Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. Т. Аверченко - Рассказы [1910-1925]
Известность произведения: Средняя
Метки: Рассказ, Сатира, Сборник, Юмор

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

– Где граф, черт его дери?!! – Ради Бога, – подскочил помощник, – протяните еще минутку: он приклеивает оторванную бороду. Я пожал плечами и вернулся. – Нет воды, – грубо сказал я. – Ну и водопроводец наш! Мы еще посидели… – Мамаша! – нерешительно сказал я. – Есть ли у вас присутствие духа? Я вам хочу сообщить нечто ужасное… Она удивленно и растерянно поглядела на меня. – Дело в том, что когда я вышел за водой, то мимоходом узнал ужасную новость, мамаша. Автомобиль графа по дороге наскочил на трамвай, и графа принесли в переднюю с проломленной головой и переломанными ногами… Кончается! Я уже махнул рукой на появление графа и только решил как-нибудь протянуть до тех пор, пока кто-нибудь догадается спустить занавес. Мы помолчали. – Да… – неопределенно, протянул я. – Жизнь не ждет. Вообще, эти трамваи… Вот я вам сейчас расскажу историю, как у меня в трамвае вытянули часы. История длинная… так минут на десять, на пятнадцать, но ничего. Надо вам сказать, мамаша, что есть у меня один приятель – Васька. Живет он на Рождественской. С сестрой. Сестра у него красавица, пышная такая – еще за нее сватался Григорьев, тот самый, который… – Вы меня звали, Анна Никаноровна? – вдруг вошел изуродованный мною граф, с достоинством останавливаясь в дверях. – А, граф, – вскочил я. – Ну, как ваше здоровье? Как голова? – Вы меня звали, Анна Никаноровна? – строго повторил граф, игнорируя меня. – Я рад, что вы дешево отделались, – с удовольствием заметил я. Он поглядел на меня, как на сумасшедшего, заморгал и вдруг сказал: – Простите, Анна Никаноровна, но я должен сказать вашему сыну два слова. Он вытащил меня за кулисы и сказал: – Вы что?!. Идиот или помешанный? Почему вы говорите слова, которых нет в пьесе? – Потому что надо выходить вовремя. Я вас чуть не похоронил, а вы лезете. Хоть бы голову догадались тряпкой завязать. – Выходите! – прорычал режиссер.   * * *   Могу с гордостью сказать, что в этот дебютный день я покорил всех своей находчивостью. В четвертом акте, где героиня на моих глазах стреляется, она сунула руку в ящик стола и… не нашла револьвера. Она опустила голову на руки, и когда я подошел к ней утешить ее, она прошептала: – Нет револьвера: что делать? – Умрите от разрыва сердца. Я вам сейчас что-то сообщу. Я отошел от нее, схватился за голову и простонал: – Лидия! Будьте мужественны! Я колебался, но теперь решил сказать все. Знайте же, что ваша мать зарезала вашу сестренку и отравилась сама. – Ах! – вскрикнула Лидия и, мертвая, шлепнулась на пол.   * * *   Нас вызывали. Я же того мнения, что если мы и заслужили вызова, то не перед занавесом, а в камере судьи – за издевательство над беззащитной публикой.  Индейка с каштанами   Жена заглянула в кабинет и сказала мужу: – Василь Николаич, там твой племянник, Степа, пришел… – А зачем? – Да так, говорит, поздравить хочу. – А ну его к черту. – Ну, все-таки неловко – твой же родственник. Ты выйди, поздоровайся. Ну, дай ему рубля три, в виде подарка. – А ты сама не можешь его принять? – Здравствуйте! Я и то, я и се, я и туда, я и сюда, я и за индейкой присматривай, я и твоих племянников принимай?.. – Да, кстати, что же будет с индейкой? – Это уж как ты хочешь. И сегодня гостей на индейку позвал, и завтра гостей на индейку позвал! А индейка одна. Не разорваться же ей… Распорядился – нечего сказать!! – А нельзя половину сегодня подать, половину завтра? – Еще что выдумай! На весь город засмеют. Кто же это к столу пол-индейки подает? – Гм… да… Каверзная штука. Ну, где твой этот дурацкий Степа – давай его сюда! – Какой он мой?! Твой же родственник. В передней сидит. Позвать? – Зови. Я его постараюсь сплавить до приезда гостей. В кабинет вошел племянник, Степа, – существо, совсем не напоминающее распространенный тип легкомысленных, расточительных, элегантных племянников, пользующихся родственной слабостью богатого дяди. Был Степа высоким, скуластым молодцом, с громадным зубастым ртом, искательными, навсегда испуганными глазами и такой впалой грудью, что, ходи Степа голым, – в этой впадине в дождливое время всегда бы застаивалась вода. Руки из рукавов пиджака и ноги из брюк торчали вершка на три больше, чем это допустил бы легкомысленный племянник из великосветского романа, а карманы пиджака так оттопыривались, будто Степа целый год таскал в каждом из карманов по большому астраханскому арбузу. Брюки на коленях тоже были чудовищно вздуты, как сочленения на индусском бамбуке. Бровей не было. Зато волосы на лбу спускались так низко, что являлось подозрение: не всползли ли брови в один из периодов изумленности Степы кверху и не смешались ли там раз навсегда с головными волосами? В ущельи, между щекой и крылом носа, пряталась огромная розовая бородавка, будто конфузясь блестящего общества верхней волосатой губы и широких мощных ноздрей… Таков был этот бедный родственник Степа. – Ну, здравствуй, Степа, – приветствовал его дядя. – Как поживаешь? – Благодарю, хорошо. Поздравляю с праздником и желаю всего, всего… этого самого. – Ага, ну-ну. А ты, Степа, тово… Гм! Как это говорится… Ты, Степа, не мог бы мне где-нибудь индейки достать, а? – Сегодня? Где же ее нынче, дядюшка, достать. Ведь первый день Рождества. Все закрыто. – Ага… Закрыто… Вот, брат Степан, история у меня случилась: индейка-то у нас одна, а я и на сегодня и на завтра позвал гостей именно на индейку. Черт меня дернул, а? – Да, положение ваше ужасное, – покорно согласился Степа. – А вы сегодня скажите, что больны… – Кой черт поверит, когда я уже у обедни был. – А вы скажите, что кухарка пережарила индейку. – А если они из сочувствия на кухню полезут смотреть, что тогда?.. Нет, надо так, чтобы индейку они видели, но только ее не ели. А завтра разогреем, и будет она опять, как живая. – Так пусть кто-нибудь из гостей скажет, что уже сыты и что индейку резать не надо… Дядя, закусив верхнюю губу, задумчиво глядел на племянника и вдруг весь засветился радостью… – Степа, голубчик! Оставайся обедать. Ты ж ведь родственник, ты – свой, тебя стесняться нечего – поддержи, Степа, а? Подними ты свой голос против индейки. – Да удобно ли мне, дядюшка… Вид-то у меня такой… не фельтикультяпный. – Ну вот! Я тебя, брат, за почетного гостя выдам, ухаживать за тобой буду. А когда в самом конце обеда подадут индейку – ты и рявкни, этак посолиднее: «Ну зачем ее резать зря, все равно никто есть не будет, все сыты – уберите ее». – Дядюшка, да ведь меня хамом про себя назовут. – Ну, большая важность. Не вслух же. А может быть, и просто скажут: оригинал. Я, конечно, буду упрашивать тебя, настаивать, а ты упрись, да еще поторопи, чтобы унесли индейку, а то, неровен час, кто-нибудь и соблазнится. Это, действительно, номер! Да ты чего стоишь, Степа? Присядь. Садись, Степанеско! – Дядюшка, вы мне в этом году денег не давайте, – сказал Степа, критически и с явным презрением оглядывая свои заскорузлые сапоги. – А вы мне лучше ботинки свои какие-нибудь дайте. А то я совсем тово… – Ну, конечно, Степан! Какие там могут быть разговоры… Я тебе, Степандряс, замечательные ботинки отхвачу!.. Хе-хе… А ты, брат, не дура, Степанадзе… И как это я раньше не замечал?.. Решительно – не дурак.   * * *   Когда гости усаживались за стол, Василий Николаевич представил Степу: – А вот, господа, мой родственник и друг Стефан Феодорович! Большой оригинал, но человек бывалый. Садитесь, Стефан Феодорович, вот тут. Водочки прикажете или наливочки? Степа приятно улыбнулся, потер огромные костлявые руки одну о другую и хлопнул большую рюмку водки. – У меня есть знакомый генерал, – заявил он довольно громко, – так этот генерал водку закусывает яблоком! – Это какой генерал, – заискивающе спросил дядя, – у которого вы, Стефан Феодорович, ребенка крестили? – Нет, то – другой. То мелюзга, простой генералмайор… А вот в Европе, знаете, – совсем нет генералов! Ей-бо право. – А вы там были? – покосился на него сосед. – Конечно, был. Я, вообще, каждый год куда-нибудь. В опере бываю часто. Вообще не понимаю, как можно жить без развлечений. Две рюмки и сознание, что какие бы слова он ни говорил, – дядя не оборвет его – все это приятно возбуждало Степу. – Да-с, господа, – сказал он, с дикой энергией прожевывая бутерброд с паюсной икрой. – Вообще, знаете, Митюков такая личность, которая себя еще покажет. Конечно, Митюков, может быть, с виду неказист, но Митюкова нужно знать! Беречь нужно Митюкова. – Стефан Феодорович, – ласково сказал дядя, – возьмите еще пирожок к супу. – Благодарствуйте. Вот англичане совсем, например, супу не едят… А возьмите, например, мадам, они вас по уху съездят – дверей не найдете. Честное слово. Худо ли, хорошо ли, но Степа завладел разговором. Он рассказал, как у них в дровяном складе, где он служил, отдавило приказчику ногу доской, как на их улице поймали жулика, как в него, в Степу, влюбилась барышня, и закончил очень уверенно: – Нет-с, что там говорить! Митюкова еще не знают! Но Митюков еще себя покажет. О Митюкове еще будут говорить, и еще много кому испортит крови Митюков! Да что толковать – у Митюкова, конечно, есть свои завистники, но… Митюков умственно топчет их ногами. – Позвольте… да этот Митюков… – начала одна дама. – Ну? – Кто он такой, этот замечательный Митюков? – Митюков? Я. – А-а… А я думала – кто. – Митюкова трудно раскусить, но если уж вы раскусили… В это время как раз и подали индейку. Все жадно втянули ноздрями лакомый запах, а Степа встал, всплеснул руками и сказал самым великосветским образом: – Еще и индейка? Нет, это с ума сойти можно! Этак вы нас всех насмерть закормите. Ведь все уже сыты, не правда ли, господа?! Не стоит ее и начинать, индейку. Не правда ли? Все пробормотали что-то очень невнятное. – Ну да! – вскричал Степа. – То же самое я и говорю. Не стоит ее и начинать! Унесите ее, ей-богу. – А, может быть, скушаете по кусочку, – нерешительно сказал хозяин, играя длинным ножом. – Индеечка будто хорошая… С каштанами. Длинный Степа вдруг перегнулся пополам и приблизил лицо почти к самой индейке. – Вы говорите, с каштанами?! – странно прохрипел он. Губы его вдруг увлажнились слюной, а глаза сверкнули такой голодной истерической жадностью, что хозяин взял блюдо и с фальшивой улыбкой сказал: – Ну, если все отказываются – придется унести. – С каштанами?! – простонал Степа, полузакрыв глаза. – Ну, раз с каштанами, тогда я… не откажусь съесть кусочек. Нож дрогнул в руке хозяина… Повис над индейкой… Была слабая надежда, что Степа скажет: нет, я пошутил – унесите! Но не такой человек был Степа, чтобы шутить в подобном случае… Стараясь не встречаться взором с глазами дяди, он скомандовал: – Вот мне, пожалуйста… От грудки отрежьте и эту ножку… – Пожалуйста, пожалуйста – сделайте одолжение, – дрогнувшим голосом сказал хозяин. – Тогда уж, раз вы начинаете – и мне кусочек, – подхватила соседка Степы, не знавшая, что такое Митюков. – И мне! И мне!.. А когда (через две минуты) на блюде лежал унылый индейкин остов, хозяин встал и решительно сказал Степе: – Ах, да! Я и забыл: вас генерал к телефону вызывал. Пойдем, я вам покажу телефон… Извините, господа. Степа покорно встал и, как приговоренный к смерти за палачом, покорно последовал за дядей, догрызая индюшачью ногу… Пока они шли по столовой, хозяин говорил одним тоном, но едва дверь кабинета за ними закрылась – тон его переменился. Вышло, приблизительно, так: – Ах, Стефан Феодорович, этот генерал без вас жить не может… Да оно, положим, вас все любят. У вас такой тонкий своеобразный ум, что… Что ж ты, мерзавец этакий, а? Говорил, что будешь отказываться, а сам первый и полез на индейку, а? Это что ж такое? Рыбой я тебя не кормил? Супом и котлетами не кормил? Думал, до горла ты набит, ухаживал за тобой, как за первым человеком, а ты вон какая свинья? Уже все гости, было, отказались, а ты тут, каналья, вот так и выскочил, а? Степа шел за ним, прижимая костлявую руку к груди, и говорил плачущим голосом: – Дядечка, но ведь вы не предупредили, что индейка с каштанами будет! Зачем вы умолчали? А я этих каштанов с индейкой никогда и не ел… Поймите, дядечка, что это не я, а каштаны погубили индейку. Я уж совсем было отказался, вдруг слышу: каштаны! каштаны! – Вон, негодяй! Больше и носу ко мне не показывай. Дядя выхватил из Степиной руки обгрызанную ногу и злобно шлепнул ею Степу по щеке: – Чтоб духом твоим у меня не пахло!! – Дядя, вы насчет же ботинок говорили… – Что-о-о-о??! Марина, проводи барина! Пальто ему!   * * *   Втянув шею в плечи, стараясь защитить от холода ветхим, коротким воротничком осеннего пальто свои большие оттопыренные уши, шел по улице Степа. Снег, лежавший раньше толстым спокойным пластом, вдруг затанцевал и стал, как юркий бес, вертеться вокруг печального Степы… Руки, не прикрытые короткими рукавами пальто, мерзли, ноги мерзли, шея мерзла… Он шел, уткнув нос в грудь, как журавль, натыкаясь на прохожих, и молчал, а о чем думал – неизвестно.    ЭКСПЕДИЦИЯ В ЗАПАДНУЮ ЕВРОПУ САТИРИКОНЦЕВ: ЮЖАКИНА, САНДЕРСА, МИФАСОВА И КРЫСАКОВА Повесть   …И в то же время мы устраивали «сатириконские балы», ухитряясь в неделю записывать декоративные полотна во всю величину Дворянского собрания, устраивали вечера, юмористические лекции, выставки карикатур, совершали «образовательные» экспедиции за границу и выпускали книги. Поверит ли кто-нибудь, что нами за эти пять лет, совместно с М. Г. Корнфельдом, было выпущено на рынок свыше двух миллионов книг. Не верится? Увы… Цифра эта точна. Это уже сделано. Это позади. А если бы пять лет тому назад пришел какой-нибудь провидец и сказал бы: «Господа! Вы должны за пять лет сделать следующее: 1. Составить 300 номеров журнала. 2. Выпустить 2 000 000 книг. 3. Писать пьесы, декорации к ним, устраивать выставки, балы, над которыми возни 2–3 месяца, колесить по Европе, негодовать, возмущаться, бороться с цензурой и сверх всего этого – обязательно сохранять хорошее, ровное расположение духа, без которого „веселая“ работа немыслима». Если бы все это сказал нам пять лет тому назад провидец, каждый из нас выслушал бы его, молча повернулся спиной, выбрал бы по крепкой, прочной веревке – и сразу освободился бы и от книг, и от журнала, и от всего другого. Теперь все это позади. Хорошо! А. Т. Аверченко. Мы за пять лет. 1913 г.   I. Введение     О пользе путешествий. – Кто такой Крысаков. – Душевные и телесные свойства Мифасова. – Кое-что о Сандерсе. – Я. – Наш слуга Митя   Как часто случалось нам останавливаться в восторге и восхищении, с раскрытым сердцем перед чудесами природы, созданной всемогущими руками Творца! Некоторые восторженные простоватые натуры раскрывают даже при этом рот, и на закрытие его соглашаются только при усиленных уговорах или после применения физического насилия. Спрашивается: каким же образом можем мы получать наслаждение от созерцания природы во всем ее буйном размахе и многообразии? Ответ один: путешествуя. Да! Путешествие – очень полезное препровождение времени. Оно расширяет кругозор и облагораживает человека… Один мой приятель, живя безвыездно в России, приводил всех в ужас огрубением своего нрава: он беспрестанно и виртуозно ругался самыми отчаянными словами, не подозревая, что существует кроме брани и обыкновенный разговорный язык. Однажды поехал он за границу. Объездил Германию, Францию, Италию и Испанию. Вернулся… и что же! После возвращения этот человек стал ругаться и поносить встречных не только по-русски, но и на немецком, французском, итальянском и испанском языках. Такое поведение вызвало всеобщее изумление, и дела его поправились. Даже небольшие путешествия облагораживают и развивают человека. Это можно видеть на примере обыкновенных учеников. Ежедневные краткие их путешествия в училище делают из них образованных людей, которые никогда не заблудятся в лесу, несмотря на то, что главная его составная часть – буква «Ѣ».[23] А открытие Америки? Была ли бы она открыта, если бы Колумб не путешествовал? Конечно, нет. А неоткрытие Америки вызвало бы экономические неурядицы. Европейские герцоги и принцы, не встречая богатых американок, впадали бы в бедность и вымирали, а американки, не подозревая о существовании материка, битком набитого гербами, титулами и высокопоставленными их носителями – быстро разбогатели бы до того, что денег девать было некуда, ценность их упала, и экономический кризис, этот бич народов, обрушился бы от одного океана до другого на этот замечательный материк. А что может быть прекраснее путешествия в тропическую страну, например Африку? Я читал об одном англичанине, который задумал исследовать берега таинственной Танганайки; он взял с собой палатку, носильщиков, верблюдов и чемоданы. На берегу таинственной Танганайки он наткнулся на такое прожорливое племя, что оно съело, помимо англичанина, верблюдов и носильщиков, – даже чемоданы и съедобные части палатки. Даже в этом трагическом случае можно наблюсти пользу и культурное значение путешествий: невежественные дикари приняли чрезвычайно цивилизованный вид, украсив уши своих жен коробками из-под консервов, а королю нахлобучив на голову, вместо короны, керосиновую кухню. Это пустяк, конечно. Но это – первый шаг в обширную область культуры. Я мог бы еще сотнями примеров доказать пользу и значение путешествий, но не хочу ломиться в открытую дверь. Это только гимназисты в классных сочинениях на тему «о пользе путешествий» измышляют, как бы поосновательнее доказать, что дважды два – четыре.   1   Четверо нас (кроме слуги Мити) единогласно решили совершить путешествие в Западную Европу. Цели и стремления у нас были разные: кое-кто хотел просто «расширить кругозор», кое-кто мечтал по возвращении «принести пользу дорогой России», у одного явилось скромное желание «просто поболтаться», а слуге Мите рисовалась единственная заманчивая перспектива, между нами говоря, довольно убогая: утереть, по возвращении, своим коллегам нос. В этом месте я считаю необходимым сказать несколько слов о каждом из четырех участников экспедиции, потому что читателю впоследствии придется неоднократно сталкиваться на страницах этой книги со всеми четырьмя, не считая слуги Мити. Крысаков (псевдоним). Его всецело можно причислить к категории «оптовых» людей, если существует такая категория. Он много ест, много спит, еще больше работает, а еще больше лентяйничает, хохочет без умолку, в глубине сердца чрезвычайно деликатен, но на ногу наступить себе не позволит. При необходимости полезет в драку или в огонь, без необходимости – проваляется на диване неделю, читая какую-нибудь «Эволюцию эстетики» или «Собрание светских анекдотов на предмет веселья». Иногда не прочь, ради курьеза, соврать, но, уличенный, не спорит, а вместо этого бросается на уличителя и начинает его щекотать и тормошить, заискивающе хихикая. В жизни неприхотлив. Спокойно доливает поданную чашку кофе – пивом, размешивает его с сахаром, а если тут же стоит молоко, то и молоко переливается в чашку. Пепел, упавший случайно в эту бурду, размешивается ложечкой для того, «чтобы не было заметно». Любит задавать официантам нелепые, бессмысленные вопросы. Раздеваясь у ресторанной вешалки, обязательно осведомится: приходил ли Жюль Верн? И чрезвычайно счастлив, если получит ответ: – Полчаса как ушли. Беззаботность и лень его иногда доходят до героизма. Когда мы выехали из России, то, начиная от Берлина, у него постепенно стали отваливаться пуговицы от всех частей одежды. Постепенно же он заменял их булавками, иголками и главным образом замысловатой комбинацией из спичек и проволоки от лимонадных бутылок. Чтобы панталоны его сидели как следует, ему приходилось надменно выпячивать вперед живот и беспрестанно, с кажущейся беззаботностью, засовывать руки в карманы. Положение его ухудшалось с каждым днем. Хотя еще стояла прекрасная весна, но крысаковские пуговицы, вероятно, совершенно созрели, потому что падали сами собою, без посторонней помощи. В Венеции наступил крах. Когда мы собрались идти обедать в какое-то «Капелла Неро», Крысаков сел в своем номере на кровать и тоскливо сказал: – Идите, а я посижу. – Что ты, крысеночек, – участливо спросил я, – болен? – Нет. – Тебя кто-нибудь обидел? – Нет. – А что же? – У меня не осталось ни одной… – Лиры? – Пуговицы. – Купи другой костюм. – Да у меня есть костюм. – Где же он? – В чемодане. – Так чего ж ты, чудак, грустишь? Достань его, переоденься и пойдем. – Не могу. Потерял ключ. – Взломай! – Попробуйте! Он из крокодиловой кожи. Из угла вытащили огромный, чудовищно распухший чемодан и с озверением набросились на него. Схватили сначала за ручки – отлетели. Схватили за ремни – ремни лопнули. – Раскрывайте ему челюсти, – хлопотливо советовал художник Мифасов, лежа на постели. – Засуньте ему палку в пасть. После получасовой борьбы чудовище сдалось. Замок застонал, крякнул, крышки разжались, и душа его полетела к небу. Первое, что лежало на самом верху, – было зимнее пальто, под ним галоши, ящик из-под красок и шелковый цилиндр, доверху наполненный мелом, зубным порошком и зубными щетками. – Вот они! – сказал радостно Крысаков. – А я их с самого Вержболова искал. А это что? Ваза для кистей… Зачем же я, черт возьми, взял вазу для кистей? – Лучше бы ты, – сказал Сандерс, – взял стеклянный футляр для каминных часов или стенную полку для книг. – Братцы! – восторженно сказал Крысаков, вынимая какую-то часть туалета. – Пуговиц, пуговиц-то сколько!.. Прямо в глазах рябит… Он переоделся и, схватив свой чемодан, похожий на животное с распоротым брюхом, из которого вывалились внутренности, оттащил его в угол. – Жалко его, – растроганно сказал он, выпрямляясь, – я так люблю животных… – Что это у тебя сейчас упало? – Ах, черт возьми! Пуговица. Так он и ездил с нами – веселый, неприхотливый, пускавшийся иногда среди шумных бульваров в пляс, любующийся на красоту мира и таскавший за обрывок ручки свой ужасный полураскрытый чемодан, из которого изредка вываливался то тюбик краски, то ботинок, то фаянсовая пепельница, то рукав сорочки, радостно подпрыгивавший на неровностях тротуара. Второй член нашей экспедиции – Мифасов (псевдоним) был молодцом совсем другого склада. Я не встречал человека рассудительнее, осмотрительнее и осведомленнее его. Этот юноша все видел, все знает – ни природа, ни техника не являются для него книгой тайн. Ему 25 лет, но по спокойному достоинству его манер и мудрости суждений – ему можно дать 50. По внешности и костюму он – полная противоположность бедняге Крысакову. Все у него зашито, прилажено, манжеты аккуратно высовываются из рукавов, не прячась внутрь и не вылезая за четверть аршина, воротничок рассудительно подпирает щеки, и шея подвязана настоящим галстуком, а не подкладкой от рукава старого сюртука (излюбленная манера Крысакова одеваться шикарно). Осведомленность Мифасова приводила нас в изумление. Уже спустя несколько часов после отъезда из Петрограда этот энциклопедический словарь, эта справочная машина заработала. – Мы будем проезжать через Вильно? – спросил Крысаков. – Что вы! – поднял плечи Мифасов. – Где наша дорога, а где Вильно. Совсем противоположная сторона. Неужели вы даже этого не знаете? В глазах его светилась ласковая укоризна. Мы проезжали через Вильно. – Мифасов! – сказал я, наклоняясь к нему (он лежа читал книгу). – Ты говорил, что Вильно в стороне, а между тем мы его сейчас проехали. Он скользнул по мне взглядом, сомкнул глаза и захрапел. Перед Нюрнбергом он долго и подробно рассказывал о красоте замка Барбароссы и потом, по нашей просьбе, сообщил старинное предание о знаменитом тысячелетнем дубе, посаженном во дворе замка графиней Брунгильдой. Притихшие, очарованные, слушали мы прекрасную легенду о Брунгильде. В одном только Мифасов, рассказывая это, оказался прав – он действительно рассказывал легенду: потому что дерево, как выяснилось, посадила не Брунгильда, а Кунигунда – и не дуб, а липу, которая, по сравнению с тысячелетним дубом, была сущей девчонкой. По этому поводу Мифасов саркастически заметил: – Нам не нужно было ехать через Вильно. Тогда бы все оказалось в порядке. Свободное время Мифасов распределял аккуратно на две половины. Первая – безжалостно ухлопывалась на чистку ногтей, вторая – на боязнь заболеть. Между нами была та разница, что мы любили жизнь, а осторожный Мифасов боялся смерти. Каждое утро он брал зеркало, засматривал себе в горло, ощупывал тело и с сомнением качал головой. – Что? – спрашивал его порывистый Крысаков. – Еще нет чахотки? Сибирская язва привилась? Дифтерит разыгрывается? – Не оваите упосей, – невнятно бормотал Мифасов, ощупывая язык. – Что? – Я говорю: не говорите глупостей! – Смотрите на меня! – восторженно кричал Крысаков, вертясь перед своим другом. – Вот я становлюсь в позу, и вы можете дотронуться до любой части моего тела, а я вам буду говорить. – Что? – Увидите! Мифасов деликатно дотрагивался до его груди. – Плеврит! Дотрагивался Мифасов до живота. – Аппендицит! До рук. – Подагра! До носа. – Полипы! До горла. – Катар горла! Мифасов пожимал плечами: – И вы думаете, это хорошо? Мы бессовестно эксплуатировали осторожного Мифасова во время завтраков или обедов. Если креветки были особенно аппетитны и Мифасов протягивал к ним руку, Крысаков рассеянно, вскользь говорил: – Безобидная ведь штука на вид, а какая опасная! Креветки, говорят, самый энергичный распространитель тифа. – Ну? Почему же вы мне раньше не сказали; я уже 2 штуки съел. – Ну, две-то не опасно, – подхватывал я успокоительно. – Вот три, четыре – это уже риск. Подавали фрукты. – Холера нынче гуляет – ужас! – сообщал таинственно Крысаков, набивая рот сливами. – Как они рискуют сейчас подавать фрукты?! – Да, пожалуй, еще и немытые, – говорил я с отвращением, захватывая последнюю охапку вишен. Оставалась пара абрикос. – Мифасов, кушайте абрикосы. Вы ведь не из трусливого десятка. Правда, по статистике, абрикосы – наиболее питательная почва для вибрионов… – Я не боюсь! – возражал Мифасов. – Только мне не хочется. – Почему же? Скушайте. Вот ликеров – этого не пейте. От них бывают почечные камни… В чем Мифасов – в противоположность своей обычной осторожности – был безумно смел, расточителен и стремителен – это в……………………………[24] это был прекраснейший человек и галантный мужчина. В наших скитаниях за границей он восхищал всех иностранцев своим своеобразным шиком в разговоре на чужом языке и чистотой произношения. Правда, багаж слов у него был так невелик, что свободно мог поместиться в узелке на одном из углов носового платка. Но эти немногие слова произносились им так, что мы зеленели от зависти. Этот человек сразу умел ориентироваться во всякой стране. В Германии, входя в ресторан, он первым долгом оглядывался и очертя голову бросал эффектное «Кельнер!», в Италии: «Камерьере!» и во Франции: «Гарсон!» Когда же перечисленные люди подбегали к нему и спрашивали, чего желает герр, сеньор или мсье – он бледнел, как спирит, неосторожно вызвавший страшного духа, и начинал вертеть руками и чертить воздух пальцами, графически изображая тарелку, вилку, курицу или рыбу, пылающую на огне. Сжалившись над несчастным, мы сейчас же устраивали ему своего рода подписку, собирали с каждого по десятку слов и подносили ему фразу, которую он тотчас же и тратил на свои надобности. Третьим в нашей компании был Сандерс (псевдоним) – человек, у которого хватило энергии только на то, чтобы родиться, и совершенно ее не хватало, чтобы продолжать жить. Его нельзя было назвать ленивым, как Мифасова или меня, как нельзя назвать ленивыми часы, которые идут, но в то же время регулярно отстают каждый час на двадцать минут. Я полагаю, что хотя ему в действительности и 26 лет, но он тянул эти годы лет сорок, потому что так нудно влачиться по жизненной дороге можно, только отставая на двадцать минут в час. От слова до слова он делал промежутки, в которые мы успевали поговорить друг с другом a part, а между двумя фразами мы отыскивали номер в гостинице, умывались и, приведя себя в порядок, спускались к обеду. Плетясь сзади за нами, он задерживал всю процессию, потому что, подняв для шага ногу, погружался в раздумье: стоит ли вообще ставить ее на тротуар? И только убедившись, что это неизбежно, со вздохом опускал ногу; в это время ее подруга уже висела в воздухе, слабо колеблясь от весеннего ветерка и вызывая у обладателя тяжелое сомнение: хорошо ли будет, если и эта нога опустится на тротуар? Кто бывал в Париже, тот знает, что такое – движение толпы на главных бульварах. Это – вихрь, стремительный водопад, воды которого бурно несутся по ущелью, составленному из двух рядов громадных домов, несутся, чтобы потом разлиться в речки, ручейки и озера на более второстепенных улицах, переулках и площадях. И вот, если бы кто-нибудь хотел найти в этом бешеном потоке Сандерса – ему было бы очень легко это сделать: стоило только влезть на любую крышу и посмотреть вниз… Потому что среди бешеного потока людей маячила только одна неподвижная точка – голова задумавшегося Сандерса, подобно торчащему из воды камню, вокруг которого еще больше бурлит и пенится сердитая стремнина. Однажды я сказал ему с упреком: – Знаете что? Вы даже ходите и работаете из-за лени. – Как? – Потому что вам лень лежать. Он задумчиво возразил: – Это пара… Я побежал к себе в номер, взял папиросу и, вернувшись, заметил, что не опоздал: –…докс, – закончил он. Сандерс – человек небольшого роста, с сонными голубыми глазами и такими большими усами, что Крысаков однажды сказал: – Вы знаете, когда Сандерс разговаривает, когда он цедит свои словечки, то часть их застревает у него в усах, а ночью, когда Сандерс спит, эти слова постепенно выбираются из чащи и вылетают. Когда я спал с ним в одной комнате, мне часто приходилось наблюдать, как вылетают эти застрявшие в усах слова. Сандерс промямлил: – Я брежу. Очень про… – Ну, ладно, ладно… сто? Да? Вы, хотели сказать: «просто»? После договорите. Пойдем. При его медлительности у него есть одна чрезвычайная страсть: спорить. Для того, чтобы доказать свою правоту в споре на тему, что от царь-колокола до царь-пушки не триста, а восемьсот шагов, он способен взять свой чемоданчик, уложиться и, ни слова никому не говоря, поехать в Москву. Если он вернется ночью, то, не смущаясь этим, пойдет к давно забывшему этот спор оппоненту, разбудит его и торжествующе сообщит: – А что? Кто был прав? Таков Сандерс. Забыл сказать: его большие голубые глаза прикрываются громадными веками, которые непоседливый Крысаков называет шторами: – Ну, господа! Нечего ему дрыхнуть! Давайте подымем ему шторы – пусть посмотрит в окошечки. Интересно, где у него шнурочек от этих штор. Вероятно, в ухе. За ухо дернешь – шторы и взовьются кверху. Крысаков очень дружен с Сандерсом. Иногда остановит посреди улицы задумчивого Сандерса, снимет ему котелок и, не стесняясь прохожих, благоговейно поцелует в начинающее лысеть темя. – Зачем? – хладнокровно осведомится Сандерс. – Инженер вы. Люблю я чивой-то инженеров… Четвертый из нашей шумливой, громоздкой компании – я. Из всех четырех лучший характер у меня. Я не так бесшабашен, как Крысаков, не особенно рассудителен и сух, чем иногда грешит Мифасов; делаю все быстро, энергично, выгодно отличаясь этим свойством от Сандерса. При всем том, при наших спорах и столкновениях – в словах моих столько логики, а в голосе столько убедительности, что всякий сразу чувствует, какой он жалкий, негодный, бесталанный дурак, ввязавшись со мной в спор. Я не теряю пуговицы, как Крысаков, не даю авторитетных справок о Кунигунде и ее дубе, не еду в Москву из-за всякого пустяка… Но при случае буду веселиться и плясать, как Крысаков, буду в обращении обворожителен, как Мифасов, буду методичен и аккуратен, как Сандерс. Я не писал бы о себе всего этого, если бы все это не было единогласно признано моими друзьями и знакомыми. Даже мать моя – и та говорит, что никогда она не встречала человека лучше меня… Будет справедливым, если я скажу несколько слов и о слуге Мите – этом замечательном слуге. Мите уже девятнадцать лет, но он до сих пор не может управлять как следует своими телодвижениями. Обыкновенная походка его напоминает грохот обвалившегося шкапа со стеклянной посудой. Желая пошевелить руками, он приводит их в такое бешеное движение, что оно грозит опасностью прежде всего самому Мите. Рассчитывая перешагнуть одну ступеньку лестницы, он, неожиданно для себя, взлетает на самый верх площадки; однажды при мне он, желая чинно поклониться знакомому, так мотнул головой, что зубы его лязгнули и шапка сама слетела, описав эффектный полукруг. Митя бросился к шапке таким стремительным прыжком, что перескочил через нее, обернулся, опять бросился на нее, перескочил, и только в третий раз она далась ему в руки. Вероятно, если человека заставить носить до двадцати лет свинцовые башмаки, а потом снять их, – он также будет перехватывать в своих телодвижениях и прыжках. Почему это происходит с Митей – неизвестно. О своей наружности он мнения очень определенного. Стоит ему только увидеть какое-нибудь зеркало, как он подходит к нему и на несколько минут застывает в немом восхищении. Его неприхотливая натура выносит даже созерцание самого себя в крышку от коробки с ваксой или в донышко подстаканника. Он кивает себе дружески головой, подмигивает, и рот его распускается в такую широчайшую улыбку, что углы губ сходятся где-то на затылке. У Крысакова и у меня установилась такая система обращения с ним: при встрече – обязательно выбранить, упрекнуть или распечь неизвестно за что. Качества этой системы строго проверены, потому что Митя всегда в чем-нибудь виноват. Иногда, еще будучи у себя в кабинете, я слышу приближающийся стук, грохот и топот. Вваливается Митя, зацепившись одним дюжим плечом за дверь, другим за шкап. Он не попадался мне на глаза дня три, и я не знаю за ним никакой вины; тем не менее, подымаю глаза и строго говорю: – Ты что же это, а? Ты смотри у меня! – Извините, Аркадий Тимофеевич. – «Извините»… я тебя так извиню, что ты своих не узнаешь. Я не допущу этого безобразия!!! Я научу тебя! Молодой мальчишка, а ведет себя черт знает как! Если еще один раз я узнаю… – Больше не буду! Я немножко. – Что немножко? – Да выпил тут с Егором. И откуда вы все узнаете? – Я, братец, все знаю. Ты у меня узнаешь, как пьянствовать! От меня, брат, не скроешься. У Крысакова манера обращения с Митей еще более простая. Встретив его в передней, он сердито кричит одно слово: – Опять?!! – Простите, Алексей Александрович, не буду больше. Мы ведь не на деньги играли, а на спички. – Я тебе покажу спички! Ишь ты, картежник выискался. Митя никогда не оставляет своего хозяина в затруднении: на всякий самый необоснованный окрик и угрозу – он сейчас же подставляет готовую вину. Кроме карт и вина, слабость Мити – женщины. Если не ошибаюсь, система ухаживать у него пассивная – он начинает хныкать, стонать и плакать, пока терпение его возлюбленной не лопнет, и она не подарит его своей благосклонностью. Однажды желание отличиться перед любимой женщиной толкнуло его на рискованный шаг. Он явился ко мне в кабинет, положил на стол какуюто бумажку и сказал: – Стихи принесли. – Кто принес? – Молодой человек. – Какой он собою? – Красивый такой блондин, высокий… Говорит, «очень хорошие стихи»! – Ладно, – согласился я, разворачивая стихи. – Ему лучше знать. Посмотрим.   Вы, Лукерья Николаевна, Выглядите очень славно. Ваши щеки, как малина, Я люблю вас, очень сильно – Вот стихи на память вам, Досвиданица, мадам.   – Когда он придет еще раз, скажи ему, Митя: «досвиданьица, мадам». Ступай. На другой день, войдя в переднюю, я увидел Митю. Машинально я закричал сердито обычное: – Ты что же это, а? Как ты смел? – Что, Аркадий Тимофеевич? – «Что»?! Будто не знаешь?! – Больше не буду. Я думал, может, сгодятся для журнала. Я еще одно написал и больше не буду. – Что написал? – Да одни еще стишки. И широкая виноватая улыбка перерезала его лицо на две половины. Когда мы объявили ему, что он едет с нами за границу – радости его не было пределов. – Только вот что, – серьезно сказал Крысаков. – Отвечай мне… Ты наш слуга? – Слуга. – И должен исполнять все то, что тебе прикажут? – Да-с. – Так вот – я приказываю тебе изучить до отъезда немецкий язык. Через неделю мы едем. Ступай! Сейчас же Крысаков и забыл об этом распоряжении. Но Митя за день перед отъездом явился к нам и сказал: – Готово. – Что готово? – Немецкий язык. – Какой? – Коммензи мейн либер фрейлен, их либези, данке, зицен-зи, гиб мир эйн кусс. – Все? – Все. – Проваливай. Думал ли Митя, что за границей его постигнет такая страшная, никем не предугаданная судьба.   2 Краткое описание Европы. – Статистические данные. – Флора. – Фауна. – Климат. – Мои беседы с путешественниками   Начиная описание нашего путешествия, я полагаю, будет нелишне дать краткий обзор места наших будущих подвигов… Европа лежит между 36-й и 71-й параллелями Северного полушария. Мы собственными глазами видели это. Берега Европы омывают два океана сразу: Северный Ледовитый и Атлантический. Не знаю, как омывает Европу Ледовитый океан, но Атлантический – особой тщательностью в возложенной на него работе не отличается – грязи на берегу сколько угодно. Относительно общей фигуры Европы во всех учебниках географии говорится одно и то же: «Фигура Европы не представляет никакой правильности… Но если срезать три самых больших полуострова – Скандинавию, Бретань и Ютландию, то окажется, что форма материка – прямоугольный треугольник». Это очень наглядно. Можно то же сказать при описании фигуры жирафы: «если срезать у нее шею и ноги, то получится обыкновенный прямоугольный треугольник». Конечно, если вздорное самолюбие европейцев завлечет их так далеко, что из желания жить в прямоугольном треугольнике они отрежут от материка упомянутые полуострова – я готов признать на будущее время эту форму типичной для Европы. Пока же об этом говорить преждевременно… Народонаселение Европы достигает 400 миллионов людей. Здесь нелишне будет привести (кажется, это всегда делается в подобных случаях) несколько наглядных статистических данных. 1) Если бы все народонаселение Европы поставить друг на друга, то высота этой пирамиды была бы свыше 300 000 верст. Мы знаем, что от Москвы до Петрограда 600 верст, следовательно, все народонаселение Европы уложилось бы 500 раз, немного менее ста раз на версту. 2) Если у каждого европейца выдернуть из головы только по одному волоску, то количество собранных волос, посаженных в землю, займет пространство величиной в 4 ½ акра. Чтобы скосить этот «урожай», потребуется работа 2 7/8 косарей в течение 9 суток! 3) Наиболее наглядным является такой статистический пример: если бы кто-нибудь захотел лично познакомиться со всем народонаселением Европы, то, считая полторы секунды на каждое рукопожатие, этому человеку пришлось бы затратить на знакомство (считая восьмичасовой рабочий день) около 600 лет. Средняя продолжительность человеческой жизни 68 лет, т. е., другими словами, для этого опыта потребовалось бы 8,9 человека. Во что бы превратились правые руки этих тружеников? Откуда же взялось такое количество людей? Детские учебники географии отвечают на этот вопрос довольно точно: «Потому что Европа лежит в умеренном климате, способствующем наибольшему развитию и напряжению человеческих способностей». Всю эту ораву в 400 миллионов человек приходится одевать и кормить. Отсюда выросла промышленность и сельское хозяйство. Промышленность распределяется так: в России – главным образом добывающая, за границей – обрабатывающая. Я до сих пор не могу забыть, как хозяин римского отеля обсчитал меня на 60 лир, добытых в России. Фауна Европы очень бедна: в городах – собаки, лошади, автомобили; за городом – гуси, коровы, автомобили. В одной России до сих пор водятся медведи, и то вожаками, на цепи. Флора Европы богаче – растет почти все, от апельсин и морошки до процентов на банковские ссуды. Особое внимание уделяется винограду, потому что всякая страна гордится каким-нибудь вином, кроме Англии, которая никаких вин не имеет. Оттого-то, вероятно с горя, англичане такие горькие пьяницы. Первенство в отношении вин надо, конечно, отдать Франции. Оттого-то во Франции и пьют так много. Впрочем, немцы качеством своих вин не уступают французам, и поэтому пьянство немцев вошло в пословицу. В России виноделие стоит на очень низкой ступени. Поэтому ли или по другой причине, но встречаешь трезвого русского чрезвычайно редко. Справедливо будет упомянуть еще об испанцах. Отношение их к вину таково, что даже свои лучшие города они прозвали «Хересом» и «Малагой». Не думаю, чтоб кто-нибудь из испанцев отважился на это в трезвом виде. В этом отношении португальцы гораздо скромнее: хотя и поглощают свой портвейн и мадеру в неимоверном количестве, но города носят приличные названия: Опорто, Мадейра и т. д. В том же учебнике географии, автор которого безуспешно пытался срезать все европейские полуострова, сказано: «В Америке, где пьют довольно много, трезвость европейцев вошла в пословицу». Климат Европы разнообразный: есть много европейцев, которые с трудом излечивались от солнечного удара для того, чтобы через шесть месяцев замерзнуть самым неизлечимым образом. Ученые связывают климат Европы с какими-то воздушными течениями, то холодными, то теплыми. К сожалению, холодные течения появляются всегда зимой, а теплые летом, что никого устроить и утешить не может. Площадь, занимаемая Европой, равняется 9 миллионам верст, т. е. на каждую квадратную версту приходится 44 ½ человека. Таким образом в Европе абсолютно невозможно заблудиться в безлюдном месте. Скорее есть риск быть зарезанным этими 44 ½ людьми, с целью получить лишний клочок свободной земли. Начиная описание нашего путешествия, я должен оговориться, что нам удалось объехать лишь небольшую часть 9 миллионов верст и увидеть только ничтожный процент 400 миллионов народонаселения. Но это неважно. Если самоубийца хочет определить сорт дерева, на котором ему предстоит повеситься, он не будет изучать каждый листок в отдельности. Перед отъездом я попытался собрать кое-какие справки о тех странах, которые нам предстояло проезжать. Мои попытки ни к чему не привели, хотя я и беседовал с людьми, уже бывавшими за границей. Я пробовал подробно расспрашивать их, выпытывать, тянул из них клещами каждое слово, думая, что человек, побывавший за границей, сразу должен ошеломить меня целым каскадом метких наблюдений, оригинальных характеристик и тонких штришков, которые дали бы мне самое полное представление о «загранице». Пробовали вы беседовать с таким, обычного сорта, путешественником? В ы. Ну, расскажите же, милый, рассказывайте поскорее – как там и что, за границей? О н (холодно). Да что ж… Ничего. Очень мило. В ы. Ну, как вообще, там… люди, жизнь? О н. Да, жизнь ничего себе. В некоторых местах хорошая, в некоторых плохая. В Париже трудно через улицу переходить. Задавят. А то – ничего. В ы. Ага! Так, так!.. Ну, а Эйфелеву башню… видели? Какое впечатление? О н. Большая. Длинная такая, предлинная. Я еще и в Италии был. В ы. Ну, что в Италии?!! Расскажите!!! О н (зевая). Да так как-то… Дожди. А в общем, ничего. В ы. Колизей видели? О н. Ко… Колизей? Позвольте… гм… Сдается мне, что видел. Да, пожалуй, видел я и Колизей. В ы. Ну, а что произвело там на вас, в Италии, самое яркое впечатление? О н. Улицы там какие-то странные… В ы. Чем же странные… О н. Да так какие-то… То широкие, то узкие… Вообще, знаете, Италия! В ы (обрадовавшись. Лихорадочно). Ага! Что Италия?! Что Италия! О н. Гостиницы скверные, рестораны. Альберго, поихнему. Ну, впрочем, есть и хорошие… Попробуйте беседовать с этим бревном час, два часа – ничего он вам путного не скажет. Вытянете вы из него клещами, с помощью хитрости, неожиданных уловок и ошеломляющих вопросов, только то, что в Германии хорошее пиво, что горы в Швейцарии «очень большие, чрезвычайно большие», что «Вена веселый город, а Берлин скучный город», что в Венеции его поразило обилие каналов, такое обилие, которого ему нигде не приходилось встречать… Да пожалуй еще, если он расщедрится, то сообщит вам, что Париж – это город моды, роскоши и кокоток, а в Испании в гостиницах двери не запираются. И потом внезапно замолчит, как граммофон, в механизм которого сунули зонтик… Или начнет такой путешественник нести отчаянный вздор. Долго плачется на то, что, будучи в Страсбурге, целый день разыскивал прославленный Кельнский собор, а никакого Кельнского собора и нет… Куда он девался – неизвестно. У некоторых путешественников есть другая манера – все отрицать, всякое установившееся мнение, сложившуюся репутацию – переворачивать кверху ногами… В ы. Говорят, итальянки очень красивы? О н. Чепуха! Не верьте. Толстые, неуклюжие и – удивительно – почему-то на одну ногу прихрамывают. Одни разговоры о прославленной красоте итальянок! Ошибочно думать, что этот глупец изучил итальянских женщин со всех сторон, во всех деталях. Просто был он в Риме два дня, все это время проторчал в грязном кабачке на окраине, и прислуживала ему одна-единственная итальянка, толстая, неуклюжая, прихрамывающая на одну ногу. В ы. А в Испании, небось, жарко? О н. Вздор! Дожди вечно жарят такие, что ужас. Без непромокаемого пальто не показывайся. (Два часа. От поезда до поезда – случайно шел дождь). В ы. А француженки – очень интересны? О н. Ну, что вы! Накрашены, потерты и при первом же знакомстве папироску клянчат. Вышеизложенные характеристики посторонних путешественников приведены для того, чтобы подчеркнуть: а сатириконцы (и Митя) не такие, а сатириконцы (и Митя) будут вдумчиво, внимательно и своеобразно подходить к укладу заграничной жизни и постараются осветить в ней такие стороны, что все раскроют удивленно глаза и ахнут.   Германия вообще   Один немец спросил меня: – Нравится вам наша Германия? – О, да, – сказал я. – Чем же? – Я видел у вас, в телеграфной конторе, около окошечка телеграфиста сбоку маленький выступ с желобками; в эти желобки кладут на минутку свои сигары те лица, которые подают телеграммы и руки которых заняты. При этом над каждым желобком стоят цифры – 1, 2, 3, 4, 5 – чтобы владелец сигары не перепутал ее с чужой сигарой. – Только-то? – сухо спросил мой собеседник. – Это все то, что нравится? – Только. Он обиделся. Но я был искренен: никак не мог придумать – чем еще Германия могла мне понравиться. Немцы чистоплотны, – но англичане еще чистоплотнее. Немцы вежливы,[25] – но итальянцы гораздо вежливее. Немцы веселы, – французы, однако, веселее. Немцы милосердны,[26] – нет народа милосерднее русских – в частности, славян – вообще. Немцы честны,[27] – но кто же может поставить это кому-нибудь в заслугу? Это пассивное качество, а не активное. Ни один огурец не сделал в течение своей жизни ни одной подлости или мошенничества; следовательно, огурец следует назвать честным? Отнюдь. Честность его просто следствие недостатка воображения. Большинство немцев честны по той же причине – по недостатку воображения. Не то хорошо, что немцы честны, а то плохо, что все остальные народы, исключая французов и англичан, отъявленные мошенники. Когда в России встречаешься с французской или английской честностью – это производит крайне выгодное впечатление. Однажды в Харькове я зашел в английский магазин купить шляпу. – Сколько стоит эта шляпа? – спросил я. – Десять рублей, – сказал хозяин. – Хорошо, заверните. Вот вам 25 рублей – позвольте сдачу. – Пожалуйста. – Позвольте!.. Мне нужно сдачи 15 рублей, а вы даете 18. Вы ошиблись в мою пользу. – Нет, не ошибся. Дело в том, что шляпа стоит всего 7 рублей, и я не могу взять за нее больше… – А почему же вы сказали раньше – 10. – Я думал, вы будете торговаться – русские всегда торгуются. Я бы и сбросил 3 рубля. Но раз вы не торгуетесь – не могу же я взять за нее больше… Вот я рассказал этот эпизод. Но если бы русские купцы не были такими мошенниками – мне и в голову бы не пришло восхищаться поступком иностранца-шляпника.   * * *   Немецкая аккуратность, немецкая методичность – это все выводит настоящего русского из себя. В Берлине мы зашли однажды в какой-то музей военных трофеев. Подошли в первой зале к монументальному сторожу и спросили: – А где тут знамена? Он оглядел нас и стал со вкусом медленно чеканить: – Знамена есть налево; знамена есть направо; знамена есть впереди; знамена есть в нижнем этаже; знамена есть в верхнем этаже; знамена есть в среднем этаже. Какие именно знамена хотели бы вы видеть? В одной немецкой гостинице я наблюдал следующий факт: какой-то человек постучал в дверь первого номера и сказал: – Очень прошу извинения – не здесь ли находится в гостях господин Шульц; он мне нужен по одному мануфактурному делу. После этого он постучал во второй номер: – Очень прошу извинения – не здесь ли находится в гостях господин Шульц; он мне нужен по одному мануфактурному делу. Я уже спрашивал в первом номере – его нет. То же самое он повторил в третьем, четвертом и пятом номере. В шестом уже добавлял: я искал господина Шульца в первом номере, я искал господина Шульца во втором номере, в третьем и в четвертом, я искал господина Шульца также в пятом – его там не было. Нет ли у вас господина Шульца, необходимого мне по мануфактурному делу? У нас в России после этого монолога открылась бы дверь третьего или четвертого номера и сапог полетел бы в голову незадачливого мануфактурщика. А в немецкой гостинице голоса отвечали из-за дверей: – Я очень сожалею, но у меня в пятом номере нет в гостях господина Шульца, необходимого вам по мануфактурному делу; но нет ли господина Шульца в номере шестом? Все немецкие двери украшены надписями: «выход», будто кто-нибудь без этой надписи воспользуется дверью, как машинкой для раздавливания орехов, или, уцепившись за дверную ручку, будет кататься взад и вперед. Надписи, украшающие стены уборных в немецких вагонах, – это целая литература: «просят нажать кнопку», «просят бросать сюда ненужную бумагу», под стаканом надпись «стакан», под графином «графин», «благоволите повернуть ручку», в «эту пепельницу покорнейше просят бросать окурки сигар, а также других табачных изделий». Одним словом, всюду – битте-дритте, как говорил Крысаков. Существует и немецкая любовь к изящному: в Берлине большинство автомобилей раскрашено разноцветными розочками; всякая вещь, которая поддается позолоте, – золотится; не поддается позолоте – ее украсят розочкой… Наряд немецкой женщины – это целая симфония. На голове зеленая шляпа с желтым пером и красной розочкой. Юбка голубая, обшита внизу оранжевыми полосками. Только кофточка отличается скромным фиолетовым цветом, но одета она так, что грудь делается плоской, а спина пузырится, как волдырь на обваренном месте; башмаки хотя из грубой кожи, но зато большие; чулки прекрасной верблюжьей шерсти. Из этих элементов составляется вся немецкая женщина, из женщин – толпа на главных улицах, толпа дает физиономию всему Берлину, а Берлин – Германии. Немецкий мужчина – это вторая сторона вышеописанной физиономии. Средний немецкий мужчина не имеет ни страданий, ни сомнений, ни очень возвышенных, ни очень низменных чувств. Он любит прежде всего себя, за то, что никогда не доставлял сам себе ненужных страданий; потом семью, потому что дети не огорчают его, а жена не изменяет, по недостатку темперамента или поклонников; наконец, любит родину, потому что она заботится о нем, пишет на каждых дверях «выход» и устраивает удобные перенумерованные желобки для сигар у телеграфных окошечек. Он спокоен за себя, за семью и за родину. Спокойствие дает ему возможность веселиться, и он действительно каждый день веселится, но не утром или днем – когда нужно устраивать свое благосостояние, – а вечером. Как он веселится? За столом в любимой пивной собирается каждый день одна и та же компания: Фриц Штумпе, Яков Миллер, Иоганн Миткраут и Адольф Гроссшток. Целый вечер взрывы хохота несутся со стороны стола, занятого веселыми собутыльниками. – Эге, – думает зритель в отдалении, – наверное, чтонибудь забавное рассказывают. Прислушаюсь-ка… Прислушивается… – Герр Штумпе! Отчего вы сегодня молчите? Не бьет ли вас ваша жена? Взрыв гомерического хохота следует за этими словами. – Ох, – говорит Иоганн Миткраут, задыхаясь от смеха. – Вечно этот Миллер придумает какую-нибудь штуку. А? «Не бьет ли», говорит, «вас ваша жена?» Ха-ха-ха! – Хо-хо-хо! Всеобщий восторг пьянит толстую голову Миллера; надо сказать что-нибудь еще, чтобы закрепить за собой славу присяжного весельчака и юмориста. – Герр Штумпе! Говорят, что вы уже целый год не носите ваших сбережений в ваш банк? – Почему? – недоумевает простоватый Штумпе. – Потому что весь ваш бюджет уходит на покупку ваших зонтиков, которые ломает о вашу спину ваша жена. Будто скала обрушилась – такой хохот потрясает стены пивной. – Хо-хо-хо! – стонет басом изнемогающий Гроссшток. – Хи-хи-хи, – октавой выше заливается, нагнув к столу голову, совершенно измученный Миткраут. – Хе-хе-хе! – Хо-хо-хо!! – Э, – думает Штумпе, – дай-ка и я что-нибудь отмочу. Тоже когда-то острили не хуже. – Вы, герр Миллер, кажется, купили вашего нового мопса? – спрашивает Штумпе, обводя компанию взглядом, который ясно говорит: «слушайте, слушайте! Сейчас я выкину штуку еще позабористее». – Да, герр Штумпе. Не хотите ли вы на нем покататься верхом? – подмигивает неистощимый Миллер, вызывая долгий хохот. – Нет, герр Миллер. Но теперь нам опасно прийти в ваш дом есть ваш обед. – Почему? – хором спрашивают все, затаив дыхание. – Потому что вы можете угостить нас вашими сосисками из вашего мопса. – Хо-хо-хо!!! – Хи-хи! – Хо-хо. Кххх… Рррр. Однако этот Штумпе тоже с язычком! Хо-хо… Так как вы говорите? «Колбаса из мопса?» Ну, и чудак же! Вам бы попробовать написать чтонибудь в «Lustige Blatter»… Так они веселятся до двух часов ночи. Потом каждый платит за себя и все мирно возвращаются под теплое крылышко жены. – Сегодня мы прямо помирали от хохоту, – говорит длинный Гроссшток, накрываясь периной и почесывая живот. – Этот чудила Штумпе такую штуку выкинул! «Накорми-ка нас, говорит, герр Миллер, собачьими колбасами». Все со смеху полопались.   Человек за бортом   Сейчас я буду писать о том, что наполовину испортило наше путешествие, о том, что повергло нас в чрезвычайное уныние и благодаря чему мы потеряли человека, который доставлял нам немало хороших веселых минут. Одним словом – я расскажу об инциденте с Митей. Митя, пожив несколько дней в Берлине, начал уже приобретать некоторый навык в языке и стал понемногу отставать от неряшливой привычки путать: «бутер» и «брудер», «шинкен» и «тринкен». Уже лицо его приняло выражение некоторого превосходства над нами, а разговор – тон легкого снисхождения к нашим словам и шуткам. Уже он, отправляясь куда-нибудь с Крысаковым и надев яркий галстук и старую панаму, пытался изредка принимать вид барина, путешествующего со слугой, так как шел он впереди, заложив руки в карманы и насвистывая марш, в то время как безропотный Крысаков, неся в одной руке ящик с красками, в другой – фотографический аппарат, скромно плелся сзади. Мы не могли налюбоваться на него, когда он, проходя по Фридрихштрассе, бросал влюбленный взгляд на свое отражение, затем задевал плечом пробегавшую мимо горничную с покупками и говорил густым, как из пустой бочки, голосом: – Пардон!

The script ran 0.015 seconds.