее. Видите, у глаза прямо черный. – Да зачем же? – Макраудов велел побои снять. Чтобы через суд наехать на Сулеймана и его крышу. Это ведь она в Москве чекистская крыша, а из Лондона на нее запросто и поссать можно – по такой длинной параболе. Раз они, говорит, тебя перед камерой били, видеозапись мы купим. А справку получи обязательно. Я говорю, уже месяц прошел – а он отвечает, ну и что. Скажешь, били сильно, никак не заживает. Мы их, говорит, во всех рукоподаваемых газетах приложим, они у нас будут изгои приличного общества… Но у меня, если честно, подозрение есть, что либеральные чекисты отмашку получили по силовым долбануть, просто совпало так. Потому что парабола параболой, а Армен Вагитович и в Лондоне под полковником Уркинсом ходит. – Ужас, – сказал Т. сочувственно. – А что же вы – взяли бы револьвер да и отомстили этому Сулейману… Или вы тоже непротивленец? – Да какой к черту непротивленец. Только я ведь не зверек, кто мне по людям стрелять позволит. Вы прямо как ребенок в некоторых вопросах. И все думаете, что я с вами хитрю. А я вам всю подноготную выкладываю. – Не совсем так, – ответил Т. – Вы говорите правду только о пустяках. Но о главном вы молчите. – О чем же именно? – округлил глаза Ариэль. – А врать не будете? – Клянусь, – сказал Ариэль и приложил ладонь к груди. – Скажите, кто такой Соловьев? – Соловьев? Я что, упоминал? Ха-ха-ха… Это тот самый перец, из-за которого Митеньку с телевиденья поперли. На самом деле Митенька сам виноват. Я вам не говорил, он во всех своих эпизодах постоянно с кем-то счеты сводит. То с корешами по литературным курсам, то с критиками, то с глобальным потеплением, в общем, кто у него в текущий момент главный враг. – А при чем тут Соловьев? – При том, что у Митеньки с ним счеты. У Соловьева этого уже и программу закрыли давно, а он все равно решил ему каку подложить, потому что злопамятный очень. Митенька, если помните, работал на сериале «Старуха Изергиль». Они в это время делали серию «Могила Мандельштама», это такой поэт был, писал стихи типа «власть омерзительна, как руки брадобрея». Никто даже не знает, где он похоронен, поэтому такое название. На телевидении, значит, придумали увлекательный сюжет, старались всей бригадой. А Митенька остался после работы, залез в сценарий и в том месте, где старуха впадает в транс и начинает глаголить духом, поменял ключевую реплику. Вместо «власть омерзительна, как член официанта» написал «власть омерзительна, как пейсы Соловьева». Так в эфир и пошло. Представляете? Мало того, что офицеру нахамил, так еще и вся интрига пропала. Потому что раньше у зрителя возникал вопрос, кто в могиле похоронен – Мандельштам или официант, а теперь он вообще неизвестно о чем думать начнет… – Вы про какого Соловьева говорите? – спросил Т. – Известно про какого. Теледиктор такой был, человек будущего. Днем брехал из утюга, а ночью спам рассылал. Т. терпеливо улыбнулся. – А я, – сказал он, – говорю про того Соловьева, который учил искать в себе читателя. И придумал Оптину Пустынь, куда я иду. Ариэль недоверчиво поднял брови. Потом на его лице изобразилось легкое смущение. – А откуда вам про него известно? – Достоевский рассказал. Выходит, снова врете? – Да не вру я. Просто вы про того Соловьева вообще ничего знать не должны… Похоже, сам маху дал. Не все куски еще причесал. Ну да, был такой персонаж. В параллельной сюжетной линии из первоначальной версии. Только мы его давно убрали. – А почему? – Почему, почему. У нас же кризис, сколько раз вам повторять. А консенсусная идея элит какая? Сокращать издержки. Ладно, не злитесь. Расскажу в двух словах. Ариэль налил себе еще стопку. – Таки да, – сказал он, выпив. – Был такой Соловьев. Мы ведь, когда начинали под Арменом Вагитовичем, на серьезный бюджет рассчитывали. Поэтому хотели сделать в книге две параллельные истории. Ваша планировалась как рассказ о возвращении гения-вольнодумца в лоно матери-церкви. А история Соловьева, наоборот, должна была рассказать о духовной катастрофе, к которой тонкого философа и поэта привело увлечение восточным панмонголизмом и языческим неоплатонизмом, переросшее затем в неудержимую страсть к католичеству и завершившееся падением в темную бездну экуменизма… – И что дальше? – Дальше вы хорошо знаете. Сняли финансирование, продали зверькам и пустили на самоокупаемость. – Я имею в виду, что дальше было с Соловьевым? – Сперва хотели приспособить его драться двумя паникадилами. Гриша Овнюк предложил. Он все время что-то новое старается придумать, чтобы самоповторов не было. Потом погуглили, что это такое, и решили поменять на хлебные ножи. Думали даже ввести учеников Соловьева – Андрея Белого, который сливается с потолком, и Александра Блока, который не пропускает ни одного удара. И поначалу неплохо пошло. Начинал Соловьев примерно как вы – только ехал не в поезде, а в дилижансе, и вместо рясы на нем была католическая сутана. Ну и, понятно, хлебный нож вместо револьвера. А потом начались проблемы. – Какие? – Дело в том, – сказал Ариэль, – что за Соловьева отвечал другой автор, не буду говорить кто. И когда мы стали думать, как выйти на самоокупаемость, он и предложил эту мысль. Мол, Соловьев объясняет другим героям, что внутри них есть читатель. Писатели смертны, а читатель вечен, или наоборот, уже не помню. Сам до конца не понял. А маркетологи тем более не поняли. Но как услышали, сразу стали плеваться. – А что их не устроило? – спросил Т. – У них, чтоб вам понятно было, есть специальные таблицы для машины Тьюринга, где просчитано, сколько на чем можно наварить. Так вот, маркетологи сказали, что любая попытка ввести читателя в ткань повествования будет неинтересна широкой массе и неудачна в коммерческом плане. Им говорят, поймите – «читатель» здесь просто метафора. А они отвечают – это вы поймите, кредит у нас в валюте. И метафоры такие должны быть, чтобы не только проценты отбить, но рост курса. Когда доллар стоил двадцать два рубля, можно было читателя в текст вводить. А сейчас нельзя, потому что нарушится иллюзия вовлеченности в происходящее. Читателя, говорят, уже много раз в мировой литературе делали героем текста, и всегда с негативным для продаж результатом… – Вы постоянно уводите разговор в сторону, – сказал Т. – Я вас спросил про Соловьева, а вы мне про своих маркитантов рассказываете. Вы определенно крутите. Ариэль надменно оттопырил губу. – Вы меня как будто все время хотите на чем-то поймать. Да хотите, я этого Соловьева назад верну? – Конечно хочу, – сказал Т. – А вы не шутите? – Нет, – ответил Ариэль. – Мне не жалко. У нас такой поворот в сюжете назревает, что он еще и пригодиться может. – Какой поворот? – А такой. Армен Вагитович придумал, как бабло отбить. Умнейший человек, надо сказать. Гений, я считаю. Только способ этот, граф, вряд ли вам понравится… И Ариэль снова пьяно захихикал. – Что еще за способ? – спросил Т. тревожно. – А мы под архимандрита Пантелеймона ляжем. Который у этих, – Ариэль сотворил в воздухе крестное знамение, – за пиар отвечает. Помните? – Помню. Но зачем? – А вот слушайте. Мы ведь, когда начинали историю про ваше покаяние, с духовными властями ничего не согласовывали, потому что бабло не от них шло. А теперь деньги везде кончились, а у них, наоборот, только больше стало. – Почему? – В кризис больше народу мрет – инфаркты там, то да се. А они в основном на жмурах поднимают. Армен Вагитович как это просчитал, сразу через своих людей вышел на архимандрита Пантелеймона – узнать, не заинтересуются ли они проектом. И выяснилась любопытная вещь. Оказывается, покаяние Толстого их ну совсем не интересует, потому что это чистая фантастика, а там люди очень конкретные. А интересно им изобразить духовные мучения графа. Передать весь ужас церковного проклятия. Показать, что бывает с душой-отступницей после извержения из церкви. – Ох, – тихо выдохнул Т. – А? Вот то-то и оно! Чтобы, так сказать, вознести на волне гордыни ко всяким белым перчаткам и прочей теургии, дать потрогать Бога за бороду, а потом взять так и крепенько обрушить. В полнейшую черную безнадежность внецерковной богооставленности. Т. ощутил холодную волну ужаса – словно рядом снова залаял Кербер. – А потом, – безжалостно продолжал Ариэль, – изобразить загробные мучения графа. Показать, что бывает с душой-отступницей после похорон без попа. – Подождите, – воскликнул Т., – но ведь я не Толстой! Я граф Т.! Я к этому Толстому вообще никакого отношения не имею, сами говорили! – А для чего мы, по-вашему, реалиста наняли? Разрулим вопрос, не беспокойтесь. Всех котят зачистим до блеска. Программа теперь такая – сначала бесплодные метания, а потом нераскаянная смерть и мытарства невоцерковленной души. Они нам даже скан иконы прислали, называется «Лев Толстой в аду». Нужен, говорят, литературный аналог. – И что же, – прошептал Т., – вы теперь будете переделывать… – А переделывать ничего не надо. Все готово, только немножко ретроспективу подправим. Пантелеймон наши наработки одобрил. Особенно его кот развеселил, которому молятся. И Петербург Достоевского с высасыванием душ тоже подошел. Так что весь этот блок остается. – Вы шутите? – Да какое шучу, батенька. Сами же говорили, на ад похоже. Вот и им понравилось. Только они велели этот разнородный материал объединить в один нормальный четкий сюжет. А то, говорят, все рыхлое, провисает. Непонятно, как одно связано с другим. Это мы обещали доработать – прямо с сегодняшнего дня самого Овнюка посадим, он мигом все концы подтянет… Что вы так морщитесь, вам неинтересно? – Отчего же, весьма, – сказал Т. – Еще они две позиции просили проработать. Во-первых, Достоевского вознести – он, говорят, заслужил. Мы под это еще денег захотели, а они ни в какую. Тогда договорились, что по бюджетному варианту сделаем, в одном абзаце. Да вы уже видели. А вот по второй позиции даже денег обещали дать, потому что тема для них важная. – Меня коснется? – спросил Т. – В некотором роде да – косвенно. Они просили на тибетский буддизм наехать. – Зачем? – Пантелеймон жалуется, что тибетские ламы зачастили – то из Нью-Йорка, то из Лондона, целыми «Боингами». Так себя ведут, словно на пустыре палатку открыли. Будто никто тут до них бизнес не вел. – А я при чем? – Пантелеймон высказал идею, что надо художественно отобразить всю тщету восточных сатанических культов. Сначала вывести какого-нибудь прозревшего ламу, а потом, когда вы уже на том свете будете, показать ихнее бардо как наши православные воздушные мытарства. Только без ангелов и надежды на спасение. – Изобретательный, – пробормотал Т. – А то. Не дурак. Он, кстати, за это время защититься успел, представляете? Теперь доктор теологических наук. – Доктор чего? – Их к ученым приравняли, – хохотнул Ариэль. – Они теперь научные степени могут получать, как раньше физики или математики. Пантелеймон уже диссертацию залудил, сразу докторскую – «Святое причастие как источник полного спектра здоровых протеинов». Писал не сам, конечно – нанял аспиранта из пищевого и двух пацанов из фонда эффективной философии. Иначе за месяц не успел бы. – А кому с ламами бороться поручат? Опять вам? – Не, – сказал Ариэль, – я не потяну. Метафизика нашего посадим. С ним уже дополнительный договор подписали. Т. молча покачал головой. – И вот под такой проект, – продолжал Ариэль, – они готовы дать нормальные бабки. Не напрямую, конечно, а через один банчок. Пантелеймон тридцать процентов назад хочет, но они столько дают, что и после отката все пучком: отдаем кредит, выплачиваем остатки по контрактам и выходим в зеленый плюс. И, главное, какая схема красивая, только подумайте – раньше наброски романа переносили в иронический шутер, а теперь наброски иронического шутера переносим обратно в роман, все перемешиваем и впариваем тому самому архимандриту Пантелеймону, из-за которого у меня синяк под глазом. Прямо молодым камикадзе себя чувствуешь, хе-хе… – Ками… кем? – Это японизм, батенька. У него два значения – летчик, погибший при атаке на большой корабль, или министр, укравший миллиард во время реформы. Я, естественно, в позитивном смысле. Т. мрачно усмехнулся. – Что же во всем этом позитивного? – Как что. Все в выигрыше – мы контракт закрываем, Армен Вагитович кредит возвращает, Пантелеймон… Кстати, смешную историю забыл рассказать. Пантелеймон этот, когда объяснял, как с ламаизмом бороться, вспоминал одного армяна из тантристов, с которым в стройбате служил. Этому армяну прапорщик-чурка каждое утро говорил на разводе: «йа ибал твой папа, твой мама и твой лама…» – А я? – перебил Т. – Вы говорите, все в выигрыше, а я? Ариэль развел руками, и Т. вдруг заметил, что и руки, и сам Ариэль стали прозрачными: сквозь них теперь просвечивало выходящее на Фонтанку окно. – Сами понимать должны, – сказал Ариэль. – Чем смогу, постараюсь помочь. Только ситуация у нас объективно весьма сложная, и на каком-то этапе придется… Он провел себя двумя пальцами по шее и, элегантно продолжив движение руки, поднес к призрачным глазам такие же призрачные часы. – Но на этот раз никакой серой пустоты, обещаю. Все будет наполнено до краев. Как говорят в Тибете и Голливуде, смерть – это только начало, хе-хе… А сейчас, граф, мне пора. Я в ближайшее время занят – побои, заявление в суд, потом в Хургаду поеду на две недели. Так что вряд ли мы с вами скоро встретимся за коньячком. Не скучайте. – Что будет дальше? – спросил Т. – Сначала Гриша сюжетец подтянет, чтоб смысловых лакун не было. А как вернусь, посмотрим. Постараюсь безболезненно. – Постойте, – сказал Т., – я не об этом. Что теперь будет? Вы специально этот пустой дом создали, чтобы со мной поговорить? – Нет, – ответил Ариэль, – так было бы слишком расточительно. Дом пустой потому, что его хозяин, господин Олсуфьев, ждет сегодня в гости известную вам Аксинью. В такие дни он с вечера отпускает всю прислугу. – А где тогда сам Олсуфьев? – Вчера он задержался на службе по случаю дня рождения Государя, – сказал Ариэль. – Но в настоящую минуту он уже вышел из коляски и подходит к подъезду. От демиурга к этому времени остался только прозрачный контур – словно он был сделан из хрусталя. Т. скорее догадался, чем увидел, что Ариэль улыбается, а потом исчез и этот контур. Откуда-то издалека долетел тихий смешок, и у Т. мелькнула неприятная мысль, что Ариэль все это время находился совсем не там, где он его видел. Но думать было уже некогда – внизу хлопнула входная дверь. XXI Т. подошел к коллекции оружия на стене, снял с крючков двустволку и открыл ее. Гильзы равнодушно глянули на него холодными латунными глазами. Закрыв ружье, Т. подошел к входной двери и встал сбоку – так, чтобы не достала пущенная сквозь филенку пуля. «Интересно, – подумал он отстранено, – а могу я умереть по своему желанию? Встать под пулю и разрушить планы Ариэля? И почему я этого до сих пор не сделал? Наверно, потому не сделал, что какая-то моя часть считает Ариэля бредовым видением, кошмаром наяву, вызванным душевной болезнью. И это, наверно, и есть моя здоровая часть – та, благодаря которой я все еще жив…» В коридоре послышались шаги. «К тому же, – думал Т., – если я сейчас встану под пулю, я не разрушу планы Ариэля. Это как раз вполне с ними согласуется. Может, потому меня и посещают такие мысли? Вот черт, опять запутался. Впрочем, не время…» Шаги в коридоре стихли у самой двери. Прошло несколько минут. Наконец, Т. надоело это безмолвное противостояние, и он взвел оба курка. Их щелчки показались напряженному слуху громкими, как удары бича. – Граф, – произнес мужской голос за дверью, – я знаю, что вы здесь. Я видел разбитое стекло и веревку на крыше. Не стреляйте, прошу вас. – Да что вы, сударь, – сказал Т., – я и не собирался. Какие только мысли приходят вам в голову… Дверь открылась, и в комнату вошел высокий человек в белом кавалергардском мундире, с золотой каской в руке. Это был блондин лет тридцати с небольшим – вернее, подумал Т., полублондин: волосы сохранились только на его висках и затылке, а вся остальная голова была лысой, причем лысина имела неправдоподобно прямые и четкие границы, словно от лба до макушки промаршировала рота военных лилипутов с косами. Т. заметил, что кавалергард держит каску надетой на кулак – будто выставив перед собой золотой таран со стальной птицей и белой восьмиконечной звездой. Т. усмехнулся и навел ствол ему в лицо. – Вы обещали не стрелять, – напомнил тот. – Я и не буду, – сказал Т., – если вы отдадите мне свой пистолет. – Пистолет? – Да, – ответил Т. – Пистолет, который вы прячете под каской. Она выступает вперед дальше, чем если бы вы несли ее просто на руке. Кавалергард виновато улыбнулся, снял каску с руки и отдал Т. маленький браунинг. Взяв оружие, Т. кивнул в сторону стола. – Садитесь. Только без глупостей, предупреждаю очень серьезно. Господин уселся на то место, где незадолго перед этим сидел демиург. Т. нахмурился – у него мелькнула крайне неприятная мысль, что это на самом деле не Олсуфьев, а все тот же Ариэль, который выбежал за дверь, переменил грим и наряд и вошел в комнату в новом качестве. Т. сел напротив кавалергарда и положил ружье на колени. Несколько мгновений они молча глядели друг на друга. Потом Олсуфьев нарушил молчание. – Я знал, рано или поздно вы придете, – сказал он. – Что ж, граф, у вас есть все основания требовать удовлетворения. И я обещаю дать его в любой форме. Только прошу не впутывать в наши расчеты Аксинью. Это чистое существо не имеет никакого отношения к происходящему между нами. – Прекрасно, – ответил Т. – Может быть, в таком случае вы объясните, что, собственно, между нами происходит? Я теряюсь в догадках. Олсуфьев исподлобья глянул на Т., словно игрок, пытающийся понять, какие карты на руках у соперника. – Что вы знаете? Т. усмехнулся. – Я знаю не все. Но кое-что мне известно. И если я хоть раз замечу ложь, я размозжу вам голову. Поэтому не лгите и не изворачивайтесь. Рассказывайте все как есть от начала до конца. – Спрашивайте, – согласился Олсуфьев. – Что такое Оптина Пустынь? – Не знаю. – Вы лжете, – сказал Т., поднимая ружье. – Нет, не лгу. Я действительно не знаю. И сыскное отделение тоже. Ваше путешествие, граф, как раз и является попыткой найти ответ на этот вопрос. – Не говорите со мной загадками, – сказал Т. – Мне нужны отгадки. Еще раз спрашиваю, что находится в Оптиной Пустыни? Олсуфьев улыбнулся. – Бог. Т. посмотрел на него с недоумением. – Бог? – Это просто самое короткое известное мне слово, указывающее на то, что за пределами всяких слов. Можно притянуть сюда много других терминов, только какой смысл? Вечная жизнь, власть над миром, камень философов – все это меркнет по сравнению с тем, что находит пришедший в Оптину Пустынь. – Подождите, – сказал Т. – Не нужно поэтических образов, прошу вас. Только факты. Вы хотите сказать, что попавший в Оптину Пустынь встречает Бога? – Или становится Богом сам. Это знает только тот, кто туда попал. Например, Соловьев. Но поговорить с ним нет никакой возможности, потому что он находится под строжайшим арестом, и высочайшим указом ему не дозволяются разговоры даже со мной. Он на положении Железной Маски – допрашивать его может только сам император. А вопрос, как вы понимаете, представляет исключительный интерес и важность. Именно поэтому я и решил… э-э… привлечь вас на помощь. – Почему меня? – Соловьев сказал, что в Оптину Пустынь можете попасть только вы. – Когда он это сказал и кому? – Нам с вами, – ответил Олсуфьев. – В этой самой комнате, около года назад. Он говорил, что у меня ничего не получится, сколько я ни старайся. А вот вы сможете – если бросите все свои дела, заботы и планы. – Как это связано с монахами из банды Победоносцева? Олсуфьев посерьезнел. – Связано самым прямым и непосредственным образом. Для них, как и для меня, вы являетесь своего рода ключом к потайной двери, ведущей к чуду – только они пробираются к нему другим маршрутом. – Почему они хотят принести меня в жертву своему гермафродиту? – Насколько я понимаю, они надеются таким образом открыть дверь в Оптину Пустынь. Их манит эхо того же самого знания – древнее и невероятно искаженное. Сектанты, конечно, уже давно не понимают смысла своей веры. Они просто опасные маньяки. Соловьев предупреждал – они попытаются остановить вас. Больше того, он упоминал, что преследовать вас могут не только люди, но и существа невидимого мира, своего рода стражники, старающиеся сбить с пути любого, кто начинает путешествие в Оптину Пустынь. Т. нахмурился. – Соловьев говорил про духов? – Да. – Их много? – Он говорил про одного, который будет выдавать себя за создателя мира и требовать, чтобы вы ему подчинились. Это страж прохода, демон, обладающий невероятной оккультной мощью. Вы должны его победить, хотя это практически невозможно. – А он не говорил, как зовут духа? – Да, он называл имя, – сказал Олсуфьев. – Его зовут… Очень характерное слово. Астарот… Или… – Ариэль? – Да, кажется так. – Но почему я ничего про это не помню? – Именно потому, – ответил Олсуфьев, – что я решился организовать для вашего путешествия те идеальные условия, о которых говорил Соловьев. Я помог вам полностью позабыть все дела и заботы, кроме самой главной. – Зачем? – Я хотел проследить, куда вы в результате придете, и узнать, что такое эта Оптина Пустынь… – Олсуфьев вздохнул. – Только дорогу туда нельзя выведать обманом. Поэтому вы и пришли сейчас по мою душу. Признаться, я догадался о возможности такого развития событий слишком поздно. – Ага, – сказал Т. – Кажется, начинаю понимать. Но как вы заставили меня все позабыть? – Это сделал мой человек. – Кто именно? – Кнопф. – Кнопф? Олсуфьев кивнул. – Чтобы упредить Варсонофия, он явился в Ясную Поляну и рассказал вам вашу собственную историю в чуть измененном виде. Сообщил по большому секрету, что недалеко от вашего имения петербургские ламаисты-экуменисты хотят принести человеческую жертву тантрическому идаму Ролангу Гьялпо, с которым они отождествляют Спасителя. Для этого ими якобы выбрана дочь местного священника, а совершиться злодеяние должно было в сельском храме. Вы вызвались спасти девушку. Отсюда и эта ряса – вы надели ее, чтобы проникнуть в церковь не вызвав подозрений. – Но почему… – Подождите. Как только вы сели в поезд, Кнопф заказал чаю и добавил в ваш стакан небольшое количество секретного препарата, произведенного в Бремене химической лабораторией при германском генеральном штабе. Это открытое немецкими химиками вещество сложного состава на основе натриевой соли карбоканифолевой кислоты, которое избирательно влияет на память. – Ага, – воскликнул Т., – так вот в чем дело! Я так и знал. Как именно действует эта немецкая дрянь? – Препарат вызывает потерю памяти о всех знакомых человеку людях, включая самых близких. Разрушаются, если так можно сказать, мозговые образы всех социальных связей. Кроме того, человек не может вспомнить о себе ничего конкретного. Но общие знания, умственные функции, привычки и навыки при этом сохраняются. Человек сперва даже не осознает произошедшей с ним перемены. Он не понимает, что все забыл – это доходит позже. Но главное в другом. В течение первых пяти минут после потери памяти он делается подвластен любому внушению. Он превращается, так сказать, в чистый лист бумаги, на котором можно написать что угодно – и надпись останется навсегда. Немцы планировали использовать это вещество в случае войны, чтобы превращать военнопленных в солдат-смертников. – Понятно, – сказал Т. – И вы… – Да, – кивнул Олсуфьев. – Кнопф, фигурально выражаясь, написал на этом чистом листе слова «Оптина Пустынь», а дальше его задачей было следить за вашим продвижением, время от времени отгоняя агентов Победоносцева. – Но почему люди Кнопфа постоянно в меня стреляли? – Только Кнопф был посвящен в план, – ответил Олсуфьев. – Сам он никогда всерьез не пытался причинить вам вред. Остальные сыщики действительно думали, что их задача – остановить вас. Но реальной опасности для вас они не представляли. – Вот как. Вы, значит, полагаете, что уворачиваться от пуль – это просто гимнастика… Но отчего Кнопф перед своей гибелью старался вернуть меня в Ясную Поляну? – Он хотел предотвратить вашу фатальную встречу с агентами Победоносцева – ему не хватило всего минуты. Но если бы вы послушались и вернулись в Ясную Поляну, поверьте, вы бы там не задержались. На этот случай туда должен был отправиться другой наш агент – цыган Лойко. Т. рассмеялся. – Не лучший выбор, – сказал он. – Цыган Лойко – действительно безжалостный головорез, но у него в последнее время плохо с глазами. Олсуфьев пожал плечами. – Все они были просто загонщиками. – Не знаю, верить вам или нет, – сказал Т. – Вы рассказываете удивительные вещи. Этак немцы всех победят, если у них есть такой препарат… – Увы, – сказал Олсуфьев, – так только кажется. К сожалению, препарат действует описанным образом далеко не каждый раз. Иногда происходит временное помешательство, ясное восприятие мира осложняется галлюцинациями, и действия человека становятся непредсказуемыми. Германцы ставили опыты в Африке – и в тридцати процентах случаев получившие препарат туземцы обращали оружие против экспериментаторов. – Значит, вы понимали, что я могу повредиться в рассудке, и все равно пошли на это? Олсуфьев энергично помотал головой: – Нет, граф, клянусь! Эти обстоятельства выяснились позже. Кнопфа смутило ваше поведение на яхте княгини Таракановой, когда вы устроили пожар в машинном отделении, а потом кидались багром в его агентов, называя их «амазонской сволочью». Он отправил нам запрос, и мы передали его в агентурную сеть, через которую был получен препарат. Только после этого все и выяснилось. Когда Кнопф угощал вас чаем, мы ничего не знали о побочном эффекте. – Понятно, – сказал Т. – Говорить с вами о морали или сострадании к ближнему не имеет смысла, да и поздно, поэтому сбережем время. Есть ли у вас доказательство, что вы не врете? Олсуфьев усмехнулся. – Как вы понимаете, граф, – сказал он, – я не готовился доказывать вам правдивость своих слов… Но кое-что все же могу вам предъявить. Он встал из-за стола, подошел к секретеру в виде раковины-жемчужницы и откинул его крышку. Т. поднял ружье, но Олсуфьев успокоил его жестом. – У меня сохранилась фотография, сделанная давным-давно, в пору нашей юности, – сказал он. – Я тогда еще учился в университете, а Соловьев уже носил свои странные усы… Черт, сколько здесь хлама… Во время нашей последней встречи он надписал этот снимок в своей обычной бессвязной манере. Но эта надпись имеет, кажется, отношение к Оптиной Пустыни… Вернувшись к столу, он протянул Т. фотографию и поставил на стол маленькую бутылочку синего стекла с черной резиновой пробкой. – А здесь остатки немецкого препарата, – сказал он, садясь рядом с Т. – Именно его Кнопф налил вам в чай. Это все, граф. Других доказательств правдивости моих слов у меня нет. Т. поглядел на фотографию. На ней были изображены три человека, сидящие на скамейке с причудливо выгнутой спинкой – кажется, в городском саду: в просвете между листьями были видны расплывающиеся белые статуи, не попавшие в фокус. Олсуфьев, с еще не утратившим юношеской округлости лицом, длинными до плеч волосами и безо всяких намеков на будущую лысину, сидел в центре. Слева от него расплывался в улыбке беззаботный гуляка с двумя винными бутылками в воздетых руках, в котором Т. с жутковатым чувством узнал себя. Справа скучал стриженный бобриком молодой человек со странными висячими усами – он смотрел не в камеру, а в сторону и вниз. «Вот это и есть Соловьев», – понял Т. Он перевернул фотографию. На обороте было написано: Лёве и Алексису, который все равно не поймет. Часто говорят – «одно зеркало отражает другое». Но мало кто постигает глубину этих слов. А поняв их, сразу видишь, как устроена ловушка этого мира. Вот я гляжу на дерево в саду. Сознание смотрит на дерево. Но дерево – ветви, ствол, зеленое дрожание листвы – это ведь тоже сознание: я просто все это сознаю. Значит, сознание смотрит на сознание, притворившееся чем-то другим. Одно зеркало отражает другое. Одно прикинулось многим и смотрит само на себя, и вводит себя в гипнотический транс. Как удивительно. Владимир. – Похоже, Соловьев вас недооценил, – пробормотал Т., поднимая глаза на Олсуфьева. – Вы поняли. Но только очень по-своему. Олсуфьев отвел глаза. – Судя по этому снимку, – сказал Т., – мы были когда-то дружны. Пили вместе вино. Говорили, должно быть, о таинственном и чудесном. И вы решили препарировать меня, как какой-нибудь базарный нигилист – лягушку. Вы заставили мои мышцы дергаться под ударами вашего электричества… – Я готов дать вам любое удовлетворение, – ответил Олсуфьев. – Если вам угодна дуэль, выберите условия. Т. поглядел на синий пузырек, стоящий на столе. Он был полон ровно наполовину. – Дуэль? – переспросил он. – Вы, сударь, своим поступком поставили себя за пределы такого рода отношений. К тому же я не признаю дуэлей. У меня к вам совсем другое предложение. – Какое же? – Я предлагаю вам на выбор два варианта будущего. В первом я размозжу вам голову из ружья. Я сделаю это без особой охоты, но и без сожаления. Во втором вы примете препарат сами. И узнаете, каково быть объектом чужих экспериментов. Олсуфьев глянул на синий пузырек и побледнел. – Я как раз ничего не узнаю, – сказал он. – Наоборот, я все позабуду. Исчезнет тот, кому вы хотите отомстить, и ваша месть лишится всякого смысла. – Тем лучше, сударь, – отозвался Т. – Ведь сказано – мне отмщение, и аз воздам. Не думайте об этом как о моей мести. Считайте это возможностью начать все заново. – Ни за что. – У вас есть и другая возможность, – сказал Т., поднимая ствол. – Выбирайте. Только быстро, иначе выбор придется сделать мне. – Вы требуете, чтобы я, вот так запросто, прыгнул в черную яму беспамятства? – прошептал Олсуфьев, недоверчиво глядя на Т. – Дайте мне хотя бы уладить дела, сделать распоряжения… Т. только усмехнулся в ответ. – Я могу быть вам полезен, – продолжал Олсуфьев горячо. – Хоть я и не сумею свести вас с Соловьевым, я знаю, где собираются его последователи. – Где? – Они встречаются раз в неделю. В шесть вечера, в доме два по Милосердному переулку, это совсем рядом. Как раз завтра такой день. За ними следит полиция, но всерьез власти их не опасаются. Чтобы попасть на собрание, достаточно предъявить им какое-нибудь свидетельство, что вы знали Соловьева. Вот хотя бы эту фотографию. Хотите, пойдем туда вместе? – Не хочу. Будете пить? – Не буду, – решительно ответил Олсуфьев. Т. качнул стволом. – Сударь, – сказал он, – я ведь не могу драматично взвести курки, чтобы показать серьезность своих намерений. Они уже взведены. Я могу только спустить их. И я сделаю это по счету три, обещаю вам. Раз… Олсуфьев поглядел на портрет Аксиньи. – Могу я хотя бы написать записку? – Два… – Черт же с вами, – сказал Олсуфьев устало. – Прощайте и будьте прокляты. Взяв со стола пузырек, он вынул из него пробку и одним глотком выпил остаток жидкости. Затем он поставил пузырек на стол и уставился в окно – на фасады с другой стороны реки. На его лице проступило ожидание чего-то болезненного и мучительного. Т. внимательно следил за ним, но так и не заметил, когда препарат подействовал. Прошло около минуты, и выражение муки на лице Олсуфьева постепенно сменилось недоумением. Затем он зевнул, деликатно прикрыв рот ладонью, повернулся к Т. и произнес: – Pardon. Так на чем мы остановились? Т. был готов к чему угодно, но не к этому. – А? – растерянно переспросил он. – Совсем вылетело из головы, – сказал Олсуфьев и улыбнулся такой доверчивой улыбкой, что Т. почувствовал укор совести. Он понял, что придется импровизировать. – Мы говорили, э-э-э, о вашем решении раздать имущество бедным и посвятить жизнь простому крестьянскому труду. Вы обратились ко мне, поскольку термин «опрощение» и имя «граф Т.» – своего рода синонимы в Петербурге, так уж вышло. Я незаслуженно слыву у людей авторитетом в этой области. Но ваша подруга Аксинья, – Т. кивнул на портрет, – достигла на этом пути гораздо большего. Когда она хочет, ее невозможно отличить от простой крестьянской девушки, поэтому она без труда обучит вас манерам сельского жителя. А работа в поле укрепит ваше тело и очистит дух. Олсуфьев поглядел сначала на портрет Аксиньи, затем на Т. и надолго задумался. – Позвольте, – сказал он наконец, – но если я решил посвятить себя землепашеству, надо же сначала выйти в отставку? – Я думаю, – ответил Т., – достаточно будет дать телеграмму на Высочайшее имя. Это, в конце концов, единственная привилегия кавалергарда. Не считая права ходить в самоубийственные конные атаки – но сейчас, слава Богу, не двенадцатый год. Олсуфьев глянул на свою каску на столе. – Насчет телеграммы согласен, – сказал он весело. – Это будет даже свежо, пожалуй. Но вот как раздать имущество бедным? Оно ведь у меня весьма обширно, не сочтите за хвастовство. На это уйдут годы, и не видать мне труда в поле как своих ушей. – Я полагаю, – ответил Т., – вам следует доверить дело какому-нибудь благотворительному обществу, известному своим бескорыстием. Но позвольте дать совет – действовать следует незамедлительно, пока ваше решение еще твердо. Не оставляйте себе дороги назад. Многие сильные люди на этом пути пали жертвой колебаний и нерешительности. Олсуфьев презрительно усмехнулся. – Плохо же вы меня знаете, если так обо мне думаете. Знаете что? Я прямо сегодня сделаю все необходимое. Найду благотворительное общество. Найму адвокатов, которым можно будет доверить всю процедуру. И до вечера подпишу все бумаги. Его взгляд упал на ружье, лежащее на коленях Т. – Осторожнее, граф, – сказал он, – вы взвели курки, а оно заряжено. С оружием не шутят. Дайте-ка… После короткой внутренней борьбы Т. протянул ему ружье. «Будь что будет, – подумал он, чувствуя холодок в груди, – даже любопытно…» Сделав серьезное лицо, Олсуфьев осторожно опустил собачки в безопасное положение, подошел к стене и повесил ружье на место. – Не желаете ли составить мне компанию? – обернулся он к Т. – Я ведь первый раз в жизни… э-э… опрощаюсь. Вдруг там будут люди, возникнут вопросы… – Но если с вами буду я, ваше решение будет выглядеть несамостоятельным, – ответил Т. – И потом, будет лучше, если я в это время переговорю с Аксиньей. Она скоро будет здесь. Скажу вам откровенно, как другу – великому повороту судьбы, который вы замыслили, может помешать женщина. Особенно близкая – крики, слезы… Я постараюсь ее подготовить. – Хм, – сказал Олсуфьев, нахмурился и внимательно посмотрел на портрет. – Женщина – это всегда опасно. Яд в драгоценном бокале, сомнений нет. Т. поднялся со стула и встал так, чтобы синий пузырек на столе не был виден за его спиной, а затем спрятал его в карман. – Что же, граф, – продолжал Олсуфьев, отворачиваясь от портрета, – я тогда пойду выяснять, как быстрее все это проделать. Увидимся вечером, или завтра – вы ведь будете в городе? Т. кивнул. – Я в Петербурге надолго. – Тогда я не прощаюсь, – сказал Олсуфьев, берясь за дверную ручку. – И вот что, граф – спасибо за духовную помощь. Вы и представить не можете, как мне сейчас легко и покойно на душе. Когда дверь закрылась, Т. быстро подошел к секретеру, откуда Олсуфьев достал фотографию и пузырек, нашел карандаш и листок бумаги, и записал: Соловьевцы, собрание. Завтра в шесть, второй дом по Милосердному переулку. Спрятав записку в карман, он поглядел на двустволку, висящую на стене, зевнул и нерешительно почесал в бороде. «Все же не следовало отпускать его одного, – подумал он, – как бы не вышло беды… Может, все же догнать?» XXII Улица, по которой уходил Олсуфьев, была совершенно пустой, что выглядело немного странным несмотря на ранний час. За все время преследования Т. никого не встретил – и это было хорошо, потому что двустволка в его руках наверняка смутила бы прохожих.

The script ran 0.027 seconds.