Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Л. Пантелеев - Республика Шкид [1926]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В настоящее четырехтомное собрание сочинений входят все наиболее значительные произведения Л. Пантелеева (настоящее имя — Алексей Иванович Еремеев). Во второй том вошли повесть «Республика Шкид», «Шкидские рассказы», «Рассказы о подвиге». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

Солдат на секунду запнулся и ответил: — Так точно. Видел, товарищ генерал-майор. Я вашу машину хорошо знаю. — И все-таки стреляли мне в спину? — И все-таки… да, стрелял, товарищ генерал-майор. Согласно приказа. — А вы знаете, что вы, между прочим, чуть писателя не убили? Вы читали такого-то? — Никак нет. Не читал, — ответил боец, переступив с ноги на ногу и покосившись в сторону писателя. — Ваша фамилия? — сказал генерал. — Первого взвода четвертой роты четвертого батальона сто двадцать седьмого гвардейского Краснознаменного Ворошиловградского стрелкового полка ефрейтор Метёлкин. — Можете быть свободны, — сказал генерал и, отворив дверцу кабины, пригласил писателя садиться. — Ведь вот метелка этакая, — проворчал он, когда машина, сделав разворот, снова помчалась по шоссе. — Ведь вы посмотрите, — он же мне фуражку насквозь продырил. И генерал протянул писателю фуражку, чтобы тот пощупал. Писатель нащупал дырку, поежился, глухо кашлянул и сказал, что в конце концов фуражку можно и купить и починить, а вот с головой это сделать было бы, пожалуй, несколько труднее. Генерал ничего не ответил, надел фуражку и всю остальную дорогу молчал. Когда они добрались, наконец, до штаба, он, не задерживаясь, поднялся во второй этаж и приказал адъютанту разбудить дежурного писаря. Через минуту явилась заспанная рыженькая девушка в светлой застиранной гимнастерке. — Будьте любезны отпечатать приказ, — сказал ей генерал. Девушка села за пишущую машинку, подышала на руки и приготовилась печатать. — Приказ по дивизии. Пальцы девушки забегали по клавишам. — Ефрейтору сто двадцать седьмого гвардейского Краснознаменного Ворошиловградского стрелкового полка Метелкину… оставьте место для имени-отчества… объявляю благодарность за добрую службу и верное понятие о воинском долге. Двадцать девятого сентября сего года, находясь в сторожевом охранении своей части, ефрейтор Метёлкин… имя-отчество… Машинка неторопливо стрекотала. Генерал ходил по комнате, поглаживая свою седеющую голову, и продолжал не спеша диктовать слова приказа. А московский писатель, стоя в углу, раскуривал трубку и с удивлением поглядывал то на генерала, то на его фуражку, брошенную на подоконник. «Ну, нет, — думал он, — где уж тут, в самом деле, невоенному человеку понять, что значит настоящая воинская дисциплина!» 1945 Гвардии рядовой* Каждый вечер, когда часы на Кремлевской башне вызванивают первую четверть десятого часа, когда на всех других часах — маленьких и больших, ручных и карманных, домашних, уличных и железнодорожных — черная стрелка показывает 21 час 15 минут, по всей нашей армии, во всех ее частях и подразделениях подается команда: — Выходи строиться на вечернюю поверку! Если на дворе лето, в Москве уже темно в этот час, на севере — белая ночь, на юге — ночь черная и небо от края до края усыпано яркими звездами. Но и под светлым и под темным небом, и на севере и на юге, на западе и на востоке одинаково звонко, четко и торжественно звучат слова старинного воинского церемониала. И где бы ни застала бойца эта вечерняя команда — в казарме ли, на привале в лесу или в лагере на учебном сборе, через минуту он уже стоит в строю, подтянутый, подобранный, на своем обычном месте: тот, что повыше, — на правом фланге, тот, что пониже, — на левом. Появляются офицеры, старшина подает команду «смирно», и строй застывает, вытянутый в линеечку. «Приступите к поверке», — негромко говорит старший офицер; и, ответив: «Есть приступить к поверке», старшина роты делает шаг вперед, раскрывает ротную послужную книгу и начинает перекличку: — Абдулаев! — Я-а-а! — Аверин! — Я! — Василевский! — Я-а-а! Множество голосов — громких и приглушенных, грубых и нежных, мужественных и по-мальчишески звонких — откликаются в эту минуту по всей нашей огромной стране, от Кавказских гор до Баренцева моря: на исходе дня русская армия подсчитывает и пересчитывает грозные свои ряды. * * * …Вот и в той роте, где служил Саша Матросов, тоже происходит эта вечерняя поверка. Оправляя на ходу выцветшую полевую гимнастерку, вышел из палатки командир роты старший лейтенант Хрусталев. Рота уже построена. Две шеренги ровной покатой лесенкой вытянулись на опушке леса. — Смир-рно! — командует старшина, хотя люди и без того стоят не шелохнувшись. В руках у старшины толстая прошнурованная книга. — Приступите к поверке, — говорит офицер. — Есть приступить к поверке. Старшина раскрывает книгу. Раскрывает медленно и торжественно. И так же торжественно и неторопливо выкликает первую по списку фамилию: — Герой Советского Союза гвардии красноармеец Матросов! Но где же Матросов? Нет его ни на правом, ни на левом фланге. Все знают, что его нет, никто не думает, что он откликнется, отзовется, и все-таки старшина вызывает его и ждет ответа. — Герой Советского Союза гвардии красноармеец Матросов Александр Матвеевич погиб смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками, — отвечает правофланговый Бардабаев. Изо дня в день, из вечера в вечер откликается он за Матросова, и все-таки каждый раз не может этот высокий, статный и широкоплечий парень превозмочь волнение в голосе своем. Тишина. Люди молчат. Губы у всех плотно сжаты. И не только у Бардабаева, у многих других влажно поблескивают глаза под сурово насупленными бровями. Старшина перевернул страницу. — Андронников! — Я-а! — Глузик! — Я!.. — Демешко!.. — Я! — Иллиевский!.. — Я! — Копылов! — Я! — Князев!.. Перекличка окончена. Старшина закрыл книгу, одернул привычным движением гимнастерку, повернулся на каблуке — и четким, печатающим строевым шагом почти подбегает к командиру роты. — Товарищ гвардии старший лейтенант! — говорит он, прикладывая руку к пилотке и тотчас опуская ее. — Во вверенной вам роте вечерняя поверка произведена. По списку числится в роте сто два человека. Шесть человек в санчасти, восемь в нарядах, незаконно отсутствующих нет, в строю восемьдесят семь человек. Герой Советского Союза гвардии красноармеец Матросов погиб смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими оккупантами. И опять тишина. Слышно, как пролетает птица. Или как дождь барабанит по оконному карнизу. Или — зимний ветер шумит в вершинах деревьев. Офицер подносит руку к козырьку фуражки. — Вольно! Распустить роту, — говорит он. Старшина делает шаг назад, поворачивается лицом к строю и звонко повторяет команду: — Вольно! Разойдись! Люди расходятся. У каждого свое дело, свои заботы в этот поздний, послеповерочный час. Нужно успеть перед сном почистить винтовку или автомат, написать письмо, пришить пуговицу к шинели, покурить… Но, занимаясь каждый своим делом, люди думают о Матросове. Его нет, и все-таки он с ними; он мертв, и трава на его могиле успела не один раз вырасти и завянуть, а думают и говорят о нем, как о живом. Имя Матросова навеки записано в послужной книге гвардейской роты. Это значит, что дух героя и в самом деле бессмертен. Но какой же подвиг совершил Александр Матросов? За что такая честь имени его и памяти? Послушайте краткую повесть о доблести молодого русского солдата. 1 В густом сосновом лесу, который на картах и на планах именуется Большим Ломоватым бором, перед самым рассветом батальон получил приказ стать на привал. Это был очень удачный и своевременный приказ. Люди не спали два дня. Два дня шли они через этот Ломоватый бор, в обход неприятельских позиций, проваливаясь по колено в снег, шли ночью и днем, с такими коротенькими передышками, что не только поспать, а, случалось, и папироску докурить некогда было. И вот, наконец, привал. Никто не подумал о том, чтобы поесть или напиться чаю, многие даже курить не стали: кто где был, тот там и повалился в снег и заснул-захрапел богатырским фронтовым сном. И Саша Матросов тоже собирался поспать. Этой минуты он просто дождаться не мог — до того его шатало и клонило ко сну. Он вытоптал себе под деревом небольшую ямку, положил в изголовье ранец и уже лег, уже пристроился поудобнее, уже втянул руки поглубже в рукава шинели, и уже веки его сладко смыкались, когда он услышал над головой знакомый, слегка приглушенный голос: — Комсомольцы!.. «Зовут комсомольцев», — сквозь полудрему подумал Саша. И на одно мгновение он крепко, по-настоящему заснул. Но что-то как будто толкнуло его — он тут же проснулся и открыл глаза: «Фу, черт! Ведь это же меня зовут!» Три месяца на войне — очень много. За это время Саша из мальчика превратился в мужчину: он научился бриться, успел побывать в пехотном училище, стал отличным стрелком-автоматчиком, прошел со своим подразделением десятки и сотни километров, участвовал в нескольких боях и сражениях, потерял немало друзей и еще больше врагов уложил из своего ППШ. Он много чего испытал и, казалось, ко всему привык. Но вот уже три месяца прошло с тех пор, как носит он на груди, в секретном карманчике гимнастерки маленькую светло-серую книжечку с силуэтом Ленина на обложке, а все как-то не может привыкнуть к тому, что он уже не просто Саша, не просто курсант или боец гвардейского подразделения, а комсомолец Саша Матросов. — Комсомольцы! Эй! — стараясь кричать не слишком громко, чтобы не разбудить спящих, повторил тот же голос. — Ну что? — с трудом приподняв голову, ответил Саша. — Я — комсомолец. Было еще очень рано, и в предрассветной полумгле он не сразу узнал ротного комсорга лейтенанта Брякина. — Это ты, Матросов? — Я! — Давай, старик, поднимайся, буди ребят. Собрание созываем. — Есть, товарищ лейтенант, — пробормотал Саша и, сделав усилие, оторвал голову от ранца и сел. Голова у него кружилась. — Давай живенько, — повторил лейтенант. — Через три минуты чтобы все были у штаба. — Есть, — повторил Саша, сделал еще усилие, вскочил и почувствовал, как все у него внутри заныло и захрустело. Лейтенант скрылся за деревьями. Саша потянулся и громко, на весь лес, зевнул. — А, черт! — сказал он. Ему не понравилось, что его разбудили. А кроме того, он не очень-то любил всякие собрания и заседания. Может быть, потому, что он не умел говорить, не умел выступать. Сказать речь — ничего страшнее не было для него на свете. А собрания для того и созывались, чтобы на них говорили. И он, который никогда ни в чем ни от кого не отставал, чувствовал себя на собраниях, как рыба на песке, потому что не мог как следует, как нужно было и как хотелось высказать все, что было у него на душе и на языке. Он всегда со стыдом и с обидой вспоминал о том, как на комсомольском собрании, перед тем как ему выдали светло-серую книжечку, он рассказывал товарищам свою биографию. Собственно, сказал он то, что и нужно было сказать: что он сирота, бывший беспризорный, что воспитывался он в детских домах и в уфимской трудовой колонии, что лет ему восемнадцать, что учился он там-то и там-то… И хотя никто над ним не смеялся и приняли его единогласно, без единого возражения, он чувствовал, что сказал совсем не то, что он какую-то ерунду рассказал, потому что главное вовсе не в том, что он где-то работал и где-то учился… А в чем это главное, об этом он, пожалуй, даже и близкому другу не мог бы рассказать. Разбудить ребят было не так-то просто. Однако через две минуты человек тридцать комсомольцев, поеживаясь и поскрипывая подмерзшими валенками, уже подходили к расположению штаба. 2 На небольшой прогалинке у наспех раскинутой палатки бледно мигал на голубом утреннем снегу фонарь «летучая мышь». У фонаря сидел на корточках Брякин и, положив на колено полевую сумку, торопливо писал в блокноте огрызком карандаша, который с трудом удерживала его рука в серой грубошерстной перчатке. Комсомольцы откозыряли. — Здравствуйте, товарищи, — сказал Брякин; придерживая сумку, он привстал, ответил на приветствие и снова присел на корточки. — Присаживайтесь. Сейчас старший лейтенант выйдет — откроем. — А в чем дело, товарищ лейтенант? — По какому такому поводу собрание ни свет ни заря? Лейтенант не ответил, продолжая писать. — Мать честная! — хлопнул себя по лбу Миша Бардабаев, Сашин дружок. — Ведь мы же, ребятки, сегодня именинники! Я спросонок и забыл совсем… Сегодня же двадцать третье февраля — день Красной Армии! — Точно, — сказал лейтенант. Он кончил писать, спрятал карандашный огрызок в сумку, застегнул ее и поднялся. — Да, дорогие товарищи, — сказал он, — Бардабаев хоть и спросонок, а не ошибся: сегодня действительно день рождения нашей матери — Красной Армии! И по этому случаю нам с вами предстоит, между прочим, сделать ей нынче хороший подарочек. Из палатки вышел командир роты Артюхов и с ним несколько молодых офицеров. Артюхов курил и держал в руке какую-то бумагу. — Сидите, сидите, товарищи! — обратился он к тем комсомольцам, которые уже успели присесть. Брякин подошел к нему и что-то сказал. Артюхов кивнул, несколько раз глубоко затянулся, бросил окурок и мельком взглянул на часы. — Так вот, товарищи комсомольцы, — сказал он, как будто продолжая прерванный разговор. — Получен боевой приказ: через двадцать минут рота выступает для выполнения важной оперативной задачи… Он еще раз посмотрел на часы. Комсомольцы молчали. Саша Матросов нагнулся и щепкой счищал с валенка снег. Лейтенант Брякин, широко расставив ноги, стоял за спиной командира, поглядывал на ребят и медленно закручивал в трубочку свой блокнот. — Предстоит горячее дело, — продолжал Артюхов. — И вот, как всегда, прежде чем дать приказ к выступлению, мы собрали вас, передовых людей роты, чтобы познакомить с характером предстоящей операции. Артюхов предложил бойцам и офицерам подойти ближе, расстегнул сумку, вытащил оттуда карту и объяснил, в чем состоит боевая задача, поставленная перед ротой. Предстоит пройти Ломоватый бор, выйти на открытую местность и с боем занять деревню Чернушку. Вот она! Вот Ломоватый бор, вот здесь его западная граница, здесь небольшая гривка, за ней овраг, за оврагом деревня. Деревня эта на данном участке является опорным пунктом немецкой обороны. По донесениям разведки, в Чернушке не очень большой гарнизон. Если действовать быстро и решительно, можно обеспечить успех с малым количеством жертв. Все дело в быстроте, в молниеносном развитии боевых действий. Это основное условие задачи и нужно довести до каждого бойца. — Дело за вами, товарищи комсомольцы! — Артюхов отошел в сторону, присел на пенек и полез в карман за папиросами. — Разрешите, товарищ старший лейтенант? — обратился к нему Брякин. Артюхов кивнул. — Товарищи, — сказал Брякин, немного волнуясь и продолжая крутить свой блокнот, — не в первый раз мы собираемся с вами вот так, как собрались сейчас вокруг нашего командира, чтобы выслушать его приказ, который по существу является приказом нашей Родины. Нужно ли нам с вами напоминать, что мы, комсомольцы, вместе с нашими старшими братьями коммунистами являемся передовой частью, авангардом нашей армии и что для нас приказ Родины — это священный приказ. Э, да, впрочем, что говорить… Брякин улыбнулся и сунул свой блокнот за пазуху полушубка. — Товарищи, времени мало, уже занимается заря. Скоро в бой. Разговаривать долго некогда. Задачу нам товарищ старший лейтенант объяснил: через час, самое большее через полтора мы должны будем овладеть опорным пунктом противника, деревней Чернушка. Что мы овладеем ею, никто из нас не сомневается. Эта маленькая деревня с таким безобидным и даже смешным названием — русская деревня, и в этом все дело. Как бы она ни была мала и ничтожна, она стоит на русской земле, и немцам на этой земле делать нечего. Им здесь нет места! Это наша земля. Была, есть и будет. И через час мы это докажем им. Не правда ли, орлы? Брякин еще раз широко улыбнулся. — Правильно! Правда! Докажем по всем правилам! — ответили ему из темноты взволнованные голоса. Кое-кто, по старой гражданской привычке, захлопал в ладоши. Командир роты поднялся со своего пенька, подождал минуту и спросил: — Ну, кто еще хочет сказать? — Матросов! — крикнул кто-то. Саша сердито оглянулся. Ну да, конечно! Матросов! Всегда Матросов. Как будто у него другого дела нет, как выступать на собраниях. Артюхов поискал глазами Матросова и приветливо кивнул ему: — А ну, Сашук, давай скажи нам, что ты думаешь. Что он думает? Как будто это так просто и легко рассказать, о чем он сейчас думает! Он думает сейчас… Но нет, он даже не думает, потому что думают словами, а у него и слов под рукой подходящих нет. Он чувствует всем сердцем и всем существом своим, что больше всего на свете, больше собственной жизни он любит свою советскую землю, свою страну, свою Родину. Всякий раз, когда упоминают при нем название этой деревни — Чернушки, он испытывает нежность, какую испытывал только в детстве, когда засыпал на руках у матери, положив ей голову на плечо. С нежностью думает он об этих людях, о своих братьях по крови, которые томятся там, за густыми зарослями Ломоватого бора, за безыменным оврагом, в маленькой русской деревушке, захваченной и терзаемой уже полтора года фашистским зверьем. Но разве об этом скажешь? Разве повернется язык сказать все это вслух? А ребята подталкивают его. Со всех сторон кричат: — Матросов! Давай, давай! Не стесняйся!.. Саша вздыхает и яростно чешет затылок. — Есть, — говорит он и делает решительный шаг вперед. — Гвардии красноармеец Матросов… — обращается он, как положено по уставу, к старшему офицеру. Потом опять вздыхает, и рука его опять сама собой тянется к затылку. — Гм… Товарищи комсомольцы и вообще присутствующие… Заверяю вас… что я… в общем, буду бить немцев, как полагается, пока рука автомат держит. Ну, в общем… понятно, одним словом. — Понятно! — отвечают товарищи. Ему кажется, что ребята смеются над ним, хлопая в ладоши. Чтобы не покраснеть и не показать смущения, он усмехается и, ни на кого не глядя, отходит в сторону. Выступали после него другие комсомольцы, и многие говорили то же самое и тоже не очень складно и не очень красиво, но почему-то никто не краснел и не смущался. А Саша стоял, прислонившись к дереву, смотрел себе под ноги, напряженно думал, шевелил бровями и не замечал, с какой нежностью, с какой отцовской гордостью и любовью поглядывает на него, восседая на своем пеньке, командир роты. А старшина уже складывал командирскую палатку. Уже слышалась во взводах команда: «Подъем!» В морозных потемках глухо звучали голоса, мелькали огоньки… Комсомольцы разошлись по взводам. Через несколько минут рота построилась, и усталые, невыспавшиеся люди снова зашагали в ту сторону, куда вели их карта, компас и боевой приказ. 3 Дороги не было — шли разомкнутым строем. До рассвета оставалось немного, нужно было спешить, и люди, превозмогая усталость, нажимали, ускоряли шаг; отстающие, спотыкаясь и падая, проваливаясь в снег, бегом догоняли колонну. Матросов и Бардабаев шли в голове колонны, и доставалось им поэтому больше, чем другим: все-таки сзади идут уже по проторенной дорожке, а перед ними нетронутая целина, густой снег, сугробы в человеческий рост. Бардабаев — тот парень высокий, он вообще правофланговый, ему на роду написано ходить впереди строя. А как попал сюда Саша, человек небольшой, среднего роста? Но так уж всегда бывает: как-то само собой выносит его всегда вперед, особенно перед боем. А в лесу хорошо. Еще зима, еще покусывает носы и щеки ядреный морозец, еще по-зимнему хрустит снег под ногами, но что-то неуловимое уже говорит о приближении весны. Легкий смолистый запах действует опьяняюще. Жалко, что нельзя петь: с песней идти легче. Как всегда перед боем, говорят о пустяках. — Валенок, черт полосатый! — говорит Бардабаев. — Что? — Прорыв на всем фронте… Обсоюзка сопрела. Снегу, я думаю, килограммов десять набилось! — Ничего, — говорит Саша, — вот погоди, Чернушку возьмем — пакли достанешь, заткнешь. Это самое верное дело — пакля. — «Верное дело!» — ворчит Бардабаев. — Еще раньше эту Чернушку надо взять. Саша молчит. Молчит и Бардабаев. Оба думают об одном и том же. — Возьмем? — говорит наконец Бардабаев. — Возьмем, — отвечает Саша. — А если опоздаем? Если, скажем, ихние танки подойдут? — А зачем нам опаздывать? — говорит Саша. — Опаздывать — к черту. А если уж опоздаем, если действительно танки подойдут — ну что ж… Он перебрасывает на ремне автомат и, искоса посмотрев на товарища, негромко творит: — За себя, Мишка, я отвечаю. С гранатой под танк брошусь, а врага не пропущу. — Гм… — качает головой Бардабаев. — Это легко сказать — под танк! — Да нет, — улыбается Саша, — ты знаешь, и сказать тоже не легко. — Все-таки легче. — Кому как… — Э, смотри, какой белячок проскочил! — Заяц? Где? — Вон — за елочкой. Нет, уж теперь не видно… Н-да, легко сказать. А ты знаешь, ты сегодня хорошо на собрании выступал. — Иди ты к черту! — говорит Саша. — Нет, правда. Может, какой знаменитый оратор и более интересно выступает, а все-таки… Саша хотел выругаться покрепче, но тут его окликнули из задних рядов: — Матросов! К старшему лейтенанту! Артюхов шагал на левом фланге второго взвода, Саша подождал, пока он приблизится, сделал шаг вперед и приложил руку к козырьку ушанки. — Ну как, Саша? — улыбнулся Артюхов. — А что? — сказал Саша, тоже улыбаясь. — Хорошо, товарищ старший лейтенант! Не останавливаясь, командир взял его за локоть. Они пошли рядом. — Н-да, — сказал Артюхов. — А у меня к вам, товарищ гвардии красноармеец Матросов, между прочим, предложение есть. Саша насторожился и искоса посмотрел на командира. — В ординарцы ко мне пойдете? Саша вспыхнул и сам почувствовал, как загорелись у него уши и щеки. — Хочешь? — Точно, товарищ старший лейтенант. Хочу. — Ну, будешь ординарцем. Не отставай теперь от меня. Настроение, значит, хорошее? — Очень даже хорошее. — А ребята как? — Ребята — орлы! — Жить будем? — Будем. — Курить желаешь? — От «Казбека» не откажусь. От хорошей, крепкой папиросы у Матросова закружилась голова. Опять ему захотелось петь. Придерживая рукой автомат, он шел теперь легким широким шагом, стараясь идти так, чтобы и Артюхову оставалось место на тропинке. — Товарищ старший лейтенант, — сказал он вдруг, не глядя на командира, — можно вам один вопрос задать? — Давай. — У вас кто-нибудь из родных есть? — Ну как же… Слава богу, у меня семья, да и не маленькая. — А у меня вот никого… — Да, я знаю, — сказал Артюхов. — Это грустно, конечно. — Нет, — сказал Саша. — Нет? Саша подумал и помотал головой. — Раньше я, вы знаете, действительно грустил и скучал. И на фронт ехал — тоже паршиво было: никто не провожает, никто не жалеет. А теперь я как-то по-другому чувствую. Как будто я не сирота. Как будто, в общем, у меня семья… да еще побольше вашей. «Опять я не то говорю», — подумал он с досадой. — Непонятно небось? — сказал он усмехнувшись. Неожиданно Артюхов взял его за руку и крепко сжал ее. — Нет, Сашук, — сказал он. — Очень даже понятно. Только я думаю, что эта большая семья у тебя всегда была, только ты не замечал ее. Это называется — Родина. — Да, — сказал Саша. В лесу уже рассвело. Солнце еще не показалось, но уже поблескивал снег на верхушках деревьев, и уже нежно розовела тонкая кожица на молодых соснах. А снег под ногами из голубого превратился в белый, а потом стал розоветь — и чем дальше, тем гуще и нежнее становился этот трепетный розовый оттенок. «Ах, как хорошо, — думал Саша, — какой славный день впереди! И как это вообще здорово и замечательно — жить на свете!» Артюхов посмотрел на часы. — Бросай курить, — сказал он и сам первый бросил и притушил валенком папиросу. — Приехали? — сказал Саша. — Да, кажется, приехали, — уже другим, серьезным и озабоченным тоном ответил Артюхов. — Рота, стой! — негромко скомандовал он. — Стой! Стой! — понеслось по растянувшимся рядам колонны. Нагнувшись и расстегивая на ходу кобуру, Артюхов побежал к голове колонны, и следом за ним, тоже пригнувшись и на ходу снимая с плеча автомат, побежал Саша Матросов. 4 Артюхов стоял за деревом и проглядывал местность. За его плечом, с автоматом, взятым наизготовку, стоял Саша Матросов. После двухдневных блужданий в тесных потемках леса картина, которая открылась теперь их взору, казалась ослепительно яркой и необъятной. Золотисто поблескивая, лежала перед ними широкая снежная поляна. Нафталиновый февральский наст был гладко укатан — никаких следов на нем, только черные кустики боярышника и можжевельника выглядывали кое-где из-под снежного покрова. С запада поляну замыкал небольшой островок мелкорослого леса, как бы оторвавшийся от огромного материка Ломоватого бора. Эта зелено-синяя гривка скрывала за собой упомянутый в приказе и указанный на карте овраг. За кромкой леса сразу же открывался вид на западный скат лощины, по которой растрепанной ленточкой вилась зимняя дорога. В каком-то месте дорога пропадала, и там, где она пропадала, из-за снежной гряды выглядывали черные треугольники крыш и клубился легкий розовато-серый дымок. Это была Чернушка. — Вот она — Чернушка, — показал рукой Саша. Глаза его не могли оторваться от этого уютного, домашнего дымка, который неторопливо плыл над кровлями маленькой русской деревушки. Артюхов ничего не сказал, отметил что-то на карте и спрятал ее в планшет. — Пошли, — сказал он. Саша старался не отставать от Артюхова. Как всегда перед боем, лицо его пылало, на щеках выступил румянец. В голубых глазах играл задорный мальчишеский огонек. Он оглянулся, увидел Бардабаева, Воробьева, Копылова и других ребят. Великан Бардабаев, отдуваясь, тащил на плече тяжелую цинку с патронами. — Что, Миша? — окликнул его Матросов. — Валеночек не подведет? Бардабаев хмыкнул, перекинул цинку и что-то пробормотал под нос. — Пожалуй, и без валенок жарко будет, — усмехнулся Копылов. — Ну что ж, — сказал Саша, — жарко будет — валенки скинем, босиком в атаку пойдем. Воевать так воевать… Заметив, что отстал от Артюхова, он кивнул товарищам и побежал, прижимая к животу автомат. Почти вся рота была уже на опушке. И тут произошло то, чего никто не мог ожидать. Даже Саша, который уже не раз бывал под огнем, не сразу понял, что именно случилось. Над ухом у него прозвучал знакомый жалобный свист, вокруг защелкало, застучало, и на глазах у него от большой, толстой пихты с треском отлетела лохматая светлая щепка. — Ложись! — услыхал он сдавленный голос Артюхова, увидел, как один за другим попадали в снег его товарищи, и сам повалился набок, вовремя перехватив автомат. — Назад! — крикнул Артюхов и тоже залег. Люди ползли назад и прятались за деревьями. Саша пополз к Артюхову. Командир роты лежал за деревом вместе с лейтенантом Брякиным и командиром первого взвода. У взводного была поцарапана пулей кисть руки; он сосал ее и сплевывал на снег кровь. — Дзот, чтоб их черти взяли!.. — прохрипел Артюхов и, яростно скомкав, отбросил в сторону коробку с папиросами, за которой машинально полез в карман. — И не один, а целых три дзота, товарищ старший лейтенант! — крикнул Саша; он показал рукой в сторону маленького леска, замыкавшего поляну. В эту минуту у них за спиной, над вершинами Ломоватого бора, показалось солнце, и трепетный свет февральской зари залил поляну. — Вон, вон, видите? — показал Саша. Теперь, на солнце, лесистый островок казался ближе, чем раньше. Вглядевшись, можно было различить отдельные деревья, а присмотревшись внимательнее, можно было установить и местонахождение вражеских огневых точек. Пулеметы молчали, но солнце выдавало их — белые тесаные рамы деревянных амбразур проступали даже сквозь густую сеть маскировки. — Ах, шут подери, да ведь это же целая лесная крепость! — сказал лейтенант Брякин. — Н-да, — сказал Артюхов. — Расход непредвиденный. Однако оставить Чернушку на нашей совести мы не можем. Обойти дзоты — не выйдет: поляна у них тут пристреляна, как видно, до последней пяди. Придется штурмовать с фронта… Саша, — повернулся он к Матросову, — лейтенантов Губина и Донского — ко мне! Саша разыскал и привел к Артюхову командиров второго и четвертого взводов. Артюхов объяснил им свой план: взводы Донского и Губина решительным штурмом блокируют фланговые дзоты. Остальные берут на себя задачу подавить центральный, по-видимому, самый мощный. — Работа предстоит нелегкая, — сказал Артюхов. — Но выполнить ее нужно быстро, иначе вся операция пойдет прахом. Командиры вернулись к своим подразделениям, и через минуту громкое, раскатистое «ура!», залповый огонь и ответная дробь немецких пулеметов возвестили о том, что штурм лесной крепости начался. 5 Артюхов любил Сашу, ему приятно было видеть возле себя этого скромного голубоглазого, с прозрачным, чистым и открытым взглядом, молодого солдата. Сам того не замечая, он уже давно относился к нему не просто как начальник к подчиненному, а с какой-то скупой и суровой отцовской нежностью, думал о нем, как о старшем сыне своем, гордился его успехами и тревожился, когда малейшая беда грозила Саше. И может быть, назначая Матросова своим ординарцем, он сделал это не только потому, что Саша был ловкий и расторопный боец, но и потому, что ему хотелось, чтобы этот милый, полюбившийся ему парень находился рядом. Но для Саши это было странно и непривычно — находиться на поле боя и не участвовать в бою. До сих пор во всех боевых схватках он всегда был на первом месте, он шел в атаку, не думая об опасности, увлекая своим бесстрашием товарищей, и, может быть, поэтому за все три месяца своей боевой жизни он ни разу не был ни ранен, ни контужен. Смелого пуля боится, Смелого штык не берет, — любил он часто напевать, хотя порядочного голоса у него не было и в ротных запевалах он никогда не числился. Правда, и сейчас Саша не сидел без дела: он помогал командиру следить за перипетиями боя, собирал донесения, передавал приказания, ползал, бегал, пробирался в самые опасные, рискованные места. Но это была не та работа, к которой он привык, и руки у него чесались и тянулись к затвору автомата. Через десять минут он уже не выдержал и попросил у Артюхова разрешения пойти драться в рядах своего взвода. Но командир не отпустил его. — Будь около меня, — сказал он сердито. — И не рыпайся. Здесь ты мне нужнее… Уже в самом начале боя Артюхову стало ясно, что взять штурмом эту немецкую лесную крепость — дело очень трудное. Правда, боковые, фланговые дзоты были довольно быстро блокированы и выведены из строя бойцами Губина и Донского, оба эти дзота молчали, зато центральный — самый отдаленный и самый мощный — вел такой яростный пулеметный огонь, что не только подойти, но и просто показаться на поляне не было никакой возможности. Несколько раз гвардейцы бросались в атаку и каждый раз вынуждены были откатываться, оставляя на поле боя убитых и раненых. На глазах у Саши погиб его товарищ по взводу комсомолец Анощенко. Тяжело ранен был лейтенант Брякин. Саша видел, как его оттаскивали в сторону Бардабаев и Воробьев. Саше показалось, что лейтенант уже мертв: такое бледное, неживое лицо было у комсорга. — Товарищ лейтенант! — дрогнувшим от волнения голосом крикнул Саша. Брякин открыл глаза, узнал его, кивнул и пошевелил губами. — По-комсомольски… по-комсомольски… — прохрипел он. И хотя за словами ничего больше не последовало, Саша понял, что комсорг хотел сказать: по-комсомольски нужно драться, а если понадобится и умирать. Перестрелка продолжалась. И с той и с другой стороны не жалели патронов, но смысла в этой ожесточенной перепалке никакого не было. А время шло. Исчислялось оно минутами и секундами, но в этой обстановке даже ничтожная доля секунды могла решить исход дела, минутное промедление грозило катастрофой наступающим. Артюхов это понимал. Он понимал, что немцы не сидят сложа руки в своей засаде, что гарнизон Чернушки уже поднят на ноги и что где-нибудь дежурный немецкий телефонист, усатый «гефрейтер», уже принимает шифрованную телефонограмму с просьбой о помощи и подкреплении. — Неважнецкие наши дела, Саша! — громко сказал Артюхов. Он старался говорить бодро и весело, но у него плохо получалось это. «Неужели не успеем? — подумал Саша. — Неужели придется отходить?» От одной этой мысли у него сердце сжалось. — Товарищ старший лейтенант, — сказал он, дотронувшись до руки Артюхова, — знаете что? Скомандуйте еще раз в атаку! Ей-богу, скомандуйте! Вот увидите, дружно пойдем. И я пойду… я впереди пойду. — Я знаю, что ты впереди пойдешь, — ласково усмехнулся Артюхов. — Так дайте же приказ! — Погоди, — сказал Артюхов и рукой показал, чтобы Саша сел. Что же делать? Поднять людей и повести их в атаку? Но это значит наверняка погубить всю роту и не добиться никаких результатов. — Вот что, — сказал командир роты, — давай проберемся поближе к этой сволочи, посмотрим, что она из себя представляет. Они поползли. Из дзота их не видели, зато с опушки Ломоватого бора десятки внимательных и настороженных глаз следили за их передвижением. Ползли они по-пластунски, прячась за кочками и бугорками, ползли медленно, с передышками и забирая все время несколько вправо. — Стой! — скомандовал наконец Артюхов. Они притаились за кустом можжевельника. Саша осторожно высунул голову. Вражеский дзот был совсем близко: каких-нибудь сто — сто двадцать шагов отделяли их теперь от немцев. Отсюда хорошо было видно, как из амбразуры дзота рвется наружу короткая пепельно-рыжая струя огня. На одну минуту Саша представил себе фашистских пулеметчиков, которые, съежившись и полусогнувшись, сидят в полутемной пещере этого лесного дзота. Представить их себе ему не стоило большого труда — он немало перевидал на своем веку этих двуногих зверей в зеленых потрепанных и обмызганных шинелях, красноносых, сопливых, бесконечно омерзительных, по-собачьи лающих и по-собачьи скалящих зубы. Как это бывало с ним уже много раз, при одной мысли о близости немцев ярость и гнев охватили Сашу. Как смеют они здесь торчать? Кто им дал право? Ведь это наша земля! И лес этот наш, и деревня за ним, над которой по-прежнему вьется легкий неторопливый дымок, — это наша деревня. Он вспомнил Брякина. Жив ли он? Неужели кровь его не будет отомщена! Неужели немцы заставят их отойти? Нет, черта с два! Гвардейцы не отступают. Комсомольцы не отступают. Русские не отступают. Будем драться! Руки его сжимали автомат. Сердце стучало. Он ждал, что Артюхов даст приказ: «В атаку!» Но командир, подумав и оценив обстановку, дал ему другое приказание: — Шесть автоматчиков — ко мне! — Есть шесть автоматчиков, — ответил Саша и тем же путем, прячась за кочками и бугорками, пополз к Ломоватому бору. 6 Желающих было много — он сам выбрал шесть человек. Все это были комсомольцы, его товарищи по взводу. Эту шестерку он привел к Артюхову. Артюхов отобрал трех. — Задача такая, — сказал он, — подползти как можно ближе к дзоту и — из автоматов по амбразуре. Понятно? — Есть, — ответили автоматчики. — Из автоматов по амбразуре. Понятно. Им не удалось проползти и десятка шагов, как немцы их заметили. Клинок огня резко повернул вправо, короткая очередь — и все три автоматчика остались лежать на снегу. Артюхов подозвал остальных. — Задача понятна? — Есть, — ответили комсомольцы. — По амбразуре из автоматов. — Ползите немного правее. Живо! Среди этих трех был Копылов, Сашин товарищ по училищу. Он первый выбрался на открытую поляну. До амбразуры оставалось шагов пятнадцать-двадцать. Копылов вскочил, поднял автомат и упал, сраженный пулеметной очередью. Товарищи его на минуту застыли, потом медленно поползли вперед. Один из них успел подняться, пробежал несколько шагов и выпустил, не глядя, короткую очередь в сторону дзота. Пулемет лениво повернул вправо и как бы нехотя скосил его. Поднялся и товарищ его — и тоже упал, сраженный на месте. Артюхов снял шапку. Потемневшее лицо его было покрыто испариной. — Что же делать? — подумал он вслух. — Товарищ старший лейтенант, — сказал Саша, — теперь — я. — Что «ты»? — Я пойду. Артюхов взглянул на него и понял, что сказать «нет» он не может, что Саша уже все решил. Лицо его было спокойно — никакого румянца, никакой лихорадки в глазах. Так спокоен бывает человек, приступающий к делу, которое он давно обдумал и к которому хорошо приготовился. — Задачу свою понимаешь? — спросил у него Артюхов. — Задачу понимаю, да, — сказал Саша. — Ну, иди, — сказал Артюхов. Он хотел обнять Сашу, но не обнял, а только положил руку ему на плечо и, слегка оттолкнув его от себя, повторил: — Иди. Саша выглянул из-за куста. В лесной крепости продолжал стучать пулемет. Струйка огня неторопливо двигалась справа налево и слева направо. Дождавшись, когда она еще раз повернет влево, Саша вскочил и, сделав несколько легких широких прыжков, повалился набок и, сунув под мышку автомат, пополз — зажмурившись, разгребая снег, работая, как пловец, локтями, коленями, всем телом… Холодный снег обжигал ему щеку. Он слышал, как за спиной его, на опушке Ломоватого бора, гулко щелкают разрывные пули; это значило, что немцы его не видят. Если бы немцы видели — щелканье пуль было бы громче и ближе и свист их не был бы слышен. А пули на все голоси свистели у него над головой: под перекрестным огнем он мог угадывать, какие свои, какие чужие. О чем он думал в эти короткие секунды своего последнего пути по родной земле? Никто не скажет нам, о чем он тогда думал. Но автоматчик Копылов, который не был убит насмерть, который еще жил, еще дышал, еще боролся с туманом, застилавшим его глаза, — он видел сквозь этот туман Сашу Матросова, который, проползая мимо, повернул к нему свое не по-мальчишески суровое, сосредоточенное лицо и вдруг улыбнулся ему, Копылову, и вдруг сказал негромким и каким-то уже не своим, свободным, легким, из самого сердца идущим голосом: — По-комсомольски… по-комсомольски… Видели Сашу и товарищи его со своих позиций на опушке Ломова того бора. Крепко сжав зубы и до боли сжимая кулаки, следил за каждым его движением командир роты Артюхов. Саша хитрил. В те минуты, когда клинок огня поворачивал вправо, он переставал двигаться и замирал, распластанный на снегу. И пулеметчик, принимая его за одного из убитых, не замечал его и проходил мимо со своей смертельной очередью. Убитых лежало на снегу много — пересчитывать их немцу не приходило в голову. Выждав минуту, Саша полз дальше. Таким образом он подобрался вплотную к дзоту. Направление он взял правильное — амбразура была слева; он уже слышал сладковатый запах пороховой гари и чувствовал горячую близость раскаленного пулемета. Те, кто с тревогой и затаив дыхание следили за ним с опушки Ломоватого бора, видели, как Саша медленно приподнялся, вскинул автомат и дал резкую короткую очередь по амбразуре. Облако желтого дыма вырвалось из амбразуры, громовой удар потряс землю и закачал вершины деревьев — это Сашины пули угодили в мину или в ящик с боеприпасами. И сразу же наступила тишина, такая неожиданная, оглушающая тишина, что многие не тотчас поняли, что случилось. Вражеский пулемет молчал. Не дожидаясь команды, бойцы дружно поднялись в рост; многие уже рванулись вперед и с криком «ура!», беспорядочно стреляя, пробежали десяток-другой шагов в сторону дзота. И вдруг пулемет ожил. Он застучал лихорадочно, торопливо, захлебываясь. И люди, которые были уже совсем близко от цели, опять повалились в снег и, пятясь, поползли в сторону леса, а многие остались лежать на снегу, чтобы никогда больше не встать. И тут все, кто мог видеть, увидели, как Саша Матросов выбежал из своего укрытия и с криком: «А, сволочь!» кинулся к вражескому дзоту. Товарищи видели, как на бегу он повернулся, припал на левую ногу и всей силой тела своего навалился на амбразуру. Пулемет захлебнулся. — Вперед! — прозвучал металлический голос Артюхова. Первым вскочил по команде Миша Бардабаев. — Товарищи! — крикнул он. И никто не узнал его голоса. И сам он его не узнал. Слезы и гнев, ярость и гордость за друга душили его. Он рванул на себе ворот гимнастерки. — Товарищи! За Родину, за нашего Сашу, за комсомольца Матросова — вперед! Ура-а!.. Через минуту груда земли и деревянных обломков — все, что осталось от немецкой лесной крепости, — лежала за спиной гвардейцев. А через десять минут уже кипел горячий бой на подступах к Чернушке, и солнце стояло еще совсем низко, когда над этой маленькой русской деревушкой был водружен флаг страны, за свободу, славу и честь которой отдал свою жизнь комсомолец Александр Матросов. * * * 19 июня 1943 года Михаил Иванович Калинин подписал указ «О присвоении звания Героя Советского Союза красноармейцу Матросову». На Сашиной могиле зацветали в это время скромные полевые цветы. Он лежал здесь, возле деревни Чернушки, а рота его шла на запад и была уже далеко, но Сашино имя не было вычеркнуто из списков роты, и на вечерних поверках его по-прежнему выкликали, как живого, и Миша Бардабаев откликался за него, потому что он был Сашин друг и потому что стоял первый с правого фланга. Вечером в роту принесли газету. Состоялся летучий митинг. На митинге выступали бойцы и офицеры, Сашины товарищи, начальники и соратники, вспоминали, какой он был, что говорил и чем был заметен. Но мало кто мог припомнить что-нибудь особенное и замечательное, о чем говорил Саша. Только Бардабаев вспомнил и рассказал, как в день боя под Чернушкой в Ломоватом бору заспорили они с Сашей, легко ли живому броситься под вражеский танк, и как Саша сказал: «Не легко, а если надо, брошусь». * * * Все лето полк находился на передовых; вместе со всей армией он шел с боями на запад… За ратные подвиги, за доблесть и мужество, проявленные в этих боях, полк заслужил величайшую честь. 8 сентября 1943 года приказом Верховного Главнокомандующего 254-му гвардейскому полку было присвоено имя Александра Матросова. Имя простого русского парня, бывшего беспризорного, рядового солдата украсило полковое знамя. Принимая присягу, молодые гвардейцы опускаются на одно колено и, припадая губами к алому шелку знамени, говорят: — Будем и мы такими! Будем смелыми и бесстрашными, честными и мужественными — как тот, чье святое имя золотом вышито на полотнище этого боевого стяга. С этой клятвой матросовцы, вместе со всей нашей армией, освободили советскую землю от фашистских захватчиков. С этой же клятвой они пойдут, если надо будет, в последний, решительный бой за свободу, славу и счастье своего народа и своей Родины. 1943 В тундре* Разведчики уже не отстреливались. Теперь их могли спасти только легкие ноги, лыжи, потемки да разве еще солдатское счастье. Этого счастья хватило на четверых. Пятому же с самого начала не повезло, и этот пятый был самый молодой и неопытный — Ваня Потапов. Начались Ванины злоключения с того, что, надевая лыжи, он обронил одну палку. Нужно было плюнуть и бежать, а он побоялся плюнуть, скинул лыжи и полез за палкой вниз. Ушло на это каких-нибудь полминуты, но за эти полминуты Потапов отстал от товарищей, а немцы подошли ближе. И наверно, они видели его теперь, потому что, когда он опять стал на лыжи, пули жужжали над его головой, как пчелы. Чокаясь о камень, они выбивали искры. И вот он услышал, как одна из них ударилась уже не о камень, а ударила его в плечо. Боли Ваня почти не почувствовал, но его так сильно тряхнуло, что палка — та самая, которую он только что потерял и нашел, — выскочила из руки и отлетела в сторону. На этот раз он не стал искать ее, не оглянулся даже, а поменял руку и с одной палкой побежал дальше. На его счастье, путь шел теперь под гору, под ногами был снег. А по снегу, да еще с горы идти было куда легче. Потом он увидел товарищей. Они бежали гуськом — уже далеко внизу, там, где кончались скалы и начиналась ровная открытая тундра. Последним шел кто-то очень высокий, в полтора человеческих роста, и Ваня не сразу сообразил, что это ефрейтор Андронников, у которого на плечах пленный немец. А за спиной все еще цокали выстрелы, и все еще слышно было, как свистят пули, хотя в ушах у Вани и без того свистело… Согнув в коленях ноги и прижимая локтями палку и автомат, он вихрем катился вниз, его подкидывало, в лицо ему стегали ветер и колючая снежная пыль, а он ничего не чувствовал, кроме радости от этой бешеной гонки и от сознания, что он жив, и товарищи его живы, и товарищи его уже близко, а немцы далеко. Но вот он скатился на ровное место и вдруг почувствовал, что ноги его уже не идут и руки не держат палку. В висках у него застучало, в глазах помутилось, и сладкая тошнотворная слабость разлилась по всему телу. Еще минута — и он свалился бы в снег. Но тут показалось ему, что за спиной его опять слышатся выстрелы и даже голоса людей. На один миг он представил себе, как его хватают, связывают ремнем и тащат, как тащит сейчас Андронников этого немца. «Нет… к черту… уйду», — сказал себе Ваня. И, пересилив себя, поборов слабость, пошел, задвигал ногами, замахал палкой. А за это время товарищи его опять ушли далеко. Но все-таки он видел их, и это радовало его, подхлестывало, придавало сил. Шел он медленно, даже не шел, а брел черепашьим шагом, а ему казалось, что он бежит, потому что с каждым шагом расстояние между ним и товарищами уменьшалось. А дело было в том, что товарищи его вовсе не шли, а стояли, ждали его. Пробежав километра три по тундре, они обнаружили исчезновение Потапова, огорчились, расстроились, решили уже, что он погиб. Но тут Костюков, который нес теперь связанного «языка», увидел Ваню. Хоть и рады были разведчики, что Ваня живой, а все-таки первым делом принялись ругать его и смеяться над ним. — Ты что — в разведке находишься или в деревне гуляешь? — еще издали крикнул ему Андронников. Ваня попробовал ухмыльнуться, но даже улыбка у него не получилась. Прихрамывая и по-стариковски опираясь на палку, он с трудом тащил свое тело, ставшее таким тяжелым и неуклюжим. — Куда вторую палку девал? — строго спросил ефрейтор. Ваня хотел сказать «потерялась», но и сам не услышал своего голоса. С пересохших губ слетали какие-то хриплые невнятные звуки. — Эй, Потапов! — воскликнул Костюков. — Да ты никак раненый?! Ваня кивнул и ответил, что «кажется, да, маненько есть», и только тут понял, что и взаправду ранен. Боли он и сейчас никакой не чувствовал, но плечо и грудь у него были скованы, как будто надели на него железную рубаху и рубаха эта примерзла к телу. У него спросили, может ли он идти. Ваня сказал, что да, может, вполне, и даже оттолкнулся палкой и сделал шаг вперед, чтобы показать, как ловко и здорово он сейчас пойдет. «И правда, — подумал он, — что же, они меня, как маленького, на руках понесут, если скажу „не могу“? Ничего, доползу как-нибудь». Раздумывать было некогда, над тундрой опускалась ночь, быстро темнело. Разведчики пошли дальше. Ваня шел крайним, стараясь не отставать от остальных и не терять следа, проложенного товарищами. Андронников отдал ему свою палку, и Ване казалось, что теперь, с двумя палками, идти стало совсем хорошо. Но, на беду его, в тундре начало порошить. Лыжню то и дело заметало, и находить ее в темноте становилось все труднее и труднее. И все-таки Ваня шел. Он знал, что если остановится, то упадет, а коли упадет — не встанет. Под конец он уже перестал чувствовать под ногами лыжню и не искал ее. И товарищей он уже не видел впереди, а только слышал в темноте поскрипывание лыж и по этому легкому монотонному «трли, трли, трли» и держал свой путь. Изредка кто-нибудь из разведчиков, укоротив шаг, оглядывался и окликал его: — Потапов, идешь? Ваня облизывал пересохшие губы, набирал в легкие воздуха и кричал: — Иду! А минут через пять до него снова доносилось: — Потапов, идешь? — Иду-у-у! — отвечал Ваня и старался кричать громко и весело, хотя и губы у него уже с трудом размыкались. И вот еще раз не повезло ему. Развязался у него ремешок на лыже. Он уже давно чувствовал, как расползается этот сыромятный ремешок и как начинает вихлять у него под ногой левая лыжа. Он знал, что рано или поздно ремешок развяжется, и боялся этого, потому что тогда уже поневоле придется останавливаться и нагибаться… И вот ремешок развязался. Левая лыжа выскользнула из-под ноги, и нога провалилась в снег. Он чуть не упал и держался только потому, что всем телом, как на багор, навалился на лыжную палку. Руки у него от напряжения дрожали, в голове звенело, а нога все глубже и глубже уходила в снег. «Ни за что не вытяну», — подумал он. — Пота-по-о-о-о-ов! — услышал он в эту минуту откуда-то, как ему показалось, очень издалека. Он поднял голову, набрал в себя свежего морозного воздуха и, не понимая, что делает, крикнул: — Иду-у-у-у-у!.. А сам выпустил из рук палку, медленно склонился влево и упал лицом в снег. И когда падал, почему-то вспомнил и даже на какую-то долю секунды отчетливо увидел перед собой того черно-серого красавца волка, которого встретили они вчера под вечер в тундре. «Найдет — не пожалеет, съест», — подумал Ваня. И, подумав это, он уже ни о чем больше думать не мог, ничего не видел и не слышал. Долго ли он пролежал без сознания, никто не скажет. Очнулся Ваня от холода и оттого, что ему нечем было дышать: в нос набился снег. Он оторвал голову от снега, сфыркнул его, как сфыркивают воду после купания, с трудом перевалился на бок и застонал от нестерпимой, сверлящей боли в плече. От этой боли его опять затошнило и опять поползла в поясницу противная расслабляющая дрожь. Он крепко зажмурил глаза и минут десять лежал не двигаясь, боясь шевельнуться и дожидаясь, пока утихнет боль и пройдет тошнота. Он опять ни о чем не думал, даже не помнил и не понимал, где он и что с ним. Только лезли все время в голову слова из песни, которую еще маленьким пацаном пел со знакомыми ребятами: Ты, товарищ мой, Не попомни зла, — В той степи глухой Схорони меня… И казалось все время, что где-то гармонь играет, и не рядом играет, а как будто далеко, за рекой, в чужой деревне. И все время про одно и то же: про ямщика, который умирает в степи. Под эту гармонь Ваня и задремал. И вдруг он опять, и на этот раз по-настоящему, очнулся. Ему показалось, что где-то совсем близко кто-то громко окликнул его по фамилии. Он открыл глаза, попробовал поднять голову и стиснул зубы, чтобы не застонать от боли. «Я раненый, отстал от ребят, у меня ремешок лопнул на левой лыже», — вспомнилось ему все сразу. В тундре было уже совсем темно и с неба по-прежнему летел мелкий пушистый снег. Приподняв голову, Ваня жадно прислушивался. Никто его уже не звал, но ему казалось, что он слышит, как скрипят на снегу лыжи или полозья. «Наши… меня ищут», — подумал он и уже открыл рот, хлебнул воздуха и хотел крикнуть «братцы» или «товарищи»… Но тут опять мелькнуло у него в голове: «А вдруг фрицы?» — и опять ему представилось, как подбегают к нему вражеские солдаты, наваливаются на него, бьют, вяжут ремнем руки и волокут его в свое логово. «Нет, лучше замерзну пускай», — подумал Ваня. И, подумав так, он вдруг понял, что ведь и в самом деле замерзнет, что никакой надежды на спасение у него нет и быть не может: до расположения их части километров сорок, а то и больше. Ночь темная. Кто же его тут спасет? Тут его только немцы могут найти. А скорее всего заметет его снегом, и ни зверь, ни человек не разыщут костей его. В эту минуту вспомнилась Ване вся его прошлая жизнь, и мать свою он вспомнил, и знакомых ребят, и родную деревню. Все это было и ничего не будет. «Умру, как тот ямщик в песне», — подумал Ваня, и ему стало так жалко и себя, и маму, и молодость свою, что он заплакал. И плакал долго, пока опять не заснул. Спал он нехорошо, тревожно, было ему во сне душно и тесно и все казалось сквозь сон, что рядом кто-то ходит. Он просыпался, сфыркивал с лица снег, прислушивался и, ничего не услышав, кроме посвиста ветра, засыпал снова. И вот один раз он проснулся, и опять представилось ему, что рядом кто-то живой. На мгновенье почудилось, что он не в тундре, а в больнице, что пахнет сулемой. Он открыл глаза и увидел, что уже светло. Но свет этот был не дневной — высоко в небе торопливо бежали кучерявые, легкие и прозрачные тучки, и сквозь бегущую пелену эту мягко сочился на землю нежный серебристый свет — не то луна, не то северное сияние. Этот свет показался Ване таким ослепительно ярким, что он не выдержал и зажмурился. И вдруг ему померещилось, что кто-то тронул его и жарко дохнул ему в левую щеку. Он невольно открыл глаза и тотчас, так же невольно, закрыл их. Он успел увидеть только тень на снегу, огромную ушастую тень, но и этого было достаточно, чтобы все тело его, которое уже давно перестало чувствовать и боль, и страх, и холод весенней полярной ночи, — все тело его как бы разом оттаяло и дрогнуло от ужаса. «Волк!» — только и успел подумать Ваня. И в ту же минуту он опять ощутил у себя на лице обжигающее, пахнущее псиной дыхание, даже почувствовал, как потекли по щеке, а оттуда за ухо и за воротник ручейки талого снега. Он слышал, как горячо, с присвистом обнюхивают его, как сильные пружинистые лапы царапают его плечо и жадно роют, ищут в сугробе его тело. «Не надо!» — не то сказал, не то подумал Ваня. И застонал уже не от боли и не от страха, а просто от мысли, что вот какой нехорошей, глупой и позорной смертью приходится ему умирать. И тут, когда он застонал, он почувствовал, как теплый шершавый язык лизнул его щеку. И еще раз лизнул — уже по лбу и по носу. И кто-то очень знакомо тявкнул и жалобно заскулил над Ваниным ухом. Он удивился, приоткрыл один глаз и увидел то, что меньше всего ожидал сейчас увидеть: парусиновую сумку с нашитым на ней большим ярко-красным кумачовым крестом. Кто-то совал эту сумку Ване в лицо. Сумка была расстегнута, и оттуда так резко несло йодом, карболкой и другими аптечными запахами, что Ваня сморщился, отшатнулся и чихнул. И, словно в ответ, он услышал радостный собачий лай. «Братцы! Так это ж не волк!» — подумал Ваня. Через силу он приподнял голову и увидел, что возле него на снегу лежит, вытянув лапы, рыжая с белыми подпалинками собака-лайка. Повернув к Ване острую обезьянью мордочку, лайка смотрела на него маленькими внимательными глазками и все повизгивала и подталкивала Ваню своим левым боком, где была у нее приторочена ремешком походная сумка-аптечка. «Это ж она лечить меня хочет, перевязочные материалы мне сует», — догадался Ваня. И опять у него защипало в глазах, когда он понял, что его не забыли, не бросили, вот послали на поиск его санитарную собаку. А лайка, уже нетерпеливо и даже сердито поскуливая, все требовала: «Открой же сумку, возьми перевязочный пакет. Ты же знаешь, что я не человек, я не могу сделать тебе сама перевязку…» «Песик… славный, — подумал Ваня. — Спасибо тебе. Но что же мне, милый ты мой, делать? Я ж ни рукой, ни ногой пошевельнуть не могу…» И собака будто услыхала его мысли. Она вскочила, отряхнулась от снега, сунулась туда-сюда, как бы раздумывая, как ей следует поступить. Потом подбежала к Ване и стала деловито зарывать его, заваливать снегом. И, укрыв его по самый нос толстым снежным одеялом, она еще раз лизнула его в щеку и побежала. И, уже отбежав шагов на двадцать, оглянулась, махнула хвостиком и деловито тявкнула, и Ване послышалось, что она крикнула ему: «Не унывай, солдат! Все в порядочке будет…» «Ну, что ж, — подумал Ваня. — Может, она людей приведет. Только навряд ли… Не успеет». И все-таки мысль о том, что за ним могут прийти, могут найти и подобрать его, радовала и согревала Ваню. Теперь он боролся с дремотой, со слабостью. Только бы не заснуть, не потерять память, не прозевать минуту, когда за ним придут. Но время шло, а слабость одолевала его. Под снегом он согрелся и, когда согрелся, вдруг опять почувствовал острую боль в левом плече. Боль была такая сильная, что на какое-то время Ваня опять потерял память. После этого он еще несколько раз впадал в забытье, просыпаясь, с трудом открывал глаза и видел только синевато-белый морозный пар, идущий от его лица, да звездочки-снежинки, повисшие на ресницах, крохотные серебряные звездочки, на которых блестел, отражаясь, радужный лунный свет. Но слух у Вани был чутко насторожен, даже во сне и в забытьи он слушал и ждал. И вот — через час или через минуту — он очнулся, услыхав, как что-то заскрипело по снегу. Он застонал, хотел поднять голову, но уже не мог поднять ее даже на полсантиметра. «Едут… за мной, — понял Ваня. — На санях едут». Деревенское ухо его сразу же угадало, что это не лыжи, а сани, и не какие-нибудь легкие салазочки, а настоящие ездовые сани, подбитые железом. Он лежал и слушал, и вдруг ему показалось, что сани удаляются, что скрипят они уже не так весело и не так громко. «Уйдут», — похолодел Ваня и хотел крикнуть, хотел позвать людей, но и тут вспомнил о немцах и не крикнул. А сани уже не скрипели. «Ушли», — решил Ваня. И не успел подумать об этом, как услыхал над головой у себя знакомый заливистый собачий лай. Давешняя рыженькая белогрудая лайка бегала возле него и радостно лаяла, будто звала кого-то. «Привела», — подумал Ваня. И, собрав остатки сил, он приподнял голову и крикнул: — Товарищи! Братцы! Тута я!.. Никто не ответил ему. Он подождал и еще раз крикнул: — Ребята! Товарищи! Я здесь! Но и на этот раз никто не откликнулся, никто не шел на его зов. А рыжая собака тем временем бегала вокруг, суетилась, будто примеривалась к чему-то. Потом в глазах у Вани замелькали снежные хлопья. Тело его опять царапали проворные собачьи лапы. Лайка откапывала его, сдирала с него снежное одеяло. А когда откопала, снова исчезла куда-то, и не успел Ваня испугаться и подумать, что опять он останется один, как снова заскрипели полозья. Четыре огромные собаки, лопарские овчарки, как их называют на Севере, впряженные двумя парами, тащили за собой низенькие санитарные санки. Впереди овчарок бежала и указывала им дорогу рыжая лайка. Превозмогая боль, Ваня поднял повыше голову. Он искал глазами: где же люди? Но людей не было. Он плохо запомнил, что с ним было дальше. Подкатили к нему санитарные сани-носилки. На санях лежал большой овчинный тулуп. Рыжая лайка, которая была у собак за командира и за кучера, бегала и звонко, по-начальнически тявкала, отдавая какие-то приказания. Санки то отъезжали, то приближались, пока не подошли вплотную к раненому. Тогда рыжая распахнула тулуп, вскочила на сани и, вцепившись зубами в капюшон Ваниного маскхалата, стала втягивать раненого на санки. Потом, когда Ванина голова оказалась на тулупе, рыжая подбежала с другой стороны, нырнула под Ванину спину и стала вкатывать его на тулуп, пока и ноги его не очутились на санях. Тогда она ловко и заботливо, как добрая медсестра, прикрыла его тулупом, что-то протявкала, и те собаки, что были за лошадок, натянули постромки и тронули. От толчка тулуп распахнулся — и Ванина рука упала в снег. Рыжая на ходу подбежала, подхватила руку, вскинула ее на Ванину грудь, поправила тулуп. Санки помчались, полозья заскрипели, голова у Потапова закружилась, он опять провалился куда-то, потерял память… А когда очнулся, было светло и тепло. Где-то высоко мигала электрическая лампа в белом колпаке. И все вокруг тоже было белое — и потолок, и стены, и подушка под Ваниной головой. А рядом на стуле сидел человек в белом халате и в белой докторской шапочке. Он держал Ваню за руку и шевелил губами. — Ну, вот, — сказал он, увидев, что Ваня открыл глаза. — Наконец-то! Очухался, дядя? Ваня облизал губы, хотел сказать, но не сказал, а прошептал едва слышно: — Живой? — Живой, Иван Потапов, живой. Не сомневайся. И даже руку, имей в виду, не будем резать. В самый раз тебя спасли. А пролежи ты еще полчаса на морозе, и был бы ты у нас однорукий инвалид. А теперь — полный ажур. Ваня хотел спросить, кто его спас, но почему-то не спросил, постеснялся. Он сразу вспомнил все, что с ним было в тундре, но теперь ему казалось, что все это было не на самом деле, а во сне или в бреду. В тот же день под вечер зашел его навестить ефрейтор Андронников. И от Андронникова Ваня узнал, что спасла его собака Майка Младшая, специально натренированная на розыск и вынос с поля боя раненых бойцов. Это она принесла Ване санитарную сумку, она же привела упряжку лопарских овчарок и вывезла Ваню в расположение наших войск. — Мы же тебя, тёпа этакий, три с половиной часа искали, — рассказывал Андронников. — Главная беда — след запорошило. Тут хоть с фонарем ищи — не найдешь. Если б не Майка — каюк тебе. — А вы кричали? — спросил Ваня. — Кричали. — Я слышал. — Что ты слышал? — Слышал, как вы кричали. — Так чего ж ты, мочалка этакая, молчал, если слышал? — Боялся, что это не вы, а фрицы ходят. Ефрейтор подумал, похмурился и сказал: — Правильно действовал. От Андронникова же Ваня узнал, что его, как и остальных разведчиков, командование за поимку «языка» представило к награде. Ваню это, конечно, порадовало, но думать об этом долго он сейчас не мог. Помолчав, он спросил, можно ли ему будет навестить собаку Майку. — А что ж… Почему? Валяй. На выписку пойдешь — и заходи. Они тут же, кажись, при медсанбате находятся, эти собачки. Что — спасибо ей сказать хочешь? — усмехнулся Андронников. — Да, хочу, — сказал Ваня и покраснел как маленький. В госпитале ему пришлось пролежать еще двенадцать дней. Все это время он думал о Майке. И думал о том, как он с нею встретится. От каждого завтрака и ужина Ваня откладывал и прятал в коробку из-под табака кусочки сахара, печенья и шоколад. С этой картонкой, перевязанной обрывком бинта, он и отправился, сразу же после выписки, навещать Майку Младшую. Он не застал ее. Ему сказали, что собака ушла с проводником на учебную тренировку. Ваня решил подождать. Сняв шапку и расстегнув полушубок, он сидел на ступеньке крыльца, грелся на весеннем солнце, слушал, как урчит в водосточной трубе вода и как возятся, притворно сердито рычат за невысоким дощатым заборчиком молодые служебные собаки. Наконец хлопнула калитка, и Ваня увидел Майку. Натягивая поводок, рыжая собачка устремилась в угол двора, где лежало перевернутое, изгрызенное собачьими зубами деревянное корытце. Вел Майку, почти бежал за ней, проводник, густобровый человек в кожаной куртке. — Майка, фу! — закричал он на собаку и, повернувшись к Ване, строго спросил: — Вы к кому? — Я — к ней, — сказал, поднимаясь, Ваня. — Фамилия? — Потапов. — А, — равнодушно сказал проводник. Увидев, что корытце пустое, Майка оставила его, подбежала к Ване, обнюхала его валенки, помахала пушистым хвостом… И сразу же забыла о Ване, кинулась на грудь своему сердитому начальнику, заюлила, запрыгала, заскулила о чем-то. — Ладно, ладно, — проворчал проводник, отстегивая карабин и освобождая собаку от поводка. Она еще раз подбежала к Ване, еще раз понюхала его валенок и помчалась, делая большие круги, по двору. — Не узнала, — сказал со вздохом Ваня. — Как это не узнала? — мрачно усмехнулся проводник. — Очень даже узнала. Ваня стоял посреди двора и не знал, как ему быть. Совсем не таким представлялось ему это свидание. — Конфетками угостить ее можно? — спросил он проводника. — Что ж… попробуй. Ваня вывалил из своей коробочки на снег сахар, печенье и шоколад и позвал собаку: — Майка… Маечка… возьми… на! Майка подбежала, быстро обнюхала сладости и села рядом, высоко задрав свою обезьянью мордочку. — Не ест?! — удивился Ваня. Проводник посмотрел на него презрительно. — Ты слово такое «воспитание» знаешь? — Слыхал, — ответил Ваня. Проводник отвернулся и, не глядя на собаку, совсем тихо, почти не открывая рта, сказал: — Майка, можно. Собака вскочила, цокнула зубами и кинулась к Ваниному гостинцу. Через минуту твердый как камень кусковой сахар грозно хрустел в ее молодых зубах. А когда Майка расправилась с Ваниным подарком, она посмотрела ему в глаза и вежливо помахала хвостом. Потом взбежала на крыльцо, удобно там улеглась, уткнулась мордочкой в лапы и прикрыла глаза. Ваня вздохнул и конфузливо посмотрел на проводника. — Да нет, не узнала, — сказал он печально. — Обиделся, да? — сказал проводник. Он посмотрел на Ваню и в первый раз по-хорошему улыбнулся. — Эх, солдат, солдат, — сказал он. — Вас, дорогой ты мой, тысячи, а она — одна!.. 1943–1976 Комментарии Республика Шкид* Школа, о которой идет речь в этой повести, существовала на самом деле. Она была открыта в 1920 году на Старо-Петергофском проспекте (ныне проспект Газа), дом 19, в здании бывшего коммерческого училища. Назначение школа имела особое: это был интернат с закрытым режимом для малолетних правонарушителей, для трудных и беспризорных ребят. «Республика Шкид» написана в соавторстве с Г. Белых (1906–1938) в необычайно короткий срок — за два-три месяца. Первыми редакторами «Республики Шкид» стали С. Маршак и Е. Шварц. Книга вышла в начале 1927 года, ее появление стало событием в литературной жизни, она имела огромный читательский успех. Вокруг повести завязалась полемика. На педагогических диспутах и в литературной критике много спорили о том, удачен или неудачен педагогический метод заведующего школой Викниксора, рассматривать ли книгу как документ-дневник школы имени Достоевского, где каждый факт абсолютно достоверен, или как художественное произведение, авторы которого имели право на домысел, на обобщение, на вольное изображение событий? Н. К. Крупская увидела в жизнеописании республики Шкид черты дореволюционной бурсы. Отрицательно отозвался о педагогическом методе Викниксора А. С. Макаренко. Иную точку зрения на «Республику Шкид» высказал М. Горький. Под свежим впечатлением от прочитанной книги он много раз пишет о ней в 1927 году: С. Н. Сергееву-Ценскому, М. М. Пришвину, К. А. Федину, А. С. Макаренко, колонистам в Куряж, дважды самим авторам, уделяет ей большое место в статье «Заметки читателя». С особым удовольствием Горький сообщает колонистам, что авторы книги — такие же в недавнем прошлом ребята, как и они, — «написали и напечатали удивительно интересную книгу и сделали ее талантливо, гораздо лучше, чем пишут многие писатели зрелого возраста». Сам прошедший суровую школу, Горький находит в «Республике Шкид» отклик своему выстраданному опыту, своим убеждениям: «Для меня эта книга — праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей». Повесть и прежде всего образ заведующего школой, президента республики Шкид Викниксора, помогли Горькому представить себе деятельность А.С.Макаренко. В письме к нему Горький сопоставляет двух педагогов, занимающихся одним и тем же делом: «…мне кажется, что Вы именно такой же большой человек, как Викниксор, если не больше него, именно такой же страстотерпец и подлинный друг детей…». Не только для Горького, но и в сознании многих поколений читателей, деятелей педагогической науки, литературоведов президент республики Шкид существовал лишь как Викниксор. За последние годы усилиями литературной и педагогической критики, усилиями учеников и коллег многое сделано для того, чтобы дать всестороннюю оценку деятельности Виктора Николаевича Сороки-Росинского как выдающегося педагога, определить его несомненный вклад — практика и теоретика работы с трудными детьми — в развитие советской педагогической науки. В. Н. Сорока-Росинский (1882–1960) окончил историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета. Параллельно он занимался проблемами педагогики и психологии и прошел курс психопатологии под руководством академика Бехтерева. К тому времени как он стал заведующим школой имени Достоевского, он имел уже пятнадцатилетний стаж педагогической работы и был автором многих серьезных исследований по вопросам школы, обучения и воспитания детей. Руководство этим интернатом для трудных детей в суровые годы войны, разрухи и голода было, вероятно, самым значительным делом его жизни. Мечтая о том, чтобы его питомцы стали полноправными гражданами, В. Н. Сорока-Росинский хотел, прежде всего, дать им образование, хотел пробудить у них интерес к учебе. Десять — двенадцать уроков в день! Это может показаться неправдоподобным. Но шкидцы понимали: учиться — значит «выйти в люди»; учиться — значит «добыть себе путевку в жизнь». Это стало их девизом, это звучало в их гимне. Культ учебы, поощрение литературной игры, издание рукописных газет и журналов — все это позволило впоследствии С.Маршаку сопоставить эту школу полутюремного режима с Царскосельским пушкинским Лицеем. В конце жизни В. Н. Сорока-Росинский работал над книгой «Школа Достоевского». Она опубликована с сокращениями в издательстве «Знание» (М., 1978). В ней он представил картину жизни школы имени Достоевского и рассказал о своей педагогической деятельности, о своих коллегах по трудному делу воспитания бывших правонарушителей. В. Н. Сорока-Росинский высоко оценил повесть своих воспитанников. С большой симпатией писал он об авторах, которые «вовсе не претендовали на роль летописцев школы Достоевского» и смело соединили «факты с вымыслом и прозаическую действительность с поэтической фантазией» («Школа Достоевского». «Вечерняя красная газета», 1927, 20 мая). Первое издание «Республики Шкид» вышло с иллюстрациями Н. Тырсы. До 1937 года она выдержала десять изданий только на русском языке. Долгое время затем, без малого четверть века, «Республики Шкид» не было в книжном обращении. Появление повести в 1960–1961 годах («Советский писатель», 1960, Детгиз, 1961) можно считать вторым ее рождением. Готовя издание книги после такого большого перерыва, Л. Пантелеев проделал серьезную работу над текстом, заново (в третий раз) написал главу о Леньке Пантелееве, точнее расставил кое-где педагогические акценты. К новому изданию написал предисловие С.Маршак. В 1966 году вышел фильм «Республика Шкид» (режиссер Г. Полока, в роли Викниксора снимался С. Юрский). Размышляя, какой должна быть книга, которую бы разыскивали ребята, зачитывали ее до дыр и без которой не мыслили бы своего существования, С. Михалков называет два произведения — «Республика Шкид» и «Дневник Кости Рябцева»: этим книгам было суждено «стать в известной степени основанием, фундаментом советской литературы для подростков». Замечательную силу этих книг Михалков видит в том, что они объясняют подростку его собственный мир и его самого. Вот почему, продолжает он, «каждому поколению, как воздух, как хлеб нужны и свое „Отрочество“, и свое „В людях“, и своя „Республика Шкид“, и свой „Дневник Кости Рябцева“…». «Республика Шкид» перешагнула через десятилетия. Можно без преувеличения сказать: она стала одной из самых любимых и популярных книг современной молодежной читательской аудитории. Повесть переведена на многие языки мира. В своей первой книге Л. Пантелеев не исчерпал запаса впечатлений, полученных за время пребывания в школе имени Достоевского. Последние халдеи* Над «Последними халдеями» — книгой об учителях Шкиды — писатель работал в течение нескольких лет. В 1931 году в журнале «Еж», № 21 были опубликованы три очерка: «Банщица», «Графолог», «География с изюмом». В сборнике «Письмо к президенту и другие рассказы» прибавились «Мадонна Канавская» («Мисс Кис-Кис»), «Маруся Федоровна» и «Травоядный дьякон». Рассказы «Господин академик» и «Налетчик» появились в журнале «Костер» (1939, № 10). Впервые полностью «Шкидские рассказы» опубликованы в книге «Повести и рассказы» (М.-Л., Детгиз, 1939). Магнолии* Этот рассказ Л. Пантелеев написал как новую главу ко второму изданию «Республики Шкид», однако в повесть ее не включил. Впервые опубликован в журнале «Пионер» (1927, № 9) под названием «Кляузная слама» за подписью Г. Белых и Л. Пантелеева. В дальнейшем, когда соавторы «разделились», он вошел в сборник Л. Пантелеева «Письмо к президенту и другие рассказы» (Л., 1933). Зеленые береты* События, описанные в рассказе, относят читателя к жизни Шкиды. Первая публикация: «Костер», 1962, № 1; затем в сб.: «Писатели — пионерам». М., Детгиз, 1962. Героическая тема привлекала Л. Пантелеева на протяжении всего его творчества. Неслучайно К. Чуковский называл пантелеевских героев людьми величайшей отваги и видел заслуги писателя в прославлении человека. Пантелеева интересует не только сам героический поступок, а истоки характера героя, тот путь воспитания и самовоспитания, который делает человека способным на проявление мужества и бесстрашия.

The script ran 0.015 seconds.