1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Может быть, необходим переход от средневекового дуализма к дуализму «постнововековому». Солнце средневековья – христианство, ночь – карнавал. А будет: солнце – античность; и ночь, в подсознании, – христианство. Христианство требует умолчания, как элевсинские мистерии. И это глубже, это более прочная религиозность, чем дневная, словесная.
825
Примечание к №719
"Э-хе-хе, молоток "
Вересаев вспоминает о постановке «Доктора Штокмана» в 1901 году:
«Ничего, казалось бы, злободневного нельзя было найти в „Докторе Штокмане“. Однако то и дело в пьесе неожиданно выплывали словечки и положения, как будто прямо намекавшие на современность. И публика бешеными рукоплесканиями и смехом подчеркивала эти места. Спектакль превратился в сплошную демонстрацию».
Кончилось тем, что когда на сцене Штокман по ходу действия стал избивать зонтиком «издателя продажной газеты», зал взорвался аплодисментами и криками «Суворин! Суворин!» Суворин, сидевший тут же, ушёл из театра. Всё это напоминает поведение детей на детском утреннике. Дед Мороз спрашивает: «Дети, вы видели Волка; куда он понёс в мешке Снегурочку?» А дети хором: «Налево, налево».
Похоже, история русской культуры ХIХ века это непрекращающееся, пудами, метание бисера перед свиньями. А надо было проще, наглее.
826
Примечание к №796
(Достоевский) в переписке с друзьями высказывал опасения: не прогневались ли их сиятельство на столь дерзостное послание. И без юродства опасался
Без юродства, а всё равно, наверно, выходило глумливо. Характерно, что однажды в письме к Майкову Достоевский волновался по поводу одного из своих адресатов:
«Боюсь ещё, чтоб он не принял мой усиленно-почтительный тон в письме за иронический … Писал от руки, набело, и потом уже, перечтя письмо, увидал, что, кажется, уж слишком почтительно».
827
Примечание к №815
(Достоевскому) не хватало интеллектуального злорадства
На незрелость русской мысли указывает незрелость русской мести. Что сам Достоевский и заметил:
«В наше время, столь неустойчивое, столь переходное … непременно должно было развестись чрезвычайное множество людей, так сказать, обойденных, позабытых, оставленных без внимания и досадующих: „Зачем, дескать, везде ОНИ, а не я, зачем не обращают и на меня внимания“. В этом состоянии личного раздражения и неудовлетворённого, так сказать, идеала иной господин готов подчас взять спичку и идти зажигать, – до того это чувство мучительно, я это очень понимаю… Но зажигать спичкой уже крайность и, так сказать, удел натур могучих, байроновских. К счастью, есть выходы не столь ужасные для натур не столь могучих. Такой выход – просто напакостить, ну там наклеветать, налгать, насплетничать или анонимное ругательное письмо пустить … Это не испанское, так сказать, мщение, готовое принести для достижения цели своей даже великие жертвы и научившееся выдержке. Наш анонимный ругатель далеко еще не тот таинственный незнакомец из драмы Лермонтова „Маскарад“ – колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то пощёчину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать своё мщение. Нет, действует пока всё ещё та же славянская природа наша, которой всего бы только поскорей выругаться, да тем и покончить (а чего доброго, так даже тут же и помириться), и согласитесь, что всё это в одном смысле отрадно, ибо и тут, стало быть, всё это, так сказать, юно, молодо, свежо, вроде как бы весна жизни, хотя, надо сознаться, препакостная».
Согласитесь также, что с точки зрения филологической всё это очень злорадно (зрело злорадно) написано. Может быть, русское мщение вообще литературное (847), и в этом направлении и будет развиваться дальше?
828
Примечание к №745
я не я и лошадь не моя
Чехов записал в записной книжке: «Мой девиз: „Мне ничего не нужно"“.
Серов сказал о Чехове: «Он неуловим. В нём что-то необъяснимо нежное». Красноречивое признание в устах художника. Бунин тоже отмечал: «У Чехова каждый год менялось лицо». Через несколько лет после смерти Чехова самые близкие люди не могли сказать о цвете его глаз. Многие фотографии Чехова заставляют смеяться – настолько они непохожи на привычный образ. Например, на одной из ранних фотографий Чехов похож на Нестора Махно.
Вообще, как я уже писал выше, чеховское пенсне, чеховская бородка, чеховская трость – но ведь это стандартные черточки конца XIX века. Что же тут чеховского? Чехов был просто «как все». Если это и чеховские черты, то как раз своей безликостью, абстрактностью. Чехов это русский, потерявший своё лицо.
829
Примечание к №780
Наивно ошибается тот, кто считает предреволюционные годы расцветом культуры
Конечно, мы привыкли, что при словах «начало века» сразу пред мысленным взором всплывают стильные обложки «Весов» и «Аполлона». Но вот изданный «на ура» в 1904 году двухтомник Огарёва не хотите ли? В том же 1904 году ломают руки на страницах «Русских Ведомостей»:
«Ещё до сих пор находится под запретом роман „Что делать?“, ещё и теперь не могут быть изданы примечания к „Основам политической экономии“ Милля; ещё сейчас критические историко-литературные и другие признанные безвредными статьи Чернышевского продаются в собранном виде без имени автора … Мы и сейчас ничего не знаем о причинах, которые заставили 40 лет назад отнять у литературы и общества необыкновенно яркую умственную силу».
«Великая потеря». Но ничего, в марте следующего года издали «Что делать?» Однако разве можно судить по одному, пусть и гениальному, труду о личности такого масштаба? В июне приступили к изданию полного собрания сочинений в 10 томах. В «Мире Божьем» крик:
«Наконец-то имя его станет во весь свой гигантский рост и перестанет быть известно преимущественно по роману „Что делать?“.
Были изданы полные собрания сочинений и Белинского, и Писарева (последнее 6-томное полное собрание сочинений вышло в 1909—1913 гг. пятым (!) изданием), и упорно считаемого за философа Добролюбова (4-томник в 1911 г.). Мало кто из серьёзных философов в России мог похвастаться таким вниманием. Полного собрания сочинений не было у Соловьева, Чичерина, Юркевича, Чаадаева, Ивана Сергеевича Аксакова, Леонтьева (беру только уже умерших к началу века).
830
Примечание к №793
То есть всё и было рассчитано на моё уничижение и уничтожение.
Рассчитано, конечно, вне воли и желания какого-либо конкретного человека. Атеизм вызвал разрушение религиозного строя, высшей организации духовной жизни. Новый строй возник как расстройство, как хаотичное разрастание отдельных фрагментов разрушенного мировоззрения. Так аскетический идеал был воспринят официальной идеологией как идеал духовного обеднения, а в русской душе, веками настраиваемой на монастырь, примитивная пуританская демагогия нашла свой архетипический резонанс. Такая же обломочность, переплетённость проросших развалин характерна и для других аспектов наспех сколоченной советской религийки. Если мощные стволы великих религий вырастали естественно, создавались тысячелетиями и очень органично включались в душу человека, необычайно усиливали и облагораживали её природные свойства, то советская религия это бутафорское дерево, собранное из засохших веточек спиленного христианства. Вместо ствола – нихиль, пустота. Разумеется, несуществующие корни сего «растения» лежат в христианстве, это продукт христианства. И вот отдельные ветви, выломанные из христианского религиозного древа, они не умерли ещё, а как-то полусонно, вяло живут, растут. И вопрос вопросов: примутся ли, пустят ли корни в конце концов или так новое русское сознание и погаснет в сумеречном сне? Речь идёт, таким образом, о религиозном возрождении. Для меня, как личности, этот путь невозможен. В конечном счете я могу прийти в церковь, но куда же мне девать моё детство, лишённое светлых образов религиозного опыта, этой основы православия? Или кто мне вернёт мою юность с её сложной и запущенной душевной жизнью, но жизнью совершенно вне категории любви? Вообще, как мне вместить разросшееся мышление под церковный купол, если душа моя искажена (837), деформирована, просто во многом инфантильна, недоразвита?
831
Примечание к №696
Чехов вздохнул, повертел в руках ладью-Суворина и пожертвовал за лучшую позицию.
Это было Главным Предательством Чехова. Он предавал всю жизнь, но с Сувориным случай был особый. Это сложное, заглушечное предательство. Слишком многим был Чехов обязан этому человеку, ставшему ему в известный период почти отцом.
Чехов уже в 28 лет стал готовить предательство, интимно шептал на ушко своей будущей жертве:
«Вообще в денежных делах я до крайности мнителен и лжив против воли. Скажу нам откровенно и между нами: когда я начинал работать в „Новом времени“, то почувствовал себя в Калифорнии и дал себе слово писать возможно чаще… (Но постепенно) я стал бояться, чтобы наши отношения не были омрачены чьей-нибудь мыслью, что Вы нужны мне как издатель, а не как человек и проч. и проч. Всё это глупо, оскорбительно и доказывает только, что я придаю большое значение деньгам, но ничего я с собой не поделаю… Это не значит, что я отношусь к Вам душевнее и искреннее, чем другие; это значит, что я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль. Простите за эту неприятную откровенность».
Дело здесь не собственно в деньгах, а в том, что Чехову Суворин оказывал одолжение. Суворин постоянно скашивал Чехову долги, делал дорогие подарки, оплачивал заграничные поездки. Суворин при этом стеснялся своего богатства, Чехов же делал вид, что ничего не замечает и часто якобы наивно косвенным образом просил денег у своего друга. Например, Суворин приглашает Чехова в Париж, а Чехов: «Я бы поехал, да денег нет». Значительная часть их переписки на таких намёках построена. Как издатель, Суворин не только на Чехове не наживался, а, пожалуй, тот влетал ему в копеечку. Это были странные, построенные на взаимных умолчаниях отношения, на самом деле деликатность и наивность которых постороннему наблюдателю совсем не понятна. Тут «третий лишний» и всякие разговоры, что Суворин наживался на Чехове или Чехов превратил Суворина в дойную корову, лишены смысла. Чтобы почувствовать суть этих отношений, надо очень хорошо знать суть русского отношения к деньгам, надо знать, что Суворин, например, всю жизнь боялся своих денег, мучился, что он слишком много их тратит, а они «не им заработаны» и т. д. Тут много разных нюансов, европейцу совсем не понятных.
Не в том зло, что Чехов стеснялся получать деньги от Суворина, а тот стеснялся их давать. (Кстати, характерная сцена чеховских рассказов: врачу дают гонорар, а тот краснеет, дающий же ненатурально кашляет и т. д. В сущности, нелепость). Тут иное. Чем больше Чехов считал себя обязанным Суворину, тем больше он его ненавидел. Ненавидел совершенно неосознанно. А Суворин так же неосознанно чувствовал свою глубокую вину перед горячо любимым другом.
Вот реакция Чехова на совершенно безденежное одолжение, показывающая всю его болезненную щепетильность в таких вопросах:
«Выходит какая-то глупая игра в бирюльки: людям хочется сделать мне одолжение, и ждут они, чтоб я попросил, а мне хочется показать, что я ни в грош не ставлю свои пьесы, и я упрямо, как скотина, пишу в своих письмах только о погоде, не заикаясь о пьесе…»
Суворин был обречён.
832
Примечание к №758
Разъезжающие по всей стране «адвокаты» осуществляли строгий надзор за поведением подсудимых революционеров.
В России всё это приобрело громадные масштабы, но конечно сама технология применялась повсеместно. Применялась тогда, применяется и сейчас. Вот и на суде над «Красной армией» в ФРГ один из подсудимых заявил, что группа адвокатов была «главным ферментом» их организации. Адвокаты поддерживали «дух послушания руководству», а когда руководство было арестовано, они фактически заняли его место. После этого заявления три дисквалифицированных адвоката ушли в подполье.
833
Примечание к с.45 " Бесконечного тупика»
Как сказал Ницше, «Бог умер»
Ницше – предтеча германского фашизма. Розанов – русского, доброго – так и не состоявшегося. Разрушение немецкого логоса убило Бога. Русского – окончательно оживило. Ницше – немецкий Сократ, Розанов – русский (841).
834
Примечание к №730
«передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (А.Чехов)
В Париже Чехов у Марка Матвеевича Антокольского, а также у Леопольда Адольфовича Бернштама вентилировал вопрос о памятнике Петру I для Таганрога. Памятник сделали и направили из Европы в Таганрог оказией. Похлопотал Антон Павлович у Мерперта, служившего в торговом доме «Луи Дрейфус и К°», и статую, памятуя о хорошем поведении просителя, отправили на пароходе бесплатно. Благо в Таганроге – филиал этой фирмы, благодетельствующей Россию торговлей её хлебом. Доставили Петра I в полной сохранности и пьедестальчик ему сделали. Мастер Эдуардо из Одессы озаботился.
835
Примечание к с.46 " Бесконечного тупика»
Философия это естественное искусство.
Что такое философия? Её можно определить как свободное и непредубеждённое мышление, направленное на рассмотрение вечных вопросов. Философское мышление свободно и непредубеждено, так как совершенно не ясны его конечные результаты и отсутствуют какие-либо установки, искажающие естественный ход рассуждений. Далее, философия есть мышление, направленное на «рассмотрение», а не на «решение». Философия сама по себе ничего не решает и решить не может. Объект её настолько грандиозен, что познать его человек принципиально не в состоянии. Объектом философии являются проблемы принципиально неразрешимые. Именно поэтому ими занимается не наука, а философия. (848) Эти проблемы носят название вечных вопросов: что есть истина и что есть ложь; что есть добро и что – зло; есть ли Бог; смертен ли человек, в чём смысл жизни; что есть бытие и др. Ответить на эти вопросы нельзя. Но о них можно и нужно думать. Процесс мышления о подобных фундаментальных проблемах возвеличивает человека, переводит его в иной, высший разрез бытия. Именно в этом и заключается подлинная цель философии. Она не даёт человеку знания, но поворачивает бытие иной, неожиданной для него стороной, заставляет глубже и оригинальнее почувствовать свою экзистенцию и взглянуть на своё сиюминутное существование немного со стороны. Философия «смазывает» мир, делает его странным и загадочным. Как сказано, «философия начинается с удивления».
Отсюда ясно, что форма той или иной философской системы, вызывающая некое эстетическое переживание, и является её подлинной сущностью. Что касается содержания философии, то его просто нет, и быть не может. Предмет философии – «ничто». И Хайдеггер, построив свою систему на рассмотрении этой фундаментальной категории, лишь обнажил до предела нигилистическую суть «свободного мышления». Оно свободно от содержания. Следовательно, философия это искусство, а не наука. В науке важен конкретный материал, продукт, результат; в искусстве – интерпретация. Если один писатель в прекрасной литературной форме апологетизирует убийство, а другой в форме безобразной доказывает его отвратительность, то как-либо противопоставлять эти две концепции невозможно. Дело в том, что в последнем случае речь идет о НЕпроизведении, и его просто нельзя сравнивать, вводить в рамки литературного анализа. Оно не хорошее и не плохое. Его просто нет. Привычка проецировать друг на друга два разноуровневые понятия: художественность и этичность, гуманность – нелепа. Эти понятия, конечно, соединимы, но несопоставимы. Сопоставить их можно только в рамках так называемого «реализма» как эстетической концепции, отрицающей эстетическую значимость художественного произведения. Из элементарного нигилизма материализма – как философского, так и эстетического – вытекает прямая связь с социальной и политической деструкцией, с одной стороны, и с научным знанием – с другой. В последнем случае материализм является идеальной наукой, наукой, сошедшей с ума и заболевшей манией величия. Материализм это наука, где объект изучения – ничто и, следовательно, сама наука как субъект – всё. Мечта науки – стать материализмом. Она всё познаёт, познаёт, и вот когда всё познает, превратится в ничто, во всё. Идеальное (абсолютное) отражение как сама реальность. Но реальная (нормальная) наука бесконечна. В этом её принципиальное отличие от искусства и культуры. Вспыхнув однажды, она разгорается всё шире и шире, захватывает всё новые и новые области, но при этом не выгорает за недостатком материала, а, наоборот, подобно некоторым типам атомных реакторов, ПОРОЖДАЕТ новое топливо. Возникают науки второго порядка, потом третьего, четвёртого и так до бесконечности. Иное дело культура. Культура – конечна. Она рождается, развивается, а потом гибнет.
Этот аспект взаимоотношений между наукой и культурой со всей остротой выявился в проблеме соотнесения философии Платона и Аристотеля.
Аристотель это ученик Платона, потративший всю жизнь на упорядочение и шлифовку философских взглядов своего учителя. Но не только. В одном отношении Аристотель действительно равен Платону и является при этом его своеобразным антиподом – я имею в виду саму манеру философствования. Мышление Платона образно, построено на ассоциациях и аналогиях, часто расслаивается на несколько потенциальных уровней восприятия («иронич-ность» и т. д.). Аристотель – подчёркнуто сух, корректен, одним словом, научен. И здесь именно Аристотель является основоположником грандиозной философской программы – программы трансформации философии в науку, то есть, иными словами, программы преодоления конечного характера философской мысли и создания возможности для её бесконечного развития. Эта идея заранее была обречена на неудачу. Философия могла стать бессмертной, но лишь путём отказа от своей сущности и превращения в науку.
Аристотелизм развивался в несколько этапов. Пролог – формирование грекоязычной философии – был естественным и совершенно оригинальным. Всю досократическую мысль в этом отношении можно рассматривать как создание условий и самого инструментария для разработки девственного пласта философии.
Этого периода мы не наблюдаем во вторичных и третичных философских традициях. Его там заменило компиляторство. Не наблюдаем мы там и второго периода – творческого. Это период сократический, и его выразителем явился, в сущности, один человек – Платон. Платон создал мировую философию. Именно он впервые поставил в явной форме вечные вопросы и именно он создал диа-лектическую форму их рассмотрения. После него ничего принципиально нового просто не могло быть создано. Великий мыслитель один выработал пласт мировой философии. Конечно, не полностью, с огрехами. Но, по большому счёту, после Платона там было делать нечего. Это не означало, что на этом развитие философии закончилось. Наоборот, теперь-то она и появилась на свет. Но СОЗДАТЬ философию уже было нельзя. Такое бывает в истории один раз.
После этого настал третий этап развития – период эклектизма. Неприятное слово «эклектизм» звучит почти как ругательство, но на самом деле это высший тип философствования.
Оскар Уайльд сказал, что циник это человек, знающий всему цену и не придающий ничему ценности. Что касается первой части афоризма, то она удивительно точно характеризует суть эклектического мировосприятия. Эклектик «знает всему цену», то есть ощущает себя сопричастным определённой системе ценностей. Это дает ему возможность «оценивать» каждое новое культурное явление, соотносить его с неким абсолютом. Во время творческого периода это было бы невозможно, так как суть его и заключается в создании определенной системы отсчета, «меры».
Здесь возникает проблема философского влияния, проблема взаимодействия различных философских культур. Философия, подобно науке, интернациональна и общезначима. Но одновременно, и в этом её странная особенность, – национальна и единична. Вечные проблемы в силу своей абсолютности совершенно идентичны для любой нации. Идентичны и способы умозрения. Раз философия конечна, то, следовательно, они примерно одинаковы в любой культуре. В этом причина общезначимости философии. Идентичен и результат этого умозрения (точнее, безрезультатность). Но результат философствования единичен, субъективен. Философствование как переживание должен испытать данный конкретный человек. В этом высокая цель философии. Философия как переживание сугубо национальна. У неё нет универсального языка, нет безличной рационализированной формы, и в этом смысле она не автономна. Наука автономна, и Платон совершенно прав, фактически говоря о её отдельном существовании. Легко представить себе вслед за неопозитивистами науку как нечто отдельное от человека. Скажем, она может мыслиться как система книгохранилищ, или вообще хранилищ информации, и система машин, перерабатывающих эту информацию. Процесс этой переработки может вполне идти без участия человека и человечества. Он самодостаточен и замкнут на себя. Можно пойти ещё дальше и вообразить себе существование «Науки» в виде бестелесной субстанции, системы определённых силовых полей и т. д.
Объект науки конечен, и сама она ограниченна, но бесконечна. Объект философии, напротив, бесконечен, и поэтому она конечна и ограничена. Она не может быть вне, а только внутри. Внутри объекта изучения и внутри субъекта, её носителя – человека. Мировой разум Аристотеля не случайно не философ, а логик, то есть ученый. Символом же философа является самый что ни на есть человек – Сократ.
Из-за всего этого диффузия философии (конкретно – философии Древней Греции) в другие языковые культуры одновременно и возможна, и невозможна. Она возможна, так как потребность в философствовании неистребима и общезначима; невозможна, так как философия не может быть без философов.
Образуется замкнутый круг. Упрощённо говоря, чтобы перевести (адек-ватно) Платона на русский язык, нужно, чтобы русский язык был языком философским, а чтобы он стал языком философским, нужно перевести Платона. Если же, по мановению волшебной палочки, Платон будет всё же переведён, то этим непоправимо разрушится естественное развитие отечественной философии. И наконец, если не переводить Платона принципиально, то отечественный мыслитель неизбежно попадёт в положение изобретателя велосипеда, а в результате этого русская философия будет погублена на корню.
Конечно, реально процесс просачивания сложен и протекает одновременно по разным руслам. Поэтому в действительности в послеэллинских культурах второй, творческий период всё же наблюдается, хотя и в скомканном виде. Искажения нейтрализует тот факт, что прочие элементы культуры, будь то живопись, музыка или поэзия, чисто национальны и рождаются, живут и умирают вместе с нацией-носительницей.
Далее в процессе своего развития каждая культура доходит до своего высшего, философского фазиса. Начало этого периода связано с достижением достаточно высокого уровня филологической формализации и структурирования, что и обеспечивает контакт со сверхкультурой античной философии. После этого контакта, воспринимающегося субъективно как процесс философствования, то есть процесс СВОБОДНЫЙ, наступает период эклектизма, всеобщей девальвации ценностей. Так что здесь верна и вторая часть уайльдовского афоризма. При обесценивании бывших кумиров разрушаются сами основания данной культуры. Если в отношении других видов культуры процесс деструкции останавливается перед эпическими фигурами национального «золотого века», то в области философии он идет дальше, до конца. Из-за своего космополитического характера философия пренебрегает национальным универсумом и доходит до истоков мировой мыслительной культуры – до античности, до Платона. Становится ясным, что вся последующая философия зачарованно вращалась вокруг платонизма.
Но это не значит, что Декарт или Гегель должны быть забыты. У послеантичной философии есть некоторое качественное отличие от философии древней. Можно сказать, что вся западная философия являлась грандиозным экспериментом по преодолению Платона. Преодолеть же его можно было одним способом – путём придания философии статуса науки, то есть путём превращения её в бесконечную и безличную мысль. При этом подразумевалось, что подобная цель будет достигнута отнюдь не за счёт абсолютного отказа от философской проблематики (последним довольствовался материализм), а за счёт соединения философской проблематики с научной методологией.
Эта идея как тенденция содержалась и в самом платонизме, что указывает лишний раз на его абсолютность и одновременно на имманентный характер сциентизма по отношению к философскому умозрению. Отсюда неудивительно, что впервые реализовать эту потенцию попытался ученик Платона – Аристотель.
Аристотель в традиции современной либеральной историографии рассматривается как антипод Платона. Эта полярность наиболее наглядно проявляется в социальной философии двух мыслителей. Платон по своим взглядам тоталитарист и утопист, Аристотель – представитель умеренного общества, стабильного и одновременно плюралистического. С этих позиций он, как известно, прямо критиковал платоновскую модель идеального государства.
Однако на самом деле при подобной точке зрения механически смещаются относительно друг друга совершенно разные пласты платонизма и аристотелизма.
Платон, будучи изощреннейшим нигилистом, никогда и не ставил перед собой задачи переустройства современного ему общества. Его идеальное государство есть лишь проекция на социальную плоскость собственных интеллигибельных устремлений. Соответственно и целью такого общества, если оно будет построено, явится не что иное, как уничтожение своих граждан. В этом разгадка того странного факта, что впервые план построения чисто материалистического общества выдвинул идеалист Платон. Ведь для Платона целью человеческой жизни является смерть. Смерть для него лишь видимая манифестация очень трогательного и возвышенного процесса – разделения духовной и материальной субстанции человека. Лучшие люди, по Платону, это философы. Философ всю свою жизнь посвящает, собственно говоря, одному – подготовке к будущей смерти-делению. Он всячески развивает своё духовное начало и расшатывает тем самым его связь с телом. Смерть для него – логическое завершение его жизни, окончательное освобождение от материальной темницы. Государство же, согласно Платону и вообще античному миропониманию, – аналог индивидуального организма-микрокосма. Отсюда ясно, что и целью совершенного государства, как и совершенного человека, должна являться смерть. Идеальная утопия это государство-самоубийца. Таков внутренний, мистический смысл платоновской «политики».
Аристотель, критикуя «идеальное государство», имел в виду более конкретные и земные задачи и подошёл к его анализу слишком буквально. Но это не значит, что сам Аристотель был лишён утопических устремлений. Ученик Платона просто перевёл их в чисто идеальную плоскость. Если Платон строил государство философов, то Аристотель строил государство философии. Он подошёл к той же проблеме, но с другой стороны.
Осуществлённая утопия Платона это общество биомеханизмов, насекомых, живущих чисто физиологической жизнью. Утопия Аристотеля это общество, где все люди уже уничтожены, а существуют лишь веера силовых полей, занятых формальным манипулированием некой накопленной информацией – «мышлением о мышлении». Обе схемы блестяще дополняют друг друга. Разница лишь в том, что утопия Платона написана ярким, ироничным, человеческим языком. Ненужность литературы доказывается в «Государстве» в блестящей литературной форме. Язык Аристотеля редуцирован. Мышление монотонно, смех механичен, иллюстративен. Аристотель заявляет, что шутить даже необходимо, но лишь для разнообразия стиля: чтобы не утомлять читателя. Подход его к языку чисто утилитарный. Взаимоотношения между Платоном и Аристотелем напоминают отношения между импульсивным наивным отцом, очень страдающим от этого в жизни, и сыном, которого он воспитал в совершенно ином духе – чопорным, замкнутым и спокойным. Полярность, но интимно связанная логикой развития.
Платон многолик, политеистичен. Его химерическая утопия это лишь обычная человеческая смерть, включённая как составной компонент в жизнь его произведений. Это «смерть Сократа», но существующая наряду с его длинной-длинной 70-летней жизнью, яркой, ироничной и благородной. Это смерть, втянутая улиточным рожком в жизнь, смерть, но в жизни, «записки с того света». Аристотель монотонен, это одновер, однодум. Его книги это «письма на тот свет», в никуда. Это дыра, вырванная из сыра платоновских диалогов и раскормленная во вселенную.
Платон даже в своей ненависти человечен. И в его аде ещё жить и жить. Заботливо, с любовью он описывает систему спасающих население казней, доносов и исправительных колоний. Такое общественное устройство действительно привело бы к разделению духовного и материального начала. Только духовное начало направлялось бы не на небо, а на нары. Аристотель же и в своём гуманизме бесчеловечен. Его идеальный мир бес-человечен. У Платона идеальное общество это аппарат по очистке людей от телесной оболочки и запуску душ в небо, где они существуют вечно, вне времени и пространства, но как живые индивидуальности, то есть в конечном счёте всё равно люди. Аппарат Аристотеля это идея создания единого Разума, то есть не то чтобы уничтожение людей, а превращение их во что-то ненужное, НЕОПРАВДАННОЕ в своем существовании. Если бы интеллектуальная программа Аристотеля осуществилась, то бытие людей лишилось бы своего внутреннего смысла. В этом причина социального активизма Платона и снисходительной пассивности либерала Аристотеля: первый уничтожал жизнь, а второй – смысл жизни. Деятельность первого была на виду, второго – скрыта, незаметна и коварна.
836
Примечание к №808
Евреи в своей программе наивны – в этом необоримая сила. Но и слабость, ибо ключ евреев никому конкретно не принадлежит. Но он-то, ха-ха, есть.
К «еврейской проблеме» еще никто как следует не подступался. Вот русские, впервые в мировой истории, «подступятся». И первый шаг, разрушительный шаг – не какие-то там погромы, не площадной антисемитизм, а совсем другое – стилизация еврейской истории и еврейской культуры. Евреями никто никогда не занимался. О евреях написано громадное количество книг, но все они написаны евреями же. Или врагами евреев, то есть тенденциозно, грубо и глупо. Несерьёзно. Но вот русские впервые в мировой истории КРАЙНЕ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНО займутся евреями. С восхищением напишут об их многострадальной истории, об их подвигах, их величии (924). Так же, как евреи до сих пор писали о других народах, чужих народах. И евреи искренне обрадуются таким помощникам, неожиданным и необыкновенным (ибо народ этот чрезвычайно наивен). И от этого уже всё «дело евреев» накренится в выгодную для русских (то есть чужого народа) сторону.
Стиль – начало смерти. У Розанова есть интереснейшая статья – «Левитан и Гершензон». О роли этих двух евреев в русской культуре Василий Васильевич отзывается очень хорошо:
«Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России, этот неяркий воздух, не солнечный, этот „обыкновенный ландшафт“ и „обыкновенную жизнь“ (у Гершензона), которые так присасываются к душе и помнятся гораздо дольше разных необыкновенностей и разных величавостей. Замечателен ум обоих: как Левитан нигде не берёт „особенно красивого русского пейзажа“ (а ведь такие есть), так точно Гершензон как-то обходит или касается лишь изредка „стремнин“ русской литературы, Пушкина, Гоголя, Лермонтова… Его любимое место – тени; тенистые аллеи русской литературы, именно – „Пропилеи“, что-то „предварительное“, вводящее в храм, а не самый храм. Мы чувствуем, что Левитан не мог бы написать: „Парк в Павловске“, „Озеро с лебедями в Царском Селе“. Отчего бы? Ведь так красиво. И это – есть, это – в натуре. Нет, он непременно возьмёт бедное село, деревеньку; и лесок-то всегда не богатый, не очень видный. Так точно Гершензон не начнет собирать переписку Гоголя, не возьмётся издавать „Письма Пушкина“. Отчего бы? – Оба поймали самую „психею“ русской сути, которая конечно заключается в „ровностях“, в „обыкновенностях“, а отнюдь не в горных кручах, не в вершинах. Но эти „обыкновенности“ уже собственной работой они как-то возвели в „перл создания“, и Россия залюбовалась. Залюбовалась, и, конечно, вековечно останется им благодарна».
Но, – спрашивает Розанов, – почему пейзаж у Левитана всегда без человека? Ведь так просто:
«Вот „Весенняя проталинка“, ну – и завязло бы там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика и в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. „Прелестная проталинка“, – и ругательски ругается среди неё мужик, что „тут-то и утоп“. – „Ах … в три погибели её согни"“.
Однако люди мешают. Мешают стилизации. «Без них удобнее, легче». Природа интересна, русские (как русские) – не интересны. Розанов не договаривает, но сейчас-то, после соответствующего опыта, – видно. То же Гершензон:
«"На крупном всё видно», а например Натали Герцен, естественно, только прелестна и всегда прелестна. Поди-ка Пушкин: разберись во всей этой истории с Дантесом, с бароном Геккерном, с раздражённо-кровавыми письмами Пушкина… Грязь. – Грязь, мука и раздражение. «Кто прав?» – «Как он дошёл до судьбы такой?» Да если в этом «разбираться», то выйдет «испачканный надписями забор», а не «Пропилеи» в афинском стиле».
И Розанов заключает:
«Отчего как-то и заключаешь, что Русь не „кровная“ им, не „больная сердцу“. Ибо „родное-то“ сердце всю утробушку раскопает, и все „на свет Божий вытащит“, да и мало еще – расплачется и даже в слезах самого историка или ландшафиста „кондрашка хватит“.
Это мастерская «стилизация» русского ландшафта и то же истории русской литературы; и ещё глубже и основнее – стилизация в себе самом – русского человека, русского писателя, русского историка литературы, русского живописца. Мастерство сказалось в том, что всё точно и верно, но всё несколько мертво, не оживлено. Нет боли, крика, отчаяния и просветления; не понятно, откуда вышли «русские святые», потому что спрятан, а в сущности не разгадан и «русский грешник"». И вот впервые в мировой истории евреи сами будут стилизованы. Уже этим первым ходом они будут поставлены в неимоверно затруднительное положение, выйти из которого ЛЕГАЛЬНО (а весь шарм ситуации именно в её легальности) будет необычайно трудно. Но ещё возможно. Но дело-то первым ходом не ограничится. Наоборот, только начнётся.
837
Примечание к №830
душа моя искажена
Розанов писал:
«Выньте, так сказать, ИЗ САМОГО СУЩЕСТВА мира молитву, – сделайте, чтобы язык мой, ум мой разучился словам её, самому делу её, существу её, чтобы я этого НЕ МОГ, люди этого НЕ МОГЛИ: и я с выпученными глазами и с ужасным воем выбежал бы из дому, и бежал, бежал, пока не упал. Без молитвы совершенно нельзя жить … Без молитвы – безумие и ужас».
Не хочу, не могу комментировать это… (855)
838
Примечание к №792
Биография В.И.Ульянова тут вполне типична.
Впервые Владимир Ильич узнал о марксизме из доклада сосланного в Симбирск и жившего затем в Казани присяжного поверенного М.Л.Мандельштама.
839
Примечание к №429
Но как же жить «Христом» в миру?
Самая откровенная книга в русской культуре – «Выборные места из переписки с друзьями». С варварской непосредственностью здесь открываются русские мечты, русские душевные качества. Дальше уже стиль, культура. А тут, из-за того, что с точки зрения культурной это произведение Гоголя не выдерживает никакой критики, именно из-за этого получилось идеально.
Набоков писал о Гоголе:
«Он изобрёл поразительную систему покаяния для „грешников“, принуждая их рабски на себя трудиться: бегать по его делам, покупать и упаковывать нужные ему книги, переписывать критические статьи, торговаться с наборщиками и т. д. В награду он посылал книгу вроде „Подражания Христу“ с подробными инструкциями, как ей пользоваться … Откиньте все свои дела и займитесь моими – вот лейтмотив его писем, что было бы совершенно законно, если бы адресаты считали себя его учениками, твёрдо верующими, что тот, кто помогает Гоголю, помогает Богу».
Набоков иронизирует напрасно. Гоголь вёл себя очень продуманно, максимально продуманно. Он про-думал до конца. И опять же, напрасно Набоков считает, что «люди, получавшие его письма, решали, что Гоголь либо сходит с ума, либо потешается над ними». Это – было. Но причина в спутанности ситуации гений-святой. Именно Гоголь (не Пушкин) первый в русской истории признанный гений. Как к нему относиться? И как он должен относиться к себе? к другим? И с той и с другой стороны путание гениальности и святости (навык общения со святыми (и святых) был к началу ХIX в. богатейший). Перед Гоголем благоговели, ходили на цыпочках. Недоумение вызывало не то, что Гоголь призывал «откинуть свои дела и заняться делами Гоголя», а то, что дела эти состояли в покупке книг и переписке статей (а действительно, что ещё нужно писателю на вершине славы?). Соответственно и в «Переписке» Гоголю не простили тона из-за несоразмерности ЦЕЛИ. Если бы он призвал к спасению в катакомбах или через гекатомбы. Но Гоголь был трезвейший русский человек, и вот этого фактического отказа от гениальности ему и не простили.
Но то, что он заставлял на себя работать друзей, это… трогательно. Вот. Это. Так и надо. А КАК ЖЕ ЕЩЁ? Очень национальная мысль. Гоголю, самому религиозному из русских писателей, не хватило тут самосознания (но это вина, а может быть и заслуга эпохи). Программа создания вокруг себя церкви и возложения на себя роли Христа (торопливо навязываемой и иступлённо ожидаемой окружающими), конечно, должна развиваться с отстранённым сознанием неизбежности этого. Нелепости подобного процесса, но и его естественности, как нелепо и одновременно естественно первое проявление интереса к другому полу у подростка. Важно ощущать себя не Христом, а именно христосиком. Это ведь и есть единственно возможная форма существования в христианстве русского «я». (А вне христианства русское «я» перестаёт быть русским, а становясь нерусским, «я» исчезает, личность гаснет.)
Гоголь совершил гениальную попытку направить программу по другому руслу, исправить траекторию. Он хотел восстановить всё более утрачиваемую связь с миром, и, пригасив огонь своей фантазии, попытался соединить церковную жизнь с жизнью мирской. Получилась катастрофа в первом и фарс во втором. Но угадано ведь верно. И сделано по-русски, в национальной форме. Неудача в том, что Гоголь попытался решить проблему русского самосознания, не обладая самосознанием, залетел на 50 лет вперёд. Ход мысли был верен, но он решал задачу, которая тогдашней культурой не была поставлена, не была осознана даже.
840
Примечание к №745
В каждом его рассказе скрыто нравоучение.
Бунин писал о Чехове:
«У него была педантичная любовь к порядку – наследственная, как настойчивость, такая же наследственная, как и наставительность».
Беликовская «наставительность» была для Чехова чрезвычайно характерна. Он постоянно кого-то учил, наставлял, читал нотации. Причём всегда на очень вульгарном уровне. Часто цитируется письмо Чехова к непутёвому брату Николаю. Письмо о «подлинной образованности и воспитанности». Но оно никогда не будет опубликовано полностью, потому что там масса нецензурных выражений. Чехов всегда испытывал свойственную учителям тягу к людям, находящимся на гораздо более низкой ступени развития. Хотя и всегда жаловался на их неразвитость. Но с ними было удобнее. Единственный человек выше его уровнем, с которым он сошёлся, – Суворин. Чехов жил суворинскими мыслями и никогда не мог Суворина переубедить, а Суворин Чехова – всегда (до охлаждения). Одна из причин разрыва как раз в попытке Чехова учить Суворина.
Суворин, а не Чехов является примером образцового «интеллигента из народа». В письмах Чехова после ссоры масса шпилек по адресу бывшего друга. В дневнике Суворина – ни одной негативной фразы о Чехове. Вообще в суворинском дневнике (интимном, совершенно не предназначавшемся для печати) много желчного почти о всех, включая царя. О Чехове – ничего. А ведь разрыв Суворин переживал очень тяжело. Плакал, впал в тяжёлую депрессию, так что его жена даже тайно просила Чехова не рвать со стариком окончательно. Но Алексею Сергеевичу даже не пришло в голову хоть чуточку обидеться. Во всех записях только спокойная любовь и глубокая благодарность судьбе за то, что озарила его старость дружбой с Чеховым.
841
Примечание к №833
Розанов – русский (Сократ)
А. Ф.Лосев дал следующую, как мне кажется, блестящую характеристику Сократа:
«В особенности не ухватишь этого человека в его постоянном иронизировании, в его лукавом подмигивании, когда речь идёт о великих проблемах жизни и духа. Нельзя же быть вечно добродушным. А Сократ был вечно добродушен и жизнерадостен. И не тем бесплодным стариковским добродушием он отличался, которое многие принимают за духовную высоту и внутреннее совершенство. Нет, он был как-то особенно ехидно добродушен, саркастически добродушен. Он мстил своим добродушием. Он что-то сокровенное и секретное знал о каждом человеке и знал особенно скверное в нём. Правда, он не пользовался этим, а, наоборот, покрывал это своим добродушием. Но это – тягостное добродушие. Иной предпочитает прямой выговор или даже оскорбление, чем (такое) … (Диалектика) была для него жизнью и Эросом. В ней было для него что-то половое, пьяное … он выработал в себе новую силу, эту софистическую, эротическую, приапическую мудрость, – и его улыбки приводили в бешенство, его с виду нечаянные аргументы раздражали и нервировали самых бойких и самых напористых. Такая ирония нестерпима. Чем можно осадить такого неуловимого, извилистого оборотня? Это ведь сатир, смешной и страшный синтез бога и козла. Его нельзя раскритиковать, его недостаточно покинуть, забыть или изолировать. Его невозможно переспорить или в чем-нибудь убедить. Такого язвительного, ничем не победимого, для большинства даже просто отвратительного старикашку можно было только убить. Его и убили … да подлинно ли это человек? Это какая-то сплошная комическая маска, это какая-то карикатура на человека и грека, это вырождение… (857) Да, в анархическую полосу античности, когда она нерешительно мялась на месте, покинув наивность патриархального трагического мироощущения, ещё не будучи в состоянии стать платонически-разумной, люди бывают страшные или смешные. Сократ же сразу был и страшен и смешон … Платон – это система, наука, что-то слишком огромное и серьёзное, чтобы исчерпать себя в декадентстве. Аристотель – это тоже апофеоз научной трезвости и глубокомыслия. Но Сократ – отсутствие всякой системы и науки. Он весь плавает, млеет, дурачится, сюсюкает, хихикает, залезает в глубину человеческих душ, чтобы потом незаметно выпрыгнуть, как рыба из открытого садка, у которой вы только и успели заметить мгновенно мелькнувший хвост. Сократ – тонкий, насмешливый, причудливый, свирепо-умный, прошедший всякие огни и воды декадент. Около него держи ухо востро. Трудно понять последние часы жизни Сократа… а когда начинаешь понимать, становится жутко. Что-то такое знал этот гениальный клоун, чего не знают люди… Да откуда эта лёгкость, чтобы не сказать легкомыслие, перед чашей с ядом? Сократу, который как раз и хвастался тем, что он знает только о своём незнании, Сократу – всё нипочём. Посмеивается себе, да и только. Это уже потом зарыдали около него даже самые серьёзные, а кто-то даже вышел, а он преспокойно и вполне деловито рассуждает, что вот когда окостенение дойдёт до сердца, то – конец. И больше ничего. Жуткий человек! Холод разума и декадентская возбуждённость ощущений сливалась в нём в одно великое, поражающее, захватывающее, даже величественное и трагическое, но и смешное, комическое, порхающее и софистическое».
Лосев как-то сказал, что мог бы при случае «навалять книжонку» (его выражение) о Розанове. Тема Розанова, конечно, привлекала его «по аналогии». Но уже судя по приведённому отрывку, навряд ли Лосев был способен понять Василия Васильевича. Уже в Сократе этот философ не заметил одной очень важной черты, а именно стремления к смерти. Ведь конечно же гибель Сократа это изощрённое самоубийство. Неужели гениальный диалектик не смог в открытом судебном разбирательстве переспорить своих ничтожных противников? Он не захотел этого сделать, так как его подталкивал к могиле демон смерти. За гениальной клоунадой Сократа угадывается всё та же античная трагедия, но в немыслимо усложнённой и как бы распадающейся форме. И смерть Сократа это соединение, гармонизация безнадёжно разрастающихся цепочек логических умозаключений.
Что касается Розанова, то не только его смерть, но и сама жизнь, само существование было удивительно гармонично и высоко, несмотря на то, что всё сказанное Лосевым о Сократе ещё в большей степени присуще Розанову. Спасительное отличие заключается в ЮРОДСТВЕ Розанова. Юродство это открытая, вполне выявленная ненависть к миру. Любое проявление реальности воспринимается при подобном душевном настрое как издевательство. Но зато сама ненависть оказывается отстранённой от лица, и более того, к самой ненависти человек относится с ненавистью. Юродство это вообще «ничего не надо». С миром вообще ничего общего иметь не хочется. Для Сократа мир дневной, солнечный. Платон и то просто путает день с ночью, но самого дневного мира не отрицает, лезет в милый бытовой мир своим широким холодным лбом – тараном нихиля.
Розанов это Сократ в квадрате и одновременно Несократ, Антисократ. Да и сам русский язык это, пожалуй, сверхгреческий – нежный, наивный, сам из себя творящий, и одновременно антигреческий, весь укутанный панцирем бесчисленных иноязычных заимствований.
842
Примечание к с.46 «Бесконечного тупика»
русские начали с изучения отвратного Гегеля и прошли мимо того, что ждало их и звало: мимо античности, мимо Платона
В статье «Философские влияния в русском обществе», написанной в 1890 г., Розанов как раз обратил внимание на чрезмерное увлечение немецкой философией. Увлечение это привело к тому, что усвоение классического наследия развивалось как нечто подчинённое по отношению к изучению Гегеля. Разумеется, это не могло способствовать и адекватному прочтению самого Гегеля, поскольку вся западная философия лишь следствие философии античной.
Результаты такого анормального явления чрезвычайно плачевны. Ведь интенсивное изучение Аристотеля и Платона удивительно ОБЛАГОРОДИЛО бы отечественную мысль, что сделало бы невозможной последующую инъекцию вульгарного материализма и марксизма. Кроме того, оно бы придало русской мысли необходимую автономию. Контакт был бы не с ветвями, а со стволом западной цивилизации, и, следовательно, сама Россия стала бы пусть сначала и маленькой, но самостоятельной ветвью европейской культуры. Ошибка не только тяжелая, но и непростительная, ибо КОРНИ русской духовной и интеллектуальной жизни были общими с Европой. И более того, через Византию Россия была в известном отношении к этим корням ближе (845). В России всегда было достаточное количество людей, хорошо знающих древнегреческий язык, целое сословие было чрезвычайно близко к платоновской мудрости, читало Платона и почитало. Изучая немецкую философию, сконцентрировавшись на немецкой философии, русское общество тем самым отшвырнуло от европейской образованности своё самое интеллектуально трудолюбивое и интеллектуально способное сословие – сословие священников. Вообще ведь детям священников (кончившим семинарию) закрыли путь в университет, оставив его для детей разбогатевших мужиков (купцов) и инородцев. Характерно, что даже введя классическое образование, учителей латыни и греческого предпочли пригласить из Австро-Венгрии, а потомственно знающих эти языки чисто русских людей от гимназии отстранили.
Разумеется, есть нечто закономерное во всеобщем равнодушии к Платону в начале ХIХ века. Равнодушии не в смысле элементарного незнания (ибо читали и переводили), а в смысле неувлечённости, невосхищённости этим гениальнейшим мыслителем, гениальным ПИСАТЕЛЕМ, ХУДОЖНИКОМ. Весь Гегель не стоит «Федона». И что-то фатальное в нелюбви к античности в эпоху русского классицизма. Что же может быть КЛАССИЧНЕЕ «Федона»? И что-то фатальное в нелюбви к античности в эпоху русского романтизма. Что же может быть РОМАНТИЧНЕЕ «Федона»? И в эпоху реализма. Что может быть РЕАЛИСТИЧНЕЕ?
Произошла задержка в развитии русского сознания. Задержка, равная Октябрю… Да в известном смысле Октябрь и есть следствие этой задержки. (874)
843
Примечание к №807
(Славянофилы) победили вообще, победили навсегда.
Однако удивительно. Ни одной СЛАВЯНОФИЛЬСКОЙ работы в современную нам эпоху. При обилии работ западнических. Даже люди, причисляющие себя к славянофилам, являются таковыми в весьма незначительной степени. В количественном отношении современные славянофилы должны были быть западниками ХIХ века, а современные западники – славянофилами ХIХ века, то есть кучкой гонимых чудаков-интеллектуалов.
Более того. Сейчас видно, что в классическом славянофильстве был силён западнический или по крайней мере нерусский элемент. Само слово «славяно-фильство», как давно подмечено, уже указывает на нерусскость идеологии. Славянин не может быть самофилом или самофобом.
Хотя, пожалуй, тут и разгадка. Именно это и есть особенность русской нации, которая себя осознаёт лишь в виде выхода за собственно национальные рамки и существования на уровне осмысленных идей в форме «филии» или «фобии». «Славянофильства» (в смысле русском) как мировоззрения и не может появиться. Оно возможно в виде мудрого молчания. И это молчание уже НА-ВСЕГДА. О чём говорить после того, что произошло с Россией в нашем веке? Говорить можно всё что угодно. Не в этом центр.
И знаете, России теперь будет страшно везти. Весь ХIХ век не везло, и чем дальше, тем больше. О ХХ лучше и не говорить. А теперь начнет везти. И никто не догадается почему. Возник высочайший духовный центр, который будет всё спасать в нашей русской жизни, всё искуплять, устраивать. Кто-то будет молиться за Россию. Высокое молчание. Мудрое, сверхсознательное начало нации. Все же будут недоумевать: где же их ПРОГРАММА, где та «умная книжка», по которой живёт Россия?..
844
Примечание к с.47 «Бесконечного тупика»
В человеке всё должно быть прекрасно: и сапоги, и мысли.
Вспомним буквальное изречение чеховского героя:
«в человеке должно быть всё прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли… Часто я вижу прекрасное лицо и такую одежду, что кружится голова от восторга, но душа и мысли – Боже мой! В красивой оболочке прячется иногда душа такая чёрная, что не затрёшь её никакими белилами…»
Вспомним и фамилию этого героя; Хрущов, Михаил Львович (пьеса «Леший»).
Реальный персонаж, Никита Сергеевич, выразил эту же мысль гораздо короче, сказав в своей речи на ХХII съезде: «Чёрного кобеля не отмоешь добела».
Что-то интуитивно злорадное в чеховских произведениях. (849) «Три сестры» это самая злорадная русская пьеса. Её постановка сейчас это открытое издевательство. По сцене ходят какие-то прекраснодушные идиоты и мечтают работать на кирпичном заводе, предсказывают, что вот-вот начнётся зажиточная и счастливая жизнь. И тут выходит комический персонаж Ферапонт и говорит:
«Сейчас швейцар из казённой палаты сказывал… Будто, говорит, зимой в Петербурге мороз был в двести градусов … Две тысячи людей помёрзло будто. Народ, говорит, ужасался. Не то в Петербурге, не то в Москве – не упомню».
Это-то и сбылось. Умные рассуждения оказались расслабленным дегенеративным лепетом, а фарс – сбылся. (850)Да ещё в каких масштабах.
И Чехов это чувствовал. Всё это прекраснодушие с гнилыми лёгкими писалось. Не знал, а чувствовал, и прорисовывал с нажимом, с расчётом, что, может быть, и проявится в вывернутом виде. Получался змеино двоящийся фарс.
Бунин писал:
«Трудно было иногда понять, серьёзно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне, прикладывал руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на бледных губах, раздельно повторял:
– Ну, убедительнейше вас прошу, господин маркиз Букишон! Если вам будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мамашей, которая влюблена в вас, с моей женой, венгеркой Книпшиц…»
845
Примечание к №842
корни русской духовной и интеллектуальной жизни были общими с Европой. И более того, через Византию Россия была в известном отношении к этим корням ближе
Латинская философская культура либо прямо заимствовала древнегреческие термины, с мясом вырвав их из контекста койне, либо сняла с этих терминов вульгарные кальки, порвав в свою очередь с контекстом уже латинского языка. В результате тончайшая вязь смысловых и фонетических ассоциаций была непоправимо разрушена. Исчез сам дух философии. Уже это заранее обесценивало труды римских философов. (Не говорю тут о том, что само мировосприятие римлян, грубых прагматиков и утилитаристов, было чуждо философии.)
Ещё в большей степени отмеченный недостаток свойствен философии нового времени. Здесь философская терминология была заимствована вообще из третьих, а то и из четвёртых рук. (В России цепочка такая: древнегреческий – латынь – немецкий – русский.) Конечно, процесс заимствования в известном смысле ускорял развитие философской культуры, но одновременно он разрушал естественную эволюцию языка, заменял родную поэзию добротными подстрочниками.
Увы, вне рамок античной культуры нельзя вести речь о философии в собственном смысле этого слова. Вся «западноевропейская философия» ценна и интересна лишь в качестве некоторого приложения, некоторого толкования и комментариев к философии Древней Греции. И русские могли получить огонь греческой мысли не через четвёртые, а через вторые руки. Разница.
846
Примечание к №815
«Эта идея есть, между прочим, и всеединение славян» (Ф.Достоевский)
О Болгарии в «Дневнике писателя»:
«Мать-Россия новых родных деток нашла, и раздался её великий жалобный голос об них. И именно деток, и именно материнский великий плач, и опять-таки политическое великое указание в будущем…»
Вы, Фёдор Михайлович, изучили бы лучше историю болгарского еврейства.
847
Примечание к №827
Может быть, русское мщение вообще литературное
В «Дневнике писателя» у Достоевского есть главка «План обличительной повести из современной жизни». Герой «Плана» – некий молодой человек, только что поступивший на службу. Данные у героя средние:
«Фигуры нет, „остроумия нет“, связей никаких. Есть природный ум, который, впрочем, у всякого есть … (Но) наш герой свой ум принимает за гений».
Ну и естественно, по службе героя с таким умонастроением начинают обходить. Он по-поприщински влюбляется в директорскую дочку, но, опять же естественно, терпит фиаско. Тогда он жениху дочки пишет анонимное письмецо-съ, где невинную девушку подло компрометирует. Но и тут не выгорает. Однако это уже и не важно. Герой становится русским писателем:
«Его обуял своего рода мираж, как и Поприщина. С жаром бросается он в новую деятельность, в анонимные письма».
Теперь он уже пишет анонимки на своего начальника. Но ведь форма-то уж слишком искусственная. Мщение искусством навряд ли относится к искусству мщения. Возникает слишком много отступлений от первоначального примитивного плана, слишком много дополнительных и по сути ненужных, даже разоблачительных ходов:
«И поступки-то генерала, и жену-то его, и любовницу, и глупость всего их ведомства – всё, всё изобразил он в своих письмах. Мало-помалу он кидается даже в государственные соображения, он компонует письмо к министру, в котором предлагает изменить Россию, уже не церемонясь. „Нет, министр не может не поразиться, гений поразит его, и письмо дойдёт, пожалуй, до… До такого то есть лица, что… и тогда станут разыскивать автора, тут-то я разом и объявлюсь, так сказать, уже без застенчивости.“ Одним словом, он упивается своими произведениями и поминутно воображает, как распечатываются его письма и что затем происходит на лицах тех лиц».
Ну, а русская мнительность, логически развиваясь, доходит до того, что про письма-то его уже все знают – вон шепчутся по углам, и сам директор подготавливает уже приказ об увольнении. И герой – «умнай», «хитрай» – чтобы упредить катастрофу, бросается в ноги ничего не подозревающему начальству…
«Конечно от болезни, конечно от мнительности, но ГЛАВНОЕ И ОТ ТОГО, что он, – и струсивший, и униженный, и себя во всём обвиняющий, – а всё же мечтал по-прежнему, как всеупоённый самомнением дурачок, что, может быть, его превосходительство, выслушав его, и всё же, так сказать, поражённый его гением, – раскроет обе руки свои… и заключит его в свои объятия: „Неужели, дескать, ты до того доведён был, несчастный, но даровитый молодой человек! О, это я, я во всём виноват, я просмотрел тебя! Беру всю вину на себя. О, Боже мой, вот до чего принуждена доходить наша талантливая молодёжь, из-за вины наших старых порядков и предрассудков! Но приди, приди на грудь мою, и – вместе со мною раздели пост мой и мы… и мы перевернём департамент!“
И генерал пинает «неуловимого мстителя» сапогом в рожу.
848
Примечание к №835
Объектом философии являются проблемы принципиально неразрешимые. Именно поэтому ими занимается не наука, а философия.
Философ занимается рассмотрением вечных вопросов… Впрочем, это ещё надо посмотреть, кто кем занимается. Может быть, человек занимается философией, которая сама по себе не существует. А вот «вечные вопросы» существуют, и они разрешаются человеком. За счёт человека.
Если бесконечное есть объект исследования, вообще ОБЪЕКТ, то субъект – а он, конечно, конечный, конченный – неизбежно тоже превращается в ОБЪЕКТ. Часть может познать целое лишь в той степени, в какой она является его частью, или познать через свою динамическую бесконечность, данную в рефлексии-оживлении. Сам динамизм означает уже вовлечённость во время, в процесс. Связь становится взаимозависимой. Изучающий вечность изучается вечностью. Соприкасающийся с вечностью попадает в неё.
Человек, изучая нечто, включается в процесс ничтожества, чего-то конечного, унижающего его, превращающего в познавательную функцию. Это наука. Человек, изучая ничто (всё), становится чем-то. Это философия.
849
Примечание к №844
Что-то интуитивно злорадное в чеховских произведениях.
Вообще самое злорадное произведение в русской литературе – «Мастер и Маргарита». Одна смерть Берлиоза чего стоит! Или допрос Иешуа. Пилат говорит:
«Преступник называет меня „добрый человек“. Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить».
«Объяснить, но не калечить». Тут вся эпоха России 20-30-х, особая русская злорадная ужимка в авторской фантазии, и – не буду тут объяснять, это и невозможно – тут русское отношение к Христу, русская любовь к этому образу. Совершенно особое отношение к личности Христа.
Булгаков, может быть, вершина русской литературы. На нём оборвалась литература внутри России. И на чём? На Главном Допросе: Пилат и Христос. Пилат Булгакова это русский больной ум, разочарованный в мире и фатально связанный с темой Христа. Всё равно. Всегда.
850
Примечание к №844
Умные рассуждения оказались расслабленным дегенеративным лепетом, а фарс – сбылся.
Соловьёв в «Теоретической философии» следующим образом иллюстрировал «от противного» ход своей мысли:
«Но, следуя методическому сомнению, я должен ведь допустить нечто большее, – не только то, что я родился не в Москве и т. д., а ещё и то, что самой Москвы вовсе нет в действительности, что этот город со всеми улицами и церквями в ней, а равно и всё сословие священников и даже самый чин крещения – всё это существует только в моём сновидении, которое может сейчас же исчезнуть без следа: при такой мысли моё самосознание, конечно, должно сильно шататься, и необходимо является вопрос: да я-то сам – кто такой?»
А я кто? Где я? Как-то мне сон приснился, что мне снится сон, будто бы на Красной площади мавзолей стоит с мумией. Это показалось настолько ирреально…
851
Примечание к с.48 «Бесконечного тупика»
При благоприятных условиях распад культуры, повсеместный в современном мире, пошёл бы в России гораздо большими темпами и зашёл бы куда дальше.
Андрей Белый это, за исключением Пушкина, пожалуй, единственный русский писатель, отозвавшийся на великую тему нашей истории – на романтику русской государственности. Его «Петербург» – произведение не только сатирическое, но и эпическое. И, может быть, главный его персонаж это пушкинский Петербург, пушкинская Россия, «Русь уходящая».
Белый уже в самом начале романа, в прологе, звонко и радостно продемонстрировал тотальный идиотизм русской государственной мысли, под который, на котором и был построен Петербург и вся громадная монархия (и уже это обстоятельство привносит сюда ностальгическую и добродушно-всепрощающую нотку):
"Распространимся более о Петербурге: есть – Петербург, или Санкт-Петер-бург, или Питер (что – то же). На основании тех же суждений Невский Проспект есть петербургский Проспект.
Невский Проспект обладает разительным свойством: он состоит из пространства для циркуляции публики; нумерованные дома ограничивают его; нумерация идёт в порядке домов, – и поиски нужного дома весьма облегчаются. Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный Проспект; то есть: проспект для циркуляции публики (не воздуха, например); образующие его боковые границы дома суть – гм… да… для публики. Невский Проспект по вечерам освещается электричеством. Днем же Невский Проспект не требует освещения.
Невский Проспект прямолинеен (говоря между нами), потому что он – европейский проспект; всякий же европейский проспект есть не просто проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что… да…
Потому-то Невский Проспект – прямолинейный проспект".
И тому подобный чопорный бред. Если немец ходит лохматый и небритый, с оторванными пуговицами и при этом беспричинно улыбается – ему надо обратиться к психиатру. Ну, а если русский вдруг ни с того ни с сего начинает ходить деревянным шагом, надевает наутюженные брюки и крахмальный воротничок, то тут держи ухо востро. Отечественный бред деятелен, созидателен. Поэтому и вообще деятельность по-русски носит элемент бредовости. Эта бредовость делает её проницаемой для «художества», и «поэзия» циркуляров переплетается с поэзией просто. Фигура Тютчева, поэта-философа и одновременно крупного чиновника, далеко не случайна. Более того, носителем эстетических идеалов в России являлось именно чиновничество. (856) Русская профессура, например, была совершенно бездарна в художественном отношении («Русская мысль») и вполне удовлетворялась откровениями Писарева и Чернышевского. А Константин Петрович Победоносцев издал на свои средства том лучших стихов Пушкина и подарил экземпляр Александру III. В среде высшего русского чиновничества и самой царской семьи существовал настоящий культ Пушкина. Кстати, внук Николая I женился на внучке Пушкина, и таким образом роды Пушкиных и Романовых породнились.
Белый пронизал свой роман пушкинскими эпиграфами, темой «Медного всадника». Прототипом одного из главных персонажей, Аполлона Аполлоновича Аблеухова, является, как известно, Победоносцев. И видимо почти неосознанно автор, включая в контекст романа любовь Победоносцева к пушкинским стихам, вместо простого усиления ассоциации «Петербурга» с «Медным всадником», достигает крайне нехарактерного для русской литературы результата: внезапно открывается, что русская культура возникла не несмотря на русское государство и даже не благодаря ему, а просто культура и была этим государством, частью этого государства.
Аблеухов вспоминает погибшего друга-министра:
"Русь, Русь! Видел – тебя он, тебя! Это ты разревелась
ветрами, буранами, снегом, дождём, гололедицей – разревелась ты миллионами живых заклинающих голосов! Сенатору в этот миг показалось, будто голос некий в пространствах его призывает с одинокого гробового бугра…
образ ушедшего друга постоянно теперь сочетался в сознании со стихотворным отрывком:
И нет его – и Русь оставил он,
Взнесённу им…
… За приведённым стихотворным отрывком вставал стихотворный отрывок:
И мнится, очередь за мной…
Зовёт меня мой Дельвиг милый, (870)
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений, —
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас ушедший гений".
И снова у Белого возвращение к этой теме через 200 страниц «Петербурга»:
"Да, да, да: они разорвали его на части: не его, Аполлона Аполлоновича, а другого, лучшего друга, только раз посланного судьбой; один миг Аполлон Аполлонович вспоминает те седые усы; зеленоватую глубину на него устремлённых глаз, когда они оба склонялись над географической картой империи, и пылала мечтами молодая такая их старость (это было ровно за день до того как)… Но ОНИ разорвали даже ЛУЧШЕГО ДРУГА, ПЕРВОГО МЕЖДУ ПЕРВЫМИ … Нет: брр-брр… Праздная мозговая игра. Лучше цитировать Пушкина:
Пора, мой друг, пора!..
Покоя сердце просит
Бегут за днями дни.
И каждый день уносит
Частицу бытия.
А мы с тобой вдвоём
Располагаем жить.
А там: глядь – и умрём…"
В конце романа Аблеухов (кстати, родившийся в 1837 г.) подаёт в отставку и снова вспоминает друга. И при этом возникает трагически щемящая нота ухода. Ухода целого мира императорской России в небытие. Мира Пушкина. «Петербург» это последний крупный русский роман, написанный до революции. Аблеухов плачет, а в гаснущем его мозгу звучит:
На свете счастья нет, а есть покой и воля
Давно желанная мечтается мне доля
Давно, усталый раб замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Но всё это сказано, а скорее пропето, полубессознательно, случайно, за счёт вихляющей разболтанности авторского мышления. В центре повествования иные образы:
«Аполлон Аполлонович не волновался нисколько при созерцании совершенно зелёных своих и увеличенных до громадности ушей на кровавом фоне горящей России. Так был он недавно изображён на заглавном листе уличного юмористического журнальчика, одного из тех „жидовских“ журнальчиков, кровавые обложки которых на кишащих людом проспектах размножались в те дни с поразительной быстротой».
В целом образ Аблеухова явно пародиен, что явствует уже из его фамилии.
Белый это тип пассивного русского гомосексуалиста. Вообще русская культура «онанистична» (бредова) и «гомосексуальна» (внушаема). Русская душа мечтательна, отзывчива и женственна. Собственно говоря, почему «уши»? «Уши» Белому показали ребята:
– Ну-ка, иди сюда, дурачок, вон смотри, уши какие интересные. Ты их обыграй.
Хорошие ребята. Обогрели, водкой напоили, купили новые плисовые шаровары, косоворотку, фартук. «Обыграй уши!» Белый и обыграл. И Толстой тоже обыграл. Его Каренин тоже списан с обер-прокурора Победоносцева. И Лев Николаевич ничего кроме ушей не увидел:
"«Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» – подумала она (873), глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие её теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы".
И далее на глазах Каренина превращается в рупор для прямой речи Толстого:
«Она знала его привычку, сделавшуюся необходимостью, вечером читать. Она знала, что, несмотря на поглощавшие почти всё его время служебные обязанности, он считал своим долгом следить за всем замечательным, появлявшимся в умственной сфере. Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом всё читать. Она знала, что в области политики, философии, богословия Алексей Александрович сомневался или отыскивал; но в вопросах искусства и поэзии, в особенности музыки, понимания которой он был совершенно лишён, у него были самые определённые и твёрдые мнения. Он любил говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ поэзии и музыки, которые все были у него распределены с очень ясною последовательностью … „Всё-таки он хороший человек… – говорила себе Анна… – Но что это уши у него так странно выдаются!“»
Если Меньшиков вошёл в русскую литературу всё-таки весь и даже с пальто-футляром, то у Победоносцева в литературе поместились одни уши. На этих зелёных ушах он летал нетопырем по страницам романов и повестей. Как писал Блок в «Возмездии»,
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простёр совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только – тень огромных крыл;
Он дивным кругом очертил
Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна;
Под умный говор сказки чудной
Уснуть красавице не трудно, —
И затуманилась она,
Заспав надежды, думы, страсти…
Но и под игом тёмных чар
Ланиты красил ей загар:
И у волшебника во власти
Она казалась полной сил,
Которые рукой железной
Зажаты в узел бесполезный…
Колдун одной рукой кадил,
И струйкой синей и кудрявой
Курился росный ладан… Но –
Он клал другой рукой костлявой
Живые души под сукно.
С каждой строчкой закручивается пружина закона железной русской оборачиваемости: совиные крыла, колдун, руки железно-костлявые… И вот щёлк – мгновенное распрямление и переворачивание реальности:
Весенним днём начала века обер-прокурора святейшего синода Константина Петровича Победоносцева повлекла по длинным и прямым петербургским проспектам неведомая сила. Изгибалась перспектива, странно вытягивалась вперёд сухопарая фигура. Свет мерк. В полубессознательном состоянии Победоносцев упал в море с купальных мостков возле Сестрорецка. Тяжёлое пальто потянуло ко дну. По счастливой случайности на совершенно пустынном берегу оказался прохожий, спасший тонувшего. Благородным спасителем оказался гипнотизёр Осип Фельдман.
Хорошие ребята!
852
Примечание к с.48 «Бесконечного тупика»
Жизнь отомстила Блоку. Он признал жизнь, и жизнь пришла к нему тяжёлой поступью командора.
В последний год жизни Блок несколько раз выступал в Москве и Петрограде с чтением своих стихов. Лишь однажды одной из поклонниц (Е.Павлович) удалось упросить его прочесть «Заклятие огнём и мраком». Но, как вспоминает Павлович,
«Строчка „Узнаю тебя, жизнь, принимаю“ прозвучала не радостно и открыто, а как-то горько и хрипло. Проходя мимо меня по эстраде, он мне сказал: „Это я прочёл только для вас"“.
Умирая, Блок ругался по матери, разбил кочергой античный бюст. А когда умер и тело его положили в гроб – все ахнули. В гробу лежал двойник Самуила Мироновича Алянского (один из издателей Блока). Сходство было удивительнейшее…
Всё-таки в «Апокалипсисе» Розанов суть уловил:
«И вот ещё не износил революционер первых сапогов – как трупом валится в могилу. Не актёр ли? Не фанфарон ли?.. И где же наши молитвы? и где же наши кресты? „Ни один поп не отпел бы такого покойника“. Это колдун, оборотень, а не живой. В нём живой души нет и не было. О нигилистах панихиду не правят. Ограничиваются: „ну его к чёрту“ … Россия похожа на ложного генерала, над которым какой-то ложный поп поёт панихиду. „На самом же деле это был беглый актёр из провинциального театра"“.
«Балаганчик» это. Всю Россию превратили в балаганчик… А собственно говоря, почему? Ну, ходили они там друг к другу в гости, шутки, розыгрыши, пропивание гонораров. И вдруг на их узкие педерасьи плечи навалили имперскую пирамиду. «Вывози», «вперёд»… А что они могли сделать? Это были дети. Они игрались-игрались и заигрались. (862)Доигрались. И себе жизнь перековеркали, и всё вокруг испоганили. А за ними нужно было следить, а их нужно было содержать. Им же к их же вреду дали державу в руки. (Кто дал и зачем тут тоньше всё и злонамеренней, но речь сейчас не об этом.) В кокоточью наманикюренную лапку – чугунный шар русской державы! А ведь всё могло быть по-другому. Если бы их сделали содержанками, покупали им конфеты, помадки разные, духи. А они писали бы стихи, рисовали картины, сочиняли музыку. Получилось бы мило и благородно. Даже нравственно. Ну вот удивительно красивая и удивительно развратная женщина. Если она такая, то что же тут поделаешь? Каждому своё. Нужно и это. Но на СВОЁМ месте.
Понимали ли сами это? Чувствовали. В начале двадцатых по Петрограду ходили слухи о том, что детей будут отбирать у родителей для коммунистического воспитания. В семье Блока все этим возмущались. Однажды Блок слушал, слушал, а потом и брякнул: «А может быть, было бы лучше, если бы меня… вот так взяли в своё время…»
А их и взяли. Только не государство, не хороший господин из благородных, а преступники, сутенёры и воры. «Девочка попала в нехорошую компанию». Могла бы попасть и в «хорошую». Но не вышло.
И вот посмотрим с этой точки зрения на «уши Каренина». Если «Тихий Дон» называют советской «Войной и миром», то «Войну и мир» можно назвать масонским «Тихим Доном». Этот якобы исторический роман бьёт все рекорды по уровню грубейшей и вполне сознательной тенденциозности. Это всё же действительно крупное произведение, но не благодаря, а вопреки поставленной в его основание мировоззренческой концепции. Концепция тут швах, «немецкая диспозиция». Но сражение всё же выиграно. Пример русского сглаживания чудовищной первоначальной идеи. Пустим французов в Москву, а потом уже, оттуда вот, начнём воевать. Интересно, выправим или нет? Авось выправим. То же «Анна Каренина». Но «Воскресение» уже было испорчено непоправимо. Однако и тут можно было выправить. Просто толстовский гений был уже стар, стал уставать.
Иначе говоря, Толстому было всё равно, что писать, кому отдаваться. Точнее, он не мог не отдаваться, но хотел бы, конечно, отдаться поудобнее, поуютнее. Вот где скрытый смысл органической, не по заказу, женской злобы к Победоносцеву: почему ты меня не взял? а вот я пойду тогда назло в кабак. Русская государственная мысль прохлопала ушами нашу литературу. Она отнеслась к ней слишком серьёзно, слишком благоговейно (то есть не по-государственному, не по-хозяйски). А «цыплёнки тоже хочуть жить». И пошли на содержание к евреям, к масонам и иностранным разведкам. А вызвали бы их в известный момент в известное учреждение: так, мол, и так, Лев Николаевич, мы вам, русскому дворянину и офицеру, хотим доверить выполнение важного и ответственного задания. Есть сведения, что английская разведка в подрывных целях поощряет повстанческое движение на Северном Кавказе. Необходимо дать соответствующее неофициальное разъяснение истинного положения дел. И вышел бы «Хаджи Мурат» без «позорных страниц» (по выражению Розанова) о Николае I.
Если бы за ними следили, чтобы не откусили градусник, не стянули на себя скатерть с самоваром. И это же крик отчаяния у Толстого, ключ ко всему его поведению (878). И не только его, а и всех талантливых русских, не знающих, куда этот талант несчастный сдать, чтобы получить взамен уютный домик с видом на церквушку и ма-аленьким садиком. А в саду чтобы лавочка была. И вот на ней сидеть с женой и смотреть на заходящее солнце. Розанов, величайший индивидуалист, смог это вырвать у жизни сам. Но это РОЗАНОВ.
Цветаева передаёт разговор с Белым в Берлине начала 20-х. Тот сказал ей:
«Самое главное – быть чьим, о, чьим бы то ни было! Мне совершенно всё равно – Вам тоже? – чей я, лишь бы тот знал, что я его, лишь бы меня не „забыл“, как я в кафе забываю трость…»
Их забыли. И в результате громадное историческое значение при полной неподготовленности к этому, полном отсутствии политического смысла и политического воспитания. И в результате – крах.
853
Примечание к №626
Ведь России в начале века сказали – умри.
Да ещё до этого сто лет говорили. Куда, дурак, в шапке пошёл? Какая у тебя шапка? Неправильная. «Мурмолка». А идёшь как? Чего переваливаешься? А это что у тебя? Рукавицы? Выбрось! Ребята, смотрите, у него лапти! Ух ти, господи! Вот мы как, в лаптях! Что, лапоточки-то крепкие? А ел что сегодня? Щи неправильные? Фуй! А блины? Жирные, скользкие, бр-р! И смешно: «русский ест блин» (дурак!).
За русским десять человек ходили и смеялись. Каждый шаг комментировался, передразнивался и высмеивался. Ну как же тут жить? Марсианин щупальцем указывает товарищу своему на сапиенса, смеётся: «Смотри, это „нос“ у него – ишь, чёрт, дышит им».
Вы возьмите юмористические журналы начала века. Ладно, что там в карикатурах осмеиваются сами сословия и профессии как таковые. Чиновник осмеивается за то, что чиновник, поп – за то, что поп, полицейский – за то, что полицейский. Это еще ладно. Но в безобразные рваные мундиры с оторванными пуговицами и ржавыми «селёдками», заплатанные мешки-рясы и косорукие косоворотки одеты русские свиньи. Тут ненависть биологическая, животная. Везде варьируются пять-шесть русских типов с заботливо прорисованными скулами (868), щелеобразными глазками, аккуратно зауженными лбами и алкоголическими носами-картошками. Разве в английской, французской или немецкой карикатуре осмеивается собственный национальный тип? Так МОНОТОННО, так ПОСТОЯННО, как одна из основных, если не основная, тема? Ни тогда, ни сейчас.
Меня в детстве отдали тётке, которая меня не любила. Она и говорит:
– Спи на спине, а то искривление позвоночника будет. Вот свернёшься калачиком, а утром захочешь разогнуться и не сможешь. Так и будешь ходить горбатенький.
И я лежал часами, не мог уснуть. А в соседней комнате горел свет, тётка шила на машинке и через открытую дверь смотрела на меня: только попробуй свернись. А так хотелось! Я цепенел под холодным одеялом, болела спина. Вот котёнка привязала бы к доске вдоль, чтобы он не сворачивался, дремля под батареей. Но кот стал бы орать. А русским доказали. Какой-то совершенно посторонний человек за червонец в «Здоровье» заметку написал, тётка прочла и стала меня «спасать».
В столетнем глумливом и со стороны русских совершенно бессмысленном вое сказались очень неприятные свойства нашего сознания. Во-первых, его вычурность, холодная неестественность, совершенно игнорирующая реальность, природное и естественное положение вещей (871) (что очень легко позволяет использовать русских: им только бросить два-три силлогизма, они отца родного зарубят). Во-вторых, способность русских к юродству, глумлению, травле. «Учёбе» других дубиной и дрекольем. Русский учитель – фигура страшная, фантасмагорическая. Это ещё хуже русского врача (так как русских врачей всё-таки мало и обращаются к ним в основном на склоне лет). Призыв Гиппократа «не навреди» для русского не существует. У него другой принцип: «помоги». При этом вопрос – а способен ли он оказать помощь? – даже не возникает. Мысль в голову ударила: этому вот руку отрезать – он режет. А потом забывает, зачем резал-то, и бросает в урну. Тут ещё и страсть к господству, объяснению. Разбору.
И всё-таки саму идею бросили не русские. У них и нет идей и быть не может. Это кто-то написал в «Здоровье», «помог».
854
Примечание к с.48 «Бесконечного тупика»
Набоков сказал: «Сумерки – какой это томный сиреневый звук».
Мне было 13 лет. Я лежал в больнице (860) и каждый день с неосознанным нетерпением ждал прихода раннего зимнего вечера. Садился на стол у окна – широкого, «дореволюционного», с тяжёлыми двойными рамами и большим подоконником. И смотрел, как городской пейзаж начинает сочиться сумерками. Что-то происходило с моими глазами – веки немножко опускались в полудрёме, и я растворялся в ласковом вечернем воздухе. Деревья в небольшом парке становились полупрозрачными, загорались золотые чешуйки реклам – бессмысленно и загадочно мигающих в окно, намекающих на иную, небольнично-«европейскую» жизнь. Рядом с окном была дорога, и каждый день в сумерки по ней проходила вереница такси. И их уходящие в никуда, за угол, зелёные огоньки куда-то звали, звали. А по улице, всего в нескольких шагах шли люди. Они о чём-то говорили, смеялись. Может быть впервые я увидел женщин, ощутил тоску по женщине здесь, у холодного зимнего окна. Частная, понятная тоска сливалась с тоской вообще. Эта тоска и одновременно органическая невозможность и нежелание что-либо изменить в этом быстро меняющемся плавном сумеречном мире остались на всю жизнь.
Женщины казались все какими-то необыкновенно красивыми, «европейcкими» (864) в неверном свете люминесцентных ламп. А больничная палата была темна, только на потолке отражался свет фар от проезжающих машин. В этом вечернем свете было что-то неверное, эгоистическое, подчёркивающее мою одинокость, но одновременно и что-то порочно-загадочное, «иное».
Утро моего сознания началось с тоскливых сумерек. (875) С тех пор я поднялся высоко. Мой ум поднялся высоко. Но странное дело, мне кажется, что существовал и осуществился я именно там, а не здесь, сейчас. ТОГДА я жил СВОЮ жизнь. Маленький Одиноков, сидящий у большого окна. Я смотрю на него с улицы: «Эх ты, дурачок мой». Он видит меня и молча отшатывается в темноту.
Увидел ли я тогда в сумерках тень вешалки, нависшую над всем моим будущим миром? Или, может быть, он увидел меня в будущем еще более дальнем? – Не знаю. Мне не дано это увидеть сейчас, как не дано было тогда увидеть себя сегодняшнего. Пространственно-временной изгиб вынес меня будущего по другую сторону стекла. Я растянут во времени, но совсем не уничтожим в нём, и, пока жив, я могу изогнуть тоннель своей жизни дугой и посмотреть на другого себя из другого времени.
Сумерки, чувство сумерек – это предчувствие моей будущей жизни, а отшатывание – боязнь определённости, фатальности. Или неприятие будущей жизни, отказ считать её своей. Маленький Одиноков не хочет, чтобы я был таким, чтобы я получился таким. Но я таков, и ничего тут не поделаешь. ПРОПАЛА ЖИЗНЬ. (883) Какую кошмарную, сумрачную жизнь я прожил. Зачем? За что? А зачем? Расширяющаяся пустота этих слов – прободение пространства. «Зачем». «А-а» – раскрывается чёрно-красное нёбо – «зачем» – щелкает в мозгу, когда в мгновение ока всё забывается и я просыпаюсь, упав с кровати на пол. Я хочу слезть с кровати, но у пола нет края, я ползаю по нему. Азачем, азачем, азачем. Пустите меня. Русский язык, миленький, отпусти меня.
855
Примечание к №837
Розанов писал: «…Без молитвы – безумие и ужас». Не хочу, не могу комментировать это…
Нет, всё-таки немного постараюсь. Розанов ещё писал и следующее:
«Мне и одному хорошо, и со всеми. Я и не одиночка, и не общественник. Но когда я один – я полный, а когда со всеми – не полный. Одному мне всё-таки лучше. Одному лучше – потому, что когда один – я с Богом. Я мог бы отказаться от даров, от литературы, от будущности своего я, от славы или известности – слишком мог бы; от счастья, от благополучия… не знаю. Но от Бога я никогда не мог бы отказаться. Бог есть самое „тёплое“ для меня. С Богом мне „всего теплее“. С Богом никогда не скучно и не холодно. В конце концов Бог – моя жизнь. Мой Бог – особенный. Это только мой Бог; и ещё ничей. Если ещё „чей-нибудь“ – то этого я не знаю и не интересуюсь. „Мой Бог“ – бесконечная моя интимность, бесконечная моя индивидуальность… Так что Бог и моя интимность и бесконечность, в коей самый мир – часть».
Совершенно такое же чувство, умонастроение. Но в отличие от Розанова небольшая коррекция: «Бога нет». То есть как философ я. конечно, понимаю, что Бог есть (собственно, такое понимание – непременное условие для любого философствования). Но это вообще, «умозрительно». Именно ИНТИМНО Бога для меня не существует. При максимально интимном отношении к миру. То есть «бесконечная моя интимность, бесконечная моя индивидуальность» НЕ СУЩЕСТВУЕТ. Описать смысл этого, последствия этого для моей жизни невозможно. Возможно в виде грубой, неубедительной риторики. Вы видите кривляющегося от боли человека, но не видите, что пальцы его прищемило железной дверью. – Шут. Суть, сердце попало под дверь. Впрочем, уже риторика. (891)Действительно, лучше умолчать…
856
Примечание к №851
носителем эстетических идеалов в России являлось именно чиновничество
Чиновники – «за бумагой человека не видят». Так это и есть писатели! Писатель – чиновник в его развитии (859), содержательный чиновник, бюрократ содержания. А читающая публика в России, костяк её? Да конечно чиновничество. Не крестьяне же, не купечество. Дворянство вольное по усадьбам – какие уж тут книги. Так, иногда разве. Не то настроение – чтение занятие городское. Военные – тоже не до этого. Студенты с их полуштофами, кастетами и брошюрами – куда им. Дай Бог учебник перед экзаменом пролистать. Вот и выходит, что костяк читающей публики – чиновничество. Привыкшее к бумагам, письменной речи, печатному слову. Гоголя читали Акакии Акакиевичи. О чём Достоевский и сказал. Его Макар Девушкин в «Бедных людях» читает «Шинель». И читает именно с чувством, что это про него написано. Тут вовсе не насильственный литературный приём, а, пожалуй, определённый символический образ русской читающей публики.
857
Примечание к №841
«Это какая-то сплошная комическая маска, это какая-то карикатура на человека и грека, это вырождение…» (А.Лосев о Сократе)
Сократ был отличным воином. А что такое война в античности, да ещё в маленькой, карманной Греции? Всё очень просто, кристально. В одной руке щит, в другой меч или копьё. А под щитом человек голенький. А сзади, за спиной родной город – небольшой, все друг друга знают. И рядом твои дети и твоя жена, родители смотрят, как ты за них сражаешься. И Сократ, «карикатура», стоял насмерть.
Лосев не философ, а историк философии, и не чувствует, что философия гораздо страшней и серьёзней. Это прежде всего определённый строй жизни. И Розанов тоже был гораздо серьёзней, гораздо сосредоточенней, чем это представлялось Лосеву (863). Он писал:
«Форма: а я – бесформен. Порядок и система: а я бессистемен и даже беспорядочен. Долг: а мне всякий долг казался в тайне души комичным, и со всяким „долгом“ мне в тайне души хотелось устроить „каверзу“, „водевиль“ (кроме трагического долга)».
У Розанова был ТРАГИЧЕСКИЙ ДОЛГ. Вообще философ без «трагическо-го долга» невозможен.
Философы в чём-то очень близки военным людям. Не случайно Сократ – первый философ, символ философии – был хорошим солдатом. А Марк Аврелий, римский император, полководец? Единственный случай в мировой истории, чтобы глава государства был одновременно гениальной личностью. И характерно, что Аврелий был именно философом, а не писателем, художником, музыкантом. Характерно также, что философия никоим образом не мешала ему, скорее наоборот. Это один из наиболее удачных правителей Римской империи. Конечно, не случайно, что и самый философичный народ Европы – немцы – одновременно являются и самым воинственным народом. Даже Ницше, несчастный затворник, участвовал во франко-прусской войне и с удовольствием сфотографировался в военной форме с обнажённой саблей в руках. Другой вопрос, что он чуть не сошёл с ума от вида раненых, и вообще в реальной жизни не мог «властвовать» даже над котёнком. Я тему «Ницше и котёнок» только так могу себе представить: котёнок написает, а Ницше ему: «Ты это, гм-гм, того… батенька, не того… нехорошо, брат». Ницше написал: «Когда идёшь к женщине, не забудь взять с собой хлыст». Однажды на каком-то вечере к нему подошла женщина и попросила объяснить это выражение. Он страшно испугался, пролепетал, что это следует понимать «фигурально», и, красный, выбежал вон… Но это не важно. Важно, что он, как и любой военный, был помешан на теме власти и смерти. Это – в центре всего, стало профессией. Философы самые агрессивные, воинственные люди. В общении у них есть нечто глумливое, циничное. Как и у военных. Для тех все окружающие слабаки, «шпаки». А философ живёт в мире дураков. Но когда дело доходит до серьёзного – тут шутки в сторону.
И философ, и военный это самые антисоциальные профессии (865): жги, грабь, убивай, издевайся, глумись. «Ломать не строить». Место военного в казарме, философа – на необитаемом острове, в тюрьме, в психиатрической больнице. Но без них тоже нельзя, всё рушится. Эти категории для ради важности держат и чтобы другие боялись. Но в уродливые, искажённые времена эти люди оказываются самыми прямыми, честными и «полезными».
858
Примечание к №824
Вроде бы есть философия, а по-настоящему и нет её.
Еврей не может быть философом. Еврей может быть историком философии, или науковедом, или софосом-мудрецом, но собственно философом – никогда. Евреи боятся философии. Почему? Потому что они боятся смерти.
Розанов писал:
«Смерть – так же метафизична, как зачатие. Это – другой полюс мира, чёрный, противолежащий белому полюсу – обрезанию. Евреи отвратительно хоронят своих мертвецов, бросая их в землю и с ужасом убегая; о смерти, как „таинстве“, – ничего в Библии; „смерть“ в Слове Божием – только наказание. Христианство „смерть“ преобразовало в гроб … Как „Гроб“ есть преобразование смерти „в поэзию“, так монастырь есть преобразование „гроба“ в целую цивилизацию – поэтически-грустную, меланхолически возвышенную. Смерть – секунда, удар; гроб – уже сутки и даже трое суток, наконец, сорокоуст молитв и „воспоминаний“; монастырь уже обнимает всю жизнь. Таким образом, „секунда ужаса“, метафизическая, какую не перенести человеку – как бы размазалась кисточкой на пространство годов, жизни».
Но вообще арийская культура и до христианства занималась «разма-зыванием смерти». Разве «Федон» не есть такое «размазывание» смерти Сократа? Розанов и писал далее, что любовь к смерти вызвала любовь к потустороннему, любовь к идеализму, миру «фантомов», теней. Конечно, христианство здесь лишь зафиксировало тенденцию гораздо более древнюю.
Мысль еврея скользит, ищет спасительной зацепки в трещинах расстрельной стены. (861) Он распластывается, стелется по стене, целует её, вдыхает запах влажных багровых кирпичей. Ариец вместо стены видит окно. Куильти под дулом набоковского пистолета шметтерлинком ускользает от смерти, не может её осознать. Он слеп, не видит, не может увидеть смерть. Русский не может увидеть жизнь. У него самовар погас, а он говорит о гибели вселенной (Федька Каторжный в «Бесах»). Это тоже неспособность к философии. Полное отсутствие введений. Одна суть. Всё превращается в философию, и, следовательно, всё рассыпается в ничто. Всё начинается у русских не с введения, а, хе-хе, с заключения.
859
Примечание к №856
Писатель – чиновник в его развитии
Кюстин писал:
«Когда я говорю русским, что их леса истребляются беспорядочно и что им грозит остаться без топлива, они смеются мне в лицо. Они высчитали сколько десятков и сотен тысяч лет потребуется для того, чтобы вырубить лес, покрывающий огромную часть страны, и вполне удовлетворены такими статистическими выкладками … Между тем, уже заметно обмеление рек, причина коего лежит в хищнической рубке деревьев вдоль их течения и в бессистемном сплаве леса. Но русские довольствуются пухлыми папками с оптимистическими отчётами … Можно предвидеть, что настанет день, когда им придётся топить печи ворохами бумаги, накопленной в недрах канцелярий. Это богатство, слава Богу, растёт изо дня в день».
Русские переписали леса, а потом их исписали. Бумагу же списали на дрова. «Здравствуй, страна героев…»
860
Примечание к №854
Мне было 13 лет. Я лежал в больнице
Пребывание в больнице, первый раз в 13 лет, а второй в 14, явилось первым опытом одиночества – индивидуального, предоставленного себе существования. Это был нужный и важный опыт. Удивительное чувство – мне кажется, что моя жизнь кем-то необычайно хорошо продумана и предусмотрена. Всё в ней в конечном счёте получается соразмерно, ритмично (867) и как-то всегда «вовремя». Интересно, что мой отец родился в первый год двенадцатилетнего цикла – в год крысы. Мать родилась тоже в год крысы, но на 12 лет позже. А я родился ещё через 24 года, то есть снова в год крысы. Мне кажется, моя жизнь очень последовательна. В некоторых пунктах она ужасна, но чего в ней нет, так это хаоса. Она закруглена и повторяема.
В первый же день пребывания в больнице мне решили делать операцию. Меня вымыли, раздели, уложили на каталку и укрыли белой простынёю. А потом что-то не получалось у них там, и я минут З0 лежал в коридоре. Лежать было неудобно, жёстко и навзничь. Я честно смотрел вверх и думал: как странно, сейчас меня усыпят и я потеряю сознание, а может быть, умру. И больше ничего не будет. Это вот ВСЁ. Или всё будет хорошо, и пройдёт время, и я буду всё это вспоминать как нечто положительное, интересное. Ведь это, пожалуй, единственное необычное событие в моей жизни. И при этом спокойное отстранение, хотя била дрожь – чувство убийственной обыденности. Мимо шли санитары, смеялись. Мысли как-то рас-траивались. Потолок был высоко-высоко. Стены в зелёной краске, а потолок серый, и там горела тусклая, но аккуратная (в матовом колпаке) лампочка. Я лежал голый под саваном, было холодно, и думал. Сознание было очень ясное, и, пожалуй, в этот момент я начал выламываться из детства. Это один из первых проломов во взрослый мир. С тех пор у меня болезненное пристрастие к тусклым, «чёрным» лампочкам.
861
Примечание к №858
Мысль еврея скользит, ищет спасительной зацепки в трещинах расстрельной стены.
Еврейский аксиоматический ум не философичен. Он слишком привязан к закону, норме, обычаю. Но одновременно, из-за «внутридогменного» волюнтаризма возможна парафилософия. Даже неизбежна. Еврею необходимы основания. Но не поиск оснований, а привязка к основаниям. У-верение.
862
Примечание к №852
Они игрались-игрались и заигрались.
Серебряный век уже насквозь персонажен. Люди занимались проживанием своей жизни. Крайне важен был образ поэта или писателя. Поэтому пьяные скандалы или альковные трагедии всячески раздувались до размеров мировых катаклизмов. В широких масштабах технология имиджа была апробирована на истории с женитьбой Блока. Здесь уже видны все составные элементы: сметающий все на своем пути девятый вал рекламы, использование кощунственно-пародийной фразеологии, подробное описывание до неузнаваемости стилизованных «чуйств» и, наконец, очень сухое и деловое включение в рекламную кампанию, то есть торговля своим чувством, проституция. При этом нравственная деградация была замедлена потерей реальности, ощущением себя персонажем. (Между собственно проституткой и актрисой, играющей проститутку на сцене, всё же существует некоторая разница.)
Характерен пышный расцвет театра и театрально-декоративного искусства в начале века. Балет, опера, драма, цирк, стилистика маскарада и массовой культуры – всё это свидетельствовало о заигрывании, погружении в театральное действо.
Именно в этот период впервые в русской истории (если не считать наивного начала ХIХ в.) получила широкое развитие масонская мифология. Привлекал театрально-декоративный характер масонства, эстетика тайных эмблем и капюшонов. Об этом неплохо сказано в «Самопознании» Бердяева:
«В этой атмосфере было много бессознательной лживости и самообмана, мало было любви к истине. Хотели быть обманутыми и соблазнёнными. Терпеть не могли критики. Все захотели быть приобщёнными к истинному розенкрейцерству … И молодые девушки влюблялись в тех молодых людей, которые давали понять о своей причастности к оккультным обществам, как в другие годы и в другой обстановке влюблялись в тех молодых людей, которые давали понять о своей причастности к центральному революционному комитету. Эротика всегда у нас окрашивалась в идеалистический цвет. В 30-е годы она носила шеллингианский характер, в 60-е нигилистический, в 70-е народнический, в 90-е марксистский, в начале ХХ века она приобретала окраску „декадентскую“, в десятые годы ХХ в. она делалась антропософической и оккультистской. Это явление смешное, в нём обнаруживается недостаточная выраженность личности, но оно свидетельствует о русском идеализме».
Сей «идеализм» выражался в постоянной идеологической стилизации принципиально неиделогизируемых вещей. В результате идеальная жизнь общества очень грубо просачивалась в реальность. Идеи импортировались с Запада и становились модой. Став же модой, они незаметно переплетались с модной одеждой или мебелью. Томик Гегеля и портсигар становились явлениями одного порядка. При этом не только Гегель воспринимался на уровне портсигара, но и портсигар на уровне Гегеля. Чтение Гегеля самым прямым образом сказывалось на состоянии портсигароделательной промышленности, а курение сигар напрямую влияло на изучение Гегеля в университетах. Это можно назвать крайним идеализмом, крайним материализмом, крайним эклектизмом, крайним примитивизмом. По-моему, точного названия этому вообще найти нельзя. Я бы так сказал: это крайнее сбывание и крайняя стилизация.
Русская литературочка начала потихохоньку сбываться (866). Перед концом чрезвычайное значение приобрела тема смерти на сцене, тема красивой смерти, сладкой смерти, порочной смерти. Некрофилии. Театрализованная, карнавализованная декадентщина с её пляшущими скелетами и покойницами. Тема тлена, эстетики умирания, мёртвых красавиц и оживших мумий. Это осуществлённый онанизм, попытка вырваться в реальность. Это осуществление «программы» Гоголя – первого русского драматурга. Не случайно, что его стали более-менее адекватно понимать именно в эту эпоху.
Дело, конечно, не в импортированности нашей литературы. Это лишь частность. Суть в том, что русские религию заменили литературой. То есть неким мифом. Мифом принципиально антимифологическим: «натурализмом», «реа-лизмом». Реальность стала Богом. (884) Причём не собственно реальность, а то, что подразумевалось под реальностью. Это дико, но Гоголя (Гоголя!!!) считали РЕАЛИСТОМ. Он и был таковым, но с точки зрения максимальной степени материализации, реализаций элементарных и, следовательно, ещё поддающихся этому фантазий.
И всё сбылось. Мифы осуществляются. (894) Конечно, тут и более высокая трагедия, трагедия слишком христианского общества, монотонно христианского, и чисто, высоко христианского, с лишь рудиментарной бесовщиной. И бесовщину литература совершенно неожиданно для себя и создала, выполнила функции давно потерянного языческого коррелята. Поэтому и напряжённый интерес к литературе – тянуло на сладенькое, вкусненькое, запретненькое. Тёмненькое. «Бозецкое» – ну ладно. А черти-то как? Тоже ведь интересно.
И поправить ничего нельзя. Всё обречено, фатум. Чем глубже вдумываешься, тем отчётливее понимаешь, что это всё предопределено. И индивидуальная вина и является лишь индивидуальной виной, а ни в коем случае не виной метафизической. Ничего не зависело от злой воли или ошибки отдельной личности.
Ну кто же виноват в том, что сам характер русской литературы «не тот»? Может быть, по своей сути русская литература, дополняющая монастырскую Русь, должна была быть преимущественно «ветхозаветной», содержательной. А она по сути «новозаветна» (то есть не дополняющая, а вытесняющая): абстрактно асексуальная и морализаторская. Не даёт мясца душе, не удовлетворяет и одновременно истерически взвинчивает душу (заслоняя при этом церковь). Онанисты. Целомудрие дополнила не нормальная половая жизнь, а онанизм. Уже сам по себе выбор литературы как духовной скрепы общества странен, онанистичен. Да и характер выбранной литературы, в свою очередь, тоже.
863
Примечание к №857
Розанов … был гораздо серьёзней, гораздо сосредоточенней, чем это представлялось Лосеву
Ту же ошибку совершил Бердяев. Отнюдь не философ, а лишь философствующий публицист, он совсем не понимал Розанова:
«Напрасно Розанов взывает к серьёзности против игры и забавы. Сам он лишён серьёзного нравственного характера, и всё, что он пишет о серьёзности официальной власти, остаётся для него безответственной игрой и забавой литературы».
Но Розанов умер через три года. Умер строго и мужественно. Он лежал в холодной комнате, слабый, полупарализованный старик, укутанный шалями и шубами, с надетым на голову смешным и жалким розовым капором (не было шапки). Флоренский хотел его исповедовать, а Розанов сказал:
» – Нет… Где же вам меня исповедовать… Вы подойдёте ко мне со снисхождением и с «психологией», как к «Розанову»… а этого нельзя. Приведите ко мне простого батюшку, приведите «попика» самого серенького, даже самого плохенького, который и не слыхал о Розанове, а будет исповедовать ГРЕШНОГО РАБА БОЖИЯ ВАСИЛИЯ. Так лучше».
И потом, уже коченея, прочёл Символ веры. Прочел до конца и умер.
Дай Бог каждому такой смерти. Умирать в полном сознании такому огромному «я» и так просто, спокойно. Чисто.
Бердяев писал всё в той же статье:
«Нет ни единого звука, который свидетельствовал бы, что Розанов принял Христа и в Нём стал искать спасение … Православие так же нужно для русского стиля, как самовар и блины».
Вообще Бердяев писал, что русские интеллигенты-атеисты ближе к христианству, чем Розанов, что… Да что говорить… Бердяев считал, что вплоть до «Опавших листьев» Розанов даже «не удосуживался подумать о смерти».
Розанов же в 13 лет думал о смерти так, как Бердяев никогда в жизни.
864
Примечание к №854
Женщины казались все какими-то необыкновенно красивыми, «европейскими»
Именно потому, что русские живут на границе с Азией, они её и ненавидят. Ошибка славянофилов в их восточничестве, выродившемся в 20-е годы в анекдотическое «евразийство». А русские именно за счет своей «татарщины» очень ценят европейский, светлый, свободный от азиатского уродства и бесформенности тип. Как Хомяков восхищался Англией. И как Бунин писал об антисоциальности всего русско-азиатского. «Чудь», «меря». Для Запада это экзотика, а русский эту экзотику ежедневно на своей шкуре чувствует; Азия своей узкоглазой рожей лезет к нему в комнату из коммунального коридора. Русские всегда испытывали ненависть к азиатам. «Незваный гость хуже татарина». И до татар спасительная ненависть к «идолищам поганым», к кипчакам, половцам, хазарам. Чурки, чучмеки, чукчи…
И с такой вот точки зрения у самих русских во внешнем облике чего-то не хватает. «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича». И непонятно, чего именно. Только когда русский выезжает в Европу, он видит «чего». Русский тип, но доведенный до конца, – вот европеец. Отточенная громада германского черепа, французское изящество, английское благородство. Конечно, в этом нет чего-то милого, заспанного, азиатинки начинает не хватать. Но если побыть в Европе немного, то потом эти лица, отдельные типы, выхваченные в толпе, будут дома как прекрасная сказка восприниматься.
Это не значит, что в Европе нет некрасивых людей или их некрасивость менее резко выражена. Например, у скандинавов есть некий определённо неандертальский тип. Но несколько вариаций, «сюжетов», переплетение которых и составляет внешний облик нации, здесь завершены. То есть тот же неандертальский тип, если выстроить линию просветления, окончится каким-то божественным ликом. В русских эти линии не прослеживаются до конца. На дегенеративном конце они утопают в монголоидности, а высшего окончания просто нет – оно обрывается на предпоследней ступени. Есть, конечно, отдельные русские лица, удивительные по красоте и воспринимаемые именно как русские лица, так что нет ощущения их инородности. (Например, я именно так воспринимаю лицо своего дяди Георгия.) Но всё же они не образуют некоего высшего ТИПА. И то, что им называют, это тип скандинава, немца, даже грека, но не русского. У русских нет своего лица (872).
Любопытно отношение европейцев к нашей внешности. Всегда ощущение русской второсортности, «немножко испорченности» и (в лучшем случае) «кто бы мог подумать». Увы, даже в столь элементарном смысле любовь русских к Европе будет всегда однонаправленной и, следовательно, двусмысленной – смесь понятной европейцам зависти с совершенно непонятной светлой грустью и самопожертвованием («эх вы, жизни не знаете, а Азия вот она – смахнёт всю красоту с планеты и из ваших таких удобно-глубоких черепов кумыс пить будет»).
865
Примечание к №857
И философ и военный это самые антисоциальные профессии
Вершины античная философия достигла в учениях Платона и Аристотеля. Но это ведь в хронологическом отношении почти самое начало. Чем же занималась античная мысль на протяжении ещё восьми веков? Конечно мельница логоса крутилась не вхолостую: решалась задача огромной важности – задача соотнесения опыта чистого мышления (зловещего и человеконенавистнического) с опытом повседневной обыденной жизни. Весь стоицизм был на этом построен: как жить философу в миру? Ведь в платоновских Афинах произошло событие далеко не безобидное (885). Там была рождена философия. Философия и философы – новая, неслыханная порода земных существ. На арену истории вышел профессиональный мыслитель. А кто такой профессиональный мыслитель? Человек, который на порядок умнее окружающих, человек, который самим своим бытием ежеминутно, ежесекундно унижает. Вот, предположим, поэт. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон» это простой смертный. Тоже писатель, художник, учёный, артист (артист, эта карикатура на философа, правда, не совсем). А философ всегда философ. Поскольку он человек, он не может быть вот сейчас философом, а через минуту нефилософом. И как он общается с людьми, человек, потративший годы на овладение интеллектуальным карате? Чуть кто заикнётся, варежку откроет, и философу уже вся мысль ясна, он знает её окончание и её туманное для самого говорящего начало. Общаться в результате не с кем. (Разве что с другим философом.) Общаться, пожалуй, и можно. По типу: «Вот мне скучно… Плеснул в ладоши… Выскочил рассудок-холоп. – Потешь меня, раб верный. Взял он собеседника за белы руки, вывел во двор, да и поиграл, как с мышью кошка». Конечно, с другой стороны всякий философ понимает всю ограниченность доставшегося ему человеческого разума. Но смирением тут и не пахнет, так как всякий же философ отлично видит, что окружающие границ разума совершенно не осознают. Философ живёт не только в стране дураков, но и в стране слепых, несчастных безумцев, даже не догадывающихся о своём уродстве. И вот человеческая мысль несколько столетий вырабатывала механизм адаптации к реальному миру. Как БЫТЬ философом. Прикоснуться к обжигающему логосу и не сгореть, не покончить с собой, и одновременно не обжечь других, не поджечь мир. Вырабатывалась соответствующая культура одиночества и культура смирения, покаяния. (892) Последнее стало прерогативой христианства, удивительная особенность которого заключается в том, что подвижник, святой не возносится над людьми, а скорее наоборот, спускается к ним. Священнику человек интересен. Философу интересен он сам. Религиозная мысль чрезвычайно облагородила философию. Паскаль ничего нового не сказал по сравнению с античными мыслителями. Даже хуже – считал себя учеником Монтеня, а Монтень был всего лишь прилежным читателем древних. Но зато монах Паскаль благороднее и человечнее Платона. (Но как ужасна его личная жизнь (вериги, сумасшествие).)
866
Примечание к №862
Русская литературочка начала потихохоньку сбываться.
Из переписки Достоевского:
«Вчера, когда я спал, приходил (человек) от Вольфа с требованием 25 экземпляров „Бесов“ и оставил бумажку, то есть требование… Значит бесочки-то опять пошли и ведь без малейшей (рекламы)…»
Хе-хе…
867
Примечание к №860
Всё (в моей жизни) получается соразмерно, ритмично
В детстве я сильно тосковал по старому дому – казалось, всё плохо стало именно потому, что уехал оттуда. Тоска эта – чистый звук флейты. Он становился всё громче, всё тоскливее. А в 13 лет меня положили в больницу – операция пустяковая, аппендицит, но сделали её бесплатно и у меня началось осложнение. Рана нагноилась, стала сочиться кровью. Случилось это в воскресенье, и в больнице врачей не было, только медсестры. И они стали мне там что-то в животе без наркоза резать. Одна резала, а другая полотенцем мне рот затыкала, чтобы я не кричал. От страха и боли я орал пронзительно громко, по-звериному. В больнице была какая-то реконструкция, и в отделении, в котором я лежал, поместили дефективных детей. Среди них был один идиот, постоянно воющий. Меня после привезли на каталке, а в палате ребята говорят: «Одиноков, ты не слышал, тут идиот этот за стеной так ревел».
Это уже труба органная подключилась. Потом сломанная рука – уже не просто физическая боль, а подлость – ещё труба. Вешалка – ещё. Болезнь и смерть отца – ещё. Издевательский аттестат, любовь, а точнее её отсутствие, работа на заводе – и так пошло, пошло по регистрам. А потом ещё несколько труб включилось, и мелодия стала уходить в бесконечность. Казалось бы, всё уже, хватит, а тут новый, ещё более резкий тон, поворот, коленце. В результате я получился очень ритмичным человеком, моя жизнь сложно ритмически организована. Конечно, каждый конкретный тон немного плывет, немного смещён. Но в целом это нечто очень серьёзное. Что извне не видно, так как воспринимаются из мира лишь отдельные ситуации, а во мне, в моей личности только всё перекрещивается в единую мелодию и очень глубоко и сильно организует моё «я». Так по пустякам, по пустякам набирается, хе-хе, трагедия.
868
Примечание к №853
Везде варьируются пять-шесть русских типов с заботливо прорисованными скулами
Леонтьев писал:
«Живописцы наши выбирают всегда что-нибудь пьяное, больное, дурнолицое, бедное и грубое из нашей русской жизни. Русский художник боится изображать красивого священника, почтенного монаха (хотя они есть, и художник даже ВИДЕЛ их); нет! ему как-то легче, когда он изберёт пьяного попа, грубого монаха-изувера. Мальчики и девочки должны быть все курносые, гадкие, золотушные; баба – забитая; чиновник – стрекулист; генерал – болван и т. п. Это значит РУССКИЙ ТИП».
«Это тот комизм, который любят дети: привязать или приколоть бумажку на спину кому-нибудь и радоваться».
Константин Николаевич на один пункт не обратил внимания. В галерее социальных уродов вы не найдёте художников. Автопортреты – монументальны. Изображения художников – хочется перед ними снять шапку и поклониться. Умнаи! Ай, умнаи рускаи!
869
Примечание к №132
«Пошутил, значит. Ну-ну…»
Куда ж ты полез, следователь? На гения допросов? Думаешь – всласть покуражусь, поиздеваюсь над ним: «Ты тут пишешь про допросы, ну и получишь их, зайчишка во хмелю». Но, попавший в замкнутый мир, кто ты? – лакей, ничтожный лакей мой. Буду тобой шнурки завязывать. Я погиб. Я и писал так. Ильича не простят, Ильич милый выручит.
Всегда испытывал ненависть к самоубийству. Отец напряжённо думал об этом, когда узнал о своей обречённости. Но сам не мог и не хотел. И перед смертью молил не самому чтобы, а чужими руками.
Сократ перед смертью говорит:
«Пожалуй, совсем не бессмысленно, чтобы человек не лишал себя жизни, пока Бог каким-нибудь образом его к этому не принудит, вроде как, например, сегодня – меня».
Конечно, жизнь сама убьёт. Надо только немного поправить, немножко помочь. Сократ первый режиссёр своей судьбы. Подчинивший судьбу своей воле, замкнувший мир в микрокосм.
Даже если грубая провокация не удастся, всё равно с последней точкой «Тупика» жизнь моя замкнётся и погаснет. Я превращусь в персонаж – нечто неотъемлемое от определённого сюжета. Жизнь превратится в сюжет, всё ничтожно сбудется.
Осознав свою ничтожность, я мечтал о несчастной любви. Мне хотелось встретить её, я успокаивал себя тем, что у каждого человека должна быть любовь, пускай несчастная и несбывшаяся. Точнее, несчастная, но сбывшаяся. На тысячи ладов я представлял себе сначала холодный гнев и презрение, а потом ещё более обидное равнодушное участие, холодную и брезгливую жалость. Но всё равно это – рука, насмешливо комкающая моё письмо-признание, – даже это было так хорошо, светло. Всё получалось, жизнь получала осмысленность. Возникало светлое, необидное прошлое, несчастная, но достойная «личная жизнь».
Но я совершил наивную русскую ошибку, «ошибку Леонтьева». Недооценил злорадства судьбы. Не было ничего. Евгений Леонов собрался выступать в роли Ромео, уже предвидел свист и хохот, будущую «неудачу своей личности», тем большую, чем искреннее и проникновеннее будет произносить он вечный монолог из чужого амплуа. Но получилось ещё хуже, ещё злораднее. Его так и не вызвали на сцену; он сидел в полутёмной гримёрной и рыдал. Краска щипала глаза, текла по лицу; было душно и глупо.
Набоков вспоминал, что он в 17 лет ещё никого не любил, но уже спокойно знал о будущей, ждущей его светлой любви. Хотя, заметил Набоков, было все же тоскливо.
В 17? Разве это «ожидание»? А вот в 18? И всё тянется, тянется. Пустое, тус-клое одиночество. А тут 19 лет. Потом 20, 21, 22. Почти каждый день кончается одинокими слезами. И праздники – Новый год, день рождения – уткнувшись в подушку. А тут 23, 24, 25, 26, 27. Молодость проходит, уже прошла. И наконец всё сбывается, но в виде дешёвого «Тупика», когда сокровенная тайна личности, её трагедия выбалтывается первому встречному-поперечному читателю просто так. То, что мечталось как выговаривание перед сочувствующим и жалеющим человеком, внешне чужим, но внутренне, в моем мире, абсолютно близким и родным, превращается в лучшем случае в «рассказ об Одинокове», бормочущийся в скучном сумраке пригородного полустанка случайному знакомому.
Все сбылось. Всё, по крайней мере достаточно значительная часть, сказана. Теперь делиться не только не с кем, но и нечем. Персона обернулась персонажем. Книга эта – злорадство, тупик, петля на моей шее, итог моей несостоявшейся жизни.
А ведь могла же она состояться. Гоголь писал, что сбоку Павел Иванович Чичиков был похож на Наполеона. Вот и жизнь моя в одном из миллионов воз-можных ракурсов, хотя бы в одном единственном, могла бы стать Трагедией.
870
Примечание к №851
«Зовёт меня мой Дельвиг милый» (А.Пушкин)
Это принятие смерти. И, чего там, масонства. (876)
Товарищ, верь: взойдёт она,
Звезда пленительного счастья.
Верь, товарищ, взойдёт. Нам обещано. Как же тут сбросить Пушкина с корабля современности (880), если сам корабль этот – веточка пушкинского мира? «Пушкин наше всё». ВСЁ.
871
Примечание к №853
вычурность, холодная неестественность, совершенно игнорирующая реальность, природное и естественное положение вещей
Ужас в том, что в России Запад стал Востоком. Закат – восходом. Ночь, то есть тайное, скрытое, порочное, – днём, чем-то официально узаконенным, легальным. Нормой.
Возьмите западный фильм ужасов – наглую и элементарную эманацию западной демонологии – и вы увидите, что, как правило, действие там происходит на металлургических заводах, в шахтах, подвалах, на стройках. То два супермена дерутся на мечах где-то в подземном гараже, круша вокруг машины и стены. То медленно опускают в доменную печь негодяя и он корчится, обдаваемый адским пламенем. Или обнажённая женщина бежит по пустому шипящему н ухающему цеху, а за ней – поросший чешуёй монстр с отвратительными крючьями. Действительно, может ли быть более сообразный фон для порносадистского действа, чем античеловеческие пейзажи литейных корпусов и циклопических карьеров? Но в СССР на фоне тех же декораций развёртывается действие чопорных официальных агиток или сентиментальнейших утренников. Перепачканные мазутом мужики и бабы рассуждают о прелестях досрочного перевыполнения плана или о радостях семейной жизни, детской и невинной. Во-первых, само смещение неправдоподобно, анормально, а во-вторых, и тема насилия-то, конечно, никуда не исчезает. Советское кино это фильм ужасов без ужаса, фильм садомазохистский, но абсолютно бесполый, без секса. Конечно, именно такие фильмы и способны в максимальной степени подавлять психику. Ведь это десятилетиями, день за днём. Шипящие и дымящие трубы, рёв печей, скрежет моторов. Десятилетиями под официальное бормотание показывают ржавые от крови бинты, скальпель, пинцет, удалённый аппендикс, и снова бинты, марлю, скальпель. И под разговор:
– А Иванов выполнил квартальный план?
– На 182%.
– Молодец какой. Ну ничего, я с Петровым договорился на 198% выполнить.
И тут песня: «все выше, и выше, и выше». И снова показывают красные пятна, бинт, марлю, пинцет, мраморный стол и муха по нему ползёт. И всё это настолько НЕИНТЕРЕСНО, что хочется плакать. Заставьте насильно посмотреть порнографический фильм. Это травма. А заставьте посмотреть порнографический фильм без порнографии. Вот 2 часа будут показывать разбросанные лифчики и трусы и говорить, что Ленин умеет летать. И заставляют 200 миллионов человек, заставляют десятилетия. Вот она, гуманная каша, всходит-то как, лезет из горшка волшебного на всю планету.
Возьмите советскую книгу, осуждающую насилие, и вы увидите, что её писал садист, садист скрытый, подавленный, но «случись чего», не оплошает (да и не плошали). Прочтите советскую статью против гомосексуализма, и вы увидите, что её писал даже не педераст, а гермафродит. Однажды я прочёл в газете статью, где радостно сообщалось, что 19-летнему гадёнышу дали 2 года каторги за то, что он смотрел и распространял видеофильмы, «пропагандирующие насилие».
872
Примечание к №864
У русских нет своего лица.
Розанов сказал:
«у нас нет совсем МЕЧТЫ СВОЕЙ РОДИНЫ.
И на голом месте выросла космополитическая мечтательность.
У греков есть она. Была у римлян. У евреев есть.
У француза – «прекрасная Франция», у англичан – «Старая Англия». У немцев – «наш старый Фриц».
Только у прошедшего русскую гимназию и университет – «проклятая Россия"».
У России нет персонификации, нет образа. Франция – «Марианна». Россия? Разве что «Россия-матушка». Но образа матушки нет. Какая она? Брови, глаза, улыбка? Как одета? Ничего нет. При этом словосочетании просто перед глазами предстает гигантская плавная равнина. Или смутный образ старой матери. То есть что-то и есть, но так неотчётливо, смутно. «Проклятая Россия». Но что ненавидеть конкретно, если образ расплывчат, нерезок? – Всё! Проклятая Россия это проклятый мир. Отсюда злобность «космополитических мечтаний».
873
Примечание к №851
«„Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?“ – подумала она» (Л.Толстой)
Победоносцев был человеком чрезвычайно умным и ещё 115 лет назад предупреждал:
«Замечательно, что нет ни одного учения, в котором не обнаруживалась бы потребность религиозного обряда. Потребность религиозного чувства так сильна в человечестве, что и люди, отрицающие религию, рано или поздно склоняются к той или другой, хотя бы смутной и неопределённой, форме религиозного культа, так что в самом отрицании у них бессознательно проявляется стремление к чему-то положительному: нередко случается, что люди, стремясь к очищению отвергнутого верования и обряда, впадают в иное, сочинённое ими верование – сложнее прежнего покинутого, и принимают обряд грубее прежнего, осуждённого ими за грубость. Так совершается течение в неисходном кругу: из христианства вырождается новейшее язычество, с тем чтобы снова прийти со временем к той же точке, из которой вышло. Люди, отвергнувшие Бога и христианство в конце прошлого столетия, сочинили же себе богиню разума. Нет сомнения, что и атеисты нашего времени, если дождутся когда-нибудь до торжества коммуны и до совершенной отмены христианского богослужения, создадут себе какой-нибудь языческий культ, воздвигнут себе или своему идеалу какую-нибудь статую и станут чествовать её, а других принуждать к тому же».
Странно, что при таком умонастроении он не мог ответить на вопрос тульского мыслителя. Толстой спросил:
– Господин Победоносцев, почему у вас такие большие уши?
И как тут было не ответить из Петербурга:
– А это чтобы вас лучше слышать, Лев Николаевич.
Но Победоносцев не догадался. А жаль.
874
Примечание к №842
Да в известном смысле Октябрь и есть следствие этой задержки.
Октябрь и литература. Вот Дилемма. Компенсацией за задержку интеллектуального роста в ХIХ в. послужил рост душевный. Отказавшись от чистого мышления, русское «я» осуществилось во сне и фантазиях, в форме великого мифа русской литературы. В развитии литературы (литературы такого рода) сказалась, в конечном счёте, религиозная одарённость русского народа. Но и его умственная слабость. Неизбежность? – Да… Почти. Почти, ибо в русской истории случайность играет огромную роль. Если бы Лобачевский стал русским Гауссом. Если бы Сперанскому удалось открыть русским попам, этим прирождённым учёным, путь в университет. Если бы на престоле оказался император-философ, как Фридрих II, или императрица, как Екатерина II, но в ХIХ веке. Есть десятки «бы». А вся Россия стоит на «бы». Так что могло бы. Почему я так уверен? Да потому, что в результате, к концу ХХ века, к этому и пришли. Возьмите самый серьёзный, самый позитивный русский журнал середины прошлого века, и вы увидите, какая это всё «литература», «рассказы», «повести» и «романы». И возьмите самый литературный журнал последнего времени. И вы увидите, что литературы там нет. Статьи по экономике и внешней торговле вперемешку с романами, но романами, которые в сущности те же статьи, те же монографии. И написанные профессиональными экономистами, статистиками, мелиораторами. А в ХIХ веке статьи по экономике писали писатели.
От литературы остался лишь стиль, способ, воспоминание. Я говорю не о хорошей и плохой литературе, с этим «все ясно», а о литературе вообще. Литература как миф, как способ осмысления мира и способ овладения миром истлела, исчезает. Последние её остатки исчезают на глазах. Без воли конкретных людей, само собой, как геологический процесс. Ещё лет 25-50 литература продержится на ностальгии, по инерции. И всё – провал лет на 100, (886) на четыре поколения. И это при бурном развитии других областей духовной жизни.
875
Примечание к №854
Утро моего сознания началось с тоскливых сумерек.
Розанов считал, что всякое резко-индивидуальное творчество в какой-то степени одухотворяется однополой любовью (Платон, Леонардо да Винчи, Микельанджело, Шекспир). Гении всегда отклоняются от нормы и, наперекор законам природы и общества, утверждают своё «я» и свою аномалию. Уклоняющиеся от нормы вожди человечества, считал философ, – это «люди лунного света». Их противоположность – люди солнечного света, нормальные люди, живущие в браке и индивидуально слабо обозначенные, безличные.
Я – сумеречный (948). Моя сексуальная жизнь анормальна, и в то же время назвать её аномальной нельзя (что называть, если её как таковой нет?). Моё личностное начало гипертрофировано, и в то же время я чувствую, что в общем-то я именно как я и не существую. Уровень моего самосознания удивительно низок, и в общем я человек необразованный.
Я чувствую свою странность. И странность не собственно во мне самом, а в своём отстранении. Я обыденный и в то же время осознаю эту обыденность и, что хуже, странность этой обыденности. Жизнь двоится.
876
Примечание к №870
Это принятие смерти. И, чего там, масонства.
Из сборника «Масонство в его прошлом и настоящем», 1 том которого вышел в 1914 году:
«(Розенкрейцерство) впервые давало русскому обществу известное миросозерцание … Это была первая ФИЛОСОФСКАЯ СИСТЕМА в России … розенкрейцерство, несмотря на свои дикие крайности и смешные стороны, воспитывало, дисциплинировало русские умы, давало им впервые серьёзную умственную пищу, приучало, – правда, с помощью мистической теософии и масонской натурфилософии, – к постоянной, напряжённой и новой для них работе отвлечённой мысли. Кто видел перед собой многочисленные переводы мистических книг, сделанных русскими масонами, тот знает, как много розенкрейцерская наука внесла в работу русской мысли неведомых ей до тех пор отвлечённых понятий, для которых русский язык не имел даже соответствующих слов и выражений. Следовательно, эта сторона розенкрейцерства, – не только, конечно, переводы, но главным образом самостоятельные попытки масонского творчества и особенно РЕЧИ в собраниях братьев, несомненно внесла свою долю и в дело обогащения русского литературного языка: кто знает, сколько приобрёл здесь в этом отношении будущий создатель этого языка – Карамзин, воспитанник Дружеского Учёного Общества, друг масона и переводчика Петрова и, наконец, сам масон, принадлежавший к московскому кружку? Бюст Шварца (одного из основателей русского масонства – О.), стоявший в комнате молодых друзей, Карамзина и Петрова, и покрытый траурным флером, является прекрасным напоминанием этой связи между розенкрейцерством и судьбами русской общественной мысли и литературы».
Конечно, роль масонства в истории русской культуры огромна (881). Огромна даже по сравнению с европейскими государствами. Если в Х веке совершенно исключительное влияние оказало на русскую культуру христианство, то в ХVIII веке столь же подавляющее и абсолютное воздействие Россия получила со стороны масонства. Человек, плохо знающий русско– и немецкоязычную масонскую литературу, издававшуюся в ХVIII-н.ХIХ вв. в России, не может квалифицированно судить об истории русской литературы и философии. (896)Уже исключительное значение Гегеля в 40-х годах покажется ему чем-то искусственным и необъяснимым. А ведь ничего необъяснимого нет, так как Якоб Бёме и Мейстер Экхарт (да ещё с иллюминатскими комментариями) были основой библиотек отцов и дедов русских гегельянцев.
Отрицать масонство, просто ВЫЧЁРКИВАТЬ его из русской культуры так же нелепо, как отрицать и вычёркивать из русской культуры христианство. Нелепо, но, конечно, возможно. В ХХ веке переписали же русскую историю, тщательно вымарывая из неё все упоминания о христианской религии и христианской церкви. Получилось очень коротко и глупо. Но и, например, история России ХIХ века с выдранными масонскими страницами тоже ведь превратится в «краткий курс». В одной только истории русской мысли придётся выдирать почти всех подряд. От Карамзина до Бахтина. И неужели все они или дурачки, или негодяи? Неужели глупцы и шарлатаны? И Флоренский? И Зелинский? Ну, хорошо. А кто не масон? Чьё творчество ВПОЛНЕ свободно от масонского влияния? Вопрос так же нелеп, как и вопрос о русских писателях и философах, совершенно свободных от влияния христианства. Кто – Белинский, Добролюбов и Чернышевский? Дети и внуки СВЯЩЕННИКОВ?
877
Примечание к с.49 «Бесконечного тупика»
Как я попал в эту страну? Зачем? Для чего?
Разве можно найти некоторое равновесие в моей жизни? Я родился в центре Москвы, а вырос на окраине, чуть ли не в рабочем посёлке. Брак родителей был мезальянсом (879). Моя биография даже по анкетным данным представляется чистейшей воды вымыслом – «этого не может быть». Да это частности – ДУХОВНАЯ АТМОСФЕРА в стране искажена до абсурда. Наконец, что такое моя жизнь? – Это нудное – годами – сидение в четырёх стенах, даже не сидение, а лежание Обломовым на диване, и чтение сотен и тысяч книг. День за днём, день за днём. От Платона до Лебедева-Кумача. Почему я читаю, для чего – я совсем не знаю. За окном солнце, люди, жизнь, но я как забился в 12-летнем возрасте в угол, так и сижу там. Лежу. Нелепость. Совершенно нелепое, абсурдное существование. И «Бесконечный тупик» это не что иное, как попытка сопоставления всех углов моего «я», попытка осмысления этого моего неправильного существования. По иронии судьбы лежащее на диване ленивое ничтожество обладает холодным и беспощадным умом, и ум этот, обиженный столь недостойной и разоблачительной эманацией, пытается придать идиотскому хеппенингу своего земного существования некий смысл, тоже весьма холодный и жестокий. И всё-таки я – поскольку я не только и не столько разум – думаю, что в моём существовании никакого смысла нет. Жизнь вообще бессмысленна, ибо является чем-то индивидуальным и, следовательно, конечным. Но по этим причинам она обладает неким локальным и житейским смыслом, смыслом с маленькой буквы. Так вот: я лишён обладания даже этим небольшим человеческим смыслом. Подует ветер смерти, и всё, развеюсь, будто и не жил.
Я понимаю, что своей «жизнью» я попал в нелепую и до смешного обидную историю. Как будто шёл в буфет и вдруг нечаянно вышел на сцену и под общий хохот заметался в свете прожекторов.
Чтобы создать личность, необходима порода, воспитание, сложная и продуманная цивилизация, стройная система образования и, главное, необходима естественная драма жизни, и прежде всего вечная её основа – любовь. У меня же, в моём случае, ничего нет. То ли живу я, то ли мне это кажется. – Непонятно. «Гармонично развитая личность» – тавтология. Личность это и есть гармония. Но я же личность. Это же явно. Разве неличность может заниматься рефлексией? А ведь №877 это рефлексия ведь, рефлексия. (Может ли быть более явный признак рефлексии, чем вопрос о наличии или отсутствии рефлексии?) И тогда выходит, что я гармоничен, что жизнь моя целесообразна? Что проникнуть в мир я мог после случившегося, только прочитав шкафы «литературы»?
Но тот же беспощадный и холодный разум шепчет мне, что тут уклон жизни, злорадное закругление. Чтобы придать смысл произошедшему, мне надо стать клоуном. Это и будет реальный опыт жизни, логически вытекающий из моего до сих пор благородно абстрактного существования.
Как бы мне хотелось вывернуть с хрустом пальцы листающему эти страницы (893), показать, кто я такой на самом деле, чтобы он униженно хныкал на коленях и просил пощады: «Одиноков, миленький, отпусти меня». Но «явиться» ему я только и могу в шутовском колпаке «Бесконечного тупика». Я понял, что жизнь уходит, а так хочется пожить. «А жить-то хочется». И вот, пожалуйста, я поплыл на санках. Отец был более человечен по сравнению со мной. Он не боялся жить. Катался на водяных санколыжах и пел. Мне это показалось нелепым. Но он жил, жил. Я же, предвидя, что меня ожидает, решил благородно не жить. Но лучше жить не благородно, чем благородно не жить. Розанов сказал: «Я ещё не такой подлец, чтобы говорить о морали. Человек живёт один раз».
Всё-таки бы хотелось гаду-читателю пальцы переломать.
878
Примечание к №852
это же крик отчаяния у Толстого, ключ ко всему его поведению
Поскольку он был писателем, то был и человеком очень трусливым. Его смелость это смелость распоясавшегося труса. Во всех его произведениях присутствует тема трусости на войне. Тургенев с раздражением заметил по поводу «Войны и мира»:
«Как это всё мелко и хитро, и неужели не надоели Толстому эти вечные рассуждения о том: „Трус мол ли я или нет?"“
Трусость Толстого компенсировалась ещё большим самолюбием. Когда он служил на Кавказе, то страстно мечтал получить крестик за храбрость.
|
The script ran 0.029 seconds.