Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. И. Солженицын - Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, sf_history

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

На гляд Горового – то не сила была деревенская, нет. Ещё б войны не было, а с войной пропадём. Ты месяц проездил – не знаешь, что в армии счас. Покуда что перебесимся, а немец нас одной левой ногой выпихнет и затопчет. Пояса-то мы распустили, да, а немец нажмёт – как бы нам при таком фасоне в портках не запутаться. И не скорую перехватку надо себе рвать, а устанавливать, что значительность имеет. А – как? А вот. Поедем в Питер, посмотрим. От тысячи хозяев тоже Расее добра не будет. Губодуев много развелось, и на фронте и везде, их заслушаешься. А много ль из них могут дело управить? Похлестала наша большая бочка и ладами и уторами. Сейчас если осадкой обручи не подбить – то и будем порожние намертво. Скопить долго, а раскидать – ума не надо. Сметлив Горовой да быстр, у себя в волости такого и не знал Иван. Прилепился к нему теперь. В Питер приехали – суматоха! кружба! людей – до напасти! Семеро от 11 армии, один прапорщик – всей кучкой вместе. Пошли в этот самый Таврический, оттуда им и столованье определили, и кров, где ночевать, тут мол несколько дней перебудьте, раньше не осмотритесь. Да тут этих делегаций – кто от армии, кто от дивизии, а кто даже от отдельного батальона, так собрали их всех заодно в Белом зале, чтоб легше объясниться, уже третий день заседают, – вот и вы к ним туда. Пошли. В зале той – скамеек лукастых нагорожено, с подвысью назад, и перед каждым местом столик. Всего нас – человек полтораста. Сели, стали слушать. Объяснял с вышки вёрткий чернобородый – про гвардию, но какую-то из рабочих, что их самое дело и есть винтовки носить. Но с негодованием отвергаем сепаратор (у князя в молочной в Лотарёво стоят такие). А брататься с немцами надо с умом, не то чтоб каждому солдату в отдельности мир заключать, армия должна оставаться боеспособной. И хлеба не везут потому, что крестьяне ещё не знают, что мы отказались от завоеваний. Ну, ну. Да вы жалезу нам дайте, да ситцу. А за ним объявили министра земледелия – и вышел, не молодой. Щедро говорил, и понятно, да больше про хлеб. Что только переворотом спаслись, а старый строй всё погубил. Но теперь деревня спокойно дождётся учредительного собрания. Будет и мыло, будет и ситец, только соблюдайте с землёй порядок. А ему из залы: как же дожидаться, а наши бабы скоро голые пойдут! Потом на день перерыв объявили: в этой самой зале один день будет сама Дума заседать. Так нас послушать пустите! 15 билетов давали, стала фронтовая братва шуметь, ещё сотню добились, а не на всех. На Ивана не дали. Так один день в тише посидеть, на Рождественской улице, на койке, а то голова пухнет. А сегодня опять наш черёд. Началось с большого шуму: от военного министра ответили, что не желают явиться отвечать на наши вопросы, а пусть наша головка сама туда к им сходит. Стали и с мест кричать, и с вышки воскликивать: – Господа министры полагают, что мы приехали сюда надолго? Но нас ждут в окопах наши товарищи – и мы не можем ждать. Что ж, они считают наше собрание случайным, не обязательным? А заставить военного министра прийти сюда немедленно и дать нам все ответы! Избрали двух офицеров, трёх солдат – поехали они трясти министра или около. Фрол головой высокой покручивает: теперь министры, и министры, и их сотоварищи будут перед нами чередою проходить, только слушай. Ни в роте, ни в Коробовке такое не приснится. Да Иван только и слушает, ему ли лезть тут других учить. Заспорили о братании – но взошёл с листком очкастый жёсткий барин, и стал по листку отвечать – насчёт тайных договоров, внешних дел и других держав, и нападёт ли Япония на нас, – так сердце и жихнуло: да неужто ещё и Япония? да что ж мы за бедняги такие? Успокоил: нет, не нападёт. Но нам самим надо не зевать, а брать да-да-нелы. И ещё много о чём, всё непонятные слова, всё непонятные, Фрола в бок тишком толкнёшь – и он тоже не все знает. А потом вылез не министр, но от Совета – Скобелев такой. Вид простой, наш, – а слова, ну, опять заворачивает. Какой-то ихний ма-ни-фес 14 марта вызвал вздох облегчения у каких-то диморатов во всех странах. И теперь со всего мира в какой-то город собираются ехать, и он сам первый едет, и там будут класть войне конец. Ну, слава Тебе, Господи! Ну, дал бы Бог. А временное правительство – ничего плохого, обидного. А Государственная Дума – умерла. Армия же не должна замирать в своих окопах, но должна наступать! Чего это – замирать? Это раньше тихо сидели, не звукни, чтоб не накрыл, а теперь в окопах песни поют. – А затем, товарищи, позвольте мне уйти и заняться вопросом о министерстве… Ну иди, что ж, отпустили. Тут – прапорщик выступил от 5-й армии, очень пылко. – Мы бредим миром и понимаем, что война нам была навязана. Но в настоящую минуту нашей молодой свободе угрожает прежде всего немецкий пулемёт и немецкие штыки. И раз враг не понял нашего братания – то надо его прекратить! И ещё один из 2-й армии прапорщик, Чернега, вернулся и объявил: будет завтра перед нами выступать сам военный министр! С этим Чернегой, курским, Горовой тоже счёлся земляком, то и дело они на скамьях переговаривались, недалеко сидели. Оба они были нрава весёлого, даж забиячного. 121 (фрагменты народоправства — Петроград) * * * За воскресенье 16 апреля в комиссариат одного только Казанского района было, по требованию солдат и публики, доставлено больше дюжины выступавших на летучих митингах против Займа Свободы и против войны: кончать её во что бы то ни стало. Один у Казанского собора, произнеся речь против правительства, закончил выкриком „да здравствует Германия!”, и милиционеры еле спасли его от самосуда. Начальник милиции, член Совета, к вечеру освободил всех задержанных. * * * В ночь на 17 апреля из рождественского комиссариата бежал накануне арестованный крупный аферист Гольцман, занимавшийся подделкой накладных на вагоны: он воспользовался, что все милиционеры вдруг разошлись. * * * 17 апреля на Васильевском острове в квартиру биржевого маклера Цоппи явились двое и потребовали от конторщицы выдать им 50 тысяч под угрозой смерти. Та кинулась в соседнюю комнату, разбила стекло, звала на помощь — и стала собираться толпа. Грабители убежали по чёрной лестнице и в разные стороны. Один незаметно скрылся, другой отстреливался, бросил две ручных гранаты, одна не взорвалась, другая никого не ранила. Задержанный, он заявил, что он — беспартийный анархист. Отводили его в комиссариат — бежал от милиционеров и он. * * * Днём 17 апреля на Кирочной улице солдат-писарь Стрючков, одетый в штатское платье, выстрелил в спину генералу-от-инфантерии Кашталинскому, бывшему командиру корпуса, 67 лет, которого и не знал, члену Александрийского комитета о раненых, много орденов за турецкую и японскую войну. Пуля прошла через грудь навылет. Раненый генерал продолжал идти без посторонней помощи, но упал, а через полтора часа скончался в лазарете. А Стрючков отбежал несколько шагов и упал как бы в падучей. Позже заявил, что стрелял без всяких мотивов. * * * Выпущенный революцией из тюрьмы барон фон-Шриппен теперь зарезал кафе-шантанную певицу Сезах и её подругу Людмилу-Азу, сорвал с них драгоценности, отрубил обеим пальцы с кольцами. Подозревают, что его соучастником был аферист „ротмистр Сосновский”. Украли бриллиантов больше чем на 50 тысяч. * * * В ночь на 18 апреля злоумышленники проникли в Александро-Невскую лавру с подобранными ключами от келий, поочерёдно одурманили епископа Леонтия, архимандрита Евгения и делопроизводителя, из кассы забрали всю наличность, наворовали церковной утвари старинной работы и часов. Скрылись. * * * В ночь на 19 апреля, после первомайского праздника, в разных местах столицы произошло несколько взломов несгораемых шкафов в конторах, на десятки тысяч рублей. * * * Вечером 19 апреля группа анархистов-коммунистов явилась в комиссариат Выборгского района и потребовала ключи от дома № 17 по Полюстровской набережной — пустующей дачи бывшего сановника Дурново, которую анархисты решили взять под свой клуб. Ключей в комиссариате не оказалось. Тогда анархисты взломали двери дачи, заняли много больших комнат и немедленно стали перевозить свой багаж: огнестрельное оружие и взрывчатые вещества. Около дачи поставили свой караул. * * * В середине апреля произошло несколько дерзких краж в здании Сената. Из кабинета обер-прокурора гражданского кассационного департамента похитили мраморные часы с богатой отделкой, тяжелее пуда. В другой день такие же — из кабинета обер-прокурора 1-го департамента. У одного сенатора украли мундир с золотым шитьём и всеми орденами, звёздами. У барышни из канцелярии — каракулевый сак. Несмотря на розыск, похитителей не нашли. * * * На петроградских улицах — громкая смрадная брань простонародья, как раньше не смели. У Николаевского вокзала и на Лиговке открыто продают порнографию. В кинематографе на одной из Рождественских улиц показывают богохульный фильм „Жизнь Христа”, вакханалия пошлости. Приманка: „прежде запрещённый”. * * * На Петербургской стороне митинг пенсионеров постановил: если правительство не увеличит пенсий — будут бастовать. * * * На Николаевском вокзале задержан неизвестный, который вёз в разобранном виде пулемёт. * * * Не проходит суток, чтобы в Петрограде не произошло несколько десятков грабежей квартир, магазинов, лавок — и ночных и дневных. Есть очень дерзкие: громилы открыто группой проходят мимо швейцара, потом прорезают стену или пол намеченного помещения. Милиционеры почти никогда не успевают никого захватить. На Сенном рынке в полдень, во время перерыва приказчиков, было разгромлено 20 лавок и взломаны их кассы. * * * К горничной отставного генерала Вейса по вечерам приходили солдаты. В один вечер горничная навела их без себя, они убили ножом кухарку, на генерала наставили револьверы, заявили себя анархистами и забрали у него наличность в 10 тыс. рублей. Велели генералу не звонить по телефону 10 минут после их ухода. Он так и сделал. * * * По ночам не стало дежурных аптек: вывешивают объявления, отправляя к соседним, — а там такие же объявления. * * * За смутные сутки 21 апреля в Петрограде произошло больше 30 квартирных краж, особенно крупная — у князя Бебутова (богача и известного фрондёра, издателя заграничного фолианта против царя Николая II). * * * В этот вечер в ораниенбаумскую парикмахерскую вбегает 16-летний подмастерье, подметающий там полы, и трясёт при клиентах и мастерах новенькой 10-рублёвкой: „Сейчас был в городе и какой-то тип дал мне 10 рублей, велел: ходи и кричи „да здравствует Ленин, да здравствует партия большевиков!” * * * В местном поезде Царское Село — Петроград несколько солдат спорили о политике со своим унтер-офицером Андриановым. И — на ходу выбросили его на полотно. * * * Водопровод Царского Села, Красного Села и Павловска был гордостью страны, отличался всегда таким высоким качеством, что даже при эпидемии холеры можно было пить сырую воду. Теперь служащие водопровода потребовали сократить меры санитарного надзора, а помещение лаборатории и квартиру санитарного врача отдать под квартиры служащих. * * * На выставку финского искусства на Марсовом поле явилась группа солдат с прапорщиком и заявила, что помещение это пригодится народу, а ублажать буржуев картинками — пусть развешивают во дворцах. Смущённая администрация спросила: „От чьего имени такое заявление?” — „Ни от чьего, просто сами так порешили.” * * * На русско-финской границе сперва солдаты и матросы, потом и сама публика не стали допускать таможенников к осмотру вещей и взиманию пошлин. * * * Разрешено публике гулять по настенным проходам Петропавловской крепости. Гимназист ходит взволнованно: под ногами сидят взаперти бывшие министры — а сколько власти у них было раньше! Гуляют и праздные солдаты, и некоторых солдатская охрана пускает и во внутренние коридоры: поглядеть на сидящих через глазок. Щитки глазков то и дело шаркают по дверям. * * * В караульном помещении Николаевского вокзала солдат пытался разрядить свою винтовку — и при этом ранил стоящего рядом, и убил крестьянина, пришедшего посетить своего сына-солдата. * * * 26 апреля в ресторане „Ростов-на-Дону”, угол Гороховой и Садовой, член СРСД Стельмаков в компании своих знакомых грозил револьвером — сидящим за соседним столиком. Вызванные милиционеры успели обезоружить его. В тот же день на Гороховой милиционер Россохацкий рассматривал винтовку, а она неожиданно выстрелила — и убила в голову гимназиста 8 класса. И в тот же день в другом комиссариате милиционер Монахов, разряжая ружьё, нечаянно убил наповал своего родного брата. * * * В ночь на 28 апреля два милиционера на Литейном обнаружили у проезжавшего мотоциклиста подложное удостоверение. Он рванулся уезжать — они вскочили в проходящий трамвай, быстро шёл, а мотоциклист отстреливался, дважды попал в трамвай и скрылся. * * * Фельдшер Сучков в 1915 г. находился под следствием за подлоги, бежал из-под конвоя. В начале революции явился в Петроград, от общественного градоначальника получил документ на звание подпоручика и отрывную книжку распоряжений на производство обысков. И сам произвёл их много на Петербургской стороне. В начале мая арестован уже со множеством бланков, штемпелей, печатей воинских частей для отпуска спиртного. Выдал несколько сот подложных документов, освобождающих от воинской повинности, литерных билетов для проезда по железной дороге. * * * На Металлическом заводе Выборгской стороны плату рабочих за март-апрель повысили дважды, больше чем на 50% каждый раз. На время рабочие успокаивались. 5 мая на завод явился отряд „красной гвардии” с готовым текстом соглашения об удовлетворении всех новых требований рабочих в 24 часа и угрожал иначе открыть стрельбу. Администрация тут же подписала соглашение. * * * 2 мая в правление мануфактуры „Треугольник” явилось с полсотни рабочих, многие — с большими холщёвыми мешками, и потребовали немедленно выплатить им 12 миллионов рублей — набавка по 15 копеек каждому рабочему за каждый проработанный час с начала войны. Члены правления предложили передать требование в примирительную камеру — тогда их угрозили завернуть всех в рогожи и бросить в Обводный канал. Кое-как уговорили рабочих отложить требование до следующего утра. Тем временем директора дали знать министру Коновалову, что отказываются управлять фабрикой, чтоб он взял управление в свои руки. На следующее утро рабочие явились снова с мешками за своими 12 миллионами. Получив отказ, арестовали директоров Кетница, Гофмана, Цулауфи, Бекмана и Нефедова и увезли их в автомобилях (в министерство юстиции). Только приехавший Гвоздев убедил рабочих в незаконности их действий. Согласились передать спор в примирительную камеру. * * * На заводе „Респиратор” общее собрание рабочих постановило уволить с поста старшего мастера избранного ими в первые дни революции студента-политехника Корнблита. Тот отказался подчиниться. Тогда рабочие уложили его в корзину, отнесли на набережную Обводного канала и избили. * * * В Обводном канале всплывают трупы. У двоих генералов — колотые, рубленые и огнестрельные раны, изуродованы лица тупыми ударами, видимо прикладами. Один — в генеральском мундире, ещё и с генеральскими звёздами, но без сапогов; на другом — штаны с генеральскими лампасами и вывороченными карманами. В Обуховской больнице опознали: это военный директор Путиловского завода генерал Дубницкий и его помощник генерал фон-Борделиус, убитые и потопленные 28 февраля бандой Ваньки Быка и Коровина. Отпели в Сергиевском соборе в присутствии генерала Маниковского, потом торжественно несли гробы через весь город. * * * Как-то раз Пешехонов попал на Аптекарский остров близ места столыпинской дачи и полюбопытствовал посмотреть, как похозяйничала рота пулемётчиков, стоявшая здесь. Сами здания и обстановку он нашёл в ужасном состоянии. Два венских стула почему-то были водружены высоко на дереве. Но, вопреки ожиданиям Алексея Васильевича, памятник Столыпину стоял неприкосновенно. * * * Двухмесячный поиск личных вещей Пушкина, украденных из Александровского лицея, не дал результатов. Подозреваемые освобождены за недостатком улик. 122 Обсуждать вопрос о входе-невходе в правительство собрался ИК около полудня. Исполкомовских солдат теперь перетолкнули в Исполнительную комиссию, здешние обсуждения им не по зубам, а особенно сегодня — дело партийное. Но и члены ИК собрались не все — около полусотни. Да вызванных шестеро из московского Совета — а эти, как известно, все были против коалиции. А так как и все петроградские социал-демократы — от правых меньшевиков и до большевиков — тоже против. И левые интернационалисты — против. А эсеры, хотя сочувствовали входу в правительство, но и посегодня не решились вынести о том резолюцию, — то кто и оставался за? — трудовики да народные социалисты. Перевес против коалиции был заранее явный, и это определилось в первых же исходных заявлениях, сделанных от каждой партии. Но начались прения. Собственно, и в них не ожидалось ничего нового: все главные доводы и за и против уже были изложены в партийных газетах, и тут их лишь повторяли. Но там были только пожелания, а прозвучав тут — эти же доводы вели теперь к решающему голосованию о судьбе революции! — да кажется и страны?.. Но — как бомбу взорвал тут среди них худенький Гиммер! То-то он накануне всё оббегал с карандашом и блокнотом всех главных лидеров, просил высказаться о коалиции для „Новой жизни”. Ну, думали, журналист, упивается своей новой газетой. А у него, значит, была острая цель, он вымечал политическую конфигурацию. И вот — один из самых левых в ИК — что же теперь он прорезал к изумлению всех? Да кто же настойчивее его обличал империалистическую буржуазию? Кто резче его поносил Временное правительство вот сейчас, после апрельского кризиса, во всём виня, что правительство Милюкова есть правительство гражданской войны? Кто страстней его обзывал оппортунистами и соглашателями нынешнее большинство ИК? И вот, когда это большинство последовательно революционно отшатывалось от коалиции — перец-Гиммер жгуче выступил за коалицию, за! Он был непредсказуем! (А вот в чём дело: ведь он — никто тут этого по-настоящему не оценивал — был главным мозгом и поэтом Февральской революции: ведь это он придумал, чтобы на первое время в правительство села одна буржуазия. Но — лишь на первое время! — выстилая путь пролетарской демократии. А теперь, по схеме, пришёл второй этап: пролетариат должен вытеснять буржуазию из правительства. И поэтому — надо идти пока в коалицию. Конечно, Гиммер понимал, кто пойдёт туда, — не последовательные революционеры, как он сам, как большевики, — пойдут в правительство жалкие вялые правые соглашатели, оборонцы, — но для начала пусть хоть они. Однако Доктрина требует когда-то это движение начать.) Да он — десятком искристых способов мог бы сейчас тут аргументировать, если б его не ограничивали во времени. Ну хоть так: — Коалиция — не единственный выход, но вполне возможный, и обсуждать его — теоретически законно. В марте социалисты не могли войти в правительство не только по общим законам марксизма, но и потому, что не могли взять на себя ответственность за ведомую войну. Да, внешняя политика Временного правительства — узко классовая, империалистическая, но вот наступила новая фаза: апрельский кризис опроверг империалистическую политику! Возникли своеобразные исключительные условия: эволюция настроения масс, невиданная сила организованной демократии, сдвиг власти в сторону демократии! — и уже нет риска для социалистов, что они в правительстве станут орудием буржуазии. Войти — но не в качестве заложников! Никаких „министров без портфеля”! Войти — решающей силой! И направить правительство — ко всеевропейскому миру! Мы видим, что здесь сейчас готовится простой механический вотум. Но это будет безответственный вотум ответственных людей. Сохранение „чистоты пролетарских риз” только заслоняет суть дела. В стране — нет парламента, а Совет, как бы мы хитро ни увиливали, — уже есть революционная власть. Но теперь мы бываем вынуждены санкционировать такие меры, в разработке которых мы не принимали участия, и каких сами бы мы, если бы состояли в правительстве, не провели. Нам приходится уступать просто для того, чтоб не оставить страну в одном случае без хлеба, в другом без топлива. Всегда Совет оказывается перед фактом уже принятого решения, и остаётся только поддерживать его. (Гиммер не отчаивался: что большинство?! Интеллектуальная сила, мозговая способность может повернуть и многопартийный кворум вопреки всякому большинству. Да вот, на этих днях, Гиммер проложил замявшемуся Исполкому путь к Стокгольмской социалистической конференции: в одну сторону беспощадно разил плехановское „не попадайтесь в германскую ловушку”, в другую сторону своих же левых циммервальдистов, мол собирать только циммервальдистов, — нет! это пролетарски последовательно, но не целесообразно, такая тактика не будет иметь эффекта по ликвидации мирового конфликта: даже если считать II Интернационал умершим — конференция должна быть самой общей, международной, всех оттенков, и если был бы сегодня жив Маркс — Маркс указал бы так! И русская революционная демократия обречена, если будет такую конференцию бойкотировать. — Да кто и придвинул эту конференцию, если не Гиммер своим Манифестом! — он пристыдил иностранных социалистов, и тем некуда стало отступать. Маленькими своими руками Гиммер и восстанавливал дело великого Маркса. Вооружась Марксом, Гиммер ощущал как бы острые лучи-шпаги, исходящие из его головы, — и они всех пронзали. Так и сейчас с коалицией.) Здесь ораторы словесно приуменьшают сегодняшний правительственный кризис — но это незаконно! Страна видит, что мы уклоняемся. И это голое уклонение от бремени ответственности она никогда не поймёт и не оправдает. А в свободной России не может быть других основ власти, кроме всенародной поддержки. Мы уклоняемся? — но мы всё равно уже отвечаем за события, хотя и не берём власти. Можно рассмотреть другой вариант: взять власть нам полностью? Но это никак не возможно и не желательно, ибо страна — в хозяйственной разрухе и финансовом банкротстве. И коалиция пусть нежелательна нам по пролетарским симпатиям — но неизбежный выход. Конечно, надо думать об условиях и основаниях вхождения: на знамени правительства должен быть написан полный разрыв с империалистической политикой. Однако усвоим: прочной власти в России не будет, пока Совет не станет поддерживать её безоговорочно. Феерически! Безоговорочно? Это ж именно он со Стекловым придумали „постольку-поскольку”, — а теперь „безоговорочно”? Да что же делает марксистская диалектика! Речь Гиммера произвела большое впечатление. Загорелся Гольденберг — и выступил в том же духе. Неожиданная позиция левого крыла внесла смятение. Но большевиков — не проняло. Шляпникова не было, а разумный же Каменев не принял ни от кого никакого довода (наверно жёсткие инструкции от Ленина). Твердил: никаких блоков и соглашений с буржуазией. Вся власть  — в руки Советов, и большевики направят к этому все усилия. Напряжённый Гоц прервал его: — А как вы это будете готовить, не откроете нам? С академической невозмутимостью, плавными фразами Каменев отвечал: во-первых, будем неутомимо разоблачать антинародную сущность буржуазной власти. А во-вторых, будем убеждать и убеждать вас, советское большинство, взять полноту власти в свои руки. Либер, не спускавший большевикам никогда ни пяди, отпарировал: — А с того момента — вы начнёте разоблачать антинародную сущность нашей власти? Смеялись. Подручным у Каменева был голосистый Красиков. А рядом с Каменевым молча сидел туповатый Сталин, никогда ещё не высказавший ни одной своей или умной мысли. Совсем с другого фланга твёрдо выступил в пользу коалиции Станкевич, как и ждали от него: — Формула „постольку-поскольку” с самого начала была несостоятельной: это — наперёд объявленное правительству недоверие. Форма сотрудничества-вражды не оправдалась, надо искать новую. С коалиционным правительством откладывать нельзя, время „контроля” миновало, надо самим идти и участвовать организационно. Наши демократические головы всё изобретают, как бы отпихнуть нежеланную власть: страшно её брать, выгодней оставаться в роли критиков. Но тезис Дана „социалисты могут прийти на помощь только в последнюю минуту”? —  какой же он ждёт степени разрухи и гниения во всей стране? Когда уже ничего-ничего нельзя будет спасти? И глухо волновался, но, как всегда, в чеканной твёрдости: — Не увлекайтесь миражами о беспредельной мощи и победоносности нашей революции. После 21 апреля —  как может не охватить жуть? Сегодня в опасности и революция — и само отечество. Прежде всех социальных проблем — Россия вообще должна существовать! Вообще — не дать ей развалиться! Но незаметно было, чтоб заседание ИК сотряслось. Да по партийному поручению Станкевич вынужден был окончить тем, что трудовики, однако, не войдут без социал-демократов. А русо-рыжеватый красавец Чернов выступил, по обычаю, ласково, вкусно и с большим превосходством. Нашёл место и пошутить. И поднять на высоты теории. И поанализировать международное положение: в тупике не только Россия, но и вся Европа, сейчас никакую великую нацию победить нельзя, и война будет мучительно-затяжная. Однако против лозунга мира без аннексий не устоят Габсбурги и Гогенцоллерны, национальные силы отхлынут от них. И очень обнадёживает нас послание Вильсона, и первая задача России — сблизиться с Соединёнными Штатами. — Да, мы вступаем в новую эру. Пришла пора более всестороннего представительства способных к творчеству сил. Организационный дуализм теперь должен замениться организационным монизмом. Старый состав Временного правительства себя изжил. Вопрос поставлен историей — и трудовая демократия не может уклониться от решения. Но разумеется — только на наших условиях. Конечно, вступление в коалиционное министерство для нас, социалистов, великая жертва. Но мы должны её принести. Да сам этот термин неверен: „коалиционное правительство” — это когда социалисты лишь чуть вкраплены. А теперь речь идёт о революционном правительстве, где преобладающее влияние будет у социалистов. Не просто залатать правительство одним-двумя-тремя социалистами — но решительно его реорганизовать. Не сглаживать противоречий, но поставить все точки над „и”. Блок социалистов выходит на первый план перед демократической буржуазией. Демократия стала хозяином в государстве, должна взять и управление им. Это — не измена социализму. Эти руки — и произвели революцию. Уже многие в ИК заметили, догадались, что Чернов страстно хочет быть министром. Скобелев, Церетели — могли только повторить то, что уже говорили накануне между собой. Церетели и тут — своё расплывчатое предложение, чтобы правительство искало ещё какие-нибудь посторонние демократические элементы. Чарнолусский от народных социалистов, как и Чернов: что принять участие в правительстве для них есть жертва, но они готовы. И ещё, ещё выступали, и колебалась стрелка. Войти в правительство значит поступиться социалистическими принципами. Мы должны остаться на страже революции. Но демократия не должна бояться взять на себя ответственность. Для спасения революции. Как меньшее зло. А если вступим — и появится вроде ноты 18 апреля? Так говорилось же: под условием пересмотреть цели войны. Заставить правительство служить интересам революции! Станем мишенью анархических элементов. А разве они щадят нас сейчас, хоть и по Займу? Как раз из-за анархистов пришлось прервать прения: прибежали-сообщили, что анархисты, вчера вечером захватившие дом герцога Лейхтенбергского в его отсутствие из Петрограда, так и не уходят, а засели и грабят. Одни думали: да что нам этот герцог, и пусть его грабят, что такого? Другие: да нет, это — признак общей анархии, надо прекратить. Ладно, послали члена ИК Менциковского уговорить анархистов уйти добровольно. Выступали Эрлих, Рафес, Цейтлин, Стеклов, Соколовский, Капелинский. Стрелка всё качалась. Стеклов был сильно мрачен и в этот раз малословен. Вопрос о коалиционном правительстве не стоит перед нами как реальная задача дня. А если станет — то так, чтобы в руки социалистов перешли главные портфели, определяющие всю политику. Другие опять: положение страны не позволяет жить дальше на „постольку-поскольку”. Если не возьмём ответственность за власть — потеряем доверие народа. Как раз наоборот: потеряем наш авторитет в глазах масс, если войдём в правительство. Новое правительство будет так же быстро скомпрометировано, а у нас не останется власти над массами. Московские: уже и теперь в рабочем классе слышатся нарекания, что петроградский Совет руководится мелкобуржуазными и оппортунистическими соображениями. Но соглашались: если и не входить в правительство — всё же надо оказать ему добросовестное содействие. Страна не может существовать без сильного правительства. Чхеидзе перед голосованием, слабым голосом: — Товарищи, я не принимал участия в прениях. Но выслушал, что тут говорилось, и считаю долгом сказать: нет, я бы не взялся советовать Исполнительному Комитету делегировать представителей в правительство. А уже поздно: начали в полдень — а уже вечер. Наконец и голосование. Жадно считали поднятые руки, проверяли друг друга, перепроверяли. 3а коалицию — 22. (Да близко к половине!) Против коалиции — 23! (Один голос! один голос решал!) И воздержалось — 8. Всё. Ещё б один из воздержавшихся — да качнулся?.. Да вот Менциковского услали — за кого бы он?.. Один голос!.. Вся судьба России — зависела от одного голоса тут?! Коалиция отклонена. Поздно было, а не время расходиться, только перерыв. Проходил Церетели мимо Каменева, тот стал посмеиваться: решение принято правильное, но процедура у вас была недостаточно демократичная. Церетели осиял его чёрными глазами: — Возможно. Но, мне кажется, решение наше — не радует вас, а огорчает. Большевики с нетерпением ждут, чтобы мы в правительство — вошли. А рядом стоял этот странный земляк Джугашвили, ухмылялся. То он кажется простодушным. То, на днях, со злобой оболгал выступление Церетели на совещании в Мариинском дворце — всё изолгал демагогически, пришлось опровержение печатать. А сейчас — опять, добродушный простак: — И чего мы столько часов спорили? Не всё ли равно: самим войти в правительство или тащить его на своих плечах? Менциковский возвратился в бессилии: анархисты отказались освободить дом, и к ним ещё подходят вооружённые подкрепления. Что, в самом деле, делать с этими анархистами? (Уж о доме Кшесинской молчали.) Особенно после апрельского кризиса каждый случай торжествующей анархии воспринимается уже не как долготерпение власти, а как полное её бессилие. А поделать — нечего. Должны были сейчас обсуждать детали организации Стокгольмской конференции, которую три дня назад ИК решил взять на себя, отнимая у нейтральных скандинавов. Пылал вопрос возрождения Интернационала, избавления от мировой войны — а тут какие-то анархисты, захватили какой-то дом... Революционная активность масс — явление очень положительное, но неплохо бы её и снизить. Не миновать принимать резолюцию об анархистах. Что-нибудь так: Исполнительный Комитет не давал никаких разрешений на самовольные захваты... Всякие захваты частных имуществ пагубны для дела революции... Ослушники революционного народа... Нет, сильней: пособники контрреволюции... Большевики — все воздержались. Открыто посмеивались. И написать к завтрашним „Известиям” грозную передовицу, что анархия — гибель революции. Воздерживался и Стеклов. Он теперь только загромождал своей тушей „Известия”, а ничего там не делал. Взялся написать Войтинский. Но, конечно, не называя никого конкретно. Тот же Войтинский и в сегодняшние „Известия”, по поручению головки ИК, написал ядрёную передовицу против создания Красной гвардии. И именно в сегодняшний вечер, вот сейчас, в городской думе происходило большевицкое собрание по дальнейшему устройству Красной гвардии. Это удивительно: апрельские дни ничему не научили большевиков: они и дальше укрепляли свою отдельную вооружённую силу! И — как же, чем их остановить? Если ещё сопоставить, что три дня назад большевики отказались участвовать в выборах бюро ИК. Они — уже рвут с нами? Они вот-вот вообще уйдут из Исполкома? Они только из милости с нами тут заседают? Ужасное это было чувство, 21 апреля, не повториться бы ему: ИК вовсе не хотел власти, а на знамёнах: „Вся власть Советам!” 123 И сколько же было Шляпникову хлопот ускорить возврат Ленина в Россию, такой позарез необходимый. Курьер его, Марья Ивановна, первый раз вернулась из Скандинавии 20 марта с известием от Ганецкого, что Ленину придётся ехать через Германию, выхода нет. Тотчас же, от сердца, Шляпников отбил условную телеграмму Ганецкому: да, именно, немедленно! Но тут забеспокоились сестры Ленина, забеспокоились и партийные товарищи: не кончится ли это для Ленина плохо? И вынудили Шляпникова отбить вторую телеграмму: „Не форсируйте приезда, избегайте риска.” И послали Марью Ивановну в Стокгольм второй раз, теперь уже конспирируя от меньшевиков, без бумаги от Исполкома, только за подписью члена ИК Шляпникова; и её в Торнео раздевали, обыскивали, отнимали „Правду” и письмо, но довезла до Ганецкого немного денег на ленинский переезд и устно: пусть Ленин через Германию едет, только если уверен, что его не задержат ни там, ни тут. А изобретательный Ганецкий ответил Шляпникову пакетом через посольскую почту, через милюковское министерство! и никто не вскрыл. А потом, телеграммой 2 апреля: что нужно заказать вагон от Торнео, — и так стало ясно большевицкой верхушке, что Ленин Германию благополучно проехал. Вагон — тотчас заказали. А утром 3-го из Торнео пришла телеграмма от самих Ленина и Зиновьева — да не о том, конечно, что проехали границу сами, это бы глупо открывало их неуверенность, а: на границе задержали Платтена, требуйте пропуска! И — кинулся Шляпников, и кинулись все — устраивать Ленину вечернюю встречу в Белоострове и в Петрограде. Как же радовался Шляпников приезду Ленина: ну, теперь с моих плеч всё сойдёт! В станционном буфете Белоострова заказал ужин на всех приехавших (буфетчик, узнав, что важные революционеры, и денег не взял) — и потчевал их, обходя столы, как радушный хозяин. А на том — кажется и кончилось его хозяинство. И полуторалетнее возглавление партии. В вагоне до Петрограда Ленин с ним нисколько не побеседовал, всё с Каменевым. К счастью не гонял ни его, ни „левых большевиков” ни за какие ошибки, да эту же программу и выдвинул, когда приехал, и даже ещё левей, а их за верность — не похвалил. Толковал ему Шляпников: надо, надо пойти на Исполком объясниться (Ленин не хотел), предупредить вражескую атаку о переезде, — Ленин выслушал рассеянно, как и не выслушал (но пошёл). И от ИК добыл Шляпников Ленину автомобиль. И именем же ИК требовал от швейцара и дворника дома на Широкой, где жила ленинская сестра, — строгой охраны квартиры и наблюдать за всем подозрительным. И — ещё бы хотел придумать, чем помочь, а больше ничем не мог. Да тут же сразу, на третий день после ленинского приезда, попал в аварию: выезжали с Войтинским на Таврическую улицу из дворцового подъезда быстро — и под трамвай! Шофёр отделался легко, и Войтинский не тяжело, — а Шляпников как увидел трамвай над собой — так сутки потом не приходил в сознание. Тело — уцелело, а тяжёлая контузия продержала его в больнице больше двух недель. И очнулся он на больничной постели — как будто давним ребёнком. Как будто этим ударом трамвая его вышибло из нынешней жизни — назад, назад, назад — черезо все его революционные 15 лет — к тому муромскому юнцу, ещё ничего в жизни не познавшему. И вставали картины тех лет, и мать — как сегодняшние. Лежал на койке словно меньше и слабей самого себя. И будто — заново надо было жить начинать, а пойди попробуй. И только с навещаньями товарищей-выборжан, то Павлова с женой, то Чугурина, — возвращалось колоченье сегодняшнего революционного Петрограда: дела-то шли, шли, да как! (Не всё и к лучшему.) А Сашенька навестила, с гостинцем, всего один раз: очень много боевой работы. Как стала недоступна — так ещё красивей. Солнышко ты моё красное, неужели ж ты для меня потеряна? Со средины марта, полмесяца, была она „в распоряжении БЦК” — а пойди ей что-нибудь поручи. Сама знает, что делать. Отчего, как это сломилось? — Шляпников не понимал. Вины за собой не знал. „Твоя чухна”... Так и вытягивало, вытягивало сердце с места, тяжами. А ещё в этом отодвиге на столько лет назад — теперь увидел Шляпников, чего год от году не замечал: а отклонился он от рабочего дела! Сразу на весь колодец увидел: перекошено. Всё партийные дела, и всё как будто только для пролетариата, — а за этой мельтешнёй лозунгов, листовок, заседаний — где-то он с тем пролетариатом — расстался? Как будто партия только и делала всё для рабочих? А — нет. Э-э, нет. У партии — своя, особная жизнь, вот что. И теперь, лёжа и лёжа на койке, дал себе зарок: больше не перекашивать никогда. К рабочему люду чтоб сам держался — истинно вплоть. А тут — дни апрельской заворошки, а Шляпникова врачи всё не отпускали. Так и пролежал без дела, а как нужен был! — выводили его рабочую гвардию на улицу. В субботу, уже всё кончилось, Шляпникова выписали из больницы. В воскресенье, ещё слабый, пошёл в певческую школу на городское собрание союза металлистов, где он в ЦК. С понедельника началась всероссийская конференция большевиков. И просидел Шляпников несколько её заседаний — не в президиуме, уже как будто и не член ЦК, ещё и болезнью отброшенный, теперь видно и не выберут, его совсем не замечали, затолкали, он и сам молчал, не выступал. Какие-то новые в головку пробирались, — вот Свердлов, не ходит, а крадётся, нелюдимый, не улыбнётся никогда, глаза за толстыми стёклами ничего не выражают — а видно злой. Слушал, слушал Шляпников — и открывшееся в больнице зрение тут ещё подтвердилось: текущий момент, перерастание революции, Временное правительство, Интернационал, самоопределение наций, — за всю конференцию так никто и не выступил: а как же рабочие люди сегодня живут — и что им нужно завтра? И если партия наша — пролетариата, а нам сегодня до этого не дело, — так будет ли завтра?.. Управим мы рабочее дело для наших живых рабочих — или только для Интернационала? А в перерыве упрекал его Ленин, что прошляпили Красную гвардию. (А что — прошляпили? Да в завкомах как оружейные магазины — винтовки, берданки, револьверы. А в парке Дурново выборгская рабочая гвардия, что ни день, палит: „По врагам революции — огонь!” А 21-го кто ж и поработал? — кто оружие понёс на Невский? и своих в оцепленьи кто держал, чтоб не разбегались?) Теперь велел ему Ленин: поживей и покрепче устраивать Красную гвардию. И опять впрягался Шляпников: сговорился с районами (это готовили тайно от Исполкома Совета, для того действовала только „военная комиссия” при ПК), чтобы в пятницу 28-го собрать в городской думе со всего городу уполномоченных Красной гвардии, ото всех боевых дружин, какие уже есть или будут, и принять боевой устав, — устав такой утвердили в Выборгском районе, а теперь надо, чтобы и весь город. Устав составили с хитрецой. Откровенно: цель рабочей гвардии — борьба с контрреволюционными попытками господствующих классов, отстаивание оружием всех завоеваний рабочего класса — и, для отмазки: а также охранение жизни и имущества всех граждан. Членство — только из социалистических партий и профсоюзов, по их рекомендации. Вооружение — за счёт военного министерства. Средства — за счёт предпринимателей и за счёт города. В общем, сколотили прочно. На Выборгской стороне ни одного городского милиционера и не появлялось, Выборгская — уже отделилась и от города, и от правительства. Но, конечно, шила в мешке не утаишь: кто-то продал меньшевикам в Исполком, там перепугались, и в самый день собрания 28-го утром в „Известиях” появилась статья против Красной гвардии: что она не нужна, вредна, угроза единству революционных сил, и вбивает клин между армией и пролетариатом — и даёт солдатам повод думать, что рабочие против. Вот так так! За два месяца революции первый раз „Известия” так выступали — и прямо же травили на большевиков. В этих условиях — отменить собрание рабочегвардейских уполномоченных? Как раз наоборот — принять бой! И — всегда бы Шляпников за это схватился. А сегодня почувствовал: нет, не тот. Сил не стало? опало что-то внутри? Не тот. И передал председательство Нюме Когану, а сам сел в зале, в первом ряду. Сошлось уполномоченных человек полтораста. А тут явился от Исполкома и Юдин — мешать. Коган бойко начал: цели, членство, средства. И, предвидя аргументы меньшевиков: — Пусть не увлекаются те, кто думают, что завоеваниям революции ничего не грозит! Сторонники самодержавного строя куют свои предательские мечи! Никакого конфликта с революционной армией у нас не будет, мы с ней нога в ногу. А в случае, если её выведут из Петрограда — пролетариат останется беззащитным? А в городскую милицию тоже проникли контрреволюционные элементы. А в послевоенный период пролетариату придётся бороться против буржуазии за социалистический строй. И конечно придётся. — И рабочие массы охвачены стремлением иметь свои вооружённые силы! И предложил — сейчас же голосовать устав. Но Юдин потребовал слова. Идея красной гвардии — в высшей степени вредная. Опасность контрреволюции отсутствует, от кого же защищать рабочий класс? Революционная армия — на страже свобод, и не допустит, чтобы кто-нибудь перенял у неё эту задачу. Нужны не ружья, а профсоюзы и просвещение. Наши ребята уже привычные: такой подняли шум, не давали Юдину говорить. Он напрягался: — Как истинный друг рабочего класса я откровенно вам скажу, что наш рабочий пребывает в невежестве. Винтовку только тогда можно держать крепко, когда крепко в голове. А это — ты нас кровно обидел! И в голове у нас не так?? Значит, крестьяне-солдаты могут винтовку держать, дозволено, а рабочим — не дозволено?.. Ну, тут и поднялось! Совсем не дали ему говорить. Десять минут зал только кричал. Шляпников молчал: по сути так и надо, знайте наших. Пробился Коган: поставим на голосование, разрешить ли представителю Исполкома продолжать речь? Оборвали шум, проголосовали: 74 — за продолжать, 79 — лишить слова! Юдин стал уходить, за ним — часть из зала. Тогда вернули — ладно, пусть кончает. Он — кончил, всё то же, а ему кричали: — Всё равно дружины на заводах уже есть! — Оружия и патронов не вернём! — Вы сами нам их раздавали! Верно, сами. Забыли. Отреклись. — А ну, попробуйте, разоружите нас! И опять Юдин свою папку под мышку — и пошёл вон. И за ним — с кой-каких заводов, Невского судостроительного, Механического, но — немного. Ушёл, а тут догадались, стали кричать: — Они там сейчас против нас резолюцию вынесут, завтра в „Известиях” напечатают! — А чтоб не было ихней резолюции! — Чтоб не вышел завтрашний номер „Известий”! — А вынесем резолюцию мы: чтоб они отменили свою резолюцию!.. А ведь каждый кричал от своей сотни, если не от тысячи. Нет, исполкомовские соглашатели, вам уже нашей гвардии не распустить. Обошлось, как будто всё правильно, Шляпникову и легче, что без него. Всё уже — в колее. И катится. Без него. И пусть, лишь бы дело шло. Но всё же стали избирать делегацию для переговоров с Исполнительным Комитетом, так и быть. 124 После апрельского кризиса — нет, так и не вернулись дела в нормальный ход. И правительство — задыхалось. А всё — от жестокосердия Исполнительного Комитета: они не снимали своего неумолимого контроля — и вместе с тем безжалостно отклоняли зов войти в правительство самим. И всё — как повисло в воздухе. И хотя, кажется, простиралась необъятная нива больших дел — сами заседания Временного правительства, всё поздненочные, на этой неделе, после публикации вопиюще-грозного Обращения к стране — надо признаться, сузились до вопросов некрупного масштаба. Позавчера, 26-го, отменили ссылку на поселение как вид наказания. Разрешили Керенскому учредить ещё одну должность товарища министра юстиции. Шингарёву — пригласить из Америки специалистов по большим холодильникам. Терещенке — выпустить в обращение кредитные билеты 1000-рублёвого достоинства (так — гораздо быстрей можно печатать, а тут и цены растут). Вчера, тоже к полуночи, постановили образовать временную канцелярию Особой комиссии по ликвидации Главного Управления по делам печати. И упразднили ещё не отменённую предварительную драматическую цензуру, установили новый порядок регистрации театральных афиш. Постановили призвать на военную службу всех до сих пор не призванных врачей до 50 лет. И отказать великорусскому оркестру Андреева в ежегодной субсидии. Выздоровевший Гучков приезжал на эти ночные заседания, но почти демонстративно безучастен, — и после заседания не оставался на частные собеседования министров, в которых и билась жила жизни. Не оставался на них и Милюков, всё более надменный и замкнутый. Крайне огорчало настроение и некоторых других министров. Например Мануйлов как-то не проявлял импульса преодоления препятствий. Да если вспомнить, он и против Кассо не боролся за либеральность Московского университета — а сразу ушёл в отставку. Упрекали, что он и сейчас, при чистке министерства просвещения, проявляет бесцельную осторожность. А Коновалов стал жаловаться и сокрушаться от чрезмерных рабочих требований, якобы катастрофической разрухи в промышленности, подавал уже прямо панические ноты. Его спокойное чистое сдобное лицо при этом кисло морщилось, он снимал золотое пенсне, понурял голову и ко всему остальному был как бы безвнятен. Узнать нельзя было того энергичного мануфактур-советника, который, вот, всего лишь прошлой осенью, собирал на своей московской квартире конспиративные совещания: как создать эксцессы, которые запугали бы царское правительство и вынудили бы его к уступкам. Да и сам князь Львов, от 56-летнего ли своего возраста, от непривычки, всё-таки, к правительственной работе или от усталости в эти необыкновенные революционные недели, — стал всё больше полагаться на тройку своих неутомимых министров — Керенского, Некрасова и Терещенко. Молодость! Также и днём, когда в Мариинский дворец всё ещё дотягивались военные делегации, вот теперь даже от Кавказского фронта, — у самого князя оставались силы только благодарить их за нравственную поддержку, при грандиозно-необъятных задачах правительства. А выручали молодые друзья. Румяный, кровь с молоком, даже глянцевый кожею, подтянутый Некрасов выходил к делегациям полувоенной походкой и объяснял, как революция застала Россию в момент, когда она была уже на краю пропасти, — и теперь правительство медленно вытягивает её оттуда. И ещё более военным шагом выходил Керенский и объяснял, что ныне — русская армия свободнее американской, и десятки поколений будут завидовать нам, участникам этих событий. Глушели заседания правительства, но помимо них всё живей собирались в кабинет князя трое его молодых друзей, опора и надежда. Они были и наиболее осведомлены о настроениях в Исполнительном Комитете, у каждого имелись там свои личные связи. Так и сегодня. Заседание правительства, назначенное ближе к полуночи, обещало мало событий. Надо было учреждать санитарно-статистический совет при Главном Военно-санитарном управлении. Утверждать временное устройство местного суда. Учредить новый тип четырёхклассных гимназий. И дать допуск лицам женского пола, получившим художественное образование не ниже среднего, преподавать в мужских гимназиях и прогимназиях. Но задолго до того — собрались в кабинете Львова в узком составе четверых, и с трепетом ждали решения Исполнительного Комитета о судьбе коалиции — значит, и всей судьбе правительства. Ведь если только — если только! — социалистические вожди Исполкома да согласятся войти в правительство — так сама же система Советов затем начнёт отмирать как ненужная! Это же замечательно! Вперебив притекали и всякие другие новости, больше дурные. В Коломенском районе самой столицы минувшей ночью вооружённые анархисты, человек 30, вломились в дом герцога Лейхтенбергского, некоторые и с ручными гранатами, да даже не вломились, а предъявили постановление исполнительного комитета анархистов-коммунистов о необходимости занять особняк под анархистский клуб и читать тут лекции. А сам герцог — в Финляндии, а милицейский комиссар не осмелился не допустить, — и вторженцы тут же повесили на передней двери плакат „Клуб анархистов”, расклеили свои воззвания по внешним стенам, поставили свой внешний караул — и вот уже целый день неизвестно, что они делают внутри. А милиция поставила и свои внешние патрули. И что теперь предпринять? Просить вмешательства судебных властей? Керенский: ни в коем случае! Юридические органы могут вмешаться лишь тогда, когда и если органы министерства внутренних дел исчерпают свои возможности. Но именно как министр внутренних дел князь Львов особенно хорошо понимал, что ничего тут сделать не может, и это ещё больше портило его тоскливое настроение. Случай был похож на Шлиссельбургскую республику недавних дней, где правительство тоже ничего не могло поделать. Остаётся попросить голубчика Щепкина, Дмитрия Митрофановича, снестись с Исполнительным Комитетом Совета и просить их о содействии к восстановлению порядка. Так — сидели и жадно ждали благоприятного решения Исполнительного Комитета о коалиции. Снова и снова обсуждали все возможные аспекты коалиционного правительства. Создавать ли новое министерство — труда? снабжения? искусств? почты-телеграфа? местного хозяйства? Или согласятся социалисты принять посты министров без портфелей? Стали конкретно разбирать, как же потесниться, как переставиться, — так и тесниться как будто некуда, мест нет. Керенский настаивал, что князь слишком доверчив к министрам-кадетам (Некрасова уже считали своим, а не кадетом, не выдаст), а они — интригуют за спиной. Надо нам быть начеку. И в единый голос внушали князю молодые друзья, что задыхательный этот кризис не кончится и правительство не станет на твёрдые рельсы, пока Милюков не отдаст портфеля иностранных дел. И отчего б ему не потесниться на министерство народного просвещения (Мануйлова можно и вовсе исключить), — ведь он профессор, и самое дело для него? И всё обойдётся хорошо. А кто станет министром иностранных дел — это давно ясно им: наиболее светский среди них, европеец, и с прекрасным английским языком — Михаил Иваныч Терещенко. И тут — позвонил князю Львову Церетели. И — убил: Исполнительный Комитет проголосовал против вхождения в коалицию! Всё разрушено... Убил, но убитого пытался подбодрить: а отчего бы правительству не расшириться за счёт демократических элементов, не связанных с Советом? Да кого ж это именно? Ну вот: Пешехонов. Переверзев. Прокопович. Малянтович. Кишкин. Астров. Львов повторял кандидатуры из трубки вслух, а его друзья тут возмущались: да что это даст? они не принесут нам никакого авторитета, что нам даст такое расширение?! Но Львову запала своя кандидатура: Красин! Великолепный промышленный организатор, а в прошлом — большевик, так это может нам послужить как бы и защитой от них? Керенский нервно ходил во всю большую комнату по красному ковру. И вернулся сюда ближе с тем, что — тем более, тем более, и скорей, надо переставлять Милюкова. Только это откроет нам путь к соглашению с Советом. А уж Керенский тогда обещает, что будет сам консультироваться с Исполнительным Комитетом и искать выход. Спасибо ему. Умница, деятельный, проницательный, и с богатым чутьём. Давно фактически как бы стал заместителем министра-председателя. 125 Он прямо-таки стал бояться её взрывов гнева, да почти ежедневных. Руки опускаются: если и так не помогло, то как же жить? Да больше всего — за неё боялся, её просто разорвёт. Вчера вечером от ссоры так отшибло, что ночью представить было невозможно: утром бы снова разговаривать или к завтраку сойтись. Все ночные полупробуды помнилось, какая тяжесть оставлена с вечера и вернётся утром. С камнем этим и проснулся, хмурый. Решил неслышно один позавтракать и уйти. Но Алина ещё раньше была готова, на ногах, и тихо хлопотала. На её лице, ещё и за эту ночь похудевшем, он увидел плакавшие, очень поясневшие и милые же серые глаза, столько лет привычные, точащие родством, и вот ничуть не упречные, — и с удивлением обнаружил, что не только смягчается, а совсем не сердится на неё, бесследно отпало ожесточение и недобрые мысли. Дрогнуло в его глазах — и она улыбнулась жалкенько. И протянула маленький мизинчик: мизинчиками помириться, как дети. Ребёнок, бедный ребёнок. Губы с губами сошлись мягко — и сразу же так легко на сердце. И весь день в штабе было легко ему, — так это давило все дни. А вечером домой, — она встретила его сияющими глазами, опять со слезами, но умиления: — Мой дорогушенький! Мне безумно стыдно, я умоляю тебя: прости! Это ужасное чудовище, которое меня держало и пожирало, — теперь всё сползло, и какое освобождение! Это — не я была, поверь! И так непохожа была эта облегчённая светлость на ту тёмную гневную налитость, что вздрогнул Георгий: и правда, нет ли тут вселения злого духа? А вот какая же радость освободиться! Это — две разные женщины были. — Прости, миленький, я очень-очень постараюсь не огорчать тебя больше! А не простить — как бы Георгий мог? Ему ли не прощать? В минуты, когда она выказывала слабость, потерянность, — его так прожигала боль, как будто сам он и был Алина, ощущал её безутешность — в себе, и её слёзы передавались жжением в его глаза. И в груди появилось место, он точно мог его определить, куда прокалывала его жалость. А когда она, вот, перешла к свету и дружбе — какое облегчение! какое просветление! Да только этого он теперь и хотел! сразу распахивается душа навстречу. Сидели тихо, примирённо, обнявшись. — Я не стала хуже, поверь! Я стала только больной. Надрывало сердце, как она это говорила. — Но теперь, — подбодряла сама себя, — я буду честно выздоравливать. У нас будет хорошо. Проснулось желание жить! Неужели это ненадолго? Как удержаться? — спрашивала, и глаза светились. Да просветлей она устойчиво — такая благодарность будет к ней. Перетянут они черезо все колдобины и колоды. — Когда я сбиваюсь, а ты помоги мне, дай совет, направь. Неужели, милый, нам можно забыть наше прошлое? Конечно нет. Какой был тёмный период. Какой мрачный тоннель они прошли! Алина — будто отдалась приятному тёплому купанию — рассеянно держалась в невесомости, а может быть её сносило течением понемножку. Или это как в детстве: заболеешь — тебя уложат, ухаживают. Близкий человек выполняет твои желания. И даже если твой голос слаб — он слышит, улавливает, понимает. Когда он был вот рядом здесь и весь открыт — она уже не гневалась на него. И с удовольствием искала свою вину перед ним тоже. — Я должна себя победить. Признаю. Обещаю не жаловаться больше и не быть недовольной. Ты прав: с какого-то дня надо начинать жить без упрёков за прошлое. Без горьких воспоминаний. Да, именно. — Старое, плохое — забыть. Да, да. И такой был совсем мирный вечер. Ласковые друзья. — Слушай, а не живётся в этом Могилёве, переехали бы мы в Москву? Войны всё равно нет — переведись в Округ? — Никак, Линочка, невозможно. Моё место сейчас здесь. Здесь-то здесь, но на поездку Воротынцева к Гучкову Деникин не согласился. 126 Из семи сыновей генерала Михаила Драгомирова двое — Владимир и Абрам, оба пажи, оба генштабисты, — поднялись до высоких генеральских должностей: Владимир побывал начальником штаба Юго-Западного фронта после Алексеева, потом был разнесен Николаем Николаевичем и спущен до корпуса; Абрам равномерно поднимался до командующего 5-й армией и не тянулся выше, особенно в нынешних условиях. Но именно в нынешних условиях генерал Рузский вынудил свою отставку — и Абрама Драгомирова подняли вместо него на Главнокомандование Северным фронтом. Уже в 5-й армии, в Двинске, довольно хлебнул он прелестей революционной обстановки, нервы его изболелись, — с переходом же во Псков эти заботы могли только утроиться, если не упятериться. И, пожалуй, единственное утешительное, что застал Драгомиров, принимая дела неделю назад: что, вопреки ворчанию Алексеева, и на всём Северном фронте, как и у него в 5-й армии, была закончена гурковская переформировка, переход от 16-ти к 12-батальонным дивизиям, и число дивизий увеличилось. Но — чему теперь могло это служить? Особенно по близости Северного фронта к Петрограду, он был совершенно разложен пропагандой оттуда, и искажённые слухи о новых распоряжениях приходили раньше самих распоряжений, а депутаты петроградского совета приезжали (особенно в Ригу, минуя и Псков) без разрешения, без ведома военных властей, и без числа — и присоединялись к активному у Радко Искомсолу — Исполнительному Комитету Солдат, который направляли, однако, не растяпы-солдаты, а заядлые там. В самом Пскове Бонч-Бруевич, теперь начальник гарнизона, недопустимо, за все пределы, распустил гарнизон. Драгомиров выезжал на коне в город — и сам распекал встречных солдат, что не отдают чести. В эти же дни заседал во Пскове съезд представителей тылового района фронта — и принимал такие грамотные, близкие солдатско-крестьянскому сердцу резолюции, как: созвать международный социалистический конгресс и воссоздать организационный и политический аппарат Интернационала. На западное 1 мая из наших окопов играли немцам марсельезу, а потом валили обниматься с ними. Слышали каждый день „мир без аннексий и контрибуций”, но уловили из этого всего только „мир”. А между тем на Двинском фронте остался у немцев один ландвер. И не было бы у нас лучшего момента ударить, как сейчас. А сегодня сообщили Драгомирову из 5-й армии, что утром на фронте у Двины появились три германских офицера с белым флагом и горнистом, и просили провести к командующему армией. Командир ближайшего русского полка послал запрос по команде, а парламентёрам предложил снова явиться к 6 часам вечера. Как быть? Драгомиров аппаратно запросил Алексеева. Тот ответил, не сразу: чтобы предотвратить слухи, волнующие войска, разрешаю допросить парламентёров, сделав допрос не секретным. Чтобы не возить их далеко во Псков, Драгомиров сам тотчас выехал в Двинск. В 6 вечера в том же месте передовых опять явились: оберст-лейтенант, капитан, лейтенант и горнист. По распоряжению Драгомирова им завязали глаза и на автомобиле доставили в Двинск. Здесь Драгомиров принял их, в присутствии шести представителей армейского комитета, двух — дивизионного и двух полкового, от того участка, где парламентёры перешли. Оберст-лейтенант представил полномочия, что они действуют с ведома и по поручению германской Ставки! — не ниже того! Ого! И по-французски сказал, что лейтенант будет говорить от его имени. Лейтенант сносно говорил по-русски. Было ещё и два наших переводчика. Драгомиров устроил переговоры в комнате, как в полевых условиях: без стульев, все стояли, Драгомиров задавал вопросы, все комитетчики слушали молча. — С какой целью вы к нам явились? Какие предложения намереваетесь сделать? — Мы не можем сделать никаких конкретных предложений. Но в связи с неоднократными собеседованиями ваших и наших офицеров и солдат — я, по обоюдному желанию, вот стою перед вами, чтобы выслушать предложения вашего превосходительства относительно дальнейших переговоров. Драгомиров смутился: может быть, при Рузском было какое-то начало, ему не передали? Или эти явились посланцами межокопных братаний? И при этом их уполномочила германская Ставка?! Немцы так жаждут мира? Спросил: как понять „обоюдные желания”? Чьи это „обоюдные”? Они имеют, кого назвать с русской стороны? Нет, они не уполномочены назвать. — Но мы можем подготовить почву для совещания полномочных представителей наших правительств и армий, которые могли бы заключить перемирие. — А в чём должна быть подготовка? — Устроить мирную зону, где могли бы происходить собеседования, с телефонной связью обеих сторон. Всего-то? — И вы являетесь к нам с такими неопределёнными предложениями? Неужели у вас нет ничего конкретнее? В чём же суть ваших предложений? — Мы ждём их сперва от вас. — Как от нас? Ведь это вы к нам пришли. — Но было пожелание с русской стороны. И на некоторые вопросы, касающиеся возможного мира, я в состоянии дать вашему превосходительству достоверные ответы в рамках данных мне директив. Нет, это таинственное возникновение незваных парламентёров всё более изумляло Драгомирова. — Но у меня к вам нет предложений. Если у вас есть — пожалуйста изложите. Немецкие офицеры в свою очередь удивлялись между собой: как будто они точно ожидали почему-то, что здесь их ждут предложения русской стороны. Они попросили посовещаться. Их вывели в отдельную комнату. Воротясь через десять минут, они снова повторили, что явились по приглашению с русской стороны. Они не уполномочены назвать источник, но это очень влиятельное лицо в Петрограде. Они не уполномочены выдвигать конкретные предложения по перемирию, но готовы ответить на вопросы его превосходительства — при условии, однако, что русская сторона гарантирует неразглашение. Это уже изрядно походило на мороченье головы. И Драгомиров надеялся, что его комитетчики уже тоже разобрались, поняли. — Мы считаем, — сказал он, — такие переговоры бесцельными. И тут догадался спросить так: — А на англо-французском фронте вы тоже устраиваете такие переговоры? — Нет, там нет такой возможности, там бои. — А для нас, — Драгомиров выразительно говорил для комитетчиков, — для нас это была бы измена союзникам. Вы, стало быть, желаете сепаратного мира с нами одними? — Я этого не сказал. Но определённо скажу, что предложения наших официальных представителей дадут России полную возможность взять свою судьбу в свои собственные руки. Драгомиров возмутился: — Неужели вы рассчитываете, что мы заключим мир без наших союзников?! И почему вы вообще обращаетесь к армии, а не к нашему ответственному правительству в Петрограде? — Мы считаем армию наибольшей силой в России. — Оставьте нашу армию в покое. А вы — уполномочены только от армии или от правительства? — Наша армия действует по согласованию с правительством. Отметим, это важно. Драгомиров обещал этой же ночью всё передать телеграфно Верховному Главнокомандующему, и если будет ответ, то сообщит им. Парламентёров отвели на ужин с офицерами генерального штаба, потом на автомобиле отправили обратно. Уже и ночь была. А Драгомиров ещё долго объяснял комитетчикам немецкое лукавство: что если это не пустая придумка, то провокация. Весь этот случай надо не только не скрыть, но широко разгласить, разъяснить. * * * * * Хорошо, что солдаты, ломая каторжную дисциплину, сами начинают братание на всех фронтах. Но этого недостаточно. Надо, чтобы солдаты переходили теперь к такому братанию, во время которого обсуждалась бы ясная политическая программа... Войну кончит революция в ряде стран... Обсуждайте эту программу вместе с немецкими солдатами! (Ленин) * * * * * 127 Вот и четвёртые сутки, как Колчак вернулся в Севастополь. Проскочил поезд последние тоннели в Инкерманских скалах, вышел к Северной бухте. Бритвенные носы миноносцев подымались из воды, под солнцем недвижно высились броненосцы и дредноуты, для опытного глаза — чуть мрея струями из труб, готовые сразу развести пары по тревоге и идти в море; мелькали шлюпки по бухте — флот стоял спокойно, как всегда, устье рейда защищено панцырными цепями на всю глубину. Но — что с флотом на самом деле? Помчался на „Георгий”, ждал докладов и от командиров, и от Военного комитета, от Совета, — а первое, что ему доложили: сейчас секретно собирается морская экспедиция на Южный берег Крыма, обыскивать дачи великих князей — Чаир Николая Николаевича, Дюльбер Петра Николаевича, Ай-Тодор Александра Михайловича и Марии Фёдоровны, и ещё другие. Что такое? А: газеты уже давно возбуждали, почему великие князья живут свободно в Крыму? ездят в автомобилях, говорят, есть у них секретные комнаты, секретный радиотелеграф, с кем-то тайно сносятся, по ночам заседают, готовят контрреволюцию, собирают оружие, Николай Николаевич стягивает сюда офицеров с фронта. Окружить дачи ночью, отсоединить телефоны, нагрянуть к рассвету! Да на первый же взгляд это был полный вздор, но уже получили, шифрованно, от Временного правительства разрешение на обыск и даже на аресты. Вот уже собрано 500 матросов и солдат, следственная комиссия, несколько вожаков Совета, все возбуждены охотничьей тряской. А во главе всех подполковник Верховский — и умный же человек, а вот, не смеясь, высказывает, как это необходимо и тревожно. (Есть, есть в нём отметный гражданский отпечаток. В речах объявляет себя исконным революционером, борцом за свободу, гордится, что когда-то был разжалован в солдаты, проклинает „старый режим”. Но — искал стать начальником десантной дивизии, Колчак однако не утвердил.) Ну что ж теперь Колчаку, не отменять волю Петрограда, езжайте. (Подумал о Николае Николаевиче: вспомнит ли он колчаковское предложение в мартовские дни? Пожалеет?..) Но — с флотом? Восемь дней не было адмирала — а сколькое тут! Утекало. Движение в отпуска стало стихийным — отпускали ведь комитеты, и командиры не могут остановить. Хоть целые корабли теперь выводи из строя, некому их вести. Растут и требования комитетов. На „Жарком” голоса — списать лейтенанта Веселаго: по их мнению, он слишком рискует миноносцем! — а значит и их жизнями (даром, что и своею). В Черноморской дивизии солдаты стали отказываться выходить на занятия, не отдают чести, расхлябанный вид. Матросы всё ещё чисты и аккуратны, но уже лускают семячки, свободно бродят на священную кормовую часть покурить и в шлюпки спускаются по офицерскому трапу. На корабле матросы до обеда, потом исчезают до утра. Тронулись и рабочие: давай 8-часовой день, разделить казённые суммы, запасы провизии. А в Николаеве на доках совсем не идёт работа, не ремонтируют, и постройка новых судов замерла. Члены Военного комитета ездят по судам, по частям уговаривать, но их слушают хуже, а уже громче раздаются большевицкие голоса — и против войны, и вспоминают обиды Пятого года. А по городу — участились ночные кражи. Нет, видно, вся эта „революционная дисциплина” — бред. Военная дисциплина — одна единственная во всех армиях и флотах мира. Или — ещё схватиться раз?.. В отдельности, в неподвижности — севастопольскому чуду не существовать. Но если попробовать — дохнуть им на всю Россию? Если Временное правительство слабо — то и помочь ему! Ведь два месяца мы пробыли так! — значит, всё-таки, возможно? Сколько ещё сохраняется твёрдых связей — как не опереться на них? Сколько ещё трезвых голов — как не воззвать к ним? Какая б ни кралась разлагающая пропаганда, но не может быть, чтобы соотечественники не могли понять друг друга перед ликом такой грандиозной войны! — ведь мы тогда все погибли! Почему водительство матросских масс отдать каким-то приблудным агитаторам? А что отличный оратор — Колчак про себя уже знал. И в согласии с вожаками Совета и Военного комитета, — в цирке Труцци, самом большом помещении Севастополя, созвали делегатский съезд флота, гарнизона и рабочих, — несколько тысяч. В ложе оркестра — президиум Совета. Конторович с колокольчиком: „Слово предоставляется командующему адмиралу Колчаку.” Неподвижная нависшая тишина. Встал Колчак, опираясь на барьер своей ложи, — загрохотали отчаянные аплодисменты, и долго, долго не давали ему начать. (Да уверен он был в себе! Да ни один голос в Севастополе ещё не бросил упрёка адмиралу!) И он стал говорить им — самые тяжёлые слова. О Балтийском флоте: забыл, что идёт война, предаёт родину. Да просто — не стало Балтийского флота. Гибнет, разваливается и сухопутный фронт, и неизвестно, удастся ли его восстановить. Его можно сейчас прорвать в любом месте. И — каков размах дезертирства. (Из зала крики: „Шкурники! Подлецы!”) И — что такое были апрельские дни в Петрограде, виденные его глазами. Движение „прекратить войну во что бы то ни стало” — обратит нас в навоз для Германии. И союзники, они сейчас оттягивают немцев на себя, — не простят нам. Придётся расплачиваться землёй, природными богатствами, нас разделят на куски. И — о своей встрече с Плехановым, который шлёт Черноморскому флоту призыв к единению. Вся надежда России — на Черноморский флот. Ныне — во всей России только Черноморский флот сохранил свою мощь, свой дух, веру в революцию и преданность родине. Черноморский флот должен спасти родину! (Среди матросов — рыдания.) И — о проливах (повторил плехановское сравнение с горлом, зажатым чужими руками). Веками Россия нуждалась в этих проливах. Если не занять их, то мы должны иметь их свободными для себя и быть уверены, что никакой вражеский флот не пройдёт в Чёрное море, никакая пушка не будет обстреливать наших берегов. Аплодисменты и крики после речи — ещё оглушительней. Зал стал — един и наэлектризован. И в этом порыве — стали выступать с арены простые матросы. Да, мы все заодно, и с офицерами, и будем так. Да, не разрешим развалить нашу дисциплину! Крик вашей души, товарищ адмирал, найдёт отклик в миллионах душ свободных граждан! Никакие тёмные силы не подорвут доверия к вам! Долг нашего флота — выделить тех, кто поедет увлечь и Россию, и фронт! Ярко выступал жердястый худой чёрный экзальтированный матрос Баткин: „Да, война затеяна правящими классами, но мы теперь не можем выскочить из неё. Кто требует сепаратного мира — изменник родине и свободе!” (Матросская форма не совсем складно сидела на нём, оказался — студент, караим.) И на слух, что Ленин хочет ехать сюда, — проголосовал зал: приезд Ленина на Черноморское побережье нежелателен. Колчака вынесли на руках до автомобиля. Он смотрел на головы в матросских шапочках: нет, не может быть, чтоб мы так поддались и погибли! В тот же день команда „Георгия Победоносца” возгласила резолюцию полной поддержки адмиралу: „Через несколько недель может наступить катастрофа. Отбросить все личные счёты, сплотиться. Прекратить вредную деятельность лиц, проповедующих сепаратный мир. Слать наших представителей в Петроград, Балтийский флот и на фронт. Телеграмму правительству и в петроградский Совет: обуздать лиц, подобных Ленину.” На другой день резолюцию напечатали в газетах, обсуждали на всех судах, и везде поддерживали, и уже выбирали делегатов на фронты, четверть тысячи человек, — офицеров, кондукторов, матросов, солдат и рабочих: повсюду требовать твёрдой власти и звать к наступлению. Многие сами отказывались от уже разрешённых им отпусков. „Теперь нужна только одна партия: партия спасения России!” К воззванию „Георгия” присоединился весь флот. Пресловутый крейсер „Очаков” телеграфировал правительству: „Нам необходим свободный выход из Чёрного моря.” Ещё через день стали приходить Колчаку и „Георгию” телеграммы поддержки из других городов. И вот — делегация, особым поездом, уехала. Колчак и спешил её отправить, пока ничто не треснуло и не остыло. И понимал: самые лучшие, убеждённые, крепкие — уезжают. Севастополь остаётся слабее, чем был. А подрывные силы — каждый день невидимо притекали. И вот голоса звучали не во спасение родины, а: как хоронить революционные жертвы. Корабли приспускали флаги — и под оркестры перехоранивались останки расстрелянных с линкора „Златоуст” в 1912, и неизвестные ораторы на траурном митинге бранили адмиралов севастопольской обороны, покоющихся в подвалах Владимирского собора, близ штаба крепости: что надо эту падаль вырыть из могил, бросить в море, а на их место положить борцов за свободу. И не единицы, но уже десятки матросов бесновато бродили вокруг собора, с ненавистью заглядывая в подвальные окна. Вот так — мгновенно шаталось матросское настроение. Чтоб это заглушить — ещё более торжественные похороны приходилось готовить для священного праха лейтенанта Шмидта и троих с ним, расстрелянных на Березани. На крейсере повезут гробы сперва в Одессу, там с оркестрами будут носить по всему городу, снова на крейсер, и в Севастополь. Тут будет выстроен весь гарнизон, пушечные салюты с крепостных батарей (в прошлом году приезжал в Севастополь царь — салютов не было). От Графской пристани на Нахимовскую площадь офицеры и матросы понесут гробы на руках, тут их поставят в катафалки, запряжённые четвериками. И Колчак пойдёт за гробом Шмидта рядом с его сыном, и ещё потом сотня депутаций будет нести посеребренные, и фарфоровые, и живые венки. Революция любит спектакли. И поднимать идолов. А по сведениям Колчака: когда бунт „Очакова” не удался — Шмидт покинул матросов и пытался бежать в наёмном ялике. (А начальник севастопольской крепости Рерберг знал Шмидта по Либаве в 1904: был старшим офицером на транспорте „Иртыш”, служил нехотя, спал в дневное время, небрежен в одежде, землистое неумытое лицо, допустил такой беспорядок на погрузке угля, что любой грузчик мог утонуть или искалечиться. Он был уволен из флота как несоответствующий и числился в запасе. При сборе эскадры Рожественского — Шмидта снова призвали, но, рассказывал Рерберг, с другим таким же офицером Муравьёвым с угольщика „Анадырь” они устроили публичную драку на танцевальном вечере, и за то не были взяты в боевой поход, чего, очевидно, и добивались. И теперь за его гробом пойдут герои Порт-Артура...) А тем временем отряд Верховского торжествовал победу над великими князьями: были застигнуты врасплох, спящими! К Марии Фёдоровне вошли в спальню, обыскивали саму императрицу и её постель. Александр Михайлович протестовал, матрос наставлял на него револьвер. Николай Николаевич заявил, что беспрекословно подчиняется правительству. Нашли несколько ружей и коллекцию кавказского оружия, забрали. Реквизированы у Романовых все автомобили, изъяты пуды личной переписки, Евангелия с какими-то пометками. Контрреволюционная организация не найдена, слухи о тайных ночных собраниях не подтвердились. Не оказалось и радиотелеграфа, но в указанном месте обнаружен кинематографический аппарат, работающий электричеством. (Потом открылось, что во время обысков было воровство — и ещё произвели обыск обыскивающих.) Прекращён к Романовым всякий доступ, и стоит вопрос о сосредоточении их в одном месте. Вот такие гримасы приносила революция. А от известного Бурцева пришёл такой материал: покончил самоубийством анархист — двойной агент Б. Долин, ещё в 1914 он приехал в Россию от немецкой разведки с заданием взорвать дредноут „Марию” и поджечь архангельский порт — но выдал замысел Департаменту полиции. Так вот ещё когда!.. Но Колчака никто не предупредил. Из его просторной каюты на „Георгии” через большие иллюминаторы — видны были корабли в бухте, как будто боеспособные. А между тем — послезавтра уже май, десант не готовим, и значит — упущен. А вот надо ставить новые заграждения у Босфора, налетать на турецкое побережье, — а пойдут ли матросы? А нет — так в отставку, в любой момент. Но — и сейчас не мог он перестать верить, что ему — всё удастся. 128 На заседании Четырёх Дум просидел Павел Николаевич на своём обычном думском месте, в первом нижнем ряду, плотно замкнув рот, с бесстрастным лицом, и ни разу никому не аплодировал, какой шум ни вспыхивал в зале. Любители могли видеть в этом спектакле подобие демократического торжества. Но понимающему взгляду — это была траурная церемония по тому лучшему и высшему общественному движению, какое процвело в России между двумя революциями, впервые со времён декабристов и Герцена. И — всё падало в небытие. Идеалы были растоптаны за два безжалостных месяца. И безвозвратно. Есть особенно неблагодарные страны. Такова Россия. Но член партии и член правительства не принадлежит сам себе. И хотя в тот траурный день более всего хотелось молчать — Милюков обязан был, по расписанию кадетского ЦК, через силу толкать себя в тот вечер и до поздней ночи по торжественным митингам партии народной свободы — сперва в Калашниковскую биржу (трудно описать овацию), потом в Фондовую биржу, и плести что-то такое оптимистическое — и о 1-й Думе, и о том, что Временное правительство — вожатый страны в неизведанное будущее, страна поверила этим людям, а нельзя доверять только наполовину. А силы врага иссякают, а союзники сильны как никогда. И тут скислялся, что отношения с Советом — не вполне нормальные, но нельзя допустить конфронтации, ибо таковая перельётся в гражданскую войну. А если не доверяют, пусть лучше у руля станут другие люди, пусть... А потом узнал, что в эти же самые вечерние часы на митинге в Михайловском театре Некрасов, уже нагло сбрасывающий свою личину и увёртки, публично возглашал: для достижения единства с социалистами нужны жертвы во внешней политике, надо бросить двусмысленные определения и отказаться от недомолвок. Открыто бил в лицо. Что осталось в нём от кадета? Хищный дезертир. А достойно смолкнуть, а достойно сосредоточиться на своей работе — нельзя ни на день. Вчера — с отвращением пришлось ехать на это так называемое „совещание фронтовых делегатов”. Поехал заранее раздражённый и оскорблённый. Офицеров там было не много, всё больше нижние чины и унтеры, они же в президиуме, — дремучие непросвещённые лица, пробуждённые лишь нынешней распущенностью и политическим развратом. И тут же — глупый суетливый Скобелев, как же — тоже министр иностранных дел, Совета, — для контроля? для дублирования? Ещё стало гаже. Разумеется, никакой речи, никакого вступительного слова Милюков не стал говорить. Демос желает задавать вопросы министру? Хорошо, я вот он, задавайте. Да вопросы их легко предвидеть, и потому нетрудно найтись в ответ. Существуют ли тайные договора с союзниками и будут ли опубликованы? Да, существуют, но не могут быть опубликованы, пока не изменятся традиционные приёмы дипломатии. (Наверно, и слов этих не знают.) — Я сам — не сторонник секретного ведения дел. — (Почему-то обстановка вынуждает несколько ретушировать.) — Но опубликование привело бы нас к разрыву с союзниками. И такой акт был бы нечестен по отношению к ним. Какая цель войны? Самоопределение и объединение народностей — Бельгии, Сербии, Румынии, Италии. (Сразу срезал. Качество несшибаемости Милюков за собой знал хорошо. Только не льстить им и не гнуться.) Аннексии и контрибуции? (Попугаи.) Прежде надо условиться, как эти выражения понимать. По международному праву, разорённым странам должен заплатить тот, кто их разорил. Германия много местностей превратила в пустыню. Как излагать субтильную дипломатию демосу? А завтра он потребует контроля? Великие тени Талейрана, Меттерниха, Пальмерстона осудили бы Павла Николаевича, если б он был слишком откровенен сейчас. Почему задерживается возврат эмигрантов? (Самый важный вопрос международной политики! Больше всего этим рожам не хватает Троцкого. Хотя на кадетском съезде Павел Николаевич приветствовал возвращение революционеров. Тут приходится немного подкривить.) Союзники получили сведения, что некоторые возвращающиеся эмигранты имеют целью свергнуть Временное правительство. В телеграммах были перепутаны фамилии. Мы посоветовались с Керенским (по нужде подкрепиться им) — и дали телеграмму пропустить. Как отнеслись союзники к нашей революции? Сперва очень обрадовались, а теперь опасаются, что у нас возьмут верх германские симпатии и потеря боеспособности. Союзников удивляет наше братание с немцами. Резолюций с осуждением союзников, как хотите, не следует выносить. А в каком положении Германия? В критическом. А Турция? Накануне революции. Правда ли, что на нас Япония хочет напасть? (Эти слухи пошли через итальянских дипломатов, неосторожная попытка нажать на Россию.) Нет. Япония смотрит на Восток, а не на Байкал. (Будто они карту знают.) На манчжурской границе их корпусов нет. Эти слухи касались случая нашего сепаратного мира с Германией — но имейте в виду, что ни одна русская политическая партия не мыслит о сепаратном мире. (Как некоторые из вас.) Дарданеллы? (Ну конечно. Как это не с них начали.) Задачи войны будут зависеть от воли народа и взглядов союзников... Решится, когда враг отойдёт от наших пределов. Рано поднимать этот вопрос. (Этот вопрос можно изложить глубоко и блистательно — но и вам не понять, и вслух нельзя.) Как вы смотрите на вчерашние слова Гучкова, что страна в опасности? (Они же там вчера толклись в Думе, на хорах.) Это — его личное мнение. (Нет, недостойно! Поправился:) Я тоже считаю, что положение весьма серьёзно, и русская дипломатия должна принять меры к парализованию наблюдающихся у нас отрицательных явлений. Как вы смотрите на возможность заседаний Государственной Думы? (А можно заметить, что среди них есть не такие глупые лица и не такие распущенные.) Государственная Дума как законодательное учреждение больше существовать не может, так как её права и полномочия перешли к Временному правительству, которое в данный момент и есть законодательная власть. О двоевластии? О коалиции? Да, власть должна быть сильной. Правительство должно сосредоточить всю власть. Ему должно быть полное доверие. Если можно удовлетвориться нынешним составом кабинета — пусть так. Если нужно составить коалиционное министерство — пусть составляют. Но нельзя менять министерство каждый месяц. Понравилось. Вообще — удался его тон. Не только не разорвали на арене — но всё отбил. Известно ли министру, что русские евреи из Дании якобы собираются ехать в Россию агитировать в пользу мира? (Отзвук агентурного английского донесения, дословно повторенного в ставочной телеграмме, но неосторожно разгласилось.) Этого не знаю. Но знаю другое: американские евреи горячо откликнулись на русскую революцию и готовы оказать России всяческое содействие. И, к своему удивлению, покинул помост под крепкие аплодисменты. В зале к нему подходили офицеры и солдаты. А между тем наверх жадно выскочил Скобелев, давать и свои убогие объяснения о внешней политике. С облегчением, что эта процедура миновала, Павел Николаевич поехал в своё уже любимое здание у Певческого моста и сел писать передовую к субботней „Речи”. Теперь не так, как в прошлые годы, он не писал передовицы часто, но — на ответственных поворотах. Сейчас был именно такой. Сквозь все эти безрассудные вопли, восклицания и статейные размазывания о коалиционном правительстве — он несколько дней держал „Речь” немой: ни слова об этом, как будто и не обсуждается. (Ибо: что думаешь — сказать вслух нельзя, но и поддаваться нельзя.) Враги заметили и уже стали тыкать обвинениями — не за то, что говорится, а за то — почему не говорится. И — можно было бы ещё помолчать, но из-за этого злополучного правительственного Обращения молчать дальше было нельзя: слагалось впечатление, что и Милюков и кадетская партия думают так же, как остальные слабоумные министры. И теперь в своём большом светлом кабинете с огромными окнами на Дворцовую площадь, где столько раз взвешивались судьбы Империи, Павел Николаевич тщательно взвешивал выражения, которые завтра польются по России, потом достигнут Лондона и Парижа и станут историей. Газетная передовица гораздо важней и ответственней какого-нибудь частного выступления в каком-нибудь случайном зале. Задача его была доказать, что пусть правительство останется таким, как оно есть. Но если хочешь успешно теснить противника, удобно изобразить, что ты готов к отступлению. Разумеется, в тяжёлые дни России надо отречься и от личного, и от партийного соперничества. Однако Временное правительство никогда и не мыслилось как партийное (это против Керенского), оно — вообще даже не министерство, и уже поэтому никак не может стать коалиционным! Временное правительство — совсем не ответственное министерство, оно есть одновременно и законодательная и исполнительная власть. (В это место могут ударить, дополнительно защитить.) Только в шутку называют его „двенадцатью самодержцами”: самодержец не имел обязательств перед страной, а у наших министров — всенародно принятая присяга, и в этом raison d'etre Временного правительства. На этой присяге основываются их полномочия. Но в известном смысле — да, и возможно и необходимо говорить о неограниченности власти Временного правительства: поскольку оно ни на кого не может переложить даже долю своей безмерной ответственности. Оно — не ответственно ни перед парламентом, которого нет, ни перед петербургским Советом, — а только передо всем народом. (И вот теперь — элиминировать вредное Обращение.) Обращение 26 апреля находится совсем в другой плоскости, это — определённое profession de foi, и с ним только чисто механически можно связать коалиционное министерство. Неправильно видеть центр тяжести его в приглашении партий. (Хотя именно так и понимали ничтожные львов-некрасовские „самодержцы”.) Там нет и речи переложить ответственность или отказаться от обязательств перед страной, там нет и речи о „переустройстве правительства”. Считать Временное правительство „случайной комбинацией”— большая опасность. Хотя, увы, увы, такое оно и есть. Да, сегодня он набрал бы не такое правительство. Но уж пусть какое есть. Пополнить правительство? — да, это возможно. Но нам хотят навязать реконструкцию? Это бесплодные эксперименты и тупик. (Тут место и съязвить.) Однако нелишне напомнить, что крайний левый фланг отказался от участия во власти два месяца назад, — а теперь они уже „беспредельно подготовлены”? Но не видно, чтоб они спешили разделить ответственность. (И завершить вариантным пируэтом.) Но может быть, правда, Временное правительство должно признать взятую задачу непосильной и полностью переустроить свой состав? передать бремя власти в более сильные руки? Кто так решает — пусть даст себе отчёт, к чему ведёт страну и за что будет отвечать. Мы говорим не о детях, не о ленинцах, но о тех, кто сохраняет государственный смысл. В чём черпают они уверенность, что новая власть, рождённая в муках — а не революционным порывом Февраля! — и которой заново надо пройти весь путь завоевания себе авторитета, — что эта власть укрепит в стране чувство законности и стремление к жертве? Было бы наивностью думать, что вступление новых элементов в правительство исправит больную психологию тех, в ком переворот расшатал повиновение всякой гражданской власти и возбудил захватные домогательства. А не окажемся мы перед ещё худшими трудностями? (И последний аккорд, от которого жутко и самому.) Очень возможно, что болезнь несравненно серьёзней, чем думают, и её лечить надо гораздо более радикальными средствами. Пустая трата времени обращаться к лекарствам от насморка, когда больной в тифе. Сокрушительно убедительно. Трудно оспорить. Только вот разбухло, и надо разделить на две передовицы. Ну, это сделают в редакции. С чувством полноты от сильно высказанного провёл Павел Николаевич конец вчерашнего дня. Если хочешь быть сильней, то — борись, в процессе самой борьбы добавляется сил. И сегодня с утра с двойным удовольствием прочёл первую из передовиц. (С горькой усмешкой видел в своих союзниках теперь... извечно противное „Новое время”.) И смотрел, подписывал обычные бумаги, давал распоряжения. (И как Братиану отправить завтра в Румынию, уже 10 дней болтается в Петрограде.) И принимал второстепенных послов. И задумывал (так надоел склочный Петроград): а не поехать ли ему в Ставку и серьёзно-серьёзно обсудить с Алексеевым истинное стратегическое положение, опасности и надежды? Две поездки в Ставку за эти два месяца были скорее шумно-представительные, слишком много министров сразу. И вдруг — секретарь попросил взять телефон: на проводе князь Львов. И ещё более вдруг: сладким голосом заговорил князь о своём желании немедленно сейчас приехать к Павлу Николаевичу в министерство. Что такое? Чуть не каждый день встречаемся на правительстве. Какая срочность? И — сам едет? Ёкнуло сердце, что это не к добру. Самого князя не опасался Милюков, не уважал, не чувствовал в нём никакого собеседника-соперника. Но за князем — могли клубиться тёмные обстоятельства. И чем серафимистее князь вплыл в кабинет — тем ясней осознал Павел Николаевич опасность. Князь вёл себя — как сердечный друг, он просто рад прийти и дружески расслабиться в кабинете своего друга Павла Николаевича. Не отказался от стакана чая, с приятством размешивал сахар, позвенивая ложечкой. Но в глаза не смотрел, покашивал к столу, — да это и частая была у него манера. Но даже при отведенных глазах от него испускалась лучистость. И наконец вымолвил:  — Ах, Павел Николаевич! Запутались мы, запутались. Помогите! Помогите нам. И даже зная князя — Милюков на минутку обманулся: он так и принял, что эта мякоть наконец поняла свою несостоятельность и хочет твёрдых указаний, выводящей руки. Да Милюков и готов её предложить. Да это сегодня изложено в передовице „Речи”. Улыбка князя была прелести неизъяснимой, но и печали: — Как раз в эти дни... в Исполнительном Комитете... Они теперь в процессе принятия решения, и мы должны им облегчить. Ка-кого решения?!? Князь пришёл, уже сделав свой выбор заранее, — коалиция?? — Помогите, — ласково просил князь и смотрел из низкого кресла безгрешными глазами. И от этой обаятельной фальши — взорвало Милюкова, как редко с ним бывало в жизни. Не прикоснувшись к своему чаю, он невежливо встал, в гневе: — У вас, по-видимому, всё решено, за какой же помощью вы пришли? Просить меня об уходе? Нет. Сам — я не уйду. И — оставив князя за плечами — пошёл, пошёл по ковру к огромному окну на площадь и стал. Смотрели тут так и Никита Панин, и Горчаков, и Ламсдорф — решая Северный союз, турецкие войны, японскую. Душила обида. Но всё же владея и гневом своим и обидой — он вернулся, снова сел рядом с князем и стал ему в последний раз растолковывать. — Знаете, какой главный порок нашего Временного правительства? Чрезвычайная медленность, с которой мы идём навстречу урокам жизненного опыта. Что князь — не отдаёт себе отчёта в подлинной обстановке. Последовательное решение — это твёрдая власть правительства. Не только отказаться от вздорной идеи коалиции, но теперь же пожертвовать и Керенским — благо он сам заявил об отставке, и подаёт лучший повод. И надо немедленно принять его отставку. Мы дали народу обещание довести страну до Учредительного Собрания — почему же мы так легко уступаем, даже не попытавшись побороться с Советом? Сегодня мы растрачиваем великий капитал народного доверия, вручённый нам в дни революции. И подтверждённый 21 апреля. Введение социалистов только ослабит авторитет власти. Мы загубим всё дело Великого Февраля. Напротив — надо занять активную позицию против возможной атаки Совета. Посмотрите — с каким волнением, воодушевлением после кризисных дней нас поддержала вся страна. Князь был расслаблен в кресле, и труба боя никак не звала его. — Ну, в крайнем случае, Георгий Евгеньевич, приймите одного-двух социалистов. Но не перестраивать же всё правительство. И в телеграммах мне пишут: не допускаем замены правительства до Учредительного Собрания. Мешком сидел князь. Запутались, запутались... — А второй путь, что ж? Идите на коалицию, перестраивайтесь. В угоду безответственному Совету. Но помяните: это будет распад власти и распад государства. Слабым нежным голосом возразил не такой-то и хиленький, совсем не щуплый князь: — Павел Николаевич. Но отчего бы вам не согласиться пойти навстречу демократии? Поменять портфель? Как?? Новая волна гнева от этой фальшивой личины толкнула Милюкова в грудь. С презрением посмотрел на это ничтожество: зачем? зачем я сам тебя назначил? Снова встал: — Нет, князь, я — не стану менять портфеля. Иностранные дела... Я... Нет. И опять ушёл к окну. Под холодным весенним небом отрешённо высился Александровский гранитный столп. Уже скоро столетие. Главою непокорной... Слабость Милюкова была в том, что уже и свои кадетские коллеги не поддерживали его как надо. А с Гучковым — и никогда в жизни не было единства и согласия. И утвердился: — Я сегодня вечером уезжаю в Ставку. Мой личный вопрос можете решать без меня. Ощущение было — что он упал в самую нижнюю точку той вертикали, с вершины которой подал свой „штормовой сигнал” 1 ноября. Всего полгода назад. Когда-то в „Освобождении” он назвал себя и своих соратников кандидатами в мученики политической борьбы. Никогда, однако, он серьёзно не ожидал стать мучеником. Как становился теперь. ***** САМ РЫБАК В МЕРЕЖУ ПОПАЛ ***** 129 Всю ночь и утро сегодня думал и думал Станкевич над вчерашним несчастным голосованием в ИК: одного голоса не хватило! одного! Тупицы! догматики! заучили свои правила, а практически ни на что не способны. Да ведь это было решение всей русской судьбы — и разве оно по исполкомовским марксистским мозгам? Всё — сползает, неотвратимо, — и ничего не сделать? Но не ему ж одному застряло, что всего один голос, — и всей проигравшей половине тоже. А состав присутствующих меняется каждый день, — и как не попробовать переиграть? Это и другие будут требовать. И пошёл на ИК с решимостью: добиваться переголосовать! Но он совсем забыл, что на сегодня было назначено заседание церемонийное: Альбер Тома, всё просившийся выступить перед ИК, — как раз и был приглашён на сегодня. Он явился с секретарём, переводчиком, кем-то из партийных товарищей, — а исполкомовцы тоже некоторые приоделись почище. Тома не был высок ростом, но телен, крупная голова, самые упрощённые черты и глаза большие, в полный раскрыв. От этого вид его был не тёртого политика, а доверчивого простака. Уже же выразил он не раз русским товарищам своё восхищение их славной революцией! — а что ж они никак не могут понять и французскую сторону? Он говорил волнуясь, краснея пятнами на больших щеках, забывал останавливаться для перевода, ещё раз потом повторял, с нетерпением ждал, когда переводчик переведёт. Станкевич знал французский больше письменно, чем разговорно, но успевал многое понять ещё до переводчика. Да речь-то была всё об одном, и почти на одном месте. И французские социалисты и французское правительство обеспокоены тем, что происходит в России. Неужели может расстроиться наше взаимопонимание? Мы сознаём трудность ваших условий, но поймите и вы наши трудности. Лично Тома согласен со многим вашим в истолковании демократических целей войны, но не может же оно ослаблять русских усилий в союзной борьбе! Сама-то война должна вестись с полной энергией! Именно для осуществления демократических идей и надо победить Германию. Прусский милитаризм никогда не согласится с целями международной демократии. Как Великая Французская революция в 1792 году бесстрашно шла против феодального мира Европы — так и ваша Великая должна же наступать против остатков феодализма. Конечно, если Россия хочет сузить свои военные цели — мы не будем ставить вам препятствий. Но нас очень тревожит ваше истолкование лозунга „без аннексий”, — разве Эльзас-Лотарингия это аннексия? Ваше истолкование мы находим двусмысленным и опасным, и даже просто немецкой формулой. Не объясняется ли ваш лозунг усталостью? Это тревожит нас. Кроме Станкевича ещё наверняка Нахамкис успевал понимать по-французски. Но на его упитанном лице ни разу не выразилось ни движения сочувствия к словам французского министра; барски покойно сидел, нога за ногу. (Уж он-то рад, что коалиция вчера сорвалась, ему нечего спешить переигрывать.) А говорил Тома и против участия в Стокгольмской конференции социалистов вместе с немцами — Нахамкис же как раз туда-то и собирался. Спешите биться! — волновался Тома. Мы терпеливо пережили и март, и апрель, давая вам время установить новый порядок, но если это затянется — наш народ скажет: неужели вы изменили союзной борьбе?! Конечно, мы понимаем: эти русские антивоенные настроения — только временная лихорадка. Но всё же! Но... И вся его речь заняла два с половиною часа, он вытирал большим платком свой крупный лоб, — и только из гостеприимства вожди ИК не открыли прений, не дали прозвучать возражениям. Потом долгий перерыв, ещё беседа, рукопожатия, проводы, — а вот прошло больше трёх часов, и уже о коалиции сегодня не поднять. Куда торопиться России?.. После перерыва — опять об этих анархистах, захвативших дом герцога Лейхтенбергского на Английском проспекте. Теперь уже князь Львов передал просьбу Временного правительства — содействовать же как-нибудь выселению этих: они там и грабят, и могут сжечь, и оружие там у них. Церетели вскипел: ничего не остаётся и от нашего авторитета! А — вызвать их сюда? А — не пойдут?.. Выручил Гоц: он берётся их выселить, берётся! И тут же отправился. А вот — требовала приёма какая-то кучка — „делегация от совещания о Красной гвардии”. (И попробуй их не принять!) И теперь ещё с ними объясняться? И что же за ничтожные всё дела.

The script ran 0.061 seconds.