Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрих Манн - Молодые годы короля Генриха IV [1935]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Крупнейший немецкий писатель Генрих Манн, творивший в веке двадцатом - тревожном и насыщенном кровавыми войнами и революциями, будучи на вершине славы, посвятил несколько лет жизни созданию дилогии о Генрихе IV - монархе, умиротворившем растерзанную гражданской войной средневековую Францию. Судьба юного энергичного короля послужила сюжетной основой не только множества авантюрных сочинений, как, например, «Королева Марго» А. Дюма, но и такому глубокому, увлекательному и по фабуле, и по философскому содержанию произведению, как роман Генриха Манна «Молодые годы короля Генриха IV», оставивший заметный след в мировой литературе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 

и отправился с королевой в паломничество, чтобы она зачала и подарила ему наследника. У него потом все ноги были в волдырях, и все-таки королева осталась бесплодной. Ну, как тут не смеяться? Ведь в самом деле смешно, уж кажется чего проще — сделать женщине ребенка? Но и он и она становятся прямо посмешищем всего двора, который разбирает во всех подробностях телосложение королевы. А короля даже зевота берет от напрасных усилий стать отцом, и все зевают вместе с ним. Да, веселый двор, нечего сказать, ха, ха! Делая неудачные попытки расхохотаться, она скользнула руками по телу Фоссезы; и тут Марго благодаря случайности определила на ощупь то, что она могла бы обнаружить и раньше, если бы захотела знать об этом. «У другой, у чужой женщины будет ребенок от Генриха. А у меня нет; родить ребенка — проще простого, а я не смогла. И не над королем Франции и его королевой — я издеваюсь над собственной участью». Она шарила руками по чужому телу до тех пор, пока девушка не рассердилась. — Что вы делаете, мадам? — зашипела Фоссеза. — Вот я пожалуюсь королю, что вы меня щупаете! — Не сердись, дочка, разве я могу повредить его ребенку! — Как, мадам?! Вы еще оскорбляете меня! Эта некогда столь кроткая девица чуть не задохнулась от гнева, даже шея посинела. — Если бы он не уехал, он сейчас же подтвердил бы вам, что вы зря подозреваете меня! Я всех уличу во лжи, мадам! Я вам стала неугодна, мадам, и вы хотите меня погубить! — продолжала кричать Фоссеза, переведя дух. А Марго сказала еще тише: — Не нужно, чтобы все нас слышали. Почему ты не хочешь довериться мне, дочка? Ведь я как мать отношусь к тебе. Мы можем вместе уехать, я сама тебе помогу и поддержу тебя. — Мадам, вы прикажете меня убить. То, что вы вообразили, неправда. — Да ты выслушай меня. Мы уедем под предлогом чумы, она действительно появилась поблизости отсюда, на одной мызе, которая принадлежит королю. — Король! — взвизгнула разъяренная женщина, услышав стук копыт, бросилась вон из комнаты, споткнулась и чуть не упала. Марго подхватила ее — ради ребенка. Но вскоре вошел сам король и очень разгневался на бедную Марго. И хотя она подробно ему объяснила все происшедшее, он не поверил ей, а поверил этой глупой маленькой лгунье. И тут Марго впервые ясно поняла, что счастью ее пришел конец. Исчезла уверенность в себе, та гордая уверенность, которая не изменяла ей ни разу, пока она жила при Наваррском дворе. Вместе с надеждой на спокойное будущее утратила она вскоре и выдержку и дала волю своей натуре, как делала это когда-то в замке Лувр. Через некоторое время прибыл для переговоров ее брат д’Анжу, прежде д’Алансон, и с ним красавец обершталмейстер. Едва Марго на него взглянула, как этот господин очаровал ее и стал властителем ее дум. Перед братом она не притворялась. Будь она мужчиной и столь же некрасивым, как он, она стала бы примерно таким же перевертышем и жгла бы жизнь сразу с обоих концов, а не по частям. — Шамваллон — самый красивый мужчина со времен античности! — уверяла Марго. — А ты отруби ему голову, — предложил брат. — Забальзамируй ее, укрась драгоценными каменьями и вози с собой по городам и весям: это — самое надежное, как тебе известно из опыта, милая сестра… — Он один солнце моей души! Мое сокровище, мое божество! Мой Нарцисс! — Я передам ему каждое твое слово, — обещал брат и выполнил это с удовольствием. — А твоему рогоносцу Наварре наука! Он опозорил меня перед англичанкой, а ведь она каждое утро собственноручно приносила мне шоколад. Называла своим итальянчиком и все щупала, нет ли у меня скрытого горба. Ха! Ха! — Смех у него был такой же, как и у его красавицы сестры: грудной и певучий, как низкие звуки скрипки. Увы, в этих прекрасных звуках было что-то жуткое, ибо исходили они из хилого тела. — Мне кажется, что некую королеву, которой до смерти надоел ее двор, я весьма скоро увижу опять в Париже, — сказал он спустя некоторое время и отбыл вместе с несравненным античным красавцем, служившим ему в качестве обер-шталмейстера. Марго же поехала на воды, ее сопровождали только камеристки и дворяне, но не Генрих. Он повез Фоссезу на другие воды. Сначала он изо всех сил старался, чтобы обе женщины поехали в одно место, надеясь, что любовь к нему их примирит, — заблуждение, которого обе ему не простили, хотя это — самое обычное заблуждение. И Генрих подпал ему, собственно говоря, из-за чувствительности своего сердца, ибо видел, что Марго частенько плачет. А теперь плачет, наверняка, оттого, что ребенок родится у Фоссезы, а не у нее, плачет о себе, потерявшей счастье, ибо она бесплодна, оплакивает неудержимость своей природы, власти которой она опять подчинилась, и эти новые, свалившиеся на нее любовные приключения. Но и приключению с античным красавцем послала она вслед свои слезы, причем утешалась тем, что хоть в этой печали причиной были ее собственные чувства, а не унижение, которому ее подвергли другие люди. «Если бы ты знал! — думала она в своем измученном сердце, когда Генрих, настаивал, чтобы она ехала вместе с ним и с Фоссезой на воды. — Я ненавижу тебя и люблю только моего Нарцисса». Однако дело обстояло не так; пока Марго отнюдь не чувствовала ненависти к Генриху; но если делаешь усилия, чтобы возненавидеть, то хоть сама и относишься к ним вначале несерьезно, ненависть может в конце концов прийти. Так как выбор был предоставлен Генриху, то своему лучшему другу он предпочел возлюбленную и повез ее в горы близ По, в ОШод. Селение это было уединенное и недоступное. Чтобы попасть туда, нужно было миновать, одно из опаснейших мест в Пиренеях, называвшееся «Дыра», что было особенно трудно с женщиной в положении Фоссезы. Тут-то в ее тайну наконец и проникла завистница Ребур. И до сих пор она еще верила, что это — желудочное от неуверенного употребления сладостей. Однако Ребур умолчала о своем открытии и пользовалась им только, когда они оставались одни, чтобы запугивать ненавистную ей любовницу короля. Бедная Марго не могла желать ничего лучшего. Именно поэтому она и отправила Ребур с Генрихом и Фоссезой: она тешила себя, мыслью хоть об этой мести, когда сама, покинутая, одинокая, купалась в ключах Баньера. Городок был расположен на довольно пологих горных склонах, в провинции Бигорре, а не в гугенотском Беарне, ибо Марго поклялась, что ее ноги там не будет после того, как в По ее так оскорбили из-за католической обедни. Бедная Марго! Оставив свою свиту, она бродила по лесам, и так как при ней всегда был для защиты кинжал, то она царапала им на скалах какие-то слова, Сначала это было имя покинувшего ее античного красавца, ее Нарцисса, она даже прибавляла к имени силуэт его прекрасного тела. Затем принималась плакать и плакала до тех пор, пока слезы не застилали ей глаза и она уже не видела написанного ею. Отерев глаза, она читала последние из написанных ею букв, и они складывались в слово «Генрих». Тогда бедная Марго приходила в ярость и выводила под ними крест. Потом плакала горше прежнего. Тем временем в О-Шо все усердно наслаждались природой и вкушали ее чудодейственные силы. Ведь если женщина ложится в горячий источник, то она, наверняка, благополучно разрешится от бремени. С другой стороны, эти воды весьма целительны для всевозможных ран, а также при болях, вызванных частыми ночевками под открытым небом и на холодной земле и прочими тяготами войны. Генрих и Фоссеза проводили в воде целые часы. Каждый источник был скрыт зеленой беседкой, их установили к приезду короля, и рабочим заплатили за них по шесть ливров. Под кровом каждой беседки купался раненый офицер или другой приезжий, причем все расходы оплачивал Генрих, чтобы по всему свету пошла молва о пиренейских источниках. Поэты, подобные дю Барта, воспевали их в стихах и получали мзду. Поэтому сюда, наверх, невзирая на опасности, поднималось немало людей; король Наваррский был всегда окружен веселым обществом. — Сестра Генриха, в его отсутствие управлявшая страной из По, то и дело посылала ему донесения через гонцов, ехавших на мулах. И вот по крутым тропам брели, покачиваясь, мулы, на которых везли мехи, полные вина. С приездом короля Наваррского эту высокогорную местность оживила людская суета и общение людей между собой. А Марго там, внизу, жила в уютном городке Баньере с отлично сохранившимися старинными термами: еще в древности купались здесь дамы и мужчины, и пили воды. Лучшие дома в городе были заняты свитой королевы Наваррской; вокруг нее толпились придворные, распространяли благоухания, превозносили ее. Она же думала неотступно о том, что там, наверху, ее возлюбленный повелитель отдает столько сил, внимания и терпения этой Фоссезе, только потому, что она носит его сына. Бесплодная Марго теперь покинута. Постарайся же, чтобы и тебя эти воды в конце концов излечили от бесплодия. А пока твой возлюбленный и ненавистный повелитель будет с той, которая уже носит во чреве дитя! Но пила ли она воду из горячего источника или лежала в нем, ей казалось, что она пьет небытие и покоится, как усопшая, в казенном склепе. Тогда она ждала, чтобы поскорее начали весело перекликаться люди в открытые двери купальных комнат, чтобы их голоса разносились вдоль выбеленного коридора. Ей хотелось слушать стихи и собственный певучий голос. Но что она каждый день слушала и поглощала усерднее, чем целебную воду, — так это святое богослужение, ободряющее слово священника и молитву о даровании ей ребенка. И это будет: «Я чувствую, мне послана благая весть. Я буду во чреве моем носить его сына: тогда он не оттолкнет меня и не возьмет к себе Фоссезу. Я не должна его ненавидеть. Он будет королем Франции, я — его королевой, дофин родится от меня. Счастье достигнуто, наступил покой. Не напрасной была наша великая любовь, и убийства, и все наши мытарства. Покой, покой и счастье!» Когда бедная Марго возвращалась в Нерак, она ехала с твердой уверенностью, что теперь подготовлена и ее надежды осуществятся. И вот однажды, утром ее возлюбленный повелитель отдернул полог у ее кровати; испуганно и смущенно попросил он ее оказать помощь Фоссезе. Пусть простит его, что он до сих пор скрывал от нее случившееся. Она же ответила: что бы от него ни шло… — и не могла докончить. Однако отправилась в комнату роженицы, предварительно всех отослав, ибо Фоссеза вплоть до того дня обманывала окружающих; затем Марго, которая здесь обрела смирение, помогла ей родить девочку. Это был не сын, опасность миновала, Фоссеза никогда не займет ее места. Генрих даже согласился на то, чтобы Марго увезла с собой его бывшую любовницу ко французскому двору. Так можно было удобно закончить эту историю, и он почувствовал облегчение. А для Марго это значило больше. Она уехала прежде всего, чтобы сохранить свое достоинство; даже не будь она сестрой французского короля, снизошедшей до такого человека, как Генрих, и научившейся ради него смирению, она все-таки была женщиной. Правда, она бесплодна, уже не надеется родить сына и не надеется обрести покой. Она удалилась главным образом ради того, чтобы, пока они еще вместе, не разгорелась борьба между нею и ее возлюбленным повелителем и, пока еще рядом стоят их ложа, между ними не вспыхнула ненависть. Вначале у нее не было иных побуждений; но, конечно, Марго постарались использовать для уже давно не новых планов привлечения короля Наваррского ко двору короля Франции — как будто опасности, подстерегающие его при этом дворе, ей были меньше известны, чем ему! Однако она отрицала их все, и в своих письмах изображала дело так, будто его враги совсем, совсем выдохлись. Гиз постарел, а его брат Майенн разжирел, как свинья. Зачем бедная Марго это делала, неизвестно. Она писала Генриху: «Будь вы сейчас здесь, все предлагали бы вам свою поддержку. За неделю вы приобрели бы больше друзей, чем за всю вашу жизнь у себя на юге». Она писала это потому, что ей хотелось, чтобы так было, ибо она гордилась своим повелителем. Возможно, что в ее словах даже была правда или доля правды. Но правдой оставалось и то, что Гизы по-прежнему ненавидят Генриха, а ее брат-король его недолюбливает. И если уж Карл Девятый не в силах был предотвратить Варфоломеевской ночи, то чему мог помешать его преемник? Он слишком слаб: таким неуравновешенным, смятенным, затравленным и одиноким еще не был ни один король на свете. И господа из Лотарингского дома на самом деле совсем другие, чем их описывала Марго. Город был наводнен их конниками; лотарингцы назначали чиновников и повышали налоги; не король, а они всем распоряжались. Если бы король Наваррский явился в это разбойничье гнездо, которое было ему слишком хорошо знакомо, король Франции, может быть, и встретил его как своего освободителя, ну, а Гизы? Этот Наварра — единственный, кто еще стоял им поперек дороги, как они решительно заявляли королю испанскому, что же сделали бы они с Наваррой? Теперь собственной рукой не убивают, особенно те, кто почти добрался до престола. Так бывало только во времена адмирала Колиньи. А ныне Гиз и его Лига могли вызывать народные волнения, когда им это было нужно; во время одного из них как бы ненароком погиб бы, вероятно, и Наварра. На этот счет никто в Нераке не сомневался; тайный совет тщательно обсудил вопрос, а Морней записал решение. Поэтому, когда Генрих читал письма бедной Марго, он невольно видел в них предательство — да отчасти оно так и было. Вместе с тем она горячо и искренне желала, чтобы ее государь стал великим. Но ее судьба решена, Марго сама обесценивает и сводит на нет свои заслуги, а Генрих уже перестал замечать их. На ее двусмысленные зазывания он ответил прямым оскорблением. Он потребовал, чтобы Марго не отсылала Фоссезу, а оставила при себе: этим он сознательно порывал их дружеские отношения. Впрочем, в те времена он уже не думал о Фоссезе. Его увлекала и дарила счастьем другая женщина. Их сблизила не случайная нежность, и не страсть, загадочная, как рок или кровь. Когда Генрих познакомился поближе с этой дамой из Бордо, ему понравилось избранное ею самою имя — Коризанда, оно делало ее каким-то изысканным созданием, образом из романтических стихов. Его поразило сказочное окружение этой дамы; коротышка-шут, долговязый мавр, попугаи, обезьяны и еще всякие редкостные создания, составлявшие ее свиту, когда она ходила к обедне. Графиня де Грамон была умна, красноречива, в особенности же была богата. Вместо всякий иных красот у нее была очень белая кожа. Так как она с детства дружила с его сестрой, то Генрих встречал ее и раньше… А теперь вдруг вспыхнула страстная любовь или то, что он считал любовью. Без сомнения, эта дама с первого же дня полюбила Генриха сильнее, чем он ее. Она давно уже тайком о нем мечтала и придумала себе такую свиту, только чтобы привлечь его внимание. Он мерещился ей по ночам, с того дня, как Фама произнесла во всеуслышание его имя, и она забрала себе в голову непременно стать его музой. — Эта муза великого государя и солдата будет на свои деньги вооружать для него полки, а после сражений и побед обнимать его своими белыми руками. Главное же, она заставит его писать письма, писать без конца; благодаря ей он сделается несравненным писателем. И это будет продолжаться в течение многих лет, пока ее честолюбие не будет утолено. А тогда все кончится еще и потому, что лицо музы уже не будет ослепительно белым, но покроется красными пятнами. И, как всякая другая, она станет сварливой и унылой и забудет о том, что все-таки выполнила свою задачу, которую сама себе избрала, так же как и имя «Коризанда». А с Марго у него все по-другому. Он не пишет ей вдохновенных и изысканных писем. Она тут, когда ее тело тут. Расстаться с нею тоже можно, как и со всякой другой; но ее образ отпечатлелся на всей его юности, как волшебство или проклятие, и то и другое захватывает самую суть жизни, не то, что возвышенные музы. Марго не станет вооружать полки для своего возлюбленного повелителя, а скорее пошлет войска против него. Ибо она последняя, бесплодная, и будет тщетно стараться остановить его на пути к престолу. Даже с Лигой Гиза — с самим дьяволом! — заключит она под конец союз против ее собственного дома, и все это только из ненависти к своему возлюбленному повелителю. Когда ее брат Перевертыш умрет, она примется в смятении разъезжать вместо него по стране и будет вести себя как те, чей род погиб, и, преследуемая ненавистью своего брата-короля, наконец исчезнет совсем, одинокая женщина, настолько одинокая, что не сможет даже вредить; Марго просто исчезнет! Пока она еще в Лувре и старается заманить туда Генриха описанием придворных празднеств. Она, конечно, знает, что у него завелась новая подруга: об этом она не заговаривает, но мстит. К сожалению, несравненный Нарцисс женится, впрочем, она быстро находит ему самые разнообразные замены. Ее брат-король на придворном балу бросает ей в лицо имена всех ее любовников. На другой день она вынуждена уехать из Парижа, опозоренная, покинутая; хуже того: во время ее возвращения на юг ее неожиданно останавливают офицеры королевской охраны и обыскивают, как воровку. И кто же выезжает ей навстречу, и увозит в свой замок, и показывается с нею в окне? Кто к ней добр и молча обнимает ее, чтобы она знала: есть на свете человек, который вместе с ней страдает и делит с нею ее стыд? Вечером Марго сидела рядом с Генрихом, который для виду слушал болтовню своих дворян, только чтобы самому говорить поменьше — особенно же с Марго. Ей бы изменил голос, ведь она беззвучно плакала. Но это были слезы радости, оттого что он к ней добр. К ним примешивались и слезы горечи за свое бессилие. «А он любит на этот раз по-настоящему! Всем я стою поперек дороги, и этой его любовнице с дурацким именем (она еще вздумает отравить меня) и ему. Какой прок от его доброты? Меня здесь уже нет». Именно в эту минуту он нашел под столом ее руку и сжал. Сначала она пугается. Погруженная в свои страхи, она уже решает: «Это — прощание». Затем пугается вторично, но уже от радости: ведь прощания еще нет, самое худшее отодвигается. Кровь приливает ей к сердцу; порывисто склоняется она над его рукой и незаметно целует ее. Потом, наоборот, сидит очень прямо, больше не плачет, ни на кого не смотрит: она уже начала удаляться отсюда, Марго чувствует это, хочет позвать себя обратно, но пути назад закрыты. Марго! Неужели никогда? Вернись, если можешь! Не можешь? Меркнешь? Ускользаешь? Марго! Похороны Последний король из дома Валуа любил потанцевать, и танцевал он один, как ребенок, но лицо его оставалось мрачным, он ничего не мог с этим поделать. Иногда он вдруг отодвигал от себя тщательно переписанный указ и сбрасывал меховой плащ. Белое шелковое полукафтанье, узкие бедра, мальчишеская, не по возрасту, фигура — таким расхаживал король перед зеркалом, которое нарочно здесь ставили слуги. Начинала звучать отдаленная музыка, и он в своей тихой комнате делал изысканные па, совершал движения и принимал позы, полные неизъяснимого изящества. Из-под опущенных век он наблюдал за своим отражением в зеркальном стекле, словно танцевал другой человек. Это был не он. Увы, он не чувствовал себя радостным танцором, он был лишен небесной благодати и легкости, не знающей воспоминаний. Его они преследовали неотвязно; только у счастливого отражения в зеркале их не было. Не было у него и головы, ибо рама зеркала отрезала ее. А его голова, окруженная черноватыми духами, думала о смерти. Брат Франциск безнадежно заболел; кровь выступала у него из пор, как некогда у брата Карла. Во Фландрии он бессмысленно расточал свои последние силы, как и остальные братья, а теперь умирал. Король был бездетен, он уже не надеялся иметь наследника, ибо ничто не помогало — ни лечение королевы водами, ни великое паломничество, когда его ноги сплошь покрылись волдырями, ни настойчивые моления всего двора, который проследовал крестным ходом через церковь Нотр-Дам. Словом, было сделано все; страх, тревога и муки перед неизвестным должны отстать на полпути, если человек в одиночестве, один идет навстречу своей смерти. Но ведь с роковым бесплодием и предопределенным свыше вымиранием рода не так легко раз и навсегда примириться — и не у Валуа нашлись бы на это силы. Двести лет господствовал его род, и он, последний Валуа, завершает его. Лишь по временам ему кажется, что жертва уже принесена. Неотступно и неуклонно устремлен духовный взор короля на предстоящий конец, и он ежедневно готовится к нему, рисуя себе ужас этого конца и надеясь, что, быть может, даже ужас наконец иссякнет и смерть перестанет быть страшной. Ведь и для короля, завершающего былую эпоху, а также целый вымирающий королевский лом, смерть могла бы оказаться не тяжелее, чем для обычного человека, во всей его слабости. И, чтобы добиться этой легкости, король танцевал один, или часами ловил чашечкой мячик, или вешал себе на шею корзинку со щенятами, перевязанную голубой лентой. Они в ней ползали и скулили: они жили, жили вместо него, а он мог не двигаться. Когда ему сообщили о смерти его последнего брата, он сам стоял, застыв, как мертвец; и не очнулся, не отозвался. Вошедшие онемели перед ним, им хотелось ткнуть в него пальцем. Двор ожидал, что он опять начнет разыгрывать монаха, петь в хоре вместе с братией среди золотых подсвечников и кадильниц, рисунки которых сделал сам — от тоскливого желания создать хоть что-нибудь. Но нет, церемония погребения напоминала роскошную свадьбу. Народу пришлось принимать в ней участие и оплачивать ее совершенно так же, как и свадьбы королевских любимцев. Впереди шло все духовенство, даже те священники, которые с кафедры произносили проповеди против короля. Затем дворяне покойного несли гроб, а за гробом следовал король, единственный представитель своего дома, уже умершего. И зрители дивились: Валуа вел себя так, словно особенно старался выставить напоказ, насколько он одинок — и теперь и всегда: улицы затянуты черным, и он выступает один, без своей бесплодной королевы, в некотором отдалении от всех остальных, ибо там только чужие. Гроб его последнего брата был покрыт знаменем походов, принесших покойному довольно сомнительную честь и нередко направленных против его брата-короля. Последний желал ему смерти, а теперь, когда это желание исполнилось, он шел за телом один, между гробом и чужими людьми. Первое место в свите занимали два его фаворита — Жуайез и Эпернон, король подарил им герцогский титул и дал в жены двух сестер королевы. Сейчас же за ними шли его враги, вознамерившиеся против его воли наследовать ему, — шли Гизы. Они выступали пышнее самого короля, их собственная свита была роскошнее, породистые кони, которых вели под уздцы. И они сами казались воплощением властной и дебелой мощи. Черты герцога Гиза приобрели за это время суровую жесткость. Он уже не изливал, как некогда, блеск своей красоты на простонародье и почтенных горожан, это был уже не сказочный герой их жен. Все приманки теперь не нужны, не нужно ни соблазнять, ни задаривать. Теперь можно просто приказывать. Уже незачем уговаривать горожанина или мужика, чтобы они оказали ему поддержку, — напротив, кто не желал вступать в Лигу и не присягал в слепом повиновении ее вожаку, мог считать себя погибшим! Выполняй свою трудовую повинность и неси повинность воинскую! Плати ему подати и, хоть жилы вздулись, торчи целый день на ногах каждый раз, когда Гизу вздумается созвать толпы своих приверженцев. А не хочешь, так не будет у тебя ни клиентов, ни работы, ты окажешься вне закона, и для тебя потрудятся только шпион да предатель, которые выдадут тебя. И если кто потом набредет на твой труп, то обойдет его сторонкой. Преступное тайное сообщество неудержимо разрастается, оно охватывает своими щупальцами все государство и всасывает его в себя, а закон кажется таким же бессильным, как этот король, шествующий под балдахином на похороны своего последнего брата. И сегодня добрая половина участников шествия — духовные лица, военные, придворные, почтенные горожане и простолюдины — все они сегодня обсуждают вопрос о наследнике короля, словно уже хоронят его самого. Завтра даже его любимцы переметнутся к Гизу. Лига сживет его со свету, оттеснит на самый дальний клочок земли, пока его кто-нибудь там не прикончит. В сущности, он многое знает заранее, но заставляет себя, выпрямившись, шагать под парчовым потолком балдахина и слушать то, что не предназначено для его ушей: как они делят между собой его провинции, заявляют о своих притязаниях на должности, на финансы, на военные силы. В действительности он всего этого не слышит, расстояние между ним и всеми этими людьми слишком велико; но он ощущает. Все внутри у него содрогается от предчувствий, похожих на жуткие шорохи. Он закрывает глаза, и ему чудится, что он блуждает ночью в лесу, полном опасностей. Кто защитит его? Он приходит в себя; произошла заминка, на ступенях церкви какая-то шайка вопит: «Валуа! Чтоб ты сдох!» Это для него не ново. Такие выступления заказываются и оплачиваются, и он знает, кем. Вмешивается стража, крикуны бегут, давка среди идущих, в процессии смятение. Балдахин вдруг оседает и медленно опускается на короля, а тот нагнулся, он становится на одно колено, потом на оба, наконец даже ложится на камни лицом. Когда он, опомнившись, встает, оказывается: Гизы окружили его, чтобы защищать. Они заслоняют его от народа, который видит только их и приветствует громкими кликами. Кардинал Лотарингский бесстыдно кажет толпе свое лицо непревзойденного злодея. Второй, Майенн, выставляет телеса, более жирные, чем положено иметь человеку коварному: это уж проверено и всем известно. А герцог — «великий человек»; так восклицает его наемный хор. «Да здравствует Гиз!» — ревет тайное сообщество убийц; он хочет, чтобы им стала вся страна. Он хочет весь народ этой страны обратить в такое сообщество, и лишь немногое теперь мешает этому — так уверяет герцог. «Герцог — великий человек! Да здравствует Гиз!» — И вот уже не доброту являет надетая им маска, а строгость. Мышцы его лица жестко напряжены, что говорит о суровой решимости. После того как он загонит короля в угол, он разделит королевство между своими двенадцатью обер-мерзавцами, а всем унтер-мерзавцам будет тогда разрешено убивать и грабить, однако лишь при условии их полного и беспрекословного повиновения, иначе им самим придется протянуть ноги и не то что прекословить, а навсегда утратить дар слова. Это решено: видите, как напряжены у нашего вожака желваки на скулах! Да, будут только убийцы и убиенные, нескончаемой Варфоломеевской ночью должно стать царствование нашего предводителя, да здравствует Гиз! И когда они окружили короля и всякая дистанция исчезла, забытый Валуа утратил все свое знание, свою способность прозревать события и чуять их приближение. Он привлек к себе одного из сыновей Гиза — у герцога есть дети, он не бесплоден, нет, не бесплоден, — взял мальчика за плечо и привлек к себе, словно собственного ребенка. Так отстоял он всю заупокойную службу и весь обратный путь в свой замок совершил, окруженный своими убийцами и убийцами его страны, которые в этот раз все-таки еще защищали его. Процессия все разрасталась: на всех площадях к ней присоединялись наемники Гизов и дворяне. И теперь это шествие знаменовало собой уже не скорбь по одному из Валуа, но восходящую мощь Гизов. А последний из Валуа, обняв за плечи их отпрыска, шагал в такт барабанной дроби, которую отбивали их войска, — для них, а не для него. Под широким и суровым небом его государства ему принадлежал только резкий и жидкий похоронный звон небольшого колокола. И колокол все звонил, звонил. Муза Лига, несмотря на свое усердие в борьбе за римско-католическую церковь и за Гизов, на самом деле, сознательно или бессознательно, хотела только одного — распада королевства и торжества Испании. Но у святой Лиги была еще одна, правда, несущественная забота: король Наваррский; впрочем, он не мог считаться серьезным препятствием. Ведь когда столь мощное движение охватывает пробудившийся народ, оно, без сомнения, достигнет своей цели. Решительно во всем находит оно себе опору и прежде всего в чувстве чести самой нации, больше не желающей терпеть всем очевидный позор, — в данном случае протестантскую ересь. Кроме того, обычно оказывается, что у «позора» денег мало, а у «чести» их много. Так же обстоит дело и с солдатами: они почти все оказываются на стороне «чести»; иначе не бывает. Однако надо все учитывать, а король Наваррский вызывал о себе больше толков, чем следовало. И Лига решила, что с этим следует покончить. Он был взят под неусыпный надзор, и вот Лига получила сведения, что он постоянно бывает у графини Дианы Грамон, в одном из замков этой богатой дамы, которые находились в Гиенни, а там короля Наваррского легче было поймать. Всюду, где он мог проехать, Лига расставила конные посты. К сожалению, он именно в этих местах и не показывался, ибо знал, что его собираются захватить, и избегал постов Лиги. А осведомлен он был лучше их, ибо ему сообщала обо всем графиня Грамон. И так как другу стало теперь труднее ее посещать, в руках у графини сосредоточились все нити разведки. Если ей приходилось отговаривать его от посещения, он писал ответ — и письма эти были составлены в самом высоком стиле, ибо в них он устремлялся к своей заветной цели. Однажды, когда она была в Бордо, он написал своей музе следующее. «Душа моя! — писал он. — Слуга, которого они схватили вместо меня неподалеку от мельницы, вчера уже прибыл ко мне. Они спросили, нет ли при нем писем, он же отвечал: да, одно… И отдал им, они вскрыли, а потом вернули. Это было письмо от вас, сердце мое». Тут тонкий стилист про себя улыбнулся. Он размышлял о том, как хорошо бывает иногда писать любовные письма, в них бьется пульс самой природы. И врагам, наверно, даже стыдно становится своих нелепых подозрений, когда они, возвращая такое письмо, отпускают слугу. Потому-то они еще до сих пор не осведомлены о том, что моя любимая на свои деньги снаряжает для меня отряды гасконских солдат. Пока их двенадцать тысяч, но это еще не все. Она должна выставить мне вдвое больше, и я этого добьюсь. Эта женщина честолюбива. И она любит короля, не имеющего ни денег, ни земли, ни солдат. Это моя первая любовница, которая мне ничего не стоит, да еще сама приплачивает. Но она об этом не пожалеет! Тут кровь закипела в нем, он мгновенно забыл и про деньги и про солдат и быстро сделал приписку: «Завтра в полдень отбываем — я тоже, и намерен сжечь ваши руки поцелуями. До свидания, дражайшее из моих сокровищ, смотри, не разлюби своего малыша». Вот как все это было. Вот как «малыш» обращался к своей музе и защитнице. Из всего ее тела лишь о руках упомянул он, а ведь кровь у него кипела. Но эта женщина научила его преклоняться перед возлюбленной и с неведомой дотоле изысканностью выражать свои чувства, хотя они, по сути, оставались теми же. На следующий день он, как обещал, выехал верхом в Бордо: что-то она скажет по случаю той нелепой схватки, которая у него только что произошла с горсточкой людей французского короля? Потери — двое убитых, добыча — пять лошадей; она, наверное, будет бранить своего возлюбленного, ведь это недостойно его. Но даже в таких делах рискуешь жизнью не меньше. Смотри, не разлюби своего малыша. Он рывком натягивает повод. За широкими лугами синеет лес, его омывают воды Гаронны. Из рощи выезжает всадница. Она сидит боком на широкой спине своего коня, низко свисает подол белого платья, поблескивающего в лучах солнца. Она слегка нагибается вперед, склоняет голову, стараясь получше рассмотреть Генриха. Движения ее невесомы, и вся она неземное видение, она сходит с небес, обещая славу и величие. — Фея! — восклицает он, соскальзывает с седла и опускается на одно колено. Но она манит его к себе рукой, и драгоценные каменья ее перстней играют в лучах солнца. Он спешит к ней; она слегка приоткрывает объятия. Чуть приседая, она здоровается с ним и с выражением блаженства закидывает голову. Он жадно осыпает поцелуями ее руку, она целует его в голову. Эта сцена была их достойна, и оба упивались ею; Генрих — главным образом из благоговейного трепета перед этой женщиной и ее именем — Коризанда. Оно обязывало к приподнятым чувствам. Достигнув берега реки, они опустились на траву под тополями. Он озабоченно поглядывал на их двух лошадей, — впрочем, те мирно паслись. — Моя высокая подруга! — вздохнул он. Она же молвила просительно и вместе с тем благосклонно: — Сир! — Широко раскрытыми глазами, полными несказанного блаженства, окидывала она безмятежный пейзаж: едва шелестящие деревья, лепечущие воды. — Мы одни! Мы ничего не ведаем о войне, мы никогда не слышали об ужасах чумы. Хоть все это, вероятно, и существует в мире, но сюда не доходит. Предатели, покушающиеся на нашу жизнь, напрасно ищут нас, мы здесь так далеко от всех! Он слегка двинул плечом — в сторону кустарника, за которым оставил свою охрану. Ее провожатые ожидали в рощице, он даже разглядел несколько силуэтов. Когда блаженная идиллия кончится, они все покажутся. Генрих увлекся и стал описывать своей возлюбленной тот остров, где они будут жить. Он совсем недавно открыл его. Это прелестный остров, он покрыт садами, по каналам скользят легкие челны, и на ветвях распевают всевозможные птицы. — Вот, возьми, душа моя, это их перья. Еще охотнее я бы принес тебе рыбок. Ужас, сколько там рыбы, и прямо даром: огромный карп стоит три су, а щука — пять су. — Генрих невольно перешел от возвышенных чувств к реальным фактам. Поэтому она поблагодарила его за превосходный паштет, который он прислал. Что же касается ручных вепрей, то они живут теперь в парке Агемо, и трудно представить себе что-нибудь очаровательнее этих хищных зверей с такой густой и колючей щетиной. — Вы умеете, сир, безошибочно угадывать все, что нравится вашей покорной служанке. Я вынуждена быть благодарной вам до конца моих дней! — Хотя дама и сказала это с некоторой иронией, но ирония была чисто материнской. Да иначе и не могло быть. Будучи его сверстницей, а в действительности зрелее его, эта тридцатидвухлетняя женщина спокойно взирала на то, как его руки блуждают по ее телу. Она была невозмутима. Лицо ее оставалось безукоризненно белым, взгляд — полным спокойной нежности, как будто его ласки ее не касаются. Она знала, чего хочет, и воображала, что руководит им. В эту минуту она хотела пощадить его королевское самолюбие, потому и заговорила о его подарках и своей благодарности. Правда — с насмешливой снисходительностью. Лишь после этого стала сама его одаривать: ее благодеяния были куда существеннее, и он становился ее неоплатным должником — она надеялась, навсегда. Дама хлопнула в ладоши, из рощи вылетели два всадника: какие-то незнакомые офицеры. Только когда они сошли с коней, Генрих увидел у них на перевязи свои цвета. Сняв шляпы с перьями, они взмахнули ими над самой землей и попросили у графини Грамон разрешения представить королю Наваррскому его новый полк. Она милостиво кивнула. Снова шляпы до земли, и офицеры галопом ускакали обратно; Генрих не успел и опомниться. Никому не было дано так изумлять его и переносить в царство чудес, как Коризанде. — Сир! Я честолюбива, — заявила она, желая пресечь всякие изъявления благодарности. — Я хочу видеть вас великим. — Боюсь, что вы зря потратите ваши деньги. Даже если я стану королем Франции, я не смогу достойно отплатить вам за то, что вы сейчас делаете. Им овладел восторг. На глазах его выступили слезы: волей-неволей он был вынужден преклониться перед своей великой подругой. Разве не от самих женщин зависит его отношение к ним? Либо они воодушевляют его, либо он смотрит на них пренебрежительно. Они сама жизнь, вместе с нею меняется и ценность женщины. Графиня Диана достигла ныне своей наивысшей цены, и она понимала это. Ее заслуга была в том, что она не давала ему произнести те слова, о которых он мог бы впоследствии пожалеть; и она поступила весьма благоразумно, удержав его. — Молчите, сир! Но когда вы в один прекрасный день въедете в столицу вашего королевства, не забудьте поднять взор к одному из балконов. Вот и все, этого достаточно. — Вы въедете в столицу вместе со мной, мадам. — Разве это может быть? — спросила она, замирая от волнения, ибо — увы! — когда забьется сердце, разум умолкает. — Вы будете моей королевой. — Тут он торжественно поднялся и посмотрел вокруг, словно ища свидетелей, хотя их было поблизости немало. И действительно, из кустов вышли его люди, а вдали показались спутники графини. И вдруг лицо короля омрачилось, он топнул ногой и резким тоном воскликнул: — А кто меня выдал моим врагам? Но они не поймали меня, им удалось захватить только моего слугу? Я знаю, кто! Покойная королева Наваррская! Он так ненавидел Марго, что называл ее покойницей. Она его покинула, укрепилась в городе Ажене и там умышляла его гибель. Он желал ей того же. Стоявшая перед ним графиня испугалась: она увидела стихийное кипение чувств. «А что я для него? Совсем чужая. Что останется после меня? Его письма — только слова, да и те он говорит самому себе. Лишь тот, кто одинок, обращается к своей музе». На миг графине точно открылось будущее: она увидела бесконечные обиды, он вечно будет обманывать ее, никогда не женится, в конце концов начнет даже стыдиться своей подруги, ибо фигура ее расплывется, на коже появятся пятна… Но мгновение промчалось — вот она уже снова ни о чем не догадывается. Грянули барабаны, и появился полк. Разделенный надвое, быстрым шагом, легким и бодрым, он вышел из-за рощи, на широком лугу обе половины соединились и сомкнули ряды. Офицеры доложили графине, что ее полк прибыл. А она, словно приглашая короля принять этот дар, слегка присела, подобрав свое длинное платье. Он взял ее за кончики пальцев, приподнял их и подвел даму к выстроившимся во фронт солдатам. Тут она опять склонилась перед ним, и на этот раз очень низко; затем воскликнула — и голос ее звонко прокатился над головами двух тысяч солдат: — Вы служите королю Наваррскому! Король поцеловал руку графине Грамон. Он приказал знаменосцу выйти вперед, а к ней обратился с просьбой освятить знамя. Она сделала это и прижала тяжелый затканный шелк к своему прекрасному лицу. Затем король Наваррский один прошел по рядам, он схватывал то одного, то другого солдата за куртку, узнавал их и вдруг кого-нибудь обнимал: этот уже служил ему. И всем хотелось услышать то, что он говорит каждому из них; наконец он обратился ко всем. — И я и вы, — заявил он, — сейчас белые да чистые, как новорожденные, но долго такими не останемся. Наше военное звание требует, чтобы мы были сплошь порох и кровь. Целым и невредимым остается только тот, кто хорошо мне будет служить и не отступит от меня даже на длину алебарды. Я всегда умел справляться с лентяями. Тесен путь к спасению, но нас ведет за руку господь… Так говорил король Наваррский, обращаясь к двум тысячам своих новых солдат, а они верили каждому его слову. Тут же грянули барабаны, колыхнулось знамя, и он вскочил на коня. У него уже не было времени подставить руку графине, чтобы она, опершись на нее ногой, тоже могла сесть в седло. Она села сама и помчалась впереди своих придворных дам и кавалеров. Генрих не посмотрел ей вслед: у него был свой полк. Во весь опор Едва достиг он со своим полком большой дороги, как вдали на ней заклубилась пыль; что могло там быть, кроме врага? Уже доносился топот копыт. Генрих велел своим солдатам залечь во рву, а часть спрятал в лесу, пока не выяснится, на кого придется нападать. Между тем из желтых облаков пыли уже вынырнули первые всадники; сейчас они будут здесь. Вперед! Генрих и его дворяне ставят коней поперек дороги и хватают скачущих за поводья. От толчка один вылетает из седла и, уже валяясь под копытами, кричит в великой тревоге: — Король Франции! В это мгновение облако пыли оседает, и из его недр появляется то, что она скрывала: карета, запряженная шестеркой, форейторы, конвой, свита — поезд несется во весь опор. Генрих уже не успевает очистить дорогу, и карета, покачнувшись, вдруг останавливается. Кучер осадил лошадей, они дрожат, а он бранится, всадники приподнимаются на стременах, иные размахивают оружием. — Мы друзья, господа! — кричит Генрих; он указывает на ров и на рощу. — Я привел с собою целый полк, чтобы охранять короля! — Вот дьявол, оказывается, он поджидал нас! — Они растерянно переглянулись и расступились перед ним. — Мы скачем от Парижа без передышки, никто не мог нас обогнать, разве что на крыльях! Генрих спешился, подошел к окну кареты и снял шляпу. Стекло занесло пылью, и его не открыли. Никто из слуг, стоявших поблизости, и не подумал о том, чтобы распахнуть перед королем Наваррским дверцу кареты. Но так как все были изумлены, то воцарилась тишина. Генрих и сам затаил дыхание. И он услышал среди полного безмолвия, что происходит за пыльным стеклом окна. Он услышал, что король судорожно рыдает. Очень многое пронеслось при этом в памяти Генриха, очень многое. Но лицо ничего не отразило, он сел в седло и поднял руку. Поезд тронулся — карета, запряженная шестеркой, форейторы, конвой, арьергард, а также полк Наварры; солдаты двинулись быстрым шагом, легко и бедро. Они не отставали и пешком, ибо королевский поезд уже не мчался. Все это было очень похоже на бегство, как будто король Франции без оглядки бежал из своей столицы в самую — свою отдаленную провинцию. Именно так оно и было, и, как ни был Генрих поражен, он все понял: «Куда же король едет? Ко мне? Неужели дело дошло до того, что он у меня ищет защиты? Но я сделаю так, что ты никогда об этом не пожалеешь, Генрих Валуа», — думал Генрих Наваррский, ибо в подобных случаях бывал он сердцем жалостлив и благороден. Когда они достигли города, уже наступил вечер. Стража у ворот не знала, кто сидит в карете, а жители, смотревшие в окна, едва ли могли разобрать что-нибудь, так как было темно. Карета и войско двигались во мраке, а если попадался висевший над улицей фонарь, король Наваррский посылал кого-нибудь вперед, чтобы его потушили. Возле ратуши он дал знак остановиться. Не успел он сойти с коня, как дверца кареты отворилась. Король вышел: он тут же обнял своего кузена и зятя, но молча, не заговорил и потом. Сильнее, чем он это сознавал, жаждал король обнять отпрыска своего дома, хотя бы в двадцать первом колене. Короля раздражало все вокруг — здания и войска, занимавшие площадь и улицу. Из дома вынесли лампу, и Генрих заметил на лице короля испуг и зарождающееся недоверие: — Я хочу видеть маршала де Матиньона, — сказал король. Он вспомнил, что должен поддерживать не губернатора, а его заместителя. Нельзя отступать от заученного плана! — Сир! Его сейчас нет в Бордо, и гарнизон его крепости нас так сразу не впустит. А в ратуше я дома: Ваше величество здесь будут в безопасности, и вас примут хорошо. Услышав столь легкомысленные слова, сказанные его зятем и кузеном, король нахмурился еще больше. Он чуял в этом какой-то умысел и подвох и был отчасти прав; ибо по пути сюда Генрих, несмотря на благородство и чуткость сердца, тщательно обдумывал, где и как лучше всего завладеть этим Валуа. И решил, что, пожалуй, удобнее в ратуше, ибо там всем управлял его друг Монтень. Следуя глазами за взглядом короля, Генрих воскликнул: — У моего полка одна цель — охранять ваше величество! А король надменно ответил: — У меня у самого есть полки. — Ваши конники, сир, под командой — маршала де Матиньона рассыпались по горам и долинам, чтобы сразиться с моими. Король вздрогнул. Он понял, что попал в западню. А Генрих, увидев это, почувствовал к нему сострадание; быстро наклонился он к королю и настойчиво прошептал ему на ухо: — Генрих Валуа, зачем же ты приехал? Доверься мне! На лице несчастного короля отразилось некоторое облегчение: — Пусть твои войска уйдут отсюда, — потребовал король также шепотом, и Генрих немедленно отдал приказ, чтобы они удалились; но для офицеров добавил: пусть полк остается в городе, отрежет его от крепости и будет готов отразить нападение врага. Валуа, мы не уверены друг в друге. Он был счастлив доложить: — Сир! Мэр города и господа советники! Вышли четверо мужчин в черном, они опустились перед королем на колени. Один из них, с золотой цепью на груди, приветствовал короля по-латыни, чистоту которой король не мог не отметить; это было тем похвальнее, что классические обороты трудны в обыденной речи, особенно же они трудны для южанина. Королю было приятно, минутами он почти забывал об опасности. Он попросил советников встать и, наконец, проследовал в ратушу. Иные потом утверждали, что лишь красноречие господина Мишеля де Монтеня побудило его это сделать. Наследник престола Сначала мэр города ввел короля в самую обширную залу. Ввиду столь неожиданного приезда его величества ее не успели еще должным образом осветить. Далекие тени в углах тревожили Валуа, он потребовал, чтобы ему отвели небольшую, но ярко освещенную комнату, поэтому отперли библиотеку мэра. Король Наваррский приказал своим дворянам нести охрану вместе с дворянами короля Франции. Валуа, уже входя, обернулся и громко заявил: — Здесь, у дверей, будут только мои! — А Генрих отозвался не менее решительно: — А мои займут выход! Так они, каждый обезопасив себя, перешагнули порог. Монтень хотел остаться со свитой, но король приказал ему войти. На лице его появилась угрюмая усмешка, и он сказал: — Господин де Монтень, вы заседаете в моей палате. Эта комната тесна. Если сюда ворвутся убийцы, мы погибнем в схватке все трое. Вы заблаговременно предупредите меня об опасности? И у Монтеня изменилось лицо — может быть, он придал ему выражение насмешки и, уж конечно, преданности. Он сказал: — Omnium rerum voluptas… Во всем именно опасность нам приятна, хотя как раз ейто и надлежало бы нас отталкивать. — У вас много книг, — заметил в ответ ему король, обвел взором стены и вздохнул. Он вспомнил свои писания, удобный меховой плащ, монашескую сутану; облачившись в нее, он воображал, что с суетным миром навсегда покончил. Здесь же предстояло бороться. — А удастся нам добиться чего-нибудь дельного? — спросил он без всякой уверенности в голосе. Его кузен и зять ответил: — За мной задержки не будет. — И уже преклонил было колено. Король подхватил его, поднял и сказал: — Брось весь этот вздор… Я про церемонии… Говори, чего ты хочешь? — Сир! Я прошу только ваших приказаний. — Ах, оставь, выкладывай! Король ощупал глазами стены — не может ли какая-нибудь книжная полка повернуться на петлях. И так как не нашел потайной двери, которой так опасался, то собственноручно выдвинул кресло на самую середину комнаты. Тут уж никто не смог бы неожиданно наброситься на него; порой его движения становились совсем мальчишескими. — Может быть, наоборот, вы, сир, ждете чего-нибудь от меня? — спросил Генрих. — Я охотно обсужу ваши пожелания с моими друзьями. — Это уже не раз обсуждалось. Все дело в том, чтобы вы, наконец, решились, — заявил король неожиданно официальным, даже торжественным тоном. Генрих отлично знал, о чем идет речь: о его переходе в лоно католической церкви. Но он сделал вид, что не понимает, и с напускной горячностью принялся возмущаться и жаловаться на своего наместника в Гиенни. По его словам, маршал Матиньон ничуть не лучше прежнего, Бирона. Генрих приплел сюда даже самого короля: — Вам бы следовало отцом мне быть, а вы по-волчьи воюете против меня. — Король возразил, что ведь Генрих не желает повиноваться. — Я-то вам спать не мешаю, — отозвался Генрих. — А вот из-за ваших преследований я уже полтора года не могу добраться до своей постели. — Какие вести вы сообщили через ваших дипломатов в Англию? — спросил король. И тут Генриху пришлось отвести глаза. Правда, Морней писал, что все добрые французы взирают на короля Наваррского, с надеждой, ибо при теперешнем правительстве им живется плохо и от герцога Анжуйского они не ждали ничего путного: он уже себя показал. И вот он умер, а он был последним братом несчастного короля. — Прошу прощения у вашего величества, — сказал Генрих и еще раз хотел было преклонить колено. Но так как никто его не удержал, он выпрямился сам. Король же решил, что, достигнув кое-каких успехов, можно сохранять и некоторую строгость. — Неужели вы хотите и впредь быть причиной всех бедствий в стране и толкать королевство на чуть гибели? — спросил он. — Тут, где повелеваю я, еще ничего не погублено, — отозвался Генрих. Тогда король вернулся к главному вопросу: — Вы же знаете, каковы мои условия и в чем состоит ваш долг. Разве вы не боитесь моего гнева? Да, переход в католичество, только это. Генрих сразу понял, чего хочет король. Пусть все идет в королевстве как попало, лишь бы наследник престола сделался католиком. — Сир! — твердо заявил Генрих. — Это говорите не вы. Вы мудрее ваших слов. — А вы просто невыносимы, — раздраженно отвечал король, — то садитесь на край стола, то убегаете в конец комнаты, то книгу хватаете с полки. Я ненавижу движение, оно разрушает строгость линий. Генрих ответил стихом из Горация: «Vitamque sub divo — … Да не будет у него иного крова, кроме неба, и пусть всю жизнь не ведает покоя!..» При этом Генрих взглянул на господина Монтеня, и тот склонился перед обоими королями, уже не делая между ними различия. Затем снова стал у двери, точно страж. А король Франции начал сызнова: — И ради этой столь мало приятной жизни вы упорствуете? — Разве вы в вашем замке Лувр счастливее? — отпарировал Генрих. — Сир! — продолжал он многозначительно. — Я хочу только произнести вслух то, что вам уже должно быть известно: хоть мне и нанесены многие незаслуженные обиды, я к вам не чувствую ненависти, ибо вы были как воск в руках других. И ненавижу я этих других, а вы — мой государь и повелитель. На вашем престоле сидели искони лишь законные наследники, им не владел ни один самозванец. Так было в течение семи с половиной веков, начиная с Карла Великого! Эту длинную речь Генрих произнес намеренно, чтобы дать королю время собраться с силами для заявления, ради которого тот сюда и прикатил. Ведь король решил назло Гизам назначить наследником своего кузена Генриха. «А что ему еще остается после смерти брата и — зловещих событий во время похорон, о которых мне сообщил конник? Кто бы я ни был — католик или турок — ты, Валуа, должен назначить меня». Так думал Генрих, в то же время не спуская глаз с лица короля: оно непрерывно меняется — вот его напускная неподвижность перешла в судорожное подергивание, и неудержимо близится взрыв. Последним толчком явилось почему-то упоминание о Карле Великом. Король, который только что был сер лицом, внезапно побагровел и стал похож на Карла Девятого, когда тот еще был тучен и говорил зычным голосом. Он вскочил с кресла и, стоя перед Генрихом, тщетно силился заговорить. Наконец он овладел своим голосом. — Негодяи! — И проговорил более внятно: — Негодяй Гиз! Теперь он уверяет, будто тоже ведет свой род от Карла Великого! Этого еще не хватало. Какая наглость! Он пишет об этом и распространяет этот бред в моем народе! Он-де единственный законный потомок Карла, а все Капетинги, сидевшие на французском престоле, — незаконные потомки. Этого нельзя вынести, Наварра! Какой-то обманщик, чужеземец, и притом ничтожного рода в сравнении с нашим, осмеливается называть нас бастардами, а себя самого — истинным наследником французской короны. — Видите, до чего дошло, а все потому, что вы слишком долго терпели, — вставил Генрих тоном человека, призывающего другого к благоразумию. Но король был вне себя. Захлебываясь от ярости и запинаясь, пытался он что-то сказать: — Я ускользнул от его лап… мчался во весь опор… Но я там оставил моих маршалов, Жуайеза и Эпернона… — «Хороши маршалы в двадцать пять лет, да и каким способом они стали ими?» — подумал Генрих. — Они поступят так, как сочтут нужным, чтобы избавить меня от Гиза… Когда я вернусь, возможно, его уже не будет на свете. Тут незадачливый Валуа повял, что сказал лишнее — при кузене Наварре, да еще при чужом человеке со слишком умными глазами: наверно, предатель! «Где мой кинжал?» — этот вопрос можно было прямо прочесть на лице бедного короля: таким оно стало черным и отталкивающим. Страх, жажда поскорее убить, лишь бы убрать человека со своего пути, материнская кровь, долгое воспитание в Лувре — все это, вместе взятое, превращает лицо последнего Валуа в какую-то звериную маску. Господину Мишелю де Монтеню хоть и становится не по себе при виде кинжала, но он испытывает глубокую жалость к королю, ибо ничто не делает человека столь беззащитным, как затемнение его разума. И хотя Монтень всего-навсего скромный дворянин, заседающий в королевской палате, но тут сказывается его превосходство и над королем, ибо сам он никогда не теряет способности мыслить, даже во время сна. Поэтому он дерзнул сделать шаг вперед и заговорить. — Сир! Никогда не следует нам поднимать руку на наших слуг, покамест мы гневаемся. Платон считает это одним из основных правил поведения. Поэтому и сказал однажды лакедемонянин Хариллилоту, который был дерзок: «Клянусь богами, не будь я взбешен, я бы тебя прикончил!» Господин Мишель де Монтень отлично знал, почему он привел именно этот пример: он хотел напомнить королю о том, какое гигантское расстояние отделяет его от остальных людей, от любого человека — будь он простой дворянин или герцог Гиз. Он всегда государь, а они — слуги, и они не могут оскорбить его, а он не может мстить. Если приведенный им пример и таил в себе долю лести, то все же не противоречил истине и служил умеренности; потому-то философ и привел его. Впрочем, пример имел больший успех, чем гуманист мог желать. Король повернулся боком, прижался лбом к высокой спинке кресла, и по вздрагивающим плечам было видно, что он плачет. Теперь он скорбел безмолвно, и в этой скорби чувствовалась не только боль, но облегчение, покорность, примиренность. Потому-то к этим двум людям, которые легко могли его убить, он и встал спиной, ибо молча проливал слезы. Он уже не боялся никого. Когда король очнулся от своего внутреннего уединения, глаза его были красны, а лицо — как у тоскующего ребенка. — Знаешь, кузен Наварра, ведь мы лет десять с тобой не видались! — С тех пор как я проскользнул у вас между пальцев? Неужели десять лет? — поспешно спросил Генрих; у него, как и у короля, лицо вдруг изменилось — стало лицом невинной юности. — Десять лет прошли, как один день, — сказал кузен Валуа. — И я уже не помню, чем они были заполнены. А у тебя? — Тяготами жизни? — последовал ответ с вопросительным повышением голоса. Тут Генрих покачал головой. Кузен Валуа взял его руку и многозначительно пожал, пробормотав вполголоса: — Все было ошибкой. Ты понимаешь меня? Ошибкой, ослеплением, несчастной случайностью. — Так оправдывают свою неудавшуюся жизнь, и когда настает подобная минута — это минута изумления. — Кузен Наварра! Неужели так должно было случиться? Вспомни об одном: ведь ей, ей самой ни за что бы не додуматься до Варфоломеевской ночи! Генрих тоже с удивлением сказал, вспоминая прошлое: — Она же понимала, что Гизы могут стать опасными после Варфоломеевской ночи. Что они продадут королевство Испании; она мне это и предрекла. Но она была вынуждена действовать вопреки своему более глубокому знанию. — «А уж это поистине глупость», — добавил Генрих про себя. — Признаюсь тебе, — шепнул он на ухо кузену, — я ужасно ее ненавидел — и за свои собственные несчастья и за те огромные и нелепые препятствия, которые она постоянно ставила на пути к благополучию нашей страны. — А что она сделала из меня! — шептал кузен Валуа. — Я так презирал ее за это! Тут оба внезапно смолкли, вдруг поняв, что говорят о мадам Екатерине, как об умершей. А зло, сотворенное этой мниможивой, продолжало независимо от нее расти. Кузены снова стали перед фактом, что они противники и настроены враждебно друг к другу. И сейчас же после дружеского перешептывания они вернулись к упрекам. — Я, Наварра, не требую ничего, кроме твоего перехода в католичество, тогда я смогу объявить тебя наследником престола. — Я же, Генрих Валуа, предложил бы тебе заключить союз, если бы только был уверен в твоей стойкости. — А ты, — что дает тебе твою непоколебимую стойкость, Генрих Наварра? Ведь не вера же твоя. Тогда что, хотел бы я знать? — Так допытывался Валуа, поглощенный лишь заботой о том, как бы обрести ее, эту твердость, и идти в жизни прямым путем. — Сир! — заговорил Генрих уже другим тоном. — Я буду настаивать на том, чтобы вам оказывали должное повиновение; я буду бороться со всеми, кто замышляет зло против вас; чтобы исполнять ваши приказания, я готов отдать всего себя и все, чем я владею. Единственное, к чему я стремлюсь, — это спасение престола. Ведь после вас, сир, я, стою к нему ближе всех. Таким языком говорит только правда. И когда Генрих затем преклонил колено, король его не остановил, и было ясно, что это уже не пустая церемония. Он поднялся, только когда встал и король. Генрих предчувствовал, что сейчас прозвучат знаменательные слова; их он должен выслушать стоя. Король же сказал, словно перед большим собранием: — Сегодня я объявляю короля Наваррского моим единственным и законным наследником. Валуа вдруг схватился за грудь и, покачнувшись, отступил на шаг. Ведь он назначил протестанта наследником католического королевства! Он бросил вызов Лиге, и теперь ее ненависть к нему может толкнуть ее на убийство. Это был самый смелый поступок в его жизни. Затем он обратился к мэру города Бордо и предложил хорошенько запомнить только что сказанное — на тот случай, если с ним самим случится несчастье до того, как он повторит свое решение в присутствии двора и парламента. Господин Мишель де Монтень ответил: — Да, обещаю, — и на этот раз не цитировал древних авторов. Он совсем позабыл об них после всего, что открылось ему в этот час, проведенный с королем и наследником. Вернее, он уже обладал этим знанием, но оно получило такое подтверждение, что стало для него как бы новым. Искушение Однажды, несколько дней спустя, уже в Париже, король сидел у камина, задумчиво глядя на огонь, и, казалось, даже не слышал, о чем вокруг него говорят придворные. Его любимцы — Жуайез и Эпернон — отсутствовали. Пока король путешествовал, они, вместо того чтобы убить Гиза, стакнулись с ним. В комнате находился толстяк Майенн, брат герцога Гиза, получивший титул герцога дю Мэна. С самого утра король набирался храбрости, чтобы в присутствии одного из лотарингцев повторить во всеуслышание свое решение, принятое и объявленное им в Бордо. Истекал последний срок: пройдет еще час, и собственные гонцы Гиза, может быть, уже успеют сообщить ему эту весть. Находившиеся в комнате дворяне говорили о брате короля, они обсуждали его болезнь, и его странную смерть — они наблюдают такую смерть уже в третий раз, и она постигла не только его, но и двух его старших братьев. Придворные позволяли себе говорить об этом, хотя можно было предположить, что и самого короля ждет такой же конец. Но для одних короля уже не существовало, хотя он был здесь и присутствовал собственной особой; другие нарочно вели этот разговор, чтобы выслужиться перед герцогом дю Мэном. Вдруг король отвернулся от огня. Он сделал один из своих мальчишеских жестов — от страха; и с беспечностью, которая должна была послужить ему извинением, проговорил: — Вы занимаетесь покойниками. Он испытующе обвел взглядом придворных, обойдя лишь толстяка, хотя его брюхо особенно лезло в глаза. — Я же занят живыми. Сегодня я объявляю короля Наваррского моим единственным и законным наследником. Он весьма способный правитель, которого я искренне… — Все это он сказал, не переводя дыхания, без пауз, чтобы опаснейшая фраза насчет наследника как можно меньше выделялась, а может быть, даже и вовсе не дошла бы до слуха присутствующих. Однако случилось по-другому. Начался ропот. Обтянутое шелком брюхо надвинулось на короля. А

The script ran 0.005 seconds.