Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктория Токарева - Рассказы и повести (сборник) [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary, sf_detective

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 

Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала: — А мы кино смотрели. Потом чай пили. — Помолчала и добавила: — А я думала, ты ушел давно… — А пластинку тебе отдали? — спросил Дюк, хотя Кияшко держала ее под мышкой и не увидеть было невозможно. — Сразу отдала, — поразилась Кияшко. — Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка… я только сейчас поняла, как мне ее не хватало… — Я ей четыре флюида послал, — напомнил о себе Дюк. Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза — желтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз. — Саша, — сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя, ты не раздавай направо и налево. — Что? — не понял Дюк. — Свое биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрешь. — Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор, — успокоил Дюк. — А обо что его можно подзаряжать? — О другое биополе. — От человека? — От человека. Или от природы. От разумной вселенной. — А есть еще неразумная? — Есть. Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, божьим избранником, и никак не могла понять, почему господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим божьим перстом. — А почему именно ты? — прямо спросила Кияшко. Ну что можно ответить на такой вопрос? Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей и последним фонарем была луна. Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава — это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня — та же слава, только отрицательная. На другой день во время большой перемены к Дюку подошел Виталька Резников из десятого «Б» и спросил с пренебрежением: — Ты, говорят, талисман? Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и еще предмет обожания Маши Архангельской. Дюк узнал об этом месяц назад, при следующих обстоятельствах. Однажды он возвращался из овощного магазина со свеклой в авоське крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свеклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребенок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошел в подъезд и крикнул «подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от нее так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и тут же нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошла Лариска с пятого этажа, а с ней Маша Архангельская, вся в слезах. Она плакала, брови у нее были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердце. Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свеклой. Маша не перестала плакать — видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания. Дюк стоял потрясенный до основания. Он мог бы умереть за нее, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и ее мелкая слезка упала на его лицо горящей точкой. Лифт остановился на пятом этаже, и они вышли все трое и разошлись по разные стороны: Маша с Лариской — влево, а Дюк со свеклой — вправо. Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь. — Распишись, — велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку. Дюк посмотрел в список и спросил: — А зачем? — Мы переезжаем, — объяснила Лариска. — Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись? — Дом кооперативный, — объяснила Лариска. — Нужно разрешение всех пайщиков. «Зачем это нужно? Кому нужно? — подумал Дюк. — Сколько еще взрослой чепухи…» Он расписался против своей квартиры «89» и, возвращая ручку, как можно равнодушнее спросил: — А почему Маша Архангельская в лифте плакала? — Влюбилась, — так же равнодушно ответила Лариска и позвонила в следующую дверь. Вышла соседка — немолодая и громоздкая, как звероящер на хвосте. У нее было громадное туловище и мелкая голова. Дюк несколько раз ездил в лифте вместе с ней, и каждый раз чуть не угорал от запаха водки, и каждый раз боялся, что соседка упадет на него и раздавит. Но она благополучно выходила из лифта и двигалась к своей двери как-то по косой, будто раздвигая плечом невидимое препятствие. Говорили, что у нее много денег, но они не приносят ей счастье. Однако она боялась, что ее обворуют. — Распишитесь, пожалуйста, — попросила Лариска. Звероящер хмуро и недоверчиво глянула на детей. Дюк увидел, что лицо у нее красное и широкое, а кожа натянута как на барабане. Она молча расписалась и скрылась за своей дверью. — В кого? — спросил Дюк. Лариска забыла начало разговора, и сам по себе вопрос «в кого?» был ей непонятен. — Маша в кого влюбилась? — напомнил Дюк. — А… в Витальку Резникова. Дура, по самые пятки. Дюк не разобрал: дура по пятки или влюбилась по пятки. Чем она полна — любовью или глупостью. — Почему дура? — спросил он. — Потому что Виталька Резников это гарантное несчастье, — категорически объявила Лариска и пошла на другой этаж. — Гарантное — это гарантированное? — уточнил Дюк. — Да ну тебя, ты еще маленький, — обидно отмахнулась Лариска с верхнего этажа. И вот гарантное несчастье Маши стояло перед Дюком в образе Витальки Резникова и спрашивало: — Ты, говорят, талисман? Дюк во все глаза глядел на Витальку, пытаясь рассмотреть, в чем его опасность. Витальку любили учителя — за то, что он легко и блестяще учился. Ему это было не сложно. У него так были устроены мозги. Витальку любили оба родителя, две бабушки, прабабушка и два дедушки. К тому же за его спиной стоял мощный папаша, который проторил ему прямую дорогу в жизни, выкорчевывал из нее все пни, сровнял ухабы и покрыл асфальтом. Осталось только пойти по ней вперед — солнцу и ветру навстречу. Витальку любили девчонки — за то, что он был красив и благороден, как принц крови. И знал об этом. Почему бы ему об этом не знать? Его любили все. И он был открыт для любви и счастья, как веселый здоровый щенок. Но в его организме не было того химического элемента, который в фотографии называется «закрепитель». Виталька не закреплял свои чувства, а переходил от одной привязанности к другой. Потому, наверное, что у него был большой выбор. На его жизненном столе, как в китайском ресторане, стояло столько блюд, что смешно было наесться чем-то одним и не попробовать другого. Дюку было легче: его не любили ни учителя, ни девочки. Одна только мама. Зато он любил — преданно и постоянно. У него была потребность в любви и постоянстве. — Предположим, я талисман, — ответил Дюк. — А что ты хочешь? — Я хочу позвать Машу Архангельскую на каток. — Так позови. — Я боюсь, что она откажется. — Ну и что с тобой случится? — Да ничего не случится. Просто она меня ненавидит, — расстроенно сообщил Виталька. — Что я ей сделал? Дюк не сомневался в результате, поскольку результат был подготовлен самой жизнью и не требовал ни риска, ни труда. — Ну, пойдем, — согласился Дюк, и они пошли к десятому «А» в конец коридора. Обидно было упустить такую возможность — возможность утвердиться и подтвердиться в глазах старшеклассника, и не какого-нибудь, а Витальки Резникова, имевшего изысканно-подмоченную репутацию. Получалось: Дюк как бы примыкал к этой репутации становился более взрослым, более потертым, как джинсы. Из десятого «А» навстречу им вышла Маша Архангельская. На ней была не школьная форма, а красивое фирменное рыжее платье, она походила в нем на язычок пламени, устремленный вверх. Дюк обжегся об ее лицо. Виталька схватил Дюка за руку, как бы зажимая в руке талисман. Подошел к Маше. Она остановилась с прямой спиной и смотрела на Витальку строго, почти сурово, как завуч на трудновоспитуемого подростка. — Пойдем завтра на каток, — волнуясь, выговорил Виталька. — Сегодня, — исправила Маша. — В восемь. И пошла дальше по коридору с прямой спиной и непроницаемым ликом. Виталька отпустил Дюка и посмотрел с ошарашенным видом — сначала ей вслед, потом на Дюка. — Пойдем, что ли? — очнулся он. — Сегодня. В восемь, — подтвердил Дюк. — А где мы встречаемся? — Позвонишь. Выяснишь, — руководил Дюк. — Ни фига себе… — Виталька покрутил головой, приходя в себя, то есть возвращаясь в свою высокую сущность. — А как это тебе удалось? — Я — экстрасенс, — скромно объяснил Дюк. — Кто? — Экстра — над. Сене — чувство. Я — сверхчувствительный. — Значит, водка-экстра, сверхводка, — догадался Виталька. И это был единственный вывод, который он для себя сделал. Потом спохватился и спросил: — А может, ты в институт со мной пойдешь сдавать? — А полы тебе помыть не надо? — обиделся Дюк. — Полы? — удивился Виталька. — Нет. Полы у нас бабушка моет. Зазвенел звонок. Дюк и Виталька разошлись по классам. Каждый — со своим. Виталька — с Машей. Дюк — с утратой Маши. Правда, ее у него никогда и не было. Но были сны. Мечты. А теперь он потерял на это право. Право на мечту, и все из-за того, чтобы сорвать даровые аплодисменты, утвердиться в равнодушных Виталькиных глазах. Но Витальку ничем не поразишь. Для него важно только то, что имеет к нему самое непосредственное отношение. Если «экстра» — то водка или печенье, потому что это он ест или пьет. Шла география. Учитель по географии Лев Семенович рассказывал о климатических условиях. Дюк слышал каждый день по программе «Время» под музыку Чайковского, где сейчас тепло, где холодно. В Тбилиси, например, тропические ливни. В Якутии — высокие деревья стонут от мороза. Встать бы под дерево в своей стеклянной куртке. Или под тропический ливень — лицом к нему… — Дюкин! — окликнул Лев Семенович. Дюк встал. Честно и печально посмотрел на учителя, прося глазами понять его, принять, как принимает приемник звуковую волну. Но Лев Семенович был настроен на другую волну. Не на Дюка. — Потрудитесь выйти вон! — попросил Лев Семенович. — Почему? — спросил Дюк. — Вы мне мешаете своим видом. Дюк вышел в коридор. На стене висели портреты космонавтов. Гербы союзных республик. Дюк постоял какое-то время как истукан. Потом прислонился к стене и съехал, скользя спиной. Сел на корточки. Из учительской с журналом в руке шла Маша Архангельская. Ее лицо светилось. Она двигалась как во сне — на два сантиметра от пола. Это счастье несло ее по воздуху. Как она умела сливаться со своим состоянием. Дюк видел ее несчастной из несчастных. А теперь — самой счастливой из людей. А поскольку Виталька — гарантное несчастье, то она скоро вернется в прежнее состояние, и мелкие слезки снова посыплются по ее лицу, брови опять станут красными, а лоб в нервных точках. Она будет перемещаться из счастья в горе и обратно. Может быть, это и есть любовь? Может быть, лучше горькое счастье, чем серая, унылая жизнь… Маша заметила Дюка, сидящего на корточках. — Что с тобой? — нежно спросила она, как бы пролила на него немножечко переполняющей ее нежности. — Ничего, — ответил Дюк. Ему не нужна была нежность, предназначенная другому. — Полкило пошехонского сыру, полкило масла и двадцать пачек шестипроцентного молока, — перечислил Дюк. Продавщица — пожилая и медлительная — посчитала на счетах и сказала: — Восемь рублей девять копеек. — А можно я вам заплачу? — спросил Дюк и протянул деньги. — В кассу, — переадресовала продавщица. Работала только одна касса, и вдоль магазина текла очередь, как река с изгибами и излучинами и ответвленными ручейками. — Долго стоять, — поделился Дюк и установил с продавщицей контакт глазами. В его глазах можно было прочитать: хоть вы и старая, как каракатица, однако очень милая и небось устали и хотите домой. Когда на человека с добром смотришь и нормально с ним разговариваешь, не выпячивая себя, не качая прав, то легко исполняется все задуманное, и не обязательно для этого быть талисманом. Добро порождает добро. Так же, как зло высекает зло. Продавщица посмотрела на тощенького, нежизнеспособного с виду мальчика, потом обежала глазами очередь в кассу. Совместила одно с другим мальчика с очередью. И сказала: — Ну ладно. Только без сдачи. Дюк положил на прилавок восемь рублей двумя бумажками и десять копеек. Продавщица смела деньги в ладонь. Из ладони — в большой белый оттопыренный карман на ее халате. И перевела глаза на следующего покупателя. На усохшую, как сучок, старуху. — Пятьдесят семь копеек. Без сдачи, — сказала старуха и положила деньги на прилавок. — Пакет сливок и творожный сырок. Когда Дюк выходил из магазина, волоча в растопыренной авоське двадцать треугольных маленьких пирамид, торговля в молочном отделе шла по новому принципу, минуя кассу, в обход учета и контроля. Хорошо это или плохо, Дюк не задумывался. Наверное, кому-то хорошо, а кому-то плохо. В дверях он столкнулся в Ларискиной мамой, соседкой тетей Зиной-той самой, у которой он не хотел бы родиться. — Куда это ты столько молока тащишь? — удивилась тятя Зина. — А мы из него домашний творог делаем, — объяснил Дюк. — Мама утром только творог может есть. — Молодец, — похвалила тетя Зина. — Маме помогаешь. Бывают же такие дети. А моя только «дай» да «дай». Сейчас магнитофон требует. «Соню». А где я ей возьму? Дюк не ответил. Нижняя пачка треснула под давлением верхних девятнадцати, и из нее такой беспрерывной струйкой потекло молоко, омывая правый башмак. Дюк отвел руку с авоськой подальше от джине, струйка текла на безопасном расстоянии, но держать тяжесть в отведенной руке было неудобно. — Саша, говорят, что ты… это… забыты… это… забыла слово. Ну, навроде золотой рыбки. — Кто говорит? — заинтересовался Дюк. Путь распространения славы был для него небезразличен. — В школе говорят. Дюк догадался, что Виталька сказал Маше. Маша — Лариске. Лариска тете Зине. А той только скажи. Разнесет теперь по всей стране. В «Вечерке» напечатает, как объявление. Дюку льстило, что его имя муссировали в кругах, где лучшие мальчики катаются на катке с лучшими девочками, под музыку, скрестив руки перед собой. — Ко мне знакомые приехали из Прибалтики, — сообщила тетя Зина почему-то жалостливым голосом. — Мы у них летом дачу снимаем. Они хотят финскую мебель купить «Тауэр». А достать не могут. — Английскую, — поправил Дюк. — Почему английскую? — удивилась тетя Зина. — Тауэр — это английская тюрьма. Там королева Елизавета Стюарт сидела. — А ты откуда знаешь? — Это все знают. — Может быть, — согласилась тетя Зина. — Там стенка в металлических решетках. — А зачем тюремные решетки в квартиру покупать? — стал отговаривать Дюк. — Помоги им, Саша. А? Я обещала. Лариска говорит, что ты благородный. Дюк не знал про себя — благородный он или нет. Но раз Лариска говорит, со стороны виднее. Согласиться и пообещать было заманчиво, но рискованно. Вряд ли директора мебельного магазина может устроить пояс с пряжкой «Рэнглер». Да и пояса нет. Сказать тете Зине: «Нет, не могу», — сильно сократить радиус славы. А слава — единственный верный и самый короткий путь к Маше Архангельской. Когда она убедится, что Виталька — гарантное несчастье, а Дюк — благородный и выдающийся, то неизвестно, как повернется дело. — Они бы сунули, — доверительно шепнула тетя Зина. — Но говорят: мы не знаем, кому надо дать и сколько. Они очень порядочные люди, Саша. Интеллигентные. Садом пользоваться разрешают. Огородом. Мы у них смородину рвали. Укроп. Струйка из пакета иссякла и теперь капала редкими каплями. Дюк вернул руку в прежнее состояние. — Я попробую, — сказал он. — Но не обещаю. Операцию «Тауэр — Талисман» следовало подготовить заранее. Кабинет директора располагался в глубине магазина, рядом с мебельным складом. Директор салона мебели сидел за своим столом, сгорбившись, приоткрыв рот, и походил на ежика, который хотел пить. Жесткие волосы стояли на голове торчком, как иголки. Не хватало только иголок на спине. Его голова составляла треть туловища и переходила в него сразу, без шеи. Ручки были короткие, как лапки, и лежали на столе навстречу друг другу. — Здравствуйте, — поздоровался Дюк, входя. Ежик что-то вякнул безо всякого вдохновения. Длинное слово «здравствуйте» ему произносить не хотелось. Да и некому особенно. Подумаешь, мальчик пришел. Заблудился, должно быть. Маму потерял. Дюк стоял в нерешительности и молчал. — Чего тебе? — спросил Ежик. Говорил он через силу, как будто его немножко придушили и держали за горло. — Гарнитур «Тауэр», — отозвался Дюк. — Импорта сейчас нет… А кому надо? — Знакомым. — Чьим? — директора, видимо, беспокоило: не явился ли Дюк гонцом от важного лица. — Тети Зининым. — А тебя Зина кто? — Соседка. — А что же это она тебя за мебелью посылает? Совсем уж с ума посходили… Ребенка за мебелью… — директор фыркнул абсолютно как еж. — Я не ребенок. — А кто же ты? — Талисман. — Чего? — Талисман — это человек, который приносит счастье. Директор впервые за время разговора воспрял и посмотрел на Дюка, как ежик, который увидел что-то для себя интересное. Гриб, например. — Ты приносишь счастье? — переспросил он. — Сам по себе нет. Но если человек что-то хочет и берет меня с собой, то у него все получается, что он хочет. — А ты не врешь? — проверил Еж. Так гарнитуров все равно ведь нет, уклонился Дюк. — Если ты мне поможешь, я тебе тоже помогу, — пообещал Еж. — Съезди со мной на час-другой. — Куда? — спросил Дюк. — В одно место, — не ответил Еж. — Какая тебе разница? — Да в общем никакой, — согласился Дюк. Еж встал из-за стола, поднялся на задние лапки, но выше не стал. Голова его осталась на прежнем уровне. Дюк понял, что он встал, по расположению рук на столе. Прежде они располагались навстречу друг другу, а теперь ладонями вперед. Как у стоящего человека. В такси Еж сидел возле шофера и все время молчал, утопив голову в плечах. Один только раз он обернулся и сказал: — Если они хотят, чтобы не было взяточничества, пусть не создают условия. Дюк ничего не понял. — Создают дефицит. Создают очередь, — продолжал обижаться Еж. — И на что они надеются? На высокую нравственность? Я так и скажу. — Кому? — спросил Дюк. Еж махнул рукой и обернулся к таксисту: — Здесь. Таксист притормозил возле большого, внушительного здания. Еж расплатился. Вышел. Открыл дверцу Дюку. Они разделись в гардеробе, прохладном и мраморном, как собор. Поднялись по просторной лестнице, вошли в комнату, обшитую деревом. По бокам комнаты были две массивных двери с табличками, и возле каждой сидело по секретарше. — Стой здесь, — велел Еж, а сам пошел направо. Но, прежде чем кануть за дверью, бросил Дюку взгляд, как бросают конец веревки, перед тем как прыгнуть в кратер вулкана. Или нырнуть в морскую глубину. Или выйти из ракеты в открытый космос, когда не знаешь, что тебя ждет и сможешь ли ты вернуться обратно. Дюк поймал глазами конец веревки и кивнул. Еж скрылся за дверью, подстрахованный Дюком. Дюк остался стоять как столбик. Хотелось есть. Он ничего толком не понимал, что происходит, однако сообразил, что кто-то создал условия для взятки и Еж, не обладая высокой нравственностью, загреб взятку в норку своими куцыми лапками. Теперь его вызывают и требуют объяснения, и Еж сильно расстроен, поскольку придется снимать с иголок чужие деньги, которые успели стать его собственными. Секретарша справа сосредоточенно копалась в бумагах. Потом достала то, что искала, и вышла из комнаты. Вторая секретарша держала возле уха трубку и время от времени произносила одну и ту же фразу: «Ты совершенно права». Пауза, и снова: «Ты совершенно права». Дюку стало скучно. Он прислонился спиной к правому дверному косяку и съехал вниз, скользя по косяку спиной. Он рассчитывал посидеть на корточках для разнообразия жизни. Но не удержался, повалился спиной на дверь. Дверь поехала, Дюк поехал вместе с дверью, и в результате получилось, что его голова и туловище оказались лежащими в кабинете, а ноги остались в приемной, и он был похож на труп, вывалившийся из чулана. В этом лежачем положении Дюк сумел рассмотреть, что в кабинете двое: Еж и еще один, похожий на бывшего спортсмена, вышедшего в тираж по возрасту. — Что это? — испугался спортсмен. — Это мое, — смутился Еж. Дюк тем временем поднялся на ноги, и спортсмен получил возможность рассмотреть Дюка в вертикальном положении — узкого в кости, с круглыми перепуганными глазами, с вихром на макушке. Спортсмен смотрел на мальчика дольше, чем принято в таких случаях. Потом почему-то расстроился и сказал Ежу: — Ну вот что! Пишите заявление по собственному желанию, и чтобы в торговле я вас больше не видел. Чтобы вами не пахло. Ясно вам? Говорил он грубо, но Еж почему-то обрадовался, у него даже глаза вытаращились от счастья. — Спасибо! — с чувством вякнул Еж. — Меня благодарить не надо! — запретил спортсмен. — Мне вас не жалко. Мне детей ваших жалко. Хочется думать, что яблоко от яблони далеко падает. Идите! Еж стоял, парализованный счастьем. Дюк тоже не двигался. — Иди, иди, — мягко предложил спортсмен Дюку. — И папашу своего забирай… Спустились по лестнице, не глядя друг на друга. Молча взяли пальто у гардеробщика. Вышли на улицу. — «Не пахло»… — обиженно передразнил Еж. — Да я и сам к этим магазинам на пушечный выстрел не подойду. Плевал я на них с высокой колокольни! А еще лучше — с низкой, чтобы плевок быстрее долетел. На этой мебели посидишь, людей начинаешь ненавидеть. Стая… Да и то в стае свои законы. Вот волки, например… Да что мы здесь стоим? — спохватился Еж. — Пойдем выпьем! Они перешли дорогу, влекомые вывеской «Гриль-бар». В баре почти пусто. За столиками в пальто сидели редкие пары. Играла тихая музыка. — Есть хочешь? — спросил Еж. — Сейчас нет, — ответил Дюк. Он хотел, потом перехотел и только чувствовал в теле общую нудность. Еж принес бутылку коньяка с большим количеством звездочек и лимон, нарезанный кружками. Разлил коньяк по стаканам, себе полный, Дюку — половину. — Тебя как зовут? — спросил Еж. — Саша, — вспомнил Дюк. — Ну, Саша, — Еж поднял стакан. — За успех мероприятия! Дюк широко глотнул. Закусил. Ему стало пронзительно от коньяка и кисло от лимона. Еж выпил. Скрючил лицо, как резиновая кукла, сбив нос и рот в одну кучу. Потом вернул все на свои места. — Жаль, что меня не посадили, — сказал он. — Куда? — не понял Дюк. — В тюрьму, — просто ответил Еж, размыкая лимонное кольцо в лимонную прямую. — Скрыться бы от них ото всех. Поменять обстановку. В тюрьме, если хочешь знать, тоже жить можно. Главное, знаешь что? — Нет, не знаю. — Главное — остаться человеком. Я помню, после войны пленные немцы дома строили. На совесть. Я спрашиваю одного: «Ты чего стараешься?» А он мне: «Хочу домой вернуться немцем». Понимаешь? Дюк внимательно слушал Ежа, но проблемы немца были далеки от его собственных проблем. — Вы мне «Тауэр» обещали, — намекнул Дюк. — Приходи и бери, — согласился Еж. — Так нету же, — растерялся Дюк. — На базе нету, а у меня на складе есть. Один. Бракованный. Стекло треснуло. Но стекло заменить — пара пустяков. Мои ребята и заменят. Еж посмотрел на часы и сказал: — Сегодня я уже не вернусь. Давай завтра. С утра. Ты сам придешь? Или пришлешь? — Пришлю, — важно ответил Дюк. — Я его грузину одному обещал. Но отдам тебе. — Спасибо, — поблагодарил Дюк. — Тебе спасибо. То, что ты сделал, дороже денег. Ты в самом деле счастье приносишь? — Всем, кроме себя, — сказал Дюк. — Это понятно, — поверил Еж. — Почему понятно? — Или себе за счет других, или другим за счет себя, — объяснил Еж. — А вместе не бывает? — Может быть, бывает. Но у меня не получается. — А вы — себе за счет других? — поинтересовался Дюк. — Я не себе. В том-то и дело. Что мне надо? — Еж прижал к груди обе лапки. — Мне ничего не надо. Я старый человек. Все для них! И хоть бы раз они спросили: «Папа, как ты себя чувствуешь?» Я не стал бы жаловаться. Но спросить-то можно… Поинтересоваться отцом родным… Дюку стало обидно за Ежа, и он спросил: — А как вы себя чувствуете? — Плохо! — Еж подпер усеченной лапкой свою крупную голову и устремил грустный умный взгляд в лесное пространство. — Из меня азарт ушел. Скучно мне! Скучно! Смысла не нахожу. В чем смысл? — Не знаю, — сказал Дюк. — И я не знаю, — сознался Еж. — Раньше думал: дети растут. Для них. Теперь выросли, и я вижу: это вовсе не мои дети. Просто отдельные люди. Сами по себе. Я — отдельный человек. Сам по себе. Я для них интересен только как источник дохода. И больше ничего. Дюк вспомнил маму и сказал: — Это нехорошо со стороны ваших детей. — Нормально, — грустно возразил Еж. — Если бы дети исполняли все надежды, которые на них возлагают родители, мир стал бы идеален… А он как был несовершенным со времен Христа, так и остался. — А что же делать? — настороженно спросил Дюк. — Ничего не делать. Жить. Во всех обстоятельствах оставаться человеком. Как пленный немец. Все мы, в общем, в плену: у денег, у болезней, у желаний, у возраста, у любви и смерти. А… — Еж махнул рукой. — Пойдем, я тебя домой отвезу. — Я сам доберусь. Спасибо, — поблагодарил Дюк. Он устал от Ежа так, будто бесконечно долго ехал с ним в одном лифте. Хотелось остаться одному и думать о чем захочется. А если не захочется, то не думать вообще. Добирался он три часа. Как до другого города. В метро Дюк заснул и проснулся на станции «Преображенская» оттого, что женщина, работник метро, постучала его по плечу. Дюк вышел из вагона, пересел в поезд, идущий в противоположном направлении, и его понесло через весь город до следующей пересадки. Дюк сидел, свесив голову, которая почему-то не держалась на шее, а моталась по груди, как футбольный мяч по полю. И ему казалось: он никогда не доберется до цели, а всегда теперь будет грохотать в трубах. Наконец он все же добрался до своей лестничной площадки. Позвонил к тете Зине и сообщил необходимое: куда прийти и когда прийти. Дюк чувствовал себя, как после сильного отравления. И ему было безразлично все: и собственная победа, и тети Зинина реакция. Но реакция была неожиданной. — А ковер? — спросила тетя Зина. — Что «ковер»? — не понял Дюк. — К мебели, — объявила тетя Зина. Она, видимо, решила, что Дюк действительно «навроде золотой рыбки», а рыбке ничего не составляет достать новое корыто и новые хоромы. — Это я не знаю, — сухо ответил Дюк. — Это без меня. Его тошнило ото всего на свете, и от тети Зины в том числе. — Я щас, — пообещала тетя Зина и заперебирала короткими устойчивыми ногами, унося в перспективу свой зад, похожий на пристегнутый к спине телевизор. Тут же вернулась и сунула Дюку десятку, сложенную пополам. — Что это? — не понял Дюк. — Возьми, возьми… Купишь себе что-нибудь. — А что можно купить на десятку? — простодушно удивился Дюк. — Лучше купите себе… туалетной бумаги, например. На год хватит. Если экономно… Он сунул деньги обратно в пухлую руку тети Зины и пошел к своей двери. Достал ключи. Тетя Зина наблюдала, как он орудует ключом. Потом сказала: — Грубый ты стал, Саша. Невоспитанный. Чувствуется, что без отца растешь. Безотцовщина… Дюк скрылся за дверью. Лоб стал холодным. К горлу подкатило. Он пошел в уборную, наклонился и исторг из себя остатки коньяка, гарнитур «Тауэр», десятку и безотцовщину. Стало полегче, но ноги не держали. Переместился в ванную. Встретил в зеркале свое лицо — совершенно зеленое, как лист молодого июньского салата. Потом пошел в комнату и лег на диван зеленым лицом вниз. После уроков к Дюку подошел Хонин и сказал: — У меня к тебе дело. — Нет! — отрезал Дюк. — Почему? — удивился Хонин. — У тебя же мамаша уехала. Мама действительно уехала на экскурсию в Ленинград. У них в вычислительном центре хорошо работал местком, и они каждый год куда-нибудь выезжали. Но при чем здесь мамаша? — А что ты хотел? — спросил Дюк. — Собраться на сабантуй, — предложил Хонин. — Маг Светкин. Кассеты Сережкины. Хата твоя. — Пожалуйста, — обрадовался Дюк. Его никогда прежде не включали в сабантуй: во-первых, троечник и двоечник, что не престижно. Во-вторых, маленького роста, что не красиво. Унижение для компании. — Можно бы у Светки на даче собраться. Так туда пилить — два часа в один конец. — Пожалуйста, — готовностью подтвердил Дюк. — Я же сказал… Вернувшись из школы домой и войдя в квартиру, Дюк оглядел свое жилье как бы посторонним критическим взглядом. Взглядом Лариски, например. У Лариски в доме хрусталя и фарфора — как в комиссионном на Арбате. Дюк просто варежку отвесил, когда пришел к ним в первый раз. Внутри серванта из фарфора была разыграна целая сцена: кавалер с косичкой в зеленом камзоле хватал за ручку барышню в парике и в бесчисленных юбках. Действие происходило на лужайке, там цвели фарфоровые цветы и лаяла фарфоровая собачка. У собачки был розовый язычок, а у цветов можно было сосчитать количество лепестков и даже тычинок. Ничего такого у Дюка не было. У них стоял диван с подломанной ножкой, которую Дюк сам бинтовал изоляционной лентой. Инвалидность дивана была незаметна, однако нельзя плюхаться на него с размаху. На креслах маленькие коврики скрывали протерую обивку. Скрывали грубую прямую бедность. Они вовсе не были бедны. Мама работала оператором на ЭВМ — электронно-вычислительной машине. Закладывала в машину перфокарты и получала результат. И зарплату. И алименты размером в свою зарплату. Судя по алиментам, отец где-то широко процветал. Да и они с мамой жили не хуже людей. Просто мама не предрасположена к уюту. Ей почти все равно, что ее окружает. Главное, что в ней самой: какие у нее мысли и чувства. Дюка это устраивало, потому что не надо постоянно чего-то беречь и заставлять людей переодевать обувь в прихожей, как у Лариски. Дюк подумал было — не пойти ли к ней, пока тети Зины нет дома, и не попросить ли лужайку напрокат. Но просить было противно и довольно бессмысленно. В ситуации «сабантуй» украшательство ни к чему. Все равно потушат свет и ничего не будет видно. Дюк еще раз, более снисходительным взором, оглядел свою комнату. Над диваном акварель «Чехов, идущий по Ялте». Высокий, худой, сутулый Чехов в узком пальто и шляпе. Его слава жила отдельно от него. А вместе с ним — одиночество и туберкулез. Дюка часто огорчало то обстоятельство, что Чехов умер задолго до его рождения и Дюк не мог приехать к нему в Ялту и сказать то, что хотелось сказать, а Чехову, возможно, хотелось услышать. И очень жаль, что нет прямой связи предков и потомков. У Дюка накопилось несколько предков, с которыми он хотел бы посоветоваться кое о чем. И их советы были бы для него решающими. Дюк вздохнул. Взял с батареи рукав от своей детской пижамы, который выполнял роль тряпки и, в сущности, являлся ею, вытер пыль с полированных поверхностей. Потом включил пылесос и стал елозить им по ковру. Ковер посветлел, и в комнате стало свежее. Далее Дюк отправился на кухню. Вымыл всю накопившуюся за три дня посуду; заглянул в холодильник и понял, что надо бежать в кулинарию. В кулинарии он купил на три рубля двадцать штук пирожных со взбитыми сливками, именуемых нежным женским именем Элишка. Потом зашел в винный отдел. Встал в длинную очередь мужчин — хмурых и неухоженных, попавших под трамвай желания. На оставшиеся деньги обрел три бутылки болгарского сухого вина. Это — первый сабантуй на его территории, и надо было соответствовать. Гости явились в два приема. Сначала пришли ребята: Ханин, Булеев и Сережка Кискачи. Сережка был самый шебутной изо всего класса. От него, как от бешеной собаки, распространялось волнение и беспокойство. И казалось, если Сережка укусит — заразишься от него веселым бешенством, и никакие уколы не помогут. Он собирался поступать в эстрадно-цирковое училище на отделение, которое готовит конферансье. Булеев — заджинсованный спортсмен. Он каждый день пробегал по десять километров вокруг микрорайона и вместе с потом выгонял из организма все отравляющие токсины. Потом вставал под душ, смывал токсины и выходил в мир — легкий и свободный. В здоровом теле жил здоровый дух, равнодушный ко всякой чепухе, вроде тщеславия и поисков себя. Зачем себя искать, когда ты уже есть. Через полчаса пришли девочки: Кияшко, Мареева и Елисеева. Кияшко явилась в платье на лямках — такая шикарная, что все даже заробели. А Сережка Кискачи сказал: — Ну, Светка, ты даешь… Мареева похудела ровно в половину. На ее лице проступили скулы, глаза, а в глазах одухотворенность страдания. — Ты что, болела? — поразился Дюк. — Нет. Я худела. До пятой дырки. Мареева показала пояс с пряжкой «Рэнглер», на котором осталась еще одна непреодоленная дырка. — Ну ты даешь… — покачал головой Кискачи. Все свои эмоции, как-то: восхищение, удивление, возмущение, он оформлял только в одном предложении: «Ну, ты даешь…» Может быть, для конферансье больше и не надо. Но для публики явно недостаточно. Оля Елисеева была такой же, как всегда, — кукланеваляшка, с бело-розовым хорошеньким личиком. Она хохотала по поводу и без повода, с ней было легко и весело. В Оле Елисеевой поражали контрасты: внешнее здоровье и хронические болезни. Наружная глупость и глубинные, незаурядные способности. Она училась на одни пятерки по всем предметам. У Дюка, например, все было гармонично: что снаружи, то внутри. Итого, вместе с Дюком собралось семь человек. Четыре мальчика и три девочки. Одной девочки не хватало. Или кто-то из мальчиков был лишним. Сначала все расселись на кухне. Сережка Кискачи потер ладони и возрадовался: — Хорошо! Можно выпить на халяву. «На халяву» значило: даром, за чужой счет. Досталось по три пирожных на брата и по два стакана вина. На втором стакане Светлана Кияшко спросила: — Саша! У тебя еще биополя немножечко осталось? — Какого биополя? — удивилась Мареева. Она училась в другой школе и была не в курсе талисмании Дюка. А Светлана Кияшко ей ничего не сказала, дабы не расходовать Дюка на других. Она поступила как истинная женщина, не склонная к мотовству. И Мареева тоже поступила как истинная женщина — скрыла факт обмена, чтобы выиграть в благородстве. А в дружбе фактор благородства важен так же, как в любви. — А что? — настороженно спросил Дюк. — У Бульки через неделю соревнования на первенство юниоров. Сходи с ним, а? — Ты прежде у меня спроси: хочу я этого или нет? — не строго, но категорично предложил Булеев. — Булеев! — театрально произнесла Кияшко. — Хочешь ли ты, чтобы Александр Дюкин пошел с тобой на соревнования? — Нет. Не хочу, — спокойно отказался Булеев. — Почему? — удивился Хонин. — Я сам выиграю. Или сам проиграю. Честно. — «Честно»! — передразнил Сережка. — Ты будешь честно, а у них уже список чемпионов заранее составлен. — Это их дела, — ответил Булеев. — А я отвечаю за себя. — И правильно, — поддержала Оля Елисеева с набитым ртом. — Иначе не интересно. — Сам добежишь — хорошо. А если Дюк тебя подстрахует, что плохого? — выдвинул свою мысль осторожный Хонин. — Я считаю, надо работать с подстраховкой. — Без риска мне не интересно, — объяснил Булеев. — Я без риска просто не побегу. — Это ты сейчас такой, — заметил Сережка Кискачи. — А подожди, укатают сивку крутые горки. — Когда укатают, тогда и укатают, — подытожил Булеев. — Но не с этого же начинать. — Правильно! — обрадовался Дюк. Он был рад вдвойне: за Булеева, выбравшего такую принципиальную жизненную позицию, и за себя самого. Иначе ему пришлось бы подготавливать победу. Ехать к судье. И еще неизвестно, что за человек оказался бы этот судья и что он потребовал бы с Дюка. Может, запросил бы, как Мефистофель, его молодую душу. Хотя какая от нее польза… — Дело твое, — обиделась Светлана. — Я же не за себя стараюсь. — А что Дюк должен сделать? — спросила Мареева. — Ничего! — ответила Кияшко. Мареева пожала плечами, она ничего не могла понять — отчасти из-за того, что все ее умственные и волевые усилия были направлены на то, чтобы не съесть ни одного пирожного и сократить себя в пространстве еще на одну дырку. Дюк заметил: бывают такие ситуации, когда все знают, а один человек не знает. И это нормально. Например, муж тети Зины, Ларискин папаша, гуляет с молодой. Весь дом об этом знает, а тетя Зина нет. — Пойдемте танцевать! — предложила неуклюжая Оля Елисеева и первая вскочила из-за стола. Все переместились в комнату, включили Кияшкин маг и стали втаптывать ковер в паркет. Танец был всеобщим, и Дюк замечательно в него вписывался. Он делал движения ногами, будто давил пятками бесчисленные окурки. Ему было весело и отважно. Кискачи чем-то рассмешил Олю Елисееву, и она, не устояв от хохота, плюхнулась на диван всеми имеющимися килограммами. Ножка хрустнула, диван накренился. Все засмеялись. Дюк присел на корточки, исследовал ножку, — она обломилась по всему основанию, и теперь уже ничего поправить нельзя. И как выходить из положения — непонятно. Он взял в своей комнате стопку «Иностранок» и «Новых миров», подсунул под диван вместо ножки. Бедность обстановки из тайной стала явной. Кассетный магнитофон продолжал греметь ансамблем «Чингисхан». Неуклюжий Хонин вошел в раж и сбил головой подвеску, висящую на люстре. Подвеска упала прямо в фужер, который Сережка держал в руках. Все заржали. Дюк заметил, что природа смешного — в нарушении принципа «как должно». Например, подвеска должна быть на люстре, а не в фужере. А в фужере должно быть вино, а не подвеска. Все засмеялись, потому что нарушился принцип «как должно» и потому что у всех замечательное настроение, созданное вином и ощущением бесконтрольности, а это почти свобода. И поломанный диван — одно из проявлений свободы. Фужер треснул, издав прощальный хрустальный стон. Дюк забрал его из Сережиных рук, вынес на кухню и поглядел, как можно поправить трещину. Но поправить было нельзя, можно только скрыть следы преступления. Фужер был подарен маме на свадьбу шестнадцать лет назад. С тех пор из двенадцати осталось два фужера. Теперь один. Дюк вышел на лестницу, выкинул фужер в мусоропровод, а когда вернулся в комнату, увидел, что свет выключен и все распределились по парам. Хонин с Мареевой, поскольку они оба интеллектуалы с математическим уклоном. Кискачи — с Елисеевой, поскольку он ее рассмешил, а ничего не роднит людей так, как общий смех. Булеев с Кияшкой, по принципу: «Если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге». Дюк попробовал потанцевать между парами один, как солист среди кордебалета, но на него никто не обращал внимания. Все были заняты друг другом. Дюк пошел к себе в комнату. Непонятно зачем. За ним следом тут же вошли Елисеева и Кискачи. — Ты мне не веришь! — с отчаяньем воскликнул Сережка. — Ты всем это говоришь, — отозвалась Елисеева. — Ну, хочешь, я поклянусь? — Ты всем клянешься. — Это сплетни! — горячо возразил Сережка. — Просто меня не любят. Я только не понимаю, почему меня никто не любит. Я так одинок… Он склонил нечесаную голову, в круглых очках и на самом деле выглядел несчастным и неожиданно одиноким. Дюку показалось, что Елисеева хочет прижать Сережку к себе, чтобы своим телом растопить его одиночество. Он смутился и вышел к танцующим. Танцевали только Булеев с Кияшкой. В комнате было душно от сексуального напряжения. Дюк не стал возле них задерживаться. Отправился на кухню. На кухне за столом сидели Хонин с Мареевой и, похоже, решали трудную задачу… Хонин что-то вертел на листке, Мареева стояла коленями на табуретке, склонившись над столом своим похудевшим телом. Они оглянулись на Дюка с отсутствующими лицами и снова углубились в свое занятие. Дюк постоял-постоял и вышел в коридор. В коридоре делать было абсолютно нечего. Он взял с вешалки куртку и пошел из дома, прикрыв за собой дверь, щелкнувшую замком. На улице мело. Под ногами лежал снег, пропитанный дождем. Значит, скоро весна. Возле подъезда дежурил старик с коляской. У коляски был поднят верх. Дюк почувствовал вдруг, что может заплакать, — так вдруг соскучился по маме. По обоюдной необходимости. У него даже выступили слезы на глазах. И в этот момент увидел маму, но почему-то похудевшую вдвое. Как Мареева. Она подошла, и он понял: это не мама — Другая женщина, чем-то похожая на маму и одновременно на Машу Архангельскую. Если бы маму и Машу перемешать в одном котле, а потом из них двоих сделать нового человека — получилась бы эта женщина с голубым от холода лицом. Как Аэлита. У нее были прозрачные дужки больших очков, и за ними большие прозрачные серые глаза. — Мальчик, ты не знаешь, где тут квартира восемьдесят девять? — спросила Аэлита. Дюк знал, поскольку это было его квартира. — А вам кого? — спросил он. — Я не знаю имени. Мальчик-шаман. — Талисман, — поправил Дюк. — Это я. — Ты? — удивилась Аэлита и даже сняла очки, чтобы получше рассмотреть Дюка. Ничего особенного она в нем не увидела и вернула очки на прежнее место. — Это хорошо, что я на тебя сразу напоролась. Это хорошая примета, заключила Аэлита. — Случайно… — философски возразил Дюк. Если бы на сабантуй пришли четыре девочки, а не три, то он был бы сейчас дома и дверь никому, кроме мамы, не открыл. Аэлита бы постояла, постояла, да и ушла. — Случайно ничего не бывает, — возразила Аэлита. — Все зачем-нибудь. Дюк часто думал на эту тему. Что есть судьба? Нагромождение случайностей. Или все зачем-нибудь? А если второе — то зачем? Зачем, например, стоит перед ним эта странная марсианская женщина, от которой пахнет воздухом и водой, а именно — дождем. Которую он никогда не видел прежде, а кажется, будто знал давно. Дюк смотрел на Аэлиту и раздумывал — как быть? Пригласить ее в свою квартиру или нет? Можно, конечно, подняться, зажечь свет и громко предложить своим гостям; как предлагает обычно Лев Семенович: «Потрудитесь выйти вон!» И это было бы совершенно справедливо со стороны Дюка. Но гостям сейчас меньше всего хотелось выйти вон, в промозглый холод и мрак. Им хотелось быть там, где они есть. — Можно я к тебе не пойду? — спросила Аэлита. — Я твоих родителей стесняюсь. Еще подумают, что я ненормальная. — Можно, — обрадованно разрешил Дюк. — Пойдем в парадное, — предложила Аэлита. — Там батарея есть. Они вошли в парадное. Поднялись на один пролет. Аэлита поставила на подоконник большую клетчатую сумку. Сняла варежки. Положила руки на батарею. Она грела их довольно долго. Потом спросила: — Как ты думаешь, сколько мне лет? Только честно… Дюк преувеличенно честно посмотрел на Аэлиту и сказал: — Двадцать пять. Он сложил в уме возраст мамы и Маши Архангельской — 34+16 и разделил на два. Получилось двадцать пять. — Сорок, — сказала Азлита низким голосом. Дюк вгляделся в нее пристальнее и не поверил. — Не может быть, — сказал он. — Я тоже не верю, — согласилась Азлита. — Утром проснусь, вспомню, что мне сорок, и такое чувство, как после операции: приходишь в себя и узнаешь, что тебе отрезали ногу… Ужас… Кажется, что это не со мной. А потом вспомню, что до войны родилась. Давно живу. Значит, все-таки со мной… Аэлита замолчала, всматриваясь в сумерки. — А чего? Сорок — не много, — слукавил Дюк, поскольку этот возраст казался ему безнадежно отдаленным, давно миновавшим станцию под названием «Любовь». Ему казалось, что в этом возрасте уже смешно любить или быть любимым. И что делать в сорок лет — совершенно непонятно. — Не много, — согласилась Аэлита. — Но и осталось тоже не много. Молодости считанные секунды остались. А молодость мне сейчас нужна больше, чем когда-либо. Раньше она была мне не нужна… Из-под ее очков выползла слеза. Аэлита сняла слезу пальцем, но на ее место по этой же самой дорожке выкатилась следующая слеза, абсолютно такая же. — Не плачьте, — попросил Дюк. — В конце концов, как у всех, так и у вас. Если бы вы одна старели, а все вокруг оставались молодыми, тогда было бы обидно. А так чего? — Все — это все. А я — это я, — не согласилась Аэлита и упрямо шмыгнула носом. — Вы хотите, чтобы я сделал вас моложе? — догадался Дюк. — Немножечко, — тихо взмолилась Аэлита. — Всего на десять лет. Больше я не прошу… — Но это не в моих возможностях. Для этого надо быть волшебником, а я только талисман. — Не отказывайтесь! — шепотом вскричала Аэлита. — Я не из-за себя прошу. Мне все равно. Я, в конце концов, себя и так узнаю. Я — из-за него. — Из-за кого? — Я замуж выхожу. — Аэлита сняла очки, и ее лицо стало близоруким, беспомощным. Казалось, если пойдет, то вытянет перед собой руку, как слепая. Будет щупать рукой воздух, а ногами землю. — Он моложе меня на десять лет. Когда он родился, я уже в четвертый класс ходила… — Ну и что? Если он вас любит, какая ему разница? — спросил Дюк, примешивая в интонацию побольше беспечности. — Подумаешь, десять лет… — Психологически… — Аэлита подняла палец. — Он не должен об этом знать. Дюк посмотрел на палец и мысленно согласился. Знание действительно меняет дело. С тех пор как он узнал, что Аэлите сорок, а не двадцать пять, вернее, в тот момент, когда он об этом узнал, она постарела прямо у него на глазах. Как-то потускнела, будто покрылась временем, как пылью. — А вы не говорите, сколько вам лет. Он и не узнает, — нашелся Дюк. — «Не говорите»… — передразнила Аэлита. — Стала бы я за этим советом ехать за тысячу километров. Дюк растерялся. — Меня Клавдия Ивановна на тебя вывела. У нее знакомые в Прибалтике живут. Они сказали, что ты знакомый их знакомых. Дюк понял, что слух о нем прошел по всей Руси великой и по дороге оброс как снежный ком. — Вы зря ехали, — сурово сознался Дюк и почувствовал, как стало колюче-жарко щекам. — Я не талисман. — Талисман, — спокойно возразила Аэлита. — Но я же лучше знаю, — мучительно улыбнулся Дюк. — Ты не можешь этого знать. — Как? — растерялся Дюк. — Потому что твое, ну вот это твое свойство — оно как талант. А талант не чувствуется. Это просто часть тебя. Как цвет глаз. Разве ты чувствуешь цвет глаз? — Нет. — Ну вот. Чувствуется только болезнь. А талант — это норма. Для тебя. Вот и не чувствуешь… Аэлита надела очки и смотрела на Дюка с таким убеждением, что он подумал оторопело: а может, правда? Вдруг он действительно талисман, и теперь не надо себя искать, потому что он уже есть… — Вы так думаете? — спросил Дюк. — А чего бы я летела за тысячу километров? Дюк молчал, испытывая самые разнообразные чувства, среди которых было и такое, как ответственность. Когда в тебя верят, ты должен соответствовать. — А что я должен сделать? — спросил Дюк, испытывая готовность сделать все, что в его силах и свыше сил. — Паспорт поменять. У меня там сороковой год рождения, а надо, чтобы пятидесятый. — А где меняют паспорт? — В милиции. Ты должен пойти со мной в милицию. — И все? — поразился Дюк. Он думал, что ему, как Коньку-горбунку, придется ставить во дворе три котла: «один котел студеный, а другой котел вареный, а последний с молоком, вскипяти его ключом». Потом запустить туда Азлиту и следить, чтобы она не сварилась. А оказывается, надо всего-навсего сесть в автобус и проехать три остановки до районной милиции. — И все, — подтвердила Аэлита. — Если у меня в паспорте будет пятидесятый год рождения, он станет думать, что мне тридцать лет. И я сама стану так думать. Я обману время. Я буду самой молодой для него. — Запросто, — поддержал Дюк. — Знаешь… Я всю жизнь ждала. С семнадцати лет. Каждый день. Вышла замуж и ждала. Родила ребенка и ждала. А потом изверилась и уже собралась в старость. И тут я его увидела! Знаешь где? В музее. Я ходила по залам, такая печальная и заброшенная. Смотрела на портреты с прежними лицами. Еще подумала: вот одеть бы их всех в джинсы. И все равно остались бы несовременные. Лица другие. И тут я увидела Его. Он как будто сошел со стены. Глаза — те. Несегодняшние. Как будто он знает о жизни что-то совсем другое, чем все. Я его сразу узнала и прямо за ним пошла. Сначала из зала в зал. Потом из музея на улицу. Он говорил потом, что это он за мной шел. Что его поразило мое лицо. Что он ждал меня со своих семнадцати лет, и мы обязательно должны были встретиться… Я не имею на него права. Но я не могу от него отказаться. Я буду бороться. Аэлита посмотрела на Дюка взглядом, исполненным решимости бороться, как солдат на передовой. До победного конца. — Ты пойдешь со мной в милицию? — спросила она. — Пойду, — сказал Дюк, как солдат солдату. — Завтра, — приказала Аэлита. — В три, — уточнил Дюк. — Встречаемся на этом же месте. Аэлита притянула Дюка к себе и поцеловала его в щеку. От нее пахло дождем на жасминовом кусте. У Дюка чуть-чуть приподнялось к горлу сердце и ненадолго закупорило дыхание. Стало снова колюче-жарко щекам, и он неожиданно подумал, вернее, сделал открытие, что сорокалетние тоже могут быть любимыми и любить сами. И что на станции «Любовь» стоят самые разные поезда. Дюк подождал, пока сердце станет на место. Потом попросил: — Дайте мне ваш паспорт. — Зачем? — поинтересовалась Аэлита. — Я должен буду на него повлиять. Она достала паспорт из сумки и протянула Дюку. Он спрятал его в верхний карман куртки. Застегнул «молнию». Спросил: — А там, где вы живете, нельзя было пойти в милицию? — А зачем бы я сюда летела? — насмешливо удивилась Аэлита. — Отпуск брала за свой счет? Деньги на билеты тратила? Хотя я не жалею… Даже если у нас с тобой ничего не получится, я видела такое, что выше всяких денег. Знаешь что? — Нет, — ответил Дюк. Откуда же он мог знать? — Восход солнца из окна самолета. Я думала, что оно медленно выплывает. А оказывается, оно выстреливает. Туго так… Р-раз! Аэлита смотрела на Дюка, но видела не его, а шар солнца, выстрелившего над земным, шаром. И себя между двумя шарами, летящую навстречу собственной молодости. — У вас есть где ночевать? — спросил Дюк. — А то можно у меня. — Ну что ты, — отмахнулась Аэлита. — Еще только этого не хватало. Я не хочу выпасть в кристалл. — А это что такое? — удивился Дюк. — Надоесть, — просто объяснила Аэлита. — Когда человека много, он выпадает в кристалл. Как соль в пересыщенном солевом растворе. Химические законы распространяются и на человеческие отношения. Это я говорю тебе как химик. Аэлита снова притянула Дюка к себе. Снова поцеловала, обдав жасмином. И ушла. Дюк постоял, собирая себя воедино, как князь Владимир разрозненную Русь. Если только Владимир, а не какой-нибудь другой князь. В истории Дюк тоже плохо ориентировался. Собрать себя не удалось, и Дюк с разрозненной душой поплелся на пятый этаж. Позвонил в свою дверь. Ему долго не отпирали. Он даже забеспокоился, не ушли ли гости, захлопнув в дверь и оставив в доме ключи. Тогда ему придется либо ломать дверь, либо куковать всю ночь на лестнице. Но по ту сторону заскреблось. Отворил Хонин. Дюк даже не сразу узнал его. Наверное, целовался до одурения, до потери человеческого образа и подобия. Лицо его было как бы распарено страстью и разъехалось в разные стороны. Рот — к ушам. Глаза — на макушку. — Это ты? — удивился Хонин. — А где же мы? Разве мы не у тебя? Дюк понял, что и мозги у Хонина переместились из головы в какое-то другое, непривычное для них место. В коридор выглянула Оля Елисеева, и ее нежное лицо осветилось радостью. — Дюк пришел! — счастливо улыбнулась она. Все вышли в коридор и выразили свою радость как умели: Булеев — мужественно и снисходительно, Кияшко — нежно, женственно, Мареева — созерцательно. И Дюк чувствовал, что может заплакать, потому что сердце не выдержит груза благодарности. И пусть они все переломают и перебьют в его доме, только бы были в его жизни. А он — в их. Обоюдная необходимость. Сережка Кискачи качнул головой и сказал: — Ну ты даешь… Это могло означать — удивление. А скорее всего — благодарность за то, что Дюк не надоедал гостям в своем доме и тем самым не выпал в кристалл, а остался в допустимой и полезной пропорции. В школу Дюк не пошел, а с самого утра отправился в районную милицию. Паспортный отдел оказался закрыт. Дюк стал соваться в двери и в одном из кабинетов обнаружил милиционера. Это был человек средних лет, и, глядя на него, было невозможно представить, что он когда-то был молодым и маленьким. Он всегда был таким, как сейчас. — Слушаю, — отозвался милиционер. Дюк попытался установить с ним контакт глазами, но контакт не устанавливался. Он был невозможен, как, например, между рыбой и быком. Существуют два состояния человека: живой и мертвый. А есть еще третье состояние: Зомби. Когда человек умирает раньше своей естественной смерти. Он живет как живой среди живых, однако ничего человеческого в него не проникает. У милиционера было остановившееся, неподвижное лицо. Он не понравился Дюку. Но Дюк не мог выбирать себе собеседника по вкусу. Приходилось иметь дело с тем, кто есть. — Слушаю, — повторил Зомби. Дюк достал из нагрудного кармана куртки паспорт Аэлиты и, сбиваясь, путаясь, замерзая от отсутствия контакта, стал объяснять, зачем пришел. Он рассказал про любовь и тысячу километров. Про тридцать и сорок, которые со временем перетекут в сорок или пятьдесят. Про психологический барьер. Дюк поймал себя на том, что при слове «психологический» поднял палец так же, как Аэлита. Зомби посмотрел на поднятый палец и сказал: — Документики. — У меня нет. Я несовершеннолетний. А зачем? — Установить личность. — Мою? — Твою. И того товарища, который хочет подделать паспорт. — Не подделать. Исправить, — сказал Дюк. — Это одно и то же. Знаешь, что полагается за исправление документа? Дюк промолчал. — Уголовная ответственность по статье 241/17, пункт три. С какой целью гражданка хочет подделать паспорт? — Замуж выйти. — Разрешите… — Зомби протянул руку.

The script ran 0.02 seconds.