Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эжен Сю - Парижские тайны [1842-1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Детектив, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. В популярном романе известного французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) даны картины жизни богачей и бедняков - высшего света и "дна" Парижа. Многоплановое повествование, авантюрный увлекательный сюжет романа вызывают неизменный интерес читателей ... Маркиз де Сомбрей случайно покалечил рабочего, переходившего улицу перед его каретой. Маркиз благороден и отдает на лечение бедняги кошелек с золотом. Но раненый умирает, а его дочь прелестна, и сразу же появляются желающие воспользоваться ее красотой. Маркиз не может допустить, чтобы его друг использовал девушку как проститутку. Он переодевается в рабочую одежду и отправляется в народ... По убеждению Эжена Сю, автора романа "Парижские тайны", в преступлениях и пороках пролетариата виновато все общество. Автор в романе выступает пламенным защитником интересов низшего класса, обличает аристократию и духовенство как виновников страданий народа. Роман интересен литературной формой, драматизмом изложения, сложностью интриги.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

– И куда вы пойдете, когда пройдет срок? – Хм, то есть как это? К себе, конечно, на улицу Пьер-Леско, у меня там своя квартирка со всей обстановкой. – А как же Марсиаль? – спросила Певунья, надеясь продолжить этот разговор, затронув больное для Волчицы место. – Как же Марсиаль? Он будет рад увидеть вас? – О да, да, конечно! – ответила Волчица со страстью. – Когда меня схватили, он только что оправился после болезни… от лихорадки, потому что он все время на воде… Больше двух недель днем и ночью я не отходила от него ни на минуту, продала половину своих тряпок, чтобы заплатить врачу за лекарства и все прочее… Могу сказать об этом с гордостью и горжусь этим: если мой любовник жив и здоров, этим он обязан только мне… Я еще вчера поставила за него свечу. Глупость, конечно, но мне все равно, – говорят, это очень помогает, когда человек поправляется… – А где он теперь? Что он делает? – Как всегда, у моста Аньер, на берегу реки. – На берегу? – Он там устроился со своей семьей в одинокой хижине. По-прежнему воюет с рыбной охраной, и, когда он сидит в своей лодке с двустволкой в руках, лучше к нему не подходить! – с гордостью добавила Волчица. – Чем же он живет? – Рыбачит тайком, по ночам. И еще, он храбрый как лев, и если нужно подсобить какому-нибудь трусишке, который повздорил с таким же трусом, он это быстро улаживает… У его папаши были какие-то неприятности с полицейскими… А кроме того, там еще мамаша, две сестрицы и брат… Боже упаси от такого братца! Такого негодяя еще поискать! Когда-нибудь он попадет под гильотину… и его сестрицы тоже… Да мне что за дело, – пусть сами думают о своих шеях! – Где же вы познакомились с Марсиалем? – В Париже. Он хотел выучиться на кузнеца… Прекрасное ремесло, всегда раскаленное железо и огонь вокруг! Опасно, конечно, однако ему это нравилось. Но голова у него дурная, как у меня, и ничего у него не вышло с этими парижанами-горожанами. Вот он и вернулся к своим родичам и опять принялся разбойничать на реке. Ночью приезжает ко мне в Париж, а я днем, когда могу, к нему в Аньер; это ведь совсем близко, но, если бы было в тысячу раз дальше, я все равно приползла бы к нему на четвереньках. – Вам бы очень понравилось в деревне, – со вздохом сказала Певунья. – Особенно если вы любите, как я, эти тропинки в полях. – Я бы лучше погуляла со своим Марсиалем по тропинкам в густом лесу. – В густом лесу? И вы бы не испугались? – Испугалась? Чего мне бояться? Разве волчица боится леса? Чем гуще и безлюднее будет лее, тем лучше. Что нам нужно? Маленькая хижина, где мы смогли бы приютиться. Марсиаль постреливал бы тайком дичь, а если бы пришли егеря нас схватить, он бы стрельнул в них разок-другой, и мы бы удрали с ним в чащу! О господи, как было бы здорово! – А вам уже приходилось жить в лесу? – Никогда, – ответила Волчица. – Откуда же у вас эти мечтания? – От Марсиаля. – Не понимаю. – Он был браконьером в лесах Рамбулье. Год назад его обвинили, будто он стрелял в егеря, который точно стрелял в него… этот поганый егерь! Короче, на суде ничего не доказали, но Марсиалю пришлось уехать оттуда. Он пришел в Париж, чтобы выучиться на кузнеца и слесаря. Тут мы с ним и повстречались. Но я уже говорила: у него слишком дурная голова, и он не смог приспособиться к этим сытым горожанам и вернулся в Аньер к своим родичам вылавливать свою долю на реке – все-таки меньше хлопот и унижений! Но до сих пор жалеет о лесах; когда-нибудь он туда вернется. Он столько мне рассказывал о них, как он там охотился тайком, что все это запело мне в голову… и теперь мне кажется, что я рождена для этой жизни. Да ведь это всегда так: хочешь того, чего хочет твой муж… Если бы Марсиаль был вором, я бы стала воровкой… Когда у тебя есть любимый мужчина, надо быть такой же, как он. – А ваши родители, Волчица, где они? – Откуда мне знать! – Вы давно их не видели? – Я даже не знаю, живы ли они. – Они так плохо с вами обходились? – Нет, они не были ни добрыми, ни злыми. Мне было, наверное, лет одиннадцать, когда моя мамочка улизнула куда-то с каким-то солдатом. Мой папаша, – он был поденщиком, – сразу привел на наш чердак любовницу с ее двумя сынишками: одному было лет шесть, а другому – столько же, сколько мне. Она торговала яблоками, развозила их на тележке. Вначале все было не так уж плохо, но потом, пока она возила свою тележку, у нас начала появляться торговка устрицами, с которой папаша завел шашни, а та, первая, об этом узнала. С тех пор у нас в доме почти каждый день происходили такие свары и драки, что мы с двумя этими мальчишками помирали от страха. А спали мы вместе, потому что у нас была всего одна комната и одна кровать на троих… а рядом в этой же комнате забавлялся папаша со своей любовницей. Однажды, были как раз ее именины – праздник Святой Магдалины, так вот эта наша не святая Магдалина упрекнула отца, что он ее не поздравил! Слово за слово, и в конце концов папаша раскроил ей череп палкой от метлы. Я уже обрадовалась, думала, с ней все кончено. Она так и рухнула, как мешок с картошкой, наша Магдалина! Но жизнь ее закалила и голова у нее была крепкая. После этого случая она устроила папаше красивую жизнь: один раз укусила его за руку так, что лоскут кожи остался у нее в зубах! Надо сказать, что такие побоища были вроде больших праздников в Версале, а по обычным дням все обходилось без особого шума, были синяки, но крови не было… – Эта женщина плохо обходилась с вами? – Мамаша Мадлен? Да что вы, наоборот! Она была просто вспыльчивая, а так – славная женщина. Но под конец отцу все это надоело; он оставил ей все свои нехитрые пожитки, ушел и больше не вернулся. Он был бургундцем и, наверное, отправился к себе на родину. Мне было тогда лет пятнадцать или шестнадцать. – И вы остались с бывшей любовницей отца? – Куда же мне было деваться? А тут еще она спуталась с кровельщиком, который поселился у нас. Из двух сыновей Мадлен старший утонул возле Лебяжьего острова, а младший ушел в подмастерья к столяру. – А что вы делали у этой женщины? – Помогала ей возить тележку, варила суп, относила еду ее кавалеру, а когда он возвращался пьяный, что с ним бывало чаще положенного, помогала матушке Мадлен лупить его, чтобы он утихомирился и оставил нас в покое, потому что мы по-прежнему жили в одной комнате. А он, когда хмель ударял ему в голову, становился хуже дикого осла, все бил и крушил! Один раз еле вырвали у него топорик: он хотел обеих нас зарубить; но матушке Мадлен все же досталось, он успел садануть ей по плечу… Ну и кровищи было – как на бойне! – Как же вы стали такой… как мы все? – робко спросила Лилия-Мария. – О, это просто! Сначала у меня был тот, мальчишка Шарль, ну, который утонул возле Лебяжьего острова, – почти сразу же после того, как мамаша Мадлен переселилась к нам. Ведь мы были детьми и спали в одной постели, чего же еще?.. А потом этот кровельщик… Мне-то было все равно, только я боялась, как бы Мадлен нас не застукала, а то еще выгонит из дому… Так оно и случилось. Она, добрая женщина, сказала мне: «Раз уж такое дело, тебе шестнадцать, ты ни на что другое не пригодна и слишком глупа, чтобы устроиться служанкой или чему-нибудь выучиться, так что пойдем со мною в полицию, тебя там внесут в списки. Родителей твоих нет, значит, я за тебя отвечаю, и можешь потом не бояться, правительством это дозволено. Дело твое простое, веселись да забавляйся, а я буду за тебя спокойна, и ты мне будешь не в тягость. Как ты на это посмотришь, дочка?» – «Ей-богу, наверное, так и надо, – ответила я. – Сама я об этом не подумала». Мы отправились в полицию, в отдел нравов, и меня рекомендовали в один дом, где я до сих пор прописана. Последний раз я видела Мадлен с год назад; мы выпивали с моим ухажером, пригласили ее к столу. Она сказала, что кровельщика отправили на галеры. С тех пор я ее не встречала. Не помню уж, кто говорил мне, будто ее унесли в морг месяца три назад. Если это так, тем хуже, потому что она была славная женщина, эта мамаша Мадлен, такое открытое сердце, а злости в ней было не больше, чем в голубке. Лилия-Мария сама попала с детства в подобную же, отравленную атмосферу, но последнее время она дышала таким чистым воздухом, что страшный рассказ Волчицы причинил ей мучительную боль. Если мы и осмеливаемся с горечью привести этот рассказ, то лишь потому, чтобы все знали: при всем его ужасе он в тысячу раз невиннее того, что ежечасно происходит на самом деле. Да, невежество и нищета слишком часто приводят дочерей бедняков к деградации и унижению человеческого достоинства. Да, во множестве лачуг взрослые и дети, законные и незаконные дети, девочки и мальчики валяются на одной постели, как щенята на одной подстилке, и у них перед глазами возникают отвратительные сцены пьянства, избиений, разврата и даже зверских убийств. Да, и слишком часто к этим ужасам примешивается ужас кровосмешения. Богачи могут скрывать свои пороки, окружая их тайной, и хранить таким образом святость своего домашнего очага. Но даже самые честные ремесленники, которые живут в одной комнатушке со всей семьей, вынуждены укладывать на одну кровать всех своих детей – сестер и братьев, а рядом с ними, на полу, – мужей и жен. Если эти ужасные обстоятельства заставляют нас содрогаться, когда мы говорим о бедных, но честных ремесленниках, то что же нам остается сказать, если речь идет о людях, сбившихся с пути, совращенных невежеством или пороком? Какой ужасный пример они показывают своим заброшенным детям, которых с ранних лет возбуждают сцены животной грубости и похоти! Откуда у них возьмутся понятия о долге, чести и целомудрии? Как могут они воспринять законы общества, если эти законы для них так же чужды и непонятны, как для дикарей-людоедов? Несчастные создания, развращенные с детства, они даже в тюрьмах, куда попадают всего лишь из-за бездомности и сиротства, сразу получают грубую и страшную кличку: «Каторжное семя!» И в этой метафоре есть смысл. Столь мрачное предсказание почти всегда сбывается: в зависимости от пола, одни идут на каторгу, другие – в дома терпимости, у каждого своя судьба. Мы не хотим никого оправдывать. Но давайте только сравним развратное поведение женщины из добропорядочной семьи, женщины, воспитанной на самых благородных примерах, с падением Волчицы, которая была, если можно так сказать, вскормлена пороком и для порока! И кто осмелится после этого утверждать, будто проституция – явление нормальное, обычная профессия? Но так оно и считается. Есть особое отделение полиции, где проституток регистрируют, отмечают и выдают удостоверения. Матери часто приводят туда дочерей, мужья – своих жен. И это отделение называется «полицией нравов»!! Должно быть, в нашем обществе укоренился глубокий и неизлечимый порок, если закон, защищающий мужчин и женщин, если сама власть, да, та самая власть, которая стала для большинства пустой абстракцией, вынуждена не только терпеть, но регламентировать, узаконивать и даже защищать, чтобы сделать ее менее опасной, эту отвратительную распродажу души и плоти, которая подстегивается необузданными аппетитами огромного города и с каждым днем возрастает неудержимо!  Глава IX ВОЗДУШНЫЕ ЗАМКИ   Певунья преодолела волнение, вызванное печальной исповедью своей подруги, и робко сказала: – Послушайте меня, только не сердитесь. – Что ж, давайте, я уже довольно тут наболтала. Но мне все равно, потому что мы говорим в последний раз. – Волчица, вы счастливы? – Как это? – Довольны жизнью, которую ведете? – Здесь, в Сен-Лазаре? – Нет, у себя, на свободе. – Да, я счастлива. – Всегда? – Всегда. – Вы не хотели бы сменить вашу участь на другую? – На какую другую? У меня одна судьба. – Скажите, Волчица, – продолжала Лилия-Мария, немного помолчав, – вы никогда не мечтали, не строили воздушные замки? Это так забавно, особенно в тюрьме! – О чем еще мне мечтать? – О Марсиале. – Ей-богу, даже не пробовала. – Позвольте тогда построить воздушный замок для вас и Марсиаля. – Ха, к чему это все? – Так, чтобы провести время. – Ну что ж, давайте ваш воздушный замок! – Представьте, например, что совершенно случайно, как это иногда бывает, вы повстречали человека, который вам говорит: вас покинули отец и мать, с детства вы видели перед собой такие дурные примеры, что вас следует скорее пожалеть, а не упрекать за то, чем вы стали… – Чем это я стала? – Тем, чем стали вы и я, – ответила Певунья нежным голосом и продолжала: – Представьте, что этот человек говорит вам: вы любите Марсиаля, он любит вас, кончайте эту дурную жизнь! Вместо того чтобы быть его любовницей, будьте его женой! Волчица пожала плечами. – Да разве он возьмет меня в жены? – Но ведь, если не считать браконьерства, он ни в чем не провинился? – Нет. Он браконьерствует теперь на реке, как раньше – в лесах, и он прав. Подумай, разве рыба, как дичь, не должны доставаться тому, кто их поймает? Где на них клеймо хозяина? – Так вот, представьте, что он откажется от своего опасного ремесла речного браконьерства и захочет вести самую честную жизнь; и представьте, что его искренность и добрые намерения понравятся, внушат доверие некоему неизвестному благодетелю, и тот даст ему место, скажем, егеря. Ему, бывшему браконьеру, это будет, надеюсь, по вкусу: занятие то же самое, только не во зло, а во имя добра. – Ей-богу, это так! Он любит жить в лесу. – Только это место ему дадут при одном условии: чтобы он женился на вас и взял вас с собой. – Чтобы я отправилась вместе с Марсиалем? – Да, ведь вы говорили, что были бы счастливы жить с ним в лесу! Но лучше вместо жалкой хижины браконьера, где вы оба прятались, как два преступника, честно жить в маленьком домике, где вы будете трудолюбивой и прилежной хозяйкой? – Вы смеетесь надо мной! Разве это возможно? – Кто знает? Все дело случая. К тому же ведь это только воздушные замки… – А, ну да… Что же, тем лучше. – Послушайте, Волчица, я уже вижу вас в вашем маленьком домике в глубине леса вместе с вашим мужем и двумя или тремя детьми. Дети! Какое это счастье, не правда ли? – Дети от моего мужа? – воскликнула Волчица с дикой страстью. – О, как крепко я их буду любить! – А они будут скрашивать вам одиночество. А когда не-много подрастут, будут вам помогать во всем: младшие – собирать хворост для очага, старший – пасти на лесных полянах одну или две коровы, которые ваш муж получит в награду за свою службу, потому что из бывших браконьеров получаются лучшие егеря. – Да, так оно и есть. Смотри-ка, воздушные замки – это и впрямь забавно… Говорите дальше, Певунья! – Хозяин будет очень доволен вашим мужем… Он не поскупится: у вас будет птичник, сад, но, смотрите, Волчица, вам придется работать не покладая рук с утра до ночи! – О, если бы только за этим стало! Рядом с мужем я с любой работой справлюсь, у меня сильные руки… – А работа для них всегда найдется, уж это я вам обещаю!.. Столько дел надо переделать! Столько дел!.. Хлев почистить, еду приготовить, всю одежду перечистить; сегодня – стирка, завтра – хлеб надо печь или весь дом убрать сверху донизу, чтобы другие егеря говорили: «О, такую чистюлю, как жена Марсиаля, поискать! Смотрите, как все блестит и сверкает от чердака до погреба, просто чудо! И дети такие ухоженные… Да, прекрасная хозяйка эта госпожа Марсиаль!» – В самом деле, Певунья, ведь меня тогда будут называть госпожа Марсиаль, – с гордостью сказала Волчица. – Госпожа Марсиаль! – Это, пожалуй, лучше звучит, чем Волчица, не так ли? – Конечно, имя мужа мне больше по нраву, чем имя зверя… Но о чем я?.. Ха-ха, волчицей я родилась, волчицей и подохну… – Кто знает, кто знает? То, что вас не пугают трудности честной жизни, – добрый знак, он приносит счастье. Значит, работа вас не страшит? – О чем речь? Я смогу позаботиться и о муже и о трех-четырех малышах, это мне не в тягость! – Но такая жизнь – не только труды, в ней есть и минуты отдыха; зимой, в сумерках, когда дети уже спят, а муж покуривает трубку и чистит свои ружья или забавляется со своими собаками… вы сможете отдохнуть, развлечься. – Ха-ха, развлечься! Чтобы я сидела сложа руки? Да никогда! Лучше я поштопаю постельное белье, сидя вечером в уголке у огня, это ведь тоже развлечение… Зимою дни такие короткие! Слова Лилии-Марии заставили Волчицу все дальше и дальше уходить от действительности в страну грез, как было и с Певуньей, когда Родольф рассказывал ей о сельских радостях фермы Букеваль. Волчица не скрывала любви к дикой жизни в лесу, которую внушил ей ее любовник. Но Лилия-Мария помнила, какое глубокое спасительное чувство вызывали в ней радужные картины сельской жизни, которые рисовал перед ней Родольф. И она решила испробовать тот же способ на Волчице, справедливо полагая, что, если ее подруга так искренне жаждет даже такой трудной, бедной, одинокой, но честной жизни, значит, она заслуживает сочувствия и жалости. Певунью бесконечно радовало, что Волчица слушает ее так внимательно, она с улыбкой продолжала: – Видите ли, госпожа Марсиаль… можно, я буду называть вас так? Вам ведь все равно? – Вовсе нет, наоборот, мне даже лестно… – Тут Волчица пожала плечами и рассмеялась. – Господи, какая глупость, разыгрывать из себя барыню? Что мы, дети?.. Ну да все равно… Давайте!.. Это в самом деле забавно… Так вы говорили? – Я хотела сказать, госпожа Марсиаль, что зима в лесу – это самое худшее время года. – Ну уж нет, вовсе не худшее! Слушать, как ветер качает по ночам деревья, а где-то далеко воют волки, далеко-далеко… Я бы не скучала, сидя у огня, только со мною был бы мой муж и мои крошки… Даже если бы я осталась одна, а мужу пришлось пойти с обходом… С ружьем я уже знакома. Если бы пришлось защищать моих малышей, я бы не испугалась… Э, да что там говорить! Волчица отстояла бы своих волчат! – О, я вам верю! Вы храбрая… А я трусиха, я предпочитаю зиме весну. Ах, весна, госпожа Марсиаль, весна! Когда зеленеют листья, когда расцветают прекрасные лесные цветы, которые пахнут так нежно, так сладко, что, кажется, весь воздух пропитан их ароматом… Вот тогда ваши дети будут весело валяться на молодой травке, а затем листва на деревьях станет такой густой, что ваш дом почти скроется среди зелени. Мне кажется, я его так и вижу! Перед дверью шпалера виноградных лоз, которые посадил ваш муж; они отбрасывают Тень на лужайку, где он отдыхает в полуденный зной, а вы хлопочете по хозяйству, проходите мимо и говорите детям, чтобы они не будили отца… Я не знаю, вы заметили, что летом в лесу около полудня наступает такая тишина, как ночью… и не слышно ни шороха листьев, ни пения птиц?.. – Да, не слышно, – машинально повторила Волчица, все более и более отдаляясь от реальности. Она словно наяву видела радостные сцены, которые разворачивала перед ней поэтическая фантазия Лилии-Марии, инстинктивно влюбленной в красоту природы. Обрадованная глубоким вниманием подруги, Певунья продолжала, почти столь же увлеченная своими грезами. – Есть еще одна вещь, которую я люблю почти так же, как лесную тишину, – это шум дождя, когда крупные капли стучат по листьям… Вы тоже это любите? – Да, да, очень… Летний дождь! – Не правда ли, хорошо? Когда деревья, мох, трава – все промокло, какой свежий запах! А потом, когда солнце просвечивает сквозь деревья, как сверкает каждая капелька на листьях после дождя! Вы тоже заметили? – Нет… но теперь вспоминаю, потому что вы мне об этом сказали… Право, чудно, вы рассказываете так хорошо, что вроде все вижу сама, когда вы об этом говорите… А потом еще, не знаю, как сказать, черт меня побери! Ну, когда вы рассказываете, я словно чувствую запах, такой сладкий, такой свежий… как после летнего дождя… Так же как добро и красота, поэзия не менее заразительна. Волчица, даже при ее примитивном и диком характере, невольно подчинялась влиянию Лилии-Марии. А та продолжала с улыбкой: – Не следует думать, что одни мы с тобой любим летний дождь. А птицы? Смотри, как они радуются, отряхивая перышки, как весело они щебечут, но все же не так весело, как ваши ребятишки… ваши дети, свободные, веселые и легкие, как эти птицы. Смотрите, как малыши бегут по тропинке навстречу старшему брату, который гонит с пастбища двух коров. Они еще издали узнали звон их колокольчиков и бросились наперегонки! – Постойте-ка, Певунья, я словно вижу самого маленького и самого храброго: он упросил старшего брата, и тот посадил его верхом на спину коровы… – Да, и можно подумать, что кроткое животное понимает, какой драгоценный груз оно несет: видите, как осторожно ступает эта корова?.. Но вот и час ужина… Ваш старшенький по дороге на пастбище забавы ради набрал для вас полную корзинку сладкой земляники и принес ее совсем свежей под толстым слоем лесных фиалок. – Земляника и фиалки… какой это, должно быть, аромат!.. Но, господи боже мой, откуда у вас все это? – Из тех лесов, где зреет земляника и цветут фиалки… Стоит только отыскать их и собрать, госпожа Марсиаль… Но поговорим о хозяйстве. Уже темнеет, надо подоить коров, накрыть стол под сводом виноградника, потому что вы слышите издали собачий лай, а вскоре – голос их хозяина, который весело распевает, несмотря на усталость… Ну как тут не запоешь, если тебя ждет добрая жена и веселые ребятишки? Не правда ли, госпожа Марсиаль? – Правда, как не запеть, – мечтательно проговорила Волчица. – Или не заплакать от умиления, – продолжала Лилия-Мария, чувствуя, что сама взволнована не меньше своей под руги. – Ибо эти слезы так же сладостны, как песня… А потом, когда придет ночь, какое счастье посидеть под ажурной аркой из виноградных лоз, вдыхая запахи леса, послушать, как лепечут дети, засыпая… поглядеть на звезды… Тогда сердце преисполняется счастья, доброты… и изливается в молитве… Как же не возблагодарить того, кто послал вечернюю свежесть, запахи леса, прозрачную чистоту звездного неба?.. А после этой благодарности, или молитвы, можно спокойно уснуть до утра и снова возблагодарить Создателя… ибо он дал тебе эту бедную, полную трудов и забот, но спокойную и честную жизнь навсегда… – Навсегда! – повторила Волчица с тяжелым вздохом, опустив голову на грудь и пристально глядя перед собой. – Ибо это правда, господь бог милостив, когда дает нам такое счастье довольствоваться столь малым… – А теперь скажите, – тихонько продолжала Лилия-Мария, – скажите, не должны ли мы благодарить, как господа бога, нашего благодетеля, который даст вам эту счастливую жизнь в трудах и заботах вместо постыдной жизни, которую вы ведете на грязных улицах Парижа? Слово «Париж» внезапно вернуло Волчицу к действительности. И в душе ее произошло странное превращение. Наивная картина суровой и скромной жизни, этот простой рассказ, освещенный ласковым огнем домашнего очага или веселыми, золотистыми лучами солнца, пропитанный запахами леса или ароматом диких цветов, этот рассказ произвел на Волчицу гораздо более глубокое и сильное впечатление, чем все высоконравственные увещевания и проповеди. Да, слушая Лилию-Марию, Волчица от всей души желала стать неутомимой хозяйкой, верной супругой, добродетельной и преданной матерью. Внушить хотя бы на мгновение этой вспыльчивой, опустившейся, порочной женщине любовь к семье, чувство долга, вкус к труду, признательность к Создателю – и все это, всего лишь обещая ей то, что бог дает всем: солнце в небе и лесную тень, и то, что человек получает за свои труды: хлеб и кров над головой, – разве это не было прекрасной победой Лилии-Марии? Самый строгий моралист, самый яростный проповедник, смогли бы они достигнуть большего своими укорами и предсказаниями, угрожая самыми страшными наказаниями человеческими и карами небесными? Гнев и боль пронзили Волчицу, когда она вдруг вернулась к действительности из страны грез и счастья, куда ее впервые увлекла Лилия-Мария. Но это чувство свидетельствовало, что Певунья добилась своей цели. Чем безнадежнее смотрела Волчица после этих сладостных миражей на свою горькую участь, тем очевиднее была победа Певуньи. Несколько мгновений Волчица молча думала, затем вскинула голову, провела рукой по лбу и вскочила на ноги с угрожающим видом. – Хватит! Довольно! Я была права, когда опасалась тебя и не хотела слушать… потому что это может плохо кончиться для меня! Зачем ты со мной так говорила? Чтобы посмеяться надо мной? Чтобы помучить меня? И только потому, что я сдуру сказала тебе, что хотела бы жить в лесу с моим парнем? Да кто ты такая? Зачем выворачиваешь мне душу? Ты сама не знаешь, что ты сделала, несчастная! Теперь я все время буду думать об этом доме в лесу, о детях, об этом счастье, которого мне не видать никогда! И если я не смогу забыть твоих слов, моя жизнь станет пыткой, адом… И во всем виновата ты… да, ты одна виновата! – Тем лучше! – ответила Лилия-Мария. – Тем лучше. – Ты сказала – тем лучше? – воскликнула Волчица, грозно сверкая глазами. – Да, тем лучше, потому что, если ваша теперешняя жизнь покажется вам адом, вы предпочтете другую, ту, о которой я вам говорила. – Как я могу ее предпочесть, если она не для меня? К чему жалеть, что я уличная девка, если мне суждено подохнуть уличной девкой? – воскликнула Волчица с яростью, схватив своей сильной рукой маленькую ручку Певуньи. – Отвечай! Отвечай! Почему ты заставила меня мечтать о том, чего я никогда не получу? – Стремиться к честной, трудовой жизни – значит быть достойной такой жизни, сказала я, – ответила Лилия-Мария, не пытаясь высвободить свою руку. – Ах, так? Когда же я буду достойна этой жизни? К чему вся этв болтовня? Что мне она даст? – Поможет увидеть, как ваши мечты станут действительностью, – ответила Лилия-Мария так серьезно и убежденно, что Волчица снова покорилась и от удивления отпустила руку Певуньи. – Послушайте меня, Волчица, – продолжала Лилия-Мария голосом, полным сочувствия. – Неужели вы думаете, что я настолько жестока, что могла бы пробуждать в вас эти надежды, если бы не была уверена, что, заставляя вас краснеть за вашу прошлую жизнь, не помогу вам выбраться из этой трясины? – Вы?.. Вы можете это? – Я?.. Нет… Но кто-то другой, кто велик и добр и всемогущ, как бог… – Всемогущ, как бог? – Послушайте еще, Волчица… Три месяца назад я была таким же падшим созданием, как вы, несчастная и всеми покинутая. Однажды тот, о ком я говорю со слезами признательности, – и Лилия-Мария отерла глаза, – пришел ко мне. Он не испугался моей грязи, но обратился ко мне со словами утешения… первыми за всю мою жизнь! Я рассказала ему о моих страданиях, нищете, позоре, я ничего от него не скрыла, так же как и вы сейчас, когда рассказывали о своей жизни. Он меня выслушал с добротой и не стал меня порицать – он меня пожалел. Он не упрекнул меня за мое падение, а стал расхваливать спокойную и чистую жизнь в деревне… – Как вы мне сейчас? – И чем прекраснее казалось мне будущее, которое он обещал, тем отвратительнее была мне моя тогдашняя подлая жизнь. – Господи, точно так же со мной! – Да, и, так же как вы, я говорила: «К чему все это? К чему показывать рай той, кто обречена умереть в аду?..» Но я напрасно отчаивалась… ибо тот, о ком я говорю, подобен богу в своей высшей доброте и справедливости и не способен поманить ложной надеждой несчастное создание, которое ни у кого не просило ни жалости, ни счастья, ни надежды. – А для вас? Что он сделал для вас? – Он относился ко мне как к больному ребенку. Я дышала, как вы, гнилыми испарениями, он отправил меня туда, где воздух живителен и свеж: я жила среди уродов и преступников – он поручил меня заботам людей, похожих на него, которые очистили мою душу, возвысили разум, потому что всем, кто его любит, он, подобно богу, передает искру своей небесной мудрости. Да, Волчица, если мои слова волнуют вас, если мои слезы заставили плакать и вас, это потому, что меня вдохновляет его дух и разум! Если я говорю о счастливом будущем, которого вы достигнете через раскаяние, это потому, что я могу обещать его вам от его имени, хотя он еще и не знает о моем обязательстве. И наконец, если я говорю вам: надейтесь! – это потому, что он всегда слышит голос тех, кто стремится к добру… Ибо господь послал его на землю, чтобы мы поверили в провидение… Пока Лилия-Мария говорила, лицо ее сделалось сияющим и вдохновенным, бледные щеки окрасил легкий румянец, прекрасные глаза светились нежным светом, и красота ее была так лучезарна и благородна, что Волчица, и без того взволнованная этим разговором, смотрела на, свою подругу с почтительным изумлением. – Господи, где я? – воскликнула она. – Может, я сплю? Ничего такого никогда не слышала, никогда не видела! Нет, этого не бывает! Да кто же вы, наконец? Я же говорила, что вы не такая, как мы все! Но как же это? Вы умеете так хорошо говорить… вы многое можете… вы знаете больших людей… как же вы очутились здесь, в тюрьме, среди нас? Значит, значит… чтобы нас искушать? Значит, вы для добра такая же… как дьявол для греха и зла? Лилия-Мария собиралась ответить, когда ее позвала госпожа Арман, чтобы отвести к маркизе д’Арвиль. Волчица никак не могла прийти в себя. Надзирательница сказала ей: – Мне приятно, что появление Певуньи в тюрьме сделало счастливее вас и ваших подружек… Я знаю, что вы собрали деньги для этой несчастной Мон-Сен-Жан; это хорошо и милосердно, Волчица. И это вам зачтется… я была уверена, что вы гораздо лучше, чем хотите казаться. За ваше доброе дело я, наверное, смогу намного сократить вам срок заключения. Госпожа Арман удалилась в сопровождении Лилии-Марии.   Не следует удивляться красноречию Лилии-Марии: ее удивительные способности быстро проявились и расцвели благодаря воспитанию и обучению, которые она получила на ферме Букеваль. И к тому же юная девушка черпала силы в своем собственном прошлом, в своем опыте. Чувства, которые она пробудила в сердце Волчицы, пробудил в ней Родольф примерно в таких же обстоятельствах. Она поверила, что в ее подруге по несчастью сохранились добрые чувства, и постаралась обратить ее к честной жизни, доказав ей, как Родольф на примере фермы Букеваль, что это в ее интересах, представив это превращение в самых радужных и привлекательных красках… Заметим по этому поводу, что нам кажутся неразумными и недейственными обычные способы, какими пытаются внушить безграмотным и нищим отвращение ко злу и любовь к добру. Чтобы направить их на путь истинный, мы без конца угрожаем им карами земными и небесными, без конца гремим мрачными орудиями возмездия, – тюремными ключами, колодками, каторжными цепями. И в самом конце, в ужасающем сумраке, мы им показываем нож гильотины, сверкающий в отблесках неугасимого адского пламени. Как видим, устрашение все время играет свою чудовищную и жуткую роль. Тому, кто сотворил зло, грозят бесчестье, тюрьма и муки. И это справедливо. Но тому, кто творит добро, воздает ли общество почетными наградами, славными отличиями? Нет. А где же благодетельные и необходимые поощрения, которые могли бы подвигнуть на самоотверженность, порядочность и честность огромную массу ремесленников, всегда обреченных на тяжкий труд, лишения и почти всегда на беспросветную нищету? Их нет. Глядя на эшафот, на который поднимается величайший злодей, спросим себя: а где пьедестал для величайшего человека, творящего добро? Его нет. Странный, фатальный символ! Мы представляем себе правосудие богиней с повязкой на глазах; в одной руке – карающий меч, в другой – весы, на которых взвешиваются доводы защиты и обвинения. Но это не облик правосудия. Это облик закона, вернее человека, который карает или милует по своему усмотрению. Правосудие держало бы в одной руке шпагу, а в другой – корону, чтобы одной рукой поражать злодеев, а другой – увенчивать праведников. Тогда бы народ увидел, что злодеев ждет страшная кара, а праведных – блистательный триумф. А сейчас он в простоте и наивности тщетно вопрошает: если одним – суды, тюрьмы, галеры и эшафот, то что же другим? Народ видит, что карающее правосудие состоит из людей твердых, честных и просвещенных, которые отыскивают, разоблачают и наказывают преступников. Но он не видит праведного правосудия, из людей твердых, честных и просвещенных, которые бы отыскивали и вознаграждали достойных людей.[108] Все говорит ему: трепещи! И ничто не говорит ему: надейся! Все ему угрожает… И ничто его не утешает. Государство тратит каждый год миллионы на бесполезные наказания за преступления. На эти огромные средства оно содержит узников и стражников, часовых и надсмотрщиков, эшафоты и палачей. Может быть, это необходимо. Пусть будет так. Но сколько тратит государство на вознаграждения добрых людей? Ничего. И это еще не все. Как мы это покажем, когда наше повествование приведет нас в мужские тюрьмы, великое множество самых честных ремесленников были бы счастливы безмерно, если бы в материальном отношении оказались на месте заключенных, которым всегда обеспечена приличная еда, постель и надежный кров. Неужели эти честные, скромные люди после всех жестоких и долгих испытаний, когда они подобно гранильщику Мо-релю жили по двадцать лет в бесконечных трудах и нищете, не поддаваясь искушению и соблазнам, неужели они не имеют права на те же блага, которыми пользуются преступники и негодяи? Неужели они не заслуживают того, чтобы общество обратило на них внимание, могло бы если не вознаградить их во имя человечности, то хотя бы поддержать на их мучительно трудном пути, по которому они мужественно идут всю жизнь? Разве великий благодетель, будь он трижды скромен, скрывается более тщательно, чем вор или убийца? Но ведь даже воров и убийц в конце концов находят. Увы, все это утопия, но в ней есть кое-что утешительное. Представьте себе общество, в котором помимо уголовных судов есть суды добродетели. Следователь обнаруживает благородные поступки и представляет их для всеобщего признания и благодарности, как сегодня представляют суду преступления для неумолимого наказания. Вот вам два примера, два правосудия. Скажите, какое более благотворно и поучительно, какое принесет самые положительные результаты?. Человек убил человека, чтобы его ограбить. Еще до рассвета в отдаленном квартале Парижа устанавливают гильотину и отсекают убийце голову перед кучей подонков, которые смеются над судьей, осужденным и палачом. Это последний ответ нашего общества. Это самое страшное преступление против нашего общества, потому что, видите ли, это высшая мера наказания… самый страшный и самый назидательный урок, который можно преподать народу… Единственный… потому что нет альтернативы кровавой плахе. Увы, общество не может предложить в противовес этому жуткому зрелищу утешительную картину добра и благодеяний. Но продолжим наши утопические мечтания. Может быть, все изменится, если народ каждый день будет видеть, как государство высоко оценивает и вознаграждает добродетель? Если бы он видел повседневно, как высший суд, уважаемый и почитаемый, восхваляет перед многочисленной толпой достоинства какого-нибудь бедного, но честного ремесленника, рассказывая о его долгой и безупречной жизни, о его трудолюбии и бережливости, разве это не способствовало бы всеобщему стремлению к добру? Этот высший суд мог бы сказать бедняге: «Двадцать лет вы трудились без отдыха, страдали, как никто другой, боролись с неудачами и все же смогли воспитать ваших детей по заветам прямоты и чести… Несомненные достоинства высоко отличают вас, поэтому мы вас прославляем и вознаграждаем. Бдительное, справедливое и всемогущее общество никогда не забывает ни зла, ни добра. Оно каждому воздает по заслугам… Государство выдает вам пенсию, чтобы вы не знали нужды. Окруженные вниманием и уважением, вы можете в покое и достатке окончить вашу жизнь, которая должна стать примером для остальных… Так мы вознаграждаем и будем вознаграждать всех, кто, подобно вам, на протяжении многих лет неуклонно стремился к добру и выказал свои высокие и редкие моральные достоинства. Вашему примеру последуют многие… надежда облегчит им годы тяжких испытаний, на которые обрекла их судьба. Вдохновленные спасительным порывом, они будут с удвоенным усердием бороться с трудностями, исполняя свой долг, чтобы когда-нибудь их отметили Среди всех и вознаградили, как вас…» Мы спрашиваем: какое из этих двух зрелищ – кровавая казнь преступника или вознаграждение праведника – окажется более благотворным и более плодотворным? Несомненно, многие святоши возмутятся от одной только мысли, что следует поощрять низменными материальными благами самое что ни на есть возвышенное в мире – добродетель! Они найдут против этого множество возражений, более или менее философских, платонических, теологических, но главным образом экономических, вроде следующих: «Добро само вознаграждается добром». «Добродетель не имеет цены…» «Чистая совесть – сама по себе наивысшая награда». И наконец, последнее, победное, окончательное возражение: «Вечное блаженство ждет праведников на том свете, и одно это должно подвигать их к добру». На это мы можем ответить: устрашая и наказывая преступников, наше общество, по-видимому, не очень-то рассчитывает на божественное отмщение, которое настигнет их на том свете. Таким образом общество предвосхищает окончательное решение божьего суда. Не дожидаясь неотвратимого судного часа, архангелов в сверкающих доспехах, с гремящими трубами и огненными мечами, общество скромно обходится… жандармами. Повторим еще раз. Чтобы устрашить злодеев, мы как бы материализуем или низводим до человеческого понимания неотвратимо грядущие кары господни… Но почему бы не воздать добрым людям на земле то, что им обещано на небесах? Но забудем все эти утопии, безумные, абсурдные, глупые и неосуществимые, – как и полагается быть настоящим утопиям. Жизнь, какая она есть, превосходна! Если не верите, порасспросите тех, кто с тупым взглядом и громким хохотом нетвердым шагом выбирается на улицу после веселой пирушки!  Глава X ПОКРОВИТЕЛЬНИЦА   Певунья вслед за надзирательницей вошла в маленькую приемную, где ожидала Клеманс; юная узница была уже не так бледна, щеки ее слегка порозовели после разговора с Волчицей. – Госпожа маркиза была тронута вашим прекрасным поведением, – сказала г-жа Арман, обращаясь к Певунье. – Поэтому она пожелала вас видеть и, может быть, поможет вам выйти отсюда до истечения срока. – Благодарю вас, – сказала Лилия-Мария и осталась наедине с Клеманс. Та была поражена чистым выражением лица своей подопечной, ее скромностью и природным изяществом и невольно вспомнила, что Певунья во сне произнесла имя Родольфа, и надзирательница полагала, что несчастная узница страдает от глубокой и тайной любви. Клеманс была совершенно уверена, что великий герцог Родольф был здесь ни при чем, но тем не менее не могла признать, что красота Певуньи достойна внимания даже принца. При виде своей покровительницы, чье лицо, как мы уже говорили, выражало искренность и доброту, Лилия-Мария сразу прониклась к ней доверием и симпатией. – Дитя мое, – сказала Клеманс, – госпожа Арман очень хвалила ваш добрый характер и примерное поведение, но жаловалась, что вы ей совсем не доверяете. Лилия-Мария молча опустила голову. – Одежда крестьянки, в которой вас задержали, ваше молчание о том, где вы были до того, как вас привели сюда, – все говорит, что вы скрываете от нас какие-то обстоятельства. – Сударыня… – Я не имею никаких прав на ваше доверие, бедная моя девочка, и не хочу задавать вам стеснительных вопросов. Меня уверили, что, если я попрошу выпустить вас из тюрьмы, мне не будет отказано в этой милости. Однако прежде чем просить за вас, я хотела бы знать, что вы собираетесь делать, на что рассчитываете в будущем. Чем бы хотели вы заняться… после освобождения? Если вы решились следовать по праведному пути, на который вы вернулись, в чем я не сомневаюсь, – доверьтесь мне. Я помогу вам достойно зарабатывать на жизнь… Певунья была растрогана до слез участием маркизы. Сначала она заколебалась, но потом сказала: – Вы снизошли до меня, сударыня, вы проявили такую доброту, что я, наверное, должна прервать молчание, которое хранила до сих пор о моем прошлом, нарушить клятву, которая мне это запрещала. – Клятву? – Да, я поклялась не говорить судьям или тем, кто служит в этой тюрьме, как и почему я сюда попала. Но если вы дадите мне обещание… – Какое обещание? – Сохранить мою тайну. Благодаря вам я смогу, не нарушая при этом моей клятвы, успокоить достойных людей, которые несомненно очень тревожатся за меня. – Можете рассчитывать на мою скромность: я не скажу ни слова больше, чем вы позволите. – О, благодарю вас! Я так боялась, что мои благодетели могут принять мое молчание за неблагодарность! Нежный голос Лилии-Марии, ее почти изысканные выражения снова удивили г-жу д’Арвиль. – Не скрою от вас, – сказала она, – ваши манеры, ваша речь поразили меня до крайности. При таком тонком, на мой взгляд, воспитании, как могли вы… – Пасть так низко? Вы это хотели сказать, сударыня? – с горечью проговорила Певунья. – Увы, это воспитание я получила совсем недавно. И обязана им моему великодушному благодетелю, который, как и вы, сударыня, не зная меня, даже не имея тех добрых сведений обо мне, которые сообщили вам, все-таки сжалился надо мной… – Кто же он, ваш благодетель? – Я этого не знаю, сударыня… – Вы его не знаете? – Говорят, что его узнают по неиссякаемой доброте. По счастью, я встретилась ему на его пути. – И где же вы его встретили? – Однажды ночью, в квартале Сите, – ответила Певунья, опуская глаза. – Один человек хотел меня ударить; мой благодетель храбро защитил меня; так мы встретились первый раз. – Он человек… из простых? – Когда я его увидела впервые, мне так и показалось. Одежда, речь… Но потом… – Что было потом? – То, как он со мной говорил, глубокое почтение всех людей, которым он меня поручил, – все доказывало, что он нарочно принял облик одного из гуляк, посещающих квартал Сите. – Но с какой целью? – Я не знаю… – Как же звали этого таинственного благодетеля, вы хоть это знаете? – О да, – с восторгом ответила Певунья. – И слава богу, потому что я могу без конца благословлять это имя… Моего спасителя звали господин Родольф… Клеманс покраснела до корней волос. – У него не было другого имени? – живо спросила она у Лилии-Марии. – Не знаю… На ферме, куда он меня отвез, все называли его господин Родольф. – Сколько ему лет? – Он еще молод, сударыня. – И красив? – О да, красив и благороден… как его душа. Благодарное и страстное выражение Лилии-Марии, когда она произносила эти слова, почему-то глубоко задело г-жу д’Арвиль. Непреодолимое и необъяснимое предчувствие подсказывало ей, что речь шла о принце. «Надзирательница была права, – думала Клеманс, – Певунья влюбилась в Родольфа… Это его имя произносила она во сне». По какой странной случайности встретились принц и эта несчастная девушка? Почему Родольф отправился переодетым в Сите? Маркиза не находила ответа на эти вопросы. Однако она вспомнила, как Сара когда-то злобно и лживо рассказывала ей о так называемых чудачествах Родольфа и его любовных похождениях… В самом деле, как объяснить, почему он вытащил из трясины порока это создание удивительной красоты и редкой душевности? Клеманс обладала благородными качествами, но она была женщина и глубоко любила Родольфа, хотя и решилась навсегда похоронить в своем сердце эту тайну. Не думая о том, что речь несомненно шла об одном из тех благодеяний, которые Родольф обычно совершал анонимно; не думая о том, что она, наверное, путает любовь с чувством искренней признательности; и наконец, не думая о том, что Родольф мог не заметить этого нежного чувства, маркиза, в первом порыве горечи и ревности, невольно отнеслась к Певунье как к сопернице. Гордость ее возмутилась от того, что она краснела, что вопреки себе признавала соперницей такое жалкое и недостойное создание. Поэтому она заговорила сухим тоном, который жестоко отличался от благожелательной доброты ее прежних слов: – Как же случилось, мадемуазель, что ваш благодетель позволил отправить вас в тюрьму? И вообще, как вы здесь очутились? – Боже мой, сударыня, – скромно сказала Лилия-Мария, пораженная внезапной переменой ее тона. – Я чем-нибудь вам не угодила? – А чем вы могли мне не угодить? – высокомерно спросила маркиза. – Мне показалось… что вы говорили со мной добрее. – В самом деле, мадемуазель? Вы считаете, что я должна взвешивать каждое мое слово? Но поскольку я согласилась принять в вас участие… мне кажется, я имею право порасспросить вас кое о чем… Но, едва произнеся эти жестокие слова, Клеманс тут же пожалела о них, и по многим причинам. Прежде всего, по своему великодушию, а затем – потому что она подумала, что такая суровость к сопернице только помешает ей выведать то, что ей так хотелось бы знать. И в самом деле, только что открытое и доверчивое лицо Певуньи сразу стало испуганным и недоверчивым. Как цветок-недотрога при первом грубом прикосновении сворачивает свои нежные лепестки и замыкается, сердце Лилии-Марии болезненно сжалось. Стараясь не возбуждать ее подозрений слишком резкой переменой тона, Клеманс заговорила мягко и проникновенно: – В самом деле я не понимаю, почему ваш благодетель, которого вы так хвалите, дозволил заключить вас в тюрьму. Каким образом, после того как вы вернулись на путь истинный, вас арестовали ночью в том месте, где вам запрещено появляться? Все это, честно признаться, мне непонятно… Вы говорите о клятве, которая до сих пор запрещала вам говорить, но что эта за страшная клятва?.. – Я говорила правду. – Я в этом уверена; достаточно увидеть вас, услышать ваш голос, чтобы понять, что вы не способны лгать. Однако в вашем случае есть нечто непонятное, таинственное, и это возбуждает и усиливает мое нетерпение и любопытство: только этим объясняется моя излишняя резкость… Ну полно, признаюсь, я виновата… у меня нет никаких прав на вашу откровенность, только искреннее желание помочь вам, но вы сами обещали рассказать мне о том, чего не говорили никому. Я очень тронута, бедное дитя мое, этим доверием, и поверьте, я его не обману. Обещаю вам свято хранить вашу тайну, если вы мне ее откроете, и обещаю сделать все возможное, чтобы вы смогли достичь вашей цели. Благодаря этому довольно ловкому маневру, да простится нам эта банальность, г-жа д’Арвиль смогла вернуть доверие Певуньи, которую испугал ее резкий тон. Лилия-Мария, в своей невинности, давно упрекнула себя, что неправильно поняла маркизу, чьи слова ее обидели. – Простите меня, – сказала она Клеманс. – Я должна была сразу рассказать вам все, что вы хотели знать. Но вы спросили меня, как звали моего спасителя, и я не могла не рассказать о нем… Для меня это такое счастье! – Тем лучше! Это только доказывает, что вы ему искренне признательны. Но по какой причине вы покинули добрых людей, у которых он вас несомненно устроил? Может быть, с этим связана ваша клятва молчания? – Да, сударыня. Но благодаря вам я, думаю, могу теперь, не нарушая слова, успокоить моих благодетелей относительно моего исчезновения… – Говорите, бедное дитя мое, я слушаю. – Месяца три назад господин Родольф отвез меня на ферму в четырех или пяти лье от Парижа. – Он сам вас туда отвез? – Да, сам. Он поручил меня одной даме, столь же доброй, как и достойной, которую я скоро полюбила как родную мать… Она и деревенский кюре, по совету господина Родольфа, занялись моим образованием… – А сам Родольф… он часто приезжал на ферму? – Нет… всего три раза, пока я оставалась там. Клеманс не смогла скрыть радостного вздоха. – И когда он приезжал повидаться с вами, вы были… счастливы? – О да! Для меня это было больше чем счастье… чувство признательности, преклонения, восхищения и робости. – Вы робели? – Да. Между ним и мною… между ним и всеми другими… было такое расстояние… – Каков же был его титул? – Я не знаю, был ли у него титул, сударыня. – Но вы же говорили о расстоянии между ним и всеми остальными! – Ах, сударыня, его возвышает над всеми его благородство, бесконечное милосердие ко всем, кто страждет… надежда и вера, которые он внушает всем. Даже самые отъявленные злодеи содрогаются, когда слышат его имя… Они страшатся его, но в то же время почитают… Но простите меня, сударыня, что я опять говорю о нем… Я должна умолкнуть. Все равно я не смогу описать вам того, на кого можно только молиться в молчании. Это все равно, что пытаться описать словами величие господа бога… – Однако такое сравнение… – Может быть, оно святотатственно, сударыня… Но разве можно оскорбить творца, сравнивая его с тем, кто внушил мне понятие о добре, кто поднял меня из бездны и кто, наконец, дал мне новую жизнь? – Я не порицаю вас, дитя мое, я понимаю ваши благородные преувеличения. Но как же вы покинули эту ферму, где вы должны были жить так счастливо? – Увы, не по доброй воле, сударыня! – Кто же вас заставил? – Однажды вечером, несколько дней назад, – отвечала Лилия-Мария, все еще содрогаясь от этих воспоминаний, – я возвращалась из дома нашего деревенского кюре, когда на меня набросилась злая женщина, которая мучила меня все мои детские годы… и ее сообщник, затаившиеся за поворотом овражной дороги. Они схватили меня, заткнули рот и увезли в фиакре. – С какой же целью? – Не знаю, сударыня. Мои похитители, я полагаю, исполняли приказ какой-то могущественной особы. – И что же последовало за вашим похищением? – Едва фиакр тронулся, злая женщина по прозвищу Сычиха закричала: «У меня с собой флакончик серной кислоты, сейчас оболью личико этой Певуньи, чтобы никто ее не узнал!» – Какой ужас!.. Несчастная девочка!.. Кто же тебя спас? – Сообщник этой женщины… слепец по прозвищу Грамотей. – Он встал на твою защиту? – Да, сударыня. В этот раз и еще потом. Тогда Грамотей силой заставил ее выбросить в окошко фиакра бутылочку с серной кислотой. Это было его первое доброе дело, хотя он и помогал похитить меня… Ночь была непроглядная… Часа через полтора карета остановилась, наверное, где-то на большой дороге, которая пересекает равнину Сен-Дени. Здесь нас ждал всадник. «Ну, что? – спросил он. – Она в наших руках наконец?» – «Да, в наших, – ответила Сычиха, все еще разъяренная, потому что ей помешали изуродовать меня. – Если хотите избавиться от этой крошки, есть хороший способ: я ее положу на дорогу, чтобы колеса нашей телеги проехали ей по голове… и все будет так, будто это несчастный случай!» – Но это ужасно! – Увы, Сычиха была вполне способна сделать то, о чем говорила. К счастью, этот человек на коне ответил, что не желает, чтобы мне причинили малейшее зло; надо только продержать меня два месяца в таком месте, откуда я не смогу ни выйти, ни написать никому. Тогда Сычиха предложила отвезти меня к человеку по кличке Краснорукий, хозяину таверны на Елисейских полях: у него есть много комнат в подвале, и любая послужит мне надежной тюрьмой. Так говорила Сычиха. Человек на коне согласился с ее предложением. А потом пообещал мне, что через два месяца заключения у Краснорукого мне обеспечат такое будущее, что я не стану и жалеть о ферме Букеваль. – Какая удивительная тайна! – Этот человек дал Сычихе деньги, пообещал еще, когда меня увезут от Краснорукого, и ускакал галопом. Наш фиакр покатился дальше к Парижу. Когда мы уже подъезжали к городской заставе, Грамотей сказал Сычихе: «Ты хочешь запереть Певунью в одном из подвалов Краснорукого. Но ты знаешь, что они совсем рядом с рекой и зимою вода всегда затапливает подвалы… Значит, ты хочешь ее утопить?» – «Да», – ответила Сычиха. – Господи боже мой, но что вы сделали этой страшной женщине? – Ничего, сударыня, но с раннего детства она всегда ненавидела меня… Грамотей ответил ей: «Я не хочу, чтобы Певунью утопили; она не поедет к Краснорукому». Сычиха была так же удивлена, как и я, услышав эти слова в мою защиту. Она пришла в ярость, клялась, что притащит меня к Краснорукому, что бы ни говорил Грамотей. «Попробуй! – ответил он. – Я держу Певунью за руку и не отпущу, а тебя задушу, если попробуешь подойти к ней». – «Но что же ты собираешься с ней делать? – закричала Сычиха. – Надо же, чтобы она исчезла на два месяца и чтобы никто об этом не знал!» – «Есть один выход, – ответил Грамотей. – Сейчас мы поедем на Елисейские поля. Остановим фиакр поблизости от полицейского участка. Ты пойдешь к Краснорукому. Сейчас около полуночи, он сидит в своем кабаке. Ты приведешь его. Он возьмет Певунью, отведет ее в участок и заявит, что эта девка из кварталов Сите шлялась рядом с его заведением. Таким девчонкам дают по три месяца, когда их цапают на Елисейских полях. А поскольку Певунья все еще в списках полиции, ее арестуют и посадят в Сен-Лазар, а там ее будут сторожить не хуже, чем в погребе у Краснорукого». – «Но Певунья не даст себя арестовать, – возразила Сычиха. – В участке она сразу расскажет, что мы ее похитили, она нас выдаст! И даже если ее посадят в тюрьму, она напишет своим покровителям, и все откроется». – «Нет, она пойдет в тюрьму по доброй воле, – ответил Грамотей, – и она поклянется не выдавать нас никому, пока будет сидеть в Сен-Лазаре и после; мне она обязана – я не позволил тебе изуродовать ее, Сычиха, и не позволил утопить ее в подвале Краснорукого. Но если, дав клятву молчать, она ее нарушит, мы предадим всю ферму Букеваль огню и зальем ее кровью!» Затем Грамотей обратился ко мне: «Решай! Поклянись, как я тебе сказал, иды отделаешься двумя месяцами тюрьмы. Иначе я отдам тебя в руки Сычихе, и она отведет тебя в подвал Краснорукого, где тебя утопят. Так что решайся! Я знаю, если дашь клятву, ты ее сдержишь». – И вы поклялись? – Увы, сударыня, я так боялась, что Сычиха меня изуродует или утопит в этом подвале… Это было так страшно! Я предпочла бы другую, менее гадкую, смерть и не стала бы ее избегать. – Какие мрачные мысли, в вашем-то возрасте! – сказала госпожа д’Арвиль, с удивлением глядя на Певунью. – Когда вы выйдете отсюда и вернетесь к вашим благодетелям, разве вас не ждет счастье? Разве ваше раскаяние не сотрет ваше прошлое? – Можно ли стереть прошлое? Можно ли забыть прошлое? Может ли раскаяние убить память? – воскликнула Лилия-Мария с таким отчаянием, что Клеманс содрогнулась. – Все грехи искупаются, бедное мое дитя! – А воспоминания обо всей этой грязи? Они становятся все мучительнее и страшнее, по мере того как очищается душа, как возрождается надежда. Увы, чем выше ты поднимаешься, тем глубже кажется бездна, из которой ты вырвалась… – Неужели вы отказываетесь от всякой надежды на искупление, на прощение? – На прощение людей? Нет, сударыня. Ваша доброта доказывает, что люди могут снизойти к тем, кого мучат угрызения совести. – Значит, только вы относитесь без жалости к самой себе? – Другие могут не знать, простить, забыть, кем я была, но я, сударыня, не смогу этого забыть никогда! – И порой вам хочется умереть? – Да, порой, – ответила Певунья с горькой улыбкой. Немного помолчав, она добавила: – Только порой, иногда… – Однако вы боялись, что эта отвратительная женщина изуродует вас, значит, вы дорожите своей красотой, бедная девочка? Это значит, что жизнь вас еще привлекает. А потому не отчаивайтесь, будьте храброй! – Может быть, это слабости с моей стороны, но, если бы я была красива, как вы говорите, я бы хотела умереть красивой, произнося имя моего благодетеля… Глаза маркизы наполнились слезами. Лилия-Мария произнесла последние слова так просто, ее ангельское лицо, бледное и удрученное, ее несмелая улыбка так соответствовали этим словам, что нельзя было усомниться в искренности ее печального пожелания. Маркиза д’Арвиль обладала достаточной тонкостью, чтобы не почувствовать нечто неотвратимое и роковое в мыслях Певуньи: «Я никогда не забуду, кем я была…» Навязчивая идея, неизгладимые воспоминания беспрестанно угнетали и терзали Лилию-Марию. Клеманс устыдилась, что могла хоть минуту сомневаться в бескорыстном великодушии принца и поддалась нелепой ревности к несчастной Певунье, которая так искренне и наивно выражала признательность своему благодетелю. Странная вещь: нескрываемое восхищение этой бедной узницы Родольфом как бы усилило глубокую любовь Клеманс, которую она должна была всегда скрывать. Чтобы избавиться от этих мыслей, она спросила: – Надеюсь, в будущем вы не станете судить себя так строго? Но вернемся к вашей клятве: теперь я понимаю ваше молчание. Вы не хотели выдавать этих негодяев? – Хотя Грамотей и помогал при моем похищении, он дважды защитил меня… Я не хотела быть неблагодарной. – И вы согласились стать соучастницей этих чудовищ? – Да, сударыня… Я так испугалась! Сычиха сходила за Красноруким, он отвел меня к полицейскому участку и сказал, что я прогуливалась перед его кабаком; я ничего не отрицала, меня арестовали и привели сюда. – Но ведь ваши друзья на ферме, наверное, с ума сходят от беспокойства! – Увы, сударыня, я сначала была так напугана, что не подумала о том, что эта клятва помешает мне их успокоить… Сейчас я об этом сожалею… Но сейчас, – не правда ли? – я могу, не нарушая слова, попросить вас написать госпоже Жорж на ферму Букеваль, чтобы она за меня не тревожилась, не говоря при этом, где я, ибо я обещала об этом молчать… – Дитя мое, все эти предосторожности станут излишними, если по моей просьбе вас помилуют и отпустят? Завтра вы вернетесь на ферму, не нарушив вашей клятвы. А позднее вы посоветуетесь с вашим благодетелем, обязаны ли вы выполнять обещание, вырванное у вас угрозами. – Вы полагаете, что… благодаря вашей доброте я смогу скоро выйти отсюда? – Вы этого заслуживаете, и я уверена, мне удастся вам помочь, и послезавтра вы сможете сами успокоить ваших благодетелей. – Ах, сударыня, чем я заслужила столько милостей? Как вас благодарить? – Продолжайте вести себя так же достойно, как сейчас… Мне только жаль, что я не смогу позаботиться о вашем будущем – это счастье принадлежит вашим друзьям… Внезапно вошла г-жа Арман с огорченным лицом. – Госпожа маркиза, – сказала она неуверенно, – мне очень жаль, но я обязана известить вас… – Что вы хотите сказать? – Вас ждет внизу герцог де Люсене… Он только что от вас. – Господи, вы меня пугаете! Что случилось? – Я не знаю, сударыня, но господин де Люсене должен сообщить вам, как он говорит, нечто печальное и неожиданное. Он узнал от госпожи герцогини, своей супруги, что вы находитесь здесь, и поспешил сюда… – Печальное и неожиданное? – повторила про себя г-жа д’Арвиль. И вдруг закричала в отчаянии: – Моя дочь? Моя дочь… Не может быть! Скажите все, прошу вас! – Я ничего не знаю, сударыня. – О, сжальтесь, сжальтесь! Отведите меня скорее к герцогу! – воскликнула г-жа д’Арвиль, устремившись к дверям, и г-жа Арман последовала за ней. – Несчастная мать! – прошептала Певунья, провожая ее взглядом. – О нет, это невозможно!.. Неужели ее постиг такой страшный удар, как раз когда она проявила ко мне столько доброты? Нет, и еще раз нет, – это невозможно!  Глава XI ДРУЖБА ПОНЕВОЛЕ   А теперь мы поведем читателя в дом на улице Тампль: происходит это в день самоубийства г-на д’Арвиля, в три часа пополудни. Господин Пипле – один у себя в швейцарской: добросовестный и неутомимый труженик, он старательно чинит сапог, который, увы, не раз и не два уже падал на пол, и все это – из-за последней и самой наглой выходки Кабриона. Физиономия у высоконравственного привратника крайне унылая и еще более печальная, нежели обычно. Как солдат, который чувствует себя униженным из-за понесенного поражения и грустно проводит рукой по едва затянувшейся ране, г-н Пипле время от времени испускает тяжкий вздох, прекращает работу и проводит дрожащим пальцем вдоль поперечной вмятины: ее оставила на цилиндре – предмете гордости привратника – нахальная рука Кабриона. И тогда все горести, все тревоги, все опасения Альфреда Пипле пробуждаются с новой силой, и он начинает размышлять о постоянных и просто немыслимых преследованиях, которым подвергает его этот бездарный художник, этот мазила. Господин Пипле не обладал ни широким кругозором, ни глубоким умом, он не был одарен ни живым воображением, ни поэтическим складом души, но зато он обладал здравым смыслом и отличался весьма солидным и логическим, хотя и несколько прямолинейным рассудком. На свою беду, в силу природной склонности к слишком уж прямолинейным суждениям, он не мог постичь эксцентрических и сумасбродных выходок, которые на языке живописцев именуются шаржами. Г-н Пипле силился обнаружить разумные, мыслимые причины невыносимого поведения Кабриона и потому задавал себе множество неразрешимых вопросов. Порою он, как новый Паскаль, испытывал головокружение, пытаясь проникнуть умственным взором в ту бездонную пропасть, которую адский дух художника вырыл у него, Альфреда Пипле, под ногами. Не один раз, уязвленный в своих лучших чувствах, злополучный привратник старался взять себя в руки – к этому его побуждал непоколебимый скепсис г-жи Пипле: она считалась с одними лишь фактами и с пренебрежением отвергала все его попытки углубиться в их скрытые причины; Анастази грубо утверждала, будто необъяснимое поведение Кабриона по отношению к ее мужу – всего лишь глупая шутка! Господин Пипле, человек рассудительный и серьезный, не мог принять подобное толкование, но только жалобно стонал, видя слепоту своей жены; его мужское достоинство восставало при одной мысли, что он мог стать игрушкой, жертвой столь пошлой затеи: фарса… Он был глубоко убежден, что неслыханное поведение Кабриона было связано с каким-то тайным и темным заговором, а наружное легкомыслие живописца служило лишь покровом для всех этих козней. Мы уже сказали, что, стремясь разгадать сию зловещую тайну, человек, столь гордившийся своим цилиндром, вновь и вновь прибегал к присущей ему железной логике. – Я готов дать голову на отсечение, – бормотал этот суровый муж, ставивший перед собою все новые и новые вопросы, – я готов дать голову на отсечение, но никогда не соглашусь с тем, будто Кабрион столь яростно и упорно преследует меня из одного только желания просто-напросто подшутить надо мною: ведь шутки шутят «на публику». А в последний раз этот зловредный субъект действовал без свидетелей, действовал в одиночку и, как всегда, под покровом тьмы; он тайком забрался в мою скромную обитель и запечатлел у меня на лбу свой отвратительный поцелуй. И вот я спрашиваю любого беспристрастного человека: «С какой целью он это сделал?» Нет, то была не просто бравада… ведь никто ничего не видел, не совершил он этого и ради удовольствия… законы природы тому противоречат; совершил он это и не из дружбы… ибо на всем свете у меня есть лишь один враг, а именно: он. Стало быть, нужно признать, что здесь таится какая-то тайна, и мой разум не в силах проникнуть в нее! Но тогда, к чему ведет его дьявольский план, который он уже давно взлелеял и проводит в жизнь с упорством, какое меня пугает! Так вот, всего этого я никак понять не могу, а невозможность сорвать покров тайны изнуряет и подтачивает меня изнутри! Вот во власти каких тягостных раздумий пребывал г-н Пипле в ту минуту, когда мы представляем его читателю. Достопочтенный привратник только бередил свои кровоточащие раны, печально проводя рукой по вмятине на своем цилиндре, когда чей-то пронзительный голос, доносившийся откуда-то с верхних этажей, произнес следующие слова, гулко прозвучавшие в лестничной клетке: – Скорей! Скорей, господин Пипле! Поднимитесь наверх… И не мешкая! – Голос этот мне незнаком, – проговорил Альфред Пипле после минутного размышления. И он уронил на колени левую руку с надетым на нее сапогом, который тачал. – Господин Пипле, да поторапливайтесь же! – настойчиво повторил все тот же голос. – Нет, голос мне положительно незнаком. Он принадлежит мужчине, и человек этот зовет меня… я могу это точно утверждать. Однако это еще не резон для того, чтобы я покинул швейцарскую… Оставить ее без присмотра… бросить ее в отсутствие своей супруги… Никогда! – решительно воскликнул Альфред. – Никогда!!! – Господин Пипле! – еще настойчивее прозвучал голос. – Да поднимитесь же быстрей… Госпоже Пипле дурно! – Анастази!.. – завопил Альфред, вставая со стула. Потом он вновь опустился на место и сказал самому себе: «Да, я просто малое дитя… ничего такого быть не может, моя жена вот уже час, как ушла из дома! Впрочем, она ведь могла и вернуться, а я того не заметил? Правда, это не в ее правилах, но я вынужден признать, что такое возможно». – Господин Пипле, да поднимитесь же, наконец, я держу вашу супругу в объятиях! – Как?! Моя жена в чьих-то объятиях! – воскликнул г-н Пипле, мигом вскочив с места. – Один я не в силах распустить шнуровку на корсете госпожи Пипле! – продолжал незнакомый голос. Слова эти произвели на Альфреда почти магическое действие, он побагровел – все его целомудрие возмутилось. – Незнакомый и отвратительный голос утверждает, будто собирается распустить шнуровку на корсете моей Анастази! – завопил он. – Я протестую! Я запрещаю это делать! И привратник опрометью кинулся вон из швейцарской; однако на пороге он остановился. Господин Пипле находился теперь в одном из тех ужасных, прямо-таки критических и необычайно драматических положений, которые нещадно эксплуатируют поэты. С одной стороны, долг удерживал его в швейцарской, с другой стороны, целомудрие и супружеская привязанность властно призывали его подняться на верхние этажи дома. Он все еще пребывал в ужасном замешательстве, когда снова послышался роковой голос: – Стало быть, вы не идете, господин Пипле?! Тем хуже… Я разрезаю шнуровку, правда, закрыв при этом глаза… Эта новая угроза заставила привратника решиться. – Сударь! – крикнул он и, не помня себя, выбежал из швейцарской. – Заклинаю вас честью, суддаррь, не разрезайте шнуровку. Не прикасайтесь к моей супруге… Я уже поднимаюсь к вам… И Альфред устремился вверх по темной лестнице, в смятении позабыв запереть дверь в швейцарскую. Как только он покинул свое убежище, какой-то человек быстро вошел туда, схватил со стола сапожный молоток, вскочил на кровать и с помощью заранее приготовленных четырех кнопок прикрепил кусок картона, который был у него в руках, к стене – в глубине алькова, где стояло ложе г-на Пипле; после чего незнакомец скрылся. Все это он проделал так ловко, что привратник, который почти тотчас же вспомнил, что оставил дверь в швейцарскую отпертой, быстро спустился по лестнице, запер дверь, положил ключ в карман и снова поднялся наверх, даже не заподозрив, что кто-то посторонний входил в его жилище. Приняв все эти меры предосторожности, Альфред вновь устремился на помощь Анастази, крича во всю мочь. – Суддаррь, не разрезайте шнуровку… я уже поднимаюсь… я уже тут… и я поручаю мою супругу вашему чувству приличия! Однако почтенному привратнику предстояло в тот день переходить от удивления к изумлению. Едва он успел снова преодолеть первые ступеньки лестницы, как услышал голос жены, причем доносился ее голос не с верхнего этажа, а из крытого прохода. Еще более визгливо, чем обычно, Анастази кричала: – Альфред! Зачем ты ушел из швейцарской! И где ты только шатаешься, старый волокита? Как раз в эту минуту г-н Пипле собирался ступить правой ногой на площадку второго этажа; он просто окаменел, повернул голову и, глядя вниз вдоль лестницы, разинул рот, вытаращил глаза, а его нога так и застыла в воздухе. – Альфред!!! – опять послышался голос г-жи Пипле. – Анастази стоит внизу… стало быть, она не была наверху и ей там не стало дурно!.. – пробормотал г-н Пипле, послушно следуя своей твердой и неумолимой логике. – Но тогда… кому же принадлежал этот не знакомый мне мужской голос? Кто угрожал распустить шнуровку на ее корсете? Значит, то был какой-то обманщик? Значит, он жестоко играл моею тревогой?.. Но какую он преследовал цель? Нет, тут происходят совершенно невероятные вещи… Не важно! «Исполняй свой долг, и будь что будет…» Сейчас я отвечу моей супруге, а потом поднимусь до самого верха, проникну в эту тайну и разберусь, чей же это был голос. Не на шутку встревоженный, г-н Пипле спустился по лестнице и оказался лицом к лицу со своей женой. – Так это ты?! – вырвалось у него. – Конечно, я, а кто же еще?! Кто, по-твоему, это мог быть? – Так это ты? Зрение меня не обманывает? – Вот оно как?! Да что, собственно, тут происходит? Почему ты вытаращил на меня глазищи? Глядишь с таким видом, будто хочешь меня проглотить!.. – Дело в том, что твое присутствие позволяет мне понять: здесь такое… такое творится… – Что еще здесь творится? Послушай, дай-ка мне лучше ключ от швейцарской! И почему ты оставил ее без присмотра? Я возвращаюсь из конторы дилижансов, уходящих в Нормандию, а ездила я туда в фиакре – отвозила чемодан господина Брадаманти, он почему-то не хочет, чтобы знали о том, что он нынче вечером уезжает, а этому негоднику Хромуле он не верит… и правильно делает! Произнеся эту фразу, г-жа Пипле взяла из рук мужа ключ, отперла швейцарскую и вошла туда; ее супруг плелся следом. Не успела достойная чета уйти с лестницы, как некий человек осторожно спустился вниз и быстро прошмыгнул незамеченным мимо швейцарской. То был владелец мужского голоса, который вызвал столь сильное беспокойство у Альфреда Пипле. Господин Пипле тяжело опустился на стул и с волнением проговорил: – Анастази… мне что-то не по себе; здесь такое… такое происходит… – Ну вот, опять ты заладил свое; но ведь всегда и везде что-нибудь да происходит! Что это с тобой? Ну-ка, рассказывай… Смотри, да ты весь в поту, вымок до нитки… Ты что, камни таскал?.. Господи, ведь с него, с моего старичка, пот просто льет! – Да, я вспотел, как в бане… и тому есть веская причина… – С этими словами г-н Пипле провел ладонью по вспотевшему лицу. – Потому как тут происходят такие вещи, что и свихнуться недолго… – Ну что там еще? И никогда-то ты не можешь посидеть спокойно. Все время носишься как угорелый, а ведь тебе надо было только тихо-мирно сидеть на стуле да присматривать за швейцарской. – Анастази, вы просто несправедливы ко мне… когда говорите, что я мечусь как угорелый. Если я и мечусь… то ведь из-за вас. – Из-за меня?! – Вот именно… Я старался предотвратить оскорбление, после которого мы бы оба краснели и рыдали… Я покинул свой пост, который полагаю столь же священным, как будку часового… – Мне хотели нанести оскорбление? Мне? – Нет, не то чтобы вам… коль скоро оскорбление, которым вам угрожали, должно было совершиться где-то там, наверху, а вас, оказывается, и дома не было… но только… – Шут меня побери, если я хоть что-нибудь понимаю из того, что ты мне тут поешь! Послушай, Альфред, да ты и впрямь голову потерял… Видишь ли… я начинаю думать, что на тебя помрачение нашло… словно тебя по голове чем-то огрели… и всему виною – этот негодяй Кабрион, разрази его господь!.. После его давешней шутки я тебя не узнаю, вид у тебя какой-то пришибленный… Неужели этот изверг всю жизнь будет для нас кошмаром? Не успела Анастази произнести эти слова, как произошло нечто невероятное. Альфред по-прежнему сидел на стуле, повернув голову к алькову, где стояла его кровать. Швейцарская была освещена тусклым светом зимнего дня и неярко горевшей лампой. И вот, в бликах этого неясного света, г-ну Пипле – в ту самую минуту, когда его супруга произнесла имя Кабриона, – показалось, что в полутемном алькове возникло неподвижное и насмешливое лицо живописца. Да, то был Кабрион в своей остроконечной шляпе: длинные волосы обрамляли его худое лицо, на губах играла дьявольская улыбка, подбородок его украшала козлиная бородка, а взгляд, как всегда, завораживал… И тут г-ну Пипле показалось, ему вдруг почудилось, что он бредит; Альфред провел рукою по глазам… он решил, что стал жертвой миража… Но то был не мираж… То, что ему представилось, было суровой действительностью. Перед ним было ужасное видение! Туловище отсутствовало, виднелась лишь одна голова – ее живое воплощение возникло в полутемном алькове… При виде этой головы г-н Пипле резко откинулся на стуле и замер, не произнеся ни слова; он только поднял правую руку и указывал испуганным жестом на жуткое видение, так что, когда г-жа Пипле повернулась к мужу, чтобы понять причину его испуга, она, несмотря на свою обычную выдержку, также испытала страх. Отступив на два шага, Анастази с силой стиснула руку Альфреда и воскликнула: – Кабрион!!! – Да!.. – пробормотал г-н Пипле хриплым, почти замогильным голосом и закрыл глаза. Растерянность обоих супругов делала честь таланту художника, который великолепно воспроизвел на картоне черты Кабриона. Когда первое удивление прошло, Анастази, точно разъяренная львица, кинулась к кровати, взобралась на нее, и не без некоторой дрожи, сорвала картон со стены, к которой он был прикреплен. Свой доблестный поступок эта новоявленная амазонка сопроводила, словно воинственным кличем, своим излюбленным восклицанием: – Вот и вся недолга! Альфред, все еще не открывая глаз, вытянул вперед руки, но по-прежнему сидел не шевелясь – так он всегда поступал в критические минуты своей жизни. Только судорожное покачивание его цилиндра говорило время от времени о все еще продолжавшемся сильном душевном волнении. – Да открой же свои глазыньки, милый мой старичок, – проговорила, торжествуя победу, г-жа Пипле, – все это пустяки… всего лишь рисунок… портрет этого негодяя Кабриона!.. Гляди, как я его топчу! – И Анастази, пылая негодованием, швырнула злополучный портрет на пол и принялась топтать его ногами, восклицая: – Вот точно так же я хотела бы расправиться с этим проходимцем, предстань он передо мною во плоти! – Затем, подняв портрет с пола, она прибавила: – Погляди-ка, сейчас на нем видны следы моих подошв… Да погляди же! Альфред отрицательно замотал головой и не промолвил ни слова; он только жестом попросил жену убрать подальше ненавистный ему образ. – Я в жизни не встречала такого наглеца! Ведь это еще не все… Внизу негодяй написал красными буквами: «Кабрион – своему доброму другу Пипле, другу на всю жизнь», – прочла привратница, поднося портрет к свету. – «Своему доброму другу… другу на всю жизнь!..» – горестно прошептал Альфред. И он воздел руки, словно призывая небо в свидетели новой и оскорбительной насмешки Кабриона. – Но, кстати сказать, как все это произошло? – спросила Анастази у мужа. – Ведь утром, когда я перестилала твою постель, никакого портрета тут наверняка не было… Уходя, ты унес ключ от швейцарской с собою, стало быть, никто не мог сюда войти, пока тебя не было. Каким же образом, еще раз спрашиваю я, мог этот портрет здесь оказаться?.. Ах, вот оно что: может, ты сам ненароком повесил его, любезный мой старичок? При этом чудовищном предположении Альфред подскочил на стуле; он открыл глаза, и они угрожающе засверкали. – Я… я… повесил у себя в алькове портрет этого изверга, человека, который уже не ограничивается тем, что весь день торчит поблизости и преследует меня? Человека, который преследует меня теперь и ночью во сне, как и наяву, негодяя, повесившего тут свой мерзкий портрет? Вы, видно, хотите, Анастази, превратить меня в буйнопомешанного?.. – Ну и что? Что из того? Разве не мог ты, добиваясь спокойствия, помириться с Кабрионом, пока меня тут не было?.. Ничего дурного я в этом не вижу! – Я мог помириться с Кабрионом?.. О господи, слышишь ли ты?! – Но тогда… Ведь подарил же он тебе свой портрет в знак нежной дружбы… Ведь это так, не отпирайся… – Анастази! – Ну, а коли подарил, то ты, надо признаться, капризен, как юная красотка. – Жена моя!.. – Однако, в конце концов, кто же, как не ты, повесил на стену этот портрет? – Я?! Боже! Великий боже! – Но кто ж тогда это сделал? – Вы, сударыня… – Я?! – Да, именно вы! – завопил г-н Пипле, не помня себя от гнева. – Я вынужден думать, что это сделали вы. Нынче утром я все время сидел спиной к кровати и мог ничего не заметить. – Да послушай, миленький ты мой старичок… – Говорю я вам, что, кроме вас, некому было это проделать… разве только тут замешался сам дьявол… потому как я не выходил из швейцарской, а когда стал подниматься наверх, подчиняясь зову незнакомого мне мужского голоса, в руках у меня был ключ. И я тщательно запер дверь за собою, вы ведь сами ее только что отперли… Попробуйте сказать, что «нет». – Ей-богу, все так оно и было! – Значит, вы признаете?.. – Я признаю только то, что ничего не понимаю… Это какая-то злая шутка, и, говоря по правде, ее ловко проделали. – Какая еще шутка! – воскликнул г-н Пипле, охваченный яростным негодованием. – Ах! Опять вы за свое: это, мол, всего лишь шутка! А вот я, я вам говорю, что за всем этим кроются самые ужасные козни… Нет, нет, все это неспроста! Тут хорошо обдуманный план… вернее, заговор… Бездну искусно прикрывают ковром из цветов, мне хотят голову заморочить, чтобы я не мог различить пропасть, в которую меня собираются спихнуть… Остается только одно: прибегнуть к защите закона… По счастью, господь бог не лишил еще Францию своего покровительства. И г-н Пипле направился к двери. – Куда это ты собрался, милый мой, старичок? – Я иду к комиссару полиции… подам ему жалобу, а портрет этот покажу в доказательство того, как меня преследуют и притесняют. – Но на что, собственно, ты хочешь жаловаться? – На что я собираюсь пожаловаться? То есть как это на что?! Мой враг, мой самый злобный враг идет на любые жульнические проделки… пытается вынудить меня смириться с тем, что над моим супружеским ложем висит его портрет, а власти предержащие не возьмут меня под защиту?.. Дай-ка мне этот гнусный портрет, Анастази, дай мне его в руки… только прежде переверни его… а то мне смотреть на него противно! Этот мерзавец не посмеет отпереться… он ведь своей рукой намалевал: «Кабрион – своему доброму другу Пипле, другу на всю жизнь». Подумать только: на всю жизнь!.. Да, он именно так все и задумал… Он и преследует-то меня, с тем чтобы отравить мне жизнь… и в конце концов он своего добьется… Я вынужден жить в постоянной тревоге! Я буду думать, что он – это исчадье ада – всегда находится тут! Под полом, в толще стен, на потолке!.. Ночью он станет наблюдать, как я сплю в объятиях моей супруги, а днем станет стоять позади меня со своей дьявольской усмешкой… А кто может поручиться, что и сейчас, в эту самую минуту, он не притаился где-нибудь тут… не затаился, как ядовитое насекомое? А ну-ка поглядим! Где ты, изверг? Отвечай, где ты! – в ярости завопил г-н Пипле, судорожно вращая головой, словно пытаясь обшарить взглядом все закоулки своего жилья. – Я здесь, дружище! – послышался вкрадчивый голос, так хорошо знакомый Альфреду голос Кабриона. Слова эти, казалось, доносились из глубины алькова; но объяснялось все тем, что художник владел искусством чревовещания, на самом деле адский живописец стоял снаружи, возле двери в швейцарскую, смакуя во всех подробностях описанную выше сцену. Произнеся эти слова, он осторожно удалился, но – как читатель вскоре узнает – оставил некий предмет, который сделался причиной удивления, гнева и тягостных раздумий его злосчастной жертвы. Госпожа Пипле, как всегда, сохранила мужество и присутствие духа; она внимательно осмотрела пространство под кроватью, обошла все самые укромные уголки швейцарской, но нигде ничего не обнаружила; затем она столь же тщательно осмотрела крытый проход, но и там ее поиски не увенчались успехом; г-н Пипле, сраженный этим последним ударом, вновь тяжело опустился на стул, почти оцепенев от отчаяния.

The script ran 0.027 seconds.