Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Галковский - Бесконечный тупик [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. « & книга на самом деле называется «Примечания к «Бесконечному тупику»» и состоит из 949 «примечаний» к небольшому первоначальному тексту. Каждое из 949 «примечаний» книги представляет собой достаточно законченное размышление по тому или иному поводу. Размер «примечаний» колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем «Бесконечный тупик» является всё же не сборником, а цельным произведением с определённым сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвящённый истории русской культуры XIX-XX вв., а также судьбе «русской личности» - слабой и несчастной, но всё же СУЩЕСТВУЮЩЕЙ. Структура «Бесконечного тупика» достаточно сложна. Большинство «примечаний» являются комментариями к другим «примечаниям», то есть представляют собой «примечания к примечаниям», «примечания к примечаниям примечаний» и т.д. Для удобства читателей публикуется соответствующий указатель, помещённый в конце книги &»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

К нему пришёл из нашей советской деревни зажиточный крестьянин Лычков с орудием палкой в руках. – Гражданин работник умственного труда… – начал Лычков и заплакал. – Явите сочувствие к сочувствующему генеральной линии… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся… Вошёл и Лычков-сын, без шапки, тоже с орудием труда; он кончил факт движения и под углом классового чутья сделал взгляд на террасу. – Генеральная линия партии взяла курс на мою смерть, – сказал инженер. – Ступайте к секретарю или к милиционеру…" А следующий абзац можно вообще дословно переписывать. Толстой был очень недоволен «Мужиками»: «У Горького есть что-то своё, а у Чехова часто нет идеи, нет цельности, не знаешь, зачем писано. Рассказ „Мужики“ – это грех перед народом. Он не знает народа…» «Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать». И перестали. Показ Чеховым отрицательных сторон деревенской жизни, разрушающий миф русской литературы о добродетельных поселянах (779) (в полном единодушии создаваемый не выносившими друг друга Тургеневым, Достоевским и Толстым), был и началом разрушения самой русской литературы. Но у Чехова, а затем в ещё большей степени у Бунина, деформировалась литературная идеология. Сама лексика была ещё вполне классической. «Обериуты» лексику разрушили, на них «хорошая литература» кончается. Но своей идеологии, своего мифа-мира они не создали, да и не могли создать. Платонов же это реидеологизация литературы. Возвращение к её назидательности и дидактичности, но возвращение вторичное, опирающееся на разрушенный левый язык. Платонов кристаллизовался из леворадикального газетного месива. В этом смысле он ещё русский писатель. Корни его логоса доходят до 60-х годов ХIХ в. Это логическое завершение интеллигентского инфантильного языка, в конце концов сбывшегося и послужившего адекватным выражением апокалипсиса коллективизации. Наверно, правый язык и не годился для подобной задачи. Не могу себе представить Бунина, пишущего о деревне 30-х. 727 Примечание к №629 И самурай думал: «Что ж ты, негодяй, Родиной, да ещё за пятак, торгуешь!» Как известно, в Японии эмигрантов-европейцев практически нет. Русских же в Японии вообще живет раз-два и обчёлся. Но в их числе зато нашлось место старейшему русскому социал-демократу Александру Алексеевичу Ванновскому. Участник I съезда РСДРП от московской организации нашёл себе после 1917 г. приют не в Англии, Франции, Германии или Русском Китае – с большими русскими общинами, со сходными жизненными условиями, – а в Японии. В стране, где иностранцев не любят, где соотечественников практически нет. Без языка, без связи с социал-демократическими общинами Европы и Америки, сравнительно обеспеченными и с развитой системой вэаимопомощи. И прожил там Ванновский, выехавший в 1919 г. из России «для лечения», не 10, и не 20, и не 30, а 50 лет. Что же привлекало его в Японии? Да ведь платило, наверно, старейшему социал-демократу за прошлые-то заслуги перед божественным микадо определённую пенсию определённое ведомство японское. Как-никак кто был во время русско-японской войны активнейшим деятелем московского вооруженного восстания и призывал к штурму Кремля? – Офицер царской армии Александр Алексеевич Ванновский. Кто был тогда инициатором и вожаком военного восстания в Киеве? – Он же, Ванновский. Кто написал пособие для русских социал-демократов «Тактика уличного боя»? – Опять Ванновский… Но платили немного. Ванновский в Японии жил бедно. Японцы таких людей не любят. В 30-х годах к японцам в Маньчжурию бежал начальник НКВД Дальневосточного края Генрих Люшков, бывший зам. начальника секретно-политического отдела и один из следователей по делу Кирова. Сын Антонова-Овсеенко встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии (732), и он рассказал ему о дальнейшей судьбе Люшкова: «У нас в Японии не верят предателям, их не любят. Если он предал свою родину, что помешает ему предать ещё раз – государство, которое его приютило? Люшков привёз с собой документы, которые лишь на первых порах представляли большую ценность. Через три месяца они стоили не больше бумаги … Прошло два года … Когда он в очередной раз пришёл ко мне, мы, как обычно, поговорили немного, я вручил ему пакет с жалованием и попрощался. Кабинет у меня большой, пока он дошёл до двери, я успел всадить ему пулю в затылок из своего кольта. „Уберите эту гадость“, – сказал я вошедшему адъютанту». 728 Примечание к №387 «мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (Ф.Достоевский) Но это точка зрения писателя. Превращение Христа – в персонаж. Евангелия – в сюжет. В повесть. Розанов писал в «Апокалипсисе»: «Да, Христос мог описывать „красоту полевых лилий“ … но Христос не посадил дерева … и вообще он … не травянист, не животен, в сущности – не бытие, а – почти призрак и тень, каким-то чудом пронёсшаяся по земле. Тенистость, тенность, пустынность Его, небытийственность – сущность Его. Как будто это – только Имя, „рассказ“». И в результате – Апокалипсис, сущность Апокалипсиса, когда «сами люди – точно с отощавшими отвислыми животами, и у которых можно ребра сосчитать, – обратились таинственным образом в „теней человека“, в „призраки человека“, до известной степени – в человека „лишь по имени“». В персонажи «Архипелага». Вся Россия вылетела в книги. (752) 729 Примечание к №717 Чехов органически ненавидел … украинцев Об украинцах, чтобы не быть голословным. Вот такие примерно высказывания постоянно в его письмах: «У этого человека, талантливого немножко и неглупого, есть в голове какой-то хохлацкий гвоздик, который мешает ему заниматься делом как следует и доводить дело до конца…» Или: «Хохлы упрямый народ: им кажется великолепным всё то, что они изрекают, и свои хохлацкие великие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом». Или: «Сергеенко пишет трагедию из жизни Сократа. Эти упрямые мужики всегда хватаются за великое, потому что не умеют творить малого, и имеют необыкновенные грандиозные претензии, потому что вовсе не имеют литературного вкуса…» В рассказе «Именины» Чехов под впечатлением от пребывания в усадьбе украинофилов Линтварёвых вывел тупого прогрессивного хохла. Плещеев Чехова одернул, посоветовал хохла из рассказа выкинуть, на что Антон Павлович принялся доказывать, что он имел в виду не Линтварёвых, «а тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки… Нет, не вычеркну я украинофила». Однако в последующих изданиях пришлось вычеркнуть. 730 Примечание к №696 в душе великий народец проклиная Чехов был антисемитом. В самом элементарном, бытовом смысле этого слова. Через всю его переписку проходит тема пренебрежительного подшучивания или даже прямого высмеивания евреев. Как элемент быта, обычной бытовой лексики: «Но никто так не шипит, как фармачевты, цестные еврейчики и прочая шволочь» (по поводу антисуворинской кампании в 1887 г.). «Думаю, что сыр-бор сильнее всего горит в толпе еврейчиков… Я читал прокламации: в них ничего нет возмутительного, но редактированы они скверно и тем особенно плохи, что в них чувствуется не студент, а жидки … Должно быть, не студенты сочиняли». (о студенческих волнениях 1890 г.) «Он писать не умеет и вообще бездарен, как все крещёные шмули». «Не люблю, когда жидки треплют моё имя. Это портит нервы». "На такой же точно жёлтой бумаге, как у Вас, пишет ко мне один очень надоедливый шмуль (753), и его письма я читаю не тотчас же по получении, а погодя денька три; и ваше письмо я отложил в сторону, подумав, что это от шмуля. Такова одна из причин, почему я так долго медлил с ответом…" «Не печатай, пожалуйста, опровержений в газетах … опровергать газетчиков всё равно, что дёргать чёрта за хвост или стараться перекричать злую бабу. И шмули, особенно одесские, нарочно будут задирать тебя, чтобы ты только присылал им опровержения». (Брату в др. месте: «Одесская печать – это самая бестактная и самая некорректная печать в мире».) «О Толстом пишут, как старухи о юродивом, всякий елейный вздор, напрасно он разговаривает с этими шмулями». Из письма братьев Чеховых сестре, где Ал.Чехов ломается, прося рекомендацию в «Курьер» к Коновицерам: "Я послал бы и сам, но они мине, как Седого (псевдоним Ал. Чехова – О.)… не жнають и могуть пожнакомить моево рукопись з/подстольного корзина (785). А ежели Вы пошлёте и шкажете, кто такова – Седой, тогда я въеду в «Курьер» ни чирез кухню, а чирез параднава дверь, как будто из банкирского контора". «В Петербурге рецензиями занимаются одни только сытые евреи неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека». Шутил с Книппер по поводу присланных ею фотографий: «Другая тоже удачна, но тут Вы немножко похожи на евреечку, очень музыкальную особу, которая ходит в консерваторию и в то же время изучает на всякий случай тайно зубоврачебное искусство и имеет жениха в Могилёве». Чехов назвал своих такс Бром и Хина. Но, изощряясь в филологическом гурманстве, он приделал к именам и отчества. Полностью собачек звали так: Бром Исаевич и Хина Марковна. Или сокращённо: Исаич и Марковна. Чехов писал сестре из Парижа: «Милая Маша, передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (834). Одновременно Антон Павлович метал громы и молнии по поводу антисемитизма Суворина (который никогда себе подобных выходок не позволял). Великий писатель земли русской встал горой за униженных и оскорблённых детей еврейских миллионеров. Но стоило какому-то «шмуле» наступить Чехову на мозоль, и тут же показное теоретическое юдофильство сменилось вполне конкретной юдофобией: «„Курьер“ недавно подложил мне большую свинью. Он напечатал письмо шарлатана Мишеля Делиня, подлое письмо, в котором Делин старается доказать, какой негодяй и мерзавец Суворин, и в доказательство приводит моё мнение. Это уже чёрт знает что, бестактность небывалая. Нужно знать Делина: что это за надутое ничтожество! это еврей Ашкинази, пишущий под псевдонимом Мишель Делин». Это в частном письме, к сестре. «Для внутреннего пользования». Делин по-восточному «договорил». А договаривать Чехов не любил. На словах, «официально». 731 Примечание к №657 Преступление … в себе выношенное, но гениально несовершённое. Розанов писал о Раскольникове: «(Тотчас после преступления закона неприкосновенности человека) началось мистическое взаимодействие между убившим, убитою и всеми окружающими людьми … „Не старушонку я убил, себя я убил“, говорит он … Мистический узел его существа, который мы именуем условно „душою“, точно соединён неощутимою связью с мистическим узлом другого существа, внешнюю форму которого он разбил. Кажется, все отношения между убившим и убитою кончены, – между тем они продолжаются; кажется, все отношения между ним и окружающими людьми сохранены и лишь изменены несколько, – между тем они прерваны совершенно … только переступив личность человека, мы постигаем всё её значение: для нас открывается мистический и иррациональный смысл её, но уже поздно. Сделав ненужным подобный опыт, обнаружив со всей убедительностью в гениальном изображении состояние преступной совести, Достоевский оказал великую историческую услугу». Почувствовать свою душу, то, что она живёт, можно лишь уничтожив душу другую, порвав невидимую и неощутимую нить, соединяющую мистически ваше «я» с «я» другим. Другое «я» только и материализуется окончательно для вас после его внешнего разрушения. Человек чувствует, что внутреннее убийство, то есть уничтожение – невозможно. Объём души не совпадает с видимыми границами "я", для которого «другие» лишь модификации собственного состояния. Человек может уничтожить являющееся другое "я", но не в состоянии отказаться от некоторого состояния себя, именуемого именем убитого. Чтение Достоевского даёт относительно социальный и «нравственный» опыт убийства и тем самым заставляет почувствовать подлинный объём своего мира. Отсюда ощущение преступности чтения Достоевского. Чтение его романов – преступление. Чтение книг Розанова – тоже преступление. И Розанов и Достоевский крайне субъективны (причём их субъективизм рассчитан именно на русское восприятие). Эта субъективность приводит к их внутреннему оживлению. А оживление, в свою очередь, вызывает ощущение убийства. Читатель чувствует себя убийцей Розанова и Достоевского. Образуется внутренняя, интимная связь с их мирами и, соответственно, отъединение от реально живущих людей. То же произошло и с отцом. Отец умер, и я с ним связан, это умерла часть меня. А с окружающими связь разорвана. Громадная особенность в том, что отец жил. Действительно ЖИЛ. Это, может быть, единственно живой человек, которого я видел. 732 Примечание к №727 встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии И японцы несчастные попали. Только роль их в русской истории не такая значительная, как у немцев, и гулажик им поменьше сделали. Но «основную мысль», я думаю, и японцы поняли. 733 Примечание к №529 Количественным символом банкротства Соловьёва, пустоты, является постоянная неоконченность его вещей. Уже юношеская диссертация Соловьёва («Кризис западной философии») закончена лишь формально. 120-страничный труд завершается совершенно произвольным утверждением, якобы следующим «из самого хода изложения»: «Итак, по устранении в „философии бессознательного“ тех очевидных нелепостей, которые вытекают из её относительной ограниченности и находятся в противоречии с основными принципами, мы получаем следующие общие результаты, которые вместе с тем суть и результаты всего западного философского развития, потому что, как мы видели, философия Гартмана есть законное и необходимое произведение этого развития … и тут оказывается, что эти последние необходимые результаты западного философского развития утверждают, в форме рационального познания, те самые истины, которые в форме веры и духовного созерцания утверждались великими теологическими учениями Востока». О христианском Востоке до этого у Соловьёва не было сказано почти ничего. Речь шла о довольно подробном изложении западных философских систем и только. Всё это Гегель в квадрате, своеобразная мифология «устроения»: – Я ничего, я прилежный, ортодоксальный… Это всё «объективный процесс развития мировой философии». А я в конце положу незаметно кирпичик, и не положу даже, а только кирпич Гартмана поправлю. С одной стороны, как бы скромно и нет меня даже, а с другой, хе-хе, на мне-то всё и кончается, всё по документам и закругляется на мне. Страшная узость мысли при страшной широте претензий. Но какое-то подобие меры ещё соблюдено, ещё концы с концами вроде бы сходятся. (744) «Роль выдержана». Но уже в полемике с Лесевичем по поводу своей диссертации Соловьёв явно переигрывает. Ответ Лесевичу блестящ, но именно в нём, может, с особенной-то силой виден основной порок, основная трещина. В рамках литературной задачи у Соловьёва все хорошо, тут «ни убавить, ни прибавить». Но вот какая штука – сам стиль, его напряжённая изворотливость, находится в странном несоответствии с подчеркнуто формальным и отстранённым характером полемики. Текст разрывается изнутри, используется чисто инструментально, так что абстрактная форма не выдерживает несоответствия и начинает расползаться. Изложение начинает срываться с логической резьбы. В статье о Лесевиче это ещё тенденция, так как спасает узость и элементарность темы. Но вот в написанных далее «Философских началах цельного знания» дело уже плохо. Мысль философа, нервно-субъективная, не может пробиться сквозь объективный материал, начинает в нём исчезать, растворяться. Соловьёв не может обойтись без идиотских экскурсов, без пережёвывания давно известного. Перед нами уже типичный профессор (что для философа почти оскорбление). «От Греции до современности», «от Греции до современности» – и мысль на 70% этим засорена. Мысль уже не в силах пропитать собой весь материал, и информация начинает высыхать, трескаться на отдельные блоки. Хотя в своей работе Соловьёв называет эклектизм «бесплодной попыткой описать окружность без центра и радиуса», его философия вырождается уже из-за самой структуры русского языка именно в такой эклектизм, в попытку мыслить при помощи гнилой линейки и ржавого циркуля. В результате «Философские начала цельного знания» оканчиваются нулём, ничем. В бессмысленной попытке объективации субъективного Соловьёв соскальзывает в ничто. Его работа начинается с 40-страничного введения, потом идет 20-страничное изложение всей мировой философии, потом, наконец, он приступает к изложению первой части своей «свободной теософии», а именно «органической логики». Мысль Соловьёва начинает истерически вихлять, пытаясь на отечественных розвальнях вписаться в головокружительно-спиралевидные повороты гегелевской диалектики. Философ, надо отдать ему должное, продержался еще почти 100 страниц. И это будучи 24 лет отроду! Но всему есть предел. На 383 странице 1 тома собрания сочинений наступил крах. Соловьёв захотел рассмотреть «27 логических модусов». Всё перевернулось, рассыпалось. Первую триаду бедный молодой человек уложил в 6 страниц. Но тут оказалось необходимым сделать 4 примечания. Первое примечание – 1 страница, второе – 2 страницы, третье – 2 страницы, четвёртое – 3 страницы. Причем, уже чувствуя, куда его заводит, Соловьёв делает попытку отрезать бахрому вырастающих ответвлений и заявляет, что в четвёртом примечании он «ограничится только несколькими указаниями», так как вернётся к этой теме позднее. Однако к четвёртому примечанию Соловьёву приходится делать ещё примечание-сноску. Далее, по инерции, он проскакивает вторую триаду и окончательно увязает в третьей. Всё. Через разбитое окно этого окончания хорошо видно будущее «ди руссише филозофи». Однако саморазоблачение сопровождается старательным переигрыванием: «Школьная же философия довольствуется одним семенем истины, засушив её отвлечёнными формулами». «Вследствие отвлечённого характера школьной философии, обособлявшей логические понятия и утверждавшей их в такой исключительности, многие школьные философы не признавали и доселе не признают необходимую познавательность … о себе сущего, несмотря на простоту и ясность этой истины, а один из величайших между этими философами, Кант, с особенною резкостью настаивает на противоположенности о себе сущего, динг ан зихь, и мира явлений…» Оцените картину: создаётся искусственный русский язык, вульгарно имитирующий немецко-латинскую схему мышления, и на этой гнилой схеме доказывается школярство и схематизм Канта. Причём само понимание «школярства» Канта взято у его немецких критиков. Милая, до боли родная и понятная заглушечность. И какая роскошная – четверная, если не более. В предисловии к следующей своей «фундаментальной» работе – знаменитой «Критике отвлечённых начал» – Соловьёв пишет: «Весною 1879 г. появилось сочинение Гартмана „Феноменологи дэс зиттлихен бевусстзайне“, в котором главные этические моменты и их взаимоотношение определяются приблизительно так же, как и у меня. При различии наших основных воззрений и при невозможности взаимного влияния я с удовольствием вижу в таком совпадении некоторое подтверждение тому, что представленное мною развитие нравственного начала не есть личное диалектическое построение, а вытекает логически из сущности дела, независимо от той или другой точки зрения». То есть то особое направление в германской философии, которое было направлено на максимальное высветление личностного начала, начала автора, но лишь для того, чтобы незамутнённой оказалась свободная логическая игра немецкого языка, ЕГО личность и субъективность, эта вот «объективность», идентичная объективности вдохновенной лирики, через которую говорит сам язык, эта «объективность» воспринималась Соловьёвым в буквальном смысле, и он всерьёз считал, что, например, человек, пишущий на швабском ДИАЛЕКТЕ немецкого языка (795), лишь ступенька в создании грандиозного соловьёвства – такого же абстрактного и каменно-истинного. Даже в максимально абстрактной сфере наивный космополитизм Соловьёва сыграл с ним злую шутку (803). И русский язык ему этого небрежения не простил. С языком шутки плохи. Он мстит. Мстит страшно, беспощадно. «Критика отвлечённых начал» уже начинается с оправдания. Начинается заранее, то есть отвлечённо. Критика отвлеченных начал начинается с максимально возможной степени отвлечения: «Некоторые мысли изложены слишком кратко и недостаточно развиты, другие, напротив, предсказаны с излишнею обстоятельностью; есть намеки на ещё не сказанное и лишние повторения уже сказанного … По общему плану критика отвлечённых начал разделяется на три части … последняя, представляющая вопросы и затруднения особого рода, составит отдельное сочинение…» …конечно, так и не написанное. Критика отвлечённых начал кончилась уже абсолютным отвлечением: третьей частью, которой не было. (824) Крушение «Критики» в увеличенном виде повторилось в конце жизни Соловьева. Е.Трубецкой пишет: «Программа в расширенном виде повторяется и в последние годы жизни философа, причем отдельные части „Критики отвлечённых начал“ в плане новой обработки превращаются в отдельные, хотя и связанные между собою по мысли труды. „Оправдание добра“ соответствует этической части „Критики отвлечённых начал“, начатая и недоконченная „Теоретическая философия“ (популяри-зацией которой якобы являлись „Три разговора“ – О.) – теоретической части того же труда. Наконец, эстетика во второй раз как и в первый осталась только задуманной, но не выполненной». Возможно, если бы Соловьёв делал все это СОЗНАТЕЛЬНО, то его имя на Олимпе русской философии вообще блистало бы в гордом одиночестве. Ходил бы юноша под бронзовым монументом, ждал бы свою девушку и в это время думал: – Да, Соловьёв. Вот, поставили теперь памятник. Жалеют. Сволочи, какого мыслителя задушили. И ведь осталось почти ничего. Письма, несколько статей. И грандиозные обломки 50-тысячестраничной «Конкретной критики». Задушили. А он мог бы подняться. Вон одна нога как тумба афишная. Но родился в бездарной стране… Не дали… И что самое интересное, от такой соловьёвской хитрости русская философия только бы выиграла. 734 Примечание к №640 Им мыслила Россия. «Записки из подполья» это рождение русского индивидуального сознания. Рождение монстра. С ужасом, визгливым криком. Пушкин и Гоголь это форма, это сознание, но не самосознание, не рефлексия. Их произведения – это инструмент для рефлексии. И Гоголь ближе. Пушкин – мироощущение (755), Гоголь – мировосприятие. Достоевский – миросозерцание. (776) Соответственно: радостное слияние многого (мира) – злобная монотонность – мрачный распад. Розанов хотел вернуться к Пушкину. То же – Набоков. Первый хотел вернуться через Достоевского, второй – через Гоголя. Путь порождения личности и порождения абстракции, мира. 735 Примечание к №717 «Вот вблизи ещё кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом ещё и ещё, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем». (А.Чехов) В России существовала культура плача. Читаешь художественные произведения, воспоминания, письма – и везде тема плача. Очень просто, обыденно: «Вчера провожали Иванова на вокзале и расплакались». И сколько оттенков: плакали от горя, от радости, от умиления, плакали при расставании и при встрече, плакали от сочувствия и сострадания, да и просто захмелев… Плачущая нация. На Западе ничего подобного. Там плачут лишь при каких-то чудовищных катастрофах, это реакция явно ненормальная, патологическая. Или же сентиментальная стилизация: одна слезинка по щеке под арфу или клавесин. А русские «в три ручья». Вот где максимальный сдвиг национального типа поведения после революции. «Плачущего большевика не увидишь и в века». Тоже только одна скупая слеза на похоронах какого-нибудь уж совсем необыкновенного ленина. Русские не плачут больше. Я ни разу не видел плачущих. Только отца. Значит, или комок в горле, или дома по углам сидят и хнычут (749). Ненависть к плачу это подростковый инфантилизм: «Эх вы, слабаки» и «А мне не холодно». Ну и, конечно, тема «надо дело делать», «сговорились». Но не только. В чисто историческом смысле тут и восточная, грузинско-еврейская ненависть к русскому типу поведения. «Настоящий джигит не плачет». 736 Примечание к №694 «Весь Кремль теперь, говорят, швейными машинками завален». Революция была Апокалипсисом. Это так понятно. Надо тома и тома написать, чтобы хотя бы чуточку поставить это под сомнение. Всё ясно становится. События легко предсказываются, сами нанизываются одно на другое… А без этого всё на уровне «жене Ленина нужна машинка» получается. Серафим Саровский в последний год своей жизни стал рыть канал вокруг Дивеевской обители. Копали и лютой зимой, рубя землю топором. И как только кончили копать, Серафим умер. Он предсказал: "Когда век-то кончится, Антихрист придёт (742), то станет с храмов кресты снимать да монастыри разорять и все монастыри разорит. А к вашему-то подойдёт, а канавка-то и станет от земли до неба; ему и нельзя к вам взойти-то, нигде не допустит канавка – так прочь и уйдёт … К концу-то века будет у вас на диво собор. Подойдёт к нему Антихрист-то, а он весь на воздух и подымется. Достойные, которые взойдут в него, останутся в нём, а другие, хотя и взойдут, но будут падать на землю". Сказано очень просто, ясно. Никакого хаоса, никакого сумбура. 737 Примечание к №696 Отрабатывая кусок хлеба, он глумился над Леонтьевым Привожу полностью текст этой заметки, вполне характеризующей не только уровень миропонимания молодого Чехова, но и «ндравы» тогдашней читающей публики: «Знающих людей в Москве очень мало; их можно по пальцам пересчитать, но зато философов, мыслителей и новаторов не оберёшься – чёртова пропасть… Их так много, и так быстро они плодятся, что не сочтёшь их никакими логарифмами, никакими статистиками. Бросишь камень – в философа попадёшь; срывается на Кузнецком вывеска – мыслителя убивает. Философия их чисто московская, топорная, топорна, мутна, как Москва-река, белокаменного пошиба и в общем яйца выеденного не стоит. Их не слушают, не читают и знать не хотят. Надоели, претенциозны и до безобразия скучны. Печать игнорирует их, но… увы! печать не всегда тактична. Один из наших доморощенных мыслителей, некий г. Леонтьев, сочинил сочинение „Новые христиане“. В этом глубокомысленном трактате он силится задать Л.Толстому и Достоевскому и, отвергая любовь, взывает к страху и палке как к истинно русским и христианским идеалам. Вы читаете и чувствуете, что эта топорная, нескладная галиматья написана человеком вдохновенным (москвичи вообще все вдохновенны), но жутким, необразованным (как и Чехов, Леонтьев окончил медицинский факультет Московского университета – О.), грубым, глубоко прочувствовавшим палку… Что-то животное сквозит между строк в этой несчастной брошюрке. Редко кто читал, да и читать незачем этот продукт недомыслия. Напечатал г. Леонтьев, послал узаконенное число экземпляров и застыл. Он продаёт, и никто у него не покупает. Так бы и заглохла в достойном бесславии эта галиматья, засохла бы и исчезла, утопая в Лете, если бы не усердие… печати. Первый заговорил о ней В.Соловьёв в „Руси“. Эта популяризация тем более удивительна, что г. Леонтьев сильно нелюбим „Русью“. На философию г. В.Соловьёва двумя большими фельетонами откликнулся в „Новостях“ г. Лесков… Нетактично, господа! Зачем давать жить тому, что по вашему же мнению мертворожденно? Теперь г. Леонтьев ломается: бурю поднял! Ах, господа, господа!» На брошюре Леонтьева было написано: «В пользу слепых города Москвы». В это же время Антон Павлович собирался удивить публику серьёзным философским трудом собственного изготовления. В письме к брату Александру он вкратце излагает свой замысел, по-моему, идеально отражающий интеллектуальный и духовный уровень российского интеллигента. Этот перл тоже стоит привести в подробностях. Чехов писал брату следующее: "Теперь о деле. Не хочешь ли войти в компанию? Дело слишком солидное и прибыльное (не денежно, впрочем). Не хочешь ли науками позаниматься? Я разрабатываю теперь и в будущем разрабатывать буду один маленький вопрос: женский. Но, прежде всего, не смейся. Я ставлю его на естественную почву и сооружаю: «Историю полового авторитета». При взгляде (я поясню) на естественную историю ты (как я заметил) заметишь КОЛЕБАНИЯ упомянутого авторитета. От клеточки до насекомых авторитет равен нолю или даже отрицательной величине: вспомни червей, среди которых попадаются самки, мышцею своею превосходящие самцов. Насекомые дают массу материала для разработки: они птицы и амфибии среди беспозвоночных (см. птицы ниже). У раков, пауков, слизняков – авторитет, за малыми колебаниями, равен нолю. (759) У рыб тоже. Переходи теперь к НЕСУЩИМ ЯЙЦА и преимущественно высиживающим их. Здесь авторитет мужской = закон. Происхождение его: самка сидит 2 раза в год по месяцу – отсюда потеря мышечной силы и атрофия. Она сидит, самец дерётся – отсюда самец сильней. Не будь выживания – не было бы неравенства. У насекомых у летающих нет разницы, у ползающих есть. (Летающий не теряет мышечной силы, ползающий норовит во время беременности залезть в щёлочку и посидеть.) Кстати: пчёлы – авторитет отрицательный. Далее: ПРИРОДА, НЕ ТЕРПЯЩАЯ НЕРАВЕНСТВА (чувствуете, базис какой подводится? – О.) и, как тебе известно, стремящаяся к совершенному организму, делая шаг вперёд (после птиц), создаёт млекопитающих, у которых авторитет слабее. У наиболее совершенного – у человека и у обезьяны ещё слабее: ты более похож на Анну Ивановну и конь на лошадь, чем самец кенгуру на самку. Понял? Отсюда явствует: сама природа не терпит неравенства. Она исправляет своё отступление от правила, сделанное по необходимости (для птиц), при удобном случае. Стремясь к совершенному организму, она не видит необходимости в неравенстве, в авторитете, и будет время, когда он будет равен нолю. Организм, который будет выше млекопитающих, не будет родить после 9-месячного ношения, дающего тоже свою атрофию; природа или уменьшит этот срок, или же создаст что-либо другое. Первое положение, надеюсь, теперь тебе понятно. Второе положение: из всего явствует, что авторитет у хомо есть: мужчина выше. 3) Теперь уж моя специальность: извинение за пробел между историями естественной и Иловайского. Антропология и т. д. История мужчины и женщины. Женщина – везде пассивна. Она родит мясо для пушек. Нигде и никогда она не выше мужчины в смысле политики и социологии. 4) Знания. Бокль говорит, что она дедуктивнее и т. д. Но я не думаю. Она хороший врач, хороший юрист и т. д., но на поприще ТВОРЧЕСТВА она гусь. Совершенный организм – творит, а женщина ничего еще не создала. Жорж Занд не есть ни Ньютон, ни Шекспир. Она не мыслитель. 5) Но из того, что она ещё дура, не следует, что она не будет умницей: природа стремится к равенству. Не следует мешать природе – это неразумно, ибо всё то глупо, что бессмысленно. Нужно помогать природе, как помогает природе человек, создавая головы Ньютонов, головы приближающиеся к совершенному организму. Если понял меня, то: 1) Задача, как видишь, слишком солидная, не похожая на (нецензурное выражение) наших женских эмансипаторов-публицистов и измерителей черепов. 2) Решая её, мы обязательно решим, ибо путь верен в идее, а решив, устыдим кого следовает и сделаем хорошее дело. 3) Идея оригинальна. Я её не украл, а сам выдумал. 4) Я ей непременно займусь. Подготовка и материалы для решения есть: дедукция более, чем индукция. К самой идее пришёл я дедуктивным путём, его держаться буду и при решении. Не отниму должного и у индукции. Создам лестницу и начну с нижней ступеньки, следовательно, я не отступлю от научного метода, буду и индуктивен… Взявшись за зоологию, ты сейчас уже увидишь своё дело: колебания увидишь – пиши, что есть авторитет; где нет – пиши нет… Приёмы Дарвина. Мне ужасно нравятся эти приемы! … Статистика преступлений. Проституция. Мысль Захер-Мазоха: среди крестьянства авторитет не так резко очевиден, как среди высшего и средних сословий. У крестьян: одинаковое развитие, одинаковый труд и т. д. Причина этого колебания: воспитание мешает природе. Воспитание. Отличная статья Спенсера … Не стесняйся малознанием: мелкие сведения найдём у добрых людей, а суть науки ты знаешь, метод научный ты уяснил себе, а больше ничего и не нужно". Через месяц Чехов уточняет: «Как-то на праздниках в хмельном виде я написал тебе проект о половом авторитете. Дело можно сделать, но сначала нужно брошюркой пустить». Однако и брошюрка не вышла. А жаль. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Чехов очень толково (и в отличие от Михайловского – кратко) выболтал суть интеллигентской мифологии. (770) Дал максимально возможное словесное выражение этого параноидального бреда. По объёму тут весь Соловьёв, вся его «первичная интуиция», из которой выросла система сего сверхинтеллигента. Кстати, Чехов совершенно правильно советовал Соловьёву не отвечать на статью Леонтьева. Суть 5– страничного ответа, крайне непродуманного и легкомысленного, вполне умещается в одном абзаце, а именно: «Достоевскому приходилось говорить с людьми, не читавшими Библии и забывшими катехизис. Поэтому он, чтобы быть понятым, поневоле должен был употреблять такие выражения, как „всеобщая гармония“, когда хотел сказать о Церкви торжествующей или прославленной. И напрасно г. Леонтьев указывает на то, что торжество и прославление Церкви должно совершаться на том свете, а Достоевский верил во всеобщую гармонию здесь на земле. Ибо такой безусловной границы между „здесь“ и „там“ в Церкви не полагается». По сути дела Соловьёв ничего не возразил Леонтьеву. Леонтьев кругом прав, но Достоевский стоял на его же позициях – это очень слабый аргумент и, в сущности, уход от спора, отмахивание от оппонента как от назойливой мухи. Соловьёв иначе и не мог поступить, так как Леонтьев не только разбивал толстовство и поверхностно-либеральную трактовку творчества Достоевского, но и в корне подрывал идею соловьёвской теократии. В любом полноценном государстве после подобного ответа-отмашки от репутации Соловьёва не осталось бы и камня на камне. Однако в либерально-белокаменной Соловьёв мог говорить всё что угодно. В радиусе тысячи вёрст суть полемики могли уловить 50-100 человек. Это УЛОВИТЬ. Увы, мы судим о той эпохе по её лучшим представителям и горстку гениев и талантов легко экстраполируем вниз в геометрической прогрессии, выстраиваем своеобразную пирамиду. Но в России была странная иглообразная культура. Достоевскому-писателю соответствовал Достоевский-читатель. 1:1. Россия была страной писателей без читателей, точно так же, как сейчас Россия страна читателей без писателей. В 1861 году в России было всего 20 тыс. чел. с высшим образованием. А если учесть, что уровень образования по сравнению с передовыми странами был крайне низок, то эту цифру следует уменьшить вдвое… В том-то и состоял парадокс, что по количеству и качеству людей одарённых Россия являлась вполне европейским государством, а по количеству и качеству образованного слоя – азиатским или, по крайней мере, латиноамериканским. Современным русским это особенно трудно понять, ибо сейчас пропорция обратная: Россия похожа на пирамиду со срезанной верхушкой – огромное количество потребителей культуры при отсутствии людей с вполне оригинальным и творческим мышлением. И то и другое состояние поддерживалось искусственно. В ХIХ веке Россия в культурном отношении пыжилась, становилась на цыпочки (794), в ХХ её причесали машинкой для стрижки газонов. В русском государстве всегда было нечто неестественное, специальное. Достоевский назвал Петербург умышленным городом. Но и раньше. Разве именование деревянной избяной Москвы («большой деревни») Третьим Римом не было тоже чем-то умышленным и специальным? Разве (вернёмся) не умышленна и судьба Чехова? 738 Примечание к №719 «Греческий человек Трефандос!» (М.Салтыков-Щедрин) Нетрудно заметить, что сцена заимствована Щедриным из «Мёртвых душ». Ср.: «Выходя с фигуры, он ударял по столу крепко рукою, приговаривая, если была дама: „Пошла, старая попадья!“ если же король: „Пошёл, тамбовский мужик!“ А председатель приговаривал: „А я его по усам! А я её по усам!“ Иногда при ударе карт по столу вырывались выражения: „А! была не была, не с чего, так с бубен!“ Или же просто восклицания: „черви! червоточина! пикенция!“ или „пикендрас! пичурущух! пичура!“ и даже просто: „пичук!“ – названия, которыми перекрестили они масти в своем обществе». Салтыков-Щедрин, так сказать, социализовал Гоголя, социально приложил, превратил в газетный штамп. Однако это не просто эпигонство, а и развитие некоторой тенденции, содержащейся в Гоголе и нашедшей отклик в несложной душе Щедрина. Конечно, было некое сродство душ. Просто Щедрин не был отягощён гениальностью… 739 Примечание к №720 серьёзные люди замучивались прикрывать Александр Ульянов, сидя в Доме предварительного заключения, передавал матери, что «начальник и люди здесь все хорошие». Ещё бы! Прокурором по делу Саши был Н.А.Неклюдов, любимый ученик Ильи Николаевича Ульянова. Вообще биография Неклюдова характерна. В начале своей карьеры он за участие в студенческих беспорядках попал в Петропавловскую крепость. Кончил же карьеру, как и полагалось в двойном государстве, в должности директора департамента полиции. Спасти Сашу не удалось, но сделали всё что можно. Когда он на последнем свидании с матерью, уже после смертного приговора, сказал, что не будет подавать прошение о помиловании, присутствующий на встрече помощник Неклюдова от избытка чувств крикнул: «Прав он, прав!» Конечно, прав. Прошение ничего бы не изменило, настроение Александра III было хорошо известно, а из вторых первомартовцев надо было лепить «несгибаемую когорту». Сашу приватно и проинструктировали. А уж потом о Володе позаботились. Керенский-отец дал блестящую характеристику в университет. Потом помогли сдать экзамен экстерном. Экстерн возможен был лишь при благожелательнейшем настрое профессуры. Одной взяткой тут было не обойтись. Просили люди очень большие… И характерно, что устроили В.И.Ульянова по своей, по судейской части. (758) 740 Примечание к с.40 «Бесконечного тупика» Русский, захваченный какой-либо конкретной идеей, ушедший в конкретную идею, это страшный человек. Розанов это в себе отлично чувствовал и почти сознательно отказался от пути русского монотонного монотеизма. Его ренегатство это, в известном смысле, просто самосохранение, отвязывание от разрушительных идей: "Я мог бы наполнить багровыми клубами дыма мир… Но не хочу. И сгорело бы всё… Но не хочу. Пусть моя могилка будет тихо и «в сторонке»". Однажды Розанов высмеял Хомякова, заявив, что он подходит к философии Лютера «с какими-то вопросами киевского семинариста, с какой-то схоластической тетрадкой „вопросов“ и „ответов“, спрашивает его по „вопросам“ и, не слыша от него „ответов“, значащихся в киевской тетрадке, творит над ним суд до того неуклюжий и не в соответствии с событием и лицом, что читателя по коже дерёт». Хомяков в славянофильском запале обернулся неожиданно для самого себя «русским с тетрадкой», дурачком из идейных. Но тетрадка, к счастью, была у него только по одному пункту. А есть русские, у которых на всё есть тетрадка, у которых весь мир в одну тетрадку записан. Ну, в три. И он, бедняга, начинает носиться с этими «философскими тетрадями». И тут уже всё, контакт с ним возможен только в форме допроса. В статье «Памяти Хомякова» Розанов подметил, что проповедь добра сочеталась у самого Хомякова с довольно злобным отношением к чужим мнениям. Но Розанов на этой статье оборвал собственную ругань и потом пошёл наперекор. Он не стал «разрушать» Хомякова. Зачем? Тогда же, в 90-е годы, Василий Васильевич с горечью заметил: «Касательно католичества у нас, русских, можно сказать, существуют одни предрассудки и коротенькие смешки. Новая наша полемика против него есть только серьёзная форма развития этих же смешков.» Но сам Розанов в полемике с Хомяковым просто прыснул в рукав, почувствовал смешную чёрточку и щипнул за неё. Пускай больно, с вывертом, но от этого не умирают. Хомяков же в полемике с западным христианством поставил себе эту полемику чуть ли не целью жизни и стал утюжить противника томами. Получилось слишком серьёзно и, по закону обратной перспективы, слишком неумно. Розанов, как и все русские честно заходился, но у него хватало чутья не заходить слишком далеко. Он всегда потом возвращался. Бродил в разные стороны, рыскал, но никогда не заблуждался. Глохнул, слепнул, орал, в голове шумело, глаза наливались кровью, а потом вдруг посередине обрывал, бессильно, в изнеможении садился на землю. «А зачем?» – щёлкал в голове вопрос-выключатель. А с земли тянуло влагой, прохладой. Он грустно подпирал щеку рукой, задумывался, замолкал. И выскакивал из тумана линейного мышления. А его противники всегда проскакивали, просчитывались. 741 Примечание к №373 Как его смерть трансформировалась в эти строки?? Фантастика. На уровне сознания адаптации к смерти отца быть не могло. С точки зрения разума факт этот был совершенно однозначен, и уйти от него было некуда. Его можно было только постепенно забывать. Я уже был достаточно испорчен мышлением, чтобы понимать всю ошибочность попыток сублимации и т. п. Но параллельно с недоумённым молчанием происходила постоянная шлифовка идеи отцовской смерти на уровне снов. Сны все более укутывали больную мысль, скрывали её ранящие углы. Сначала меня мучили кошмары: я видел оскаленное небритое лицо отца в окровавленных осколках разбитого зеркала, отец всё время оказывался страшно жив, и это его существование в снах находилось в ужасном противоречии с простым и уютным фактом смерти. Он всё приходил и приходил. Но потом всё получилось, и я вырвался из фрейдистского кошмара, соскочил с его в никуда идущего поезда. Получилось всё хорошо. Я ходил в своих снах с отцом по вечерней Москве, и он, трезвый и грустный, говорил со мной, и я рассказывал о своей уже незнакомой ему жизни. Тут была боль и счастье. О чём эта книга? Об отце. Словами ничего нельзя сказать. Что мне сказать? Сама эта тема – «отец и сын» – банальнейшая, затёртая до дыр, мусоленная-перемусоленная. И все мои мысли и чувства совсем не интересны. Неинтересны самому МНЕ. Мне хочется думать о нём, но нельзя. С точки зрения фантазии («к отцу в палату пришёл священник, и он умер как христианин, причастившись») это все может быть эстетизированно и интересно, но, увы, неподлинно, увы, не для меня. Отца тут не будет. Он будет так же мёртв, как и в жизни моей мысли. И вот я пришёл к нему в снах. Этого нельзя передать, но есть ВЕРНОЕ ощущение освобождения. Точно его жизнь – это отдельные рассыпанные ноты, сливающиеся и наполняющиеся высшим смыслом через мою жизнь. Я смысл его бессмысленной жизни. И это есть элемент осмысления и моей собственной жизни. Я никому не нужен. Но моя ненужность (вот сейчас), опрокинутая назад, наполняет бывшее ранее содержанием. Речь здесь идёт не о таком мышлении, а о таком интуитивном, «во сне», чувствовании. Внешне я бежал от отца (и до сих пор ни разу не был на его могиле), а внутренне всё время шёл к нему. Его смерть перестала определять моё "я", я стал свободен, и в этой свободе он жив. Я знаю родовым знанием, что в его большую голову приходили такие же странные мысли– сны. Отец был бабочкой, ерундой, мотыльком, мучительным поиском нужного слова. По-моему, я прав, иначе было бы СЛИШКОМ жестоко. Мой слабый разум видит, что что-то со мной все эти годы происходило и это каким-то непостижимым образом связано с отцом. Во мне есть мысль отца, идея отца, которая развивается, может быть, без моей воли и желания. Следовательно, он жив. Он мёртв в моей мысли. Мёртв и в моих чувствах. Но он жив во снах. И перестал сниться, когда ожил в мыслях и чувствах. Он мне всё снился, снился, и наконец наши встречи перестали быть мучительными. Но все же существовала невидимая грань, черта. Он приходит все реже, и грань эта год от года становится всё тоньше, всё незаметней. И когда повалит сквозь пустеющие глазницы снег предсмертных снов и вокруг снова засмеются над нами, а Одиноков вновь проплывёт перед моим потухающим взором, медленно качаясь на огромной ржавой вешалке – жалобный визг металлических петель и кирпичное солнце, безнадёжно погружающееся в горизонт, – тогда через истончающуюся дымку спасительной пространственной реальности (кишение взаимопереплетающихся казарменных объёмов, запах жареного лука, тусклые лампочки и матерная ругань), через дымку я шагну к отцу и ничто уже не будет разделять нас. Я обниму его, прижмусь к колючей щеке, и он ласково улыбнётся, тоже обнимет. А потом я скажу: «Никому мы, пап, не нужны. Мы же эти… ничтожества». И мы пойдём рука об руку по тихому, заснеженному переулку. Белое небо. Тихо, только снег скрипит под ногами. Отец тащит огромный черный чемодан, с которым меня отправляли в пионерский лагерь. На его фанерном боку аккуратная белая наклейка: «Одиноков». Чемодан мешает, и отец выпускает его из рук. Он беззвучно падает на снег, и оттуда вываливается моя одежда: футболки, рубашки, спортивный костюмчик. Однажды отец рассовал во все карманы и кармашки моей одежды леденцы. Так я бы их сразу съел, а тут надену новую рубашку, а там 3 леденца. Я думаю: вот, случайно попали. А потом через несколько дней лезу за резиновыми сапогами, а в каждом по 5 леденцов. И снова радость. А под конец лагерной смены уже думаю, что, может быть, где-то между одеждой тоже случайно затерялись. И на дне шарю, нахожу конфеты ещё… А сейчас чемодан уже не нужен. Мы даже не оборачиваемся на него и идем… Вперед, в белую мглу. Отец сжимает мне руку, и земля начинает уходить из-под ног. И мы молча падаем, падаем… 742 Примечание к №736 «Когда век-то кончится, Антихрист придёт» (Серафим Саровский) Предчувствовали. Глубоко во сне, но видели. Леонтьев сказал однажды: «Русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится ещё быстрее всего другого по смертному пути всесмешения… и мы неожиданно из наших государственных недр сперва бессословных, а потом бесцерковных или уже слабо церковных, – родим антихриста». По поводу этой странной фразы Бердяев в «Русской идее» заметил следующее: «Леонтьев никогда не верил в русский народ и оригинальных результатов он ждал совсем не от русского народа, а от навязанных ему сверху византийских начал… Он делает страшное предсказание (о порождении антихриста). Ни к чему другому русский народ не способен». Но позвольте. Разве рождение антихриста это не «оригинальный результат»? (797) И разве нужно ещё что-то народу, который оказался СПОСОБЕН на ТАКОЕ? На подведение итога двухтысячелетней христианской цивилизации? Это же максимум творчества. Это ответ человека на вызов Бога. Рождение Христа есть вещь гораздо более частная. Активное начало там принадлежало исключительно божественной воле. В создании антихриста несомненно человеческое воление, несомненно участие человеческого сознания. И на подобный акт, несомненно, должны были уйти все силы нации, несомненно, на это были потрачены столетия. Такой народ вправе гордиться собой, такой народ жил не зря, без такого народа в мировой истории будет ничего не понятно. И перед каждой мыслящей личностью такого народа теперь неизбежно стоит и будет стоять всегда дилемма глубочайшего метафизического уровня. Такой народ отныне обладает высочайшей ответственностью перед всем человечеством. 743 Примечание к №607 Месть тоже должна быть рассчитана вперёд на века. Прощать – упрощать. Мстить – мешать, замешивать, вмешиваться. (757) Прощение просто. Месть – сложна. Где месть истончается, мстить уже не хочется, нет интереса. Нити с миром рвутся, и человек улетает в ничто. «Где тонко, там и рвётся». Философия основана на мести. Религия – на прощении. Эти две силы и борются в мире, на них мир основан. Повязал все местью, оказался в центре мести, как червяк в коконе. Но простил и полетел бабочкой. Прости – прощай. Но ведь и прощать нельзя, предварительно не задумав мщения. «Прощай врагам своим». Это возможно лишь после предварительной обиды, злобы. Враг должен быть понят, установлен. А когда врагов нет, тогда и непонятно, кому прощать и что прощать. Но уже «ограничивание» и понимание врага и есть прощение. «Понять значит простить». Я тут совсем ничего не понимаю. И кажется, это нельзя понять. В какой мере можно говорить о вине не отдельного человека, а нации, то есть национальной идеи? И каким образом можно отомстить идее? Русская месть – быстрая месть. А так думать, готовиться. Тут начинается рефлексия, спохватывания. 744 Примечание к №733 Но какое-то подобие меры ещё соблюдено, ещё концы с концами вроде бы сходятся. (О диссертации Соловьёва) Возможно, в значительной мере это объясняется заимствованностью сюжета «Кризиса западной философии». Мочульский писал по этому поводу: «Соловьёв целиком усваивает мировоззрение Киреевского. Его диссертация носит ученический характер… всё это уже было высказано Киреевским. Он же внушил Соловьёву план исследования… Заключительные слова его работы довольно точно повторяют выводы статьи И.Киреевского „О необходимости и возможности новых начал для философии“ (1856 г.). Лично Соловьёву принадлежит неудачная замена Шеллинга Гартманом: Киреевский видит завершение развития западной философии в положительной системе Шеллинга, Соловьёв ищет его в учении Гартмана; первый набросал краткую программу критики рационализма, второй с большим диалектическим блеском её выполнил. Своей работе он постарался придать более научный академический вид, подобающий магистерской диссертации: исключил все русские мессианские мотивы и западной мысли противопоставил не русское православие, а туманные „умозрения Востока“». На самом деле Соловьёв целиком усваивает не мировоззрение Киреевского, а схему этого мировоззрения. Где у Киреевского абзац, у Соловьёва 20 страниц. Но это не развитие его взглядов, а разрушение, нарушение меры. Обаяние классического славянофильства именно и заключалось в некоторой недосказанности, дилетантизме, «мнении» талантливого самоучки. Соловьёв, развив «мнение», огрубил его и, повысив барьер ответственности, лишил творческой оригинальности. То, что у Киреевского было органичной фантазией, радостным включением в сонм европейских мыслителей за счет позволительного для дилетанта туманного несогласия, превратилось у Соловьёва в провинциальное доктринёрство и узость. Возможно, такой путь был неизбежен и неизбежна была подобная форма развития славянофильства, но Соловьёв совершил дополнительную ошибку: все его взгляды подавались не как развитие идей славянофилов, а как плод собственного умозрения; не как частность, а как универсум русской философской мысли. Славянофильство это нормальное, удивительно нормальное и очень многообещающее детство. Соловьёвство это явно ненормальная юность, истеричная и претенциозная. 745 Примечание к №696 «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист», (А.Чехов) Короче, я не я и лошадь не моя (828). Это элементарная, но для своего времени довольно необычная и удачно найденная Чеховым заглушка, оставлявшая ему в любом случае чёрный ход на случай идеологической облавы. Собственно, Чехов, как и вся тогдашняя русская культура (а может быть как русская культура вообще), был прожжённо идеологичен, настолько идеологичен, что, как говорится, клейма негде ставить: в простоте слова не скажет, всё со специальной ужимкой. В каждом его рассказе скрыто нравоучение. (840) Всегда можно ответить вполне пошло и однозначно «зачем это написано». Но при этом купец у него худой, а студент – толстенький. Для пещерного уровня русского читателя 80-х годов прошлого века этого «хватало». От «объективности» Чехова спирало дыхание, кружилась голова. А уж когда Антон Павлович делал ещё более хитрый ход и вкладывал свои мысли в уста Иванова, заставляя при этом Петрова зевать Иванову в лицо и повторять через фразу: старо, избито, это всем известно, – то такой приём повергал почтенную публику в ужас. Многие не выдерживали, сходили с ума. Михайловский плакал: зачем, зачем это написано? где идея?!.. На самом деле Чехов никогда не мог вырваться из тенет идеологического, «специального» воззрения на мир. Просто он сознавал свою малообразованность и специально путал, запутывал концы. В результате его идеологичность чуть более тонка, и только. В этом смысле Чехов типичный литератор– интеллигент, протосоветский писатель, наподобие успенских-чернышевских и сергеенок-короленок. Но именно в этой примитивности Чехова таится и его очарование. Либеральный критик Овсянико– Куликовский указывал на «особую обнажённость» приёмов его творчества: «Чехов не боится рисковать… Смелость в употреблении опасных художественных приёмов, давно уже скомпрометированных и опошленных, и вместе с тем необыкновенное умение их обезвреживать и пользоваться ими для достижения художественных целей – вот что ярко отличает манеру Чехова и заставляет нас удивляться оригинальности и силе его дарования». Чехов идеологичен, его проза «умышленная», но это умысел, подхваченный на лету из чьего-то умного разговора, умысел «на авось». В результате творчество Чехова носит сумеречный, медитативный характер. Причём аромат чеховской прозы в крайней элементарности, простоте, безыскусности этой медитации. 746 Примечание к №607 А в критический момент проводок какой-нибудь в автомобиле подрезать. Когда читаешь записки европейских путешественников о России, особенно о России ХV – ХVII веков, то поражаешься их тенденциозности. Видно, что все эти люди уже приехали в Россию предубеждёнными. Что и неудивительно – русские для них были даже не язычниками (как мусульмане), а ЕРЕТИКАМИ, СХИЗМАТИКАМИ, людьми, которых надо на кострах сжигать. И эти тенденциознейшие сведения о нашей стране (может быть даже сознательно, ведь религиозная цензура в Европе не дремала), стали в известный момент восприниматься самими русскими как наиболее объективный источник сведений об их государстве. А русские всегда вызывали в Европе чувство ненависти и презрения, в лучшем случае – испуга. Я как-то прочёл подборку отзывов западной прессы на убийство великого князя Сергия. Вот что писали о России в начале ХХ века: «Снова красная звезда тираноубийства мрачно засияла на тёмном русском небе. Сергий был унесен в один момент одной из тех фатальных бомб, которые русские конспираторы умеют так хорошо готовить и так хорошо бросать. Вы не можете безнаказанно доводить народ до бешенства или отрицать за ним элементарные права свободных граждан, не вызывая тем тираноубийства. Сергий был тиран в старом смысле этого слова, каких история и трагедии рисуют в самых мрачных красках. Великое изречение блаженного Августина правдиво и поднесь: – Когда справедливость отброшена в сторону, верховная власть является разбоем». («Дейли Телеграф») «Убийство Сергия не вызвало в мире ни удивления, ни ужаса. Его предвидели, ожидали, и когда оно исполнилось – произвело впечатление необходимости. Если б в России не было заговоров, надо было бы спросить себя: – каким образом отсутствует следствие, когда налицо причина? Русское самодержавие проповедует посредством законов незыблемость своих основ и получает в ответ динамитные бомбы. Кто играет в истории такую кровавую роль, как Сергий, всегда должен быть готов к кровавому концу. Царизм не должен удивляться, что его катастрофы не вызывают ни в ком сочувствия». («Ди Цайт») «Невежественную, безоружную толпу, желавшую на коленях просить о своих нуждах, царь, уступая настойчивым советам своих родичей и приближённых, наградил свинцовым дождём. Этим поступком царь поставил себя вне законов. Он чудовище, подобное тем, которые давали ему советы. На царские пули народ отвечает динамитом…» («Женевская газета») Европа начала ХАМИТЬ. Она и всегда вела себя хамски по отношению к восточному соседу, но некая последняя грань приличия была нарушена где-то в начале ХIХ века. Русские войска разгромили Наполеона и спасли европейские народы от кровавого диктатора. Однако европейцы между собой договорились, что Наполеона победили они. Пруссия, наголову разбитая французами, обложенная контрибуцией и превращённая в вассальное государство, вынужденное поставлять в армию сюзерена свои войска, Пруссия заявила: мы, немцы, победили Наполеона, а русские «казаки» (т. е. для немецкого уха «казахи») во время кампании 1813—1814 гг. пили водку и хулиганили, мешая вести правильные военные действия и компрометируя немецких солдат перед местным населением. Александр I на Венском конгрессе выступил за идею вечного мира между европейскими народами, отказался от русской доли контрибуций со стороны побеждённой Франции. Тогда же Россия заявила о необходимости восстановления польского государства. Потом, при Николае I, русские войска спасли от распада Австрию, что для нашей политики было исключительно невыгодно, но зато отвечало идее «европейского порядка». Как же ответила Европа? «Россия это азиатская деспотия, страна рабов и монголов, которая МЕ-ШАЕТ европейскому прогрессу». Но тогда, может быть, Россия должна была вести себя в Европе так, как того, видимо, ХОТЕЛОСЬ европейцам? В 1867 г. поляк Березовский совершает покушение на Александра II во время его официального визита во Францию. Террориста, конечно, осуждают, но с максимальными льготами, а в неправительственной печати так и открыто восхищаются «тираноубийцей». Потом в Париже арестовывают цареубийцу Льва Гартмана. Сам Виктор Гюго с пеной у рта требует освободить мужественного борца за свободу. Президент Франции удовлетворяет просьбу общественности. Хорошо. Отлично. Но ведь и глава французского государства приезжает в Россию. Почему бы его не «пощупать», раз он этого так хочет? Того же Клемансо, который лично распорядился амнистировать за давностью лет Березовского? Разумеется, убить не явно, через подставных лиц. И официально принести свои извинения и соболезнования. А в неофициальной прессе статейку: «Убийство Клемансо не вызвало в мире ни удивления, ни ужаса. Его предвидели, ожидали и когда оно исполнилось – произвело впечатление необходимости». Да даже не так сделать. Необходимо было создать такую идеологическую систему, чтобы сами французы себя же и убивали, а русских за это ещё бы и благодарили. Нужно было установить русский контроль над всеми разрушительными течениями в Европе. От какого-нибудь баскского и корсиканского сепаратизма до анархизма и коммунизма. Чуть кто-то на Западе потянулся к дубине, чтобы огреть ей своего ближнего, а русские уже тут как тут: пожалуйста, пистолеты, ружья, динамит, яды. Ешьте, милые европейцы, развивайтесь. Боритесь за свободу. А мы из России дикой посмотрим. Да мы и сами хотим, но ведь не доросли ещё до такого марксизма. Вы начните, а мы потом «тихими стопами, тихими стопами-с» за вами, вдогонку. А пока вот во Франции убивают Клемансо, а русские его убийцу в Санкт-Петербурге с воинскими почестями принимают (750). Но реально-то в истории получалось наоборот. Когда во Франции умер террорист Гершуни, то его хоронила вся Франция. Россия же в ответ на это даже не пикнула. А у нас с Францией был тогда договор против Германии. Зависимость Франции от России была очень сильная. В истории есть закон маятника. Если посмотреть с точки зрения этого закона на историю взаимоотношений между Европой и Россией после 1917 г., то много высветится совсем иначе, наполнится внутренним смыслом, внутренней НЕИЗБЕЖНОСТЬЮ. 747 Примечание к №373 Отец подарил мне трагедию. Всё-таки есть у меня в жизни одно благородное событие – смерть отца. Оно тоже с трещиной, но всё же, в конце концов, кто камень бросит? Над всем остальным: моей любовью, моей «философией», вообще моей жизнью можно смеяться вполне серьёзно. А в случае с отцом что-то будет мешать. Пожалуй, и в жизни отца это единственно высокое. Смерть – вершина его жизни. Он сам себя убил, освободил всех от себя. Он чувствовал, что должен уйти… Впрочем, и тут мой проигрыш. Моя трагедия является трагедией лишь для меня, а ситуация дешифруется как попытка наивного сублимирования идеи отца. 748 Примечание к №720 «Вы не понимаете, с кем вы разговариваете! я буду жаловаться! я отставной поручик» Такой же гонор захмелевшего Хлестакова у Желябова: – Да вы знаете, что по первому зову среди боевых дружин для убийства царя вызвалось 47 добровольцев? Да вы отдаёте себе отчёт в том, что перед вами сидит лишь агент Исполнительного Комитета, да и то лишь III степени доверия?!» Я не ворон. Ворон-то летает ещё". 749 Примечание к №735 или комок в горле, или дома по углам сидят и хнычут Я плачу наедине. Последний детский плач – после мучительной перевязки в больнице. Но уже тогда не получилось. Я отвернулся к стене и попробовал захныкать, но это показалось столь нелепым и мелким по сравнению со взрослым звериным переживанием. Грусть, комок в горле, страх перед начинающейся взрослой жизнью потом постоянно, нудно, без какого-либо разрешения, прорыва. И на похоронах отца не плакал. Впервые я заплакал лишь через полгода, зимней ночью. От одиночества. Любимая фантазия того времени: я пишу письмо Ей, тут документ, а Она читает и или смеётся надо мной, или сердится. Или, злорадно придумывал я, ей всё равно, она возмущена, но (ещё поворот) – не совсем, а так. Ну, словно в метро её толкнули случайно. И она так же равнодушно отталкивает. А я плачу. И именно при Ней. Чувство порванного письма-документа и душевного порыва, порывания с этим миром, смерти. «Всё пропало». Безнадёжное освобождение. Я думал подобным образом и плакал, плакал. Часто ночи напролёт. Слёзы оказали влияние огромное, очень помогли мне, сгладили мой внутренний мир, смягчили его, возвысили. Может быть, мир слёз и стал фантастическим миром любви. Я как бы любил, как бы приобрёл подругу жизни, которая согласилась со мной проходить вместе жизненную дорогу… Т. е. моя одинокая жизнь была восполнена слезами и эмоциональная сфера, несмотря ни на что, осталась недеформированной. Иногда, в светлые минуты, у меня странное чувство, что в юности я испытал настоящую любовь, и даже любовь счастливую. 750 Примечание к №746 во Франции убивают Клемансо, а русские его убийцу в Санкт-Петербурге с воинскими почестями принимают Это, конечно, как аллегория. Зачем же так «в лоб», «по-большевистски»! Всё можно гораздо правдоподобнее оформить. Какой-нибудь Коля Красоткин из «Братьев Карамазовых» – подрос немного, а ума не прибавилось. Куда такого? В тюрьму посадить? Ну и будет фиксация, то есть «конец блестящего образования». Да и не по-хозяйски. «Надо бережно относиться к людям». Переубедить? Да когда таких не десятки, а целое поколение… Что делать? А не нужно суетиться. Купить ему поллитровку, сводить в трактир. Шире, шире забирать надо: – Хороший ты человек, Ваня, нравишься ты мне… Ну, давай за встречу… эх-х, мил дружок, вижу, трудно тебе. – Да мне-то что – народу, народу тяжело. Царизм душит, детей ест. Сырых. Без хлеба. (И заплакал.) – Не грусти, не печалься… Давай ещё по рюмочке… Ты огурчиком, огурчиком заедай. Во-от. Ну, как ты там про царизм, это же очень интересно. – Они искусственно народ в темноте держат. А надо прожектор, чтобы осветить всё, прожекторами путь указывать. Где копать, куда. Я этому жизнь посвящу. Я даже тут стихотворение… – Ну-ну. – Вот: Я маленький Ванюша, Я очень добрый весь. Мне хоцца всему миру Пользительность принесть. – Здорово! Неужто сам сочинил? – Сам. – Да, давит, мнёт, душит царизм талантливую молодёжь… Кстати, до «царизма» тоже своим умом дошёл? – Не, есть люди (756). – Интересно, интересно. Кто же это? Очень хотелось бы поговорить. – Вообще-то нельзя. – Эй, человек, сочини-ка ещё графинчик. – Но вам скажу, нельзя не сказать. Человек вы уж больно хороший, добрый. Есть три друга у меня: Мордка Вспышкин, Лешек Масонковский и Фриц Розенкройц. От них всё: и правда и книжки. Это люди. Они мне жизнь дали. – Они тебе, ду… Гм-гм. Да. Ну так что они говорят? – Россия – она вредит всем, пакостит. Жандарм Европы. Без неё, знаете, как бы развитие пошло? Но она может и свет миру дать. Надо только её разделить. – Как это? – А так… Тут насчет графинчика… О-па… Так вот. Надо, во-первых, Великую Польшу сделать. – Это Масонковский тебя научил? – А вы откуда знаете? – Ну так, случайно. Наобум сказал. – А-а. Но вы правильно, точно угадали. Великая Польша, и чтоб у неё и Литва, и Белоруссия, и Малороссия. И тогда будет интернационализм. Дружба народов. Но это не всё ещё. Надо Прибалтику Германии отдать. Она передовая, а у нас русопяты чухну и латышей живых в землю закапывают. Ну, потом черту оседлости отменить, принимать евреев в университеты вне очереди, потому что они пострадавшие. И вообще всем евреям пенсию выплачивать пожизненно, как жертвам русской дикости. Ну, единовременное пособие за погромы – раздать золотой запас. И тогда сразу счастье начнётся. – Да-а… Хорошо. Только, Вань, не получится ничего. – Как!! – А так. Мы же отсталые. У нас дикость, невежество, крепостного права последствия. Помещики заставляли крепостных ванек раскалённые печки и ледяные топоры лизать, на конюшнях пороли, пока от спины до лавки напополам не перепарывали. Живьём детей на вертелах жарили и ели. И хуже. Где уж нам. Это вот ты один Ваня такой, а другие дикие, тёмные, они после университета продались, пошли работать. – Не-ет, а народ, русский народ? Если только свистнуть. Как он натерпелся-то. Душа горит. – Душа-то горит, но мы же с тобой учёные, материалисты. Ты закусывай, закусывай. А по науке, по фундаментальному учению Карла Маркса как выходит? Выходит, что революция должна победить в наиболее развитых странах. А какая же Россия развитая? – Но что же делать? Так же жить нельзя! – Нельзя, Ваня. И поэтому надо Западу помогать, чтобы там звезда счастья загорелась, а потом уже и наше захолустье просветила всем спектром своего излучения. – Так задушат, задушат жандармы расейские. – И-и, куда. У Европы теперь техника. Пушки скорострельные. А у нас одни бездарности, вон до Севастополя довели. Да и не по науке это. – Но как же, как же помочь-то? – А вот как! Есть люди. –!!! – А ты что думал, это случайно всё? Мы, может быть, тебя проверяли. Теперь слушай сюда. Надо германского императора того… сделать. Он, падла, немецких рабочих мучает. А Германия знаешь какая передовая? Там сразу революция начнётся. Только Вильгельм мешает. Так вот. Через четыре месяца будет у него совещание Генштаба. И всё это совещание во время речи императора поднять на воздух надо. Ты нам поможешь тринитротолуол доставить, ну и на месте по мелочи. – Здорово! – Но это не всё. Теперь насчет Англии. Ведь Вспышкин из Лондона? – Не-е, он в Париже жил. А из Лондона Масонковский. – Ясно. Ты, Вань, слыхал об ирландцах? Нет? Так вот. Английские якобы демократы превратили цветущую Ирландию в картофельный ад (787), из которого бегут толпы обезумевших от голода крестьян и рабочих. Знаешь ли ты, Ваня, что в Ирландии в 1840 году жило более 8 миллионов человек, а сейчас осталось только 4 с половиной? Гибнет страна. Вымирает. И вот доблестные ирландские патриоты – фении – организовали вооруженный отпор английским людоедам. Надо помочь ирландским товарищам. Подбросить тринитротолуольчика. В Лондоне парламент на очередную сессию как раз собирается… – Здорово! – Англичане помогали русскому народу освобождать польских братьев от царских сатрапов, ну так и мы поможем английскому пролетариату (802) сковырнуть проклятую империю британскую и дать свободу ирландскому мужику, спасающемуся в африканских джунглях и австралийских пустынях от анархо-синдикалистского «рая» английской плутократии. – Эх, хорошо излагаете! – Выпьем за это. За правду, Ваня… Но это не все ещё. Ведь Вспышкин из Парижа. Есть сведения, что женится барон Ротшильд-младший, наследник французской ветви банкирского дома. – Барон? Немец? – Это, Ваня, не важно. Важно, что он эксплуататор. Ты вообще Манифест-то читал? Там же сказано, что нет наций, а есть классы. – И вправду. Забываю всё. – То-то. А ты не забывай, читай почаще. Эта книжечка стоит целых томов. Значит, будет свадьба, все эти Ротшильды соберутся в Париже. А это, Ваня, наиглавнейшие, наибогатейшие капиталисты. Тут мы гадам один конец и сделаем. – Тринитротолуолом? – Им, Ваня, им самым. А ещё лучше без лишнего шума ядика замедленного действия: В стакан воды подлить… трёх капель будет, Ни вкуса в них, ни цвета не заметно; А человек без рези в животе, Без тошноты, без боли умирает. – А это не того получается… ядом-то… Не революционно. – Сопляк ты. Пряник. Жизни не знаешь. Во Франции трёхлетние дети по 30 часов в сутки на металлургических заводах работают. О детях, о детишках, о слезиночке ребенка ты подумал?! Их пепел стучится в сердце, взывает, так сказать, к отмщению. А ты, Ваня? Они-то нас не жалели! Э-эх! – Давай, давай пузырёк! Эх, жизнь пропала, один конец сделаю! – Не скучай, мил дружок, будет и на нашей улице праздник. Кровью, кровью своей за всё заплатят. Как грохнет в Берлине, как аукнется в Лондоне, как начнут из дворца-то парижского таскать и не перетаскивать, сразу свежий ветер над Европой повеет. Жизнь, жизнь-то какая начнётся. И на Марсе будут яблони цвести. – А что, и там есть люди? – Люди не люди, а есть. И мы, брат, наблюдаем. – Здо-орово! – Так-то, брат. Разве я жизнь твою не понимаю? Ты вот некрасивый какой, прыщавый, тебя девушки не любят. Это тебя царизм испортил. Мучил специально в гимназии и т. д. У тебя жизнь пропала. – Да не в этом дело, я не о себе. – Да я понимаю. Это я так. А после Берлина-то, да Лондона, да Парижа – ты первый парень. С тобой любая пойдёт. Или умрёшь, погибнешь за Правду. Похоронят как героя. В песнях о тебе петь будут. Проплывают корабли: «Салют Ивану»; проходят пионеры: «Салют Ивану»; пролетают дирижабли – опять же салют, почёт, уважение. И жизнь-то, жизнь какая интересная. Это тебе не Скотопригоньевск – Европа, арена. Вот так повернуть бы, побросать уголька в топочку, чтобы на верхних палубах на стены полезли. «Полундра! хватит!» – «Нет, зачем же: „Русские воевать ещё и не начинали"“. И ещё лопату за лопатой, лопату за лопатой. Чтобы со стен на потолки прыгали, чтобы шары на лоб полезли. „Что ни делаем, всё мало“. Чтобы последнему дураку стало ясно, что идеологическое сверхоружие – палка о двух концах. И уже трижды, пятижды подумали бы перед его новым применением. Газы во второй мировой войне никто не применял на фронте. Знали: „себе дороже“. 751 Примечание к №624 Против Мышкина пишется ужасно несправедливая статья, и он с нею ожесточённо борется Эта тема получила свое развитие в «Даре», где Набоков после чернышевской главы помещает несколько выдуманных рецензий на книгу Чердынцева. Но полемики с ними, в отличие от романа Достоевского, нет, так как их саморазрушаемость кажется автору очевидной. Пьяная логика не нуждается в дополнительном толчке. Остаётся третий этап: вообще построить некое произведение в виде огромного несправедливого обвинения, то есть написать его совершенно косвенно. 752 Примечание к №728 Вся Россия вылетела в книги. Конец «Записок из подполья»: «Мы все отвыкли от жизни, все хромаем, всякий более или менее. Даже до того отвыкли, что чувствуем подчас к настоящей „живой жизни“ какое-то омерзение, а потому и терпеть не можем, когда нам напоминают про неё. Ведь мы до того дошли, что настоящую „живую жизнь“ чуть не считаем за труд, почти что за службу, и все мы про себя согласны, что по книжке лучше. И чего копошимся мы иногда, чего блажим, чего просим? Сами не знаем чего. Нам же будет хуже, если наши блажные просьбы исполнят. Ну, попробуйте, ну, дайте нам, например, побольше самостоятельности, развяжите любому из нас руки, расширьте круг деятельности, ослабьте опеку, и мы… да уверяю же вас: мы тотчас же попросимся опять обратно в опеку … Да взгляните пристальнее! Ведь мы даже не знаем, где и живое-то живёт теперь и что оно такое, как называется? Оставьте нас одних, без книжки, и мы тотчас запутаемся, потеряемся, – не будем знать, куда примкнуть, чего придержаться; что любить и что ненавидеть, что уважать и что презирать? Мы даже и человеками-то быть тяготимся, – человеками с нас-тоящим, СОБСТВЕННЫМ телом и кровью; стыдимся этого, за позор считаем и норовим быть какими-то небывалыми общечеловеками. Мы мертворождённые, да и рождаемся-то давно уж не от живых отцов и это нам всё более и более нравится. Во вкус входим. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи». И последнее предложение: «Но довольно; не хочу я больше писать „из Подполья“…» Но Достоевский «писал из Подполья» еще 17 лет. Собственно вся «русская литература» – записки из Подполья. Само Подполье, в которое Россия и провалилась (784). 753 Примечание к №730 «пишет ко мне один очень надоедливый шмуль» (А.Чехов) Чехов имел в виду Д.И.Эфроса. Другим надоедливым шмулём был Н.Е.Эфрос. (786) Антон Павлович писал М.С.Малкиелю: «„Новости дня“, очевидно желая подшутить надо мной, напечатали заметку, а потом и небольшую статью о том, что я будто открываю на берегу Крыма санаторию или колонию для земских учителей, – и это было передано по телеграфу в провинциальные газеты, и теперь земские учителя присылают мне письма с выражением благодарности и с просьбой принять в санаторию. Вы знакомы с Н.Е.Эфросом. Пожалуйста, прошу Вас, повидайтесь с ним и передайте ему просьбу мою – не продолжать этой шутки. Он за что-то сердит на меня, каждый год непременно подносит мне что-нибудь. Скажите ему, что я был бы рад, если бы он откровенно объяснил, в чем дело…» Злополучная заметка была составлена мастерски: «Промелькнуло известие, что А.П.Чехов в новом именьице своем, на южном берегу Крыма, устраивает колонию для народных учителей Серпуховского уезда, то есть того уезда, где он прожил в усадьбе своей … несколько лет … Ещё 10 лет назад, впервые попав на южный берег, Антон Павлович выражал при мне мысль, что тот сделал бы истинно доброе дело, кто устроил бы здесь нечто вроде дешёвой гостиницы для интеллигентных тружеников». Акценты очень чётко поставлены. У Чехова имение в Серпуховском уезде, а там мириады «интеллигентных тружеников». И тут Чехов еще подкупает «именьице». Ясно что его надо отдать «народным учителям». При этом ловко используется действительно высказанная в своё время (в молодости) мысль Чехова о том, что «хорошо было бы, если бы». В ранней переписке Чехов действительно говорил о чём-то подобном, но как юношеские фантазии, в стиле «если бы у меня был миллион». А друзья– товарищи возьми и запомни «на всякий случай». А случай подошёл – раз, и заметочку. Чехов потом сказал об Эфросе: «Что за грязное животное… У меня такое чувство, будто я растил маленькую дочь, а Эфрос взял и растлил её». Что называется «допёк». Это один такой Эфрос. А их в России жило 7 миллионов. А ну-тка скажи что наперекор! 1901 год. Чехов пишет сестре: «Пожалуйста, попроси убедительно Якова Фейгина, пусть не печатает про меня вздора, вроде прилагаемого при сём. Ведь такое отношение ко мне просто возмутительно». В письмо Чехов вложил следующую вырезку: «Симпатичное предложение: по словам „Курьера“, проживающий в Ялте известный писатель Антон Павлович Чехов предложил учащимся в земских школах Серпуховского уезда, желающим ехать в Крым, стол и квартиру в своём имении». Свои «воспоминания» о Чехове Горький начал так: "Однажды он позвал меня к себе в деревню Кучук-Кой, где у него был маленький клочок земли и белый двухэтажный домик. Там, показывая мне свое «имение», он оживлённо заговорил: – Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учителей". Чувствуете развитие темы? Толпа мордатых «интеллигентных тружеников», щёлкающих орехи под окнами спальни тяжело больного писателя, показалась не совсем приглядной. Тогда учителей заменили на учеников. Но всё равно не хватало блеска. Последний штрих добавил Горький: БОЛЬНЫЕ учителя. Имение же превратилось в «имение» – «маленький клочок земли». Отсюда нужный вывод: хотел, но не мог, не хватало средств. Ну, а если бы представилась такая возможность, сказали бы: «Одиноков, пишите о Чехове что хотите – мы напечатаем». Я бы шарахнулся. При сложившейся вокруг имени Чехова обстановке писать об этом человеке это значит унижать собственное достоинство. Это неприлично. Всё, Чехов уже «сделан». О нём можно только в узком кругу, близким людям на ухо говорить. Вокруг Чехова сидит 200 эфросов в четвёртом поколении: «Мы Чехова в обиду не дадим и в беде не оставим» (806). Даже пушкинисты, ладно, там что-то человеческое иногда (иногда) прорывается, но Чехов… Это знамя. Спорить с этим – это всё равно что на вопрос алкаша «ты меня уважаешь?» написать трактат по этике. Ответить на подобный вопрос это значит унизить себя. Более того, уже сам факт, что вы допустили кого-то задать этот вопрос уже есть неуважение к себе. Уважающий себя себя в такое положение не ставит, к таким «общественным местам» не приближается, обходит. Зачем биться головой об стену? В литературоведении? В философии, здесь, это всегда. Но заниматься «чеховедением»… Дрейфусоведением… 754 Примечание к с.40 «Бесконечного тупика» "(Дейч и Малинка) вызвали Гориновича в Одессу и здесь около товарной железнодорожной станции оглушили его несколькими ударами и, сочтя его мёртвым, облили ему лицо серной кислотой…" (ст. «Дейч» в энциклопедическом словаре Южакова) Оглушили ЕГО, и сочтя ЕГО, облили ЕМУ. Великий русский язык! И это написано в начале ХХ века, после Пушкина, Гоголя, Тургенева, Чехова. И где – в энциклопедическом словаре! Вообще очень интересен этот 22-томный словарик. Заглянешь в него раз-другой, и многое станет ясней в истории русской культуры. Вот статья «Исаев». Объем 88 строчек. Приведены воспоминания об Исаеве Веры Фигнер: «Его громкий, хриплый, точно из пустой бочки, кашель надрывал душу, если приходилось быть рядом. Иногда же нас приводили в ту самую клетку, где перед тем был он. На снегу справа и слева виднелась алая кровь, только что им выброшенная». И т. д. и т. п. Далее идет статья «Исихасты». 12 строчек: «Исихасты последователи учения, возникшего в последние времена Византии и утверждавшего, что если верующие коленопреклонённо сосредоточат продолжительное время своё внимание на созерцании собственного пупка, то могут сподобиться увидеть предвечный божественный свет». Следующая статья «Исключительные законы» (о борьбе царизма с революционерами) – 126 строк. Далее статья «Искра» (с.д.) – 116 строк, и т. д. В третьем издании Большой советской энциклопедии статья «Исихазм» занимает все же 57 строк. И тон её совсем иной: «Исихазм этико-аскетическое учение о пути человека к единению с Богом через „очищение сердца“ слезами и через сосредоточение сознания в себе самом; для этого была разработана система приемов психофизического самоконтроля, имеющая некоторое внешнее сходство с методами йоги». 755 Примечание к №734 Пушкин – мироощущение В этом смысле Пушкин первый русский философ. В потенции, в возможности. В мир Пушкина русскому легко не только вчувствоваться, но и всматриваться, вдумываться. Это был русский человек, СПОСОБНЫЙ к философскому умозрению. Кстати, раздражает постоянное подчеркивание «африканского» происхождения Пушкина. Но женой Абрама Ганнибала была немка Христина фон Шеберх, так что в жилах Александра Сергеевича текло столько же западоевропейской крови, сколько и эфиопской. Интересно произведение Пушкина «Моцарт и Сальери». На Сальери приходится 2/3 текста, и какого текста – глубокого, философичного. Сальери аналитик, он понимает людей. Моцарт гениален, но одновременно мелок. Это – интуиция, совершенно не рефлектирующая: Ах, правда ли, Сальери, Что Бомарше кого-то отравил? Это прозрение, но так и не понятое, не поднятое. У Моцарта тоже есть некий взгляд на мир («нас мало избранных, счастливцев праздных»). Но это легковесно и совсем не трагично. Более того, слова эти, сказанные после выпитого бокала с ядом, звучат как издевательство над несчастным слепцом. Сальери же начинает с трагедии мысли: Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет – и выше. Для меня Так это ясно, как простая гамма. Сальери – мрачный логос. Моцарт – какой-то «гуляка праздный». Напишет Реквием Моцарт. Но понять, продумать его может лишь Сальери («Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь; я знаю, я»). Это ЕГО, Сальери, музыка, музыка инфернального хода мысли, логических ступеней латинского хора. Вот в чём злорадство, насмешка судьбы, того, кто «сам-третей сидит» между двумя друзьями. По неслучайному стечению обстоятельств «Моцарт и Сальери» очень «пришёлся» современности. Существует масса постановок, экранизаций. Но Пушкина идеологически огрубляют. Переигрывают. Например, Моцарта ставят на котурны величия, совершенно ему не идущего. Ведь он даже напуган своим гением, боится своего создания. Сальери же превращается в какого-то советского плагиатора. Другая грубая ошибка – западноевропейский антураж пьесы. Всё напирают на способность Пушкина к «перевоплощению». Но Пушкин «перевоплощения-ми» лишь подчёркивал свою русскость. Диалог Моцарта и Сальери это не что иное, как очень косвенный и глумливо неосознаваемый допрос. Ситуация до боли национальная, так что не стоило бы особенно педалировать клавесины и нахлобучивать парики с косичками. Многие повороты пьесы напоминают «Преступление и наказание» или ту сцену в «Войне и мире», где Пьер Безухов, задумавший убить Наполеона, чуть ли не с топором под полой слушает пьяную болтовню французского офицерика. Сам Пушкин это ведь и есть «Моцарт и Сальери». И ум, и гениальное чувство. Сальери говорит: Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты ещё достигнет? Подымет ли он тем искусство? Нет; Оно падёт опять, как он исчезнет: Наследника нам не оставит он. Что пользы в нём? Как некий херувим, Он несколько занёс нам песен райских, Чтоб, возмутив бескрылое желанье В нас, чадах праха, после улететь! Так улетай же! чем скорей, тем лучше. Моцарт не поднимет искусства, культуры, скорее наоборот, деформирует, разрушит. Тут Пушкин-Сальери вынес смертный приговор Пушкину-Моцарту (800), в котором русская культура слишком уж поднялась, слишком уж ввинтилась в небо и забыла грешную землю. 756 Примечание к №750 Есть люди Даже через 40 лет с дрожью в голосе Достоевский вспоминал, как его взяли в работу Некрасов и Григорович после робкого литературного дебюта (ещё приватного, в форме рукописной): «чувство было дорого, помню ясно: „У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна… Ах хорошо!“» И потом, после триумфа в гостях у Белинского, окрылённый 24-летний молодой человек остановился на улице и кружилась, кружилась голова: «„И неужели вправду я так велик“, – стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге … „О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду „верен“! О, как я легкомыслен, и если бы Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят: что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о к ним, с ними!“» В сущности, Достоевский так до конца и не понял, что с ним сделали (и слава Богу). Как могло получиться, что ему инкриминировали на следствии чтение и распространение письма Белинского к Гоголю, если Достоевский был с этим письмом самым решительным образом не согласен и расходился с его автором по всем пунктам? Как могло получиться, что Достоевскому инкриминировали фурьеризм (796), если он фурьеристов считал в лучшем случае комическими чудаками? Вопросы далеко не праздные. По всей видимости, Достоевского специально «заложили», а всё дело петрашевцев фальсифицировали, чтобы хоть как-то симулировать антиреволюционную деятельность полиции, подлинная функция которой заключалась как раз в насаждении революционного движения под руководством масонской верхушки. Делом Петрашевского прикрывали более серьезную и важную сеть кружков и подпольных групп, а делом Достоевского прикрывали, в свою очередь, дело Петрашевского. Достоевского превратили в центральную фигуру петрашевцев. Его уже тогда громкое имя, а также личное благородство, не позволяющее оговаривать товарищей и слишком усиленно доказывать свою фактическую невиновность, сделали Достоевского отличным зицпредседателем. Вторым номером шёл психически ненормальный «панк» Петрашевский (кстати прототип Петра Верховенского), а наиболее значительная фигура среди петрашевцев – Николай Спешнев, имеющий опыт революционной деятельности за границей, – оказался в итоге следствия на вторых ролях. Более того, его дело вообще «исчезло» из архива. Повторяю, слава Богу, что Достоевский был слишком благороден и наивен и не вгляделся попристальнее в произошедшее с ним несчастье. (Хотя психологию белинских и петрашевских он все же уяснил себе вполне. (817)) 757 Примечание к №743 Мстить – мешать, замешивать, вмешиваться. Ещё – вымещать. Акт мести это вымещение своей сложной задуманности вовне и опустошённое упрощение внутреннего мира. А прощение – усложнение внутреннего мира. Простить – прежде всего понять. Понимание же всегда вмещение. 758 Примечание к №739 устроили В.И.Ульянова по своей, по судейской части Как произошло нравственное перерождение Вышинского? Ведь начал он так хорошо – блестящая учёба на юрфаке Киевского университета, потом работа помощником присяжного поверенного в Москве. И вдруг игнорирование азов юриспруденции, кошмар процессов 36-38 годов. Как мог пойти на такое талантливый представитель дореволюционной юридической школы? Ну а как Д.И.Курский, кончивший юридический факультет Московского университета и входивший в кружок столичной адвокатуры вместе с будущими кадетами, стал первым советским прокурором и в течение 10 лет занимал пост народного комиссара юстиции? Как член петербургского кружка адвокатов, Крестинский, стал членом Политбюро ЦК РКП(б)? Неужто это всё аномалии, парадоксы? Или, может быть, «русский адвокат» это нечто другое, чем нам сейчас представляется? (792) Может быть это вовсе и не адвокат, а политический бандит? Может быть, традиция политического бандитизма и уголовной психологии идёт с самого зарождения русской адвокатуры? Как мог Е.И.Кедрин, адвокат Перовской, опуститься до того, чтобы предупредить народовольцев, оставшихся на свободе, об изъятой при аресте записной книжке с адресами? Где же его адвокатская этика? На психологию кедриных проливает свет М.Л.Мандельштам, который в своих «Записках защитника» писал: «Многие из нас смотрели на политических подсудимых не сверху вниз, а как на равных нам, а иногда морально стоящих и выше нас. Почти все мы в подсудимых видели своих товарищей, делающих с нами одно и то же дело, но только более решительных и самоотверженных. Многие из нас сами принадлежали к подпольным партиям, а иные и работали там с подсудимыми … Я знал один случай, когда защитники устроили обвиняемому побег из самого здания судебных установлений. В массовом процессе один из них незаметно для конвоя передал фрачную пару обвиняемому, и тот, переодевшись за спиной своих товарищей, под видом защитника вышел из комнаты и благополучно скрылся». Русское «правосудие». Уровень законности тут вполне сопоставим с московскими процессами. Кстати, уже и тогда добрые адвокаты были готовы в любой момент обернуться несгибаемыми прокурорами. Мандельштам вспоминает: «Поведение на суде – не наука, это – искусство. Каждый раз от обвиняемого и его защитника, от их ловкости и такта зависит соблюдение весьма тонкой грани, отделяющей вполне допустимое и даже необходимое стремление революционера сохранить свою жизнь и свободу от стремления, ценой унижения своего и партийного достоинства купить благоволение суда». Разъезжающие по всей стране «адвокаты» осуществляли строгий надзор за поведением подсудимых революционеров. (832) 759 Примечание к №737 «У раков, пауков, слизняков – авторитет, за малыми колебаниями, равен нолю». (А.Чехов) Первый вопрос у русского демократа: кто сильненький (772), у кого авторитет, кто уважаемый человек. Для аристократа, монархиста ещё не так, для того всё ясно: вот царь, а вот псарь. А в демократии – тайна. «Выборы» – а кто выборами управляет? кто бюллетени избирательные подтасовывает? кому в ножки кланяться? – ничего не ясно. Тут такая иерархия, которая монархистам и не снилась: иерархия тайная, со степенями посвящения, со стадом профанов и номенклатурой посвящённых, со строгой градацией информации, с тысячами секретных знаков и томами сакральных текстов. Русская монархия, по сравнению с русской демократией, есть институт демократичнейший. Она естественна, отвечает самому духу русского народа, а демократия это нечто насильственное и для своего поддержания требующее гигантского аппарата. А к аппарату требуется пружина – мифология неестественного, напряжённо извращённого мира, мира пауков и слизняков. Со времён Писарева по страницам русской демократической прессы заползали гусеницы, слизняки и червяки. Интеллигенты стали прохаживаться рука об руку с ЗАРОДЫШАМИ. Появилась ОТРЫЖКА. Возьмите любого русского интеллигента, почитайте его статьи. На третьей странице он начнет про зародышей, а на пятой появится отрыжка. Ещё Петр I был покорён зародышами. Ему в Англии заспиртованных уродцев показали, он даже застонал: вот она, суть! Он за этим и ехал, хотел в глаза Западу сатанинскому посмотреть. Зародыша из банки вынул и заставил свою свиту сего европейца зело чудного целовать. Еще одна тема – отвратительных поцелуев. Скорее не иудиных, а гомосексуальных: «Реакционные слизняки взасос целуют Плеханова за его либеральную отрыжку, послужившую зародышем обливания помоями авторитета ортодоксальных марксистов.» В 1920 году на собрании актива московской парторганизации Ленин привёл уставшей аудитории пример из области, как он любил говорить, юмористики-ерундистики: «Из области юмористики приведу замечание Вандерлипа. Когда мы стали прощаться, он говорит: „Я должен буду в Америке сказать, что у мистера Ленина рогов нет“. Я не сразу понял, так как вообще по– английски понимаю плохо. „Что вы сказали? повторите“. Он – живой старичок, жестом показывает на виски и говорит: „рогов нет"“. А зачем рога? И без рогов всё ясно. От каждой брошюры рыжего мурина за версту серой несет. (782) 760 Примечание к №726 Речь Чехова вся построена на интеллигентских присказках и прибаутках. Из-за своей природной «интеллигентности» Чехов подвергся беспримерному в истории русской литературы опошлению. Имя человека, всегда чуравшегося газетной жизни, постоянно «украшало» газетные передовицы. Помянуть Чехова считалось журналистским шиком. И упоминали, конечно, всегда неуместно. (Как может быть Чехов УМЕСТЕН в «Известиях»?) Даже просто немотивированно. С равным успехом могли бы украсить статью ссылкой на Пушкина или Леонардо да Винчи. Щедрин очень уместен. Некрасов тоже. Но Чехов? И тем не менее, в отличие от, скажем, Бунина или Лескова, – постоянные «примеры» и «аналогии». Например, в заметке ненормального Ленина, написанной в 1905 году: «Товарищ Потресов очень похож на героиню чеховского рассказа „Душечка“. Душечка жила сначала с антрепренёром и говорила: мы с Ванечкой ставим серьёзные пьесы. Потом жила она с торговцем лесом и говорила: мы с Васечкой возмущены высоким тарифом на лес. Наконец, жила с ветеринаром и говорила: мы с Колечкой лечим лошадей. Так и тов. Потресов. „Мы с Лениным“ ругали Мартынова. „Мы с Мартыновым“ ругаем Ленина. Милая социал-демократическая душечка! В чьих-то объятиях очутишься ты завтра?» 761 Примечание к №724 «Друг мой: обнимите и поцелуйте Владимира Набокова Тошнит?» (В.Розанов) В клоунстве Розанова, конечно, есть сходство с Лениным. Единственный «несолидный» русский мыслитель, не считая Ленина, – Розанов. Может быть это о нем писал Кьеркегор: «За кулисами загорелось. Клоун выскочил предупредить публику. Вообразили, что он шутит, и давай аплодировать ему. Он повторяет – еще более неистовый восторг… Сдаётся мне, что пробьёт час, и мир разрушится при общем восторге умников, воображающих, что это – буффонада». 762 Примечание к №644 Экая силища писатель русский! Опискин витийствовал: «– Где я? Кто кругом меня? Это буйволы и быки, устремившие на меня рога свои. Жизнь, что же ты такое? Живи, живи, будь обесчещен, опозорен, умалён, избит, и когда засыплют песком твою могилу, тогда только опомнятся люди, и бедные кости твои раздавят монументом!» Скромный Фома орал: «О, не ставьте мне монумента! Не ставьте мне его! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничего не надо, не надо, не надо!» И всё-таки благодарные соотечественники не могли не озаботиться: «Фома Фомич лежит теперь в могиле… над ним стоит драгоценный памятник из белого мрамора, весь испещрённый плачевными цитатами и хвалебными надписями… припоминают каждое его слово, что он ел, что любил. Вещи его сберегаются, как драгоценность». 763 Примечание к №626 Евреи доказали: она (русская эмиграция) жить не должна. Причем часто это делалось через подставных лиц. Русского по головке погладь – он сам себе могилу выроет: Бердяев писал о молодой эмиграции (РСХД): «В сущности, я был непопулярен среди молодежи движения, меня опасались… Со мной считались и церемонились, вследствие моей известности, особенно известности за границей, среди христиан Запада, поддержавших русское движение. Но меня воспринимали как человека другого мира, чуждой духовно– душевной структуры… Меня часто удивляло, что моя мысль все-таки имела довольно большой успех на Западе… Я был первый русский христианский философ, получивший большую известность на Западе, бОльшую, чем В.Соловьёв. Мои книги были переведены на много языков, и только мои книги были переведены. Их много читали и по ним начали судить о русском православии … Консервативные правые круги в эмиграции, заинтересованные в поддержании отношений с англиканами и американскими протестантами, не стремились рассеять недоразумение». Т. е. Бердяев это недоразумение русской философии. Человек, чуть ли не бойкотируемый русскими, почему-то оказывается репрезентативной фигурой и в таковом виде уже в 50-60-е годы импортируется в Россию, превращается в основоположника нашей философской мысли. Парадокс? Случайность? Конечно, нет. Стояла тень за рулеткой и останавливала вертушку на его цифрах. С какой целью? Да очень просто. Русская эмиграция мешала (772). Иванушки ничего не поняли и принялись «разоблачать» Европу. «Доказывать»: – Ну, вот, вы же помните, я вам 200 рублей давал. –? – Ну как же, два месяца назад, вы еще говорили… – Расписка есть? – Нет, но… – Вон!!! Ну что это, стали всерьёз писать о том, что Ленин немецкий шпион и т. д. КОМУ это доказывалось? Германии? Но немцы строили свою игру на антибольшевистских лозунгах (Германия – форпост западной цивилизации, её демилитаризация – угроза Европе, провокация мировой революции). Одновременно немцы установили теснейшие политические и экономические связи с Советской Россией, причём в значительной степени благодаря тому, что большевиков удавалось шантажировать угрозой опубликования огромного количества компрометирующих документов. Более того, Веймарской республике досталась в наследство от кайзеровской Германии разветвлённейшая и многослойная шпионская сеть в России, многие элементы которой после 1917 года контролировали ключевые посты в государстве. В таких условиях Россию можно было легко сделать военным союзником, а в дальнейшем столь же легко уничтожить. Вопрос был во времени, необходимом для восстановления собственной экономики и освобождения от статуса полуколонии Антанты. С другой стороны, Антанта была в ещё меньшей степени заинтересована в установлении «правды» уже потому, что тогда Октябрьский переворот юридически был бы делом рук германской агентуры и, следовательно, гражданская война в России была бы частным случаем войны между странами Антанты и Четверного союза. В этой ситуации фактическое предательство белого движения Англией и Францией выглядело бы циничным нарушением договорных обязательств, а не вполне приемлемой дипломатической акцией. Но это ещё пустяки. Русские эмигранты пошли дальше и стали ковырять тупой ржавой иголкой сложнейшую и роскошнейшую раковую опухоль европейского жидомасонства. И если в первом случае русских просто никто не слушал, то тут зарвавшимся плебеям сочли нужным заткнуть рот. (Правда не вполне успешно. Русские сыграли роль в создании германского фашизма, но к концу 40-х партия была сделана.) Причём предпочитали делать это руками самих русских. Таких, как Бердяев, например. Он писал: «Быть „левым“ в отношении к господствующему общественному мнению эмиграции есть элементарное приличие». То есть два миллиона русских эмигрантов, переживающих страшную трагедию, потерявших родину, для Бердяева просто люди, потерявшие «элементарное приличие». Приличие, конечно, тут потерял кто-то другой. Русские люди в эмиграции старались сохранить свою национальную сущность и в таких условиях, конечно, весьма болезненно относились к разного рода космополитическим идеям. Стремясь найти опору в жизни, сотни тысяч русских людей объединились вокруг церковных приходов, русские общины жили интенсивной религиозной жизнью. И вот в такой обстановке, уподобляясь персонажу известной русской сказки, Бердяев выступал против «душного православия» и «зоологического национализма». Но отплясывание трепака на похоронах, конечно, ставит Бердяева просто за рамки приличного общества (не говорю: за рамки русской философии – из них он вышел ещё раньше, полностью исписавшись к середине 20-х). Разумеется, в своём хулиганстве Бердяев был не одинок. Там была целая группа провокаторов, разросшихся под чудовищной линзой еврейского пропагандистского аппарата до размеров необыкновенных и в конце концов забивших эмигрантскую мысль на корню. К числу таких дутых величин относится и другой любимец еврейства – Федотов. Во время первой русской революции у него на квартире делали обыск. Обыск делали очень тихо, боялись разбудить дедушку Георгия Петровича – полицмейстера. Его матери один из жандармов шёпотом коротко объяснил ситуацию: «С жидами связался». Этими двумя словами исчерпывается вся биография Федотова, неплохого литератора и заурядного медиевиста, раздутого евреями в титана русской философии. По-моему, почти всё, что написано о творчестве Бердяева и Федотова, это оскорбление и для русской философии, и для этих во многом талантливых, но несправедливо незабытых людей. 764 Примечание к №708 ухмыляться секретной масонской усмешкой Основу масонской пропаганды всегда составляли чужие мысли и произведения, которые добрые братья всячески пропагандировали, распространяли и цитировали, и таким образом, совершенно не обнаруживая себя, добивались успеха. Подготавливалась определённая почва для вербовки новых членов, легализации заглушечных лож и т. д. 765 Примечание к №647 Фёдор Михайлович постепенно превращается в Порфирия Петровича Между прочим, Достоевский однажды действительно провёл форменное литературное расследование (775) и раскрыл литературное преступление, уличив некоего литератора и тут же подвергнув оного литературному наказанию (печатному разоблачению). В 103-м номере «Русского мира» за 1873 г. появилась заметка, упрекающая Достоевского в незнании церковных обычаев. Заметка была подписана: свящ. П.Касторский. В «Дневнике писателя» скоро появился ответ. Первая его часть состояла в фактическом опровержении, причём опровержение сопровождалось язвительными замечаниями, вроде: «А между тем вы просто-запросто подтасовали дело, и я преспокойно ловлю вас на плутне. Но вы немножко ошиблись, батюшка, и рассчитали без хозяина». Или: «Не знаете дела, батюшка, а ещё духовное лицо». Или: «Духовное лицо, а так раздражительны! Стыдно, г-н Касторский». Но эта часть статьи Достоевского представляет собой лишь преамбулу, так сказать, выуживание у подследственного ценного фактического материала с параллельным внушением некой якобы надёжной и спасительной линии обороны: «Фактики-то, г-н Достоевский, может быть, и опровергли частично, мы и сами готовы это признать, но ведь увлеклись, стали глумиться над духовным лицом – материальчик-с на себя дали-с». Но тут Фёдор Михайлович, усыпив бдительность противника, наносит удар с неожиданной стороны: «А знаете, ведь вы вовсе не г-н Касторский, а уж тем более не священник Касторский, и всё это подделка и вздор. Вы РЯЖЕНЫЙ». И дальше, довольный, уже эффект усиливает, доворачивает, куражась: «И, знаете, что ещё? Ни единой-то самой маленькой минутки я не пробыл в обмане; тотчас же узнал ряженого и вменяю себе это в удовольствие, ибо вижу отсюда ваш длинный нос: вы вполне были уверены, что я шутовскую маску, вывесочной работы, приму за лицо настоящее. Знайте тоже, что я и отвечал вам немного уже слишком развязно единственно потому, что сейчас же узнал переряженного. Если бы вы были в самом деле священником, я, несмотря на все ваши грубости, которые в конце вашей статьи доходят до какого-то победоносно-семинарского ржанья, всё-таки ответил бы вам „с соблюдением“ – не из личного к вам уважения, а из уважения к вашему высокому сану, к высокой идее, которая в нём заключается…» Патетикой-с, патетикой-с его. Ну, а закончить покамест тираду приговором: «Но так как вы всего только ряженый, то и должны понести наказание. Наказание начну с того, что объясню нам подробно, почему вас узнал (между нами, я даже предугадал, кто именно под маской скрывается; но имя вслух не объявлю, а оставлю при себе до времени), и это вам, естественно, будет очень досадно…» Намекнуть и на окончательное разоблачение. Но сразу главный козырь не выкладывать, а завалить ворохом косвенных улик, «доказать»: «Во-первых, г-н ряженый, у вас пересолено. Знаете ли вы, что значит говорить эссенциями? Нет? Я вам сейчас объясню. Современный „писатель-художник“, дающий типы и отмежёвывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и проч.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки; кончает тем, что наберёт несколько сот нумеров характерных словечек. Начинает потом роман, и чуть заговорит у него купец или духовное лицо, он и начинает подбирать ему речь из тетрадки по записанному. Читатели хохочут и хвалят, и, уж кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец али солдат в романе говорят ЭССЕНЦИЯМИ … Драгоценное правило, что высказанное слово серебряное, а невысказанное – золотое, давно-давно уже не в привычках наших художников». И далее Достоевский как дважды два доказывает, что заметка Касторского есть грубая имитация лексики священнослужителя. Слишком густо идут архаичные обороты, много нарочито малограмотных выражений, для современного священника неправдоподобных, и т. д. Всё подробно объясняется. Тягуче, логично. Юридический ум. И в конце заключительный укус. Федор Михайлович «недоумевает», как это, ругая редактора «Дневника писателя», автор заметки в противоположность ему хвалит не себя, а г-на Лескова. Замечу, что по сути в полемике прав всё-таки Лесков. Но это переодевание… И у Достоевского, и у Лескова. При чём здесь христианство? Это элита, захваченная порождением нового мира. Люди, научившиеся говорить, но ещё не умеющие говорить. Тут явно видна серьёзная ошибка слишком долго промолчавшей культуры – её ХИТРОУМИЕ. Избыточность. Достоевскому сказали: статью написал Лесков. Он нафантазировал «разоблачение» на 14-ти страницах. Почему в свою очередь и Лескову потребовалась злорадная мистификация? Сейчас, через 100 с лишним лет, видно – «хотелось». Хотелось безумного словоговорения революционной макулатуры, Государственной Думы, бесконечных судебных процессов. Хотелось, в конце концов, Крыленко и Вышинского. Побольше серьёзности. Больше, еще больше. Чтобы от слова – жизнь и смерть зависела. Чтобы кончалось смертным приговором. А чем дальше, тем зависело меньше, и уже просто были подхвачены люди, всё общество словесным вихрем и низвергнуто в пропасть. И ведь не под реквием – петрушкиным фарсом всё кончилось. Дебильным апломбом последнего семинариста. 766 Примечание к №726 «Иногда во тьме ночной приносят длинную гармошку» (Н.Заболоцкий) В гармошке самой по себе есть нечто идиотское. Идиотски «диалектическое». Гармошка большая и вдруг раз – и маленькая. «Энциклопедия философских наук». Книгу развернул – а тут целая вселенная. Гегелевские термины: «развёртка» и «свёртывание». 767 Примечание к №726 В его (А.Платонова) произведениях происходит не просто разложение литературной формы и языка, но и распадение способа осмысления мира. Русской литературе был свойствен анимализм. Стремление взглянуть на мир, например, глазами крестьянина. Предполагалось, что это более «реально», более «подлинно», чем взгляд на мир образованного человека. «Реально», то есть материально, механистично. Но механицизм это вид сюрреализма. Кубизм, абстракционизм. Платонов действительно взглянул на мир глазами крестьянина (а не наряженного крестьянином Тургенева или Толстого). Но это распад, чернила, проволочный станок. Нечто гораздо менее человеческое. А можно бусинкой беличьего глаза и фасетчатым глазом кузнечика посмотреть. Но ведь это ненависть к литературе, неуважение к слову. В самом «реализме» таится неуважение. Провиденциально, что удача русского реализма совпала с демонтажем мира. (777) 768 Примечание к №591 «Несомненно, что он себя считал и чувствовал выше всех окружающих людей, выше России и Церкви» (В.Розанов) Или Розанов сказал о Соловьеве уже совсем прямо: «Пошлое – побежавшее по улицам прозвище его „Антихристом“, „красивым брюнетом – Антихристом“, не так пошло … Мне брезжится, что тут есть настоящая НОУМЕНАЛЬНАЯ истина, настоящая отгадка дела: в Соловьёва попал (при рождении, в начатии) какой-то осколочек настоящего „противника Христа“, не „пострадавшего за человека“, не „пришедшего грешные спасти“, а вот готового всё человечество принести в жертву себе, всеми народами, всеми церквами „поиграть как шашечками“ для великолепного фейерверка, в бенгальских огнях которого высветилось бы „одно МОЁ лицо“, единственно МОЁ и до скончания веков моё, моё». Но не попал ли «осколочек Антихриста» в душу каждого русского? Не есть ли мечта и тайное желание его стать «Великим Магистром» и «поиграть в шашечки»? Ведь природа русского артистическая, Розанов об этом писал. И Розанов же писал о «нечеловеческой природе актёра»: "Актёр – страшный человек, страшное существо. Актёра никто не знает, и он сам себя не знает … и почти хочется сказать: когда Бог сотворял человека, то ненавидящий и смеявшийся над Ним дьявол в одном месте «массы», из которой Бог лепил Своё «подобие и образ», ткнул пальцем, оставил дыру, не заполненную ничем. А Бог, не заметив, замешал и эту «дыру» в состав человека, и вот из неё и от неё в человечестве и получились «актёры», «пустые человеки», которым нужно, до ада и нетерпения, в кого– нибудь «воплощаться», «быть кем-то», древним, новым, Иваном Ивановичем, Агамемноном, но ни в коем случае НЕ СОБОЙ, НЕ ПРЕЖНИМ, НЕ УРОЖДЁННЫМ … У НАСТОЯЩЕГО актера искусство убило всё … И у других «талантов» или «призваний» искусство и наука отнимают многое, поглощают многое; но, в сущности, поглощают только досуг, ум, мысль. У актёра же, ужасно выговорить, – поглощено само ЛИЦО, ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ. У него «искусством отнята душа, и вне искусства он… без души!» Но есть шанс. Шанс Соловьёва, даже частично осуществлённый. Это «сыграть в шашечки» вполне сознательно. Сыграть актёра, сыграть самого себя. Обмануть судьбу невозможно. Знать судьбу нельзя. Но возможно её угадать. Отчасти догадываться о ней. Душа вечно и страшно летит по силовым линиям программ: животной, человеческой, половой, расовой, духовной. И их поля швыряют человека из одного жизненного канала в другой, по рукавам, ответвлениям и тупикам. Но сеть не так проста, и есть возможность догадки. Розанов своей судьбой (духовной) дал модель «русской судьбы», почти со всеми её ответвлениями. Мысль его, громадная, ударилась о преграду реальности и просыпалась мириадой летящих мыслей, всё более и более дробящихся, превращающихся в реальность. Создав совершенную модель космоса, природы, человеческой истории и индивида, он её ещё и обернул мясом, изнанкой, реальностью. Дальше, «вширь» развивать его нельзя. Но можно, ещё можно вглубь, в «практику». Он не мог видимо чувствовать космичность мира, то есть его глубокую аналогичность, соразмерность. Не в том или ином сегменте реальности, а ВООБЩЕ. И поэтому сказал: «Как ни поразительно, я около сорока лет прожил „случайно в каждый миг“, это была сорокалетняя цепь случайностей и непредвиденностей; я „случайно“ женился, „случайно“ влюблялся, „случайно“ попал в консервативное течение литературы, кто-то (Мережковские) – пришли и взяли меня в „Мир Искусства“ и в „Новый Путь“, где я участвовал для себя „случайно“ (т. е. в цепи фактов внутренней жизни „ещё вчера не предвидел“ и „накануне не искал“)». Но это так являлось ему. И не могло являться иначе. Нам же, знающим его судьбу (по крайней мере безусловно знающим по сравнению с его собственным вот-знанием в тот или иной момент), и прочитавшим его произведения, видно, что ничего случайного в его жизни нет. Да, он «случайно» написал в 90-х годах небольшую заметку «Что иногда значит „научно объяснить“ явление», где критиковал позитивистские воззрения на предсмертный опыт, опыт, для физиолога совершенно неуловимый, так как физиолог видит в утопленнике с залитой водой глоткой или в умирающем на койке, в холодном поту, лишь сломавшуюся машину. Но вот через четверть века Розанов умирает и надиктовывает дочери предсмертные листья: «Для физиолога важно ощущение так называемого внутреннего мозгового удара тела. Вот оно: тело покрывается каким-то страшным выпотом, который нельзя иначе сравнить ни с чем, как с мёртвой водой». Уходя, Розанов напоследок, «раз уж есть такая возможность», посмотрел на покидаемый им мир извне, с точки зрения умирающего. О которой он, в свою очередь, случайно написал живым. Но жизнь его выгибается железной однозначной дугой, так что то, что было, то должно было быть, и всё, что должно было быть, то было. Розанов чувствовал, удивительно чувствовал сам рок, сам фатум. Его постоянное присутствие. Но частность, но конкретные приёмы – это не могло при общем масштабе задания не остаться за пределами интуиции. Нет, не видение, видение невозможно. Но возможна более сложная, более совершенная слепота. В слепоте есть определённая система, определённые правила. Правила игры в «шашечки». 769 Примечание к №716 Я смотрю на фотографию Достоевского – лицо пророка, лоб мыслителя. Поставить рядом Толстого. Да это карикатура на Достоевского. (Как нарочно, есть очень сходные портреты: одинаковая борода, причёска, ракурс.) 770 Примечание к №737 Чехов очень толково … выболтал суть интеллигентской мифологии. И он же, один из немногих, сумел вырваться из душной интеллигентской среды и дать беспощадную критику её интеллектуального и морального убожества. Даже в махрово-интеллигентский период своей жизни Чехов с отвращением писал брату о кабацких нравах московского студенчества и московской «либеральной прессы»: «Мы не можем не уважать даже малейшее „похоже на соль мира“. Мы, я, ты, Третьяковы, Мишка наш – выше тысячей, не ниже сотней … Что не мы, то против нас. А мы отрицаемся друг от друга! Дуемся, ноем, куксим, сплетничаем, плюём в морду! Скольких оплевали Третьяков и Ко! Пили с „Васей“ брудершафт, а остальное человечество записали в разряд ограниченных. Глуп я, сморкаться не умею, много не читал, но я молюсь вашему богу – этого достаточно, чтобы вы ценили меня на вес золота! Степанов дурак, но он университетский, в 1000 раз выше Семёна Гавриловича и Васи, а его заставляли стукаться виском о край рояля после канкана!» Или: «Газетчик значит по меньшей мере жулик, в чём ты и сам не раз убеждался. Я в ихней компании, работаю с ними, рукопожимаю и, говорят, издали стал походить на жулика. Скорблю и надеюсь, что рано или поздно изолирую себя а ля ты. Ты не газетчик, а вот тот газетчик, кто, улыбаясь тебе в глаза, продаёт душу твою за 30 фальшивых сребреников и за то, что ты лучше и больше его, ищет тайно погубить тебя чужими руками, – вот это газетчик…» Потом, уже в переписке с Сувориным, Чехов с ожесточением открещивался от своего недавнего прошлого, буквально издеваясь над русским студенчеством. Итог своему интеллигентскому состоянию Антон Павлович подвёл в рассказе «Огни», где рассуждения главного героя являются реминисценцией бесед Чехова со своим старшим другом (1888 г.):

The script ran 0.027 seconds.