Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Пелевин - Чапаев и Пустота [1996]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Мистика, Постмодернизм, Роман, Современная проза, Фантастика, Философия

Аннотация. Роман "Чапаев и Пустота" сам автор характеризует так "Это первое произведение в мировой литературе, действие которого происходит в абсолютной пустоте". На самом деле оно происходит в 1919 году в дивизии Чапаева, в которой главный герой, поэт-декадент Петр Пустота, служит комиссаром, а также в наши дни, а также, как и всегда у Пелевина, в виртуальном пространстве, где с главным героем встречаются Кавабата, Шварценеггер, "просто Мария"... По мнению критиков, "Чапаев и Пустота" является "первым серьезным дзэн-буддистским романом в русской литературе".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

– Готовы ли вы будете, как настоящий мужчина, бросить эфемерный цветок этой жизни в пустоту за краем обрыва, если к этому вас призовет ваше гири? – спросил Кавабата и кивнул на гравюру. Сердюк еще раз посмотрел на нее. – Готов, – сказал он. – Конечно. Цветок с обрыва – запросто. – Клянетесь? – Клянусь. – Превосходно, – сказал Кавабата, – превосходно. Теперь осталась только одна маленькая формальность, и все. Нужно получить подтверждение из Японии. Но это займет всего несколько минут. Он сел за факс, нашарил в стопке бумаг чистый лист, а потом в его руке откуда-то появилась кисточка. Сердюк переменил позу. От долгого сидения на полу у него затекли ноги, и он подумал, что надо будет выяснить у Кавабаты, нельзя ли приносить с собой на работу маленький-маленький табурет. Потом он поглядел вокруг в поисках остатков сакэ, но бутылка, в которой еще оставалось немного, куда-то исчезла. Кавабата возился над листом, и Сердюк поостерегся спрашивать – никакой уверенности, что он при этом не нарушит ритуала, у него не было. Ему вспомнилась только что данная им цветистая клятва. «Господи, – подумал он, – сколько же всяких клятв я давал в жизни! За дело коммунистической партии бороться обещал? Раз пять, наверно, если с самого детства посчитать. Жениться на Маше обещал? Обещал. А вчера, после Чистых прудов, когда с этими идиотами пили, тоже ведь обещал, что потом на мои деньги еще одну возьмем. А сейчас вон до чего дошло. Цветок с обрыва». Кавабата между тем закончил водить кисточкой по листу, подул на него и показал Сердюку. На листе черной тушью была нарисована большая хризантема. – Что это? – спросил Сердюк. – О, – сказал Кавабата. – Это хризантема. Понимаете ли, когда наша семья пополняется новым членом, это такая радость для всего клана Тайра, что неуместно доверять ее значкам на бумаге. В таких случаях, чтобы послать сообщение руководству, мы обычно рисуем на бумаге цветок. Это, кроме того, тот самый цветок, о котором мы говорили только что. Он символизирует вашу жизнь, принадлежащую теперь клану Тайра, и одновременно как бы удостоверяет ваше окончательное осознание ее быстротечной эфемерности... – Понял, – сказал Сердюк. Кавабата еще раз подул на лист, затем вложил его в щель факса и принялся набирать какой-то чрезвычайно длинный номер. Получилось у него только с третьего раза. Факс зажужжал, в его углу замигала зеленая лампочка, и лист медленно уполз в черную щель. Кавабата сосредоточенно смотрел на аппарат, не шевелясь и не меняя позы. Прошло несколько томительно долгих минут, а потом факс зажужжал снова, и откуда-то из-под его черного дна полез другой лист бумаги. Сердюк сразу понял, что это ответ. Дождавшись, пока лист вылезет на всю длину, Кавабата выдернул его из машины, глянул на него и медленно перевел глаза на Сердюка. – Поздравляю, – сказал он, – искрение вас поздравляю! Ответ самый благоприятный. Он протянул лист Сердюку. Сердюк взял его в руку и увидел другой рисунок – на этот раз это была длинная полусогнутая палка с какими-то узорами и торчащими возле одного края выступами. – Что это? – спросил он. – Это меч, – торжественно сказал Кавабата, – символ вашего нового статуса в жизни. А поскольку никаких сомнений в таком исходе переговоров у меня не было, позвольте вручить вам ваше, так сказать, удостоверение. С этими словами Кавабата протянул Сердюку тот самый короткий меч, который он купил в жестяном павильоне. То ли из-за пристального и немигающего взгляда Кавабаты, то ли вследствие какой-то химической реакции в перенасыщенном алкоголем организме, Сердюк вдруг осознал всю важность и торжественность момента. Он хотел было встать на колени, но вовремя вспомнил, что так делали не японцы, а средневековые европейские рыцари, да и то, если вдуматься, не они сами, а изображавшие их в каком-то невыносимо советском фильме актеры с Одесской киностудии. Поэтому он просто протянул руки вперед и осторожно взял в них холодный инструмент смерти. На ножнах был рисунок, которого он не заметил раньше. Это были три летящих журавля – золотая проволока, вдавленная в черный лак ножен, образовывала легкий и стремительный контур необычайной красоты. – В этих ножнах – ваша душа, – сказал Кавабата, по-прежнему глядя Сердюку прямо в глаза. – Какой красивый рисунок, – сказал Сердюк. – Даже, знаете, песню одну вспомнил, про журавлей. Как там было-то... «И в их строю есть промежуток малый – быть может, это место для меня...» – Да-да, – подхватил Кавабата. – А и нужен ли человеку больший промежуток? Господи Шакьямуне, весь этот мир со всеми его проблемами легко поместится между двумя журавлями, что там – он затеряется между перьями на крыле любого из них... Как поэтичен этот вечер! Не выпить ли нам еще? За то место в журавлином строю, которое вы наконец обрели? От слов Кавабаты на Сердюка повеяло чем-то мрачным, но он не придал этому значения, подумав, что Кавабата вряд ли знает о том, что песня эта – о душах убитых солдат. – С удовольствием, – сказал Сердюк, – только чуть позже. Я... Вдруг раздался громкий стук в дверь. Обернувшись, Кавабата крикнул что-то по-японски, панель отъехала в сторону, и из проема выглянуло мужское лицо, тоже южного типа. Лицо что-то сказало, и Кавабата кивнул головой. – Мне придется оставить вас на несколько минут, – сказал он Сердюку. – Кажется, приходят важные вести. Если желаете, полистайте пока какой-нибудь из этих альбомов, – он кивнул на полку, – или просто побудьте сами с собой. Сердюк кивнул. Кавабата быстро вышел и задвинул за собой панель. Сердюк подошел к стеллажам и поглядел на длинный ряд разноцветных корешков, а потом отошел в угол и сел на циновку, прислонясь головой к стене. Никакого интереса ко всем этим гравюрам у него не осталось. В здании было тихо. Было слышно, как где-то наверху долбят стену – верно, там ставили железную дверь. За раздвижной панелью еле слышным шепотом матерились друг на друга девушки – они были совсем рядом, но почти ничего из их ругани нельзя было разобрать, и заглушенные звуки нескольких голосов, накладываясь друг на друга, сливались в тихий успокаивающий шелест, словно за стеной был сад, и шумели на ветру листья зацветающих вишен. Проснулся Сердюк от тихого мычания. Сколько он спал, было не ясно, но, судя по всему, прошло порядочно времени – Кавабата, который сидел в центре комнаты, успел переодеться и побриться. Теперь на нем была белая рубаха, а волосы, еще недавно всклокоченные, были аккуратно зачесаны назад. Он и издавал разбудившее Сердюка мычание – это была какая-то унылая мелодия, больше похожая на долгий стон. В руках Кавабаты был длинный меч, который он протирал белой тряпочкой. Сердюк заметил, что рубаха Кавабаты не застегнута, и под ней видны безволосая грудь и живот. Заметив, что Сердюк проснулся, Кавабата повернул к нему лицо и широко улыбнулся. – Как спалось? – спросил он. – Да я не то чтобы спал, – сказал Сердюк, – я так... – Вздремнули, – сказал Кавабата, – понятно. Все мы в этой жизни дремлем. А просыпаемся лишь с ее концом. Вот помните, когда мы назад в офис шли, через ручей переправлялись? – Да, – сказал Сердюк, – это из трубы речка выходит. – Труба не труба, неважно. Так вот, помните пузыри на этом ручье? – Помню. Большие пузыри были. – Поистине, – сказал Кавабата, поднимая лезвие на уровень глаз и внимательно в него вглядываясь, – поистине мир этот подобен пузырям на воде. Не так ли? Сердюк подумал, что Кавабата прав, и ему очень захотелось сказать японцу что-нибудь такое, чтобы тот ощутил, до какой степени его чувства поняты и разделены. – Какое там, – сказал он, приподнимаясь на локте. – Он подобен... сейчас... Он подобен фотографии этих пузырей, завалившейся за комод и съеденной крысами. Кавабата еще раз улыбнулся. – Вы настоящий поэт, – сказал он. – Тут у меня нет никаких сомнений. – Причем, – воодушевленно продолжал Сердюк, – вполне может статься, что крысы съели ее до того, как она была проявлена. – Прекрасно, – сказал Кавабата, – прекрасно. Но это поэзия слов, а есть поэзия поступка. Надеюсь, что ваше последнее стихотворение без слов окажется под стать тем стихам, которыми вы радуете меня весь сегодняшний день. – О чем это вы? – спросил Сердюк. Кавабата аккуратно положил меч на циновки. – Жизнь переменчива, – задумчиво сказал он. – Рано утром никто не может знать, что ждет его вечером. – Что-нибудь произошло? – О да. Вы ведь знаете, что бизнес подобен войне. Так вот, у клана Тайра есть враг, могущественный враг. Это Минамото. – Минамото? – холодея, спросил Сердюк. – И что? – Сегодня пришла весть, что в результате коварного предательства на токийской фондовой бирже «Минамото груп» скупила контрольный пакет акций «Тайра инкорпорейтед». Тут замешан один английский банк и сингапурская мафия, но это неважно. Мы разбиты. А враг торжествует. Сердюк некоторое время молчал, соображая, что это значит. Ясно было только одно – это не значило ничего хорошего. – Но мы с вами, – сказал Кавабата, – мы, два самурая клана Тайра, – мы ведь не допустим, чтобы переменчивые тени, которые отбрасывают все эти ничтожные пузыри бытия, омрачили наш дух? – Н-нет, – сказал Сердюк. Кавабата свирепо захохотал, и его глаза сверкнули. – Нет, – сказал он, – Минамото не увидят нашего унижения и позора. Уходить из жизни надо так, как исчезают за облаком белые журавли. И пусть ни одного мелкого чувства не останется в эту прекрасную минуту в наших сердцах. Он порывисто развернулся на полу вместе с циновкой, на которой сидел, и поклонился Сердюку. – Прошу вас об одолжении, – сказал он. – Когда я вспорю себе живот, отрубите мне голову! – Что? – Голову, голову отрубите. У нас это называют последней услугой. И самурай, которого об этом просят, не может отказать, не покрыв себя позором. – Но я никогда... В смысле раньше... – Да это просто. Раз, и все. Ш-шш-шу! Кавабата быстро махнул руками. – Но я боюсь, что у меня не выйдет, – сказал Сердюк. – У меня совсем нет опыта в этой области. Кавабата задумался. Вдруг лицо его помрачнело, словно в голову ему пришла какая-то крайне тяжелая мысль. Он хлопнул ладонью по татами. – Хорошо, что я скоро ухожу из жизни, – сказал он, поднимая виноватый взгляд на Сердюка. – До чего же я все-таки невежествен и груб! Он закрыл лицо ладонями и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Сердюк тихо встал, на цыпочках подошел к перегородке, неслышно сдвинул ее в сторону и вышел в коридор. Бетон неприятно холодил босые ноги, и Сердюк вдруг с ужасом понял, что пока они с Кавабатой бродили по каким-то подозрительным темным переулкам в поисках сакэ, его ботинки с носками стояли в коридоре возле входа, там же, где он оставил их днем. А что было у него на ногах, он не мог вспомнить совершенно; точно так же он не мог вспомнить ни того, как они с Кавабатой вышли на улицу, ни того, как вернулись. «Мотать, мотать отсюда немедленно, – подумал он, заворачивая за угол. – Главное смотаться, а уже потом думать будем». Навстречу Сердюку с табуретки поднялся охранник. – Куда идем-то в такое время? – зевая, спросил он. – Полчетвертого утра. – Да вот засиделись, – сказал Сердюк. – Собеседование. – Ну ладно, – сказал охранник. – Пропуск. – Какой пропуск? – На выход. – Так вы ж меня без всякого пропуска впустили. – Правильно, – сказал охранник, – а чтоб выйти, пропуск нужен. Горящая на столе лампа бросала тусклый луч на ботинки Сердюка, стоящие у стены. В метре от них была дверь, а за дверью – свобода. Сердюк сделал к ботинкам маленький шаг. Потом еще один. Охранник равнодушно поглядел на его босые ноги. – Да и потом, – сказал он, поигрывая резиновой палкой, – у нас ведь режим. Сигнализация. До восьми дверь заперта. А открыть – так сразу менты приедут. Базар, протоколы. Так что открыть не могу. Только в случае пожара. Или наводнения. – Так ведь мир этот, – заискивающе сказал Сердюк, – подобен пузырям на воде. Охранник усмехнулся и качнул головой. – Что ж, – сказал он. – Понимаем, где работаем. Но ты и меня пойми. Вот представь, что вместе с этими пузырями по воде еще и инструкция плывет. И пока она в одном из пузырей отражается – в одиннадцать запираем, в восемь отпираем. И все. Сердюк почувствовал в голосе охранника какую-то нерешительность и попробовал надавить еще чуть-чуть в том же направлении. – Господин Кавабата будет очень удивлен вашим поведением, – сказал он. – Казалось бы, охрана в серьезной фирме, а такие простые вещи надо объяснять. Ведь ясно, что если вокруг мираж... – Мираж, мираж, – сказал охранник задумчиво и посмотрел в какую-то точку, явно находящуюся далеко за стеной. – Знаем. Не первый день на посту. Инструктаж у нас каждую неделю. Но я же не говорю, что эта дверь реальна. Сказать, что я про нее думаю? – Ну скажи. – Я так считаю, что никакой субстанциональной двери нет, а есть совокупность пустотных по природе элементов восприятия. – Именно! – обрадованно сказал Сердюк и сделал еще один шажок к своим ботинкам. – Но раньше восьми я эту совокупность не отопру, – сказал охранник и стукнул себя по ладони резиновой палкой. – Почему? – спросил Сердюк. Охранник пожал плечами. – Для тебя карма, – сказал он, – для меня дхарма, а на самом деле один хрен. Пустота. Да и ее на самом деле нету. – Н-да, – сказал Сердюк. – Серьезный у вас инструктаж. – А ты что думал. Японская служба безопасности проводит. – И что же мне делать? – спросил Сердюк. – Как чего? Ждать до восьми. И попроси, чтоб пропуск выписали. Сердюк еще раз поглядел на круглые плечи охранника, на дубинку в его руках и, медленно повернувшись, побрел назад. У него осталось невыносимое чувство, что слова, которые заставили бы охранника открыть дверь, все же существовали, но он не сумел их найти. «Читал бы сутры, знал бы прикуп», – угрюмо подумал он. – Слышь, – сказал за спиной охранник, – ты без гэта не ходи. Тут пол бетонный. Почки простудишь. Вернувшись в кабинет Кавабаты, Сердюк бесшумно задвинул панель и заметил, что в комнате сильно пахнет перегаром и женским потом. Кавабата все так же сидел на полу, закрыв лицо руками, и раскачивался из стороны в сторону. Похоже, он и не заметил, что Сердюк куда-то выходил. – Господин Кавабата, – тихо позвал Сердюк. Кавабата опустил руки. – Вам плохо? – Мне очень плохо, – сказал Кавабата. – Мне ужасно плохо. Если бы у меня была сотня животов, я разрезал бы их все, не медля ни секунды. Я никогда в жизни не испытывал такого стыда, как сейчас. – Да в чем же дело? – спросил Сердюк, участливо приседая на колени напротив японца. – Я осмелился просить вас о последней услуге и совершенно не подумал, что никто не окажет ее вам, если я совершу сэппуку первым. Чудовищный позор. – Мне? – спросил Сердюк, поднимаясь на ноги, – мне?? – Ну да, – сказал Кавабата, тоже вставая и устремляя в глаза Сердюку горящий взгляд. – Кто ж вам-то голову отрубит? Гриша, что ли? – Какой Гриша? – Да охранник. Вы ж с ним только сейчас говорили. Он только череп проломить может своей дубиной. А по правилам отрубить надо, и не просто отрубить, а так, чтобы на лоскуте кожи повисла. Представляете, если покатится, как некрасиво будет? Да вы присядьте, присядьте. Во взгляде Кавабаты была такая гипнотическая сила, что Сердюк непроизвольно сел на циновку – его сил хватило только на то, чтобы отвести глаза от лица Кавабаты. – И вообще, мне кажется, вы не знаете, что говорит о сэппуку учение о прямом и бесстрашном возвращении в вечность, – сказал Кавабата. – Чего? – Как живот распарывать, представляете? – Нет, – тупо глядя в стену, сказал Сердюк. – Разные способы есть. Самый простой – горизонтальный надрез. Но это так себе. Как у нас говорят, пять минут позора, и видишь будду Амида. Все равно что въехать в Чистую Землю на «Запорожце». Вертикальный разрез чуть получше, но это стиль lower-middle class, к тому же провинциально. Напоследок можно позволить себе что-нибудь изысканнее. Можно еще крест-накрест. Тут два способа – прямой крест и диагональный. Этого я бы тоже не советовал – знаете, если вверх-вниз разрежете, христианские аллюзии увидят, а если по диагонали – андреевский флаг. Еще решат, что вы из-за черноморского флота. А вы ведь не морской офицер, верно? – Верно, – без выражения подтвердил Сердюк. – Вот я и говорю – ни к чему. Года два назад в большой моде был двойной параллельный надрез, но это вещь сложная. Так что я бы советовал длинный косой разрез снизу вверх слева направо с небольшим доворотом к центру в конце. С чисто эстетической точки зрения вещь безупречная, и вслед за вами я, скорей всего, поступлю так же. Сердюк сделал попытку встать на ноги, но Кавабата положил ему на плечо руку и усадил на место. – К сожалению, все приходится делать второпях, – сказал он со вздохом. – Нет ни белых ширм, ни подходящих курений. Нет воинов с обнаженным оружием, ждущих на краю площадки... Хотя Гриша есть, но какой он воин. Да и потом, они не нужны на самом деле. Это только на тот случай, если самурай изменит своей клятве и откажется делать сэппуку. Тогда его забивают, как собаку. На моей памяти таких случаев не было, но все-таки это очень красиво – когда вокруг огороженного квадрата ждут люди с обнаженным оружием, и солнце сверкает на стали. Вообще-то... Хотите, я Гришу позову? И еще Семена со второго этажа? Чтобы было ближе к изначальному ритуалу? – Не надо, – сказал Сердюк. – Правильно, – сказал Кавабата. – И правильно. Вы, конечно, понимаете, что главное в любом ритуале не его внешнее оформление, а то, чем он наполнен изнутри. – Понимаю, понимаю. Все понимаю, – сказал Сердюк, с ненавистью глядя на Кавабату. – Поэтому я абсолютно уверен, что все пройдет отлично. Кавабата поднял с пола короткий меч, купленный в магазинчике, вынул его из ножен и пару раз рубанул им воздух. – Сойдет, – сказал он. – Теперь вот что. Всегда есть две проблемы – не упасть после разреза на спину – это очень некрасиво, очень, но здесь я вам помогу. А вторая – это не задеть позвоночник. Поэтому лезвие не должно погружаться уж слишком далеко. Давайте сделаем вот что... Он взял несколько бумажек с факсами – среди них Сердюк заметил лист с нарисованной хризантемой – сбил их в стопку, сложил вдвое и аккуратно обернул лезвие так, что остался выступ сантиметров в семь-десять. – Вот так. Значит, правой берете за рукоять, а левой – за это место. Втыкать надо несильно, а то, знаете, застрянет и... Ну а потом вверх и направо. А сейчас вы, наверно, хотите сосредоточиться. Времени у нас немного, но на это хватит. Сердюк сидел в каком-то оцепенении и все глядел в стену. В его голове шевелились вялые мысли о том, что надо бы оттолкнуть Кавабату, выбежать в коридор и... Но там запертая дверь, и еще этот Гриша с дубинкой. И еще, говорят, есть какой-то Семен на втором этаже. В принципе можно было бы позвонить в милицию, но тут этот Кавабата с мечом... Да и не поедет милиция в такое время. Но самым неприятным было вот что – любой из этих способов поведения предполагал, что настанет такая секунда, когда на лице Кавабаты проступит удивление, которое сменится затем презрительной гримасой. А в сегодняшнем вечере все-таки было что-то такое, чего не хотелось предавать, и Сердюк даже знал, что – ту секунду, когда они, привязав лошадей к веткам дерева, читали друг другу стихи. И хоть, если вдуматься, ни лошадей, ни стихов на самом деле не было, все же эта секунда была настоящей, и ветер, прилетавший с юга и обещавший скорое лето, и звезды на небе – все это тоже было, без всяких сомнений, настоящим, то есть таким, каким и должно быть. А вот тот мир, который ждал за отпираемой в восемь утра дверью... В мыслях Сердюка возникла короткая пауза, и он сразу же стал слышать тихие звуки, прилетавшие со всех сторон. У сидящего с закрытыми глазами возле факса Кавабаты тихо урчало в животе, и Сердюк подумал, что тот уж точно совершит всю процедуру с легкостью и блеском. А ведь мир, который предстояло покинуть японцу – если понимать под этим словом все то, что человек мог почувствовать и испытать в жизни – уж точно был намного привлекательнее, чем вонючие московские улицы, которые под пение Филиппа Киркорова наплывали на Сердюка каждое утро. Сердюк понял, почему он вдруг подумал о Киркорове – из-за стены, где сидели девушки, долетала какая-то из его песен. Потом послышались звуки короткого спора, приглушенный плач, и щелкнул переключатель программ. Невидимый телевизор стал передавать программу новостей, причем Сердюку показалось, что на самом деле канал не переключался, просто Киркоров перестал петь и начал тихо говорить. Потом донесся возбужденный шепот одной из девушек: – Ну точно, смотри! Опять бухой! Смотри, как по трапу идет! Ну точно говорю, бухой в сиську! Сердюк думал еще несколько секунд. – Да катись оно все, – решительно сказал он. – Давай меч. Кавабата быстро подошел к нему, встал на одно колено и рукоятью вперед протянул ему меч. – Погоди, – сказал Сердюк и расстегнул рубашку под пиджаком. – Сквозь майку можно? Кавабата задумался. – Вообще такие случаи были. В тысяча четыреста пятьдесят четвертом году Такэда Кацуери, проиграв битву при Окэхадзама, вспорол себе живот прямо сквозь охотничью одежду. Так что нормально. Сердюк взял в руки меч. – Не, – сказал Кавабата. – Я же говорю – правой за рукоять, а левой там, где обернуто. Вот так. – Просто резать, и все? – Секундочку, секундочку. Сейчас. Кавабата пробежал по комнате, взял свой большой меч и вернулся к Сердюку, встав у него за спиной. – Глубоко можно не резать. Вот мне придется глубоко, это да. У меня-то секунданта не будет. А вы везучий. Наверно, хорошо эту жизнь прожили. Сердюк чуть улыбнулся. – Обычно прожил, – сказал он. – Как все. – Зато умираете, как воин, – сказал Кавабата. – Ну чего, у меня все готово. Давайте по счету «три». – Ладно, – сказал Сердюк. – Глубокий вдох, – сказал Кавабата, – и поехали. Раз... Два... Сердюк вдруг вспомнил, что так и не посмотрел, настоящий ли огонек был в фонаре, который ему дали у входа – но теперь, понятное дело, было уже поздно. – Два с половиной... И-три! Сердюк воткнул меч в живот. Бумага уперлась в майку. Боли особой не было, но очень сильно ощущался холод от лезвия. На полу зазвонила факс-машина. – Вот, – сказал Кавабата. – А теперь вверх и вправо. Смелей, смелей... Вот так, правильно. Сердюк заерзал ногами. – Теперь быстрее поворот к центру, и на себя обеими руками. Вот так, так... Правильно... Ну еще сантиметрика два... – Не могу, – еле выговорил Сердюк, – жжет все! – А ты думал, – сказал Кавабата. – Сейчас. Он подскочил к факсу и снял трубку. – Але! Да! Правильно, здесь. Да, девятая модель, две тысячи прошла. Сердюк выронил меч на пол и зажал обеими руками кровоточащий живот. – Быстрее! – прохрипел он, – быстрее! Кавабата наморщил лицо и жестом велел Сердюку подождать. – Что? – заорал он в трубку. – Да как это три с половиной дорого? Я за нее пять тысяч заплатил год назад! Медленно, как в кинотеатре перед началом сеанса, свет в глазах Сердюка померк. Некоторое время он еще сидел на полу, а потом стал медленно заваливаться на бок – но до того, как его правое плечо коснулось пола, все ощущения от тела исчезли; осталась только всепоглощающая боль. – Да где же битая? Где битая? – доносилось из красной пульсирующей темноты. – Две царапины на бампере – это тебе битая? Что? Что? Да ты сам козел! Говно, мудак! Что? Да пошел ты сам на х...й! Трубка лязгнула о рычаг, и факс-машина сразу же зазвонила опять. Сердюк заметил, что то пространство, откуда прилетают телефонные звонки и ругань Кавабаты и где вообще что-то происходит, находится от него очень далеко и представляет собой до такой степени ничтожный сегмент реальности, что нужно изо всех сил сосредотачиваться, чтобы следить за происходящим в этом сегменте. Между тем никакого смысла в этом мучительном сосредоточении – а Сердюк уже знал, такое сосредоточение и есть жизнь, – не было. Оказалось, что все его долгое, полное тоски, надежды и страха человеческое существование было просто мимолетной мыслью, на секунду привлекшей его внимание. А теперь Сердюк (да и никакой на самом деле не Сердюк) плыл в бескачественной пустоте и чувствовал, что движется к чему-то огромному, излучающему нестерпимый жар. Самым ужасным было то, что это огромное и пышущее огнем приближалось к нему со спины, и никакой возможности увидеть, что же это такое на самом деле, не было. Ощущение было невыносимым, и Сердюк стал лихорадочно искать ту точку, где остался весь знакомый ему мир. Каким-то чудом это удалось, и в его голове колоколом ударил голос Кавабаты: – На островах сначала не поверили, что вы справитесь. Но я это знал. А теперь позвольте оказать вам последнюю услугу. Ос-с-с! Долгое время после этого не было ничего вообще – так что даже неверно говорить, что долгое время, потому что времени тоже не было. А потом послышался кашель, скрип каких-то половиц, и голос Тимура Тимуровича сказал: – Да, Сеня. Вот так тебя и нашли у калорифера, с розочкой в руке. С кем пил-то на самом деле, помнишь? Ответа не было. – Татьяна Павловна, – сказал Тимур Тимурович, – пожалуйста, два кубика. Да. – Тимур Тимурович, – неожиданно заговорил из угла Володин, – а ведь это духи были. – Вот как? – вежливо спросил Тимур Тимурович. – Какие духи? – А из дома Тайра. Клянусь. И вел он себя с ними так, как будто смерти искал. Да он, похоже, ее и искал. – Почему же он тогда жив остался? – спросил Тимур Тимурович. – Так на нем же майка была с олимпийской символикой. Ну, помните, Московская олимпиада, да? Много-много маленьких эмблемочек, да? А резал он через майку. – И что? – Можно считать, что это были магические иероглифы. Я в книге читал, в древности был такой случай, когда одного монаха всего расписали защитными знаками, только про уши забыли. И когда к нему пришли духи Тайра, они эти уши и забрали, потому что все остальное было для них просто невидимым. – А зачем они к нему приходили? В смысле, к этому монаху? – На флейте хорошо играл. – Ах, на флейте, – сказал Тимур Тимурович. – Очень логично. А вас не удивило, что эти призраки болеют за «Динамо»? – А что тут удивительного, – ответил Володин. – Одни призраки болеют за «Спартак». Другие – за ЦСКА. Почему бы третьим не болеть за «Динамо»? 7 – Динама! Динама! Куда пошла, твою мать! Я вскочил с кровати. Какой-то малый в рваном фраке, накинутом прямо на голое тело, бегал по двору за лошадью и орал: – Динама! Стой, дура! Куда пошла! Под окном фыркали кони и толпилось огромное количество солдат-красногвардейцев, которых еще вчера здесь не было. Собственно говоря, понять, что это красногвардейцы, можно было только по их расхристанному виду – они были одеты как попало, преимущественно в гражданское, из чего следовало, что экипироваться они предпочитали с помощью грабежей. В центре толпы стоял человек в буденновском шлеме с косо налепленной красной звездой и махал руками, отдавая какие-то распоряжения. Он был удивительно похож на комиссара ивановских ткачей Фурманова, которого я видел на митинге у Ярославского вокзала, только через всю щеку у него проходил багровый сабельный шрам. Но я недолго рассматривал эту пеструю публику – мое внимание привлек экипаж, стоявший в центре двора. В него как раз впрягали четверку вороных. Это было длинное открытое ландо на дутых шинах с рессорами и мягкими кожаными сиденьями, сделанное из дорогого дерева с сохранившимися следами позолоты. Что-то невыразимо ностальгическое было в этой роскошной вещи, в этом осколке навсегда канувшего в небытие мира, обитатели которого наивно надеялись переехать в будущее на таких вот транспортных средствах. Вышло так, что поход в будущее удался только самим транспортным средствам, и то ценой превращения в подобие гуннских боевых колесниц. Именно такие ассоциации рождали три соединенных штангой пулемета «Льюис», укрепленные в задней части ландо. Я отошел от окна, сел на кровать и вдруг вспомнил, что такие колесницы называются у бойцов непонятным словом «тачанка». Происхождение этого термина было загадочным и темным – натягивая сапоги, я перебрал в уме все варианты возможной этимологии и не нашел ни одного подходящего. Правда, мне пришел в голову забавный каламбур: «тачанка» – «touch Anka». Но после вчерашнего объяснения с Анной, одно воспоминание о котором заставило меня покраснеть и нахмуриться, поделиться этой шуткой мне было не с кем. В таких примерно мыслях я сбежал вниз по лестнице и вышел во двор. Кто-то сказал мне, что Котовский просил меня зайти в штабной амбар, и я, не теряя времени, отправился туда. На часах у входа стояли двое бойцов в черной форме – когда я проходил мимо, они вытянулись по швам и отдали мне честь. По их напрягшимся лицам я понял, что они хорошо меня знают – к сожалению, контузия стерла их имена из моей памяти. Котовский в глухо застегнутом коричневом френче сидел на столе. Он был в комнате один. Я отметил мертвенную бледность его лица – казалось, на него был наложен толстый слой пудры. Он явно сильно зарядился кокаином с самого утра. Рядом с ним на столе стоял прозрачный цилиндр, в котором клубились и медленно поднимались вверх маленькие облачка расплавленного белого вещества. Это была лампа, состоящая из спиртовки и длинной стеклянной колбы, где в подкрашенном глицерине плавали комки воска. Лет пять назад такие лампы были весьма модны в Петербурге. Котовский протянул мне руку. Я заметил, что его ладонь слегка подрагивает. – Отчего-то с самого утра, – сказал он, поднимая на меня ясные глаза, – я думаю о том, что ждет нас за гробовой доской. – Вы полагаете, что нас там что-то ждет? – спросил я. – Может быть, я неудачно выразился, – сказал Котовский. – Сказать проще, я думаю о смерти и бессмертии. – Отчего вас посетило такое настроение? – О, – сказал Котовский с холодной улыбкой, – в сущности говоря, оно не покидает меня с одного памятного случая в Одессе... Впрочем, неважно. Он сложил руки на груди и указал подбородком на лампу. – Посмотрите на этот воск, – сказал он. – Проследите за тем, что с ним происходит. Он разогревается на спиртовке, и его капли, приняв причудливые очертания, поднимаются вверх. Поднимаясь, они остывают; чем они выше, тем медленнее их движение. И, наконец, в некой точке они останавливаются и начинают падать туда, откуда перед этим поднялись, часто так и не коснувшись поверхности. – В этом есть какой-то платоновский трагизм, – сказал я задумчиво. – Возможно. Но я не об этом. Представьте себе, что застывшие капли, поднимающиеся вверх по лампе, наделены сознанием. В этом случае у них сразу же возникнет проблема самоидентификации. – Без сомнения. – Здесь-то и начинается самое интересное. Если какой-нибудь из этих комочков воска считает, что он – форма, которую он принял, то он смертен, потому что форма разрушится. Но если он понимает, что он – это воск, то что с ним может случиться? – Ничего, – ответил я. – Именно, – сказал Котовский. – Тогда он бессмертен. Но весь фокус в том, что воску очень сложно понять, что он воск. Осознать свою изначальную природу практически невозможно. Как заметить то, что с начала времен было перед самыми глазами? Даже тогда, когда еще не было никаких глаз? Поэтому единственное, что воск замечает, это свою временную форму. И он думает, что он и есть эта форма, понимаете? А форма произвольна – каждый раз она возникает под действием тысяч и тысяч обстоятельств. – Великолепная аллегория. Но что из нее следует? – спросил я, вспомнив нашу вчерашнюю беседу о судьбах России и ту легкость, с какой он перевел ее на кокаин. Легко могло статься, что он просто хотел получить остаток порошка и постепенно подводил к этому разговор. – А следует то, что единственный путь к бессмертию для капли воска, это перестать считать, что она капля, и понять, что она и есть воск. Но поскольку наша капля сама способна заметить только свою форму, она всю свою короткую жизнь молится Господу Воску о спасении этой формы, хотя эта форма, если вдуматься, не имеет к ней никакого отношения. При этом любая капелька воска обладает теми же свойствами, что и весь его объем. Понимаете? Капля великого океана бытия – это и есть весь этот океан, сжавшийся на миг до капли. Но как, скажите, как объяснить это кусочкам воска, больше всего боящимся за свою мимолетную форму? Как заронить в них эту мысль? Ведь именно мысли мчат к спасению или гибели, потому что и спасение, и гибель – это тоже, в сущности, мысли. Кажется, Упанишады говорят, что ум – это лошадь, впряженная в коляску тела... Тут он щелкнул пальцами, словно в голову ему пришла неожиданная мысль, и поднял на меня холодный взгляд: – Кстати, раз уж речь у нас зашла о колясках и лошадях. Вы не находите, что полбанки кокаина за пару орловских рысаков... Резкий грохот, ударивший мне в уши, заставил меня отшатнуться. Лампа, стоявшая рядом с Котовским, взорвалась, облив стол и карту водопадом глицерина. Котовский соскочил со стола, и в его руке из ниоткуда, словно у фокусника, появился наган. В дверях стоял Чапаев с никелированным маузером в руке. На нем был серый китель, перетянутый портупеей, папаха с косой муаровой лентой и подшитые кожей черные галифе с тройным лампасом. На груди у него блестела серебряная пентаграмма (я вспомнил, что он называл ее «Орденом Октябрьской Звезды»), а рядом с ней висел маленький черный бинокль. – Хорошо ты говорил, Гриша, про каплю воска, – сказал он хрипловатым тенорком, – только что ты сейчас скажешь? И где теперь твой окиян бытия? Котовский ошарашенно перевел взгляд на место, где только что стояла лампа. На карте расплывалось огромное жирное пятно. Слава Богу, фитиль спиртовки погас при взрыве – иначе в комнате уже полыхал бы пожар. – Форма, воск – кто все это создал? – спросил Чапаев грозно. – Отвечай! – Ум, – ответил Котовский. – А где он? Покажи. – Ум – это лампа, – сказал Котовский. – Была. – Если ум – это лампа, куда ты пойдешь, когда она разбилась? – Что же тогда ум? – спросил Котовский растерянно. Чапаев еще раз выстрелил, и пуля превратила стоявшую на столе чернильницу в облако синих брызг. Отчего-то я ощутил мгновенное головокружение. На белых скулах Котовского выступили два ярко-красных пятна. – Да, – сказал он, – вот теперь понял. Поправил ты меня, Василий Иванович. Крепко поправил. – Эх, Гриша, – сказал Чапаев печально, – что ж ты? Ведь сам знаешь, нельзя тебе ошибаться сейчас. Нельзя. Потому что в такие места едешь, где тебя уже никто не поправит. А как скажешь, так все и будет. Не поднимая глаз, Котовский повернулся и выбежал из амбара на улицу. – Сейчас выступаем, – сказал Чапаев, убирая дымящийся маузер в кобуру. – Не поехать ли нам с тобой в коляске, которую ты вчера у Гришки отыграл? И поговорим заодно. – С удовольствием, – сказал я. – Вот я и велел запрячь, – сказал Чапаев. – А Гришка с Анкой на тачанке поедут. Вероятно, по моему лицу пробежала тень, потому что Чапаев громко засмеялся и изо всех сил хлопнул меня ладонью по спине. Мы вышли во двор, пробрались сквозь толпу красногвардейцев и оказались у конюшен. Там царила знакомая сердцу каждого кавалериста тревожно-веселая суета, которая всегда сопровождает сбор отряда, идущего в бой. Бойцы подтягивали седла, проверяли подковы и о чем-то весело переговаривались – но за этой их веселостью чувствовалась трезвая собранность и высшее напряжение всех струн души. Лошадям, казалось, передавались человеческие чувства – они переминались с ноги на ногу, изредка ржали и, норовя выплюнуть мундштук, косили темными магнетическими глазами, в которых сияла какая-то сумасшедшая радость. Я почувствовал, что и на меня подействовал гипноз близкой опасности. Чапаев стал что-то объяснять двум бойцам, а я подошел к ближайшему коню, привязанному к вбитому в стену кольцу, и запустил пальцы в его гриву. Отлично помню эту секунду – густые волосы под моими пальцами, кисловатый запах новенького кожаного седла, пятно солнечного света на стене перед моим лицом и удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение полноты, окончательной реальности этого мига. Наверно, это было то чувство, которое пытаются передать словами «вдохнуть полной грудью», «жить полной жизнью». И хоть оно длилось всего одну короткую секунду, я в очередной раз успел понять, что эта полная и настоящая жизнь никогда не длится дольше в силу самой своей природы. – Петька! – закричал сзади Чапаев. – Пора! Я похлопал коня по шее и пошел к коляске, косясь на тачанку, где уже сидели Анна и Котовский. Анна была в белой фуражке с красным околышем и простой гимнастерке, перетянутой ремешком с маленькой замшевой кобурой. Синие рейтузы с узким красным лампасом были заправлены в высокие ботинки на шнуровке. В этом наряде она казалась нестерпимо юной и походила на гимназиста. Поймав мой взгляд, она отвернулась. Чапаев был уже в коляске. Впереди сидел тот самый молчаливый башкир по прозвищу «Батый», который когда-то разливал шампанское в поезде, а потом чуть не заколол меня штыком на своем нелепом посту возле стога сена. Как только я сел рядом с Чапаевым, башкир натянул вожжи, чмокнул, и мы выехали за ворота. Вслед за нами двинулась тачанка с Котовским и Анной, а затем уже конники. Мы повернули вправо и поехали вверх по улице. Собственно, это была уже не улица, а дорога, потому что последним домом на ней была наша усадьба. Круто поднимаясь вверх, она завернула вправо и уперлась в зеленую стену листвы. Мы въехали в подобие туннеля, образованного сплетающимися над дорогой ветками деревьев – деревья эти были довольно странными и больше походили на чрезмерно разросшиеся кусты. Туннель оказался очень длинным, или, может быть, такое ощущение возникло потому, что ехали мы довольно медленно. Сквозь ветки деревьев просвечивало солнце, сверкающее на последних каплях утренней росы; зелень листвы была такой яркой и слепящей, что был момент, когда я даже потерял ориентацию – мне показалось, что мы медленно падаем в бесконечный зеленый колодец. Я прикрыл глаза, и это чувство прошло. Заросли вокруг кончились так же внезапно, как и начались. Мы оказались на идущей в гору грунтовой дороге. С левого ее края начинался пологий обрыв, а справа вставала выветрившаяся каменная стена удивительно красивого бледно-лилового оттенка, в трещинах которой росли кое-где небольшие деревца. Мы поднимались по этой дороге еще около четверти часа. Чапаев сидел на своем месте с закрытыми глазами, сложив ладони на рукояти упертой в пол шашки. Казалось, он о чем-то глубоко задумался или впал в дрему. Вдруг он открыл глаза и повернул лицо ко мне. – Тебя еще мучают эти кошмары, на которые ты жаловался? – Как всегда, Василий Иванович, – ответил я. – Что, и опять об этой лечебнице? – О, если бы только о ней, – сказал я. – Знаете, как в любом сне, там все меняется с фантастической легкостью. Сегодня, например, мне снилась Япония. А вчера действительно снилась лечебница, и знаете, что произошло? Этот палач, который всем там заправляет, попросил меня подробно изложить на бумаге то, что со мной происходит здесь. Он сказал, что ему это нужно для работы. Можете себе представить? – Могу, – сказал Чапаев. – А почему бы тебе его не послушать? Я изумленно посмотрел на него. – Вы что, серьезно советуете мне это сделать? Он кивнул. – А зачем? – Ты же сам сказал, что в твоих кошмарах все меняется с фантастической быстротой. А любая однообразная деятельность, к которой ты возвращаешься во сне, позволяет создать в нем нечто вроде фиксированного центра. Тогда сон становится более реальным. Ничего лучше, чем делать записи во сне, просто не придумаешь. Я задумался. – Но для чего мне фиксированный центр кошмаров, если на самом деле я хочу от них избавиться? – Именно для того, чтобы от них избавиться. Потому что избавиться можно только от чего-то реального. – Допустим. И что, я могу писать про все-все, что здесь происходит? – Конечно. – А как мне называть вас в этих записях? Чапаев засмеялся. – Нет, Петька, не зря тебе психбольница снится. Ну какая разница, как ты будешь называть меня в записках, которые ты делаешь во сне? – Действительно, – сказал я, чувствуя себя полным идиотом. – Просто я опасался, что... Нет, у меня действительно что-то с головой. – Называй меня любым именем, – сказал Чапаев. – Хоть Чапаевым. – Чапаевым? – переспросил я. – А почему нет. Можешь даже написать, – сказал он с ухмылкой, – что у меня были усы и после этих слов я их расправил. Бережным движением пальцев он расправил усы. – Но я полагаю, что совет, который тебе дали, в большей степени относится к реальности, – сказал он. – Тебе надо начать записывать свои сны, причем стараться делать это, пока ты их помнишь в подробностях. – Забыть их невозможно, – сказал я. – В себя придешь, так понимаешь, что это просто кошмар был, но пока он снится... Даже и непонятно, что правда на самом деле. Коляска, в которой мы сейчас едем, или тот кафельный ад, где по ночам меня мучают бесы в белых халатах. – Что правда на самом деле? – переспросил Чапаев и опять закрыл глаза. – На этот вопрос ты вряд ли найдешь ответ. Потому что на самом деле никакого «самого дела» нет. – Это как? – спросил я. – Эх, Петька, Петька, – сказал Чапаев, – знавал я одного китайского коммуниста по имени Цзе Чжуан. Ему часто снился один сон – что он красная бабочка, летающая среди травы. И когда он просыпался, он не мог взять в толк, то ли это бабочке приснилось, что она занимается революционной работой, то ли это подпольщик видел сон, в котором он порхал среди цветов. Так вот, когда этого Цзе Чжуана арестовали в Монголии за саботаж, он на допросе так и сказал, что на самом деле он бабочка, которой все это снится. Поскольку допрашивал его сам барон Юнгерн, а он человек с большим пониманием, следующий вопрос был о том, почему эта бабочка за коммунистов. А он сказал, что она вовсе не за коммунистов. Тогда его спросили, почему в таком случае бабочка занимается подрывной деятельностью. А он ответил, что все, чем занимаются люди, настолько безобразно, что нет никакой разницы, на чьей ты стороне. – И что с ним случилось? – Ничего. Поставили его к стенке и разбудили. – А он? Чапаев пожал плечами. – Дальше полетел, надо полагать. – Понимаю, Василий Иванович, понимаю, – сказал я задумчиво. Дорога сделала еще одну петлю, и слева открылся головокружительный вид на город. Я заметил желтую точку нашей усадьбы и ярко-зеленую полосу зарослей, сквозь которую мы так долго пробирались. Пологие горные склоны, сходящиеся со всех сторон, образовывали нечто вроде чашеобразного углубления, и в этой чаше, на самом ее дне, лежал Алтай-Виднянск. Сильное впечатление производил не сам вид на город, а именно панорама образованной склонами гор чаши; город был неопрятен и больше всего напоминал кучу мусора, нанесенного дождевыми потоками в яму. Людей видно не было; дома были полускрыты еще не развеявшейся до конца утренней дымкой. Я вдруг с удивлением понял, что я – часть мира, расположенного на дне этой гигантской сточной канавы, где идет какая-то неясная гражданская война, где кто-то жадно делит крохотные уродливые домики, косо нарезанные огороды, веревки с разноцветным бельем, чтобы крепче утвердиться на этом буквальном дне бытия. Я подумал о китайском сновидце, про которого рассказал Чапаев, и еще раз посмотрел вниз. Перед лицом неподвижно раскинувшегося вокруг мира, под спокойным взглядом изучающего мир неба делалось невыразимо ясно, что городишко на дне ямы в точности похож на все остальные города мира. Все они, думал я, лежат на дне таких же котловин, пусть даже невидимых глазу. Все они варятся в огромных адских котлах на огне, который, как говорят, бушует в центре Земли. И все они – просто разные варианты одного и того же кошмара, который никак нельзя изменить к лучшему. Кошмара, от которого можно только проснуться. – Если от твоих кошмаров тебя разбудят таким же способом, как этого китайца, Петька, – сказал Чапаев, не открывая глаз, – ты всего-то навсего попадешь из одного сна в другой. Так ты и мотался всю вечность. Но если ты поймешь, что абсолютно все, происходящее с тобой – это просто сон, тогда будет совершенно неважно, что тебе приснится. А когда после этого ты проснешься, ты проснешься уже по-настоящему. И навсегда. Если, конечно, захочешь. – А почему все происходящее со мной – это сон? – Да потому, Петька, – сказал Чапаев, – что ничего другого просто не бывает. Подъем кончился – мы выехали на широкое плоскогорье. Далеко на горизонте, за линией пологих холмов, поднимались синие, сиреневые и лиловые выступы гор, а перед ними лежало огромное пространство, покрытое травой и цветами. Их краски были приглушенными и выцветшими, но цветов было так много, что общий тон степи казался не зеленым, а скорее каким-то палевым. И это было настолько красиво, что на несколько минут я забыл и о словах Чапаева, и обо всем на свете. Кроме, как ни странно, этого китайца. Глядя на бледные пятна цветов, плывущие мимо коляски, я представлял себе, как он порхает между ними, норовя иногда по старой памяти наклеить на узкий побег эфедры антиправительственную листовку, и каждый раз вздрагивает, вспоминая, что никаких листовок у него давно нет. Да и кто стал бы их читать, даже если бы они были? Вскоре, однако, любоваться цветами стало невозможно. Видимо, Чапаев дал нашему вознице какой-то знак. Мы начали разгоняться, и все вокруг коляски стало сливаться в цветные полосы. Башкир безжалостно стегал коней, привставая на козлах и выкрикивая гортанные слова на неизвестном языке. Дорога, по которой мы ехали, была чисто символической. Может быть, на ней росло меньше цветов, чем в поле, да еще виднелись в ее центре следы какой-то древней колеи – но в целом догадаться о ее существовании было непросто. Несмотря на это, нас почти не трясло – поле было идеально ровным. Конники в черном, замыкавшие наш небольшой отряд, съехали с дороги, нагнали нашу коляску и образовали две группы по ее бокам. Теперь они неслись над травой вровень с нами, растянувшись в длинную дугу, словно два узких темных крыла, выросших у нашего экипажа. Пулеметное ландо, в котором сидели Анна с Котовским, тоже прибавило ходу и почти нагнало нас. Я заметил, что Котовский тычет своего возницу тростью в спину и кивает на нашу коляску. Они явно пустились с нами наперегонки. В какой-то момент им почти удалось обогнать нас. Во всяком случае, они мчались совсем рядом, в нескольких метрах. Я заметил на борту тачанки эмблему – круг, разделенный волнистой линией на две части, черную и белую, в каждой из которых помещался маленький кружок противоположного цвета. Кажется, это был какой-то восточный символ. Рядом была крупная надпись, грубо намалеванная белой краской: СИЛА НОЧИ, СИЛА ДНЯ ОДИНАКОВА ХУЙНЯ Наш башкир стегнул лошадей, и тачанка отстала. Мне показалось непостижимым, что Анна соглашается ездить в экипаже, расписанном такой непотребщиной. А через миг у меня появилась догадка, сразу же перешедшая в уверенность, что именно она и написала эти слова на борту ландо. Как мало, в сущности, я знал про эту женщину! Под дикий свист и гиканье всадников наш отряд мчался по степи. Должно быть, мы покрыли таким манером пять или шесть верст – холмы, стоявшие на горизонте, приблизились настолько, что стали ясно различимы выступающие из них скалы и растущие на них деревья. Поверхность поля, по которому неслась наша коляска, сделалась куда менее ровной, чем в начале нашей скачки – иногда нас подбрасывало высоко в воздух вместе с коляской, и я уже стал опасаться, что для кого-то из наших это кончится сломанной шеей. Тут наконец Чапаев вытащил из кобуры свой маузер и выстрелил вверх. – Ну хватит! – заорал он. – Шагом! Наша коляска затормозила. Всадники, словно боясь пересечь невидимую черту, которая проходила сквозь ось ее задних колес, резко сбавили ход и стали по одному исчезать у нас за спиной. Ландо с Анной и Котовским тоже отстало, и через несколько минут мы оказались далеко впереди, как в самом начале поездки. Я заметил вертикальный столб дыма, поднимающийся из-за холмов – он был белым и густым, какой бывает, когда в огонь охапками бросают траву и сырые листья. Что самое странное, он почти не расширялся, отчего казался похожим на высокую белую колонну, подпирающую небо. До этого столба было не больше версты; сам костер был скрыт холмами. Еще несколько минут мы ехали вперед, а потом остановились. Дорога упиралась в два невысоких крутых бугра, между которыми пролегал узкий проход. Эти бугры образовывали подобие естественных ворот и были настолько симметричными, что казались какими-то древними башнями, ушедшими в землю много веков назад. Они словно отмечали границу, за которой местность меняла рельеф, – там начинались холмы, переходящие у горизонта в горы. Похоже, за этой границей менялся не только рельеф, – почувствовав на своем лице ощутимую волну ветра, я с недоумением поглядел на идеально прямой столб дыма, до невидимого источника которого было теперь совсем недалеко. – Отчего мы стоим? – спросил я Чапаева. – Ждем, – сказал он. – Кого? Врагов? – спросил я. Чапаев промолчал. Я вдруг заметил, что забыл дома шашку, и с собой у меня только браунинг, так что, если нам придется иметь дело с конницей, я окажусь в неприятном положении. Впрочем, судя по тому, что Чапаев продолжал спокойно сидеть в коляске, непосредственная опасность нам не угрожала. Я оглянулся. Ландо, в котором находились Котовский и Анна, стояло рядом. Я увидел белое лицо Котовского – сложив руки на груди, он неподвижно сидел на заднем сиденье. В нем было что-то от оперного певца перед выходом на сцену. Анна, которую я видел со спины, возилась с пулеметами – мне показалось, что она занялась этим не потому, что их надо было готовить к стрельбе, а потому, что ее тяготило соседство непомерно торжественного Котовского. Сопровождавшие нас всадники, словно боясь приближаться к земляным воротам, держались совсем далеко – мне были видны только их темные силуэты. – Так кого мы все-таки ждем? – повторил я свой вопрос. – У нас встреча с Черным Бароном, – ответил Чапаев. – Я полагаю, Петр, что вам запомнится это знакомство. – А что это за странная кличка? Я полагаю, у него есть имя? – Да, – сказал Чапаев. – Его настоящая фамилия Юнгерн фон Штернберг. – Юнгерн? – переспросил я. – Юнг-ерн... Что-то я такое слышал... Он, случайно, с психиатрией никак не связан? Не занимался толкованием символов? Чапаев смерил меня удивленным взглядом. – Нет, – сказал он. – Насколько я могу судить, он презирает все символы, к чему бы они ни относились. – А, – сказал я, – вот теперь вспомнил. Это тот, который расстрелял вашего китайца. – Да, – сказал Чапаев. – Это защитник Внутренней Монголии. Про него говорят, что он инкарнация бога войны. Раньше он командовал Азиатской Конной Дивизией, а сейчас – Особым Полком Тибетских Казаков. – Никогда о таких не слышал, – сказал я. – А почему его называют Черным Бароном? Чапаев задумался. – Действительно, – сказал он, – я даже не знаю. А почему бы вам не спросить у него самому? Он уже здесь. Я вздрогнул и повернул голову. В узком проходе между двумя холмами появился какой-то странный предмет. Приглядевшись, я понял, что это паланкин, очень архаичный и странный, состоящий из кабинки с округлой крышей и четырех длинных ручек, на которых эту кабинку носили. Материал, из которого были сделаны крыша и ручки, казался позеленевшей от времени бронзой, покрытой множеством крохотных нефритовых бляшек, которые блестели загадочно, как кошачьи глаза в темноте. Вокруг не было видно никого, кто мог бы незаметно принести паланкин, – оставалось только думать, что неведомые носильщики, чьими ладонями до блеска были отполированы длинные ручки, успели спрятаться за земляными воротами. Паланкин стоял на изогнутых ножках, которые делали его похожим не то на какой-то жертвенный сосуд, не то на крохотную хижину на четырех коротких сваях. Сходство с хижиной, впрочем, было ощутимее – его усиливали занавески из тонкой шелковой сетки зеленого цвета. За занавеской угадывался силуэт неподвижно сидящего человека. Чапаев выпрыгнул из коляски и подошел к паланкину. – Здравствуйте, барон, – сказал он. – Добрый день, – ответил низкий голос из-за занавески. – Я опять с просьбой, – сказал Чапаев. – Полагаю, что вы и в этот раз просите не за себя. – Да, – сказал Чапаев. – Вы помните Григория Котовского? – Помню, – сказал голос из паланкина. – А что с ним случилось? – Я никак не могу объяснить ему, что такое ум. Сегодня утром он до того меня довел, что я полез за пистолетом. Все, что можно сказать, я уже много раз ему говорил, так что нужна демонстрация, барон, нечто такое, чего он уже не смог бы игнорировать. – Ваши проблемы, милый Чапаев, довольно однообразны. Где ваш протеже? Чапаев повернулся к коляске, где сидел Котовский, и махнул рукой. Занавеска паланкина откинулась, и я увидел человека лет сорока, блондина с высоким лбом и холодными бесцветными глазами. Несмотря на висячие татарские усы и многодневную щетину, его лицо было очень интеллигентным; одет он был в странного вида черную не то рясу, не то шинель, по фасону похожую на монгольский халат с длинным полукруглым вырезом. Я, собственно, и не подумал бы никогда, что это шинель, если бы не погоны с генеральскими зигзагами на плечах. На его боку висела точь-в-точь такая же шашка, как у Чапаева, только кисть, прикрепленная к ее рукояти, была не лиловой, а черной. А на груди у него было целых три серебряных звезды, висящих в ряд. Он быстро вылез из паланкина (оказалось, что он почти на голову меня выше) и смерил меня взглядом. – Кто это? – Это мой комиссар Петр Пустота, – ответил Чапаев. – Отличился в бою на станции Лозовая. – Что-то слышал, – сказал барон. – Он здесь по тому же делу? Чапаев кивнул. Юнгерн протянул мне руку. – Приятно познакомиться, Петр. – Взаимно, господин генерал, – ответил я, пожимая его сильную сухую ладонь. – Зовите меня просто бароном, – сказал Юнгерн и повернулся к подходящему Котовскому: – Григорий, сколько лет... – Здравствуйте, барон, – ответил Котовский. – Сердечно рад вас видеть. – Судя по вашей бледности, вы так рады меня видеть, что вся ваша кровь прилила к сердцу. – Да нет, барон. Это из-за мыслей о России. – А, опять вы за старое. Не одобряю. Но, однако, не будем терять времени. Не пойти ли нам погулять? Юнгерн кивнул в сторону земляных ворот. Котовский сглотнул. – Почту за честь, – ответил он. Юнгерн вопросительно повернулся к Чапаеву. Тот протянул ему какой-то бумажный сверток. – Здесь две? – спросил барон. – Да. Юнгерн спрятал сверток в широкий карман своего одеяния, обнял Котовского за плечи и буквально потащил к воротам; они исчезли в проеме, и я повернулся к Чапаеву. – Что за этими воротами? Чапаев улыбнулся. – Не хочу портить вам впечатления. За воротами глухо хлопнул револьверный выстрел. Через секунду в них выросла одинокая фигура барона. – А теперь вы, Петр, – сказал он. Я вопросительно посмотрел на Чапаева. Тот, сощурив глаза, утвердительно кивнул головой, причем каким-то необычайно сильным жестом, словно вжимая невидимый гвоздь себе в грудь подбородком. Я медленно пошел к барону. Признаться, мне стало страшно. Дело было не в том, что я ощутил нависшую над собой опасность. Точнее, это было именно ощущение опасности – но не такого рода, как бывает перед дуэлью или боем, когда знаешь, что если и случится самое страшное, то все же оно случится именно с тобой. Сейчас у меня было чувство, что опасность угрожает не мне самому, а моим представлениям о себе; ничего страшного я не ожидал, но вот тот я, который не ожидал ничего страшного, вдруг показался мне канатоходцем над пропастью, заметившим первое дуновение усиливающегося ветерка. – Я покажу вам свой лагерь, – сказал барон, когда я приблизился. – Послушайте, барон, если вы собираетесь меня разбудить, как этого китайца... – Ну что вы, – сказал барон и улыбнулся. – Чапаев небось понарассказывал вам всяких ужасов. Я не такой. Он взял меня под локоть и повернул к земляным воротам. – Прогуляемся среди костров, – сказал он, – посмотрим, как наши ребята. – Я не вижу никаких костров, – сказал я. – Не видите? – сказал он. – А вы посмотрите внимательней. Я опять поглядел в просвет между двумя оплывшими земляными буграми. И тут барон неожиданно толкнул меня в спину. Я полетел вперед и повалился на землю; его движение было настолько резким, что на секунду мне показалось, что я калитка, которую он сшиб с петель ударом ноги. В следующий момент какая-то зрительная судорога прошла по моим глазам; я зажмурился, и в темноте передо мной вспыхнули яркие пятна, как это бывает, если пальцами надавить на глаза или сделать резкое движение головой. Но когда я открыл глаза и поднялся на ноги, эти огни не исчезли. Я не понимал, где мы находимся. Холмы, летний вечер – все это пропало; вокруг нас была густая тьма, и в ней, насколько хватало глаз, горели яркие пятна костров. Они располагались в неестественно-строгой последовательности, как бы в узлах невидимой решетки, разделившей мир на бесконечное число квадратов. Расстояние между кострами было где-то в пятьдесят шагов, так что от одного уже не было видно тех, кто сидел у другого – можно было различить только смутные силуэты, но сколько там человек, и люди ли это вообще, сказать с уверенностью было нельзя. Но самым странным было то, что поле, на котором мы стояли, тоже неизмеримо изменилось – теперь у нас под ногами была идеально ровная плоскость, покрытая чем-то вроде короткой пожухшей травы, и нигде на ней не было ни выступа, ни впадины – это было ясно по идеально правильному узору горящих вокруг огней. – Что же это такое? – спросил я растерянно. – Ага, – сказал барон. – Теперь, я полагаю, видите. – Вижу, – сказал я. – Это один из филиалов загробного мира, – сказал Юнгерн, – тот, что по моей части. Сюда попадают главным образом лица, при жизни бывшие воинами. Может быть, вы слышали про Валгаллу? – Слышал, – ответил я, чувствуя, как во мне растет несуразное детское желание вцепиться в край бароновой рясы. – Вот это она и есть. К сожалению, сюда попадают не только воины, но и всякая шелупонь, которая много стреляла при жизни. Бандиты, убийцы – удивительная бывает мразь. Вот поэтому и приходится ходить и проверять. Иногда даже кажется, что работаешь здесь чем-то вроде лесника. Барон вздохнул. – Хотя, как я вспоминаю, – сказал он с легкой печалью в голосе, – в детстве мне и хотелось быть лесником... Вы, Петр, знаете что – возьмите-ка меня за рукав. А то ходить тут не так просто. – Не вполне понимаю, – сказал я с облегчением, – но, впрочем, извольте. Я вцепился в сукно его рукава, и мы пошли вперед. Сразу же я почувствовал одну странность – шел барон не особо быстро, во всяком случае, не быстрее, чем ходил до этой жуткой трансформации мира, но огни, мимо которых мы шли, уносились назад с чудовищной быстротой. Казалось, что мы с ним неспешно идем по какой-то платформе, которую с невероятной скоростью тянет за собой невидимый поезд, а направление движения этого поезда определяется тем, в какую сторону поворачивает барон. Впереди возникла точка одного из костров, понеслась на нас и замерла на месте у наших ног, когда барон остановился. Возле костра сидело два человека. Они были мокрыми, полуголыми и походили на римлян – единственной их одеждой были короткие простыни, обернутые вокруг тел. Оба были вооружены – один наганом, а второй двустволкой. И оба были покрыты отвратительными и обильными воронками огнестрельных ран. Увидев барона, они повалились на землю и буквально затряслись от нестерпимого, физически ощутимого ужаса. – Кто такие? – низким голосом спросил барон. – Сережи Монголоида бойцы, – сказал один из них, не разгибаясь. – Как сюда попали? – спросил барон. – Нас по ошибке завалили, командир. – Я вам не командир, – сказал барон. – А по ошибке никого не валят. – В натуре, по ошибке, – жалобно сказал второй. – В сауне. Думали, что там Монголоид договор подписывает. – Какой договор? – спросил Юнгерн, недоуменно поднимая брови. – Да нам кредит надо было отдавать. «Нефтехимпром» лэвэ на безотзывный аккредитив сбросил, а накладная не прошла. И, значит, приезжают два быка из «Ультима Туле»... – Безотзывный аккредитив? – перебил барон. – Ультима Туле? Понятно. Нагнувшись, он дунул на пламя, и оно сразу же уменьшилось в несколько раз, превратившись из ревущего жаркого факела в невысокий, в несколько сантиметров, язычок. Эффект, который это оказало на двоих полуголых мужчин, был поразителен – они сделались совершенно неподвижными, и на их спинах мгновенно выступил иней. – Бойцы, а? – сказал барон. – Каково? Кто теперь только не попадает в Валгаллу. Сережа Монголоид... А все это идиотское правило насчет меча в руке. – Что с ними случилось? – спросил я. – Что положено, – сказал барон. – Не знаю. Но можно посмотреть. Он еще раз дунул на еле заметный голубоватый огонек, и пламя вспыхнуло с прежней силой. Барон несколько секунд пристально глядел в него, сощурив глаза. – Похоже, будут быками на мясокомбинате. Сейчас такое послабление часто бывает. Отчасти из-за бесконечного милосердия Будды, отчасти из-за того, что в России постоянно не хватает мяса. Меня поразил костер, который я только сейчас разглядел в подробностях. На самом деле его нельзя было называть костром. В огне не было ни дров, ни веток – он возникал из оплавленного отверстия в земле, по форме похожего на ровную пятиконечную звезду с узкими лучами. – Скажите, барон, а почему этот огонь горит над пентаграммой? – Как почему, – сказал барон. – Это ведь вечный огонь милосердия Будды. А то, что вы называете пентаграммой, на самом деле эмблема Ордена Октябрьской Звезды. Где ж тогда гореть вечному огню милосердия, как не над этой эмблемой? – А что это за Орден Октябрьской Звезды? – спросил я, покосившись на его грудь. – Я слышал это выражение при самых разных обстоятельствах, но никто из тех, кто употреблял эти слова, не потрудился объяснить мне, что они значат. – Октябрьская звезда? – переспросил Юнгерн. – Очень просто. Знаете, как с Рождеством. У католиков оно в декабре, у православных в январе, а празднуют один и тот же день рождения. Вот и здесь такой же случай. Реформы календаря, ошибки переписчиков – короче, хоть и считается, что это было в январе, на самом деле все было в октябре. – А что было-то? – Вы меня удивляете, Петр. Это же одна из самых известных историй на Земле. В свое время был один человек, который не мог жить так, как другие. Он пытался понять, что же это такое – то, что происходит с ним изо дня в день, и кто такой он сам – тот, с кем это происходит. И вот, однажды ночью в октябре, когда он сидел под кроной дерева, он поднял взгляд на небо и увидел на нем яркую звезду. В этот момент он понял все до такой степени, что эхо той далекой секунды до сих пор... Барон замолк, подыскивая слова, но, видимо, не нашел ничего подходящего. – Поговорите лучше с Чапаевым, – заключил он. – Он любит про это рассказывать. Главное, что существенно – с той самой секунды горит этот огонь милосердия ко всем живым существам, огонь, который даже по служебной необходимости и то нельзя загасить целиком. Я поглядел по сторонам. Панорама вокруг нас была поистине величественной. Мне вдруг показалось, что я вижу одну из самых древних картин на Земле, – огромная орда, остановившаяся на ночь в поле, жжет костры, и у каждого из них сидят воины, с жадной мечтой глядящие в огонь, в игре которого им чудится золото, скот и женщины из лежащих впереди земель. Вот только куда двигалась та орда, между костров которой шли мы с Юнгерном? И о чем могли мечтать люди, сидевшие у этих костров? Я повернулся к Юнгерну. – Скажите, барон, а почему все сидят врозь и не ходят друг к другу в гости? – А вы попробуйте сходите, – сказал Юнгерн. До ближайшего костра было не больше пятидесяти шагов. Кажется, возле него грелось человек пять или шесть. Я вопросительно поглядел на Юнгерна. – Сходите, – повторил он. Пожав плечами, я пошел вперед. Ничего особенного или необычного я не ощущал. Я шагал, наверно, минуту или две и вдруг понял, что за все это время совершенно не приблизился к яркой точке, к которой начинал свой путь. Я оглянулся. Юнгерн стоял у огня, в трех или четырех шагах сзади, и насмешливо смотрел на меня. – Из того, что это место похоже на тот мир, который вы знаете, – сказал он, – вовсе не следует, что это он и есть. Я заметил, что двух застывших фигур у огня уже нет – вместо них на земле остались только два темных продолговатых пятна. – Пойдемте отсюда, – сказал Юнгерн, – в конце концов, мы хотели навестить моих ребят. Я вцепился в его рукав, и мимо нас опять понеслись огни – скорость нашего движения была такой, что они растягивались в зигзаги и ломаные линии. Впрочем, я был почти уверен, что это какая-то иллюзия: ветра, неизбежного при такой скорости, на своем лице я не ощущал – словно когда барон начинал двигаться, в движение приходили не мы, а мир вокруг нас. Я совершенно потерял ориентацию и не понимал, куда мы несемся. Иногда мы замирали на несколько секунд, и тогда мне удавалось рассмотреть сидящих возле ближайшего костра. Большей частью это были заросшие бородами мужики с винтовками, очень похожие друг на друга – как только мы оказывались рядом, они валились на черную землю. Один раз, кажется, вместо винтовок у них в руках оказались копья, но наша остановка была слишком короткой, чтобы я мог сказать наверняка. Я понял, что мне напоминали наши перемещения – именно такими сумасшедшими и необъяснимыми зигзагами движется в ночной тьме летучая мышь. – Вы, надеюсь, понимаете, Петр, – загрохотал в моем ухе голос барона, – что мы с вами сейчас не в таком месте, где можно врать? Или даже быть не вполне честным? – Понимаю, – сказал я, чувствуя, что от мелькания желто-белых полос и ломаных линий у меня начинает кружиться голова. – Ответьте мне на один вопрос, – сказал барон. – Чего вы сильнее всего хотите в жизни? – Я? – переспросил я и задумался. Это был вопрос, на который трудно было ответить, не соврав. Я долго думал, что же мне сказать, и не мог остановиться ни на чем, как вдруг ответ пришел сам собой. – Я хочу найти свою золотую удачу, – сказал. Барон громко захохотал. – Отлично, – произнес он. – Но что это для вас такое – золотая удача? – Золотая удача, – ответил я, – это когда особый взлет свободной мысли дает возможность увидеть красоту жизни. Я понятно выражаюсь? – О да, – сказал барон. – Если бы все выражались так понятно и по существу. Как это вы пришли к такой отточенности формулировок? – Это из моего сна, – ответил я, – точнее сказать, из моего кошмара. Эти странные слова я запомнил совершенно точно. Они были записаны в большой тетради из дома умалишенных, которую я листал в этом сне – а листал я ее потому, что там должно было быть что-то очень важное обо мне. – Да, – сказал барон, поворачивая вправо (при этом карусель огней вокруг нас совершила какое-то боковое сальто), – очень хорошо, что вы сами об этом заговорили. Вы здесь находитесь именно потому, что Чапаев просил меня объяснить вам одну вещь. Собственно, нельзя сказать, что он просил меня объяснить что-то особое, чего он не мог бы растолковать сам. Он вам все уже много раз говорил – последний раз по дороге сюда. Но вы до сих пор отчего-то думаете, что мир ваших снов менее реален, чем то пространство, где вы пьянствуете с Чапаевым в баньке. – Вы правы, – сказал я. Барон резко остановился, и сразу же замерла пляска огней вокруг. Я заметил, что огни костров приобрели какой-то тревожный красноватый оттенок. – Но отчего вы так думаете? – спросил он. – Да хотя бы оттого, что в конце концов я возвращаюсь в реальный мир, – сказал я. – Туда, где я, по вашему выражению, пьянствую с Чапаевым в баньке. Нет, на интеллектуальном уровне я хорошо понимаю, что вы имеете в виду. Больше того, я даже замечал – в тот момент, когда кошмар снится, он настолько реален, что нет никакой возможности понять, что это всего лишь сон. Можно так же трогать предметы, щипать себя... – Но тогда каким образом вы отличаете сон от бодрствования? – спросил барон. – А таким, что когда я бодрствую, у меня есть четкое и недвусмысленное ощущение реальности происходящего. Вот как сейчас. – А сейчас, значит, оно у вас есть? – спросил барон. – В общем да, – сказал я с некоторой растерянностью. – Хотя ситуация, надо признать, необычная. – Чапаев попросил меня взять вас с собой, чтобы вы хоть раз оказались в месте, которое не имеет никакого отношения ни к вашим кошмарам о доме умалишенных, ни к вашим кошмарам о Чапаеве, – сказал барон. – Внимательно поглядите вокруг. В этом месте оба ваших навязчивых сна одинаково иллюзорны. Стоит мне бросить вас у костра одного, и вы поймете, о чем я говорю. Барон замолчал, словно давая мне время прочувствовать эту жуткую перспективу. Я медленно оглядел черноту с бесчисленными точками недостижимых огней. Он был прав. Где были Чапаев и Анна? Где был зыбкий ночной мир с кафельными стенами и рассыпающимися в прах бюстами Аристотеля? Сейчас их не было нигде, и, больше того, я знал, точно знал, что нет никакого места, где они могли бы существовать, потому что я, именно я, стоявший рядом с этим непонятным человеком (да и человеком ли?), и был той возможностью, тем единственным способом, которым все эти психбольницы и гражданские войны приходили в мир. И то же самое относилось к этому мрачному лимбо, к его перепуганным обитателям и к его высокому суровому часовому – все они существовали только потому, что существовал я. – Мне кажется, – сказал я, – я понимаю. Юнгерн с сомнением посмотрел на меня. – Что же именно вы понимаете? Вдруг сзади до нас донесся дикий крик: – Я! Я! Я! Я! Мы одновременно обернулись. Недалеко от нас – метрах в тридцати или сорока – горел костер. Но он выглядел совсем не так, как остальные. Во-первых, другим был цвет пламени – оно было тусклым, и от него шел дым. Во-вторых, в костре что-то трещало, и от него в разные стороны летели искры. И, в-третьих, этот костер выбивался из строгой линейной планировки остальных огней – он явно горел в неположенном месте. – А ну-ка пойдемте посмотрим, – пробормотал Юнгерн и рванул меня за рукав. Люди, сидевшие у костра, совсем не походили на остальных подопечных барона. Их было четверо; самым беспокойным был жирный детина в ядовито-розовом пиджаке, с ежиком каштановых волос на голове, напоминавшей небольшое пушечное ядро. Он сидел на земле, обхватив себя руками так, словно собственное тело вызывало в нем непристойную страсть, и не переставая вопил: – Я! Я! Я! Интонация его криков менялась – когда мы с бароном только услышали их, в них звучало звериное торжество, а когда мы подошли ближе, это «Я» стало как бы вопросительным. Рядом с крикуном сидел худой тип с коком, одетый во что-то вроде матросского бушлата, и парализовано смотрел в огонь – он был неподвижен, и, если бы его губы не начинали иногда шевелиться, можно было бы решить, что он без сознания. Похоже, только бритый наголо толстяк с аккуратной бородкой был полностью в себе – он изо всех сил пихал обоих своих спутников, словно пытаясь привести их в чувство. Отчасти ему это удалось – худой блондин с коком что-то запричитал и стал раскачиваться, как на молитве. Бритый толстяк принялся было расталкивать второго своего спутника и вдруг поднял глаза на нас. Мгновенно его лицо исказилось ужасом, – что-то крикнув своим спутникам, он вскочил на ноги. Барон тихо выругался. В его руках появилась лимонка; сняв кольцо, он кинул ее в костер – она шлепнулась на землю метрах в пяти от наших ног. Я рефлекторно упал, прыгнул на землю и закрыл голову руками, но прошло несколько секунд, а взрыва все не было. – Вставайте, – сказал барон. Открыв глаза, я увидел его склоненную надо мной фигуру. Я видел барона как бы в искаженной перспективе – протянутая мне ладонь была у самого моего лица, а внимательно глядящие на меня глаза, в которых сливались, отражаясь, огни множества костров, казались двумя единственными звездами на здешнем небе. – Благодарю, – сказал я, поднимаясь, – я сам. Не сработала? – Отчего же, – сказал барон, – все отлично сработало. Посмотрев на то место, где только что горел костер, я с изумлением увидел, что ни костра, ни сидящих вокруг него людей, ни даже выжженного пятна на земле передо мной нет. – Что это было? – спросил я. – Так, – сказал барон, – хулиганье. Шаманских грибов наелись. Сами не знают, куда попали. – И вы их... – Да нет, – сказал барон. – Что вы. Просто привел в чувство. – Я почти уверен, – сказал я, – что уже видел где-то этого толстяка с бородкой. То есть не то что почти, я абсолютно уверен. – Может быть, вы его видели во сне. – Может быть, – ответил я и подумал, что так и есть – этот бритый господин однозначно ассоциировался у меня с белыми кафельными стенами и холодным прикосновением иглы к коже, которые были обычными атрибутами моих кошмаров. Несколько секунд мне казалось, что я даже могу вспомнить его имя, но потом мое внимание увлекли какие-то другие мысли. Юнгерн между тем стоял рядом молча, словно взвешивая слова, которые он собирался сказать. – Скажите, Петр, – заговорил он наконец, – кто вы по политическим взглядам? Я полагаю, монархист? – Разумеется, – ответил я, – а что, я даю повод для каких-то других... – Да нет, – перебил барон. – Просто я хочу привести пример, который вы должны хорошо понять. Представьте себе непроветренную комнату, в которую набилось ужасно много народу. И все они сидят на разных уродливых табуретах, на расшатанных стульях, каких-то узлах и вообще на чем попало. А те, кто попроворней, норовят сесть на два стула сразу или согнать кого-нибудь с места, чтобы занять его самому. Таков мир, в котором вы живете. И одновременно у каждого из этих людей есть свой собственный трон, огромный, сверкающий, возвышающийся над всем этим миром и над всеми другими мирами тоже. Трон поистине царский – нет ничего, что было бы не во власти того, кто на него взойдет. И, самое главное, трон абсолютно легитимный – он принадлежит любому человеку по праву. Но взойти на него почти невозможно. Потому что он стоит в месте, которого нет. Понимаете? Он находится нигде. – Да, – сказал я задумчиво, – я как раз вчера об этом думал, господин барон. Я знаю, что значит «нигде». – Тогда подумайте вот о чем, – сказал барон. – Здесь, как я уже говорил, оба ваших навязчивых состояния – и с Чапаевым, и без – одинаково иллюзорны. Чтобы оказаться в нигде и взойти на этот трон бесконечной свободы и счастья, достаточно убрать то единственное пространство, которое еще остается, то есть то, где вы видите меня и себя самого. Что и пытаются сделать мои подопечные. Но шансов у них мало, и через какое-то время им приходится повторять унылый круг существования. Так почему бы вам не оказаться в «нигде» при жизни? Клянусь вам, это самое лучшее, что в ней можно сделать. Вы, наверно, любите метафоры – так вот, это то же самое, что взять и выписаться из дома умалишенных. – Поверьте, барон, – прочувствованно начал я, прижав руку к груди, но он не дал мне договорить. – И сделать это нужно до того, как Чапаев использует свой глиняный пулемет. Потом, как вы знаете, не останется вообще ничего, даже «нигде». – Глиняный пулемет? – переспросил я. – А что это такое? – Чапаев ничего не говорил вам? – Нет. Юнгерн нахмурился. – Тогда не будем углубляться в эту тему. Пусть в вашей памяти останется метафора – выйти из дома умалишенных на свободу. И тогда, может быть, в каком-нибудь из своих кошмаров вы вспомните наш разговор. А сейчас нам пора. Ребята заждались. Барон взял меня за рукав, и вокруг нас опять замелькали беспорядочные полосы света. Я успел привыкнуть к этому фантастическому зрелищу, и моя голова больше не кружилась. Барон шел вперед, пристально вглядываясь во тьму; посмотрев на его скошенный назад подбородок, рыжие усы и горькую складку в углу рта, я подумал, что он меньше всего способен напугать кого-нибудь своим внешним видом. – Скажите, барон, а отчего все вокруг так вас боятся? – не выдержал я. – Не хочу вас обидеть, но в вашем облике, на мой взгляд, нет ничего страшного. – Не все видят то же самое, что вы, – ответил барон. – Своим друзьям я обычно показываюсь в виде петербургского интеллигента, которым я действительно когда-то был. Но не следует делать выводов о том, что я действительно так выгляжу. – А что тогда видят остальные? – Не буду утомлять вас деталями, – сказал барон. – Скажу только, что во всех шести руках у меня острые сабли. – Какой же из ваших обликов настоящий? – Настоящего у меня, к сожалению, нет, – ответил барон. Признаться, слова барона произвели на меня некоторое впечатление. Хотя, впрочем, чуть подумав, я мог бы обо всем догадаться и сам. – Почти пришли, – сказал барон каким-то дачным тоном. – Скажите, – заговорил я, покосившись на него, – а почему вас называют Черным Бароном? – А, – улыбнулся Юнгерн. – Наверно, дело в том, что когда я воевал в Монголии, живой Будда Богдо-Гэгэн Тутухту пожаловал мне право на черный паланкин. – Почему же вы тогда ездите в зеленом? – Потому что точно так же мне было пожаловано право ездить в зеленом паланкине. – Хорошо, но почему вас тогда не называют Зеленым Бароном? Юнгерн нахмурился. – Вам не кажется, что вы задаете многовато вопросов? – сказал он. – Лучше оглядитесь по сторонам, чтобы как следует запомнить это место. Вы его больше никогда не увидите. То есть вы, конечно, можете увидеть его снова, но я искренне надеюсь, что этого с вами не произойдет. Я последовал совету барона. Далеко впереди появился огонь, который казался больше других. Он не несся на нас с такой же скоростью, как остальные костры, а приближался постепенно, словно мы и правда шли к нему обычным шагом. Я догадался, что это и есть конечный пункт нашей прогулки. – Ваши друзья у этого большого костра? – спросил я. – Да, – ответил барон. – Я бы не стал называть их друзьями. Скорее, это мои бывшие однополчане. Когда-то я был их командиром. – Что, вместе сражались? – Да, – сказал барон, – и это тоже. Но важнее другое. В свое время нас вместе расстреляли в Иркутске, не скажу, что по моей вине, но все же... И поэтому я чувствую за них особую ответственность. – Понимаю, – сказал я. – Если бы я вдруг оказался в таком темном и пустынном месте, мне бы, наверно, очень захотелось, чтобы кто-нибудь пришел мне на помощь. – Знаете, – сказал барон, – не забывайте, что вы пока живы. Вся эта темнота и пустота вокруг вас – на самом деле самый яркий свет, который только бывает. А ну-ка постойте. Я машинально остановился, и барон, не дав мне времени сообразить, что он собирается сделать, резко толкнул меня в спину. Но все же в этот раз он не застал меня врасплох. И, когда мое тело падало на землю, я словно бы успел осознать неуловимо короткий момент возвращения назад, в обычный мир – или, поскольку осознавать на самом деле было абсолютно нечего, успел понять, в чем это возвращение заключается. Не знаю, как это описать. Словно бы одну декорацию сдвинули, а другую не успели сразу установить на ее место, и целую секунду я глядел в просвет между ними. И этой секунды хватило, чтобы увидеть обман, стоявший за тем, что я всегда принимал за реальность, увидеть простое и глупое устройство вселенной, от знакомства с которым не оставалось ничего, кроме растерянности, досады и некоторого стыда за себя. Толчок барона был так силен, что я успел выставить перед собой руки только в самый последний миг и ударился лбом о землю. Когда я поднял голову, передо мной снова был обычный мир – степь, вечереющее небо и близкая линия холмов. Спина барона покачивалась впереди – он шел к единственному во всей степи костру, над которым в небо поднимался вертикальный столб белого дыма. Вскочив на ноги, я отряхнул испачканные на коленях брюки, но не решился пойти за ним следом. Барон подошел к костру; навстречу ему поднялись бородатые мужики в защитной форме и косматых желтых папахах. – Здорово, ребята! – зычно заорал Юнгерн залихватским командирским басом. – Как оно? – Стараемся, ваше высокоблагородие! Ничего, живем! Слава Богу! – послышалась разноголосица в ответ. Барона обступили со всех сторон, и он совершенно скрылся из виду. Чувствовалось, что бойцы его любят. Я заметил, что ко мне от костра идет казак в желтой папахе. У него было до того зверское лицо, что на секунду я испугался, но успокоился, заметив у него в руке граненый стакан сине-зеленого стекла. – Чего, барин, – ощерился он, подойдя, – небось перетрухнул? – Да, – сказал я, – есть немного. – Ну так поправься, – сказал казак и протянул мне стакан. Я выпил. Это была водка. Почти сразу же мне действительно стало легче. – Благодарю. Очень кстати. – Что, – спросил казак, принимая пустой стакан, – с господином бароном дружитесь? – Так, – уклончиво сказал я, – знакомы. – Строгий он, – заметил казак. – Все по режиму. Сейчас петь будут, а потом на вопрос отвечать. То есть они отвечать будут. А я уже отстрелялся. Уезжаю сегодня. Навсегда. Я поглядел на него – при ближнем рассмотрении уже не казалось, что в этом лице есть что-то зверское, просто его черты были грубыми, обветренными и опаленными горным солнцем. Больше того, несмотря на всю грубость этого лица, ему было свойственно задумчивое и словно бы даже мечтательное выражение. – Тебя как зовут-то? – спросил я казака. – Игнатом, – ответил тот. – А тебя, значит, Петром? – Да, – сказал я, – а откуда ты знаешь? Игнат чуть улыбнулся: – Сам я с Дону. А ты, видать, из столицы? – Да, – ответил я, – питерский. – Так ты, Петр, пока к костру не ходи. Господин барон не любят, когда петь мешают. А давай с тобой здесь посидим и послушаем. А чего не поймешь, так я объясню. Я пожал плечами и сел на землю, скрестив по-турецки ноги. Действительно, возле костра происходило что-то странное. Казаки в желтых папахах расселись полукругом, а барон, совсем как хормейстер, встал перед ними и поднял руки. – Ой, то не вечер да не ве-е-ечер, – запели строгие мужские голоса, – мне да малым-мало спалоось... – Люблю эту песню, – сказал я. – Как же ты ее, барин, любить можешь, если не слышал никогда? – спросил Игнат, присаживаясь рядом. – Почему же не слышал? Это ведь старая казачья песня. – Не, – сказал Игнат. – Путаешь. Эту песню господин барон специально для нас сочинили, чтоб мы пели и думали. А чтобы нам легче запомнить было, в ней и слова такие же, как в той песне, про которую ты говоришь, и музыка. – В чем же тогда заключается его участие? – спросил я. – Я имею в виду, как тогда можно отличить ту песню, которая была раньше, от той, которую господин барон сочинил, если там и слова такие же, и музыка? – А у той песни, которую господин барон сочинили, смысл совсем другой. Вот послушай, объясню. Слышь, поют: «Мне малым-мало спалось да во сне привиделось». Это знаешь что значит? Что хоть и не спалось, а все равно привиделось как бы во сне, понимаешь? То есть разницы нету – что спи, что не спи, все одно, сон. – Понимаю, – сказал я. – А дальше? Игнат дождался следующего куплета. – Вот, – сказал он. – Слушай. «Мне во сне привиделось, будто конь мой вороной разрезвился, расплясался, разыгрался подо мной». А тут вообще мудрость скрыта. Ты человек образованный, знаешь, наверно, есть в Индии такая древняя книга – Ебанишада. – Знаю, – сказал я, немедленно вспомнив о недавнем разговоре с Котовским. – Так вот там написано, что у человека ум – это как у казака лошадь. Все время вперед нас движет. Только господин барон говорят, что нынче у людей совсем другой коленкор пошел. Никто с этой своей лошадью совладеть не может, и поэтому она, можно сказать, удила закусила, и не всадник теперь ей управляет, а она его куда хочет, туда и несет. Так что всадник и думать забыл, что он куда-то попасть хотел. Куда лошадь выбредет, там и едет. Господин барон даже книгу нам обещали принести специальную, называется «Всадник без головы» – она вроде бы на специальном примере про это написана. Но забывают все время. Люди больно занятые. И то уж такое спасибо, что... – А дальше что? – перебил я. – Дальше? Что дальше. «А есаул-то наш догадлив был, он сумел сон мой разгадать... Ой да пропадет, он говорил мне, твоя буйна голова». Ну, про есаула понятно – это господин барон про себя так сложили, они у нас и правда догадливые. Да и насчет головы тоже понятно – это прямо по Ебанишаде. Раз ум так расплясался, что сам не знает, куда едет, то ему, понятное дело, только пропадать. И еще тут смысл один есть. Это мне недавно только господин барон сказали на ухо. Такой смысл, что всю эту мудрость людскую все одно здесь бросить придется. Но жалеть не надо, господин барон сказали, потому не надо, что самого главного все это не касаемо. Потому и поется, что не ты сам пропадешь, а только голова твоя буйная. А ей все равно туда и дорога. Игнат задумчиво уперся руками в подбородок и замолчал, вслушиваясь в пение: – Ой, да подули ветры злы-ы-е Да-а с восточной стороны-ы И сорвали желту шапку С моей буйной головы... Я некоторое время ожидал комментария, но его не последовало. Тогда я сам решился нарушить молчание. – Насчет ветров с востока я еще понять могу, – сказал я, – как говорится, ex orienta lux [4] . Ho почему шапку-то срывает? – А чтоб привязанностей не было. – А почему шапка желтая? – Так мы ж Гелугпа. Вот и шапки у нас желтые. Были бы Кармапа, так шапка была бы красная. А если бы были Бон-по, как на Дону, так она бы черная была. Но сущность за всем этим одна. Как голова пропадать будет, так какая ей тогда разница, какая на ней была шапка? А с другой стороны подойти – там, где воля начинается, никакие цвета уже ничего не значат. – Да, – сказал я, – неплохо вас господин барон обучил. Только что же это за самое главное, что начинается, когда буйна голова пропадает? Игнат тяжело вздохнул. – Вот тут-то и фокус, – сказал он. – Господин барон об этом каждый вечер спрашивают. А сказать никто не может, хотя все и стараются. Ты хоть знаешь, что бывает, когда кто из ребят на такой вопрос отвечает? – Откуда же мне знать, – сказал я. – Господин барон его сразу же переводит в Особый Полк Тибетских Казаков. Это совсем особый род войск. Можно сказать, краса и слава всей Азиатской Конной Дивизии. Хотя, если подумать, не место такому полку в конной дивизии, потому что те, кто в нем служат, не на лошадях ездят, а на слонах. Я подумал, что передо мной, скорее всего, один из тех вралей-самородков, которые, не задумываясь, сочинят историю любой степени неправдоподобия, но уснастят ее таким количеством реальных деталей, что хоть на секунду, но заставят в нее поверить. – Как же со слона-то шашкой рубить? – спросил я. – Неудобно будет. – Неудобно, так на то она и служба, – сказал с усмешкой Игнат и поднял на меня глаза. – Не веришь, барин? Ну и не верь. Я, пока на вопрос господина барона не ответил, тоже не верил. А сейчас уже и верить не надо, потому что знаю все. – Так ты, значит, на этот вопрос ответил? Игнат важно кивнул головой. – Потому и хожу теперь, как человек, по полю. А не к огню жмусь. – Что же ты сказал барону? – А что я сказал, то тебе не поможет, – ответил Игнат. – Тут не изо рта надо отвечать. И не из головы. Некоторое время мы молчали; Игнат, казалось, о чем-то задумался. Вдруг он поднял голову. – А вон и господин барон идут. Так что пора нам с тобой попрощаться. Я оглянулся и увидел высокую худую фигуру барона. Он приближался к месту, где сидели мы с Игнатом. Игнат встал; я на всякий случай последовал его примеру. – Ну что, – спросил барон Игната, подойдя, – готов? – Так точно, – ответил Игнат, – готов. Барон сунул два пальца в рот и совершенно по-бандитски свистнул. После этого случилось нечто абсолютно неожиданное и невообразимое. Из-за узкой полосы невысоких кустов, поднимавшейся за нашими спинами, неожиданно вышел огромный белый слон. Он появился именно из-за кустов, хотя по высоте был раз в десять их выше, и я совершенно не в силах объяснить, как это произошло. Не то чтобы он был маленьким в тот момент, когда появился, а потом, приближаясь к нам, вырос в размерах в несколько раз. И не то чтобы он вышел из-за какой-то невидимой стены, совпадавшей по своему расположению с этими кустами. Выходя из-за кустов, слон уже был неправдоподобно огромным, и вместе с тем он вышел именно из-за крохотной полоски кустов, за которой вряд ли могла бы спрятаться и овца. Со мной повторилось то же самое, что и несколько минут назад – мне показалось, что вот-вот я пойму что-то очень важное, что вот-вот станут видны спрятанные за покровом реальности рычаги и тяги, которые приводят в движение все вокруг. Но это чувство прошло, а огромный белый слон остался перед нами. У него было шесть бивней – по три с каждой стороны. Я решил, что галлюцинирую, но потом сообразил, что если то, что я вижу – галлюцинация, то вряд ли она сильно отличается по своей природе от всего остального. Игнат подошел к слону и бойко вскарабкался на него по расположенным друг под другом бивням, которые образовывали некое подобие лестницы. Вел он себя так, словно всю жизнь перед этим только и делал, что объезжал белых слонов с шестью бивнями на пригрезившихся кому-то плоскогорьях – повернувшись к костру, где молча сидели фигурки в хаки и желтых шапках, он помахал им рукой, повернулся и ударил слона пятками. Слон двинулся вперед, сделал несколько шагов, а затем я увидел ослепительную вспышку света, в которой он исчез. Вспышка была такой яркой, что почти с минуту я не видел вообще ничего, кроме ее желто-фиолетового отпечатка на сетчатке моих глаз. – Забыл предупредить, что будет вспышка, – сказал Юнгерн. – Это вообще-то вредно для зрения. У нас в Азиатской Конной Дивизии в таких случаях было принято защищать глаза повязкой из черной материи. – А что, такие случаи часто бывали? – Раньше да, – сказал барон. – Бывало, что и по нескольку раз в день. При такой частоте вообще ослепнуть можно. Это сейчас народ как-то измельчал. Ну что, прошло? Видите? Я уже стал различать окружающие предметы. – Вижу, – сказал я. – Хотите, покажу вам, как это бывало когда-то? – А как вы собираетесь это сделать? Вместо ответа барон вытащил из ножен шашку. – Смотрите на лезвие, – сказал он. Я поглядел на лезвие и, как на киноэкране, увидел на ярко-белой полосе стали подвижное изображение. Это был песчаный бархан, на котором стояла группа офицеров. Их было около десяти человек; на некоторых была обыкновенная военная форма, а двое или трое были в папахах и маскировочных казачьих балахонах с чем-то вроде патронташей на месте нагрудных карманов. Все они были в черных повязках поверх глаз, и их головы были повернуты в одном направлении. Я вдруг узнал среди стоящих на холме Чапаева – несмотря на повязку, которая скрывала его глаза. Он казался намного моложе, и на его висках не было седины. Одной рукой он прижимал к повязке на глазах небольшой полевой бинокль, а другой похлопывал себя стеком по сапогу. Мне показалось, что человек в казачьей форме недалеко от Чапаева – барон Юнгерн, но я не успел его разглядеть, потому что лезвие повернулось, и стоящие на холме исчезли. Теперь я видел бесконечную гладь пустыни. Вдали, выделяясь на фоне яркого неба, двигались два силуэта. Приглядевшись, я сумел различить контуры двух слонов. Они были слишком далеко, чтобы можно было разглядеть всадников, которые казались просто крошечными выступами на их спинах. Вдруг горизонт залило нестерпимо ярким светом, а когда он угас, остался только один слон. На холме зааплодировали. И сразу же я увидел вторую вспышку. – Барон, я так без глаз останусь, – сказал я, отводя взгляд от лезвия. Юнгерн убрал шашку в ножны. – Что это там желтое на траве? – спросил я. – Или это у меня пятна перед глазами? – Нет, не пятна, – сказал барон. – Это шапка Игната. – А, буйны ветры сорвали? С восточной стороны? – С вами положительно приятно беседовать, Петр, – сказал барон, – все понимаете. Хотите взять ее на память? Я нагнулся и поднял ее с земли. Папаха пришлась мне как раз впору. Некоторое время я размышлял, что мне делать со своей – не придумав ничего лучше, я просто бросил ее на землю. – На самом деле я понимаю далеко не все, – сказал я. – Чего, например, я не понимаю совершенно, это где вы в такой глухомани раздобыли слона. – Милый Петр, – сказал барон, – вокруг нас бродит невероятное количество невидимых слонов, поверьте мне на слово. Их в России больше, чем ворон. Но сейчас я хотел бы переменить тему. Видите ли, вам уже пора назад, так что позвольте сказать вам напоследок одну вещь. Может быть, самую главную. – Какую? – Насчет того, куда попадает человек, которому удалось взойти на трон, находящийся нигде. Мы называем это место «Внутренней Монголией». – Кто это «мы»? – Считайте, что речь идет о Чапаеве и обо мне, – сказал барон с улыбкой. – Хотя я надеюсь, что в это «мы» со временем можно будет включить и вас. – А где оно, это место? – В том-то и дело, что нигде. Нельзя сказать, что оно где-то расположено в географическом смысле. Внутренняя Монголия называется так не потому, что она внутри Монголии. Она внутри того, кто видит пустоту, хотя слово «внутри» здесь совершенно не подходит. И никакая это на самом деле не Монголия, просто так говорят. Было бы глупей всего пытаться описать вам, что это такое. Поверьте мне на слово хотя бы в одном – очень стоит стремиться туда всю жизнь. И не бывает в жизни ничего лучше, чем оказаться там. – А как увидеть пустоту? – Увидьте самого себя, – сказал барон. – Извините за невольный каламбур. Несколько секунд я размышлял. – Могу я быть с вами откровенным? – Конечно, – ответил Юнгерн. – Место, где мы только что побывали – я имею в виду эту черную степь с кострами – показалось мне довольно мрачным. Если Внутренняя Монголия, о которой вы говорите – что-то похожее, то я вряд ли захотел бы там оказаться. – Знаете что, Петр, – сказал Юнгерн с ухмылкой, – когда вы, например, устраиваете дебош в каком-нибудь кабаке вроде «Музыкальной Табакерки», то можно предположить, что вы видите примерно то же самое, что и окружающие. Хотя это тоже большой вопрос. Но там, где мы только что были, все очень индивидуально. Там нет ничего, что существовало бы, что называется, на самом деле. Все зависит от того, кто на это смотрит. Для меня, например, все вокруг залито ослепительно ярким светом. А для моих ребят, – Юнгерн кивнул на фигурки в желтых папахах, двигающиеся вокруг костра, – вокруг то же самое, что видите вы. Точнее, это для вас вокруг то же самое, что видят они. – Почему? – Знаете, что такое визуализация? – спросил барон. – Когда множество верующих начинает молиться какому-нибудь богу, он действительно возникает, причем именно в той форме, в которой его представляют. – Я в курсе, – сказал я. – Но то же самое относится ко всему остальному. Мир, где мы живем – просто коллективная визуализация, делать которую нас обучают с рождения. Собственно говоря, это то единственное, что одно поколение передает другому. Когда достаточное количество людей видит эту степь, траву и летний вечер, у нас появляется возможность видеть все это вместе с ними. Но какие бы формы ни были нам предписаны прошлым, на самом деле каждый из нас все равно видит в жизни только отражение своего собственного духа. И если вы обнаруживаете вокруг себя непроглядную темноту, то это значит только, что ваше собственное внутреннее пространство подобно ночи. Еще хорошо, что вы агностик. А то знаете, сколько в этой темноте шастало бы всяких богов и чертей. – Господин барон... – начал было я, но Юнгерн перебил: – Только не думайте, что в этом есть что-то унизительное для вас. Очень мало кто готов признать, что он такой же в точности, как и другие люди. А разве это не обычное состояние человека – сидеть в темноте возле огня, зажженного чьим-то милосердием, и ждать, что придет помощь? – Может быть, вы правы, – сказал я. – Но что же такое эта Внутренняя Монголия? – Внутренняя Монголия – как раз и есть место, откуда приходит помощь. – И что, – спросил я, – вы там бывали? – Да, – сказал барон. – Почему же вы тогда вернулись? Барон молча кивнул в сторону костра, у которого жались молчаливые казаки. – Да и потом, – сказал он, – я оттуда на самом деле не возвращался. Я и сейчас там. А вот вам, Петр, действительно пора возвращаться. Я огляделся. – А куда, собственно говоря? – Я покажу, – сказал барон. Я заметил в его руке тяжелый вороненый пистолет и вздрогнул. Барон засмеялся. – Ну право же, Петр, что вы? Нельзя до такой степени не доверять людям. Он сунул другую руку в карман шинели и вынул сверток, который дал ему Чапаев. Развернув его, он показал мне самую обыкновенную чернильницу с черной пробкой. – Смотрите на нее внимательно, – сказал он, – и не отводите взгляда. С этими словами он подбросил чернильницу вверх и, когда она отлетела от нас на два примерно метра, выстрелил. Чернильница превратилась в облако синих брызг и осколков, которые, секунду провисев в воздухе, осыпались на стол. Я пошатнулся и, чтобы не упасть от внезапного головокружения, оперся рукой о стену. Передо мной был стол, на котором была расстелена безнадежно испорченная карта, а рядом стоял раскрывший рот Котовский. Со стола на пол капал растекающийся из лопнувшей лампы глицерин. – Ну что, – сказал Чапаев, поигрывая дымящимся маузером, – понял, что такое ум, а, Гриша? Котовский, обхватив руками лицо, повернулся и выбежал на улицу. Видно было, что он пережил чрезвычайно сильное потрясение. Впрочем, то же можно было сказать и обо мне. Чапаев повернулся ко мне и некоторое время внимательно на меня смотрел. Вдруг он наморщился и сказал: – А ну дыхни! Я подчинился. – Ну и ну, – сказал Чапаев. – Секунды не прошло, а уже нажрался. И почему шапка желтая? Почему шапка желтая, а? Ты что, сукин кот, под трибунал захотел? – Так я ж один стакан только... – Малчать! Ма-алчать, тебе говорю! Тут полк ткачей прибыл, устраивать надо, а ты пьяный ходишь? Меня перед Фурмановым позоришь? А ну пошел отсыпаться! И еще раз тебя за таким замечу, сразу под трибунал! А трибунал у меня – хочешь узнать, что такое? Чапаев поднял свой никелированный маузер. – Нет, Василий Иванович, – сказал я, – не хочу. – Спать! – повторил Чапаев. – И пока к койке идти будешь, не дыши ни на кого. Я повернулся и пошел к двери. Дойдя до нее, я обернулся. Чапаев стоял у стола и грозно глядел мне вслед. – У меня только один вопрос, – сказал я. – Ну? – Я хочу сказать... Я уже давно знаю, что единственное реальное мгновение времени – это «сейчас». Но мне непонятно, как можно вместить в него такую длинную последовательность ощущений? Значит ли это, что этот момент, если находиться строго в нем и не сползать ни в прошлое, ни в будущее, можно растянуть до такой степени, что станут возможны феномены вроде того, что я только что испытал? – А куда ты собираешься его растягивать? – Я неправильно выразился. Значит ли это, что этот момент, эта граница между прошлым и будущим, и есть дверь в вечность? Чапаев пошевелил стволом маузера, и я замолчал. Некоторое время он смотрел на меня с чувством, похожим на недоверие. – Этот момент, Петька, и есть вечность. А никакая не дверь, – сказал он. – Поэтому как можно говорить, что он когда-то происходит? Когда ж ты только в себя придешь... – Никогда, – ответил я. Глаза Чапаева округлились. – Ты смотри, Петька, – сказал он удивленно. – Неужто понял? Оказавшись в своей комнате, я стал думать, чем себя занять, чтобы успокоиться. Мне вспомнился совет Чапаева записывать свои кошмары, и я подумал о своем недавнем сне на японскую тему. В нем было много непонятного и путаного, но все же я помнил его почти во всех деталях. Начинался он с того, что в странном подземном поезде объявляли название следующей станции – это название я помнил и даже знал, откуда оно взялось: несомненно, мое сознание, подчиненное сложному кодексу мира сновидений, за миг до пробуждения создало его из имени лошади, которое выкрикивал под моим окном какой-то боец, – причем этот выкрик отразился сразу в двух зеркалах, превратившись кроме станции в название футбольной команды, разговором о которой мой сон кончался. Это означало, что сон, казавшийся мне очень подробным и длинным, на самом деле занял не больше секунды, но после сегодняшней встречи с бароном Юнгерном и разговора с Чапаевым ничего не казалось мне удивительным. Сев за стол, я придвинул к себе стопку бумаг, обмакнул перо в чернильницу и крупными буквами вывел в верхней части листа: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция «Динамо»! Работал я долго, несколько часов, но не успел записать и половины того, что помнил. Из точки, где касалось бумаги мое перо, выплывали детали и подробности, мерцавшие таким декадансом, что под конец я перестал толком понимать – действительно ли я записываю свой сон или начинаю импровизировать на его тему. Мне захотелось курить; взяв со стола папиросы, я спустился во двор. Внизу была суета; часть прибывших солдат строилась в колонну; воняло дегтем и лошадиным потом. Я заметил маленький полковой оркестр, стоявший позади колонны – несколько мятых труб и огромный барабан, который держал на ремне высокий парень, похожий на безусого Петра Первого. Не знаю, почему, но от вида этого оркестра я испытал невыразимую тоску. Командовал построением тот самый человек с сабельным шрамом на щеке, которого я видел из окна. Перед моими глазами встали заснеженная площадь у вокзала, затянутая кумачом трибуна, Чапаев, рубящий воздух желтой крагой, и этот человек, стоящий у ограждения и вдумчиво кивающий головой в ответ на чудовищно бессмысленные фразы, которые Чапаев обрушивал на каре заснеженных бойцов. Это, несомненно, был Фурманов. Он повернул лицо в мою сторону, и, прежде чем он сумел меня узнать, я нырнул в дверь усадьбы. Поднявшись к себе, я лег на кровать и уставился в потолок. Мне вспомнился сидевший у потустороннего костра бритоголовый толстяк с бородой, и я вспомнил его фамилию – Володин. Откуда-то из глубин моей памяти появилась кафельная зала с укрепленными на полу ваннами и этот Володин, голый и мокрый, по-жабьи сидящий на полу возле одной из них. Мне показалось, что я вот-вот вспомню что-то еще, но тут во дворе запели трубы, тяжело ухнул полковой барабан, и хор ткачей, памятный мне по давней железнодорожной ночи, грянул: – Белая армия, черный барон снова готовят нам царский трон. Но от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!!! – Идиоты, – прошептал я, поворачиваясь к стене и чувствуя, как мне на глаза наворачиваются слезы бессильной ненависти к этому миру, – Боже мой, какие идиоты... Даже не идиоты – тени идиотов... Тени во мгле... 8 – А почему, собственно говоря, вам показалось, что они похожи на тени? – спросил Тимур Тимурович. Володин нервно дернулся, но ремни, прижимавшие его руки и ноги к гарроте, не дали ему сдвинуться с места. На его лбу блестели крупные капли пота. – Не знаю, – сказал он. – Вы же спросили, что я думал в тот момент. Вот я и думал, что, если бы рядом оказался некий сторонний наблюдатель, он бы, наверно, решил, что мы нереальны, что мы просто игра теней и отблесков огня. Я же сказал, что там костер был. Хотя, Тимур Тимурович, тут уже все зависит от этого наблюдателя... Костер на поляне только начинал разгораться и давал недостаточно света, чтобы рассеять мглу и осветить сидящих вокруг него людей. Они казались просто размытыми призрачными тенями, которые падали на невидимый экран от головешек и комьев земли, лежащих у огня. Может быть, в некотором высшем смысле так оно и было. Но, поскольку последний местный неоплатоник еще задолго до XX съезда партии перестал стыдиться, что у него есть тело, в радиусе ста километров от поляны прийти к такому выводу было некому. Поэтому лучше сказать просто – в полутьме вокруг костра сидело три лба. Причем такого вида, что, переживи наш неоплатоник XX съезд со всеми последующими прозрениями и выйди из леса на огонек поговорить с приезжими о неоплатонизме, он, скорее всего, получил бы тяжелые увечья сразу после того, как слово «неоплатонизм» нарушило бы тишину ночи. Судить об этом можно было по множеству признаков. Главным из них был стоящий недалеко от костра дорогой японский джип-амфибия «Харбор Пирл». Другим признаком была огромная лебедка, помещавшаяся на носу джипа, – вещь совершенно бесполезная в повседневной жизни, но частая на бандитских машинах. (Антропологи, занимающиеся исследованием «новых русских», считают, что на разборках такими лебедками пользуются как тараном, а некоторые ученые даже усматривают в их широком распространении косвенное свидетельство давно чаемого возрождения национальной духовности – с их точки зрения, лебедки выполняют мистическую функцию носовых фигур, украшавших когда-то славянские ладьи). Словом, было ясно, что люди на джипе приехали серьезные – такие, при которых лучше на всякий случай не произносить лишних слов. Они тихо переговаривались. – По скольку штук надо, а, Володин? – спросил один из них. – Кому сколько, – ответил Володин, разворачивая на коленях бумажный сверток. – Я, например, по сто уже ем. А тебе бы советовал штук с тридцати начать. – А хватит? – Хватит, Шурик, – сказал Володин, деля содержимое свертка, темную горку чего-то сухого и ломкого, на три неравных части. – Еще по всему лесу будешь бегать, искать, где бы спрятаться. И ты, Колян, бегать будешь. – Я? – басом спросил третий из сидевших у костра. – Это от кого же я бегать буду? – От себя, Колян. От себя самого, – ответил Володин. – Да я ни от кого в жизни не бегал, – сказал Колян, принимая свою порцию в ладонь, похожую на кузов игрушечного самосвала. – Ты за базаром-то следи. Чего это я от себя побегу? Как это вообще быть может? – Это только на примере объяснить можно, – сказал Володин. – Давай на примере. Володин немного подумал. – Ну представь, что приходит к нам в офис какой-нибудь гад, делает пальцы веером и говорит, что делиться надо. Чего делать будешь? – Завалю козла, – сказал Колян. – Ты чего? Прямо в офисе валить? – спросил Шурик. – Не колышет. За пальцовку отвечают. Шурик похлопал Коляна по плечу, повернулся к Володину и успокаивающе сказал: – Не в офисе, конечно. Стрелку назначим. – Хорошо, – сказал Володин. – Значит, стрелку, да? А потом? Пусть Колян скажет. – Ну как, – отозвался Колян. – Потом приедем. Когда козел этот подвалит, скажу – братишка, объявись, кто такой. Он тереть начнет, а я подожду минуту, головой покиваю, и шмальну... Ну а потом остальных. Он поглядел на горку темной трухи на ладони и спросил: – Чего, прямо так и глотать? – Сначала прожуй, – сказал Володин. Колян отправил содержимое ладони в рот. – Грибным супом пахнет, – сообщил он. – Глотай, – сказал Шурик. – Я съел, нормально. – Значит, шмальнешь, – задумчиво сказал Володин. – А если они вас самих под волыны поставят? Колян несколько секунд размышлял, двигая челюстями, потом сглотнул и уверенно сказал: – Не, не поставят. – Хорошо, – сказал Володин, – а ты его как, прямо в машине валить будешь, издалека, или выйти дашь? – Выйти дам, – сказал Колян. – В машине только лохи валят. Дырки, кровь. Зачем вещь портить. Лучший вариант – это чтоб он к нашей машине подошел. – Ладно. Пусть лучший вариант будет. Представь, что он из своей машины вылез, подошел к твоей, и только ты шмалять собрался, глядь... Володин выдержал значительную паузу. – Глядь, а это не он, а ты сам и есть. А тебе шмалять надо. Теперь скажи, поедет от такого крыша? – Поедет. – А когда крыша едет, заднего врубить не западло? – Не западло. – Так ты врубишь, раз не западло? – Раз не западло, конечно. – Вот и выходит, что ты от себя побежишь. Понял? – Нет, – после паузы сказал Колян, – не понял. Если это не он, а я, то я тогда где? – Ты и есть он. – А он? – А он – это ты. – Не пойму никак, – сказал Колян. – Ну смотри, – сказал Володин. – Можешь себе представить, что ничего вокруг нет, а есть только ты? Всюду? – Могу, – сказал Колян. – У меня так пару раз от черной было. Или от кукнара, не помню. – Так как ты в него тогда шмальнешь, если вокруг только ты? В любом раскладе себе блямбу и припаяешь. Крыша поехала? Поехала. И вместо того, чтобы шмалять, ты ноги вставишь. Теперь подумай, что по понятиям выходит? Выходит, что ты от себя и побежишь. Колян долго думал. – Шурик шмальнет, – сказал наконец он. – Так он же в тебя попадет. Ведь есть только ты. – Почему, – вмешался Шурик. – У меня-то крыша не поехала. Я в кого надо шмальну. На этот раз надолго задумался Володин. – Не, – сказал он, – так не объяснишь. Пример неудачный. Сейчас грибочки придут, тогда продолжим. Следующие несколько минут прошли в тишине – сидящие у костра открыли несколько банок консервов, нарезали колбасы и выпили водки – это было сделано молча, как будто все обычно произносимые при этом слова были мелки и неуместны на фоне чего-то мрачно-невысказанного, объединяющего присутствующих. Выпив, сидящие так же молча выкурили по сигарете. – А почему вообще у нас такой базар пошел? – вдруг спросил Шурик. – В смысле про стрелку, про крышу? – А Володин говорил, что мы от себя по лесу бегать будем, когда грибы придут. – А. Понял. Слушай, а почему так говорят – «придут», «приход»? Откуда они вообще приходят? – Это ты меня спрашиваешь? – спросил Володин. – Да хоть тебя, – ответил Шурик. – Я бы сказал, что изнутри приходят, – ответил Володин. – То есть что, они там все время и сидят? – Ну как бы да. Можно и так сказать. И не только они, кстати. У нас внутри – весь кайф в мире. Когда ты что-нибудь глотаешь или колешь, ты просто высвобождаешь какую-то его часть. В наркотике-то кайфа нет, это же просто порошок или вот грибочки... Это как ключик от сейфа. Понимаешь? – Круто, – задумчиво сказал Шурик, отчего-то начав крутить головой по часовой стрелке. – В натуре круто, – подтвердил Колян, и на несколько минут разговор стих. – Слушай, – опять заговорил Шурик, – а вот там, внутри, этого кайфа много? – Бесконечно много, – авторитетно сказал Володин. – Бесконечно и невообразимо много, и даже такой есть, какого ты никогда здесь не попробуешь. – Бля... Значит, внутри типа сейф, а в этом сейфе кайф? – Грубо говоря, да. – А можно сейф этот взять? Так сделать, чтоб от этого кайфа, который внутри, потащило? – Можно. – А как? – Этому всю жизнь надо посвятить. Для чего, по-твоему, люди в монастыри уходят и всю жизнь там живут? Думаешь, они там лбом о пол стучат? Они там прутся по-страшному, причем так, как ты здесь себе за тысячу грин не вмажешь. И всегда, понял? Утром, днем, вечером. Некоторые даже когда спят. – А от чего они прутся? Как это называется? – спросил Колян. – По-разному. Вообще можно сказать, что это милость. Или любовь. – Чья любовь? – Просто любовь. Ты, когда ее ощущаешь, уже не думаешь – чья она, зачем, почему. Ты вообще уже не думаешь. – А ты ее ощущал? – Да, – сказал Володин, – было дело. – Ну и как она? На что похоже? – Сложно сказать. – Ну хоть примерно. Что, как черная? – Да что ты, – поморщившись, сказал Володин. – Черная по сравнению с ней говно. – Ну а что, типа как героин? Или винт? – Да нет, Шурик. Нет. Даже и сравнивать не пробуй. Вот представь, ты винтом протрескался, и тебя поперло – ну, скажем, сутки будет переть. Бабу захочешь, все такое, да? Шурик хихикнул. – А потом сутки отходить будешь. И небось думать начнешь – да на фига мне все это надо было? – Бывает, – сказал Шурик. – А тут – как вставит, так уже не отпустит никогда. И никакой бабы не надо будет, ни на какую хавку не пробьет. Ни отходняка не будет, ни ломки. Только будешь молиться, чтоб перло и перло. Понял? – И круче, чем черная? – Намного. Володин нагнулся над костром и пошевелил ветки. Сразу же вспыхнул огонь, причем так сильно, словно в костер плеснули бензина. Пламя было каким-то странным – от него летели разноцветные искры необычайной красоты, и свет, упавший на лица сидящих вокруг, тоже был необычным – радужным, мягким и удивительно глубоким. Теперь сидящие у костра стали хорошо видны. Володин был полным, кругловатым человеком лет сорока, с бритой наголо головой и небольшой аккуратной бородкой. В целом он был похож на цивилизованного басмача. Шурик был худым вертлявым блондином, делавшим очень много мелких бессмысленных движений. Он казался слабосильным, но в его постоянном нервном дерганье проглядывало что-то настолько пугающее, что перекачанный Колян рядом с ним казался щенком волкодава. Словом, если Шурик олицетворял элитный тип питерского бандита, то Колян был типичным московским лоходромом, появление которого было гениально предсказано футуристами начала века. Он весь как бы состоял из пересечения простых геометрических тел – шаров, кубов и пирамид, а его маленькая обтекаемая головка напоминала тот самый камень, который, по выражению евангелиста, выкинули строители, но который тем не менее стал краеугольным в новом здании российской государственности. – Вот, – сказал Володин, – пришли грибочки. – Ну, – подтвердил Колян. – Еще как. Я аж синий весь стал. – Да, – сказал Шурик. – Мало не кажется. Слушай, Володин, а ты это серьезно? – Что – «это»? – Ну, насчет того, что можно такой пёр на всю жизнь устроить. Чтоб тащило все время. – Я не говорил, что на всю жизнь. Там другие понятия. – Ты же сам говорил, что все время переть будет. – Такого тоже не говорил. – Коль, говорил он? – Не помню, – пробубнил Колян. Он, казалось, ушел из разговора и был занят чем-то другим. – А что ты говорил? – спросил Шурик. – Я не говорил, что все время, – сказал Володин. – Я сказал «всегда». Следи за базаром. – А какая разница? – А такая, что там, где этот кайф начинается, никакого времени нет. – А что там есть тогда? – Милость. – А что еще? – Ничего. – Не очень врублюсь что-то, – сказал Шурик. – Что она тогда, в пустоте висит, милость эта? – Пустоты там тоже нет. – Так что же есть? – Я же сказал, милость. – Опять не врубаюсь. – Ты не расстраивайся, – сказал Володин. – Если б так просто врубиться можно было, сейчас бы пол-Москвы бесплатно перлось. Ты подумай – грамм кокаина две сотни стоит, а тут халява. – Двести пятьдесят, – сказал Шурик. – Не, что-то тут не так. Даже если бы сложно врубиться было, все равно про это люди бы знали и перлись. Додумались же из солутана винт делать. – Включи голову, Шурик, – сказал Володин. – Вот представь, что ты кокаином торгуешь, да? Грамм – двести пятьдесят баксов, и с каждого грамма ты десять грин имеешь. И в месяц, скажем, пятьсот грамм продал. Сколько будет? – Пятьдесят штук, – сказал Шурик. – А теперь представь, что какая-то падла так сделала, что вместо пятисот граммов ты пять продал. Что мы имеем? Шурик пошевелил губами, проговаривая какие-то тихие цифры. – Имеем босый х...й, – ответил он. – Вот именно. В Макдональдс с блядью сходить хватит, а чтоб самому нюхнуть – уже нет. Что ты тогда с этой падлой сделаешь, которая тебе так устроила? – Завалю, – сказал Шурик. – Ясное дело. – Теперь понял, почему про это никто не знает? – Думаешь, те, кто дурь пихает, следят? – Тут не в наркотиках дело, – сказал Володин. – Тут бабки гораздо круче замазаны. Ведь если ты к вечному кайфу прорвешься, ни тачка тебе нужна не будет, ни бензин, ни реклама, ни порнуха, ни новости. И другим тоже. Что тогда будет? – П...да всему придет, – сказал Шурик и огляделся по сторонам. – Всей культуре и цивилизации. Понятное дело. – Вот поэтому и не знает никто про вечный кайф. – А кто все это контролирует? – чуть подумав, спросил Шурик. – Автоматически получается. Рынок. – Вот только не надо мне этого базара про рынок, – сказал Шурик и наморщился. – Знаем. Автоматически. Когда надо, автоматически, а когда надо, одиночными. А еще скобу поднять – на предохранитель. Кто-то масть держит, и все. Потом, может, узнаем кто – лет так через сорок, не раньше. – Никогда не узнаем, – не открывая глаз, сказал Колян. – Ты чего? Сам подумай. Когда у человека лимон грин есть, он уже сидит тихо, а если кто про него гундосить начнет, завалят сразу. А те, кто масть держат, или власть там, они же насколько круче! Мы чего, мы какого-нибудь лоха прибьем или там офис сожжем, и все. Санитары джунглей. А эти могут танки подогнать, если не перетерли. А мало будет – самолет. Да хоть бомбу атомную. Вон посмотри – Дудаев отстегивать перестал, и как на него сразу наехали, а? Если бы в последний момент не спохватились, так он вообще никому отстегнуть уже не смог бы. Или про Белый дом вспомни. Мы на «Нефтехимпром» так разве сможем наехать? – Чего ты своим Белым домом грузишь, – сказал Шурик. – Проснулся. Мы политику не трогаем. У нас разговор о вечном кайфе... Слушай... А в натуре... Ведь говорили по ящику, что Хасбулатов все время обдолбанный ходит. Может, они там с Руцким про вечный кайф поняли? И хотели всем по телевизору рассказать, пошли Останкино брать, а их кокаиновая мафия не пустила... Не, это уже крыша едет. Шурик охватил руками голову и затих. Лес вокруг дрожал ровными радужными огнями непонятной природы, а в небе над поляной вспыхивали удивительной красоты мозаики, не похожие ни на что из того, что встречает человек в своей изнурительной повседневности. Мир вокруг изменился – он сделался гораздо более осмысленным и одушевленным, словно стало наконец понятно, зачем на поляне растет трава, зачем дует ветер и горят звезды в небе. Но метаморфоза произошла не только с миром, но и с сидящими у костра. Колян как бы втянулся сам в себя, закрыл глаза, и его маленькое квадратное лицо, обычно выражавшее хмурую досаду, теперь не несло на себе отпечатка чувств и больше всего напоминало оплывший кусок несвежего мяса. Стандартный каштановый ежик на его голове тоже как-то смялся и стал похож на меховую оторочку нелепой шапочки. Его двубортный розовый пиджак в прыгающем свете костра казался каким-то древнетатарским боевым нарядом, а золотые пуговицы на нем походили на бляшки из кургана. Шурик сделался еще тоньше, вертлявей и страшнее. Он походил на сколоченный из дрянных досок каркас, на который много лет назад повесили сушить какое-то тряпье и забыли, а в этом тряпье непостижимым образом затеплилась жизнь, да так утвердилась, что многому вокруг пришлось потесниться. В целом он мало походил на живое существо и из-за своего кашемирового бушлата больше всего напоминал электрифицированное чучело матроса. С Володиным никаких резких изменений не произошло. Невидимый резец словно бы стесал все острые углы и неровности его материальной оболочки, оставив только мягкие и плавные, переходящие друг в друга линии. Его лицо стало немного бледнее, а в стеклах очков отражалось чуть больше искр, чем летело от костра. Его движения тоже приобрели закругленную плавность и точность – словом, по многим признакам было видно, что человек ест грибы далеко не в первый раз. – Уй, круто, – нарушил тишину Шурик, – ну круто! Коль, ты как? – Никак, – сказал Колян, не открывая спекшихся глаз. – Огоньки какие-то. Шурик повернулся к Володину и, после того как вызванные его резким движением колебания эфира утихли, сказал: – Слышь, Володин, а ты сам-то знаешь, как в этот вечный кайф попасть? Володин промолчал. – Не, я все понял, – сказал Шурик. – Типа я понял, почему не знает никто и почему базарить про это нельзя. Но мне-то скажи, а? Я же не лох. Буду себе тихо переться на даче, и все. – Брось ты, – сказал Володин. – Нет, ты мне что, в натуре не веришь? Думаешь, проблемы будут? – Да нет, – сказал Володин, – не думаю. Только ничего хорошего из этого не выйдет. – Ну давай, – сказал Шурик, – не мурыжь. Володин снял очки, аккуратно протер их краем рубашки и опять надел. – Тут самое главное понять надо, – сказал он, – а как объяснить, не знаю... Ну вот помнишь, мы про внутреннего прокурора говорили? – Помню. Это который за беспредел повязать может. Как Раскольникова, который бабку завалил. Думал, что его внутренний адвокат отмажет, а не вышло. – Точно. А как ты считаешь, кто этот внутренний прокурор? Шурик задумался. – Не знаю... Наверно, я сам и есть. Какая-то моя часть. Кто ж еще. – А внутренний адвокат, который тебя от него отмазывает? – Наверно, тоже я сам. Хотя странно как-то выходит, что я сам на себя дело завожу и сам себя отмазываю. – Ничего странного. Так всегда и бывает. Теперь представь, что этот твой внутренний прокурор тебя арестовал, все твои внутренние адвокаты облажались, и сел ты в свою собственную внутреннюю мусарню. Так вот вообрази, что при этом остается кто-то четвертый, которого никто никуда не тащит, кого нельзя назвать ни прокурором, ни тем, кому он дело шьет, ни адвокатом. Который ни по каким делам никогда не проходит – типа и не урка, и не мужик, и не мусор. – Ну представил. – Так вот этот четвертый и есть тот, кто от вечного кайфа прется. И объяснять ему ничего про этот кайф не надо, понял? – А кто этот четвертый? – Никто. – Его как-нибудь увидеть-то можно? – Нет. – Ну может, не увидеть, а почувствовать хотя бы? – Тоже нет. – Так выходит, его и нет на самом деле? – На самом деле, если хочешь знать, – сказал Володин, – этих прокуроров и адвокатов нет. Да у тебя, в сущности, тоже. Уж если кто-то и есть, так это он. – Не въезжаю я в твой базар. Ты лучше объясни, что делать надо, чтобы в вечный кайф попасть? – Ничего, – сказал Володин. – В том-то все и дело, что ничего делать не надо. Как только ты что-нибудь делать начинаешь, сразу дело заводится, верно? Так? – По понятиям, вроде так. – Ну вот. А как дело завели, так сразу – прокуроры, адвокаты и все такое. Шурик замолчал и сделался неподвижен. Одушевлявшая его энергия мгновенно перешла к Коляну, который вдруг словно пробудился – открыв глаза, он пристально и недружелюбно посмотрел на Володина и оскалился, блеснув палладиевой коронкой. – А ты, Володин, нас тогда нагрузил про внутреннего прокурора, – сказал он. – Это почему? – удивленно спросил Володин. – А потому. Мне потом Вовчик Малой книгу одну дал, где все про это растерто, хорошо растерто, в натуре. Ницше написал. Там, сука, витиевато написано, чтоб нормальный человек не понял, но все по уму. Вовчик специально одного профессора голодного нанял, посадил с ним пацана, который по-свойски кумекает, и они вдвоем за месяц ее до ума довели, так, чтоб вся братва прочесть могла. Перевели на нормальный язык. Короче, этого твоего внутреннего мента грохнуть надо, и все. И никто тогда не заберет, понял? – Ты что, Колян? – ласково и даже как бы жалостливо спросил Володин. – Подумал, что говоришь? Знаешь, что за мента будет? Колян расхохотался. – От кого? От других внутренних ментов? Так в том-то и дело, что надо всех внутренних ментов грохнуть. – Ну ладно, – сказал Володин, – допустим, ты всех внутренних ментов грохнул. Так ведь тогда тобой внутренний ОМОН займется. – Я твой базар на километр вперед вижу, – сказал Колян. – Потом у тебя внутреннее ГБ будет, потом внутренняя группа «Альфа» и так далее. А я тебе так скажу – всех их грохнуть надо, а потом самому своим внутренним президентом стать. – Ладно, – сказал Володин. – Допустим, стал ты своим внутренним президентом. А если у тебя сомнения появятся, что делать будешь? – А ничего, – сказал Колян. – Подавить и вперед. – Значит, все-таки тебе внутренние менты нужны будут, чтобы сомнения подавлять? А если сомнения большие, то и внутреннее ГБ? – Так они ж теперь на меня работать будут, – сказал Колян. – Я же свой собственный президент. Четыре сбоку, ваших нет. – Да, хорошо тебя Вовчик Малой подковал. Ну ладно, допустим, стал ты своим внутренним президентом, и есть у тебя свои собственные внутренние менты и даже большая-большая служба внутренней безопасности со всякими там тибетскими астрологами. – Вот именно, – сказал Колян. – Так, чтоб и близко никто не подошел. – И что ты тогда делать будешь? – А что захочу, – сказал Колян. – Ну например? – Ну, например, бабу возьму и на Канары поеду. – А там что? – Я же говорю, что захочу. Захочу – искупаюсь пойду, захочу – бабу трахну, захочу – дури покурю. – Ага, – сказал Володин, и в его очках блеснули красные языки огня, – покуришь дури. А тебя от дури на думку пробивает? – Пробивает. – Ну а если ты президент, то и мысли у тебя государственные должны быть? – Ну да. – Так вот я тебе скажу, что дальше будет. Как ты первый раз дури покуришь, так пробьет тебя на государственную думку и будет твоему внутреннему президенту внутренний импичмент. – Прорвемся, – сказал Колян, – внутренние танки введу. – Да как ты их введешь? Ведь кого на думку пробило? Тебя. Значит, этому внутреннему президенту ты сам импичмент и объявишь. Так кто тогда танки вводить будет? Колян промолчал. – Сразу новый президент будет, – сказал Володин. – А уж что тогда со старым эта самая служба внутренней безопасности сделает, чтобы перед новым выслужиться, даже подумать страшно. Колян задумался. – Ну и что, – сказал он неуверенно. – Новый президент так новый президент. – Так ты же сам прошлым был, правда? Значит, кого тогда на внутренней Лубянке шлангом по почкам будут мочить? Молчишь? Тебя. Теперь подумай, что лучше – чтоб тебя внутренние менты за старуху забрали или чтоб как бывшего внутреннего президента – во внутреннее ГБ? Колян наморщился, выставил вперед растопыренные веером пальцы, собираясь что-то сказать, но, видимо, в голову ему неожиданно пришла неприятная мысль, потому что он вдруг опустил лицо и сник. – Ой, да... – сказал он. – Лучше, наверно, не соваться. Сложно все... – Вот тебя внутренние менты и повязали, – констатировал Володин. – А ты говоришь – Ницше, Ницше... Да с самим твоим Ницше знаешь, что было? Колян прочистил горло. От его губ отделился похожий на крохотного бультерьера плевок и шлепнулся в костер. – Гад ты, Володин, – сказал он. – Опять, сука, замазал все. Я недавно кино посмотрел по видаку, «Палп фикшн», про американскую братву. Так мне легко потом было! Словно понял, как жить надо дальше. А с тобой как ни поговоришь, так чернота одна впереди... Я тебе так скажу – я сам никогда твоих внутренних ментов не встречал. А встречу – или валить буду, или под психа закошу. – А зачем этих внутренних ментов валить? – вмешался Шурик. – Зачем это надо, когда им отстегнуть можно? – А что, внутренние менты тоже берут? – спросил Колян. – Конечно, берут, – сказал Шурик. – Ты третьего «Крестного отца» смотрел? Помнишь там дона Корлеоне? Он, чтобы от своих внутренних ментов отмазаться, шестьсот лимонов грин в Ватикан перевел. И со всей своей мокрухой на внутренний условняк отбился. Он повернулся к Володину. – Чего, может скажешь, внутренние менты не берут? – Какая разница – берут, не берут. – Верно, – сказал Шурик, – базар не об этом был. Это Колян ментов мочить начал. Сейчас вспомним. Мы с тобой про вечный кайф говорили. Точно. Про какого-то четвертого, который от вечного кайфа прется, пока ты с внутренними прокурорами и адвокатами разбираешься. – Вот именно. Дело ведь не в том, какой ты с этими внутренними ментами расклад сделаешь – замочишь их там, отстегивать начнешь или с повинной явишься. Ведь ни мент этот, ни тот, кто ему взятку дает или кается, они ведь не существуют на самом деле. Это ведь ты сам ими всеми по очереди притворяешься. Ты же это вроде понял. – На самом деле не очень. – Вспомни, как вы до демократии с Коляном у ГУМа работали. Когда он валюту продавал, а ты с ментовским удостоверением подходил и вроде забирал его вместе с клиентом. Помнишь? Ты же говорил, что, если на время сам не поверишь, что ты мент, клиент тоже не поверит и ног не сделает. Значит, ментом себя ощущал? – Ну, ощущал. – А может, ты им и в самом деле становился? – Володин, – сказал Шурик, – ты мне друг, но в натуре прошу – следи за базаром. – Я за весь базар отвечу, ты дальше слушай. Понимаешь, что мы имеем? Ты и сам можешь верить какое-то время, что ты мент. А теперь представь, что ты всю жизнь то же самое делаешь, только не клиента обманываешь, а сам себя, и все время в свой обман веришь. То ментом становишься, то тем, кого он забирает. То прокурором, то адвокатом. Ведь почему я сказал, что их нет на самом деле? Потому что когда ты прокурор, где тогда адвокат? А когда ты адвокат, то где тогда прокурор? Нигде. Вот и выходит, что они тебе типа снятся, въехал? – Ну допустим, въехал. – А кроме этих ментов у тебя там еще столько всяких хлеборезов, фраеров и сук своей очереди дожидается, что пока ты ими всеми становиться будешь, жизнь пройдет. На тебя внутри такая очередь, как при коммунистах за колбасой не было. А если ты хочешь вечный кайф понять, надо всю эту очередь оттереть, понял? Ни кем не становиться, и все. Ни прокурором, ни адвокатом. – А как? – Я же говорю, никак. Пока ты что-то как-то делаешь, ты все время или прокурор, или адвокат. А тут ничего и никак не надо делать, понял? Шурик некоторое время размышлял. – Да ну его, – сказал он наконец. – Лучше я кокаину пять граммов возьму, чем с ума сходить. Может, меня с этого вечного кайфа и не попрет – вот не прусь же со шмали. – Поэтому и не знает никто про вечный кайф, – сказал Володин. – Именно поэтому. Наступила тишина, на этот раз – надолго. Володин принялся ломать сучья и подбрасывать их в костер. Шурик вынул из кармана плоскую металлическую фляжку с выдавленным контуром статуи Свободы, сделал из нее несколько больших глотков и передал Коляну. Колян тоже отпил, отдал фляжку Шурику и принялся через равные интервалы времени плевать на угли. Сучья в огне тихонько постреливали – то одиночными, то короткими очередями, и казалось, что костер – это целая маленькая вселенная, где какие-то крохотные корчащиеся существа, еле заметные тени которых мелькают между языков огня, борются за место возле падающих на угли плевков, чтобы хоть на несколько мгновений спастись от невыносимого жара. Печальна была судьба этих существ – даже если кто-нибудь и догадался бы об их призрачном существовании, разве он смог бы объяснить им, что на самом деле они живут не в этом огне, а в полном ночной прохлады лесу, и достаточно перестать стремиться к пузырящимся на углях комкам бандитской слюны, чтобы все их страдания навсегда кончились? Наверно, кто-нибудь и смог бы. Может быть, это вышло бы у жившего когда-то неподалеку неоплатоника – но вот беда, умер, бедняга, так и не увидев XX съезда. – Воистину, – печально сказал Володин, – мир этот подобен горящему дому. – Какой там горящий дом, – с готовностью отозвался Шурик. – Пожар в бардаке во время наводнения. – А что делать? Жить-то надо, – сказал Колян. – Скажи, Володин, а ты в конец света веришь? – Это вещь строго индивидуальная, – сказал Володин. – Вот шмальнет в тебя чечен какой-нибудь, и будет тебе конец света. – Еще кто в кого шмальнет, – сказал Колян. – А как ты полагаешь, правда, что всем православным амнистия будет? – Когда? – На страшном суде, – сказал Колян тихо и быстро. – Ты чего, во все это фуфло веришь? – недоверчиво спросил Шурик. – Не знаю даже, верю или нет, – сказал Колян. – Я раз с мокрухи шел, на душе тоска, сомнения всякие – короче, душевная слабость. А там ларек с иконками, книжечки всякие. Ну я одну и купил, «Загробная жизнь» называется. Почитал, что после смерти бывает. В натуре, все знакомое. Сразу узнал. Кэпэзэ, суд, амнистия, срок, статья. Помереть – это как из тюрьмы на зону. Отправляют душу на такую небесную пересылку, мытарства называется. Все как положено, два конвойных, все дела, снизу карцер, сверху ништяк. А на этой пересылке тебе дела шьют – и твои, и чужие, а ты отмазываться должен по каждой статье. Главное кодекс знать. Но если кум захочет, он тебя все равно в карцер засадит. Потому что у него кодекс такой, по которому ты прямо с рождения по половине статей проходишь. Там, например, такая статья есть – за базар ответишь. И не когда базарил где не надо, а вообще, за любое слово, которое в жизни сказал. Понял? Как на цырлах не ходи, а посадить тебя всегда есть за что. Была б душа, а мытарства найдутся. Но кум тебе срок скостить может, особенно если последним говном себя назовешь. Он это любит. А еще любит, чтоб боялись его. Боялись и говном себя чувствовали. А у него – сияние габаритное, крылья веером, охрана – все дела. Сверху так посмотрит – ну что, говно? Все понял? Я почитал, и вспоминаю – давно, еще когда я на штангиста учился, и перестройка была, что-то похожее в «Огоньке» печатали. И вспомнил, а как вспомнил, так вспотел даже. Человек, значит, при Сталине жил, как теперь после смерти! – Не въехал, – сказал Шурик. – Смотри, при Сталине после смерти атеизм был, а теперь опять религия. А по ней после смерти все как при Сталине. Ты прикинь, как тогда было. Все знают, что по ночам в Кремле окошко горит, а за ним – Он. И он тебя любит как родного, а ты его и боишься до усеру, и тоже как бы любить должен всем сердцем. Как в религии. Я про Сталина почему вспомнил – стал думать, как так можно – бояться до усеру и одновременно любить всем сердцем. – А если ты не боишься? – спросил Шурик. – Значит, страха Божия не имеешь. А за это – карцер. – Какой карцер? – Там про это немного написано. Главное, тьма там и скрежет зубовный. Я как прочел, полчаса потом думал, какие у души зубы. Чуть крыша не съехала. Потом дальше стал читать. Так понял, что если говном вовремя назовешься, даже не назовешься, а в натуре поймешь, что всегда говном был полным, тебе амнистия выйдет – в рай пустят, к нему. Главный кайф у них, как я понял, на кума все время смотреть, как он на трибуне парад принимает. И ничего им больше не надо, потому что там или это, или зубами у параши скрипеть, и все. И главное, сука, главное в этом деле то, что другого и быть ничего не может – или на верхние нары, или в карцер. Короче, всю систему просек. Только не въехал, кто так придумал круто? Володин, ты как думаешь? – Ты Глобуса помнишь? – спросил Володин. – Который банкиром стал? Помню, – ответил Колян. – Я тоже помню, – сказал Шурик, отхлебывая освобождающей жидкости из своей фляжки с рельефом. – Сильно перед смертью поднялся. На «поршаке» ездил, цепи на нем по пять кусков каждая были. По телевизору показывали – спонсор, хуё моё, все дела. – Да, – сказал Володин, – а как в Париж приехал за кредитом, знаешь, что сделал? Пошел с их банкиром в ресторан, чтоб за столом по душам поговорить. А сам нажрался, как в «Славянском базаре», и давай орать: «Официант, двух педерастов и ведро чифиря!» Он сам голубым не был, просто на зоне... – Мне-то объяснять не надо. Чего дальше было? – Ничего. Принесли. И привели. Там ведь рынок. – А кредит дали? – Не в том дело, дали или не дали. Ты подумай, раз он в таких понятиях жизнь кончил, то он, выходит, с зоны никогда и не выходил на самом деле. Просто так поднялся, что на «поршаке» по ней ездить стал и интервью давать. А потом на этой зоне даже свой Париж нашелся. Так вот если бы этот Глобус со своим чифирем и педерастами о загробной жизни задумался, что бы ему в голову пришло? – Да он о таком сроду не думал. – Ну а если бы подумал? Если он ничего, кроме зоны, не знает, а к высшему, к свету, как всякий человек, тянется, что бы он себе представил? – Не пойму тебя, – сказал Колян, – куда ты клонишь. Какой высший свет? Пугачева, что ли, с Киркоровым? Никогда он не тянулся ни в какой высший свет, а вот вышка ему в натуре светила. – А я понял, – сказал Шурик. – Если бы Глобус о загробной жизни думать стал, он точняк эту твою брошюру себе бы и представил. Да и не только Глобус. Ты, Коль, сам подумай – у нас же страна зоной отродясь была, зоной и будет. Поэтому и Бог такой, с мигалками. Кто тут в другого поверит? – Тебе чего, страна наша не нравится? – строго спросил Колян. – Почему, нравится. Местами. Колян повернулся к Володину. – Слышь, а Глобусу тогда в Париже кредит дали? – Вроде дали, – сказал Володин. – Банкиру этому все понравилось очень. С педерастами у них там всегда нормально было, а вот чифиря не пробовали. Он там даже в моду вошел, называется чай а-ля рюсс ну во. – Слушай, – сказал вдруг Шурик, – а я чего подумал... Ой... Ну дела... – Чего? – спросил Колян. – А может, все и не так на самом деле. Может, не потому Бог у нас вроде пахана с мигалками, что мы на зоне живем, а наоборот – потому на зоне живем, что Бога себе выбрали вроде кума с сиреной. Ведь всю эту фигню про зубы у души, про топку, в которой коммуняк жгут, про конвой на небе – это же все сколько веков назад придумали! А у нас просто решили рай на Земле построить. Так ведь и построили! В натуре, по чертежам и построили! А как рай построили, оказалось, что он без ада не работает, потому что какой же может быть рай без ада? Это не рай будет, а так, ху...та. Значит... Не, даже думать дальше боюсь. – Может, там, где люди говна меньше делают, и Бог добрее. Типа в Штатах или там в Японии, – сказал Колян. – Чего скажешь, Володин? – спросил Шурик. – Чего скажу? Как вверху, так и внизу. А как внизу, так и вверху. А когда все вверх дном, как объяснить, что ни верха нет, ни низа? Вот и говорят на Руси – ночью жопа барынька. – Во прется чувак, – сказал Колян. – Даже завидно. Ты сколько съел-то? – Тебя самого не прет, что ли? – спросил Шурик. – По всему загробному миру только что проехал. И еще нас с собой прокатил. У тебя, оказывается, не только мент с адвокатом внутри, у тебя еще и целый синод. Колян вытянул руку вперед и внимательно на нее поглядел. – Во, – сказал он. – Опять синий стал. Почему я все время от грибов этих синим становлюсь? – Портишься быстро, – сказал Шурик и повернулся к Володину. – Слушай, ну дела. Базар съезжает вслед за крышей. Мы же про вечный кайф говорить начали, а погляди, куда занесло. – Куда занесло? – спросил Володин. – По-моему, как сидели, так и сидим. Костер вот горит, петухи поют. – Какие петухи? Это пэйджер у Коляна. – А... Ну ничего, запоют еще. Шурик усмехнулся и отхлебнул из фляжки. – Володин, – сказал он, – а я все-таки понять хочу, кто этот четвертый. – Кто? – Четвертый. Не помнишь, что ли? С чего разговор пошел – что есть внутренний прокурор, внутренний адвокат и тот, кто от внутреннего кайфа прется. Только непонятно, почему он четвертый? Он же тогда третий выходит. – А про подсудимого забыл? – спросил Володин. – Про того, кого они судят? Ты же не можешь сразу из своего прокурора стать своим адвокатом. Хоть секундочку подсудимым надо побыть. Вот это и есть третий. А четвертый о всех этих раскладах и не подозревает даже. Ему, кроме вечного кайфа, вообще ничего не надо. – А откуда он про вечный кайф знает? – Кто тебе сказал, что он про него знает? – Ты сам и сказал. – Я такого не говорил. Я говорил, что ему про вечный кайф объяснять ничего не надо. Это не значит, что он про него что-то знает. Если бы он что-то знал, – Володин сильно выделил интонацией слово «знал», – то он по твоему внутреннему делу как свидетель проходил бы. – У меня, значит, еще и свидетели внутри есть? Ну-ка поясни. – Вот представь, сделал ты какое говно. Внутренний прокурор говорит, что ты падла, подсудимый в стену глядит, а внутренний адвокат что-то лепит про тяжелое детство. – Ну. – Но ведь чтобы заседание началось, ты ведь про это говно, которое ты сделал, вспомнить должен? – Понятное дело. – Так вот когда ты про него вспоминаешь, ты свидетелем и становишься. – Тебя послушать, – сказал Шурик, – так у меня внутри целый зал суда. – А ты думал. Шурик некоторое время молчал, а потом вдруг хлопнул себя по ляжкам. – А! – резко выкрикнул он. – Все понял! Понял, как в вечный кайф попасть! Для этого надо этим четвертым стать, правильно? Типа как прокурором или адвокатом. – Правильно. Но только как ты им станешь? – Не знаю. Наверно, захотеть надо. – Если ты захочешь стать четвертым, ты не им станешь, а тем, кто захотел им стать. А это большая разница. Ведь ты прокурором становишься не тогда, когда хочешь им стать, а тогда, когда говоришь себе в душе: «Шурик, ты говно». А уже потом твой внутренний адвокат замечает, что только что был прокурором. – Ладно, – сказал Шурик. – Тогда скажи, как можно стать этим четвертым, если ты этого не хочешь? – Дело не в том, хочешь ты или не хочешь. Дело в том, что если ты чего-то хочешь, ты уже точно не этот четвертый, а кто-то другой. Потому что четвертый вообще ничего не хочет. Зачем ему чего-то хотеть, когда вокруг – вечный кайф? – Слушай, чего ты все так темнишь и темнишь? Можешь по-нормальному сказать, кто этот четвертый? – Сказать-то что угодно можно. Смысла нет. – Ну ты попробуй все-таки. – Можно, например, сказать, что это сын Божий. Не успели стихнуть эти слова, как сидящие вокруг костра вдруг услышали доносящиеся со всех сторон петушиные крики. Если вдуматься, это было очень странно, потому что кур и петухов в округе не водилось со времен XX съезда. Тем не менее кукареканье раздавалось вновь и вновь, и эти древние звуки заставляли думать о страшном – не то о колдовстве и чертовщине, не то о прорвавшихся к Москве конных дудаевцах, мчащихся по степи со «Стингерами» наперевес и орущих петухами, чтобы пустить военную разведку по ложному следу. В пользу последнего предположения говорило то, что крики всегда прилетали по три сразу, а потом наступала короткая пауза. Это было очень загадочно, очень. Некоторое время все зачарованно вслушивались в эту забытую музыку, а потом крики не то стихли, не то до такой степени слились с фоном, что перестали вызывать интерес. Сидящие вокруг костра, верно, подумали – мало ли чего не бывает под грибами? И разговор возник вновь. – Ты мне все мозги компостируешь и компостируешь, – сказал Шурик. – Чего, не можешь прямо сказать, как им стать? – Я же тебе объяснял, если бы им как-то стать можно было, все бы перлись давно. В том-то и дело, что единственный способ стать этим четвертым, это перестать становиться всеми остальными. – Это что, никем надо стать? – Никем тоже надо перестать быть. Надо одновременно никем не становиться и перестать быть никем, понял? И сразу как вставит, как попрет! Только ойкнуть успеешь. И навсегда. Колян тихо ойкнул. Шурик покосился на него. Колян сидел неподвижно, как окаменевший. Его рот превратился в треугольную дыру, а глаза, казалось, повернулись вовнутрь. – Ну ты нагрузил, в натуре, – сказал Шурик. – Сейчас крыша поедет. – А пусть поедет, пусть, – нежно сказал Володин. – Зачем тебе эта крыша нужна? – Не, так нельзя, – сказал Шурик. – Если у меня крыша поедет, ты тогда тоже без крыши останешься. – Это как? – спросил Володин. – А ты вспомни, кто у тебя крыша. Это мы с Коляном и есть. Верно, Колян? Колян не отвечал. – Эй, Колян! – позвал Шурик. Колян опять не ответил. Он сидел у костра, выпрямив спину и глядя прямо перед собой, но, несмотря на то что прямо перед ним сидел Шурик, а чуть левее – Володин, было ясно, что смотрит он не на них, а именно в никуда. Но самым интересным было не это, а то, что над его головой появился уходящий далеко ввысь столб света. При первом взгляде этот столб казался совсем тоненькой ниточкой, но как только Шурик с Володиным обратили на него внимание, он вдруг начал расширяться и становиться все более и более ярким, странным образом освещая при этом не поляну и сидящих вокруг костра, а только сам себя. Сначала он стал шириной с голову Коляна. Потом в него попал костер и все четверо сидевших вокруг. А потом вдруг оказалось, что вокруг – только этот свет, и ничего больше. – Атас, – прилетел со всех сторон голос Шурика. Собственно говоря, никаких сторон уже не было, и голосов тоже. Вместо голоса было некое присутствие, которое заявляло о себе таким образом, что делалось ясно – это Шурик. А смысл заявления о себе был таким, что наиболее точно ему соответствовало слово «Атас». – Ну атас в натуре. Володин, ты меня слышишь? – Слышу, – отозвался отовсюду Володин. – Это и есть вечный кайф? – А чего ты меня спрашиваешь? Ты сам посмотри. Ты сейчас сам все знаешь и видишь. – Да... А это вокруг что? А, ну да... Конечно. А куда остальное все делось? – Никуда не делось. Все на месте. Ты получше приглядись-то. – Ах, ну да же. Колян, ты где? Ты как? – Я! – отозвалось в сияющей пустоте. – Я! – Эй, Колян! Откликнись! – Я!!! Я!!! – Вот ведь как все на самом деле, а? Ну кто бы мог подумать? – возбужденно и счастливо продолжал Шурик. – Никогда бы не подумал. Слышь, Володин, ты даже не отвечай ничего, я сам пойму... Никто не мог бы подумать... Я тебе сейчас скажу. Просто потому что об этом нельзя подумать! Никак нельзя подумать! Нельзя подумать никак! – Я!!! – откликнулся Колян.

The script ran 0.008 seconds.