Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Поляков - Трилогия «Гипсовый трубач» [2008-2012]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Сатира, Современная проза, Эпос, Юмор

Аннотация. Роман Юрия Полякова «Гипсовый трубач», уже ставший бестселлером, соединяет в себе черты детектива, социальной сатиры и любовной истории. Фабула романа заставляет вспомнить «Декамерон», а стиль, насыщенный иронией, метафорами и парадоксальными афоризмами загадочного Сен-Жон Перса, способен покорить самого требовательного читателя. В новой авторской редакции собраны все части романа, а также искрометный рассказ писателя о его создании.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

В подъезде Кокотов испытал обычное смущение перед гостем за нечистые выщербленные ступени, за гнусный запах из мусоропровода, за облупившиеся стены, за испещренную пещерной матерщиной кабинку лифта. Он даже придумал на всякий случай фразу от Сен-Жон Перса про то, что писатель должен жить так же, как и народ, а если он живет лучше, то пишет хуже… Но афоризм не понадобился. Нинка ничего вокруг не замечала, она думала совсем о другом, смотрела под ноги и качала головой, словно сама себе что-то доказывала и не соглашалась. Едва заперев входную дверь, писодей, обуянный камасутрином, как хищник набросился на Валюшкину, и несколько минут они кружили по тесной прихожей в странном танце, натыкаясь на вешалку и обувной ящик. Со стороны их можно было принять за сиамских близнецов, которых затейница природа навек соединила сросшимися губами. В конце концов бывшая староста с трудом оторвалась от Кокотова и, тяжело дыша, спросила: — У тебя. Есть. Вино? — Нет… — А что. Есть? — Водка… Он вспомнил бутылку, не допитую вечером, накануне памятного звонка Жарынина, перепахавшего всю его жизнь. Казалось, все это было давно, очень давно, много-много лет назад, если вообще когда-нибудь было… — Эх ты, писатель! — упрекнула одноклассница, проходя в комнату и с интересом оглядываясь. — Пригласил. Даму! А вина. Нет. Сок есть? — Апельсиновый. — А лед? — Кажется… — Ладно. Давай! Пока он торопливо готовил на кухне суровый коктейль, Нинка ходила вдоль чешских полированных полок, привинченных к стенам по всей квартире, и рассматривала кокотовскую библиотеку. Некоторые книги она не без труда вытаскивала из плотных, склеившихся от времени рядов, перелистывала, иногда от избытка чувств зарываясь лицом в страницы и вдыхая аромат старой мудрой бумаги. Нинка сняла туфли, надела тапочки Светланы Егоровны и стала от этого почему-то совсем молодой и домашней. — Знаешь. Что. Я. Заметила? — спросила она, принимая бокал с желтой смесью и кубиками льда, постукивающими друг о друга. — Знаю… — кивнул писодей. — Я тоже давно это заметил. — Что? — Советские книги у всех примерно одни и те же. Огоньковские собрания. Макулатурные: Дрюон, Пикуль, Андерсен, Дюма… Если семья интеллигентная, тогда еще «Литпамятники», «Библиотека поэта»… Знаешь, такие — синенькие? — Знаю. За Цветаеву. Сто рублей. Отдала. Ползарплаты. — А потом, после 1991-го, книги у всех разные. Или вообще новых книг нет… Не покупают, хотя магазины завалены… — Я. Тоже. Заметила, — кивнула Нинка и отхлебнула из стакана. — Ты наблюдательный! — добавила она с той особенной интонацией, какая появляется у женщины, если она начала копить в своем сердце хорошие сведения о мужчине, которого хочет приблизить. — Угу… Кокотову попались на глаза черные корешки с золотым тиснением, и он вспомнил, как по Москве, еще измученной книжным дефицитом, разнеслась секретная весть: будут давать собрание сочинений Булгакова. Но выделено всего сто подписок на две тысячи столичных литераторов. Когда Андрей Львович, по-дружески осведомленный Федькой Мреевым, примчался в писательскую книжную лавку, там, на Кузнецком Мосту, уже выстроилась длинная-предлинная очередь, достигавшая ЦУМа. Даже привычные к «хвостам» москвичи и гости столицы удивлялись и спрашивали «Что дают?» — но узнав, что «это только для членов СП», уходили, недовольно бурча про отрыв писателей от народа. Кокотов записался в коленкоровую тетрадку к уполномоченной поэтессе Аэлите Дубовой, сочинившей когда-то дюжину стихотворений об ударниках Магнитки, а затем навсегда отказавшейся от творческого труда в пользу общественной работы. Боевая старушка шариковой ручкой нарисовала ему на ладони номер — 346. Это была катастрофа! Однако опытный Федька, давно и успешно зарабатывавший на жизнь перепродажей книг, добытых в лавке, ободрил неопытного друга: «Еще не ночь!» И действительно, когда после ужина провели перекличку, хвост сократился, а перед закрытием метро жаждущих Булгакова стало еще меньше. Домой Кокотов по совету Федьки не поехал: Мреев предусмотрительно затарился в сороковом гастрономе: из сумки, как ручки гранат, выглядывали горлышки портвейна. Отойдя в ближний подъезд, он выпил, а вернувшись, бросил окрест хищный взор и сразу познакомился с молодой ражей дворничихой, подбиравшей мусор, оставленный писателями. Она оказалась лимитчицей из Гжатска. Сначала рабочая женщина отнеслась к просьбе пустить переночевать настороженно, но потом, хохотнув над похабным Федькиным анекдотом и заметив горлышки бутылок, поняла: у мужчин серьезные намерения. И пока будущий автор «Сердца порока» сладко спал в чуланчике на запасных метлах, будущий главный редактор журнала «Железный век», гремя оцинкованными ведрами, отрабатывал ночлег… Первая утренняя перекличка, лукаво назначенная писателями, живущими в центре, на 5:30, когда метро еще закрыто, сократило список вдвое, и Кокотов стал сто вторым. Отчаявшийся, недоспавший, исколотый острыми ветками, он хотел в сердцах развернуться и уехать. Но Мреев, опухший, как Ельцин в Беловежской пуще, приказал, дыша перегаром: «Стой где стоишь!» — Андрей! — позвала бывшая староста. …И вот в одиннадцать часов, когда по всей стране открывались двери книжных и винных магазинов, началась подписка. Аэлита Дубова, бдительно проверяя членские билеты, впускала писателей в лавку строго по списку… — Кокотов?! — Что? — Ты. Не пьяница? — Нет. Почему ты спросила? — Пьяница. У меня. Уже. Был. Не хочу! Одноклассники еще выпили и помолчали. О чем думала в это время Валюшкина, не известно, возможно, корила себя за то, что женский зов победил в ней материнский инстинкт. А вот Андрей Львович чутко прислушивался к тому, что творит с организмом камасутрин форте. Очень приблизительно эти ощущения можно передать с помощью рискованной метафоры, сравнив тело автора романа «Плотью плоть поправ» с территорией какого-нибудь государства, допустим России, объявившей всеобщую мобилизацию из-за агрессии хотя бы Турции, которая вконец обнаглела с тех пор, как наш Черноморский флот доржавел до беспомощного миролюбия. И вот бесчисленные маршевые роты, колонны бронетехники мощно и стремительно ринулись вниз, на юг, угрожающе накапливаясь в Крыму, отпитом Жарыниным у Розенблюменко… — Андрюш. Поцелуй. Меня. И я поеду! — попросила Валюшкина. — Я тебе такси вызову! — пообещал он, крепко обняв Нинку. — Где. У тебя. Ванная? — Минут через десять, задыхаясь, спросила она, с трудом вырвавшись из опасных рук писодея. — Там… — Свет. Погаси! Кокотов быстро разделся и навзничь упал на постель, чувствуя, что Крымский полуостров скоро не выдержит напора, оторвется от материка и полетит в тартарары. Возбужденный писодей нетерпеливо прислушивался к шелесту душа в ванной. Наконец вода стихла. Наверное, Валюшкина, голая, остановилась перед запотевшим зеркалом, протерла стекло и застыла, пытаясь взглянуть на себя глазами мужчины, ждущего в спальне. Наконец она вышла, от горла до ног обернутая большим махровым полотенцем, сделала несколько коротеньких шагов, но неверные покровы от движения распались — и автор «Полыньи счастья» увидел в лунных сумерках ее растерянную наготу. Нинкино тело оказалось на удивление молодым, стройным и загорелым. Но в отличие от Натальи Павловны, которая была вся шоколадная, включая пляжные сокровенности, загар бывшей старосты выглядел как-то по-советски: от купальника остались молочные, не тронутые солнцем полосы, они словно светились во мраке, а все остальное тело почти сливалось с полутьмой. Писодею показалось, что по воздуху на него плывут, целясь черными сосками, полные женские груди и лоно, сужающееся в ажурную треугольную тень. За мгновенья, пока бывшая староста, ахнув, подхватывала полотенце и снова заматывалась, Андрей Львович успел заметить, что Валюшкина соразмерней, изящней Обояровой, и ему стало даже чуть обидно за Наталью Павловну с ее торсом наяды, напяленным на могучие бедра матроны. Нинка села на край постели и погладила Кокотова по голове: — Ты. Меня. Правда. Вспоминал? — Ну конечно! — Он обнял подругу за голые плечи, еще покрытые бисеринками воды. — Только давай не сразу! — попросила она, прижимаясь к нему. — Как скажешь, — покорно согласился писодей, проникая рукой под влажное полотенце. — Надо. Привыкнуть. Знаешь. Сколько. У меня. Никого. Не было? — Сколько? — Ему показалось, что он может на ощупь определить, где ее загорелая кожа граничит с нетронутой молочно-белой полосой. — Не скажу. — Она нежно провела пальцем по его носу, будто очерчивая профиль. — Почему? — Кокотов тронул ее твердеющие соски. — Будешь. Смеяться… — вздрогнула Валюшкина и покрылась выпуклыми мурашками. — Не буду! — преодолевая неупорное сопротивление, Андрей Львович стал разворачивать влажный махровый кокон. — Завтра нам будет стыдно! — Она сжала коленями его ищущую руку. — Не будет, — успокоил он, нашел и накрыл найденное ладонью, будто испуганного птенца. — Вот увидишь… — обреченно вздохнула бывшая староста, сама освободилась от полотенца и покорно легла навзничь, словно под нож неизбежного хирурга. …Потом, приходя в себя после бурного любовного обморока, Валюшкина отвернулась к стене и долго молчала. Писодей подумал сначала, что она уснула, измученная счастьем. — Я. Не очень. Орала? — спросила Нинка, не оборачиваясь. — Ну что ты… — Тебе было хорошо? — Невероятно! Женщина села на постели, обхватила колени руками, виновато посмотрела на мужчину и заговорила, точно расколдованная. Это были не телеграфные фразы, а тонкоголосый, сбивчивый речитатив. Исповедь не исповедь, а какой-то доверчивый страстный бред. Она призналась, что Андрей (будущий Львович) покорил ее с первого класса, а почему — сама не знает. Просто нравилось, что он рядом. Грустно, если болел и не ходил в школу. Когда он путался, краснел и запинался, отвечая у доски, Нинка переживала за него словно за себя. С годами это влечение не развеялось, как всякая детская любовь… Омрачали девичью склонность лишь два обстоятельства. Но зато какие! Во-первых, не устраивал нос избранника — обычный, слегка даже картофельный. А она, девчонкой увидав югославского Гойко Митича в фильме «Чингачгук», навсегда поняла: у ее отдаленного мужа будет только орлиный нос. Или никакой! Во-вторых, избранник был неприлично влюблен в Истобникову, отчего Нинка страдала и даже плакала по ночам, но придя в класс, страшным усилием напускала на себя дружелюбное равнодушие к соседу по парте. И лишь после внезапных поцелуев в школьном саду она решила смириться с вызывающе неиндейским профилем Кокотова, признаться ему в своих чувствах, не отходила от телефона, ждала звонка и объяснений. Вступительные экзамены сдавала как в тумане, а потом не выдержала и сама набрала его номер… И что же?! — Я же тебе объяснил… — Знаю! — Нинка закрыла ему рот ладонью. …Гордая Валюшкина стала бороться со своей любовью, убеждая себя в том, что человек с такой заурядной возвышенностью лица не может стать мужчиной ее жизни. В конце концов убедила, но в сердце образовалась бесчувственная пустота. Ей долго вообще никто не нравился, и, слушая в физкультурной раздевалке веселые рассказы однокурсниц про бурную личную жизнь, она ощущала себя калекой с хорошо подобранными и незаметными со стороны протезами. На последнем курсе, во время практики в бухгалтерии АЗЛК, Валюшкина познакомилась с Олегом, молодым инженером — ему неправильно начислили по больничному листу. Нинке поручили разобраться, и она, вникнув, нашла ошибку, а заодно и мужа. У Олега был замечательный орлиный профиль, доставшийся от горного отца, но этим, как выяснилось вскоре после свадьбы, его достоинства исчерпывались: от кавказского папы он унаследовал пылкую супружескую ненадежность, а от матери-зырянки угро-финскую склонность к запоям. Родители его познакомились в Усть-Илимске, на комсомольской стройке, что, с одной стороны, явилось торжеством советского интернационализма, а с другой — явило на свет человека, превратившего семейную жизнь Валюшкиной в ад. Но она, как и положено русской женщине, терпела, крепилась, работала за двоих, пока не вырастила дочь, не скопила на «однушку», куда наконец и отселила мужа, который допился до того, что вступил в военно-просветительскую организацию «Великая Угра». — Знаешь, чем хуже мне было с ним, тем чаще я тебя вспоминала! — грустно созналась Нинка. — Я его однажды чуть Андреем не назвала. А ты помнишь, как дразнил меня в школе? — Как? — Нинка-половинка. — Правда? Забыл… — Ничего. Ты. Не. Помнишь! — Бывшая староста с обидой, отвернулась к стенке. — Спим. Мне. На работу. Рано. Автор «Сумерек экстаза» обнял ее и стал целовать в спину и плечи. Попутно он с гордостью размышлял о том, что две такие разные женщины, как Нинка и Наталья Павловна, не забывали о нем все эти годы, более того, в минуты одиночества призывали его волнующий облик в свои эротические мечты, совершенно, конечно, различные по изысканности и размаху. Кокотов примерно представлял себе, как мог он выглядеть в стыдливом воображении одноклассницы. Но лишь робко догадывался, на какие сладкие позорища уводил его изощренный опыт Обояровой, через какие горящие обручи заставлял прыгать, какие смертные запреты топить в гаражных винах, смешанных с потом сладострастия! От этих мыслей душа затомилась, а кровь, насыщенная тибетскими эликсирами, снова закипела. Нинка, почувствовав опасность, сжала мускулистые ноги и сделалась неприступной: — Андрюш! Не надо! Давай спать! — Тебе разве так не нравится? — Кому же так не понравится? — вздохнула Валюшкина, слабея. — А как тебе нравится? …В тот момент, когда писодей, закинув голову, скрипя зубами, сладко гримасничая и обжигая колени о простыни, страстно досылал в ее расплавленное лоно остатки своей генетической информации, она оглянулась и спросила, точно Валаамова ослица: — Кокотов, это на самом деле ты? — Ну а кто же? — И это на самом деле я? — Погоди, дай-ка посмотрю! Ты… — С ума сойти! — Хочешь выпить? — Неси! Измученная староста ничком упала на подушки, а писодей встал и, гордясь своей неутомимой наготой, пошел на кухню делать коктейль. Смешивая водку с соком, он чуть-чуть жалел, что доказал свою безусталь подопытной Валюшкиной, а не самой Наталье Павловне. Ну, ничего! Мы еще дойдем до Ганга! — За «Роковую взаимность»! — тихо проговорила Нинка, подняв бокал и насмешливо глянув в глаза однокласснику. — Ты знаешь?! — оторопел автор. — Я про тебя много чего знаю, Аннабель Ли! — улыбнувшись, она заговорила весело и непринужденно. — Ладно. Не расстраивайся. Я тоже из-за денег в банке стыдно сказать что делаю… — Откуда ты знаешь? — Расскажу, если потом будем спать! — Обещаю… Он лег на спину рядом с ней. В лунном сумраке их тела напоминали супружеское надгробие из потемневшего от времени мрамора. — Ну! — спросил писодей. …Оказалось, в банке, где служила Валюшкина, как и во всяком приличном заведении, имелся секретный отдел, который мог узнать все про любого клиента. А начальник этого отдела (Нинка со значением посмотрела на любовника) к ней неравнодушен, все время норовит куда-нибудь пригласить, но при этом женат, а главное — не располагает необходимым для взаимности носом. К нему-то она и обратилась за помощью. Бывшая староста давно уже с благоговеньем следила издали за литературной судьбой Кокотова, о чем свидетельствует альбом с вырезками, предъявленный на встрече одноклассников. Там, «На дне», ее давние чувства вновь запылали, и она, решив узнать о любимом писателе как можно больше, попросила своего воздыхателя пошарить по издательским базам. Так, на всякий случай… Каково же было ее удивление, когда поклонник, ожидая награды, принес распечатку с фривольными названиями романов, вышедших из-под пера некой Аннабель Ли. Гонорары за эти книжки получил почему-то Кокотов. Она решила, что одноклассник для пропитания переводит с английского, а имя свое в выходных данных не ставит из щепетильности. Но Нинка, всю жизнь работая с деньгами, привыкла себя перепроверять, и позвонила Кокотову… — Помнишь? — Помню… …Выяснилось, английского языка писодей как не знал, так и не знает. Озадачившись, она продолжила расследование и с помощью все того же обожателя из спецотдела (пришлось сходить с ним в кино) нашла инсайдерский источник в самом издательстве «Вандерфогель», которое, между прочим, обслуживается в их банке… — Только в кино? — Андрей Львович по-хозяйски погладил Нинкин пыжик. — Больше ничего не было? — Только! — с обидой ответила она и отбросила его руку. — Я. Долго. Запрягающая. Женщина. Понял? «Но быстро ездящая», — хотел пошутить он и передумал. …Инсайдер сообщил, что Кокотов давным-давно растрачивает свой талант на сочинение якобы переводных дамских романов, вроде дилогии «Отдаться и умереть». — «Отдаться и умереть»! — повторила Нинка и захохотала так, что, белея в темноте, запрыгали ее незагорелые груди. — Ничего смешного! — насупился автор, но почувствовал, что его обида в сочетании с вновь поднимающим голову любострастием выглядит нелепо. — Слушай, а почему за это так мало платят? — спросила Валюшкина, отводя взгляд. — Не знаю, — буркнул писодей, злясь на непрошеный камасутриновый столбняк. — Пиши нормально! — страстно зашептала Валюшкина. — Ты можешь! Я же читала «Гипсового трубача»! Если бы я была женой, ну, вроде Софьи Андреевны, я бы никогда не разрешила тебе такую ерунду писать! Никогда! — А жить на что? — Я бы заработала, — проговорила она и с осторожным восхищением протянула руку, точно хотела сорвать цветок. — Кокотов, ты, конечно, маньяк, но я тебя сейчас вылечу! Глава 93 Утро гениев Утром, обуваясь в тесной прихожей и стараясь не смотреть друг другу в глаза, они все-таки встретились взглядами в зеркале и смущенно потупились. Наблюдательный Кокотов отметил, что у обоих не просто сонные лица, нет, у них лица мужчины и женщины, которые не выспались вместе — вдвоем. В лифте Валюшкина вдруг взяла писодея за уши, притянула к себе и страстно поцеловала в губы, источая мятную свежесть зубной пасты «Кулгейст. Новая сила». Потом покачала головой и сказала: — Я. Кажется. Дура. — А по-моему, Нинёныш, все было хорошо! — отозвался Андрей Львович с плохо скрытым мужским самодовольством. — А? У подъезда они увидели Жарынина. Режиссер стоял, опершись локтем о крышу своего «Вольво», и с интересом наблюдал за здоровенной серой крысой. Зверюга, совершенно не боясь прохожих, потирала лапки, сидя возле мусорного контейнера, доверху заваленного отходами городского благополучия. Режиссер переоделся: теперь на нем был черный кожаный пиджак, темно-синие джинсы и серо-голубая водолазка. Заметив своего литературного раба, выходящего из дома со смущенной утренней женщиной, игровод не смог скрыть ревнивого удивления и даже забыл упрекнуть Андрея Львовича за пятнадцатиминутное опоздание. Зато автор «Сердца порока», мстительно ликуя, церемонно представил Валюшкину и Жарынина друг другу. Тот, галантно нагнувшись к дамской ручке, успел бросить на писодея недоуменно-уважительный взгляд. — Вам куда, мадам? — спросил он, открывая дверцу. — До. Метро. — Нет-нет, мы подвезем вас куда надо! Мы не торопимся! — Режиссер оценил ее короткую юбку и длинные загорелые ноги. — Ведь так, Андрей Львович? — Разумеется, Дмитрий Антонович! — Мне. На. «Алексеевскую», — ответила Нинка, смущаясь оценочных взоров незнакомого мужчины. …Некоторое время ехали в молчаливой неловкости. Жарынин осторожно, через зеркало заднего вида, разглядывал Нинку. Она, чувствуя это, смотрела в окно строго и отрешенно, точно под одеждой у нее было не сладко замученное тело, а железобетон, случайно застывший в округлых дамских формах. Кокотов, изнывая от правообладания, хотел незаметно погладить ее колено, но бывшая староста больно ущипнула его за руку. — Плохо! — произнес, хмуро глядя на дорогу, Жарынин. — Что — плохо? — осторожно уточнил писодей. Он боялся, как бы соавтор не начал прямо здесь и сейчас костерить его за творческую нерадивость, а еще хуже — за нежелание жениться на бухгалтерше. — Крыса! — пояснил свое неудовольствие игровод. — Да уж чего хорошего… — Заразу. Разносят! — тихо добавила Нинка. — Не в этом дело! Крыс всегда много в любом месте! — сказал режиссер голосом черного вестника. — Мы сейчас с вами фактически едем по крыше гигантского крысиного города. Там, внизу, их сотни тысяч, миллионы! У них своя жизнь, свой бизнес, свои страсти, своя борьба, свои крысиные короли и президенты. Эти твари жрут, грызут, дерутся, совокупляются, размножаются, дохнут, но все это — подземно, во тьме и тайно. А вот когда они выходят наверх и, не боясь, шныряют у нас между ног, это значит, дела плохи. Это значит, их развелось столько, что оставаться внизу, среди беспощадных от голода братьев опаснее, чем выйти наверх, к свету, к людям, которые жестоки, но зато не едят крыс! А крысы крыс жрут. Понимаете? — Не очень… — промямлил Кокотов, поймав на себе испуганный взгляд Валюшкиной. — Что вы имеете в виду? — Я имею в виду, что бандит Ибрагимбыков вылез наружу, он уже не боится света, не боится власти, не боится нас, никого не боится. Это значит, что их там, во тьме, уже столько, что им ничего не страшно. Ни-че-го! — Вы думаете? — Писодей подивился столь неожиданному развороту мысли. — Да! И вообще, с этим Ибрагимбыковым что-то не так. Тут скрыт подвох. Я чувствую это своей увеличенной печенью! Он слишком жесток и откровенен. А старый людовед Сен-Жон Перс учит: «У настоящего зла улыбка стеснительного филантропа». — Ибрагимбыков? Я. Слышала. Это. Имя, — проговорила Валюшкина, снова перехватывая шкодливую руку любовника. — Наверное, по телевизору, в передаче Имоверова, — предположил Жарынин. — Возможно. Или. В банке. — Вы служите в банке?! — воскликнул режиссер с тем восторгом, с каким в былые годы радостно изумлялись: «Так вы работаете на космос?!» — Да. В «Северном сиянии». — Странно-странно… — Что. Именно? — Ведь в банках, кажется, много серьезных и обеспеченных мужчин… — отвлеченно заметил игровод и тонко ухмыльнулся. — А как там мистер Шмакс? — молниеносно отомстил писодей. — Я про эту сволочь даже слышать не хочу! — замотал головой Жарынин. — Что так? — сочувственно уточнил Кокотов. — Представьте, у врача устроил истерику, визжал, скулил, гонялись за ним по всему кабинету. — Почему? — живо заинтересовалась Валюшкина. — Уколов боится, собака! — А-а… — кивнула Нинка, ничего не понимая. Миновав Звездный бульвар, они свернули в переулок, проехали троллейбусный парк и увидели банк «Северное сияние», которому зодчие, вдохновившись названием, придали очертания темно-зеленой льдины, вмерзшей в узкое пространство между неряшливыми серыми пятиэтажками с балконами, захламленными, как бабушкины чуланы. — Здесь. Остановите! — Вы что ж, мадам, и по субботам работаете? — Приходится, — вздохнула бывшая староста. — А льготные кредиты даете? — полюбопытствовал Жарынин, притормаживая. — Даем, — кивнула Валюшкина, поблагодарила режиссера и, выходя, почти равнодушно бросила Кокотову: — Звони. Иногда! Автор «Знойного прощания» смотрел вслед длинноногой, почти уже незнакомой бизнес-леди, казавшейся со спины совсем юной. И снова, в который раз, он удивлялся этой странной женской особенности — умению, одевшись после буйной постельной вседозволенности, обернуться неприступным холодным существом, словно бы прилетевшим с далекой планеты, где размножаются с помощью загадочных улыбок. Далее мысли его по обыкновению разветвились. Он грезил, как с помощью трех оставшихся таблеток камасутрина приведет в рыдающий восторг Наталью Павловну. Одновременно Андрей Львович обдумывал способ потактичнее и понежнее отвадить Валюшкину, представив минувшую ночь милой, нежной, незабываемой, но ни к чему не обязывающей плотской оплошностью двух соскучившихся одноклассников. При этом он ощутил в сердце одиночество, и ему страшно захотелось, чтобы Нинка бегом вернулась к машине и, зарыдав на глазах у изумленного соавтора, призналась, что жить без Кокотова не может… — Вы замечали, коллега, что в архитектуре банков есть нечто от языческих мегалитов? — Пожалуй… — буркнул Андрей Львович, наблюдая за тем, как Валюшкина, дружески кивнув охранникам, скрылась в прозрачном мраке стеклянных дверей. — С анализами, я вижу, у вас все в порядке? — проследив его взгляд, съехидничал Жарынин. — Да, слава богу, пока нормально… — Накренили бедную женщину! — Я бы попросил. — Да ладно… Очень, очень милая дама! Только разговаривает она у вас как робот устаревшей модели. — Это от смущения. — Наверное… Сразу видно: порядочная, скромная и одинокая. Хотя Сен-Жон Перс говорил: «Приличная женщина предпочтет ночное одиночество утреннему стыду». Хм-м… Старомодный мечтатель! Зачем она только связалась с таким распутником, как вы? Не понимаю… — Мы вместе учились. — Да? Вы сохранились гораздо хуже, чем она. Но это кое-что объясняет. Заманчиво улечься в постель со своей юностью. Освежает. Не надо мне было вас развязывать. — В каком смысле? — В прямом. Бедная Валентина! Бедная Наталья Павловна! Вы, Кокотов, на глазах превращаетесь в человекообразного кобеля! Но хватит о бабах. За работу! Мозг еще бодр. Как говаривал зануда Сен-Жон Перс: «Утром все гении!» Придумали что-нибудь новенькое или некогда было? — Завидуете? — усмехнулся писодей с ленивой дерзостью. — Я? Нет, просто думаю: отобрать у вас аванс или начать регулярно бить? Выбирайте! Андрей Львович нащупал в боковом кармане похудевший бумажник. Большую часть денег он спрятал в квартире, как обычно, во втором томе «Коммунистов» Луи Арагона, купленных в шестидесятые годы Светланой Егоровной в нагрузку к сборнику Сергея Есенина «Отдам все сердце октябрю и маю…» Много лет назад, получив первый серьезный гонорар и не доверяя банкам (справедливо, как показал дефолт), Кокотов оборудовал тайник, вырезав в тысячестраничнои эпопее сюрреалиста-расстриги прямоугольное углубление размером с купюру, скрытое от чужих глаз переплетом. Там и хранились скромные сбережения. — Что молчите? — спросил Жарынин. — Думаю… Кокотов и в самом деле думал. Возвращать деньги, ставшие уже частью его жизни, конечно, не хотелось, а узнать на себе, что такое джеб, тем более. Он собрал разбежавшееся сознание в кулак и заговорил свежим заинтересованным голосом, словно пытливые мысли о новом сюжете не покидали его ни на миг: — А если, допустим, Юля с Борей у нас знакомятся, ну… э-э-э… например… в… «Аптекарском огороде»? — Где-е? — Вы что, никогда не были в «Аптекарском огороде»? — удивился писодей так, будто речь шла о скверике перед Большим театром. — Не-ет, не был… — чуть растерялся режиссер. — Это же прямо возле метро «Проспект Мира». Его еще Петр Первый основал! — Метро? — Огород! — Забавно! Ну и? Кокотов принялся бойко рассказывать про «Аптекарский огород», этот уникальный оазис редкостной флоры посреди асфальтово-бетонной Москвы. Особенно ярко и подробно он расписал трехсотлетнюю лиственницу, пруд, вырытый в восемнадцатом веке, а затем углубился в ботанические диковины, вроде листовника сколопендрового и лилии слегка волосистой. — Слегка? Неплохо! — кивнул Жарынин и с одобрением посмотрел на соавтора. — Значит, даже листовник сколопендровый там есть? — Есть. — С ума сойти! И что же делает в этом огороде наша Юлия? — Ну, не знаю… Гуляет с ребенком или читает… — Нет! Никакого ребенка! — режиссер сердито стукнул по рулю. — Куда его потом девать? Это ж не котенок, черт побери: отдал в хорошие руки и забыл. Замучаемся к бабушкам пристраивать. А убивать детей нельзя. Даже в кино. Наша Юлия — одинокая замужняя женщина. Это понятно? Она тихо сидит на лавочке и читает. Кстати, эта ваша подружка замужем, с детьми? — Нет, в разводе. Дочь, взрослая, в Америке. — Я так и думал. К тому же работает в банке. Не женщина, а мечта одинокого обалдуя, вроде вас. Что она читает? — Не знаю. Мы еще с ней не настолько близки… — Неужели? — Жарынин насмешливо дернул косматой бровью. — Раньше сперва говорили о книгах, а потом шли в постель. Теперь — наоборот. Я вас спрашиваю, что читает наша Юлия? — Может, детектив Морилиной? — Никогда! Женщина скорее заболеет простатитом, чем напишет приличный детектив. — А как же Агата Кристи? — Это псевдоним, вроде Аннабель Ли. — Может, Дмитрия Волова? — смутившись, предложил Кокотов. — Нет, у него все силы уходят на любовь к себе — на литературу не остается. — Радмилу Улиткину! — Наша Юлия — русская женщина. Зачем ей нудные истории из жизни отъезжающих на историческую родину? Думайте! — Виктора Белевина? — Вы еще нашей девочке галлюциногенных мухоморов предложите! — Виктора Урофеева? — Юля — приличная женщина и не терпит матерщины. Пусть его читают западные русисты… — Макунина? — Нет, он пишет ради премий, а как сказал Сен-Жон Перс: «Путь к забвению вымощен „Букерами“». — Ольгу Свальникову? — Кокотов, вы что садист? — Михаила Пшишкина? — Вы сами-то пробовали эти филологические водоросли? — Нет. — А зачем подсовываете нашей Юленьке? — Ну, даже не знаю… — беспомощно развел руками писодей. — Эх вы! Юлия будет читать Толстого. «Крейцерову сонату». Да! Ее брак зашел в тупик, и она, как настоящая русская женщина, ищет выход не в чужих постелях, а в умных книгах. Юлия моложе своего мужа и вышла за него, конечно, не по любви, а из странной уверенности в пожизненной невозможности счастья. Такое часто случается почему-то именно с красивыми, умными и тонкими женщинами. Умные дурнушки и дебильные красотки этим недугом никогда не страдают. Замечали? — Замечал. А выйти замуж ее уговорила мама! — наябедничал писодей. — Как зовут маму? — Анна Ивановна. — Ах вы, лентяй! Ладно, пусть будет Анна Ивановна. В молодости она играла в народном театре, мечтала захомутать солидного человека с должностью и содержательной сберкнижкой, но вышла всего лишь за скромного программиста. На досуге он мастерил из канцелярских скрепок холодное оружие: копья величиной с иголку, стилеты размером с ресничку и так далее… — Зачем? — Ему нравилось. И учтите, коллега: у мимолетного персонажа должна быть какая-нибудь чудинка, чтобы зритель запомнил. Ясно? Имя отца? Но помните — это имя чудака… — Юрий Венедиктович? — Еще почудней! — Юрий Вильямович. — Почему Вильямович? — У меня есть знакомый писатель. Козлов. Юрий Вильямович. — Хорошо! Но отец нам не понадобится. Он умер от сепсиса, когда дочке исполнилось десять, укололся рапирой величиной с осиное жало. Да-с… Юля в минуты сомнений будет перебирать оставшиеся от него крошечные кинжалы, пики, сабли — и плакать. Вообразите: скользнув по щеке, летит вниз горькая слеза и в ней тонет двуручный меч крестоносца. Ах, как я это сниму! Представляете? — О, да! — кивнул Кокотов, не представляя, куда волочь наметившийся сюжет. — И что дальше? — Жизнь… — экзистенциально вздохнул писодей. — Совершенно верно, мой друг! Жизнь. Анна Ивановна вдоволь хлебнула женского одиночества, помыкалась по ложным женихам, не раз попадаясь на их уды. Это удивительно, какой-нибудь нищий сморчок, прикидывающийся брачным соискателем, легко уложит в постель гордую одинокую красавицу, безнадежно отказавшую многим серьезным мужчинам, у которых есть все: внешность, ум, деньги, — нет лишь паспорта без отметины ЗАГСа. За примером далеко ходить не надо: Валентина! Мне иногда кажется, что одержимые замужеством дамы уступают очередному прохиндею с теми же целомудренными представительскими намерениями, с какими, допустим, угощают вкусным обедом, предъявляя кулинарные способности. А потом выясняется: сморчок и не собирался жениться, он просто коллекционирует некомплектных баб! Может, нам снять фильм про это? — А что? — оживился Андрей Львович. — В другой раз и с другим соавтором! — усмехнулся игровод. — Но эта красочка нам понадобится! Помыкавшись и оставшись одна-одинешенька, мать с детства внушала Юльке, что замужество — это, в сущности, всего лишь красивый и надежный футляр для хранения дорогостоящей женской благосклонности. В конце концов дочь согласилась выйти за нелюбимого Захара Гелиевича… — Почему Захара Гелиевича? — обиделся Кокотов. — Вам не нравится? — удивился Жарынин и покосился на него с дружеской насмешкой. — Нет, не нравится… — Ваш вариант? — Рихард Шмаксович. — Ладно, квиты. Теперь — серьезно. Ну? — Виктор Степанович. — Хорошо! С легким налетом исторического свинства! Фамилия этого гада? — Черевков. — Отлично! Промискуитет идет вам на пользу! Легкий отзвук «чрева» подсказывает вдумчивому зрителю, что перед ним бездуховный козел и стяжатель. С другой стороны, в фамилии есть намек и на гоголевские «черевички», отсюда становится ясно, что он добивался нашу Юлию с мрачным упорством, как кузнец Вакула — Оксану. И поэтому Черевков пойдет на все, если Юлька захочет уйти к другому… Убьет. Каково? — Я думал, вы всего этого не заметите… — потупился писодей, намекая на выстраданность фамилии «Черевков», которую он не без сожаления жертвует на общее творческое дело. — Что я, слепой? Сен-Жон Перс, между прочим, получая «нобелевку», сказал: «Подобно тому, как человек на девяносто процентов состоит из воды, так искусство на девяносто процентов состоит из той херни, которую выдумывают от безделья критики». Простите, коллега, мне надо отлить. С этими словами игровод подрезал шедший справа длинномер. Мордатый водила высунулся по пояс из окна и, потрясая кулаком, обматерил лиходея. Но «Вольво», тормозя, уже выскочил на обочину, и взметенный гравий забарабанил по днищу. — Я с вами? — попросился соавтор. — Пожалуйста! Мы живем в свободной стране. Глава 94 Лягушки райского сада Кокотов углубился в лес, тронутый веселым тленом осени. Рядом с зеленым орешником желтел листьями тонкий кленовый подросток. В воздухе, словно голограмма, висела, искрясь, паутина. Возле мшистых корней плотным пучком росли желтые чешуйчатые грибы. В пегой траве виднелись ярко-оранжевые, как у рябины, ягоды ландыша. Шумно вдыхая бодрый утренний воздух, Андрей Львович оправился, а когда возвращался к машине, услышал бульканье «Моторолы» и радостно распечатал конвертик: О, мой спаситель! До сих пор мучаюсь оттого, что мы вчера разминулись, но тем слаще будет встреча. Завтра — какое пьянящее слово! Все время думаю о Вас и заглядываю в сумочку. Вы все еще ждете меня с окончательными намерениями? Или «переговоры» продолжаются?! Ах, не отпирайтесь! Я же Вас, милый, чувствую! Целую, целую, целую! Завтра, завтра, завтра! Бессчетно Ваша! Н. О. Поразившись женской проницательности, он собрался ответить, что тоже скучает и ждет с «наиокончательнейшими» намерениями, а единственная разлучница, вставшая между ними, — это, увы, неделимая собственность, нажитая бывшей пионеркой в браке. Но тут из леса вышел Жарынин — радостный, деловитый, требовательный. Однако хорошее настроение ему быстро испортили: метрах в ста от них остановился по той же нужде навороченный джип, из которого вылез не менее навороченный хозяин и, не отходя от бампера, залюбовался своей переливающейся на солнышке изогнутой струей. Сквозь притемненные стекла было видно, как его молодая спутница невозмутимо пудрит носик. Машины пролетали по шоссе с равнодушным ревом. Игровод, ругнувшись, тронулся, а проезжая мимо, укоризненно посигналил невеже, но тот в ответ лишь приветливо помахал свободной рукой. — Посмотрите, Кокотов, и запомните, — хмуро проговорил режиссер. — Вот это и есть повреждение нравов. Вы помните, чтобы кто-нибудь на виду мочился при Советской власти? Не было такого! После «Жигулей», взяв в организм дюжину пива, бывало, измучаешься, бегая по Москве в поисках тихой подворотни. Иногда даже к забытой любовнице напросишься — от безысходности, а она вообразит себе невесть что. Вот какая была нравственность! А теперь? Срам. Животные. Кто виноват? — Время, наверное… — пожал плечами Андрей Львович. — Списывать все мерзости на трудное время — то же самое, что оправдывать твердый шанкр в заднице ранними холодами. Запомните эти слова великого Сен-Жон Перса! А виновато во всем, конечно, кино! — Кино? — Разумеется! Ну кто, скажите, посмотрев фильм Миры Куратовой, станет мочиться в интеллигентном уединении? Никто. Зато после картин Меньшова хочется быть чище и гигиеничнее. Я к чему вам это говорю… — К чему? — Чтобы вы прониклись ответственностью. Мы с вами придумываем не просто сюжет, мы с вами сочиняем ту жизнь, которой будут жить люди в ближайшие десятилетия. Ясно? — Конечно! — подтвердил Кокотов, так и не поняв, какое отношение имеет кинематограф к либерализации физиологических отправлений в пореформенной России. — На чем мы остановились? — Юлия несчастна с Черевковым… — Да, несчастна. Но так сосуществуют миллионы пар, оказавшихся в общей супружеской постели из-за случайного, но неодолимого стечения обстоятельств. Поверьте, тихое, постоянное несчастье сплачивает двоих надежней счастья, хрупкого и переменчивого. Но для этого необходимы дети. Понимаете? А с детьми у Черевковых не получалось… — Зародыши тихо угасали в ее чреве… — добавил писодей с библейской тоской. Жарынин как-то странно посмотрел на соавтора и замолчал, мрачно уставившись на запруженную дорогу. — Вы расстроены? — участливо спросил Андрей Львович. — Не важно! — Из-за мистера Шмакса? — грустно догадался Кокотов. — Отчасти. Пустяки! Не обращайте внимания. — Игровод мудро усмехнулся. — Продолжим! Итак, наша Юля решила завести любовника. Скорее даже для души, нежели для тела. Она ведь у нас еще не разбуженная женщина. Спит. Но кто знает, какие нити связывают душу с телом: очнувшаяся плоть иной раз может такое натворить с душой! Впрочем, слово «решила» нашей героине не подходит! Вернее сказать, она договорилась сама с собой: если вдруг попадется настоящий человек… Но легко сказать — попадется! Во время прогулок по этому… вашему… — «Аптекарскому огороду». — Вот-вот! Мужчины, конечно, к ней подкатывали, но безрезультатно. Одни были несимпатичны, другие неумны, третьи плохо одеты, четвертые вроде неглупы и привлекательны, но от одной мысли, что с ними придется целоваться, у нашей Юленьки по животу пробегал неприятный озноб. Согласны? — Вполне, — кивнул автор «Кандалов страсти», вообразив Наталью Павловну на скамейке в липовой аллее. — Разумеется, сморчков, прикидывающихся женихами, она, будучи замужем, отвергала со смешливым презрением. Не возражаете? — Нет… — Итак, наша героиня красива, начитанна, одинока, бездетна и ждет своего принца. Дополнения будут? — Будут. Можно написать сцену, как она страдает после выкидыша. — Дались вам эти выкидыши! Мы пишем сценарий о любви или о выкидышах? — Но ведь это тоже жизнь… — Великий Сен-Жон Перс сказал: «Человек проводит в сортире гораздо больше времени, чем в объятьях страсти, однако мировая поэзия отдана любви, а не унитазам!» Понятно? Задетый, писодей хотел ответить что-нибудь язвительное, но тут как раз захныкала в кармане Сольвейг. — Кокотов, — спросила в трубке Валюшкина. — Ты. Не. Жалеешь? — Ну что ты, Нинёныш, конечно нет! — Неудобно. Вышло. — Почему? — Режиссер. На. Меня. Так. Смотрел. — Как? — Нехорошо. — Извини, я не могу говорить. — Он. Рядом? — Да. — Передай. У него. Красивый. Нос. — Хорошо. — Андрей Львович скосил глаза на хищный профиль соавтора. — Пока! Целую, сама знаешь как! — Знаю, — вздохнула бывшая староста. — Звони. Гад! «Гад» спрятал телефон и некоторое время наслаждался своим мужским господством. — Ей тоже понравился мой нос? — усмехнулся Жарынин. — Да. А как вы?.. — Был бы у вас такой нос — не спрашивали бы! А что Боря-то делает в «Аптекарском огороде»? Он у нас теперь кто? — Надо подумать… — Думайте! Олигарх мне не нужен. Надоели. Но он должен быть каким-нибудь особенным, непростым, чтобы покорить сердце одинокой, требовательной домохозяйки! — Может, художник? — предположил Кокотов, вспомнив Фила Беста. — Неплохо. Жанр? — Портрет. — Правильно. Но в отличие от мерзавца Бесстаева, — игровод косо глянул на соавтора, — он не пишет парадных морд и голых прокурорш, а рисует обычных людей и мечтает издать альбом «Московские лица». В браке Боря тоже несчастен. Его жена, назовем ее Анита, — круглая грудастая дура из хорошей семьи, возможно актерской. Как верно подметил все тот же Сен-Жон Перс: «К умным мужчинам судьба непременно цепляет глупых баб, подобно тому, как при Советской власти к сервелату в нагрузку давали пшенку». Итак, Анита страшно злится, что муж мало зарабатывает, уговаривает бросить к чертовой матери нищий реализм и стать наконец преуспевающим актуальщиком. Она тычет ему в пример друга-однокурсника Эрика Молокидзе, который поначалу писал добротные пейзажи, а потом выставил на Винзаводе кинетическую биоинсталляцию «Жопы & Ягодицы» и, прославившись, заработал кучу денег. Но Боря верен реализму, как монархист убиенному императору. Он перебивается, преподает рисование в обычной школе и стойко сносит упреки жены. А та, разумеется, изменяет ему с Эриком… — И еще она заставляет его ремонтировать квартиру, ходить в магазин, готовить обед… — прибавил Кокотов. — Не слишком? — усомнился Жарынин. — Нет, не слишком, — настоял писодей. — Кто Анита по профессии? — Стоматолог. — Как первая жена Меделянского? — Она у него разве была стоматологом? — не очень искренне удивился автор «Знойного прощания». — Да. Хорошо, пусть будет стоматолог. Кстати, вы опять цыкаете больным зубом. Зайдите к Владимиру Борисовичу! Ей-богу, стыдно перед вашими женщинами! — Зайду… — А что все-таки Боря делает в «Аптекарском огороде»? — Рисует… — Не просто рисует, он бродит по бесконечным аллеям и густым дубравам… — «Аптекарский огород» маленький, там нет бесконечных аллей и густых дубрав. — Вы буквалист. Ну хорошо, он бродит по коротким аллеям и выискивает интересные лица, находит, пристраивается неподалеку и… чирк-чирк… уже засновал по ватману карандаш. — Лучше пастель. — Пожалуй. И вот однажды Борис замечает на парковой скамейке в тени ветвистого рододендрона элегантную молодую женщину, склонившуюся над книгой в таком неизъяснимом чеховском обаянии, что он сразу почувствовал мощный адреналиновый удар в сердце, который простодушные эллины принимали за выстрел Эрота… — Нет! — Что значит — нет? — Наша Юля сидит не под рододендроном. — Писодей с надменностью потомственного дендролога глянул на соавтора. — Она сидит у самой воды на удивительной старинной иве, напоминающей по форме ископаемого ящера. — Кокотов, вы мне начинаете нравиться! На иве. Ну, а дальше все как обычно. Пару раз Боря будто невзначай проходит мимо, пытаясь заглянуть в книгу, которую она положила на колени. Знаете, в молодости у меня было хобби. Увидев хорошенькую читательницу в метро, в трамвае, в электричке, я старался присесть рядом, заглянуть и по нескольким выхваченным строчкам угадать, что за книга. В те годы это было несложно: все читали одно и то же. Когда страна увлекалась Пикулем, возле пивных ларьков мужики спорили до хрипоты, загибая пальцы и высчитывая, сколько любовников было у матушки-государыни Екатерины Алексеевны. А всенародное помешательство под названием «Алмазный мой венец»? Весь Советский Союз гадал, кого зашифровал лукавый Катаев под никами Королевич, Мавр, Командор, Щелкунчик, Колченогий… — Колченогий — это, кажется, Нарбут? — полуспросил писодей. — Совершенно верно! Но этого не знал никто, кроме филологически озабоченных граждан. Ах, скольких свежих любознательных студенток и аспиранток я увлек на скользкий путь взаимности, открыв им тайну Колченогого! О, мед воспоминаний! Кстати, именно так я завоевал сердце Маргариты Ефимовны. — А чем завоевал ее сердце мистер Шмакс? — тихо поквитался Кокотов. — Что такое мистер Шмакс? Пшик. Пустяк. Быт. Если вы женитесь на Лапузиной, думаете, у нее не будет своего мистера Шмакса? У нее будут стаи бездомных голодных мистеров Шмаксов! — Почему бездомных? — опешил Андрей Львович, ощутив холод под сердцем. — Я пошутил. Итак, наша гордая Юля, заметив любопытного и весьма привлекательного незнакомца с папкой, из чувства противоречия нарочно отвернулась, скрывая, что читает. Да еще вдобавок окатила его таким ледяным взором, на какой способна только женщина, готовая от безлюбья завыть одинокой вагиной! Но Борис, не обращая внимания, преспокойно уселся на другом конце парковой скамьи… — Ивы… — поправил писодей. — Ивы. Открыл альбом и стал рисовать Юлию, взглядывая на нее с профессиональным прищуром. Через некоторое время наша невольная натурщица пожалела о своей излишней суровости и потому спросила художника почти с ненавистью: — Вы меня изображаете? — Вас… — Могли бы спросить разрешения! — Можно? — Мне все равно… — пожала она своими ждущими плечами. — Я бы на ее месте не разрешил, — вставил Кокотов. — Почему? — А может, он карикатурист. — Ну и что? — Не всем нравится. — Не пытайтесь быть скучней Сокурова. Не получится! Не-ет, нашей Юле не все равно! Ей страшно интересно, и вот она сама начинает исподтишка поглядывать на худого длинноволосого художника, одетого в старые джинсы и застиранную ковбойку. А сердце уже колотится у горла, стучит: «Это же он, он, дура, твой принц Датский!» — Почему Датский? — А я разве вам не рассказывал? — Нет… — У меня была подружка — работала в бюро обслуживания Союза кинематографистов… — Вета? — Вета. — Пикантная такая? — Да, пикантная, — подтвердил режиссер, удивленно глянув на соавтора. — Так вот, она всех мужиков делила на нищих и принцев. Нищие не существовали для нее не только как социальный класс, но и как биологический вид. Однако и не каждый принц мог рассчитывать на ее сочувствие. Вета ждала принца Датского — такого, которому, как она выражалась, захочется дать всю себя. И вообразите, в конце концов она вышла замуж за датчанина… — В прошлый раз вы говорили за шведа! — Разве? С такой памятью вам не сценарии сочинять, а в покер играть. На чем я остановился? — На принце Датском. — Вот именно! Юлия, осторожно вытягивая шею, пытается заглянуть в рисунок, но Борис, заметив это, нарочно наклоняет папку, чтобы ничего нельзя было рассмотреть. Юля обиженно углубляется в книгу, но судьба женоубийцы Позднышева ей уже неинтересна. Она поднимает голову, и тут они встречаются глазами. И все — и конец! Знаете, как это бывает? — Да-а-а, — вздохнул писодей, вспомнив, как смотрела на него Наталья Павловна вечером, возле беседки. — То-то! …Они с облегчением рассмеялись и тут же познакомились. Она показала обложку «Крейцеровой сонаты». Он посочувствовал и предъявил Юлии ее собственное лицо, дивным мановением искусства переселившееся на лист ватмана. «Неужели я такая?» — тихо спросила женщина. «Вы еще печальнее!» — ответил мужчина. «Я не знала…» — «Я тоже не знал…» Какого черта! — заорал Жарынин, услышав мурлыканья Сольвейг. — Извините… алло… не слышу… кто это? — боязливо отозвался Кокотов и сразу же — по нежному шороху в трубке — догадался кто. — О, мой рыцарь! Это вы? — Я… — Почему же не отвечаете? — Я… — Знаю, вы заняты. Творите?! — Немного… — Тогда буквально три слова. Завтра я заеду за вами в «Ипокренино». Вы соскучились? Я — страшно. До встречи, мой спаситель, до встречи, Андрюша! — страстной скороговоркой выпалила она, вложив в имя «Андрюша» томительную память о разнузданной незавершенности той ночи. — До завтра, Наталья Павловна! — чуть громче, чем надо, произнес автор «Полыньи счастья», косясь на орлиный профиль игровода, нахохлившегося в завистливом презрении. — Вы закончили? — Да… — Я вас не очень отвлекаю нашим сценарием? — Совсем нет. — Еще раз достанете телефон — выброшу в окно! — Меня? — Телефон. Отвечайте: когда они станут любовниками? — Думаю, через недельку… — поколебавшись, предположил писодей. — Кокотов, вы скучны, как жилищный кодекс. В тот же день! Той же ночью. Они целуются в зарослях… в зарослях… Ну, подсказывайте! — Рододендрона… — Вы мстительное ничтожество! — Снежноягодника… — Лучше! — Лунника убывающего. — Отлично! Они целуются в зарослях лунника убывающего. Смеркается. Райский огород закрывается на ночь. Проходит сторож с колотушкой. А они прячутся, остаются одни и любят друг друга под луной. Как Львов и Лика у вас в «Гипсовом трубаче». — Как Львов и Ника, — мягко поправил Кокотов. — Но у меня в рассказе лес, а это — маленький парк посреди Москвы. Там охрана… — Плевать! Охрана пьет пиво и смотрит футбол. — А Черевков? — В командировке. — Анита? — Осталась ночевать у подруги, сиречь у Молокидзе. — Может, все-таки дать им хотя бы день-два, чтобы привыкли друг к другу? Тайное свидание. Первый поцелуй. А то так сразу… под луной… — засомневался автор «Беса наготы». — Кокотов, в вас течет кровь лабораторной лягушки! Настоящая любовь сваливается на человека как сталактит. Бац в темечко! Вот вы долго ухаживали за вашей Нинчушкой? — Нинёнышем, — сварливо поправил Андрей Львович. — С выпускного вечера. — Да-а? Долго. Сочувствую. А за Лапузиной? — С пионерского лагеря… — Да-а-а? Никому этого не говорите. Наши герои соединятся сразу, в день знакомства. Я вам обещаю! Ах, как я это сниму! Ночной мегаполис, мигая воспаленными окнами, обступает «Огород» со всех сторон, порывы ветра треплют экзотические кроны и душные соцветья, а они, как Адам и Ева, сияя в ночи лунной наготой, никак не могут насытиться друг другом… А потом усталые, но довольные, Боря и Юля остудят свои разгоряченные тела в тайной прохладе старинного водоема. Не возражаете? — Угу, — кивнул писодей, подумав, что никогда бы не пустил в этот пруд Обоярову. Во-первых, там наверняка водятся пиявки и лягушки. Во-вторых, она бы вышла потом на берег, вся облепленная ряской и тиной, а душевых кабинок нет. Не Сочи! Конечно, можно потом омыться в бассейне с золотыми рыбками. И он живо вообразил нагую Наталью Павловну, плывущую в зеленой воде, как богиня, в ореоле медлительных вуалехвостов. Однако его фантазии были внезапно прерваны «Полетом валькирий». — Как? Не может быть! Предатель! — нахмурился Жарынин. — Заприте и никуда не выпускайте! Вызовите срочно нотариуса. Потом объясню. Да, за мой счет. Мы уже близко… — А что случилось? — Измена! Нет ничего хуже вероломной старости! — ответил игровод и нажал педаль газа. Глава 95 Кондиции короля Лира Белоколонное «Ипокренино» выткалось из легкого сентябрьского воздуха, словно усадебная греза Борисова-Мусатова. Однако вместо завитых барышень в кринолинах и шалях, вместо дворяночек, томящихся у водоема, соавторов ждали у балюстрады встревоженный Огуревич, тоскующие бухгалтерши и Ящик со своей Златой. Валентина Никифоровна скользнула по Кокотову показательно равнодушным взором — таким женщины обычно награждают былых постельных сообщников. А Регина Федоровна, не выдержав, кинулась к режиссеру на шею: — Дима! — Выздоровела? — Он огладил ее движением коннозаводчика. — Совсем! — ответила она с придыханием. — Где этот старый обжора? — грозно спросил Жарынин. — У себя… — хором ответили встречающие. — Он ни с кем еще не виделся? — Нет, — донес старый чекист. — По телефону разговаривал? — Нет, мы обрезали провод, — сообщила Злата. — Интернет? — Ну что вы, он даже мобильным не пользуется — боится рака! — объявил Огуревич. — Отлично! Пошли! — режиссер двинулся к двери. Все устремились за ним, словно сподвижники за вождем. Справа на плече повисла соскучившаяся Регина, слева семенил, докладывая, Ящик. Остальные растянулись догоняющей свитой. — Протокол готов? — тихо спросил игровод. — Готов… — Отлично! Они догадались? — Нет, я сказал, что собираю подписи против вертолетной площадки у газовиков. — Оригинально! — А куда мы идем? — уточнил Андрей Львович. — К Иуде! — Куда-а? — К Проценко. — Это из-за него весь сыр-бор? Жарынин дико глянул на соавтора и внезапно остановился, стряхнув с плеча Регину Федоровну. Старый чекист по инерции пробежал несколько шагов вперед, продолжая информировать о морально-политических настроениях насельников. Кокотов тоже встал. Валентина Никифоровна от неожиданности мягко толкнула его грудью и смутилась до румянца. Разогнавшись вслед за вождем, массивный Огуревич чуть не затоптал миниатюрную Воскобойникову. В результате в коридоре образовалась небольшая толпа, напоминающая митинги времен поздней перестройки. — Сыр-бор?! — громовым голосом трибуна воззвал игровод. — Да вы хоть понимаете всю опасность, весь ужас ситуации?! У нас в «Ипокренине» две глыбы искусства, два народных любимца, две живые легенды — Ласунская и Проценко. Их знает каждый. Вера Витольдовна в суд идти отказалась. Это плохо, но поправимо. А теперь представьте себе, что будет, если самый несчастный король Лир советского театра в суде поддержит Ибрагимбыкова! Представили? Ка-та-стро-фа! А если он даст интервью журналистам и расскажет о коммерческих шахермахерах Аркадия Петровича? — Ну… я бы… все-таки… — напружил щеки директор. — Молчите! Из-за вас теперь мы идем в Каноссу к этому старому продовольственному клептоману! — Но он же просто шантажирует нас! — воскликнула Злата. — Каждый зарабатывает хлеб как умеет, — вздохнул Жарынин. — Кто-то морит энергетических глистов, кто-то пишет дамские романы, а кто-то шантажирует. Идемте! И прошу меня не перебивать, когда я буду биться за нашу… — …Тихую гавань талантов, — воткнул Кокотов, уязвленный намеком режиссера. — Приберегите ваше остроумие для сценария! — грубо оборвал его игровод. — Вперед! У двери на часах стоял мосфильмовский богатырь Иголкин, видимо призванный на общественные нужды в наказание за беззастенчивое пьянство на поминках. В руках он, точно камергер, держал ключ. — Отпирай! — приказал Огуревич. Не постучав, всей толпой они вторглись в комнату. Честно говоря, писодей ожидал увидеть музей-квартиру, где на стенах висят старые афиши и дареные Малевичи, а на полочках теснятся позолоченные фестивальные статуэтки и прочая бижутерия славы, где под зеленой, в стиле ар нуво, лампой щерится древний «ремингтон», зажав в каретке листок со свежими мемуарами про какую-нибудь легендарную Мулю Фрик, всю жизнь прыгавшую с одной великой постели на другую, точно болотный полещук — с кочки на кочку. Однако ничего такого не было в помине: комната оказалась пустынной, как ограбленный гостиничный номер: даже остатков дулевского сервиза в серванте не обнаружилось. Кроме того, в помещении стоял запах казармы, где ночуют солдаты, не мывшиеся со дня призыва. Книг тоже не наблюдалось, за исключением «Моей жизни в искусстве», подложенной под ножку захромавшего столика… Единственной достопримечательностью помещения являлся сам Проценко — народный артист СССР, лауреат Ленинской, двух Сталинских и трех Государственных премий. Он сидел в ветхом казенном кресле и, нахально улыбаясь, вращал большими пальцами. На нем была древняя полосатая пижама — в таких баловни пятидесятых гуляли по Пятигорску, потягивая из фаянсовых кружек минеральную водицу. — Ах, какая делегация! Какой почет! Здравствуйте! — вскричал Проценко своим знаменитым пронзительным тенорком, от которого падали в обморок нервные театралки. — Здравствуйте, Георгий Кириллович, — сурово приветствовал Жарынин. — Бонжур, мон шер, — с великолепным мхатовским прононсом ответил лучший Сирано де Бержерак эпохи. — Если меня верно информировали, вы собираетесь на суде выступить на стороне Ибрагимбыкова? Это так? Это не ошибка? — строго спросил игровод. — Вы не ошиблись, голубчик! Именно так-с… — Георгий… — задохнулся возмущением Ящик и невольно схватился за поясницу, где во времена его чекистской молодости полагалась кобура с табельным наганом. — Да! Да! Да! Да! — взвизгнул ярчайший Чацкий советской сцены. — Почему? — Почему-у-у?!! — взвыл старик, словно король Лир, обманутый всеми дочерьми человечества. — Да потому что вы про…ли наше «Ипокренино»! И теперь морите меня голодом, кормите как ночлежника! Я народный артист Советского Союза, покойный сэр Лоуренс Оливье говорил, что я гений! И я хочу есть, есть, есть! А меня все бросили, я никому не нужен! Но я сам позабочусь о себе. Сам! Большой художник обязан выжить ради искусства, даже если ему придется предавать, доносить, брать пищу из рук врагов, воров, бандитов. Великая Лени Рифеншталь е…сь с Гитлером. И умница! И молодец! Ради таланта прощается все, все, понятно? И этот ваш Ибрагимбыков уж конечно будет меня кормить не так, как вы, Огуревич. Высший разум! Ха-ха-ха! Нет, вы не экстрасенс. Вы экстравор! Я встану и скажу на суде, что «Ипокренино» надо срочно отдать Ибрагимбыкову. Он по телевизору обещал ремонт, еду и врачей! — У него истерика, — вымолвил директор, помертвев щеками. — Иначе бы я… — Помолчите! Я, кажется, предупреждал, что ваш кухонный террор плохо закончится. Все, что могли, вы уже сделали. Теперь стойте и кивайте! — тихо приказал Жарынин. — Георгий Кириллович, я вас понимаю и полностью одобряю ваше решение… — Что-о?! — в один голос вскричали Огуревич, Ящик, обе бухгалтерши, Злата, богатырь Иголкин и даже Кокотов. — Я не сомневался, вы самый умный и дельный в этой шайке, — с одобрением хмыкнул Проценко. — Тронут! — Режиссер кивком поблагодарил старика. — Но давайте рассуждать! Ибрагимбыков дал вам какие-нибудь гарантии, устные или письменные? — Н-нет… но я уверен… по факту… в качестве благодарности… — Дорогой Георгий Кириллович, вы путаете «Разбойников» Шиллера с уголовниками демократии. Первые держат слово всегда, вторые — никогда. А он вам, оказывается, даже ничего не обещал. На что вы рассчитываете? Ибрагимбыков в знак благодарности зашлет вас в заштатную богадельню, где доживают век заслуженные колхозники, а на десерт дают ячневую кашу с маргарином. В Талдом, например! — Вы лжете! — Нет, возвращаю вас в реальность. Там, в Талдоме, в холодильнике будет только домашнее сало и докторская колбаса из сои. А после первой кражи вас попросту удавят вожжами. Это вам не великодушные ветераны большого искусства: упреки, собрания, гневные речи… Нет! Люди земли суровы и заскорузлы! — Что вы предлагаете? — застонал злоумышленник, вращая пальцами с нечеловеческой скоростью. — Я предлагаю договор. Письменный, заметьте! Ваши условия? — Мои условия? — Проценко посмотрел на делегацию своим знаменитым взором Тузенбаха, уходящего на дуэль с Соленым. — Только с адвокатом! — Нотариус будет. — Когда? — Уже едет. А мы пока обговорим ваши, так сказать, кондиции. — Кондиции? Ха-ха… Первая кондиция: свободное посещение всех холодильников в любое время суток. — Сказав это, он глянул на депутацию с хитринкой роллановского Кола Брюньона. — Что-о? — возмутилась Злата. — Я категорически против! — заволновался Ящик. — Есть решение собрания, строго запрещающее… — Мы покидаем переговоры! — Огуревич начал разворачиваться к двери. — Договорились! — кивнул Жарынин. — Но, конечно, не в любое время суток, а строго с девяти до двадцати одного. Идет? — Идет! — повеселел Проценко и злорадно посмотрел на старого чекиста. — Вторая кондиция: трехразовое ресторанное питание. — Георгий Кириллович, опомнитесь! Это невозможно! — взмолился директор. — У нас нет средств. Мы фактически банкроты… — Ничего-ничего, Аркадий Петрович, продадите несколько гектаров торсионных полей, как вы уже продали «Небежин луг», — холодно отозвался режиссер. — А по какой статье я это буду проводить?! — воскликнула Валентина. — Ритуальные услуги, — объяснил игровод. — Значит, договорились: обед вам будут возить из Муранова, из ресторана «Тютчев». — А завтрак и ужин? — плаксиво уточнил Проценко. — Завтрак — в столовой. Ужин в — холодильнике. По рукам? — Ладно, уговорили… — Дальше! — Третья кондиция… — Старик, не ожидавший такого поворота, надолго задумался. — Э-э-э… Третья кондиция… Ежедневные прогулки по Москве и окрестностям на автомобиле, — наконец весело выпалил он. — Я не могу этого слышать! — вскричала Злата и артрозной ланью метнулась прочь из номера. — А как я буду километраж списывать? — всплеснула руками Регина, отшатнувшись от Жарынина. — Если есть еще слабонервные, они тоже могут удалиться, — жестко оповестил игровод и выждал несколько мгновений. — Нет? Очень хорошо! Согласен: еженедельные прогулки на автомобиле. — Э-эх, будь по-вашему! — с отчаяньем гоголевского игрока согласился Проценко. — У вас все, Георгий Кириллович? Теперь наши кондиции. Вы, в свою очередь, обещаете не посещать судебное заседание, не делать никаких заявлений, как устных, так и письменных, а также воздерживаетесь от любых контактов с Ибрагимбыковым. И разумеется, никаких интервью о ситуации в «Ипокренине». Договорились? — Хорошо. По рукам. Как раз в этот момент отворилась дверь, и в сопровождении шофера Коли вошел запыхавшийся нотариус, похожий на почтальона с высшим образованием. — Добрый день! Что тут у нас — заключаем или составляем? — В каком смысле? — уточнил Огуревич. — Ну, сделочка или завещаньице? — Нотариус глянул на Проценко, определяя на глазок износ клиента. — Нет, мы должны в установленном порядке заверить кондиции! — торжественно объявил Жарынин. — Какие еще кондиции? — заморгал законник. — Чрезвычайно важные: о свободном посещении холодильников, о ресторанном питании и автомобильных прогулках! — объяснил игровод, ввергнув разъездного стряпчего в полное недоумение. — Простите, я, видимо, что-то сегодня… — заволновался тот, озирая пути к отступлению. — Не волнуйтесь, это не ошибка! Вы попали не в сумасшедший дом, а в дом ветеранов культуры «Кренино», — успокоил беднягу режиссер. — Договор согласован с дирекцией. Печати и бланки у вас с собой? — Конечно! А как же? — Вот и приступайте к работе! — молвил Жарынин и, покидая номер, глянул на Огуревича. Так хирургическое светило, пересадив сердце или печень, смотрит на ассистента, мол, зашивай скорей, косорукий, и не позабудь в кишках скальпель! …Покинув затхлый номер, соавторы, не сговариваясь, проследовали на воздух и, подойдя к балюстраде, некоторое время старательно дышали сентябрьской свежестью, любуясь лоскутной роскошью подмосковной осени. На чистом эмалевом небе ослепительно сияло солнце, до краев наполняя ипокренинские пруды золотом с лазурью. Кокотов сердцем ощутил странное, болезненное счастье, словно видит все это в последний раз. Он вообразил далеко уходящий в синее море зеленый мыс. В плетеных креслах сидят он и Наталья Павловна — и смотрят на белый силуэт круизного теплохода, а там, на палубе, в таких же креслах сидят они же, Кокотов и Обоярова, и с тоской смотрят на далекий извилистый берег… — Что молчите? — спросил Жарынин. — Думаю. — О чем? — Неужели вы выполните эти кондиции? — До суда придется выполнять.

The script ran 0.037 seconds.