Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Поляков - Трилогия «Гипсовый трубач» [2008-2012]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Сатира, Современная проза, Эпос, Юмор

Аннотация. Роман Юрия Полякова «Гипсовый трубач», уже ставший бестселлером, соединяет в себе черты детектива, социальной сатиры и любовной истории. Фабула романа заставляет вспомнить «Декамерон», а стиль, насыщенный иронией, метафорами и парадоксальными афоризмами загадочного Сен-Жон Перса, способен покорить самого требовательного читателя. В новой авторской редакции собраны все части романа, а также искрометный рассказ писателя о его создании.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

Я щедра, я готова ногами обнять гоминида, Человечков зеленых… По мне и Кинг-Конг не беда! Но абрека базарного, спекулятивную гниду, Паразита нерусского — не обниму никогда! — Какой имплицитный императив! Какой карнавальный сарказм! — взвизгнул Лобасов. — Какой плевок в лицо политкорректности, этому симулякру Прометеева огня! Как тонко, как звонко! Но вернемся к судьбе нашей героини. Вот она, окрыленная первым розничным успехом, идет по городу и вдруг видит афишу: сегодня в Гуманитарной библиотеке МГУ открыта «Свободная трибуна поэта». То есть любой сочиняющий может зайти и прочесть на публике свои стихи. Глянув на часы, Ангелина решила рискнуть. Когда, запыхавшись, Грешко бежала по ступенькам, словно восходя к алтарю поэзии, она думала лишь о том, как бы не опоздать на автобус, отьезжающий вечером в Вязники от метро «Новые Черемушки». Войдя в зал, наша учительница увидела там множество народу, смутилась, спряталась в дальний уголок и, затаив дыхание, стала внимать. Вел стихотворный марафон знаменитый концептуалист Кибир Тимуров, который смотрел на собравшихся поэтов с улыбкой усталого энтомолога. К микрофону, повинуясь мановению его мизинца, выходили юноши и старики, школьники и пенсионеры, девчушки и почтенные матроны, военные и гражданские. Грешко внимательно слушала, и ей казалось, что все стихи одинаковые. — Об этом, Ангелина, вы очень точно сказали в одном из ваших первых интервью. Давайте послушаем… Раздался щелчок, и в эфире возник разговор, записанный в каком-то шумном месте. — Как вы относитесь к современной поэзии? — спросил влажный мужской голос. — Ой, даже и не знаю, как сказать… Ну, вот у нас в школе, в Вязниках, когда детишки подхватят кишечную палочку, то все бегают и бегают… не знаю, как это сказать… — Вы считаете, современная русская поэзия подхватила палочку Бродского? — А кто это? — …Гениально! Какой удар по амбициям нонселекции! — засмеялся Сэм Лобасов. — Но продолжим. И вот наша вязниковская Ахматова сидела, слушала, недоумевала. Наконец все желавшие выступили. Великий модератор Кибир Тимуров обвел внимательным взглядом зал и спросил с облегчением: — Это все? «Теперь или никогда!» — отважилась Грешко и шагнула к микрофону, попросив кого-то постеречь купленные детям игрушки и отрез ситца. Первые же прозвучавшие строки потрясли собравшихся, в том числе и вашего покорного слугу, тихо скучавшего в зале. Ангелиночка, прочтите эти стихи, ставшие классикой и вошедшие во все мировые антологии! И Грешко прочла: Я увидела негра, входившего в двери трамвая, На эбеновый профиль смотрела, едва не дыша! И до пункта конечного, в стыдных мечтах изнывая, Я кончала, кончала, пока не вспотела душа! — Да, это был культурный шок! — вскричал Сэм Лобасов. — Казалось, любителей поэзии уже ничем не удивишь — ни обсценной лексикой, ни амбивалентным эротизмом, ни провокативной перцепцией. Но это было потрясение! Вот так, честно, открыто и, я бы сказал, фрактально в зале прозвучал живой стон женской плоти, облеченный, как писал Ходасевич, в «отчетливую оду»! Семантическая емкость вкупе с постконцептуальной открытостью, смелый нарратив, декодированный с редчайшей откровенностью… Такого дискурса современная русская поэзия еще не знала! Зал взорвался аплодисментами. Кибир Тимуров (вы же знаете, как завидуют поэты чужому успеху!) пытался закрыть трибуну, но его с криками «Иди отсюда, да!» — согнали с председательского места. «Грешко, еще, Грешко, еще!» — скандировал зал. — Ангелиночка, вспомните, что вы прочитали на бис? — «Чресла». — Да, да, да! «Чресла!» Умоляю, озвучьте и для нас этот шедевр постконцептуальной поэзии! Она озвучила: О мои, о мои, о мои ненасытные чресла! Скольких вы посрамили надменных и потных самцов! Ночью шлюхой подохла — наутро весталкой воскресла. И восход за окном, как натруженный фаллос, пунцов! — Какая мощная синестезия метафоры! Какая теснота стихового ряда! Какая кумулятивная витальность! Чудо! Что тут началось! Шум, крики, аплодисменты. Всем стало ясно: в литературу пришел большой поэт, окончательно, навсегда преодолевший насильственную советскую бесполость, сохранив при этом протоформу женского целомудрия, противопоставленного фаллической агрессии мужской цивилизации! Кстати, бинарная оппозиция духовного верха и животного низа, восходящая к гностическим моделям Вселенной, ярко прослеживается во всем творчестве Грешко. С гордостью могу сказать, я первым обратил внимание на манихейский оксюморон, зашифрованный в самом имени поэтессы. Ангелина — Ангел. Грешко — Грех. Не случайно наша вязниковская Ахматова легко перешагнула ту черту, у которой остановились ее предшественницы, она буквально взорвала актуальную эпистему. Ее лукаво деконструированная гендерность поражает воображение феерической сменой карнавальных масок и дискурсивных практик. Прочтите «Крестоносца», не откажите, голубушка! И голубушка не отказала: Готический камин огнем ярится, Доспехи наспех сброшены в углу, Голубоглазый странствующий рыцарь В мой замок постучал и зван к столу. Перепелов анжуйским запивая, Расскажет он, желанием томим, Как позвала его Земля Святая, Как тяжек крестный путь в Ирусалим, Как сарацины саранче подобны, Как хитроумен вождь их Саладин, Как на песке легли костьми безгробно Все те, кто не дошел до палестин… А на рассвете, замок мой покинув, Он в сердце верном унесет с собой Мою гостеприимную вагину И робкий, терпеливый анус мой! — Ах, какая тонкая аллюзия, какое целомудренное бесстыдство! Совершенно новое слово в поэзии отрицательных аффектов, свежий взгляд на сакральность телесных практик. А какая, господа, изысканная интертекстуальность! Мир прерафаэлитов, увиденный глазами де Сада или Генри Миллера, мир, осложненный двойным, нет, тройным кодированием! Конечно, шокирующий эротизм Грешко, могучий трагизм ее бесстыдства, перерастающий в манифест «желающей машины», — все это уходит корнями в семейную драму, пережитую автором. Я говорю о разрыве с мужем, нашедшим в сенях стихи своей откровенной жены. Вспомним Софью Андреевну, отыскавшую за обивкой кресла рукопись «Дьявола», что в конечном счете и заставило Толстого бежать из Ясной Поляны! Но в нашем случае бежал от жены и двух детей оператор машинного доения Николай Александров. Знаю, Ангелина, вы закончили недавно новый цикл, навеянный этой трагедией. Как он называется? — «Беспостелье». — Ах, как точно, как вкусно: «Беспостелье»… «Бес постелья». Ах, какая лукавая инвариантность! Как тонко, как звонко! Пожалуйста, что-нибудь из «Беспостелья»! Порадуйте, матушка! И матушка порадовала: Десятый класс. И я хмельная в стельку. Ночной спортзал. И шепот твой: «Ложись!» Я думала, ты мне сломаешь целку. А ты сломал мне жизнь! — Вы вместе учились? — участливо поинтересовался Лобасов. — С первого класса… — всхлипнула поэтесса. — Ай-ай-ай! Ну что ж, дорогие радиослушатели, на этой щемящей ноте мы закончим нашу встречу с самой яркой и загадочной русской поэтессой из маленького города Вязники. А вы, Николай, если слышите нас, будьте мужчиной, вернитесь в семью! Разве можно из-за либидиозных манифестаций социального тела бросать жену и детей! В эфире была передача «Из какого сора…», и я, ее бессменный ведущий Сэм Лобасов. Через неделю мы снова встретимся и поговорим в этой студии с Великим магистром «Ордена манерных куртуазов» Виктуаром Бабенчиковым. Услышимся! Снова зазвучала классика. На сей раз «Карнавал зверей». — Вы знаете эту Ангелину Грешко? — спросил Жарынин. — Знаю… — Она действительно огурцами торговала? — Никакими огурцами она никогда не торговала, — рассердился писодей. — Она старший научный сотрудник Музея восточных культур. А стихи за нее пишет муж… — Оператор машинного доения Николай Александров?! — усмехнулся игровод. — Какой, к черту, оператор Николай Александров! Нет никакого Николая! Витька Бабенчиков за нее и пишет. А Сэмка Лобасов пиарит. Это он придумал про Вязники… — Зачем? — Он живет с бывшей Витькиной женой — Лизой, а у той двое детей от Бабенчикова. Надо кормить. Вот они и сочиняют… — Ловко! — благосклонно кивнул игровод. — Ну, выскочит на сцену мужик и пробубнит какую-нибудь рифмованную похабщину, и что? Ничего особенного. А вот если выйдет милая вязниковская училка в очечках и голоском стеснительной отличницы отчердачит про гостеприимную вагину… Это ж совсем другое дело! Помните что-нибудь из Грешко? — Да так… кое-что… — Прочтите! — Ну… если вам так интересно… — пожал плечами писодей и, подвывая, продекламировал: Мы с тобою коллеги. Столы наши в офисе рядом, Вместе ходим на ланч, вместе курим: короче, друзья. Но я жажду отдаться тебе на столе на бильярдном, Полированный кий от нездешних оргазмов грызя! — М-мда… Звонко! — задумчиво согласился Жарынин. — Так себе, — с брюзгливостью бывшего поэта заметил Кокотов. — А знаете, сколько эта Ангелина Грешко, которую на самом деле зовут Катькой Потаповой, берет за выступление на корпоративной вечеринке, допустим, в банке? — Ну и сколько? — Тысячу евро! А после этой передачи, уверен, будет брать еще больше! — Неплохо! Но я сразу почуял подвох, хотя про огурцы придумано талантливо. Учитесь, соавтор! Как говорил Сен-Жон Перс, люди верят только в выдуманную правду. Знаете, что меня насторожило? — Что? — Уж слишком много у нее в стихах филологии! В Вязниках столько не наскребешь! — Еще бы! Витька Бабенчиков филфак заканчивал. Я его давно знаю, мы вместе ходили в литобъединение «Исток». Кандидатская диссертация у него называлась «Образ комсомольского вожака в поэзии 20-х годов». Ну, как полагается: Багрицкий, Уткин, Алтаузен, Безыменский… Вам эти имена что-нибудь говорят? — Конечно! Особенно Безыменский. Дружок нашего Бездынько. — А вот докторская диссертация у Витьки называлась совсем по-другому, — наябедничал Кокотов. — Как же? — «Космогонические практики в поэме Ивана Баркова „Лука Мудищев“». — Да-а, растут люди… — кивнул игровод. …На въезде в Москву соавторы все-таки попали в пробку. У длинномера, тащившего в столицу арбузы, отвалился задний борт, и зеленые полосатые ягоды величиной с футбольные мячи гурьбой вынесло из кузова. Разбиваясь и трескаясь, они далеко раскатились по асфальту — и Ярославское шоссе стало похоже на разоренную бахчу. Водители тормозили, вылезали из машин, бродили, по-журавлиному поднимая ноги, чтобы не вляпаться в алую мякоть, испещренную черными косточками, и выбирали себе арбузы покрупней и поцелей. На дармовщину, кстати, останавливались не только старенькие «Жигули» с гнилыми отваливающимися порогами, но и вполне приличные иномарки. Шофер длинномера, молодой парень в джинсах, смотрел на все это с мрачным удовлетворением, смеялся и даже указывал искателям на неразбившиеся арбузы. — Возьмем? — полусерьезно предложил писодей. — Почему бы и нет! Но попытайтесь, мой друг, подняться над мелким утилитарным интересом и взглянуть на эту аварию шире! — Что вы имеете в виду? — Только одно: не верьте, когда говорят — Россия исчерпала лимит на революции! Не исчерпала! С этими словами он съехал на обочину. Глава 89 Логово Синемопы Через несколько минут Дмитрий Антонович вернулся, улыбаясь и держа в руках по арбузу, точно счастливый отец — двойню. Он убрал добычу в багажник, хлопнул крышкой и самодовольно уселся на водительское место: — Спелые! Побалую Маргариту Ефимовну. — И мистера Шмакса… — ядовито добавил Кокотов. — Он арбузов не ест. Второй, между прочим, для вас взял. — Спасибо! До Третьего кольца ехали в молчаливом раздражении, наконец игровод прервал молчание и спросил, искоса глянув на соавтора: — Ну что, заедем в логово Синемопы? — Куда? — На «Мосфильм». Не волнуйтесь, я потом лично отвезу вас в вашу труполечебницу. — Я бы попросил! — Ладно, извините. Все обойдется. Вы бывали на «Мосфильме»? — Не помню. — Хотите? — Не знаю. — С таким характером вам надо было родиться женщиной. Аннабель Ли, например. Впрочем, еще не поздно поменять пол. Сейчас это делают легко: чик-чик — и вы в дамках. Автор «Бойкота» надулся и, отвернувшись к окну, стал смотреть на торопливую утреннюю Москву, тронутую сусальным осенним солнцем. Возле стеклянных остановок толпились, ожидая автобуса, горожане и глядели на проезжающие мимо автомобили с сонной обидой. Кокотов тоже обиделся и злился на толстокожего игровода: «Чудовище! Нагрубить человеку, которого везут в больницу, где ему могут поставить какой-нибудь гадкий диагноз!» (Он уже и сам позабыл, что едет в Москву за камасутрином — природным закрепителем желаний.) В мнительном порыве Андрей Львович пощупал горошину в носу и нашел ее слегка припухшей, но, тщательно обтрогав «бяку», пришел к утешительному выводу: болячка не увеличилась, разве что затвердела. Затем он вообразил, как в самом деле переменит пол и явится в «Железный век» одетым наподобие Дастина Хоффмана в фильме «Тутси». Федька Мреев свалится от хохота на ковер, а в «Вандерфогеле» писодею наверняка посоветуют обнародовать свое дамское воплощение на обложке нового романа из серии «Лабиринты страсти». И читатель наконец узнает таинственную Аннабель Ли в лицо. Еще он сфантазировал растерянное изумление Вероники, когда она увидит бывшего мужа в транссексуальном исполнении, — и даже хмыкнул от удовольствия. Затем писодей довольно долго размышлял о том, как в этом случае развернутся его отношения с Обояровой, и пришел к неожиданному выводу: учитывая ее увлечения Клер и Алсу, у него могут появиться дополнительные шансы. И тут ему вломилось в голову совсем уж странное соображение: разнузданно склонный к слабому полу Жарынин, без сомненья, станет домогаться соавтора, и, возможно, добьется своего… Бр-р-р! Андрей Львович опасливо отодвинулся от игровода, упершись плечом в дверцу. — Кокотов, не будьте злюкой! — заметив это неприязненное движение, бросил Дмитрий Антонович. Режиссер тем временем свернул на улицу Косыгина, и некоторое время они ехали вдоль высокого желтого забора, затем нырнули под арку, украшенную державной лепниной, оплывшей от многократной побелки, и остановились перед шлагбаумом. Охранник, выйдя из будки, двинулся к «Вольво» негостеприимным шагом, однако, заметив сначала номер на бампере, а потом узнав сквозь стекло водителя, всплеснул руками и заулыбался: — Дми-итрий Анто-оныч, верну-улись! Радостно отдав честь, он поднял шлагбаум, а игровод, проезжая мимо, опустил стекло и кивнул стражу как добрый барин, встретивший справного мужика на подъезде к родовой усадьбе. Он припарковался на стоянке, там, где большими белыми буквами на асфальте было начертано «Не занимать!», вышел из машины и размял с удовольствием ноги, точно моряк, ступивший на родную землю. Через несколько минут соавторы уже шли мимо съемочных павильонов с воротами, в которые можно закатить самолет. Одна огромная створка была приоткрыта, и Кокотов увидел площадь старинного города с грубо сколоченным эшафотом. На пути им как раз попался палач в красном капюшоне и кожаном окровавленном фартуке. Он стоял возле автомата «Чибо» и, морщась от отвращения, пил из пластмассового стаканчика кофе. Рядом на скамеечке сидела приговоренная — до синевы избитая женщина в исторических лохмотьях и пляжных тапочках. По мобильному телефону она терпеливо объясняла кому-то правила деления дроби на дробь. Завидев Жарынина, несчастная помахала ему исполосованной рукой, а тот послал ей страстный воздушный поцелуй. Поднявшись и спустившись по нескольким запутанным лестничным переходам, соавторы оказались в длинном коридоре с множеством одинаковых дверей. Рядом с каждой была прикреплена застекленная табличка: «Жесть» И. Оглоедов «Вагон-ресторан». 18 серий. Д. Харченко «Одинокий олигарх желает познакомиться…» А. Самченко «Будни морга». 75 серий. Ж. Грай-Вороника На стенах висели увеличенные кадры из великих фильмов. Андрей Львович заметил молодого Коренева-Ихтиандра, целующего юную Вертинскую-Гуттиэре, радостно узнал ослепительную подпольщицу Ласунскую, гордо отвергающую угрозы «фашиста» Эраста Гарина, мелькнул усатый Михаил Жаров в форме деревенского детектива, не обошлось и без великого Проценко: вытаращив глаза, «лучший Германн эпохи» в ужасе взирал на вероломную Пиковую Даму. Жарынин с каждой минутой все более и более походил на доброго барина, воротившегося в отчину. Он кивал, кланялся, обнимал, тряс протянутые руки, троекратно целовался, отечески хлопал по плечам, а одной беременной даже перекрестил живот и, склонив ухо, попытался уловить шевеление младенца во чреве. Но особо игровод привечал торопливых молоденьких помрежек, пробегавших мимо: он их останавливал и, точно сенных девушек, трепал за щечки, гладил по головкам, шлепал по тугим, обтянутым джинсами задикам. Юницы жмурились, взвизгивали и мчались дальше по своим делам. Некоторые встречные лица показались Кокотову знакомыми, вероятно, они принадлежали к тому безымянному актерскому планктону, которым заполняют мыльные сериалы, быковатые боевики и визгливые ток-шоу. Трех знакомцев Дмитрий Антонович почтил особым вниманием, остановился и солидно беседовал, как с соседними помещиками о видах на урожай. Первый был толст, лохмат и неопрятен. Вдвоем они жутко ругали какого-то Карена за кошмарный развал «Мосфильма». Второй, наоборот, оказался тощ, лыс и щеголеват. Вдвоем они страшно хвалили того же самого Карена за небывалый расцвет «Мосфильма». Андрея Львовича Жарынин представлял собеседникам как своего верного соавтора и прозаика прустовской школы. Писодей ловил на себе их сочувствующие взгляды. Третьим встречным оказался сам Станислав Говорухин! На нем был темно-синий клубный пиджак с золотыми пуговицами, серые брюки и белоснежная рубаха с высоким свободным воротником. Создатель «Ворошиловского стрелка» шел неспешно, торжественно, точно снятый в рапиде, даже дым из его трубки поднимался какими-то благородными, медленными клубами. Неспешная величавость знаменитого режиссера особенно выделялась на фоне окружающей публики — дерганых, суетливых торопыг, будто выбежавших из немых киношек Макса Линдера. Завидев Жарынина, Говорухин нахмурился и дернул щекой: — Ты куда пропал, Дима? Я к тебе раз пять заходил… — Работаю! Слава, знакомься, Кокотов — прозаик прустовской школы. — Кокотов? Редкая фамилия… Погодите-ка, — режиссер мигнул, точно от тика, и спросил: — «Гипсового трубача» вы сочинили? — Я! — Писодей, торжествуя, глянул на игровода и ощутил в сердце теплую щекотку польщенного самолюбия. — Занятная вещица! — Говорухин сунул дымящуюся трубку прямо в нагрудный карман пиджака и пожал автору руку. — А вы читали? — глуповато спросил Андрей Львович. — Я все читаю. Это я ему посоветовал. Он-то ничего не читает. Дима, ты куда пропал? Блиц сыграть не с кем! — Сидим в «Ипокренине». Пишем сценарий. — Опять за старое! Смотри, прогоришь! — Нет, Слава, все будет нормально. Андрей Львович старается. — Старается? Хм… — Говорухин повернулся к Кокотову. — Валентину он вам сватал? — Сватал… — признался автор «Кандалов страсти». — Говорил, что она хорошо готовит? — Говорил. — Стасик, это же шутка… — хохотнул Жарынин. — Женщинами не шутят! Кокотов, правду сказать, не слушал их разговор, с ужасом наблюдая за табачным дымом, поднимавшимся из нагрудного кармана с клубной эмблемой, и ожидая возгорания режиссерского пиджака. Впрочем, он успел отметить, что со «Стасиком» игровод держится иначе, чем с другими: нет, не заискивает, говорит нарочито по-свойски, но это какое-то натужное равенство, будто Говорухин — тоже сосед-помещик, но богатый, многодушный и со связями при дворе. Наконец они распрощались, и отец «Десяти негритят» спокойно, не повредив-таки пиджак, вынул трубку и, попыхивая, продолжил торжественный проход по суетящемуся коридору. Соавторы тоже пошли своей дорогой. — Куда мы идем? — спросил Кокотов. — Сейчас узнаете, ябеда! Еще одно дружеское объятие, парочка товарищеских рукопожатий, несколько отеческих шлепков по доверчивым девичьим попкам, и они оказались под вывеской: КАФЕ «БОЛЬШАЯ ЖРАТВА» БАР Внутри помещения было прохладно и пусто. Лишь в углу кто-то пил кофе, уткнувшись в ноутбук. Писодей огляделся, удивленный: стены кафе-бара представляли собой бесконечный коллаж, составленный из великих стоп-кадров, запечатлевших эпизоды усиленного питания. Пировали пираты Карибского моря и мушкетеры короля, кутили поручик Ржевский и корнет Голубкина, пили пиво с воблой, разложив финансовые документы, Подберезовиков и Смоктуновский, Леонид Филатов с ужасом взирал на свою марципановую голову, а Чапай, высыпав на стол картошку, объяснял, где во время боя должен быть командир на лихом коне… Самое большое фотопанно изображало знаменитую сцену из «Большой жратвы»: Филипп Нуаре и Марчелло Мастроянни уелись до полусмерти. Молоденький белобрысый бармен при виде Жарынина засуетился и выскочил из-за стойки с той стремительной услужливостью, какая сразу овладевает человеком, стоит ему прицепить к груди служебный бейджик или пристегнуть под воротничок официантскую бабочку. — Дмитрий Антонович! — Здорово, Сева! Собрал? — Собрал! — Неси! — игровод повернулся к соавтору. — Может, заодно и поедим? — Я еще не проголодался. — Тогда два эспрессо. Бармен кивнул и умчался за стойку, откуда немедленно повеяло ароматом жареных кофейных зерен. Жарынин по-хозяйски сел, осмотрелся, коротко кивнул посетителю с ноутбуком и сказал задумчиво: — Боится! — Кто? — Говорухин. — Кого? — Меня. — Почему? — Они все меня боятся. — В каком смысле? — В творческом, разумеется. Сами подумайте, они же прекрасно знают, чего можно ждать друг от друга. Как говорил Сен-Жон Перс, скорее мартышка станет человеком, нежели талант — гением. Понимаете? — Еще бы! — А вот на что способен я, какую картину могу снять я, они не знают. Поэтому и боятся, нервничают… Писодей хотел съехидничать, что особой нервозности в том же Говорухине как-то не заметил, но, к счастью, не успел. Сева принес две чашечки еле теплого кофе и толстый желтый конверт. Игровод небрежно распечатал, и потрясенный Андрей Львович увидел там две толстые пачки денег, взъерошенные, перетянутые посередке черными аптечными резинками. — Кокотов, ау! — Что? — Это вам! — Жарынин бросил на стол одну из пачек. — Вы еще и рэкетом занимаетесь? — Конечно! Я же бандит. У меня тут все на счетчике. Вы теперь тоже! Это аванс. Берите! А то совсем разленились. Автор «Жадной нежности» нервно стянул резинку и, шевеля губами, пересчитал деньги. Вышло целых сто тысяч! Попутно он сообразил, что имел в виду Виктор Михайлович, объявив цену камасутрина: «три Ярославля и Архангельск». Это означало — 3 500 рублей. В упаковке оказалось двенадцать опаловых «хабаровок», двадцать пять изумрудных «ярославок» и тридцать аметистовых «архангелок». Писодей, отвыкший от крупных сумм, пересчитал еще раз. Жарынин смотрел на него с ироничным сочувствием, как добрый хозяин — на голодного путника, которого пустили в дом к ужину, но бедняга никак не может наесться досыта и это уже начинает раздражать. Наконец Кокотов с трудом засунул аванс в бумажник, и тот, небывало растолстев, никак не хотел складываться пополам. — Можно бумагу? — Зачем? — Расписка. — Мне от вас не расписка нужна, а синопсис. Свежий ход! Понятно? Поехали! — он обернулся к бармену. — Сева, зайдет Маргарита Ефимовна с мистером Шмаксом, привет обоим! — Хорошо. — Кофе у тебя холодный. Подрегулируй автомат! — Будет сделано! …На стоянку они прошли каким-то совсем коротким и безлюдным коридором. Стало ясно: игровод нарочно сначала провел соавтора долгим и людным путем, чтобы показать свое могущество здесь, в логове Синемопы, где запросто бродят палачи и знаменитости, где количество тугих девичьих попок на квадратный метр поражает взволнованное воображение, где тебе просто так, под чернильницу могут бросить на стол сто тысяч рублей… Глава 90 Камасутрин форте «Пусть чудит, лишь бы платил!» — думал автор «Полыньи счастья», удивляясь, как ему раньше не пришло в голову потребовать аванс. Разбогатевшего Кокотова взяли сомнения: какой процент от гонорара составляет полученная сумма? Однако спросить об этом он не решался, боясь огорчения. Почти полчаса они простояли в пробке на Смоленке, перед серой уступчатой высоткой — огромным унылым храмом коварного и скрытного Бога Иностранных Дел. Жарынин смотрел на безнадежно красный светофор с тем хищным выражением, которое писодей заметил у него еще в первый день знакомства. — Светомор! — буркнул Дмитрий Антонович. — Что? А-а-а… — Андрей Львович вежливой улыбкой оценил каламбур. Наконец дали зеленый свет. — О чем думаете? — повеселев, спросил режиссер. — О синопсисе, — ответил писатель. На самом деле в результате сложных рассуждений он пришел к выводу, что аванс не может составлять более четверти общей суммы вознаграждения. Это открытие окрылило, и Кокотов наслаждался приятным неудобством от несгибаемого портмоне, упиравшегося в грудь. Писодей испытывал то редкое чувство, какое находит на людей после внезапного обогащения, когда в сердце (увы, ненадолго) поселяются веселое могущество и игривое всевластье, когда кровь бежит быстрее, гоня от сердца к мозгу дерзкие надежды и необузданные фантазии. Андрей Львович подумал, что если бы сменил пол и стал женщиной, то, наверное, уже мчался бы в бутик за новыми тряпками. Эта мысль его позабавила… — Чего ухмыляетесь? — спросил Жарынин. — Да так… Это личное… — Пора бы подумать про общественное! Я жду от вас идей! — сказал игровод, особой интонацией намекая на аванс. — Да, конечно! А что если… нам… как бы… — понял намек соавтор, — обострить сюжет! — Обострите! Кто же вам мешает? — удивился игровод, сворачивая с Садового кольца. — А что если Юлин муж — страшный ревнивец и хочет убить Бориса? — выпалил Кокотов, вспомнив вчерашний сюжет про расчленителя Черевкова. — Он гонится. Они прячутся. — Сто раз было! — Насколько я помню, Сен-Жон Перс говорил… — …что новое — это всего лишь свежая банальность? — Да, кажется… — Вот и придумайте мне свежую банальность! Све-жу-ю… Ясно? Завтра встречаемся в десять ноль-ноль. Не опаздывайте! — Где в первый раз? — Я отношусь к вам гораздо лучше, чем вы думаете. Буду ждать у подъезда. — Вы знаете мой подъезд? — Конечно! Вот она, ваша труполечебница. Вылезайте! Кокотов вышел там же, у чугунной ограды, но Жарынин не рванул с места как в прошлый раз, а словно проверяя подозрения, дождался, пока соавтор зайдет в больничный скверик, и лишь потом медленно отъехал. Возле «Панацеи» все было по-прежнему: огромная липа накрывала переулок, на травке у ствола лежал черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Все так же к массивной резной двери тянулись люди, старые, убогие и недужные. На лавочке, под мемориальными досками, сидели две медсестры и курили с туманной девичьей сосредоточенностью. В одной из них писодей узнал Любу — помощницу доктора Шепталя. Она его тоже заметила, кивнула и, склонившись, шепнула что-то подружке, которая сразу вскинулась, безумно глянула на Кокотова, вскочила и бросилась к двери так стремительно, что чуть не снесла ветхого пациента, рассматривавшего рецепты. Андрей Львович не придал этому никакого значения, махнул Любе рукой и осторожно вернулся в переулок. Там его поджидал Жарынин. Сердце писодея нехорошо екнуло. — Забывчивый вы стали, Андрей Львович! Водичку-то не взяли! — игровод протянул пакет с бутылкой. — А я как раз и вернулся… — соврал автор «Кандалов страсти». — Ну, желаю, чтобы у вас не нашли ничего лишнего! Как говорил Сен-Жон Перс: «Здоровье почему-то исчезает тогда, когда появляются деньги!» Режиссер уехал. Суеверный писодей трижды сплюнул от сглаза и заторопился вверх, к Сретенке, а оттуда по бульвару, мимо памятника Крупской, к Мясницкой, которая раньше называлась улицей Кирова. Попутно в голове мелькнула идиотская мысль: если он когда-нибудь всемирно прославится, то, возможно, и Наталье Павловне, как верной спутнице гения, поставят памятник… Бронзовый Грибоедов мрачно смотрел вниз с высокого пьедестала на своих героев, застывших в бронзовом лицедействе у ног создателя. На гранитной скамье, справа, Кокотов сразу заметил человека, закрывшегося развернутой «Правдой» с броской шапкой «Долой олигархических солитеров!». Андрей Львович подошел, постоял немного, собираясь с духом, кашлянул для приличия раз-другой и, не дождавшись внимания, как в дверь постучал костяшками по гулким листам. Газета опустилась, и перед ним открылся мощный розовощекий и совершенно лысый дед в желтой майке с зеленой надписью «Гринпис» и распахнутой брезентовой штормовке времен первых Грушинских песнопений. — Виктор Михайлович? — Ну! — старик глянул из-под косматых седых бровей с тем выражением, с каким встречают на пороге надоедливых разносчиков «Махабхараты». — Я от Яна Казимировича, — тихо отрекомендовался писодей. — От какого Яна Казимировича? — уточнил пенсионер, с треском складывая газету и недоверчиво озирая гостя. — Болтянского. — Воду принесли? — Конечно! — Кокотов достал из пакета бутылку. Старик отвинтил пробку, запрокинулся и одним духом выхлебнул половину, затем, как бывалый сомелье, задумчиво подвигал губами и благосклонно кивнул: — Она! Какой букет! Какая органолептика! — с этими словами он встал с лавки и оказался на голову выше писодея. — Давайте-ка, Андрей Львович, пройдемся, — престарелый титан мощной рукой повлек его по бульвару. — Ян Казимирович говорит, ипокренинская не хуже боржоми! — поддержал разговор Кокотов. — Лучше! Ессентуки и Карловы Вары в одном флаконе! Это я вам как специалист заявляю. Такое богатство прямо под ногами. При Советской власти ушами прохлопали. Ну, это понятно: некогда было! Коммунизм строили, боевую мощь крепили, братским дармоедам помогали… Но теперь-то у нас капитализм! Главное — выгода, денежки, а там хоть границы настежь. Нефть — всему голова! А такая водица снова никому не нужна, считай, даром льется! Она ж дороже нефти! Вы понимаете, Лев Андреевич? — Да, конечно! — искренне согласился писодей, делая вид, что не заметил оговорки деда. — По какому ведомству изволите трудиться? — Я — писатель, — смущаясь, ответил автор «Русалок в бикини». — Хм-м… Значит, это вы наш Советский Союз-то развалили! — Почему я? Я ничего не разваливал! — А кто ж тогда? Я вот лечил. Другие защищали. Третьи строили. Четвертые в космос летали. Пятые землю пахали. А вот вы писали, писали, писали, что все у нас, косоротых, не так, как у людей! Гундели, что надо все сломать и построить на ровном месте. Сломали. А теперь у нас все как у людей, да? — Ян Казимирович тоже писал… — осторожно возразил Кокотов, боясь рассердить деда. — Болт бичевал пороки! Помогал стране. Большая разница. А вы бичевали? — Нет, не бичевал… — Ясно. Вы, значит, гундели. А чего же теперь молчите? — Я не молчу! — Как ваша фамилия? — Кокотов. — Не читал. — Я в «Правде» не печатаюсь. — А где вы печатаетесь — в «Масонском сексомольце»? — спросил дед, от ненависти сморщив лысину. — Нет, в журнале «Железный век». — Не знаю такого, — отрезал Виктор Михайлович и сел на пустую скамью напротив пруда. — Как там Казимирыч? Сто лет его не видел. Скрипит? — Скрипит! — подтвердил писодей, радуясь, что разговор перешел на примирительную житейскую тему. — Про братьев рассказывает? — Конечно! — Дорожный набор показывал? — Обязательно! — Какого цвета сафьян? — Красного. — Правильно. До Катыни дошел? — Нет еще. — Самое интересное! Про это никто не знает! Сенсация века! Морскую капусту ест? — Ест. — Дело хорошее. К женскому персоналу пристает? — Не видел. — Значит, постарел. А лихой был! Раньше-то, в «Правде», редкая собкорочка мимо прошмыгнет. Орел-добытчик! Три выговора за аморалку. А вам-то камасутрин зачем: для внутрисемейного пользования или на выход — чужих жен побаловать? — раскатисто хохотнул дед, блеснув глазами. — Для внутрисемейного, — потупился Кокотов. — Одобряю. Время нынче заразное — надо беречься. В упаковке шесть пилюль. Принимать за час до необходимости. Действует весь период. На сердце жалуетесь? — Нет. — Аллергия? — На пыль. Иногда. — Не страшно. Сколько возьмете? — Для начала одну. Упаковку. Дед вынул из кармана яркую коробочку величиной с сигаретную пачку. На ней запечатлелся свальный фрагмент знаменитого горельефа неприличного храма Кхаджурахо, что в Юго-Западной Индии. Название CAMASUTRIN было изящно стилизовано под хинди, и буквы напоминали потеки свежей алой краски. Кокотов повертел упаковку в руках и заметил слово «форте», пририсованное от руки красным фломастером. — А почему «форте»? — Потому что с годами сила натуральных ингредиентов только увеличивается, как у выдержанного вина. В первый раз советую принять половинку. Один мой знакомый принял целую, чтобы жену потешить в ночь серебряной свадьбы, так она от него ушла! — Почему? — Обиделась. Сказала, где же ты был, подлец, двадцать пять лет? — А сами-то вы пользуетесь камасутрином? — осторожно спросил Кокотов. — Зачем? Супруга от меня и так прячется… — Ясно… — вздохнул писодей и наощупь полез за деньгами, чтобы не доставать раздувшийся бумажник и не тревожить пенсионера своим благосостоянием. Ветеран здравоохранения пересчитал купюры с уважительной неторопливостью, спрятал в ветхий кошелек и сказал, что не будет возражать, если «Лев Андреевич» на условиях жесткой конспирации расскажет о камасутрине озабоченным знакомым, более того, за каждого приведенного покупателя ему в качестве комиссионных полагается одна тибетская пилюля бесплатно. — У вас много осталось? — А как вы думаете? При Советской власти умели запасаться! А сейчас? Тьфу! Какая-нибудь драная Новая Зеландия нам мяса не завезет — и сдохнем с голоду! Понимаете? Если приведете десять покупателей, получите бонус… — Какой? — Секрет. Кокотов обещал подумать и расстался с продвинутым дедом, который, ненавидя капитализм и регулярно читая «Правду», сумел-таки вписаться в лукавые рыночные отношения. А вдруг из тайников Четвертого управления он унес не только камасутрин, но и другие чудесные снадобья? Вдруг у него припрятаны какие-нибудь молодильные пилюли: вон какой крепкий да румяный — жена прячется. Андрей Львович вообразил, как покупает у него две таблетки, одну для себя, другую для Натальи Павловны, и они просыпаются утром такими, какими были много лет назад там, в пионерском лагере, — юными, легкими, неутомимыми, бессмертными… Жизнь можно начать сначала! Не разводиться, а воспитывать своих собственных детей. Не писать про лабиринты страсти, а сразу сесть за настоящую прозу. И выучить, наконец, английский! И французский тоже — чтобы читать «Войну мир» с тихим достоинством интеллектуала, а не нырять, как неуч, в мелкие примечания, когда герои грассируют в салоне Анны Павловны Шерер. А еще можно овладеть каким-нибудь единоборством. Например, дзюдо, как Путин. Тогда Жарынин, едва подняв на соавтора руку, сразу окажется на полу, жалкий и беспомощный. То-то! До встречи с Валюшкиной оставалась уйма времени, и Кокотов пошел бесцельно бродить, наслаждаясь Москвой. Обычно огромный город — это шумное, забитое потными людьми и рычащими автомобилями препятствие на пути из пункта «А» в пункт «Б». И лишь иногда, очень редко столица становится загадочной сообщницей внезапного досуга. Андрей Львович шел медленно, останавливаясь, озирая архитектуру. Дома в этом районе были, как на подбор, из позапрошлого века. Одни совсем уже ветхие, с крошащимися карнизами, обвалившейся штукатуркой и клетчатой дранкой наружу. Другие, недавно отреставрированные, светились дешевой опрятностью. Писодей вообразил себя краеведом, изучившим Москву до мельчайшего завитка капители, до последней резной шелыги, и теперь он ведет Наталью Павловну от дома к дому, повествуя всезнающей скороговоркой экскурсовода: «Обратите внимание на узорчатую абсиду!» Обоярова слушает, смотрит на своего рыцаря с восхищением и восклицает: «Мне та-ак с вами интересно!» …Солнце уже прогрело остывшую за ночь столицу, но из ущелий-переулков и тоннелей-подворотен, куда не добираются лучи, тянуло еще сизым холодом, как из погреба. Над крышами поднимались рано пожелтевшие купы городских дерев, похожие издали на золоченые купола, изъеденные рваными темными пятнами и сквозящие небесной голубизной. Кокотовым овладело чувство сердечной отваги и веселой беспечности. Он даже хотел зайти в храм на углу Сретенки и бульвара, чтобы поставить свечку и попросить мужской безотказности, но постеснялся беспокоить Господа по такому блудливому пустяку. Наслаждаясь своей кредитоспособностью, автор «Кентавра желаний» заглянул в «Шоколадницу» и проглотил американо с блинчиками, не задумываясь, сколько это стоит. Потом он посетил салон «Хьюго Босс» и примерил «тройку», отлично на нем сидевшую, но страшно дорогую. Ничего не поделаешь: с Натальей Павловной придется выходить в люди, а приличного костюма нет, скупая Вероника твердила, что ему идут только свитера. Еле-еле отвязавшись от продавца, сулившего скидку, писодей вырвался на улицу и пошел дальше. В табачный магазин войти он уже не отважился, но долго стоял у витрины, изучая вересковые трубки всех цветов и размеров. Он решил подарить соавтору «бриар», правда только после того, как получит гонорар полностью. Гуляя, Кокотов забрел в Костянский переулок. Проходя мимо облезлого шестиэтажного дома с балконами, поросшими березками, он замедлил шаг и остановился у железной ограды. Здесь помещалась «Литературная газета», где его однажды жестоко обидели. Лет десять назад Андрей Львович принес в редакцию рассказик про школу. Его радушно принял маленький рыжебородый сотрудник, похожий на доброго домового, охотно взял рукопись и предложил позванивать. Однако писодею показалось, что при этом рыжий глянул на него как-то странно, с сожалением, что ли… Когда Кокотов позвонил через месяц, ему вежливо сказали: рукопись на рецензии. Через два сообщили: рассказ отправлен на вторую рецензию. Через полгода выяснилось: рецензии взаимоисключающие — хвалебная и разгромная, поэтому участь спорного текста решит редколлегия, которая собирается крайне редко. Наконец через полтора года Андрея Львовича скорбно известили, что на заседании рассказ очень хвалили, но как на грех недавно был опубликован очерк, тоже из школьной жизни — о том, как учительница растлевает старшеклассника, а тот, не выдержав новых впечатлений, прыгает с крыши… «Но ведь у меня никого не растлевают… наоборот…» — попытался возразить автор. «Да, конечно, но по школьной теме мы уже отстрелялись… Приносите еще что-нибудь!» И черт же дернул экономного Кокотова поехать в редакцию за рукописью. Услышав просьбу вернуть рассказик, рыжебородый из доброго домового сразу превратился в ведьмака. Брызжа слюной, он кричал, что жизни не стало от графоманов, что если хранить каждую бездарную хрень, то погибнешь под завалами макулатуры. Тщетно обшарив все полки, он сунул под нос Андрею Львовичу «Литературку», где мелким шрифтом сообщалось: рукописи не рецензируются и не возвращаются. Кокотов ушел как оплеванный, со времен литобъединения «Исток» над ним так не глумились. Когда он, чуть не плача, поделился горем с Мреевым, тот заржал и объяснил, что забирать из редакции рукопись — такая же нелепость, как требовать в больнице вернуть отрезанный аппендикс. Федька заверил, что рассказ наверняка выбросили в корзину, едва автор закрыл за собой дверь. Печатают они только своих! — Редкие суки! Знаешь, что раньше там было? Дом терпимости! — Неужели? — посветлел обиженный прозаик. — А райончик знаешь как назывался? — Как? — Драчовка! Глава 91 Аптекарский огород Ровно в шесть писодей стоял у выхода из метро «Проспект Мира», под голубыми часами, и расправлял задешево купленные розы, чтобы выглядели побогаче. Получив внезапный аванс, Андрей Львович, конечно, мог выбрать букет подороже, но помешал Внутренний Жмот, повелевавший им все эти скудные годы. Сначала он (не Жмот, а Кокотов) приглядел для одноклассницы «Туранский пурпур» — великолепные черно-бордовые розаны на метровых шипастых стеблях, напоминающих дикорастущую колючую проволоку. Удалось договорился о хорошей скидке с продавщицей — крашеной кавказской блондинкой, но в последний момент писодей смалодушничал, сказал, что не терпит селекционного насилия над природой, и ни с того ни с сего взял теснившийся в дальнем ведерке «Сюрприз Подмосковья» — дешевые кривенькие цветочки, недалеко ушедшие от пращура-шиповника, именуемого в народе «собачьей розой». Торговка посмотрела на него с презрительным недоумением, с каким, должно быть, там, в горах, смотрят на джигита, вернувшегося с равнины без мешка добычи и пленного гяура для рабских услуг. Презирая себя за жлобство, Кокотов старательно расправлял мелкие лепестки, постепенно приходя к выводу, что правильнее будет — вернуть сиротский «Сюрприз» и, доплатив, взять-таки роскошный «Пурпур», но сделать этого не позволял Внутренний Пижон, хорошо запомнивший насмешку в восточном взгляде продавщицы. Итак, расправляя бутоны, Андрей Львович, поглядывал на выход из метро и высматривал в толпе Валюшкину, при этом он философски размышлял о том, что с каждым годом на улицах становится все больше юных девушек, хотя во времена его молодости, помнится, в городе решительно преобладали зрелые женщины и старухи. Странно, правда? Расправив очередной лепесток, Кокотов поднял глаза и увидел перед собой эффектную даму, в которой не сразу опознал Нинку. Она явно пришла на свидание прямо из парикмахерской: уложенные светлые волосы еще не очнулись от лаковой неволи. Лицо одноклассницы оживлял умелый макияж, придавший чересчур правильным чертам бывшей старосты пастельную загадочность. В довершение всего на ней был изысканно-серый деловой костюм, сочетавший офисную строгость с глубоким вырезом, откровенно обнародовавшим грудь, а короткая юбка открывала вид на вполне еще молодые, неисхоженные ноги. — Ну. Что. Прозевал? — спросила она, глядя на Кокотова с грустной улыбкой. — Угу, отвлекся… — кивнул писодей и сообразил, что ее вопрос и его ответ касаются не только сегодняшней встречи, но и жизни вообще. — Это. Мне? — Конечно! — Здорово! — Валюшкина приблизила лицо к букету и глубоко вдохнула. — Пахнут. Наши. Здорово! — Или! — автор «Жадной нежности» чуть повел глазами, давая понять: уж кто-кто, а он-то знает цену отечественным бутонам и никогда бы не купил даме броский импорт с ароматом антибактерицидного пластыря. — Ну! Пойдем! — скомандовала бывшая староста. — Куда? — В «Аптекарский огород». — Это далеко? — Эх ты, москвич! Она повела его по проспекту Мира, людному, как воскресный рынок. Одноклассники миновали ресторан «Кавказская пленница» и особнячок с большой мраморной доской, сообщавшей, что здесь жил и работал поэт В. Я. Брюсов, член ВКП(б) с 1919 года. — О, закрой свои бледные ноги! — пошутил Кокотов. Нинка смущенно посмотрела на свои мускулистые загорелые коленки и промолчала, не поняв тонкого литературного юмора. Поднявшись по деревянному пандусу стеклянного здания, они вошли в прозрачные самооткрывающиеся двери. Валюшкина привычно купила у стойки два билета и предъявила их, как в кино, контролеру. Одноклассники сделали еще несколько шагов и перенеслись из пыльной Москвы, набитой юркими автомобилями, точно ветхий буфет тараканами, в райский сад. — Где мы? — удивился писодей, озираясь. — В Аптекарском огороде, — ответила Нинка. — Петр. Первый. Основал. — Она взяла его за руку, как в первом классе, когда их заставляли гулять на переменах парами. — Пошли! Налево уходила липовая аллея, долгая и тенистая. Впереди виднелся кирпичный фасад старинной оранжереи, а перед ней — длинный, окаймленный деревянным бордюром и газоном водоем с мутно-зеленой водой. Справа поднимались кроны деревьев и росли цветы. Кокотов недоумевал, как сумел этот зеленый островок в сердце каменной Москвы пережить революции, реконструкции, войну, но в особенности — последние времена, когда земля в центре вздорожала, и новые дома ухитрялись воткнуть там, где прежде едва умещались хоккейная «коробка» или собачья площадка. Впрочем, город уже вплотную обступил оазис. Сзади высоченной неряшливой стеной тянулась кирпичная изнанка лепного проспекта Мира. Впереди виднелись советские жилые коробки — серые панельные для простонародья и «цековские», сложенные из кремового спецкирпича. Но и они выглядели теперь какими-то приютами неудачников рядом с сияющими яркими оберточными расцветками затейливыми сооружениями, построенными в виде цилиндров, усеченных пирамид, многогранников. На одном из новых фасадов виднелась растяжка: «Квартиры от застройщика!» Дома подошли так близко, что казалось, они склонились над «Аптекарским огородом», чтобы лучше разглядеть и запомнить это обреченное недоразумение природы, замешкавшееся среди конечного торжества бетона, пластика и стекла. — Нет, это не аптекарский, это райский огород! — вымолвил писодей. — Хорошо. Сказал. С чего. Начнем? — Не знаю… — Тогда с миксбордера! — Отлично! — поддержал Кокотов, не понимая, о чем речь. Они свернули направо и пошли по дорожке, петляющей между деревьев, кустарников и замысловатых растений. Рядом были воткнуты таблички с названиями на русском и латыни. К примеру, огромные лопухи, под которыми мог бы скрыться ребенок на велосипеде, именовались «Пелтифиллум щитоносный». Названия были странные, неожиданные, и одноклассники затеяли игру — выискивали самые забавные растительные имена. — Фиалка удивительная! — со значением прочел на табличке писодей. — Лунник оживающий! — отозвалась Нинка. — Лилия слегка волосистая! — усмехнулся автор «Кентавра желаний» и посмотрел на бывшую старосту со значением. — Листовник сколопендровый! — парировала она. — Снежноягодник! — не уступил Андрей Львович. — Весенница зимняя. Странное. Название. Правда? — грустно сказала Валюшкина и присела возле маленьких невзрачных листочков, торчащих из травы. — Странное, — согласился Кокотов. — А какая она? — Не знаю. Она в марте цветет. Пошли! Рыбок. Смотреть. Нинка подвела его к водоему, упиравшемуся в кирпичный фасад старинной оранжереи. Одноклассники встали на мостике и, опершись на перила, стали смотреть на воду, зеленую и настолько мутную, что плававшие в ней большие, с хорошего подлещика, золотые рыбки казались размытыми, извивающимися оранжевыми пятнами, которые дружно устремлялись к осеннему листочку, упавшему с веток в воду. — Их. Хлебом. Кормят, — объяснила одноклассница. Эти разноцветные осенние листочки, погоняемые ветром, казалось, участвовали в какой-то крошечной, лилипутской регате. Кокотов вспомнил настойчивое желание Натальи Павловны поселить его в своей сумочке, и вообразил, как, став размером с полмизинца, скользит по воде на желтом березовом листочке, точно на серфинге. — …жу? — спросила Валюшкина. — Что? — не понял замечтавшийся писодей. — Как. Я. Выгляжу? — с некоторой обидой повторила она. — Фантастика! — совершенно искренне отозвался он. — Почему. Сам. Не сказал? — Я хотел, потом… специально… — промямлил Андрей Львович, удивляясь, отчего не догадался похвалить школьную подругу за внешний вид. — Знаешь. Некоторые… Новую кофточку наденут — и весь банк бежит: «Ах, как вам идет! Ах, какая вы сегодня!» А мне почему-то никто комплиментов не делает. Нет, делают, конечно, но только если что-нибудь нужно по работе. Может, я просто некрасивая? Видимо, эта проблема так давно и глубоко волновала Валюшкину, что она даже на минуту очнулась от своей телеграфной манеры говорить. — Ну что ты, Нин, ты просто роскошная женщина! — Да? — Конечно! — В бассейне тренер думает, мне тридцать пять! — Я бы тоже так подумал… — неловко поддакнул Андрей Львович. — Ну. Тебя! — обиделась бывшая староста, почуяв неискренность. — Мое. Любимое. Место. Не покажу! Кокотов вздохнул, наклонился и поцеловал ее возле уха, успев уловить простоватый в сравнении с Обояровой, но ласковый запах духов. Она снова взяла его за руку, но уже не как ребенка, а по-другому, с робкой настойчивостью, и повела в глубь парка. Они прошли мимо зеленой лужайки с огромной лиственницей. — Триста. Лет! — со значением сообщила Валюшкина. — Угу! — понимающе кивнул писодей. Пройдя под зелеными сводами длинной и полукруглой, как тоннель, перголы, увитой резными виноградными лианами, они вышли к пруду, вырытому, как сообщала табличка, в восемнадцатом веке. Темная кофейная вода, подернутая ряской, таинственно стояла в неровных берегах, поросших осокой, крапивой и рогозом с коричневыми бархатными султанами. Посредине пруда виднелся небольшой травяной островок. — Вот, — сказала она. — Мое. Место. — И показала на странную древнюю иву у самой воды. Толстое корявое дерево, вырастая, едва приподнялось над корнями и снова тяжко опустилось на землю, став похожим на лежащее тулово огромной рептилии. Но потом, утончаясь, ствол снова изогнулся и пошел вверх, словно шея диплодока, тянущегося за свежими листочками. — Давай. Тут. Посидим! — предложила Нинка. Они устроились на стволе, въевшемся в землю, как древняя колода. Некоторое время молчали, пересчитывая желтые кувшинки на воде и следя за утками. Пернатая пара бороздила темную воду, распространяя волны, которые покачивали ряску и шуршащую осоку. — У них. На всю. Жизнь, — кивнула на птиц бывшая староста. — Угу. — А ты. Чего. Развелся? — вдруг спросила она. — Я? Да так… Жена ушла. — Куда? — К другому. — Как. Это? — Валюшкина спросила с таким изумлением, словно впервые в жизни услышала, что жены иногда бросают мужей. — Вот так. — Молодого нашла? — Нет, старого, но богатого. — Дура. Дети. Есть? — Дочь. Настя. — Сколько. Лет? — Погоди, — Кокотов стал высчитывать. — Двадцать пять. — На тебя. Похожа? — Не знаю. — Как. Это. Не знаешь? — Я дочь видел в последний раз, когда ей был годик. — А потом? — Потом Елена вышла замуж за другого, и он ее удочерил. — Старик? — Нет, за старика вышла Вероника, а Лена вышла за молодого. Офицера. — Запутал. Летун! — с осуждением проговорила бывшая староста. — Так получилось. Но ты мне всегда нравилась, — чуть в нос признался «Похититель поцелуев» и стал медленно склоняться к Нинке с лобзательным намерением. — Поздно, Дубровский! — усмехнулась она и загородилась букетом. — Пошли. Поедим. …Ресторан оказался пуст, точно располагался не в центре Москвы, а в каком-то умирающем поселении, где закрыли главный завод, и народ постепенно разъехался в поисках заработков. В зале томились две нерусские официантки и быковатый бармен, тоскующий в обществе невостребованных бутылок. Одноклассники устроились на веранде у окна, откуда открывался вид на липовую аллею. Там на лавочках одинокие женщины с книгами на коленях дожидались своих единственных мужчин, там гуляли, обнявшись, влюбленные, среди которых, возможно, были и книжницы, дочитавшиеся до личного счастья. И как результат: молодые мамы катили по аллее коляски, иногда останавливаясь и нежно склоняясь над младенцами. Несмотря на отсутствие посетителей, официантки долго не брали заказ. Наконец к ним подошла узкоглазая девчушка с бейджиком «Гулрухсор». Она положила на стол две кожаные тисненые папки — в таких при Советской власти, отправляя на заслуженный отдых, вручали бодрым пенсионерам прощальные адреса от безутешного коллектива. Андрей Львович раскрыл меню, вчитался, и Внутренний Жмот затомился, сравнивая здешние цены с «Царским поездом». — Ты. Что. Пьешь? — спросила Валюшкина. — Я… я… — Кокотов заметался взглядом по страницам, ища вино подешевле, но вовремя спохватился, мысленно отхлестал Внутреннего Жмота по щекам позорным «Сюрпризом Подмосковья» и выбрал самое дорогое вино. — Шато Гранель 2005-го… — Ого! — сказала Нинка. — Это, конечно, не гаражное вино, но пить можно. — Соображаешь, — похвалила одноклассница, странно глянув на него. — Но. Тут. Дорого! — Не волнуйся, я получил гонорар! — успокоил автор «Жадной нежности», чувствуя, как упирается в грудь несгибаемый бумажник. — Хочешь омаров на гриле? — предложил он, гордясь роскошным словом «омары». — Там. Есть. Нечего. Возьми. Мраморную. Вырезку. Мне — салат. Она взмахом руки подозвала Гулрухсор и продиктовала заказ. Азиаточка записала, кивая и улыбаясь, потом ушла и минут через пять, смущенная, вернулась в сопровождении восточной подружки, но только постарше. Согласно бейджику, звали ее Зульфия. — Извините, пожалуйста, — сказала та с приятным акцентом. — Гуля — новенькая и еще плохо говорит по-русски. — Откуда она? — спросил Кокотов. — Мы обе из Куляба. Но я в школу пошла еще при Советской власти. А Гуля потом. Молодые теперь у нас по-русски не знают. — Ладно, — нахмурилась Валюшкина и повторила заказ. — Поскорей. Пожалуйста! — Ты торопишься? — удивился писодей. — Немного. Дочь. Прилетела. — А-а… — Хотела. Тебя к себе. Пригласить. Приготовить. Что-нибудь. Жаль. — А я хотел тебя к себе пригласить, — вздохнул автор романа «Женщина как способ», наглея от разочарования. — Серьезно? — встрепенулась она. — Абсолютно. — Скажи! Нет. Выпьем. Гулрухсор, боязливо улыбаясь, принесла бутылку, перетянутую белой салфеткой. Неловко, чуть не уронив, с третьей попытки откупорила, показала пробку, бордовую, как пестик помады, и стала щедро наливать. Однако тут, откуда ни возьмись, подскочила Зульфия, перехватила руку землячки, и с китайским поклоном подала бокал писодею: — Попробуйте! Такого вы еще не пили! Кокотов отхлебнул, ощутил во рту терпкую кислятину, подвигал губами, как Жарынин, и кивнул. Зульфия с облегчением разлила вино по бокалам, ткнула Гулрухсор локтем в бок, и официантки удалились, оставив одноклассников наедине. — За что? — спросила Валюшкина, поднимая бокал и рассматривая вино на свет. — За нас! — со значением предложил писодей. Выпили. Нинка поморщилась, изучила этикетку и, наконец, спросила то, что, наверное, хотела спросить давно, с той первой встречи в ресторане «На дне». — Скажи. Честно. Почему ты не стал… — Она от волнения перешла со своего телеграфного на человеческий язык. — Со мной встречаться после экзаменов? Я тебе совсем не нравилась, да? — Нравилась. — Как Истобникова? — Даже сравнивать нельзя! Я о тебе много думал! Я в тебя окончательно влюбился на выпускном! Ну, ты же помнишь! — отчаянно выпалил Кокотов, нащупав в кармане коробочку камасутрина. — Врешь! — Честное слово! — Почему не позвонил? Потом… — Мне было стыдно. — Чего? — Я же к тебе приставал в саду. — Какой же ты дурак, Андрюшка! Ты даже не представляешь, какой ты на самом деле дурак! — тихо проговорила она, и писодей заметил в ее глазах слезы. Дожидаясь, пока принесут еду, они не проронили ни слова, просто сидели и смотрели на липовую аллею, гаснущую за стеклом. С лавочек исчезли читательницы, так и не дождавшись сегодня своих принцев. Мамаши укатили коляски, и только влюбленные все еще бродили обнявшись. Но два сторожа уже вышли на поиски пьяных и бездомных, уснувших в огородных кущах где-нибудь под пелтифиллумом щитоносным. Кокотов вообразил, как он приведет сюда, в Аптекарский огород, Наталью Павловну и они будут целоваться под сенью перголы. Наконец, шагая в ногу, появились Зульфия и Гулрухсор. Улыбаясь, будто синхронные пловчихи, и согласовывая движения, они поставили на стол две большие тарелки, накрытые мельхиоровыми колпаками. Когда девушки одновременно подняли колпаки, замурлыкала Сольвейг. Это была, легка на помине, Обоярова. — Ну, где, где же вы, мой спаситель? Я просто в отчаянье. — А вы где? — холодея, уточнил писодей. — Конечно же, в «Ипокренине!» — Но вы говорили… — Ах, разве можно верить женщине! Я забыла здесь одну очень важную бумажку. Примчалась, пошла к вам, стучалась-стучалась, а вас нет и нет. Ах, как жаль! Я чуть не расплакалась. Где же вы, обманщик? — Я… тут… на переговорах… — Ах, вот почему у вас такой голос! Ну, не смею мешать! — Я могу приехать. Быстро. Через час! — вскричал автор «Кандалов страсти» и заметил, как Валюшкина отвела в сторону обиженный взгляд. — О, мой рыцарь, я не могу ждать! Мне просто хотелось вас увидеть, всего на минуту! Я уезжаю. Завтра решающий бой с Лапузиным. Вы получили, мою эсэмэску? — Да… — Вы согласны стать маленьким-маленьким, чтобы я могла носить вас в косметичке? — Но почему же только там? — Ах, вот вы какой! Изощренный! До встречи, мой спаситель! — До свиданья… — ответил он, чувствуя, как Внутренний Страдалец заламывает руки от отчаянья. — Третья. Жена? — сосредоточенно порывшись вилкой в рукколе, спросила Нинка, снова переходя на телеграфный стиль. — Нет, конечно! Это мой соавтор Жарынин. Страшный тиран! Я случайно взял с собой ключ от его номера… — На редкость правдоподобно соврал Кокотов и даже показал для наглядности свои собственные ключи. — Ты можешь. Уехать. Я не обижусь. — Уже нашли дубликат и открыли дверь. — У тебя. Сейчас. Правда. Никого? — Никого, — ответил Андрей Львович, придав голосу звенящую искренность. — Не врешь? — Слушай, Нин, а ты где живешь? — Где всегда. — Хочешь, по пути заедем ко мне! Сама увидишь. Я один как перст. — Ладно. На минуту. — На две минуты! — На две? — заколебалась бывшая староста. — Ладно — на две… — Не пожалеешь! — пообещал автор дилогии «Отдаться и умереть», перепиливая ножом «мраморную» вырезку. Позже, когда Нинка обсуждала с Зульфией десерт, он незаметно, под столом, выдавил из блистера таблетку камасутрина и сунул пилюлю в рот, запив глотком вина, которое, судя по всему, привезли в Россию в танкере и разлили в бутылки с фантазийными этикетками где-нибудь в Икше за бетонным забором заброшенного завода. Глава 92 Весенник зимний В такси Кокотов поцеловал Валюшкину в шею. Она вздрогнула, глубоко вздохнула и отпрянула. Писодей временно отступил и, чувствуя грудью все еще несгибаемый бумажник, с грустью вспомнил поданный азиатками счет. Это же сколько надо зарабатывать, чтобы ходить в такие рестораны? Особенно обидела цена икшинского Шато Гренель, но возмущаться вслух он не решился, зная, что сквалыжностью можно остудить даже самую горячую женскую готовность. Андрей Львович снова приник к бывшей старосте. Та не отстранилась, сидела прямо, напряженно, и по ее телу волнами пробегала дрожь. Ободренный, он обнял одноклассницу и сунул нос в глубокий вырез ее офисного костюма, но она с такой силой сжала его ищущие руки, словно пыталась удержаться, повиснув над пропастью. Так они и ехали, отстраняясь на освещенных перекрестках и вновь приникая друг к другу, едва машина ныряла в темень. Несколько раз Кокотов ловил в зеркальце заднего вида поощрительный взгляд таксиста, кажется армянина. Но едва зарулили во двор, к подъезду, Нинка отодвинулась, поправила волосы и хрипло спросила: — Ты. Здесь. Живешь? — А что? — насторожился Андрей Львович. — Нет. Ничего. Вы пока не уезжайте! — приказала она водителю, и тот послушно кивнул, глянув на писодея с мужским соболезнованием. Они вылезли из машины и отошли подальше. Со стороны Ярославского шоссе доносился мягкий тяжелый гул, а между домами просверкивали фары мчавшихся автомобилей. Пряная горечь палых листьев, смешиваясь с выхлопным маревом и вечерней прохладой, дурманила и кружила голову. Нинка пошатнулась и потерла, приходя в себя, виски. За кустами давным-давно отцветшей сирени виднелась детская площадка с маленьким домиком, сломанными качелями, песочницей и низкими ребячьими скамейками. Обычно после наступления темноты там начиналась взрослая жизнь: выпивали, закусывали, обнимались, ссорились, ненадолго уединялись в домике. Но сегодня, как нарочно, на площадке никого не было. — Пойдем. Сядем! — предложила Валюшкина, оглянувшись на таксиста. Армянин вышел из машины и курил, наблюдая, чем же все это закончится, а может, просто опасаясь, что парочка смоется, не заплатив. — Ты разве не зайдешь ко мне? — удивился Кокотов и, последовав за ней, перешагнул через заборчик. — А ты. Как. Думаешь? — Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку. Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!» Однако автор «Кентавра желаний», охваченный внутренним кипением камасутрина, в ответ молча обнял одноклассницу, накренил и впился в нее вакуумным поцелуем. Сначала неуступчивостью губ, сопротивлением локтей и смыканием колен она пыталась выразить свое недоумение, несогласие, даже негодование, но потом вдруг обмякла, всхлипнула и потрясла писодея такой «лабзурей», что у него заломило передние зубы. И обнадеженный домогалец, почти так же, как тогда, в школьном саду, скользнул рукой под ее жакет… — Та-а-ак! — бывшая староста оттолкнула нахала и цыганским движением плеч вернула на место грудь, почти добытую нахалом из бюстгальтера. Некоторое время она молчала, дожидаясь, пока утихнет дыхание. Андрей Львович хотел в знак извинения погладить ее колено, но Нинка отбросила просящую руку и наконец произнесла: — Гад. Ты. Кокотов. — Почему? — Потому что. Мне. Надо. К дочери. — Ну, если тебе надо… — Он вложил в эти слова летейский холод окончательного решения вопроса. — Говорю же. Гад! Я уеду, а ты позвонишь через тридцать лет. — От возмущения Нинка забыла свой телеграфный стиль. — Знаешь, сволочь, сколько мне тогда будет? — Столько же, сколько и мне… — Вот именно! Я тебе не весенник зимний! Ты меня хоть вспоминал? — Постоянно. — Врешь! — безошибочно определила Валюшкина и скомандовала: — Сиди. Я. Позвоню. Дочери. Она достала из сумочки перламутровый мобильник и отошла в сторону, так, чтобы не было слышно. Писодей, чувствуя себя вулканом, готовым к извержению, несколько раз глубоко вздохнул, чтобы охолонуться, посмотрел на небо и обомлел: молодая луна, которая позавчера в «Ипокренине» сияла ему и Наталье Павловне, была разрезана пополам, словно Ума Турман рассекла ее острым самурайским мечом. Впрочем, странность тут же разъяснилась: над детской площадкой тянулся толстый воздушный кабель, он-то и располовинил отраженное светило. Вернулась, пряча телефон, Валюшкина. На ее лице еще сохранялось нежно-виноватое выражение, сопутствовавшее разговору с дочерью. — Ну, и что она? — с деланным равнодушием спросил автор «Кандалов страсти». — Рада. За меня… Я. Не мать. Ехидна. Расплатись. С водителем! Воодушевленный писодей метнулся к таксисту и дал ему на радостях за дружеское соучастие столько, что Внутренний Жмот только крякнул. — Хорошая женщина! — сказал армянин вместо благодарности. — Давно людей вожу, разбираюсь. Очень хорошая! От этих слов, произнесенных с мягким кавказским акцентом, повеяло повелительной мудростью, что рождается от простой пищи и натурального вина, созерцания близких созвездий и далеких заснеженных вершин, учит верно жить и правильно умирать.

The script ran 0.03 seconds.