Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

– Как не помнить! Там еще дерево выворотило, так ты в яму упал, а я гнался за ними сквозь чащу до самой дороги. А как воротились мы за тобой, все рыцари диву дались, потому под каждым кустиком по басурману лежало. Володыёвский помнил, что все было как раз наоборот, от удивления у него и язык отнялся; но тут в толпе чуть не в сотый раз закричали: – Едут! Едут! Поднялся общий крик, потом все стихло и все головы обратились в ту сторону, откуда должны были появиться татары. Но вот издали послышалась оглушительная музыка, толпа раздалась, стала жаться к стенам, и в конце улицы показались первые татарские наездники. – Смотрите, да у них и музыка с собой, небывалое это дело у татар! – Хотят себя показать! – заметил Ян Скшетуский. – А впрочем, у них бывают музыканты, они играют, когда войско где-нибудь надолго становится табором. Однако же, конница, должно быть, отборная. Наездники приблизились тем временем и стали проезжать мимо. Впереди на пегом коне ехал смуглый, словно в дыму прокопченный татарин с двумя пищалями во рту. Откинув назад голову и закрыв глаза, он перебирал пальцами по своим дудкам, извлекая из них звуки резкие, пронзительные и такие частые, что ухо едва могло их уловить. За ним ехали два татарина, неистово гремя медными бубенцами, насаженными на набалдашники палиц; вслед за ними несколько человек оглушительно били в медные тарелки, другие выбивали дробь на литаврах, а иные, по казацкой моде, играли на торбанах, и все, кроме одних только дудочников, пели, верней, завывали дикую песню, сверкая при этом глазами и ворочая белками. За этой нестройной и дикой капеллой, которая двигалась мимо жителей Львова, словно те звери в сказке, что все сорвались вдруг с места и с ревом устремились вперед, выступал по четыре человека в шеренге целый конный отряд примерно в четыреста сабель. Это и впрямь ехал в распоряжение польского короля отборный, как на погляденье, отряд легкой конницы, присланный ханом в почет королю и как залог. Командовал отрядом Акба-Улан, из добруджских татар, в битве самых могучих, старый и искушенный воитель, которого чтили в улусах за отвагу и жестокость. Ехал он теперь посредине, между музыкантами и самим отрядом, наряженный в алого бархата шубу на вытертом куньем меху, порядком уже облинявшую и слишком тесную для мощной его фигуры. На животе держал он пернач, какой носили казацкие полковники. Кирпичное его лицо посинело от холодного ветра; слегка покачиваясь в высоком седле, он время от времени поглядывал по сторонам или оборачивался к своим татарам, точно не совсем был уверен, выдержат ли они при виде толп народа, женщин, детей, отворенных лавок с дорогими товарами, не бросятся ли с диким криком на все эти чудеса. Но они ехали смирно, как собаки на своре, что боятся арапника, и только по угрюмым и жадным взглядам можно было догадаться, что творится в душах этих варваров. Толпа народа смотрела на них с любопытством, но и с неприязнью, – так велика была в этих землях Речи Посполитой ненависть к басурманам. Время от времени в толпе кричали: «Ату! Ату их!» – точно на волков. Были, однако, такие, что возлагали на татар большие надежды. – Очень шведы боятся их, и солдаты между собою всякие страсти про них рассказывают, а от этого еще больше трусят, – говорили они, глядя на татар. – И не зря! – подтверждали другие. – Не рейтарам Карла воевать с татарами, особенно с добруджскими, тем и против нашей конницы случается выстоять. Тяжелый рейтар оглянуться не успеет, как татарин его заарканит. – Грех басурман звать на помощь! – слышались голоса в толпе. – Грех грехом, а небось пригодятся! – Хорош отряд! – заметил Заглоба. Татары в самом деле были хорошо одеты: в белых, черных и пестрых тулупах шерстью наружу, за плечами черные луки покачиваются и колчаны, полные стрел, да и сабля у каждого, что даже в больших татарских отрядах не всегда бывало, ибо кто победней, не мог позволить себе такую роскошь и в рукопашном бою пользовался конской челюстью, привязанной на палице. Но прислал их хан, как уже было сказано, напоказ, так что кое у кого и самопал висел в войлочном чехле, и сидели все они на добрых конях, правда, низкорослых, худых, вислошеих и долгогривых, но в беге несравненных. Посредине отряда шли четыре вьючных верблюда; люди думали, что во вьюках дары королю от хана: но они ошибались, хан предпочитал не давать, а принимать дары, и помощь Речи Посполитой посулил не даром. – Дорого обойдутся нам эти auxilia[262], – заметил Заглоба, когда отряд проехал мимо. – Вроде бы союзники, но сколько земель они нам разорят! После них да после шведов ни одной целой крыши не останется в Речи Посполитой. – Да, тяжел этот союз, – подтвердил Ян Скшетуский. – Уж мы-то их знаем! – Я еще по дороге сюда слыхал, – вмешался в разговор пан Михал, – будто наш король заключил такой договор, что к каждым пяти сотням ордынцев будет придан наш офицер, он-то и будет начальником, и право карать будет за ним. Иначе эти друзья и впрямь оставят только небо да голую землю. – А как этот отряд? Что с ним сделает король? – Этот отряд хан прислал в распоряжение короля, ну как бы в дар ему, и хоть за него тоже деньги возьмет, но с ним король властен делать, что хочет. Наверно, отошлет вместе с нами к пану Чарнецкому. – Ну, пан Чарнецкий сумеет держать их в узде. – Разве только жить будет среди них, а то они тут же у него за спиной станут пошаливать. Наверно, и к ним тотчас приставят офицера. – И он у них будет начальником? А что будет делать этот толстый ага? – Коль не нападет на дурака, то будет исполнять приказы. – Будьте здоровы, друзья, будьте здоровы! – закричал вдруг Кмициц. – Куда это ты так заторопился? – Хочу королю челом бить, чтобы вверил мне начальство над этим отрядом!  ГЛАВА ХХХIII   В тот же день Акба-Улан явился к королю на поклон и вручил ему письма от хана, в которых тот подтверждал свое обещание двинуться со стотысячной ордою на шведов, когда ему будет уплачено вперед сорок тысяч талеров, да и первая трава покажется в полях, без чего в опустошенной стране трудно прокормить столько лошадей. Что же до отряда, то хан посылал его теперь в знак любви своей к «дорогому брату», чтоб и казаки, которые все еще умышляли мятеж, увидели в этом явное свидетельство того, что любовь эта неизменна и что хан, как только слуха его коснется первая же весть о бунте, на все казачество обрушит гнев свой и месть. Король милостиво принял Акба-Улана, чудного скакуна ему пожаловал и объявил, что в скором времени отошлет к пану Чарнецкому, ибо желает, чтобы и шведы убедились в том, что хан оказывает помощь Речи Посполитой. У татарина глаза загорелись, когда он услыхал, что будет служить под начальством Чарнецкого, которого он помнил еще по давним украинским войнам и почитал, как и все прочие татарские аги. Зато куда меньше ему понравилось то место в письме хана, где тот просил короля дать отряду офицера, который хорошо бы знал страну, вел бы отряд и не давал людям, да и самому Акба-Улану, грабить население и бесчинствовать. Уж конечно, Акба-Улан предпочел бы обойтись без такого покровителя; но такова была воля хана и короля, поэтому он только еще раз ударил челом королю, стараясь скрыть свое недовольство, а может, обещая себе в душе, что не он будет кланяться покровителю, а покровитель ему. Не успел удалиться татарин, не успели выйти из покоя сенаторы, как Кмициц, который во время аудиенции стоял сбоку, упал к ногам короля. – Государь! – сказал он. – Недостоин я милости, о которой прошу тебя, но жизни она мне дороже. Позволь мне, милостивый отец мой, принять начальство над этими ордынцами и с ними тотчас двинуться в поход. – Не могу я отказать тебе в этом, – промолвил удивленный Ян Казимир. – Лучше начальника, чем ты, мне для них не сыскать. Рыцарь тут надобен храбрый и смелый духом, чтоб умел держать их в узде, а то они тотчас и наших примутся палить да убивать. Я только решительно не согласен, чтобы ты завтра ехал, – не зажили у тебя еще раны от шведских рапир. – Чую я, что только меня в поле обдует ветерком, и сразу вся слабость пройдет, и сила снова воротится, что же до татар, то уж как-нибудь я с ними справлюсь, мягче воска они у меня станут. – Но чего это ты так торопишься? Куда хочешь идти? – На шведа, государь! Нечего мне тут больше сидеть, все, чего добивался, я уж получил: и милость твою снискал, и старые грехи ты мне простил. Пойду я к пану Чарнецкому; вместе с Володыёвским, а нет, так один, буду набеги учинять на врага, как, бывало, на Хованского, и верю, ждет меня удача. – Не сомневаюсь! Но не по одной этой причине рвешься ты в поход. – Как отцу родному, признаюсь тебе, государь, всю душу открою. Не удовольствовался князь Богуслав поклепом, что взвел на меня, увез он вдобавок из Кейдан мою девушку и держит ее в Таурогах в темнице, а может статься, и того хуже: покушается на невинность ее, на девическую честь. Государь! Ум у меня мутится, как подумаю я, в чьих руках она, бедняжка! Клянусь богом, меньше мучают меня эти раны! Да и девушка по сию пору думает, что я этому презренному псу сулился руку поднять на тебя, и последним выродком меня почитает! Нет моей мочи терпеть, государь, должен я схватить его, должен вырвать ее из его рук. Дай мне этих татар, а я поклянусь тебе, что не только об одних своих делах буду думать, но и столько шведов уложу, что весь этот двор можно будет вымостить их головами. – Успокойся! – сказал король. – Когда б хотел я, государь, ради своих дел службу оставить, о защите королевского величия и Речи Посполитой забыл, стыдно было бы мне просить тебя; но тут ведь все вместе сошлось. Приспела пора шведов бить? Так я ничего другого и делать не буду! Приспела пора изменника преследовать? Так я его до самой Лифляндии, до Курляндии буду преследовать, а коль укроется он у московитов или даже за морем, в Швеции, и туда пойду за ним! – Пришли вести, будто Богуслав вот-вот двинется с Карлом из Эльблонга. – Так я пойду навстречу им! – Это с таким-то отрядом? Да они шапками тебя закидают. – У Хованского восемьдесят тысяч было, да не закидал. – Все верное войско с паном Чарнецким. Они на пана Чарнецкого ante omnia[263] ударят! – Вот я к пану Чарнецкому и пойду. Раз такое дело, ему спешно надо помощь послать. – К пану Чарнецкому ты пойдешь, а вот в Тауроги с такой горстью людей не пробьешься. Все замки в Жмуди князь воевода отдал врагу, всюду шведские гарнизоны стоят, а Тауроги, сдается, на самой прусской границе, неподалеку от Тильзита. – На самой границе, государь, но на нашей стороне, а от Тильзита в четырех милях. Отчего же не дойти? Дойду и людей не потеряю, мало того, по дороге набежит ко мне тьма храбрецов. Ты и то, государь, прими во внимание, что повсюду, где только я покажусь, все люди окрест будут садиться на конь, вставать на шведов. Я первый подниму Жмудь, коль никто другой этого не сделает. Как не доехать, когда весь край что котел кипит. Я уже привык в самое пекло лезть. – Ты и про то не подумал, что татары, может статься, откажутся идти с тобой в такую даль? – Ну-ка! Попробуй у меня откажись! – говорил Кмициц, сжимая зубы при одной мысли об этом. – Четыре сотни, что ли, их там, так все четыре прикажу вздернуть! Деревьев хватит! Попробуй только у меня взбунтуйся! – Ендрек! – воскликнул король и, развеселясь, стал надувать губы. – Клянусь богом, не сыскать мне лучше пастыря для этих овечек! Бери их и веди, куда тебе вздумается! – Спасибо, государь, добрый отец мой! – сказал рыцарь, обнимая колени короля. – Когда ты хочешь ехать? – спросил Ян Казимир. – Господи, да завтра же! – Может статься, Акба-Улан не захочет, скажет, кони в пути притомились? – Так я велю привязать его к моему седлу на аркане, и пешком он пойдет, коль коня ему жалко. – Вижу я, ты с ними справишься. Но покуда можно, ты с ними ладь. Ну, Ендрек, поздно уж, но завтра я хочу еще тебя повидать. А покуда возьми вот этот перстень, скажи моей приверженке, что король тебе его дал и повелел ей всей душой любить верного своего слугу и защитника. – Коль суждено мне погибнуть, – со слезами на глазах говорил молодой рыцарь, – дай бог за тебя голову сложить, государь! Было уже поздно, и король удалился в покои, а Кмициц пошел к себе на квартиру готовиться в дорогу да подумать о том, с чего же начать, куда первым делом направить свой путь. Вспомнил пан Анджей слова Харлампа, который уверял, что, если в Таурогах нет Богуслава, Оленьке лучше всего там оставаться: Тауроги лежат на самой границе, и в случае нужды оттуда легко бежать в Тильзит и укрыться под крыло курфюрста. Бросили шведы в беде князя виленского воеводу, авось вдову его не оставят, и если Оленька останется под ее покровительством, ничего худого с девушкой не может случиться. А в Курляндию они уедут – так и того лучше. – Да и я со своими татарами не могу в Курляндию ехать, – рассудил пан Анджей, – ведь это уж другое государство. Ходил он взад и вперед и обдумывал свой замысел. Время текло час за часом, а он и не вспомнил об отдыхе, и так воодушевила его мысль о новом походе, что хоть утром он был еще слаб, чувствовал, однако, теперь, что силы к нему возвращаются и готов он хоть сейчас садиться в седло. Слуги кончили вязать торока и собрались идти спать, когда кто-то вдруг стал скрестись в дверь. – Кто там? – крикнул Кмициц. Затем приказал слуге: – Ступай погляди! Тот вышел, поговорил с кем-то за дверью и тут же вернулся. – Какой-то солдат немедленно хочет видеть тебя, Пан полковник. Говорит, Сорокой звать его. – Впусти его, да мигом! – крикнул Кмициц. И, не ожидая, пока слуга выполнит приказ, сам бросился к двери. – Здорово, милый мой Сорока, здорово! Войдя в покой, Сорока первым делом хотел в ноги упасть своему полковнику, потому что был он ему скорее другом, верным и сердцем преданным слугою; но победила солдатская дисциплина, вытянулся Сорока в струнку и сказал: – К твоим услугам, пан полковник! – Здравствуй, милый товарищ, здравствуй! – с живостью говорил Кмициц. – А я уж думал, зарубили тебя в Ченстохове! И он обнял Сороку, а потом и руки стал ему трясти, не роняя этим особенно своего достоинства, так как Сорока родом был из мелкой, застянковой шляхты. Тут уж и старый вахмистр обнял колени своего господина. – Откуда идешь-то? – спросил Кмициц. – Из Ченстоховы, пан полковник. – Меня искал? – Так точно. – От кого же вы там узнали, что я жив? – От людей Куклиновского. Ксендз Кордецкий на радостях благодарственный молебен отслужил. Потом, когда разнеслась весть, что пан Бабинич провел короля через горы; я уж знал, что не кто иной это, как ты, пан полковник. – А ксендз Кордецкий здоров? – Здоров, пан полковник, только не вознесут ли его ангелы живым на небо, святой он человек. – Это верно. Откуда же ты узнал, что я приехал с королем во Львов? – Подумал я, пан полковник, что коль скоро ты короля провожал, то, верно, при нем должен быть, одного только опасался, не ушел ли ты уже в поход, не опоздаю ли я. – Завтра ухожу с татарами! – Вот и хорошо, что поспел я вовремя, а то ведь я, пан полковник, денег тебе привез два полных пояса: тот, что на мне был, да твой, и самоцветы прихватил, что мы у бояр с колпаков сняли Да что взял ты с казною Хованского. – Доброе было время, когда мы эту казну захватили; но, верно, там уж немного осталось, я ведь и ксендзу Кордецкому добрую пригоршню оставил. – Не знаю я, сколько там; но ксендз Кордецкий говорил, что две большие деревни можно за них купить. С этими словами Сорока подошел к столу и стал снимать с себя пояса с деньгами. – А камушки тут, в жестянке, – прибавил он, положив рядом с поясами солдатскую манерку. Не говоря ни слова, Кмициц вытряхнул из пояса в пригоршню кучу дукатов и, не считая, протянул вахмистру: – На вот тебе! – Кланяюсь в ноги, пан полковник! Эх, будь у меня в дороге хоть один такой дукатик! – А что? – спросил рыцарь. – Совсем ослаб я от голода. Поди сыщи теперь человека, который дал бы тебе кусок хлеба, все боятся, так что к концу я уж еле тащился. – Боже мой, да ведь все эти деньги были при тебе! – Не посмел я взять без позволения, – коротко ответил вахмистр. – Держи! – сказал Кмициц, подавая ему еще одну пригоршню. Затем кликнул слуг: – Эй, вы там! Дать ему поесть, да мигом, не то головы оторву! Слуги со всех ног бросились исполнять приказание, и вскоре перед Сорокой стояла большущая миска копченой колбасы и фляга с водкой. Солдат так и впился в еду жадными глазами, губы и усы у него затряслись, однако сесть при полковнике он не осмелился. – Садись, ешь! – приказал Кмициц. Не успел он кончить, как сухая колбаса захрустела на крепких зубах Сороки. Слуги и глаза вытаращили. – Пошли прочь! – крикнул Кмициц. Парни опрометью бросились вон, а Кмициц, чтобы не мешать верному слуге, стал в молчании быстрым шагом ходить по покою. А Сорока, наливая себе чару горелки, всякий раз искоса поглядывал, не супит ли полковник бровь, и только тогда, отворотясь к стене, опрокидывал чару. Ходил, ходил Кмициц, пока сам с собой не начал разговаривать. – Только так! – бормотал он. – Надо его послать туда! Велю передать ей… Нет, ничего из этого не выйдет! Не поверит она! Письмо читать не станет, я ведь для нее изменник и пес. Пусть лучше не показывается он ей на глаза, пусть только высмотрит, что там творится, и даст мне знать. Сорока! – окликнул он внезапно солдата. Тот так стремительно вскочил, что чуть было не опрокинул стол, и вытянулся в струнку. – Слушаюсь, пан полковник! – Ты человек верный и в беде не растеряешься. В дальнюю дорогу поедешь, но уж голода не будешь терпеть. – Слушаюсь, пан полковник! – В Тауроги поедешь, на прусскую границу. Панна Биллевич живет там… у князя Богуслава. Узнаешь, там ли князь… и за всем будешь следить. На глаза панне не лезь, разве все само собой устроится. Тогда скажешь ей и клятву в том дашь, что это я проводил короля через горы и что состою я при его особе. Не поверит она тебе, надо думать, потому очернил меня князь, сказал, будто покушался я на жизнь короля, а это все ложь, достойная собаки! – Слушаюсь, пан полковник! – На глаза, говорю тебе, ей не лезь, потому все едино она тебе не поверит. Но коль случай выйдет, скажи все, что знаешь. А сам смотри да слушай. Да берегись князя, если там он, а то признает тебя он сам или кто-нибудь из его двора, на кол тебя посадят! – Слушаюсь, пан полковник! – Я бы старого Кемлича послал, да он на том свете, зарубили его в ущелье, а сыны больно глупы. Со мной они пойдут. Ты бывал в Таурогах? – Нет, пан полковник. – Поедешь в Щучин, а оттуда вдоль прусской границы до самого Тильзита. Тауроги прямо против Тильзита лежат, в четырех милях от него, на нашей стороне. Оставайся в Таурогах, покуда все не выведаешь, а потом воротись назад. Найдешь меня там, где я буду в ту пору. Татар спрашивай да пана Бабинича. А теперь ступай к Кемличам спать! Завтра в путь! После этих слов Сорока ушел, а пан Анджей еще долго не ложился, пока наконец не сморила его усталость. Бросился он тогда на постель и уснул крепким сном На следующий день он встал освеженный и бодрый. Весь двор был уже на ногах, все занялись обычными повседневными делами. Пан Анджей отправился сперва в канцелярию за назначением и грамотой, а потом навестил Субагази-бея, начальника ханского посольства во Львове, и имел с ним долгий разговор. Во время этого разговора дважды запускал пан Анджей руку в свою калиту. Зато, когда он уходил, Субагази-бей обменялся с ним колпаками и вручил ему пернач из зеленых перьев и несколько локтей такого же зеленого шелкового шнура. Забрав подарки, молодой рыцарь пошел к королю, который только что приехал от обедни, и еще раз упал к его ногам, после чего вместе с Кемличами и челядью направился прямо за город, где стоял со своим отрядом Акба-Улан. При виде его старый татарин прижал руку ко лбу, губам и груди, но когда узнал, кто он такой и с чем явился к нему, сразу нахмурился, насупился и принял надменный вид. – Коль скоро король прислал тебя проводником ко мне, – сказал он Кмицицу на ломаном русинском языке, – будешь мне дорогу показывать, хоть я и без тебя попаду, куда надобно, а ты человек молодой и неопытный. «Это он загодя хочет место мне указать, – подумал Кмициц, – ну да ладно, покуда дело терпит, буду разводить учтивости». – Акба-Улан, – сказал он вслух, – не проводником прислал меня к тебе король, а начальником. И вот что я тебе скажу: тебе же лучше будет, коль не станешь ты противиться королевской воле. – Не король у татар владыка, а хан! – возразил татарин. – Акба-Улан, – повторил с ударением пан Анджей, – хан подарил тебя королю, как подарил бы ему собаку иль сокола, так что ты не противься, а то, не ровен час, посадят тебя, как собаку, на цепь. – Аллах! – в изумлении воскликнул татарин. – Ну, не гневи же меня! – сказал Кмициц. Но глаза татарина налились кровью. Некоторое время он слова не мог выговорить; жилы на затылке у него вздулись, рукой он схватился за кинжал. – Заколю! Заколю! – крикнул он сдавленным голосам. Но и пан Анджей, человек по натуре очень горячий, хоть и дал себе слово ладить с татарином, тоже потерял терпенье. Он вскочил как ужаленный, всей пятерней ухватил татарина за жидкую бороденку и, задрав ему голову так, точно хотел показать что-то на потолке, процедил сквозь зубы: – Слушай, ты, козий сын! Ты бы хотел, чтоб над тобой не было начальника, ты бы хотел жечь, грабить и резать! Ты желаешь, чтобы я проводником был у тебя! Вот тебе проводник! Вот тебе проводник! И стал бить его головой об стенку. Когда он наконец отпустил его, татарин совсем уж очумел и за нож больше не хватался. Дав волю буйному своему нраву, Кмициц невольно открыл наилучший способ убеждения восточного человека, привыкшего к рабству. В разбитой голове татарина, при всей злобе, которая душила его, тотчас сверкнула мысль, что, наверно, этот рыцарь могучий властелин, коль так с ним обошелся, и он трижды повторил окровавленными губами: – Багадыр![264] Багадыр! Багадыр! Кмициц тем временем надел на голову колпак Субагази-бея и выхватил из-за пояса зеленый пернач, который нарочно заткнул за пояс сзади, за спиной. – Взгляни сюда, раб! – сказал он. – И сюда! – Аллах! – в ужасе воскликнул Улан. – И сюда! – прибавил Кмициц, вынимая из кармана шнур. Но Акба-Улан уже лежал у его ног и бил челом. Спустя час татары длинной вереницей тянулись по дороге, ведущей из Львова к Великим Очам, а Кмициц на чудном игренем коне, подаренном ему королем, обегал весь отряд, как овчарка обегает отару овец. Со страхом и удивлением смотрел Акба-Улан на молодого рыцаря. В воителях татары хорошо разбирались, с первого же взгляда они поняли, что под водительством этого молодца немало прольют крови и немалую захватят добычу, и шли охотно, с песнями и музыкой. А у Кмицица ретивое взыграло, когда окинул он взором этих людей, что казались лесными зверями в своих вывороченных наизнанку тулупах и верблюжьих кафтанах. В лад с конским бегом покачивалась волна диких голов, а он считал эти головы и размышлял о том, что же можно будет, предпринять с такой силой. «Отряд особенный, – думал он, – словно бы волчью стаю ведешь; но с этими волками всю Речь Посполитую можно пройти и всю Пруссию потоптать копытом. Погоди же, князь Богуслав!» Обуяли тут его хвастливые мысли, ибо великий он был охотник похвастать. «Не обидел меня бог умишком, – говорил он себе. – Вчера было у меня всего двое Кемличей, а нынче сотни скачут за мной. Ты мне только дай пуститься в пляс, – тысяча, а то и две будут у меня таких разбойников, что их и старые товарищи не постыдились бы. Погоди же, князь Богуслав! – Однако через минуту он прибавил для успокоения совести: – К тому же отчизне и королю сослужу я немалую службу!» И он совсем развеселился. Очень его потешало, что при виде его войска шляхта, евреи, мужики, даже порядочные кучки ополченцев в первую минуту не могли скрыть своего ужаса. А тут еще на улице таяло, и сырой туман стоял в воздухе. То и дело какой-нибудь путник, подъехав поближе к отряду и заметив внезапно, кто надвигается на него из мглы, вскрикивал: – Слово стало плотью! – Господи Иисусе Христе! Мать пресвятая богородица! – Татары! Орда! Однако татары спокойно проезжали мимо бричек, груженых телег, табунов и путников. Не так бы все это было, когда бы позволил начальник; но самовольничать они не смели, потому что в минуту отъезда собственными глазами видели, как сам Акба-Улан держал начальнику стремя. Между тем и Львов уж растаял в туманной дали. Татары перестали петь, и отряд медленно подвигался вперед в облаках пара, поднимавшегося от лошадей. Вдруг позади послышался конский топот. Через минуту показались два всадника. Один из них был Володыёвский, другой – арендатор из Вонсоши. Оба они, минуя отряд, скакали прямо к Кмицицу. – Стой! Стой! – кричал маленький рыцарь. Кмициц придержал коня. – Это ты, пан Михал? Володыёвский тоже осадил коня. – Здорово! – сказал он. – Письма от короля! Одно тебе, другое витебскому воеводе. – Да я ведь не к пану Сапеге, я к пану Чарнецкому еду. – А ты сперва прочитай письмо! Кмициц взломал печать и стал читать: «От гонца, что прибыл сейчас от пана витебского воеводы, узнали мы, что пан воевода не может идти в Малую Польшу и вновь принужден воротиться в Подлясье по той причине, что князь Богуслав не остается при шведском короле, а с великою силой замыслил ударить на Тыкоцин и пана Сапегу. Magna pars[265] своих сил пан Сапега принужден держать в гарнизонах, а посему повелеваем тебе идти со своим татарским отрядом на помощь пану воеводе. Понеже отвечает сие и твоему желанию, нет нужды нам приказывать тебе торопиться. Другое письмо вручишь пану воеводе; в нем поручаю я верного нашего слугу пана Бабинича милости воеводы, но прежде всего покровительству всевышнего. Ян Казимир, король». – О, боже! О, боже! – воскликнул Кмициц. – Какая добрая весть! Право, не знаю, как и благодарить мне за нее короля и тебя, пан Михал! – Я сам вызвался поехать, – сказал маленький рыцарь. – Видел я, как ты мучаешься, и жаль мне стало тебя, да и хотел я, чтобы письма наверняка попали в твои руки. Когда же прискакал гонец? – Мы у короля на обеде были, я, оба Скшетуские, пан Харламп и пан Заглоба. Ты и представить себе не можешь, что вытворял за обедом пан Заглоба, как расписывал беспомощность Сапеги и свои собственные заслуги. Король хохотал до слез, а оба гетмана прямо катались со смеху. И вдруг вошел слуга с письмом, король тотчас на него крикнул: «Поди прочь, может, это худые вести, не порти мне удовольствия!» Но как узнал, что гонец от пана Сапеги, тотчас стал читать письмо. Вести и впрямь оказались худые, подтвердился слух, который давно уж носился: курфюрст нарушил все присяги и окончательно соединился с шведским королем против законного монарха. – Вот еще один враг, точно и без того было их мало! – воскликнул Кмициц. И сложил молитвенно руки. – Великий боже! Коли пан Сапега на одну только неделю отпустит меня в Пруссию, к курфюрсту, и явишь ты мне свою милость, до десятого колена будут поминать пруссаки меня и моих татар! – Может статься, вы туда и поедете, – сказал пан Михал, – но сперва придется вам бить Богуслава, – ведь ему после измены курфюрста дали людей и позволили выступить в поход в Подлясье. – Стало быть, встретимся мы с ним, как бог на небе, встретимся! – сверкая очами, говорил Кмициц. – Да когда бы ты привез мне грамоту, что назначен я виленским воеводой, и то бы больше меня не обрадовал! – Король тоже сразу вскричал: «Вот и поход для Ендрека готов, теперь довольна будет его душенька!» Он слугу хотел послать вдогонку, но я говорю ему: сам, мол, поеду, вот и прощусь еще с ним. Кмициц перегнулся на коне и схватил маленького рыцаря в объятия. – Родной брат столько бы для меня не сделал! Дай бог как-нибудь отблагодарить тебя! – Ну-ну! Я ведь хотел тебя расстрелять! – А я лучшего и не заслуживал. И толковать не стоит! Да пусть меня в первой же битве зарубят, коль среди всех рыцарей я люблю кого-нибудь больше тебя! Тут они снова стали обниматься, а на прощанье Володыёвский сказал: – Берегись же, берегись Богуслава! С ним шутки плохи! – Одному из нас уже смерть на роду написана! – Ладно! – Эх, вот если бы ты, лихой рубака, да открыл мне свои секреты! Что поделаешь! Недосуг мне! Но помогут мне и без того ангелы, и увижу я его кровь, разве только раньше закроются навек мои очи. – Бог в помощь! Счастливого пути! Задайте же там жару изменникам пруссакам! – сказал Володыёвский. Он махнул рукой Редзяну, который расписывал Акба-Улану прежние победы Кмицица над Хованским, и они оба поскакали назад, во Львов. Кмициц же повернул на месте свой отряд, как возница поворачивает телегу, и направился прямо на север.  ГЛАВА XXXIV   Хоть и умели татары, особенно из Добруджи, сразиться в открытом поле с мужами битвы, однако всего милее было им убивать безоружных, брать ясырями женщин и мужчин и прежде всего грабить. Несносно томителен был поэтому путь для отряда, который вел Кмициц, ибо под железной его рукой дикие воины вынуждены были обратиться в покорных овечек, держать ножи в ножнах, а погашенные труты и свернутые арканы в заплечных мешках. На первых порах роптали татары. Под Тарногродом человек двадцать отстали умышленно, чтобы в Хмелевске «пустить петуха» да потешиться с бабами. Но Кмициц, который подошел уже к Томашову, завидев первый же отсвет пожара, воротился назад и приказал виновным перевешать друг друга. Он так подчинил уже своей воле Акба-Улана, что тот не только не оказал сопротивления, но торопил осужденных, чтобы скорее вешали они друг друга, не то «багадыр» будет гневаться. С того времени шли «овечки» спокойно и по деревням и местечкам сбивались плотной толпой, чтобы, упаси бог, не пало на кого-нибудь из них подозрение. Как ни жестоко расправился с виновными Кмициц, не пробудил он, однако, у татар ни неприязни к себе, ни ненависти; такое уж было его счастье, что люди, ему подвластные, всегда одинаково и любили своего предводителя, и страшились его неукротимого нрава. Правда, пан Анджей и татар не давал в обиду. Незадолго до этого Хмельницкий и Шереметев подвергли этот край опустошительному набегу, и на предновье трудно было тут с кормами; но для татар все было вовремя и всего было вдоволь, а когда в Криницах жители стали оказывать сопротивление и не захотели дать никаких кормов, пан Анджей несколько человек приказал сечь кнутом, а подстаросту с маху рассек своим топориком. Очень это привлекло к нему сердца ордынцев; слушая со злорадством, как кричат под кнутом криничане, они говорили между собою: – Э, сокол наш Кмита не даст своих овечек в обиду! Одно можно сказать, люди и кони не то что не похудали, а, напротив, нагуляли тело. Старый Улан, у которого еще больше выросло брюхо, со все большим удивлением поглядывал на молодого рыцаря и только языком щелкал. – Вот если б аллах сына мне дал, хотел бы я такого иметь. Не пришлось бы на старости с голоду помирать в улусе! – твердил он. Кмициц время от времени тыкал его кулаком в брюхо и приговаривал: – Слушай, кабан! Коль не распорют тебе шведы пузо, все кладовые в него упрячешь! – Где они тут, эти шведы? Арканы у нас истлеют, луки иструхлявеют, – отвечал ему Улан, стосковавшийся по войне. Они и в самом деле сперва ехали по таким местам, куда не ступала нога шведа, а потом по таким, где вражеские гарнизоны уже были выгнаны конфедератами. Зато везде им встречались отряды шляхты, большие и маленькие, которые с оружием в руках шли в разных направлениях; такие же отряды крестьян не однажды грозно преграждали им путь, и часто трудно было втолковать людям, что перед ними друзья и слуги польского короля. Наконец отряд дошел до Замостья. Татары поразились, увидев эту могучую крепость, нечего говорить, как велико было их изумление, когда они узнали, что она выдержала осаду всего войска Хмельницкого. Ян Замойский, владетель майората[266], в знак великой милости и благоволения позволил им войти в город. Их впустили через Щебжешинские ворота, которые иначе назывались Кирпичными, ибо двое других были сложены из камня. Сам Кмициц не ждал найти что-либо подобное, он не мог прийти в себя от удивления при виде широких улиц, вытянувшихся по итальянскому образцу в ровную линию, при виде великолепного собора, академии, замка, стен, мощных пушек и всякого крепостного «вооружения». Мало кто из магнатов мог равняться с внуком великого канцлера и мало какая крепость – с Замостьем. Но больше всего восхитились ордынцы, когда увидели армянскую часть города. Они жадно вдыхали запах сафьяна, который шел от больших сафьяновых заводов, открытых предприимчивыми пришельцами из Кафы, а взоры их манили пряности, восточные ковры, пояса, сабли с насечкой, кинжалы, луки, турецкие чары и всякие драгоценности. Сам коронный чашник очень понравился Кмицицу. Он и впрямь был настоящим царьком в своем Замостье, этот красавец в самой поре, хоть и несколько потрепанный оттого, что в годы первой молодости не очень смирял свои страсти. Всегда любил он прекрасный пол, но здоровье все-таки не настолько расстроил, чтоб и на лице пропала веселость. По сию пору не был он женат, и хоть самые знатные дома в Речи Посполитой рады были бы с ним породниться, уверял, что ни в одном из них не может найти себе невесту, чтоб была достаточно хороша собою. Нашел он красавицу позже, молодую француженку[267], которая хоть и любила другого, польстилась на богатство и без колебаний отдала руку магнату, не предполагая, что тот, кем она пренебрегла, возложит некогда королевский венец на свою и ее главу. Остротою ума хозяин Замостья не отличался, – ровно столько было ему его отпущено, сколько самому было надобно, не более того. Чинов и званий не искал, – они сами плыли ему в руки, а когда друзья упрекали его за то, что нет у него честолюбия, он отвечал им: – Это неправда, больше его у меня, нежели у тех, что на поклон ходят. Зачем мне обивать королевские пороги? В Замостье я не просто Ян Замойский, а Себепан Замойский. Потому и звали его повсюду Себепаном, а он этим прозвищем был очень доволен. Охотно прикидывался он простаком, хотя получил тонкое воспитание и молодость провел в путешествиях по чужим странам. Сам называл себя простым шляхтичем и любил поговорить об убожестве своего «сословия», то ли для того, чтобы другие ему возражали, то ли для того, чтобы не заметили собственного его убожества. Но, в общем, был он человек достойный и, не в пример многим Другим, верный сын Речи Посполитой. Понравился он Кмицицу, но и Кмициц ему по душе пришелся, пригласил он молодого рыцаря к себе в замок, в покои, и принимал радушно, потому что любил, чтобы славили его и за гостеприимство. В замке пан Анджей познакомился со многими знатными людьми, прежде всего с княгиней Гризельдой Вишневецкой, сестрой Замойского и вдовой великого Иеремии, в свое время самого богатого магната во всей Речи Посполитой, который, однако, все свои несметные владения утратил во время казацких набегов, так что вдова его жила в Замостье у брата из милости. Но столь надменна, величественна и добродетельна была княгиня Гризельда, что Замойский первый не знал, как ей угодить, а уж боялся ее пуще огня. Не бывало случая, чтобы не исполнил он ее воли или без ее совета предпринял какой-нибудь важный шаг. Придворные болтали, что это она правит Замостьем, войском, казною и своим братом-старостой; но вдова не желала воспользоваться своим преимуществом, всецело предавшись безутешной скорби и воспитанию сына. Сын ее недавно приехал на короткое время из Вены, где находился при дворе, и теперь гостил у матери. Это был юноша в самой весенней поре; но тщетно искал Кмициц на его челе тех примет, что должен был бы иметь сын великого Иеремии[268]. Наружность у князя была самая располагающая: полное круглое лицо, робкий взгляд выпуклых глаз, толстые, влажные, как у всех лакомок, губы, густые, цвета воронова крыла волосы до плеч. Только и унаследовал он от отца что эти черные волосы да смуглость лица. Кто знал его ближе, уверяли Кмицица, что человек он благородной души и больших способностей, обладает замечательной памятью и может изъясняться на многих языках и только некоторая неповоротливость, медлительность ума да прирожденная неумеренность в еде составляют недостатки этого в других отношениях незаурядного юноши. Побеседовав с молодым князем, пан Анджей убедился, что он не только понятлив и рассудителен, но и имеет дар привлекать к себе людей. После первого же разговора он полюбил юношу любовью, исполненной состраданья. Дорого дал бы он за то, чтобы вернуть сироте тот блистательный удел, который должен был быть предназначен ему по праву и рожденью. Но за первым же обедом он убедился и в том, что не зря болтают люди об обжорстве Михала. Молодой князь, казалось, ни о чем больше не думал, кроме как об еде. Его выпуклые глаза беспокойно следили за каждой переменой кушанья, а когда ему подносили блюдо, он накладывал себе на тарелку огромные куски и ел, чавкая с той жадностью, с какой едят одни только обжоры. Облако еще большей печали повисло в эту минуту на мраморном лице княгини. Кмицицу стало так неловко, что он отвернулся и устремил взор на Замойского. Но калушский староста не смотрел ни на князя Михала, ни на своего гостя. Кмициц проследил его взгляд, и из-за плеча княгини Гризельды взору его явилось истинно волшебное виденье, которого до сих пор он не замечал. Это была девичья головка с личиком белым, как кипень, румяным, как роза, и прелестным, как картинка. Локоны сами вились у панны на лбу, быстрыми глазками она так и стреляла по офицерам, сидевшим рядом со старостой, не минуя при этом и самого Себепана; наконец она остановила свой взор на Кмицице и смотрела на него с такой игривостью и с таким упорством, словно хотела заглянуть в самую глубину его сердца. Но Кмицица нелегко было смутить; он тут же сам стал предерзко смотреть в ее глазки, затем толкнул в бок сидевшего рядом с ним Щурского, поручика надворной панцирной хоругви Замойского, и спросил вполголоса: – Что это за птичка такая синичка с пышным хвостом? – Осторожней, милостивый пан, коль не знаешь, о ком говоришь! – резко оборвал его Щурский. – Никакая это не синичка, это панна Анна Борзобогатая-Красенская! И ты иначе ее не зови, а то как бы не пришлось тебе пожалеть о своей grubianitatis[269]. – А ты разве не знаешь, что долгохвостая синичка прехорошенькая пташка, и нет потому ничего зазорного в этом прозвании, – засмеялся Кмициц. – Однако и осерчал же ты, влюблен, знать по уши! – А кто тут в нее не влюблен? – сердито проворчал Щурский. – Сам пан староста все глаза проглядел, вертится как на шиле. – Вижу я, вижу! – Что ты там видишь! Пана старосту, меня, Грабовского, Столонгевича, Коноядского, драгуна Рубецкого, Печингу, всех она с ума свела. И тебя сведет, коль подольше тут побудешь. Ей для этого двадцати четырех часов хватит! – Э, сударь! Меня и за двадцать четыре месяца не сведешь! – Как так? – возмутился Щурский. – Ты что, железный? – Нет! Но если у тебя украли из кармана последний талер, тебе нечего бояться воров… – Ну разве что так! – промолвил Щурский. А Кмициц вдруг приуныл, собственные вспомнил печали и перестал обращать внимание на черные глазки, которые все упорней глядели на него, словно вопрошая: «Как звать тебя и откуда взялся ты тут, молодой рыцарь?» А Щурский ворчал: – И не смигнет! Вот так и меня пронзала, покуда не пронзила в самое сердце! А теперь и смотреть в мою сторону не хочет! Кмициц встряхнулся от задумчивости. – Чего же, черт бы вас побрал, никто из вас не женится на ней! – Друг дружке мешаем! – Ну, этак девка и вовсе может маком сесть! А впрочем, грушка-то, пожалуй, еще с белыми зернышками. Щурский глаза на него вытаращил; наклонясь, он с самым таинственным видом шепнул ему на ухо: – Толкуют, ей уж все двадцать пять, клянусь богом! Еще до набега этих разбойников казаков она состояла при княгине Гризельде. – Скажи на милость! А я бы ей больше шестнадцати не дал, ну от силы восемнадцать! А меж тем «чаровница» догадалась, видно, что об ней идет разговор, потому что опустила ресницы и только бочком, осторожно стреляла на Кмицица глазками, все будто спрашивая: «Кто ты такой, красавчик? Откуда взялся?» А он и ус стал невольно крутить. После обеда калушский староста, который видя тонкое обхождение Кмицица, и сам обходился с ним не как с обычным гостем, взял молодого рыцаря под руку. – Пан Бабинич, – обратился он к нему, – ты говорил мне, что ты из Литвы? – Да, пан староста. – Скажи мне, не знаешь ли ты в Литве Подбипяток? – Знать я их не знаю, потому их никого и на свете уж нет, по крайней мере тех, что звались Сорвиглавцами. Последний под Збаражем голову сложил. Это был самый великий рыцарь из всех, что дала нам Литва. Кто не знает у нас Подбипяток! – Слыхал про то и я, а спрашиваю вот почему: тут у моей сестры одна панна живет, зовут ее Борзобогатая-Красенская. Девица благородная. Она невестой была пана Подбипятки, убитого под Збаражем. Сирота круглая, без отца, без матери, и сестра ее очень любит, да и я, будучи опекуном сестры, тем самым и эту девушку опекаю. – Милое дело! – прервал его Кмициц. Калушский староста улыбнулся, и глазом подмигнул, и языком прищелкнул. – Что? Марципанчик, розанчик, а? Однако тут же спохватился и принял важное выражение. – Изменник! – сказал он полушутя, полусерьезно. – Ты на удочку хотел меня поймать, а я чуть было не выдал свою тайну. – Какую? – спросил Кмициц, бросив на него быстрый взгляд. Тут Себепан окончательно понял, что в остроте ума ему не сравниться с гостем, и повернул разговор на другое. – Этот Подбипятка, – сказал он, – фольварки ей отписал в ваших краях. Не помню я их названий, чудные какие-то: Балтупе, Сыруцяны, Мышьи Кишки, словом, все, что у него было. Право, всех не припомню… Пять или шесть фольварков. – Не фольварки это, а скорее поместья. Подбипятка был очень богат, и коль заполучит эта панна когда-нибудь все его состояние, сможет держать собственный двор и мужа искать себе среди сенаторов. – Что ты говоришь? Ты знаешь эти деревни? – Я знаю только Любовичи и Шепуты, они лежат рядом с моими поместьями. Рубежи одних только лесных угодий тянутся мили на две, а земель да лугов еще на столько же. – Где же это? – В Витебском воеводстве. – Ну это далеко! Дело выеденного яйца не стоит, ведь тот край в руках врага. – Выгоним врага и до поместий дойдем. Но у Подбипятки и в других краях есть поместья, особенно большие в Жмуди, я это хорошо знаю, у меня самого там клочок земли. – Вижу, и ты не пустосум, состояньице немаленькое. – Никакого теперь от него толку. Но чужого мне не надобно. – Дай же совет, как поставить девушку на ноги. Кмициц рассмеялся. – Да уж коль давать, так лучше об этом, не об чем другом. Самое лучшее попросить помочь пана Сапегу. Ежели примет он в девушке участие, то как витебский воевода и первый человек в Литве много может для нее сделать. – Он бы мог разослать трибуналам письма, что имения отписаны Борзобогатой, чтобы родичи Подбипятки не зарились. – Так-то оно так, но ведь трибуналов сейчас нет, да и у пана Сапеги голова другим занята. – Можно было бы отвезти к нему девушку и опеку передать над нею. Будет она у него на глазах, так он для нее скорее что-нибудь сделает. Кмициц с удивлением посмотрел на старосту. «Что это он решил от нее избавиться?» – подумалось ему. Староста между тем продолжал: – В стане жить у воеводы, в его шатре, ей не пристало, но он мог бы оставить ее со своими дочками. «Что-то мне невдомек, – снова подумал Кмициц. – Да в Опеке ли тут дело?» – Вся беда в том, что время нынче неспокойное, трудно отсылать ее в те края. Пришлось бы несколько сот людей с нею отправить, а я не могу оголять Замостье. Найти бы кого, кто доставил бы ее целой и невредимой. Вот ты бы, к примеру, мог это сделать, все едино ведь едешь к пану Сапеге. Я бы дал тебе письма, а ты бы мне дал слово рыцаря, что доставишь ее целой и невредимой. – Мне везти ее к пану Сапеге? – удивился Кмициц. – Разве это так уж неприятно? Пусть бы даже в дороге дело у вас дошло до любви! – Эге-ге! – сказал Кмициц. – Любовью-то моей уж другая владеет и хоть ничем мне за нее не платит, а все менять ее я не думаю. – Тем лучше, тем спокойней я вверю ее твоему попечению. Наступила минута молчания. – Ну как? Не возьмешься? – спросил староста. – С татарами я иду. – Мне говорили, что эти татары боятся тебя пуще огня. Ну как, не возьмешься? – Гм!.. Отчего не взяться, отчего же, вельможный пан, не сослужить тебе службу. Да вот… – Знаю! Ты думаешь, надо, чтоб княгиня дала на то свое согласие. Она позволит, как пить дать позволит! Ведь она, представь себе, подозревает меня… Тут староста что-то долго шептал Кмицицу на ухо, а вслух закончил: – Страх как она на меня за это разгневалась, а я и вовсе присмирел, потому чем с бабами воевать, так уж лучше, чтоб шведы под Замостьем стояли. Но теперь у нее будет лучший довод, что ничего дурного я не замышляю, коль скоро сам хочу услать девушку. Удивится она, да, очень! Ну, так при первом же удобном случае я поговорю с нею. С этими словами староста отошел, а Кмициц поглядел ему вслед и пробормотал: – Расставляешь ты, пан староста, какие-то сети, и хоть цель мне неясна, однако западню я хорошо вижу, потому и ловец из тебя страх какой неискусный. Староста был доволен собой, хотя понимал, что сделана только половина дела; оставалась другая, такая трудная, что при одной мысли о ней он просто трусил и сомненье брало его: надо было получить позволение княгини Гризельды, а сурового нрава ее и проницательного ума староста очень боялся. Однако, раз начав дело, он хотел поскорее довести его до конца, поэтому на следующий день после обедни, завтрака и смотра наемной немецкой пехоты направился в покои княгини. Он застал сестру за вышиванием ризы для собора. Ануся за спиной у нее мотала развешанный на двух стульцах шелк; другой моток розового цвета она повесила себе на шею и, бегая вокруг стульцев, быстро свивала нить, так что только ручки мелькали. У старосты глаза замаслились при виде ее; однако он тотчас придал своему лицу важное выражение и, поздоровавшись с княгиней, словно бы вскользь сказал: – А пан Бабинич, что приехал сюда с татарами, литвин. Человек, видно, богатый и очень учтивый, а уж рыцарь прямо прирожденный. Ты заметила его, сестра? – Ты же сам мне его и представил, – равнодушно уронила княгиня. – Лицо у него приятное, и с виду он храбрый рыцарь. – Я его о поместьях расспрашивал, что панне Борзобогатой завещаны. Он говорит, что это состояние, равное чуть ли не радзивилловскому. – Дай бог Анусе получить это наследство! Легче ей будет сиротство переносить, а потом и старость, – ответила княгиня. – Вот только одно periculum, как бы дальняя родня не завладела им. Бабинич говорит, что витебский воевода, если захочет, может этим делом заняться. Достойный он человек и к нам весьма расположен, я бы ему и родную дочь не побоялся доверить… Надо только, чтобы он письмо послал в трибуналы да объявил об опеке. Но Бабинич уверяет, что для этого панне Анне самой придется туда поехать. – Куда? К пану Сапеге? – Или к его дочкам, но самой придется, чтобы pro forma[270] утвердиться в правах на наследство. Это «утверждение в правах pro forma» воевода просто выдумал, справедливо полагая, что княгиня примет фальшивую монету за настоящую. Подумав с минуту времени, она сказала: – Как же ей сейчас ехать, когда по пути всюду шведы? – Я получил весть, что из Люблина они ушли. Весь край по эту сторону Вислы свободен. – Да кто же отвезет Ганку к пану Сапеге? – Да хоть бы тот же Бабинич. – С татарами? Побойся бога, брат, ведь это дикий и жестокий народ! – Я совсем не боюсь, – сделала реверанс Ануся. Но княгиня Гризельда уже поняла, что брат явился к ней с каким-то готовым умыслом; она услала Анусю и испытующе на него посмотрела. – Эти ордынцы, – сказал он словно бы про себя, – трепещут перед Бабиничем. Он их вешает за малейшее неповиновение. – Не могу я дать согласие на такую поездку, – объявила княгиня. – Девушка она честная, но ветрена и влюбляет в себя походя. Ты сам это прекрасно знаешь. Никогда бы я не вперила ее попечению молодого и к тому же неизвестного человека. – Ну там-то его знают, да и кто не слыхал о Бабиничах, людях родовитых и достойных! – (Первый пан староста о них и не слыхивал!) – В конце концов, – продолжал он, – ты бы могла дать ей для сопровождения какую-нибудь степенную женщину, вот и decorum[271] был бы соблюден. За Бабинича я ручаюсь. К тому же невеста у него в тех краях, и влюблен он в нее, по его же словам, смертельно. А кто влюблен, тому проказы нейдут на ум. Все дело в том, что другой такой случай вряд ли скоро представится, а у девушки состояние может пропасть, и на старости она может остаться без крова. Княгиня перестала вышивать, подняла голову и снова устремила на брата проницательный взгляд. – Почему тебе так хочется услать ее отсюда? – Почему мне хочется? – опустил староста глаза. – Да вовсе мне не хочется! – Ян! Ты уговорился с Бабиничем покуситься на ее честь? – Вот тебе на! Этого только недоставало! Да ты сама прочтешь письмо, которое я напишу пану Сапеге, и свое приложишь. А я одно только тебе обещаю, что шагу не ступлю из Замостья. Наконец, ты сама поговоришь с ним, сама попросишь взяться за это дело. Раз ты меня подозреваешь, знать ничего не хочу. – Почему же ты настаиваешь, чтобы она уехала из Замостья? – Потому что добра ей желаю и богатства. Наконец, так и быть, откроюсь тебе! Надо мне, чтоб уехала она из Замостья. Надоели мне твои подозрения, не нравится мне, что вечно ты хмуришься, вечно на меня косишься. Надеялся я, что посодействую отъезду девушки и наилучшее argumentum[272] представлю против твоих подозрений. Право, с меня довольно! Не школяр я и не повеса, что ночью крадется под окно возлюбленной. Скажу тебе больше: офицеры передраться из-за нее готовы, саблями друг другу грозятся. Ни покоя, ни порядка, ни надлежащей службы. С меня довольно! Ну что ты на меня уставилась? Коли так, поступай как знаешь, а за Михалом сама следи, это уж не моя, а твоя забота. – За Михалом? – изумилась княгиня. – Я про девушку ничего не могу сказать. Кружит она ему голову не больше, чем прочим, но коль ты не видишь, что он глаз с нее не сводит, что влюблен в нее по уши, одно скажу тебе: Купидон не ослепляет так, как материнская любовь. Княгиня нахмурилась и побледнела. Увидев, что он попал наконец в самую точку, староста хлопнул себя по коленям и сказал: – Вот оно дело какое, сестра! А мне-то что. Пусть себе Михалек помогает ей мотать шерсть, пусть млеет, пусть томится, пусть поглядывает в замочную скважину! Мое дело сторона! Да и то сказать, состояние большое, родом она шляхтянка, а я выше шляхты себя не ставлю… Что ж, твоя воля! Летами вот только он не вышел, да и это не моя забота. С этими словами староста встал, весьма учтиво поклонился сестре и собрался уходить. У княгини кровь прилила к лицу. Гордая дама во всей Речи Посполитой не видела партии, достойной Вишневецкого, а за границей разве только среди австрийских принцесс. Как раскаленное железо, обожгли ее слова брата. – Ян! – сказал она. – Погоди! – Сестра, – ответил калушский староста, – я хотел, primo[273], дать тебе довод, что ты напрасно меня подозреваешь, secundo[274], что подозревать надо кое-кого другого. Теперь поступай как знаешь, мне больше сказать нечего. С этими словами Замойский поклонился и вышел.  ГЛАВА XXXV   Калушский староста не прилгнул, когда сказал сестре о любви князя Михала: как и вся молодежь, вплоть до придворных пажей, князь тоже был влюблен в Анусю. Но не такой уж пылкой была эта любовь и уж вовсе не предприимчивой, так, род сладкого томленья, а не тот порыв страсти, когда сердце жаждет вечного обладания предметом любви. Для такой жажды у Михала было слишком мало энергии. И все же это чувство очень испугало княгиню. Гризельду, мечтавшую о блестящей будущности для сына. В первую минуту она просто поразилась, когда узнала, что староста договорился вдруг об отъезде Ануси; теперь же душа ее была настолько потрясена грозящей сыну опасностью, что она об этом и думать забыла. Разговор с сыном, который бледнел и дрожал и ударился в слезы, еще не успев ни в чем ей признаться, утвердил ее в мысли, что опасность над ним нависла грозная. Однако не сразу усыпила она совесть, и только тогда, когда Ануся, которой хотелось свету повидать и людей посмотреть, а может, и голову вскружить красавцу рыцарю, упала к ее ногам и стала молить позволить ей уехать, княгиня не нашла в себе сил, чтобы отказать ей. Правда, Ануся слезами обливалась при мысли о разлуке со своей госпожой, заменившей ей мать; но хитрая девушка сразу смекнула, что, прося о разлуке, она тем самым отводит от себя всякие подозрения в том, будто она с каким-то заранее обдуманным намерением кружит голову молодому князю или даже самому старосте. Желая убедиться, не в сговоре ли брат с Кмицицем, княгиня велела пану Анджею явиться к ней. Обещание старосты шагу не ступить из Замостья несколько ее успокоило, и все же она пожелала поближе познакомиться с человеком, который будет сопровождать Анусю. Разговор с Кмицицем успокоил ее совершенно. Серые глаза молодого шляхтича глядели так открыто и правдиво, что нельзя было в нем сомневаться. Он сразу признался княгине, что любит другую и потому нет у него охоты до шалостей. Наконец, он дал ей слово кавалера, что охранит девушку от любой опасности, разве только прежде сам сложит голову. – Благополучно доставлю я ее к пану Сапеге, потому староста говорит, что враг уже ушел и из Люблина. Ну а там и думать о ней не хочу. И не потому, что отказываюсь я служить твоей милости, нет, я всегда готов пролить свою кровь за вдову величайшего из воителей, гордости всего народа. А потому, что свои у меня там нелегкие дела и не знаю, цел ли я останусь. – Да больше ничего и не надобно, – ответила ему княгиня, – только доставить ее к пану Сапеге, а уж пан воевода не откажет мне в том, чтобы взять ее под свое покровительство. Она протянула рыцарю руку, которую он поцеловал весьма почтительно, и сказала ему на прощанье: – Будь же осторожен, пан, будь осторожен! Не смотри на то, что врагов нет в этом краю. Последние слова смутили Кмицица; но некогда было ему подумать над ними, потому что его тут же поймал староста. – Что ж, дорогой мой, – весело сказал он ему, – увозишь из Замостья его главное украшенье? – Да, но по вашей воле, – возразил Кмициц. – Стереги же ее хорошенько. Лакомый это кусочек! Всяк бы рад отбить ее. – Попробуй только! Сунься! Я дал княгине слово кавалера, а слово для меня вещь святая! – Ну, это я только так, в шутку сказал. Нечего тебе бояться и соблюдать особую осторожность. – И все-таки я попрошу у тебя, вельможный пан, какую-нибудь крытую карету, обшитую железом. – Да хоть две тебе дам! Но ведь не сейчас же ты едешь? – Нет, нет, я тороплюсь! И так уж тут засиделся. – Тогда отправь сперва своих татар в Красностав. А я нарочного туда пошлю, чтобы там для них все приготовили, а тебе своих солдат дам, они проводят тебя до самого Красностава. Ничего дурного тут с тобой не может случиться, мои это земли. Отборных немецких драгун дам тебе, народ это смелый, и места здешние они знают. Да и дорога до самого Красностава прямая, как стрела. – А зачем мне тут оставаться? – Подольше с нами побудешь, гость ты у нас желанный, я бы год целый рад тебя не отпускать. К тому же за табунами послал я в Переспу, может, и для тебя найдется скакун, что не выдаст, поверь мне, в бою! Кмициц быстро взглянул старосте в глаза, затем, словно приняв вдруг какое-то решение, сказал: – Спасибо, я остаюсь, а татар ушлю вперед. И он тотчас отправился отдать распоряжения. – Акба-Улан! – сказал он татарину, отведя его в сторонку. – Надо вам в Красностав идти по дороге прямой, как стрела. Я останусь здесь и в путь двинусь завтра с солдатами старосты. Послушай же, что я тебе скажу: в Красностав вы не ходите, а в ближнем лесу, недалеко от Замостья, притаитесь так, чтобы живая душа о вас не прознала, а как услышите выстрел на дороге, тотчас бросайтесь ко мне. Какую-то пакость хотят мне тут устроить. – Твоя воля! – ответил Акба-Улан, прижав ладонь ко лбу, губам и груди. «Я тебя, пан староста, насквозь вижу, – сказал про себя Кмициц. – В Замостье ты сестры боишься, вот и хочешь похитить девушку да поселить где-нибудь поблизости, а из меня сделать instrumentum[275] своих страстей и, кто тебя знает, может, и жизни лишить. Погоди же! Не на такого напал. Я похитрей. Тебя самого захлопнет западня, которую ты устроил!» Вечером поручик Щурский постучался к Кмицицу. Он тоже что-то знал, о чем-то догадывался, а так как любил Анусю, то предпочитал, чтобы она уехала, только бы не попала в лапы старосты. Однако открыто говорить он не решался, а может, не доверял Кмицицу; он только удивлялся, как это Кмициц согласился отослать вперед татар, убеждал его, что дороги не так уж безопасны, что всюду бродят вооруженные шайки, которые всегда готовы учинить насилие. Но пан Анджей решил делать вид, что он ни о чем не догадывается. – Да что со мной может статься? – говорил он. – Ведь пан калушский староста дает мне в сопровождение своих собственных солдат! – Да! Но ведь это немцы. – А разве они люди ненадежные? – Этим собачьим детям никогда нельзя верить. Случалось, что, сговорившись в дороге, они перебегали к врагу. – Но ведь шведов нет по эту сторону Вислы. – Да в Люблине они, собаки! Это неправда, что они ушли. От души тебе советую, не отсылай ты татар, ведь с большим отрядом ехать безопасней. – Жаль, что ты мне этого раньше не сказал. Один у меня язык, и не отменю я приказа, раз уж дал его. На следующий день татары ушли. Кмициц должен был выехать к вечеру, чтобы на первый ночлег остановиться в Красноставе. Тем временем ему вручили два письма Сапеге: одно от княгини, другое – от старосты. Очень хотелось пану Анджею вскрыть письмо старосты, но не посмел он этого сделать, посмотрел только письмо на свет и увидел, что внутри вложена чистая бумага. Это окончательно убедило его в том, что и девушку и письма в пути хотят у него похитить. Тем временем пригнали табун из Переспы, и староста подарил молодому рыцарю чудо-скакуна, а пан Анджей, приняв подарок с благодарностью, подумал в душе, что уедет на этом чудо-скакуне дальше, чем надеется староста. Вспомнил он и про своих татар, которые уже, верно, залегли в лесу, и веселый смех стал его разбирать. Но и зло его брало, и давал он себе обещание хорошенько проучить пана старосту. Наступило наконец время обеда, который прошел очень уныло. У Ануси глаза были красные, офицеры хранили немое молчание; один только староста был весел и все приказывал подливать вина, а Кмициц осушал чары одну за другой. Когда наступило время уезжать, не много народу пришло проститься с отъезжающими, так как староста разослал офицеров по делам службы. Ануся повалилась в ноги княгине, и ее долго нельзя было от них оторвать: на лице княгини читалась явная тревога. Быть может, упрекала она себя молча за то, что в такое смутное время, когда Анусю на каждом шагу могла подстеречь беда, позволила верной своей девушке уехать. Но, услышав громкий плач Михала, который ревел, как школяр, прижимая к глазам кулаки, гордая княгиня утвердилась в своем намерении подавить в самом зародыше это юношеское чувство. Да и тешила она себя надеждой, что в семье Сапеги девушка найдет покровительство, безопасный приют и, наконец, то богатство, которое должно было обеспечить ее на всю жизнь. – Чести твоей, храбрости и отваге вверяю ее, – сказала она еще раз Кмицицу, – а ты помни, что клятву дал целой и невредимой доставить ее к пану Сапеге. – Как стекло буду везти, надо будет – в очесья, как стекло, оберну, потому я слово дал, и одна только смерть может помешать мне сдержать его, – ответил рыцарь. И подал руку Анусе, которая зла была на рыцаря, потому что он и не глядел на нее, и обходился с нею небрежно; надменно отворотясь, подала девушка ему свою руку. Жаль было ей уезжать и страшно уж стало, но отступать было поздно. Пришла минута отъезда, сели все, – она в карету со старой панной Сувальской, он на коня, – и тронулись. Двенадцать немецких рейтар окружили карету и повозку с коробьями Ануси. Когда заскрипели наконец, опускаясь, решетки Варшавских ворот и раздался стук колес по разводному мосту, Ануся расплакалась в голос. Кмициц нагнулся к карете. – Не бойся, панна, я тебя не съем! «Грубиян!» – подумала Ануся. Некоторое время они ехали мимо домов, стоявших за крепостными стенами, направляясь к Старому Замостью, затем выехали в поля и углубились в лес, который в те времена тянулся по одну сторону дороги с холма на холм до самого Буга и дальше, за Буг, а по другую шел, прерываясь деревнями, до самого Завихоста. Ночь уже спустилась, ясная, впрочем, и очень погожая, впереди виднелась серебряная лента дороги; только стук кареты нарушал тишину да топот рейтарских коней. «Тут уж где-то мои татары должны, как волки, таиться в зарослях», – подумал Кмициц. – Что это? – спросил он у офицера, который командовал рейтарами. – Топот слышен! Какой-то всадник за нами скачет! – ответил офицер. Не успел он кончить, как к ним подскакал на взмыленном коне казак. – Пан Бабинич! Пан Бабинич! – кричал он. – Письмо от пана старосты! Отряд остановился. Казак подал Кмицицу письмо. Кмициц взломал печать и при свете фонаря, укрепленного у козел кареты, прочел следующее письмо: «Любезный друг наш, пан Бабинич! Вскоре после отъезда панны Борзобогатой-Красенской дошла до меня весть, что шведы не только не оставили Люблин, но намерены ударить на мое Замостье. Посему неразумно было бы урочный продолжать путь. Взвесили мы pericula, коим панна Борзобогатая может подвергнуться в дороге, и желаем, чтобы воротилась она назад, в Замостье. Привезут ее к нам те же рейтары, ибо ты, милостивый пан, поспешаешь по своим делам и мы тебя fatigare[276] не станем. Объявляя нашу волю, просим, милостивый пан, соблаговолить отдать рейтарам приказ согласно с сим нашим желанием». «Все-таки хватило у него совести на жизнь мою не посягать, хочет только дураком меня сделать, – подумал Кмициц. – Ну, мы это мигом узнаем, нет ли тут какой ловушки!» Между тем Ануся высунулась в окно кареты. – Что случилось? – спросила она. – Ничего! Пан калушский староста еще раз поручает тебя моему попеченью. Только и всего. – Вперед! – приказал он затем кучеру и рейтарам. Однако офицер, командовавший рейтарами, осадил коня. – Стой! – крикнул он кучеру. Затем обратился к Кмицицу: – Как так «вперед»? – А чего же нам еще в лесу стоять? – притворился дурачком Кмициц. – Да ведь ты, милостивый пан, получил какой-то приказ. – А тебе какое до этого дело? Получил, потому и приказываю: вперед! – Стой! – крикнул офицер. – Вперед! – повторил Кмициц. – Что случилось? – снова спросила Ануся. – Мы шагу не сделаем, покуда я не увижу приказа! – решительно заявил офицер. – Приказа ты не увидишь, потому что не тебе его прислали! – Коль ты не хочешь подчиниться приказу, я его выполню! Езжай себе с богом в Красностав, да смотри, как бы мы тебе на дорогу не всыпали, а мы с панной возвращаемся назад. Кмицицу только того и надо было: офицер выдал, что знает приказ, все оказалось заранее обдуманной хитростью. – Езжай с богом! – грозно повторил офицер. В ту же минуту рейтары без команды выхватили из ножен сабли. – Ах вы, собачьи дети, вы бы хотели не в Замостье девушку увезти, а где-нибудь на отшибе ее устроить, чтобы староста на свободе мог предаваться любовным утехам. Ну нет, не на такого напали! С этими словами он выпалил вверх из пистолета. При звуке выстрела в глубине леса раздался такой ужасающий вой, точно этот выстрел разбудил целые стаи волков, спавших поблизости. Рев послышался спереди, сзади, с боков, в ту же минуту раздался конский топот, треск сучьев, ломаемых копытами, и на дороге показались толпы всадников, которые приближались с нечеловеческим воем и визгом. – Господи Иисусе! Мать пресвятая богородица! – взвизгнули перепуганные женщины в карете. Тем временем тучей подскакали татары: однако Кмициц троекратным возгласом остановил их, а сам повернулся к испуганному офицеру и давай похваляться: – Что, узнал теперь, на кого напал! Пан староста хотел из меня дурака сделать, слепое свое instrumentum! А тебе поручил сводником быть, и ты, пан офицер, пошел на это ради милостей господина. Кланяйся же пану старосте от Бабинича и скажи ему, что панна благополучно прибудет к пану Сапеге! Офицер повел испуганными глазами и увидел дикие лица, хищно глядевшие на него и рейтар. Было ясно, что они ждут одного только слова, чтобы броситься на них и растерзать на части. – Милостивый пан, ты все, что хочешь, можешь сделать с нам. и, против силы не попрешь, – ответил он дрожащим голосом, – но пан староста сумеет отомстить. – Пусть на тебе отомстит, ведь не выдай ты себя, не покажи, что знаешь приказ, не воспротивься мне, я бы не уверился в том, что все это ловушка, и тут же, в Красноставе, отдал бы вам панну. Вот и скажи пану старосте, чтобы поумней себе сводников выбирал. Спокойный голос Кмицица обнадежил офицера, что хоть смерть не грозит ни ему, ни рейтарам, он вздохнул с облегчением. – Что же нам, ни с чем воротиться в Замостье? – спросил он. – Почему же ни с чем? – возразил Кмициц. – С моим письмом воротитесь, а выписать его я велю каждому на собственной его шкуре. – Милостивый пан… – Бери их! – крикнул Кмициц. И сам схватил офицера за шиворот. Вокруг кареты поднялась суматоха, закипела свалка. Крики татар заглушили призывы на помощь и пронзительные вопли женщин. Однако схватка была недолгой, не прошло и минуты, как рейтары уже лежали связанные рядышком на дороге. Велел тут Кмициц сечь их сыромятными плетями, но не слишком усердно, чтобы могли они пешими вернуться в Замостье. Солдатам дали по сто плетей, а офицеру полторы сотни, невзирая на мольбы и заклинания Ануси, которая, не понимая, что творится, и решив, что она попала в чьи-то страшные лапы, сложила на груди руки и со слезами на глазах молила сохранить ей жизнь. – Сжалься, рыцарь! Чем я перед тобой провинилась? Сжалься! Пощади! – Помолчи, панна! – рявкнул Кмициц. – В чем я перед тобой провинилась? – Ты, может, и сама с ними в сговоре? – В каком сговоре? Господи, помилуй! – Так разве ты не знаешь, что пан староста только для отвода глаз позволил тебе уехать, чтобы с княгиней тебя разлучить, а по дороге похитить и в каком-нибудь пустом замке покушаться на твою честь? – Иисусе Назарейский! – крикнула Ануся. Так неподделен был этот возглас, что Кмициц сказал уже помягче: – Как? Стало быть, ты не в сговоре с ними? Да может ли это быть! Ануся закрыла руками лицо, она слова не могла вымолвить, только повторяла: – Господи Иисусе! Пресвятая богородица! – Ну перестань же! – сказал еще мягче Кмициц. – Поедешь спокойно к пану Сапеге, потому не сообразил пан староста, с кем имеет дело. Вон те люди, которых там секут, должны были похитить тебя. Я дарую им жизнь, чтобы они могли рассказать пану старосте, каково им пришлось. – Так ты защитил меня от позора? – Да, хоть и не знал, рада ли ты будешь. Вместо того чтобы отвечать или оправдываться, Ануся схватила вдруг руку пана Анджея и прижала ее к своим побелевшим губам. Огонь пробежал у него по жилам. – Да оставь же, панна, ради бога! Что это ты? – крикнул он. – Садись в карету, а то ножки промочишь! И не бойся! У родной матери не было бы тебе спокойней! – Теперь я с тобой хоть на край света поеду! – Ты мне, панна, таких речей не говори! – Бог тебя вознаградит за то, что защитил ты мою честь! – Первый раз такое со мною случилось, – ответил ей Кмициц. А про себя тихонько прибавил: «Защитил я досель девической чести, что кот наплакал!» Тем временем ордынцы перестали сечь рейтар, и пан Анджей приказал гнать их, голых и окровавленных, по дороге в Замостье. Они пошли, проливая горькие слезы. Коней, оружие и одежду Кмициц подарил своим татарам, и отряд быстро двинулся вперед, ибо медлить было опасно. По дороге молодой рыцарь не мог удержаться, все в карету заглядывал, а верней, в быстрые глазки и чудное личико девушки. Всякий раз он спрашивал, не надобно ли ей чего, удобна ли карета, не утомительна ли быстрая езда. Она с благодарностью отвечала, что так ей хорошо, как никогда не бывало. Страх ее пропал. Сердце переполнилось доверием к защитнику. «Не такой уж он бирюк, – думала она в душе, – не такой уж грубиян, как мне сперва показалось!» «Эх, Оленька, какие муки терплю я ради тебя! – говорил про себя Кмициц. – Ужель ответишь ты мне неблагодарностью? Кабы прежнее время… Ух!» Тут вспомнились ему собутыльники и всякие проказы, что строили они вместе, и, желая отогнать искушение, он стал читать молитву за упокой души усопших. Прибыв в Красностав, Кмициц решил, что лучше не ждать вестей из Замостья и тотчас двинуться дальше. Однако перед отъездом он написал и отослал старосте следующее письмо: «Вельможный пан староста, милостивец наш и благодетель! Кого бог великим сотворил, того и разумом наделил щедро. Я тотчас смекнул, вельможный пан староста, что ты только испытать меня хочешь, посылая приказ отправить назад панну Борзобогатую-Красенскую, и тем легче сие уразумел, что рейтары сами выдали, что знают приказ, хоть письма я им не показывал, а ты, вельможный пан староста, пишешь, будто решение принял уже после нашего отъезда. Не могу надивиться твоей предусмотрительности, для вящего же спокойствия заботливого опекуна вновь даю обещание, что ничто не сможет помешать мне выполнить возложенную на меня обязанность. Но солдаты твои, видно, плохо поняли твой умысел, оказались изрядными грубиянами и осмелились даже угрожать моей жизни, и я думаю, что угадал бы твою волю, когда бы велел их повесить. За то, что не сделал этого, прощенья прошу, вельможный пан староста: но батожками я их все-таки велел хорошенько посечь, а коль сочтешь ты, что мало я их наказал, то по воле своей можешь и прибавить. Льщу себя надеждой, что заслужил я, вельможный пан староста, доверие твое и благодарность, а посему остаюсь преданный и покорный слуга твой – Бабинич». Поздней ночью дотащившись до Замостья, драгуны не смели на глаза показаться калушскому старосте, так что о происшествии он узнал только из письма, которое на следующий день привез красноставский казак. На три дня заперся староста, получив это письмо, и из придворных никого к себе не допускал, кроме одних лакеев, что носили ему поесть. Слышно было, как ругался он по-французски, что делал обычно только в совершенном неистовстве. Однако буря понемногу улеглась. На четвертый и пятый день староста был еще очень молчалив; все о чем-то думал и ус свой дергал и только через неделю, совсем развеселясь и подвыпив за столом, стал не дергать, а уж крутить свой ус и сказал княгине Гризельде: – А знаешь, сестра, все-таки я осторожен. Дня два назад с умыслом испытал я шляхтича, что взял с собой Анусю, и могу теперь заверить тебя, что целой и невредимой доставит он ее к пану Сапеге. И месяца после этого не прошло, а пан староста обратил уже свое благосклонное внимание на другой предмет, да и сам утвердился в мысли, что все сбылось по его воле и с его ведома.  ГЛАВА XXXVI   Значительная часть Люблинского воеводства и почти все Подлясское находились в руках поляков, то есть конфедератов и Сапеги. Шведский король все еще оставался в Пруссии, где вел переговоры с курфюрстом. Чувствуя, что они не в силах усмирить всеобщее восстание, которое ширилось с каждой минутой, шведы не смели покидать города и замки, а через Вислу переправляться и подавно, ибо по правую ее сторону собралось больше всего польских войск. Именно в Люблинском и Подлясском воеводствах создавалась та немалая и крепкая боевая сила, которая могла бы сразиться с постоянным шведским войском. В поветовых городах учили пехоту; в людях не было недостатка, так как крестьяне сплошь взялись за оружие; надо было только узду наложить на беспорядочные их ватаги, представлявшие часто опасность для собственной страны, и преобразовать их в боевое войско. Этим занимались поветовые ротмистры. Кроме того, король дал множество грамот старым и опытным воителям, и те во всех землях набирали войско; ратного люда там было немало, и конные хоругви составлялись отборные. Одни уходили за Вислу, чтобы и там раздуть пожар войны, другие шли к Чарнецкому, третьи к Сапеге. Столько народу подняло оружие, что войско Яна Казимира числом превзошло уже шведское. Страна, недавно поражавшая своей слабостью всю Европу, явила теперь пример силы, которой не подозревали в ней не только враги, но даже собственный король, даже верные сыны, чье сердце несколько месяцев назад надрывалось от горя и муки. Нашлись и деньги, и геройство, и отвага; даже те, кто совсем уж было отчаялся, убедились в том, что нет таких обстоятельств, нет такого упадка, нет такой слабости, от которой нельзя было бы воспрянуть, и что там, где рождаются дети, не может умереть надежда. Кмициц беспрепятственно подвигался вперед, собирая по дороге мятежные души, которые охотно присоединялись к его отряду, надеясь, что в союзе с татарами им удастся побольше крови пролить и пограбить. Пан Анджей легко превращал их в исправных и усердных солдат, ибо имея дар внушать страх подчиненным и приводить их к повиновению. Завидев молодого рыцаря с татарами, люди всюду радостно его приветствовали. Они воочию убеждались в том, что хан и в самом деле идет на помощь Речи Посполитой. Ясное дело, разнесся слух, что на помощь пану Сапеге валят auxilia, целых сорок тысяч отборного татарского войска. Чудеса рассказывали о «кротости» этих союзников, о том, что по дороге не чинят они никаких насилий и убийств. Их ставили в пример собственным солдатам. Сапега временно стоял в Белой. Силы его состояли примерно из десяти тысяч регулярного войска, конницы и пехоты Это были пополненные новыми людьми остатки литовского войска. Конница, особенно некоторые хоругви, стойкостью и выучкой превзошла шведских рейтар; но пехота была плохо обучена, не хватало ружей и особенно пороха. Мало было и пушек. Витебский воевода надеялся захватить их в Тыкоцине; но шведы, взорвав себя порохом, уничтожили при этом и все замковые орудия. В окрестностях Белой, неподалеку от этого войска, стояло около двенадцати тысяч мужиков изо всей Литвы, Мазовии и Подлясья; но воевода на мужиков не возлагал особых надежд, так как с ними было множество повозок, которые мешали в походе, а стан обращали в такое нестройное скопище, что его трудно было поднять с места. Когда Кмициц въезжал в Белую, одна только мысль сверлила ему голову. Столько литовской шляхты, столько радзивилловских офицеров, старых его знакомых, служило у Сапеги, что он oпасался, как бы его не признали, а признав, не зарубили саблями, прежде чем успеет он ахнуть. Ненавистным было его имя во всей Литве и в стане Сапеги, ибо свежа еще была память о том, как, служа Радзивиллу, истреблял он хоругви, которые восстали против гетмана и выступили на защиту отчизны. Однако пан Анджей ободрился, когда вспомнил, как сильно он изменился. Прежде всего худ он был страшно, затем у него появился шрам от пули Богуслава, наконец, он носил теперь довольно длинную козлиную бородку на шведский манер и усы зачесывал вверх, так что больше смахивал на какого-нибудь Эриксона, нежели на польского шляхтича. «Только бы сразу шум не поднялся, а после первой же битвы они ко мне переменятся», – думал он, въезжая в Белую. Въезжал он уже в сумерки, объявил, кто такой, откуда едет, сказал, что везет королевские письма, и тотчас попросил, чтобы его допустили к воеводе. Воевода принял его милостиво, ибо король с горячей похвалой отозвался о молодом рыцаре и просил о нем позаботиться. «Посылаем вам самого верного нашего слугу, – писал он воеводе, – коего со времени осады преславной святыни зовут ченстоховским Гектором; жертвуя собственной жизнью, спасал он нашу свободу и нашу жизнь, когда переправлялись мы через горы. Вверяем его особому вашему попеченью, дабы солдаты не нанесли ему обиды. Мы знаем подлинное его имя, знаем и то, по какой причине служит он под вымышленным именем, и никто за сие не смеет возводить на него подозрения и винить его в злокозненных умыслах». – А нельзя ли узнать, по какой причине носишь ты вымышленное имя? – спросил воевода. – Приговорен я к изгнанию и под собственным именем не мог бы набирать войско. Король дал мне грамоту, и как Бабинич я могу кликнуть охотников. – Зачем же тебе еще охотники, коль у тебя татары? – Не помеха нам и большая сила. – А за что осудили тебя на изгнание? – Должен я, вельможный пан, как родному отцу тебе открыться, потому служить пришел к тебе и прошу твоего покровительства. Настоящее мое имя: Кмициц. Воевода отпрянул. – Тот самый Кмициц, что сулился Богуславу живым или мертвым похитить нашего короля? С присущей ему страстностью рассказал Кмициц, как все случилось, как служил он, обманутый, гетману Радзивиллу, как, услышав из уст Богуслава об истинных намерениях князей, похитил его и тем самым навлек на себя неумолимую месть. Воевода поверил ему, да и не мог не поверить, тем более что и королевские письма подтверждали, что Кмициц говорит правду. Да и душа воеводы так радовалась в эту минуту, что он бы самого заклятого врага прижал к сердцу, тягчайший простил бы грех. А радость принесло ему следующее место из королевского письма: «Хоть великая литовская булава, свободная по смерти виленского воеводы, по закону, лишь на сейме может быть вручена новому гетману, однако же почли мы за благо в нынешних чрезвычайных обстоятельствах пренебречь сим порядком и, памятуя великие ваши заслуги, вам, любезному нашему другу, вручаем сию булаву на благо Речи Посполитой, справедливо полагая, что, коль принесет нам господь успокоение, ни один голос не поднимется на будущем сейме противу нашей воли и повеление наше единодушно будет одобрено». Сапега, который, как тогда говорили в Речи Посполитой, «последний кунтуш заложил и продал последнюю серебряную ложку», не из корысти служил отчизне и не ради почестей. Однако даже самый бескорыстный человек радуется, когда видит, что заслуги его ценят, что благодарностью платят ему, воздают должное. Потому-то так сияло теперь суровое его лицо. Этот акт королевской воли новым блеском приукрасил род Сапег, а к этому никто из тогдашних князей не оставался равнодушен, хорошо еще, коль не стремился per nefas[277] к возвышению. Вот и готов был Сапега сделать сейчас для короля все возможное и невозможное. – Коли гетман я, – сказал он Кмицицу, – ты мне подсуден и найдешь во мне покровителя. Много тут шляхты в ополчении, стало быть, в любую минуту может она поднять шум, не лезь ты ей на глаза, покуда не растолкую я ей, что клевету взвел на тебя Богуслав, и не сниму с тебя клеймо позора. Кмициц от души поблагодарил Сапегу и заговорил об Анусе, которую он привез с собой в Белую. Сапега стал ворчать, но был он в таком хорошем расположении духа, что и ворчал весело. – Клянусь богом, рехнулся Себепан! – говорил он. – Сидят они себе с сестрой за стенами Замостья, как у Христа за пазухой, и думают, что всяк может отвернуть полы кунтуша, стать у печки да погреть себе спину. Знавал я Подбипяток, сродни они Бжостовским, а Бжостовские мне. Имение богатое, что говорить, но хоть попритихла на время война с московитами, они все же стоят еще в той стороне. Куда сунешься с этим делом, где теперь суды, где власти? Кто будет утверждать девку в правах наследства, вводить во владение? Совсем они там с ума посходили! У меня Богуслав на плечах, а я обязанности войского должен исполнять, с бабами вожжаться! – Не баба она, а вишенка, – сказал Кмициц. – Но мое дело сторона! Велели везти – привез, велели отдать – отдаю! Старый гетман взял тут Кмицица за ухо. – А кто тебя знает, разбойник, какую ты ее привез! Избави бог, станут болтать, что горой ее дует от опеки Сапеги, как мне, старику, в глаза тогда людям смотреть, сраму-то не оберешься! Ну-ка, что вы там на стоянках делали? Говори сейчас же, нехристь ты этакий, не перенял ли ты от своих татар басурманских обычаев?

The script ran 0.022 seconds.