Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрих Манн - Молодые годы короля Генриха IV [1935]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Крупнейший немецкий писатель Генрих Манн, творивший в веке двадцатом - тревожном и насыщенном кровавыми войнами и революциями, будучи на вершине славы, посвятил несколько лет жизни созданию дилогии о Генрихе IV - монархе, умиротворившем растерзанную гражданской войной средневековую Францию. Судьба юного энергичного короля послужила сюжетной основой не только множества авантюрных сочинений, как, например, «Королева Марго» А. Дюма, но и такому глубокому, увлекательному и по фабуле, и по философскому содержанию произведению, как роман Генриха Манна «Молодые годы короля Генриха IV», оставивший заметный след в мировой литературе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 

— Сир! Мы ваши подданные, мы преданные ваши слуги. Сир! Мы ваши… — Но вы целились в мой кафтан, — возразил Генрих. — Сир, мы ваши… — Кто стрелял в меня? — Сир! — умолял его какой-то горожанин в кожаном фартуке. — Мне давали чинить кожаный футляр от вашего кубка! В заказчиков я не стреляю. — Если уж непременно надо кого-нибудь повесить, — посоветовал другой, с перепугу набравшись смелости, — тогда вешайте, сир, только бедняков: их, по нашим временам, развелось слишком много. Генрих во всеуслышание заявил о своем решении: — Я не отдам города на ограбление, хотя таковы правила и обычаи и вы, конечно, этого заслужили. Но пусть каждый пожертвует беднякам по десять ливров. Сейчас же ведите сюда вашего священника и вносите деньги ему! Приволокли старика-настоятеля и попытались немедленно всю вину свалить на него. Это он-де внушил жене возчика, будто ангел с неба возвестил прибытие господина маршала Бирона, а не господина короля Наваррского, и только по дурости своей они заперли городские ворота. Они настойчиво требовали, чтобы старец искупил вину города. Если уж не их и даже не бедноту — пусть хоть одного вздернут на виселицу; жители Оза никак не хотели расстаться с этой мыслью. Генрих был вынужден решительно заявить: — Никого не повесят. И грабить тоже не будут. Но я хочу есть и пить. Этим случаем немедленно воспользовался один трактирщик и накрыл столы на рыночной площади — для короля, для его свиты, для консулов и состоятельных граждан. Генрих потребовал, чтобы поставили стулья и для бедняков. — У них денег хватит, ведь вы же им дадите. — Бедняки не заставили себя ждать, но самому Генриху никак не удавалось добраться до своего места из-за бесконечного множества коленопреклоненных: каждый хотел удостовериться, что его жизнь и его добро останутся в целости. Других-то пощадили, а меня? А меня? Это было полное отчаяния нытье людей, которые никак не могут постичь, что же такое происходит, и глазам своим не верят, хотя и видят, что спасены; воспоминание о том, к чему они привыкли, все вновь и вновь лезет в их одуревшую голову. Да тут можно совсем потерять душевное равновесие, а без него человеку жить нельзя. Возчик, жене которого привиделся ангел, растерянно топтался на месте и спрашивал каждого: — Что же это такое? — Все настойчивее, чуть не плача, но жмурясь, словно ему предстало целое воинство ангелов и ослепило его, спрашивал он: — Что же это такое, что тут происходит? — И наконец какой-то коротышка-дворянин в зеленом охотничьем кафтане ответил ему: — Это человечность. Великое новшество, при котором мы сейчас присутствуем, называется человечностью. Возчик вытаращил глаза и вдруг узнал господина, чью долговую расписку принял в уплату от трактирщика. Он извлек ее из кармана и осведомился: — Не оплатите ли вы это, сударь? — Агриппа поморщился и повернулся спиной к своему кредитору. А возчик удалился в противоположном направлении и, потрясая руками над головой, стал повторять новое слово, которое он услышал, но никак не мог уразуметь. Оно заставило его усомниться в прочности столь привычного мира долговых обязательств и платежей: да, это слово повергло его в смертельную меланхолию. И на одной из балок своего сеновала он повесился. А на рыночной площади пировали. Девушки, приятно обнажив руки и плечи, подавали кушанья и вино, и гости горячо их благодарили, ибо перед тем не сомневались, что для них уже настал последний час. В их разговорах мелькало новое, только что услышанное ими слово, и они произносили его вполголоса, словно это была какая-то тайна. Но они с воодушевлением пили за молодого короля, который без всякой их заслуги даровал им жизнь, пощадил их имущество да еще с ними вместе обедает. Поэтому они решили навсегда сохранить ему верность и усердно в этом клялись. Генрих решил, что он действовал правильно и послужил своему делу. Смотрел он и на людей. И так как ему уже не нужно было завоевывать их, покорять, обманывать, он в первый раз взглянул непредвзятым взором на эти бедные человеческие лица, еще так недавно искаженные гневом и страхом, а теперь такие неудержимо счастливые. Генрих сделал знак своему другу Агриппе, ибо знал, что у того уже готова песня. Агриппа поднялся. — Тише! — стали кричать вокруг. Наконец все затихли. Он запел и каждый стих пел дважды, причем во второй раз все подхватывали в бодром и быстром темпе псалмов: Конец вам, христиане! Увы! Спасенья нет. Вы в темный век страданий, В годину лютых бед Поверили в людей, Средь мрака и смертей. Стоят повсюду плахи И виселицы в ряд. Рыдают люди в страхе. Отчаянно вопят: «Других на казнь ведите, Меня лишь пощадите!» И вот смешал великий князь земной Людские добродетели с виной. Добро ли, зло ли — все поглотит вечность. Осанна! Воля нам возвращена. Невинностью искуплена вина. Виновного прощает человечность. Высокие гости События в Озе привели к тому, что маршал Бирон обозлился еще пуще, чем после своего поражения возле уединенной мызы «Кастера». Чтобы укрепить свое влияние, король Наваррский применял явно недозволенные средства — наместник всегда их осуждал, — уже не говоря о том, что, по мнению старика, этому проныре не следовало бы пользоваться никаким влиянием. И теперь Бирона грызла мучительная зависть. Его письма в Париж давно были полны жалоб на популярность молодого человека и на его безнравственность. Но после захвата Оза в них слышалось прямо-таки смятение. Генрих-де пренебрег законами войны, он не стал ни грабить, ни вешать; больше того, он подрывает самые основы человеческого общества, ибо пирует за одним столом с богатыми и бедными, без разбору. Пока в этой провинции царила лишь смута, королеве-матери было в высокой степени наплевать, но теперь она узнала из особых источников, не только через Бирона, что города, один за другим, переходят на сторону губернатора. А этого она уже допустить не могла. И она решила заявиться туда собственной особой, чтобы не случилось чего похуже. Мадам Екатерина понимала, что должна хоть жену-то привести своему зятю. Обе королевы были в пути от второго до восемнадцатого августа, когда они наконец прибыли в Бордо, под защиту маршала Бирона. Их сопровождала целая армия дворян, секретарей, солдат, уже не говоря о неизменных фрейлинах и прекрасных придворных дамах, среди которых была и Шарлотта де Сов. Последнюю пригласили вопреки воле королевы Наваррской, но по приказу ее матери. Следование этого пестрого поезда совершалось, как и всегда, с большой торжественностью, которую, правда, нарушали всевозможные страхи. На юге, неподалеку от океана, ждали, что вот-вот нападут гугеноты; иной раз останавливались прямо в поле — повозки, солдаты конные, пешие. Вооруженная охрана окружала кареты королев. Тревога оказывалась ложной, и все двигалось дальше с гамом и гиканьем. Зато можно было покрасоваться и блеснуть при каждой большой остановке. В городе Коньяк Марго пережила один из своих самых шумных успехов: дамы из местной знати глазели на ее роскошные туалеты, потрясенные и ошеломленные. Над далекой провинцией взошла звезда — стыд и срам двору в Париже, который осиротел и лишился своего солнышка. Так говорил один из путешественников, некий господин де Брантом. Для него самого, конечно, было бы лучше, имей он такую же статную и мощную фигуру, как хотя бы у господ Гиза, Бюсси, Ла Моля. Маргарита ценила это выше, чем вдохновение. Ораторствовать она и сама умела: при въезде в Бордо, превратившемся в настоящий триумф, она отвечала величаво и изящно всем, кто ее приветствовал. И прежде всего — Бирону. Помимо всех других своих должностей, он занимал пост мэра Бордо, главного города провинции; и как раз Бордо до сих пор не впускал к себе губернатора. Генрих попросту отказался встретиться там с королевами. Начались переговоры, они тянулись около двух месяцев. Наконец Генрих добился согласия на то, чтобы обе стороны встретились на уединенной мызе «Кастера» — той самой, где Бирон опозорился и вся окрестность еще была полна разговорами об этом. Маршал не решился показаться там. Генрих же прибыл в сопровождении ста пятидесяти дворян верхами, и их вид вызвал у старой королевы не только изумление, но и тревогу. Тем любовнее уверяла она зятя в своих чувствах, которые-де сплошное миролюбие. Она дошла даже до того, что назвала его наследником престола — разумеется, после смерти ее сына д’Алансона; но и он и теща отлично знали, какая всему этому цена. Затем они сели в одну карету — бежавший пленник и убийца его матери и его друзей. И неутомимо изъяснялись друг другу в любви, пока не доехали до местечка Ла-Реоль, где можно было наконец закрыть рот и расстаться. Генрих с Марго остановились в другом доме. Теперь он уже ничего не говорил, а только смотрел отсутствующим взглядом на пламя свечей, издавая какие-то нечленораздельные звуки и совершенно позабыв о том, что за его спиной раздевается одна из прекраснейших женщин Франции. Вдруг доносится приглушенное всхлипывание, он оборачивается и видит, что полог на кровати задернут. Он делает к ней один шаг, сейчас же отступает и проводит ночь в кресле. Успокоился Генрих только позднее, когда схватка с Бироном осталась уже позади. Маршал не заставил себя ждать. Едва обе королевы отъехали от «Кастера» на достаточное расстояние, как он заявился при первой же остановке. Генрих не дал ему даже докончить приветствие и сразу же накинулся на него. В комнате находились обе королевы и кардинал Бурбонский, дядя Генриха, которого прихватили с собой, чтобы вызвать у короля Наваррского больше доверия. Все оцепенели от этого выступления молодого человека и настолько растерялись, что вовремя не остановили его. С первых же слов Генрих назвал маршала Бирона предателем, который заслуживает того, чтобы ему голову отрубили на Гревской площади. Затем посыпались обвинения, он предъявлял их не из зависти, это чувствовалось; он говорил от имени королевства, которое защищал, говорил уже с высоты престола; слыша это, старая королева еще больше позеленела. Когда Бирон хотел ответить, язык ему не повиновался. Жилы на висках, казалось, вот-вот лопнут. Он хрустнул пальцами. Взгляд его выпученных глаз упал случайно на старика-кардинала. Генрих тут же воскликнул: — Все знают, что вы человек вспыльчивый, господин маршал. Конечно, вспыльчивость — хорошая отговорка. Но если, скажем, вам вздумается выбросить в окно моего дядю-кардинала, такая дерзость вам не проедет. Нет! Прогуляйтесь-ка лучше на больших пальцах вокруг стола и успокойтесь. Теперь это уже не были речи с высоты престола, — просто острил всем известный шутник. Затем Генрих схватил руку своей Марго, поднял ее до уровня своих глаз, и оба изящной походкой вышли из комнаты. За дверью они поцеловались, как дети. Марго сказала: — Теперь я знаю, какая у вас была цель, мой дорогой повелитель, и наконец-то я опять чувствую себя счастливой женщиной. — В ближайшее время выяснилось, что она крайне нуждалась в их воссоединении. — Если женщина одна, дорогой Генрих, что она может сделать? Когда ты бежал из замка Лувр, ты захватил с собой половину моего разума. Я пустилась в нелепые предприятия и была глубоко унижена. — Он знал, что она разумеет: свою неудавшуюся поездку во Фландрию, гнев ее брата-короля и ее пленение. — Да, моя гордость была очень уязвлена. И когда города твоего прекрасного юга принимают меня, словно я какое-то высшее существо, мне трудно не считать себя за странствующую комедиантку. Она зашла слишком далеко в своей печали и была столь неосмотрительна, что не удержала слез; они потекли по набеленным щекам, и Генриху пришлось осторожно снимать их губами. Их разговоры, нежности, обоюдное умиление продолжались во многих городах. Пестрый поезд королев посетил еще немало мест; Генрих не сопровождал его, он появлялся в нем лишь между двумя охотами. Благодаря этому он избежал немало тягостных разговоров с тещей относительно совещания представителей от протестантов. Ведь свобода совести — ее кровное дело, уверяла мадам Екатерина. Она приехала сюда лишь ради одной цели — чтобы посовещаться с руководителями гугенотов относительно выполнения последнего королевского указа о свободе вероисповедания. Но Генрих знал, что такие указы на самом деле никогда не приобретают силу закона и не успеет кончиться совещание, как опять вспыхнет очередная религиозная распря. Однако некоторые из его друзей смотрели на дело иначе, особенно Морней. Поэтому Генрих согласился принять участие в выборе города. На беду, он выбирал каждый раз не тот, который намечала его дорогая теща. Лишь вечером присоединялся он к путешественникам, когда они делали привал; затем очень скоро уходил с королевой Наваррской, и так как он дарил ей счастье, то она ему многое поведала. Это давало ей душевное облегчение, а Генриху было полезно узнать то, что она открывала ему. Ее ужасал царивший в королевстве произвол. Здесь, на юге, если сравнишь, просто мирная жизнь! Произвол и самоуправство ведут королевство к гибели. Вместо короля всем распоряжается Лига. — Пусть мой брат-король ненавидит меня, но он остается моим братом, а я — принцессой Валуа; и чем меньше он помнит, что должен быть королем, тем меньше я имею право забывать об этом. Гизы нас свергнут, — добавила она, стиснув зубы, побледнела и стала похожа на Медею. Супруг готов был поклясться, что никогда больше не будет она спать с герцогом Гизом, разве только чтобы, как Далила, остригшая Самсона, лишить его белокурой бороды. Пальцы Марго перебирали волосы на подбородке ее возлюбленного повелителя. Ей нравилось его лицо, которое стало серьезнее. Долго разглядывала она его, обдумывая что-то, колеблясь, и наконец изрекла: — Ты ведешь в этой провинции незаметную жизнь. Я хочу разделить ее с тобой, мой государь и повелитель, и буду счастлива. Но некогда настанет день, и ты вспомнишь, что тебе суждена более славная участь… и… что ты должен спасти мой дом, — закончила она вдруг, к его великому изумлению. До сих пор ее мать и братья видели в нем лишь вруна, который стремится отнять у них власть раньше, чем она достанется ему по наследству. Слияние их тел открыло глаза принцессе Валуа скорее, чем всякий иной путь, которым один человек испытует другого. Пока она была с ним, она ему доверяла, потом — уже нет. Да и как она могла доверять? Ведь именно ей было суждено отомстить за вымирание ее дома наследнику этого дома и еще раз предать Генриха до того, как наконец из всего ее рода она одна осталась в живых. Марго была бездетной, как и ее братья. Всю жизнь последняя принцесса Валуа добивалась равновесия и уверенности счастливцев, спокойных за свою судьбу; она была совершенно равнодушна к тому, что произойдет после нее. Поэтому всегда чувствовала себя неспокойно. Вместе с нею должно было кончиться нечто большее, чем она сама; и тщетно искала Марго душевного равновесия. В городе Оше их супружеская идиллия была однажды грубо прервана. Недаром мадам Екатерина таскала за собой своих фрейлин. В одну из них влюбился некий пожилой гугенот, весь в ранах, даже во рту у него было несколько ран, так что он едва мог говорить; и вот ради этой девчонки он уступил католикам свою крепость. Генрих сначала в почтительных выражениях довел до сведения своей дорогой тещи, какого он мнения о ее мелких подвохах. Себя он причислял к слугам короля, а старую злодейку — к тем, кто вредит королю. Выговорить это вслух — и то облегчение. Но так как старуха прикинулась, будто впервые слышит о предательстве коменданта, то Генрих вежливо простился, сел на коня и уехал, попутно захватив в виде залога еще один городок. Так эти двое дразнили друг друга, пока наконец не сошлись на том, что совещание протестантов соберется в Нераке. Тем временем уже наступил декабрь, ветер кружил опавшие листья — неподходящее время года для торжественных выездов. Однако королева Маргарита Наваррская ехала на белом иноходце — этом коне сказочных принцесс. По правую и по левую руку от нее шли, играя, два других иноходца, золотисто-рыжий и гнедой, один — под Екатериной Бурбон, другой — под ее братом Генрихом, который пышно разоделся в честь своей супруги. У старой мадам Екатерины было не такое лицо, чтобы народ разглядывал ее на слишком близком расстоянии, особенно под этим ясным небом; она смотрела в окно кареты. Несравненная Марго, сияя спокойствием и уверенностью, слушала, как три молодые девушки что-то декламируют. Они изображали муз и в честь королевы вели между собою беседу, которую сочинил для них поэт дю Барта. Первая говорила на местном простонародном наречии, вторая — на литературном языке, третья — на языке древних. Марго поняла то, что говорилось по-латыни и по-французски, из сказанного на гасконском кое-что от нее ускользнуло. Но она чувствовала, чего именно ждет от нее собравшийся здесь народ: сняла с шеи роскошно затканный шарф и подарила его местной музе. И вот она уже покорила сердца, да и ее сердце забилось горячее. Мадам Екатерина зорко все разглядывала в этой сельской столице. Ее прежний королек прямо из кожи лез, чтобы принять королев и их свиту как можно лучше, насколько позволяли его средства, и угощал всем, чем только мог. По крайней мере он делал вид, что рад им. И еще непригляднее, чем всегда, показались ей протестантские представители на совещании, когда оно наконец началось. Все они, по мнению мадам Екатерины, были похожи на пасторов или на неких птиц, которых она тут не хотела даже называть. Для виду обсуждался вопрос о смешанных судах с участием заседателей-протестантов и о прощении прежних провинностей. Но, в сущности, за всеми этими переговорами стояло, как всегда, одно — гугенотские крепости. Протестанты требовали себе слишком много этих крепостей, а старая королева охотно отобрала бы у них все. Она выучила и произнесла перед своими дамами целую речь, составленную из одних библейских цитат, надеясь заморочить этим людям голову с помощью привычных для них речений. Но ее собственный облик и ходившая о ней слава были в глубоком противоречии с тем, что изрекали ее уста. И впечатление она производила очень странное. На заседаниях протестанты не верили ни одному ее слову и сидели с упрямыми и непроницаемыми лицами, пока она не стала угрожать им виселицей. А королева Маргарита невольно расплакалась; она так искренне жаждала быть любимой, и опять ей становилась поперек дороги ее зловещая мать, которую иные находили даже комичной, особенно когда она появлялась под открытым небом и среди бела дня. В зале заседаний она сидела на высоком троне, это еще куда ни шло. Но, выйдя из дома, казалась маленьким пятнышком на фоне светлого пейзажа; она ковыляла, согнувшись над своей клюкой, и ее желтые отвислые щеки мотались; и тот, кто еще не забыл Варфоломеевской ночи — и, может быть, ни разу с тех пор не засмеялся, — начинал неудержимо хохотать, глядя на это чудовище. Да и фрейлины, в сущности, только подчеркивали ее уродство. Здесь ведь не Лувр и свет солнца почти никогда не затуманивается, он ярко озаряет оба берега Баиза и парк «Ла Гаренн». Здесь войну ведут открыто и без коварства, так же и любят. Но старуха рассчитывала на тайные бездны пола. Старость заключает постыдный союз с пороком и становится посмешищем. Даже самые строгие блюстители нравов среди гугенотов не порицали в те дни Генриха за то, что он путался с иными легкодоступными фрейлинами. Ведь его Марго не слишком страдала от этого, она была упоена своей новой ролью — государыни и матери народа, а также высшего существа. Главное, что Генрих попросту брал то, что ему предлагали, но натягивал нос красавицам, когда они старались увлечь его и заманить к французскому двору. А только ради этой цели и затеяли все: поездку, совещание, визит высоких гостей; только ради нее — Генрих это почуял сразу. Под конец теща была принуждена самолично выложить ему свои доводы в пользу его приезда. Ее сын-король сидит-де теперь в своем Лувре один, как перст. Его брат д’Алансон восстал против него, Гизы и их Лига подкапываются под его престол. Но не менее опасен и принц крови, если он, постепенно отдаляясь от французского двора, сделался столь силен в своей провинции. Неужели Генриху невдомек, что ведь его могут и укокошить? Это был главный козырь его дорогой тещи: она хотела застращать зятя убийцами. Все же он не упал в ее материнские объятия, но ответствовал, что ведь при дворе еще не сдержали до сих пор ни одного обещания. Он надеется, что, оставаясь губернатором, сможет распространить отсюда мир на все королевство, о служении которому он только и помышляет. После этого они вскоре распрощались с теми же неумеренными изъявлениями любви, что и при встрече в начале высочайшего визита. А продолжался он всю зиму, пока не настал чудесный месяц май. Дочь и сын немножко проводили свою милую матушку, дальше она путешествовала одна — по скверным дорогам, по холмам и долинам, через провинцию с ненадежным населением. В одном месте старую королеву встречают девушки и осыпают ее розами, из другого ей приходится спешно улепетывать, видя неприязнь всех жителей. Тогда она просто надвигала на лицо черную фетровую шляпу. Ведь она тоже была храбрая, все храбры; решительно пересаживалась с коня в свою колымагу и, трясясь по рытвинам и ухабам, проповедовала только мир. Но о каком мире говорила эта мать, чьи сыновья умирали один за другим? И когда она уже меньше всего этого ждала, снова вынырнул из-за поворота ее дорогой зять. Он-де хочет в последний разок взглянуть на нее и подарить ей на память прядь своих волос. Это была густая прядь, протестанты обычно закладывают по одной такой пряди за каждое ухо. Правую он с самого начала отдал своей дорогой теще; на прощание пусть отрежет у него и левую. Все это происходит неподалеку от сельского погоста, и мадам Екатерина, расчувствовавшись, решает зайти туда. — Маловато у вас кладбище. — Она качает головой. — Разве люди живут так долго? — Перед некоторыми могилами она останавливается. Бормочет: — Как им тут хорошо! — Люди, лежащие под землей, ей милее. Там наступит мир — наступит даже у нее в душе. Позднее, уже будучи королем Франции, Генрих спустится в склеп Екатерины Медичи — приготовленный еще при жизни мадам Екатерины, — поглядит на ее гроб и, обернувшись к своей свите, скажет с загадочной улыбкой, смысл которой никто до конца не поймет. Он скажет: — Как ей тут хорошо! Moralité Il a choisi de combattre: s’est-il bien demandé ce que combattre veut dire? C’est surtout endurer, sans les mépriser, des peines multiples, très souvent perdues ou d’une portée infirme. On ne commence pas dans la vie par livrer de grandes batailles decisives. On est déjà heureux de se maintenir, à la sueur de son front, tout au long d’une lutte obscure et qui chaque jour est à recommencer. En prenant pierre à pierre des petites villes récalcitrantes et une province qui se refuse, ce futur roi fait tour à fait figure de travailleur, bien que son travail soit d’un genre spécial. Il lui faut vivre d’abord, et pauvre il paie en travail. C’est dire qu’il apprend a connaître la realité en homme moyen. Voilà une nouveauté considerable: le chef d’un grand royaume et qui sans lui irait en se dissociant, debute en essuyant les misères communes. Il a des ennemis et des amours pas toujours dignes de lui, ni les uns ni les autres, et qu’il n’aurait certainement pas en faisant le fier. Cela pourrait très bien le rendre dur et cruel, comme c’est généralement le cas pour ceux qui arrivent d’en bas. Mais justement, lui ne vient pas d’en bas. Il ne fait que passer par la condition des humbles. C’est ce qui lui permet d’être généreux et de se réclamer de tout ce que dans l’homme il peut у avoir d’humain. D’ailleurs l’éducation reçue pendant ses années de captivité l’avait preparé à être humaniste. La connaissance de l’interieur de l’homme est bien la connaissance la plus chèrement acquise d’une époque dont il sera le prince. Attention, c’est un moment unique dans l’histoire de cette partie du monde, qui va s’orienter moralement, et même pour plusieurs siècles. Ce prince des Pyrenées en passe de conquerir le royaume de France, pourrait écouter les conseils d’un Machiavel: alors, rien de fait, il ne réussira pas. Mais c’est le vertueux Mornay qui le dirige et même qui le soumet a des épreuves qu’un autre ne tolérerait pas. Les secrets honteux de la personne la plus venerée, voyez Henri y être initié et en souffrir en silence: vous aurez la mesure de ce qu’il pourra faire pour les hommes. Поучение Он избрал путь борьбы: но спросил ли он себя, что означает этот путь? А означает он прежде всего — готовность выносить, не уклоняясь от них, многие страдания, зачастую либо напрасные, либо почти бесполезные. В жизни не начинают с больших и решающих битв. Уж и то хорошо, если в поте лица своего ты выдерживаешь бой, исход которого не ясен и который надо каждый день начинать сызнова. Камень за камнем овладевая непокорным городом, а затем целой южной провинцией, наш будущий король воистину подобен труженику, но труд у него — особый. Ему прежде всего надо жить, он беден и потому трудится. Вследствие этого он познает действительную жизнь, как ее познает обычный человек. И это поразительное новшество: государь огромного королевства, которое без него распалось бы, начинает свой путь с обычных человеческих лишений. У него есть враги и любовные связи, и те и другие не всегда его достойны, и, конечно, их не было бы, держись он гордецом. Это могло бы сделать его черствым и жестоким, как зачастую бывает с теми, кто вышел из низов. Но он-то не вышел из низов. Он лишь познал, что такое унижение. И это делает его великодушным и помогает обращаться к тому, что есть в человеке самого человечного. Впрочем, воспитание, полученное им в годы плена, подготовило его к тому, что он стал гуманистом. Знание человеческой души, давшееся ему так нелегко, — это самое драгоценное знание эпохи, в которую он будет государем. Обратите внимание — оно, в своем роде, явление единственное в истории нашей части света! На него будут морально опираться многие, и даже в течение нескольких веков. Этот принц из Пиренеев, стремящийся завоевать французское королевство, мог бы внять советам какого-нибудь Макиавелли: тогда — провал, ничего бы ему не удалось. Но им руководит добродетельный Морней и даже подвергает своего короля таким испытанием, каких другой не стал бы терпеть. Итак, Генрих посвящен в постыдные тайны наиболее почитаемой особы и молча страдает: вот образец того, что он способен будет сделать для людей. VIII. Дорога к престолу Все изменится Сначала многое еще не ладилось. Состоялся торжественный въезд царственных супругов в их столицу По; но вскоре выяснилось, что тут была допущена ошибка. Марго пришлось терпеть немалые обиды от ревностных гугенотов за то, что она ходила к папистской обедне. И она решила раз навсегда, что больше в По ее ноги не будет. Кроме того, король Наваррский влюбился там в одну из камеристок Марго, что было ей гораздо неприятнее, чем когда он имел дело только с фрейлинами матери. Однако все обошлось, так как с Генрихом вновь случился его обычный приступ слабости и необъяснимой лихорадки. Головная боль не оставляла больного ни днем, ни ночью, он требовал, чтобы его то и дело перекладывали с кровати на кровать, чтобы ему непрерывно освежали голову и говорили ободряющие речи. Конечно, он терпит, он храбр, все храбры. Многие выдерживают, когда им отнимают ногу, и они притом находятся в полном сознании. Да любой офицер, если он уже не может пользоваться своей ногой, сам настоит на том, чтобы ее отняли и, привязав деревяшку, опять будет служить королю Наваррскому. Все это пустяки. Нестерпимо другое: внутреннее шатание, исчезновение естественной для человека уверенности в себе и страх, страх. Заболел он в Озе, где некогда благодаря своей отважной стремительности спасся от смертельной опасности и где он дерзнул на смелое новшество, выказав себя человеком. Именно там он пролежал семнадцать дней в постели, решив, что он теперь повержен, отринут, уничтожен, не способен завершить труды и деяния, которые привык считать себе по силам. Обычно они настолько казались ему по силам, что он предавался, сверх того, еще чрезмерным наслаждениям и истощающим страстям. Зато самый выносливый, человек лежит иногда как сраженный, отрекается от себя, и нужно, чтобы другой в него поверил, если это еще возможно. Этим другим и оказалась Марго, его поистине верная жена, сколько бы еще любовников она себе ни завела… Все время, что он болел, она не раздевалась, ночи напролет сидела возле него, ободряла его и гнала прочь бредовые страхи. Потом, уже оправившись, он сказал слова, которых от него еще никто не слышал: — Это предрешено свыше. — Что именно, — знали только он да жена. Оба поняли это совершенно ясно после тех ночей, проведенных в Озе. Пребывание в этом городе, столь насыщенное скрытым смыслом, сделало их наилучшими друзьями… По возвращении в Нерак королеве Наваррской было предоставлено завести себе двор по своему желанию, и даже сделать из своего повелителя изысканного молодого щеголя, кем он и становился не раз, когда того требовали обстоятельства. Теперь он был им в течение десяти месяцев, носил самые дорогие одежды из Голландии бра из Испании, сплошь бархат да шелк, пурпур да золото. Своей королеве он накупил одних вееров десять штук; один сверкал ярче другого. Доставал ей душистую воду, самые роскошные платья и даже перчатки, сделанные из цветов. Держал для нее карликов, чернокожих пажей, птиц «с островов». У нее была в парке «Ла Гаренн» своя часовня, где она слушала обедню; потом устраивались приемы под колеблющимися кронами деревьев; там была музыка, были стихи, были танцы, служение прекрасным дамам, и в прозрачном воздухе парка все казалось проникнутым какой-то светлой и стройной простотой. В те дни в Нераке, под колеблющимися кронами деревьев, придворные изысканно томились и безрассудно мечтали. Очень ясным было небо, серебряным его свет, и кроткими были вечера… Души размягчались: пусть оружие ржавеет без употребления. Генрих самолично сделал полный перевод записок Цезаря о войне с галлами, а также о гражданской войне. Перья он получал из Голландии, чернила из Парижа, бумагу золотил его камердинер. Он любил, чтобы у книг были роскошные переплеты; он уже тогда приказывал украшать их, когда сам ходил еще в поношенной куртке. Он всегда требовал для духа прекрасной формы: в письмах, распоряжениях и даже в песнях, которые впоследствии пели по его желанию солдаты во время битв, он выказывал себя тем лучшим писателем, чем больше учился великим деяниям; одно совершал он ради другого, да выразительное слово так же рождается из души, как и прекрасное деяние. В эти несколько месяцев он и держался и чувствовал себя, как будто он — человек вполне сложившийся, бесспорный наследник своих владений, мира и счастья, а ведь этого на самом деле не было, и радостное сновидение кончалось вместе с парком «Ла Гаренн», за оградой которого начинались поля. И все-таки — как он был счастлив, что может хоть на некоторое время сделать свою Марго повелительницей придворных и галантного короля — это был он сам, — что от него в ее честь пахло благовониями и что его зубы были позолочены. К тому же он выписал сюда для нее из замка в По красивейшую мебель и серебряную посуду; сама Марго во время посещения замка нашла там старинные арфы: быть может, в старину другие дамы своей игрой на них облегчали душу, так же как теперь Маргарита Валуа, которая никогда еще за свою бурную жизнь не знала, что такое равновесие, и лишь здесь обрела его. Она не раз с недоумением проводила рукой по лбу. Как, до сих пор ни одного отравленного, ни одного заколотого кинжалом? Никто меня не сечет, и даже мои страсти не беспокоят меня? Мне не надо ни спускать моего брата д’Алансона на веревке из окна, ни самой искать приключений? Унижения, притворство, эти ужасы вокруг меня, это мучительное томление во мне самой — неужели все миновало? Нет, я в самом деле здесь. Она провела по лбу своей чудесной рукой: он уже снова был ясен, и королева этого двора шла танцевать с чинными дворянами и фрейлинами, которые держались удивительно пристойно. Певуче звучала музыка, пламя свечей чуть колебалось от легкого ветерка, веявшего в открытые окна; мягкой были эта музыка, свет, ветерок, мягкими были сердца и лица. Танцы и благосклонность ко всем, Марго коротает долгую ночь слегка влюбленная, неизвестно в кого. Она могла бы каждому подставить губы для поцелуя, но целует она только своего повелителя. То же испытывают все при Наваррском дворе, даже сестра короля, а она ведь такая строгая протестантка. И хотя она слегка прихрамывает на одну ногу, молодая Екатерина учит молодого Рони новому танцу, и все завидуют этой чести. Она даже на время забывает о своей единственной страсти, не вспоминает про кузена в его лесу и, заглушив укоры совести, разрешает легкомысленному Тюрену ухаживать за нею, точно это пустяки, мелочь. Ведь и ее дорогой брат Генрих живет и любит как хочет, будто так и нужно. Но долго это продолжаться не может. Первый Оправившись после приступа печени, Бирон стал злобствовать сильнее, чем когда-либо; он решил, что бдительность губернатора усыплена, и изо всех сил старался оклеветать его перед королем Франции. Канцелярия Наварры и Филипп Морней только тем и были заняты, что опровергали его доносы. Становилось ясно, что скоро уже нельзя будет продолжать эту распрю с помощью одной только переписки. Королева Наваррская взяла на себя часть забот о его судьбе. Если женщина в первый раз за всю свою жизнь по-настоящему счастлива, а у ее возлюбленного повелителя есть враги, — чем может она ему помочь в борьбе с ними? Она открывает ему все, что ей удается выведать, она становится необходимой ему. И если король Франции, в уединении своей комнаты, будто бы высказывался пренебрежительно о своем зяте Наварре, это тут же становится известным Марго; а когда у нее не было свежих новостей, она что-нибудь придумывала. Она ненавидела своего брата-короля, он всегда только обижал ее; поэтому надо было восстановить против него и Генриха. Ведь ее тоже задевают те оскорбления, которые наносятся ее повелителю. Герцог Гиз позволял себе издеваться над ним, даже ее дорогой братец д’Алансон участвовал в этих насмешках, и все это происходило у госпожи Сов, а ведь когда-то Сов считалась ее подружкой. Марго видела перед собой лукавую усмешку коварной фрейлины, и тем труднее ей было повторить самой сказанные там слова, особенно — прямо в лицо своему повелителю. Среди ее фрейлин была одна совсем юная, почти девочка, и глубоко ей преданная, а именно Франсуаза, из дома Монморанси-Фоссе. Ее прозвали Фоссезой, Генрих называл ее «дочкой», в угоду ему начала ее звать так и Марго, хотя знала, что Генрих питает к Фоссезе не совсем отеческие чувства. Ибо юная фрейлина рассказывала все своей глубоко чтимой королеве, а если и не все о том, как ее пытаются совратить, то описывала самым подробным образом, как она сопротивляется. Это робкое создание Марго и посылала к нему с самыми рискованными сведениями: произнесенные детскими устами, они должны были возмущать его тем сильнее. Короче говоря, в замке Лувр над ним смеются из-за того, что он до сих пор не смог завладеть приданым своей супруги, а в том числе и несколькими городами в его собственной провинции Гиенни. Бирон держал ворота этих городов на запоре. — Дорогой мой государь! — говорила робкая девочка, преклоняя колени перед Генрихом и с мольбой воздевая руки. — Возьмите же, наконец, приданое королевы Наваррской! Покарайте, пожалуйста, гадкого маршала! Он и сам решил это сделать, но остерегался открывать свои намерения женщинам. И даже когда его войска уже были стянуты и готовы к походу, он не выдал себя ни единым словом и провел последнюю ночь перед выступлением в спальне своей королевы. Потом ускакал, держа розу в зубах, словно ехал на турнир, или на веселое состязание. Если его план не удастся, Марго не будет по крайней мере нести никакой ответственности и не пострадает. Все его дворяне были бодры и веселы, как и он; опять наступил май, и все они были влюблены и называли этот поход походом влюбленных. Д’Обинье и даже трезвый Рони уверяли вполне серьезно, что город Каор следует штурмовать хотя бы из одних рыцарских чувств к дамам. Генрих открывался лишь тому, кто сам способен был его разгадать: а это мог только Морней. Все дело в том, чтобы на всех путях и дорогах стремиться к одной и той же цели и, невзирая на изменчивость людей и явлений, оставаться верным внутреннему закону. Но этому не научишься. Это должно в нас жить: оно идет из далей былого и уводит в дали грядущего. Целые столетия видит перед собой господь, когда смотрит на подобного человека. Поэтому Генрих столь спокоен и столь загадочен, ибо ничто не делает человека таким таинственным и непостижимым, как внутренняя твердость. Было жарко, в виду города, который предстояло взять приступом, войско сначала утолило жажду из родника, бившего в тени орешника. Затем все принялись за работу, которая была нелегкой. Город Каор с трех сторон окружали воды реки По, и гарнизон защищал его именно оттуда, ибо с четвертой стороны и подойти было страшно — столько препятствии возвели на подступах к стенам; они не давали даже подобраться к городским воротам. Однако два офицера из войска короля Наваррского — мастера по части подрывов — тайно осмотрели инженерные сооружения; маленькие чугунные ступки набивали порохом, приставляли вплотную к препятствию и поджигали фитиль. В одиннадцать часов вечера, пользуясь тем, что небо затянулось грозовыми тучами, войско незаметно вступило на укрепленный мост, который никем не охранялся. Впереди шли оба офицера с подрывными снарядами. При их помощи были уничтожены все заграждения, поставленные на мосту, в городе взрывов не слышали — их заглушали раскаты грома. Несколько отступя, чтобы не попасть под летящие обломки, следовали пятьдесят аркебузиров, затем Роклор с сорока дворянами и шестьюдесятью гвардейцами, а за ними король Наваррский вел главные силы, состоявшие из двухсот дворян и тысячи двухсот стрелков. Ввиду того, что это было дело новое, ворота удалось взорвать лишь частично. Несколько солдат проползли в образовавшуюся брешь и уж потом расширили отверстие с помощью топоров; от этих ударов жители города проснулись и стали звать своих защитников. И вот весь город вооружается, гудит набат, и в темноте, над головами штурмующих, проносятся всевозможные метательные снаряды — кирпичи, булыжники, факелы, поленья. Слышен лязг, звон и скрежет ломающегося оружия. «Бей!» — доносятся крики, но глотки уже хрипят, задыхаясь. В тесноте противники схватились насмерть. Четверть часа продолжается рукопашный бой, и нападающие вот-вот проиграют его, но тут появляется Тюрен, он ведет еще пятьдесят дворян да триста стрелков, и с их помощью король Наваррский проникает в самый город… Однако дальше он не двигается. Впереди — большое здание, в нем засели все защитники и удерживают наступающих в почтительном отдалении. Тем временем рассвело, войско Генриха тоже заняло дома. Солдатам было запрещено грабить, король Наваррский грозил за это расстрелом, и действительно нескольких солдат расстреляли. Всю ночь у его людей маковой росинки во рту не было, и спать пришлось стоя; рядом с ними на окнах лавок лежало их оружие и доспехи. Солдат ждало новое утро и новый тяжелый ратный труд: надо пробиваться вперед через дворы и улицы, пока не останется десять шагов до самой крепости. Но не продвинулись они дальше и в этот день, а потом снова наступила ночь. Третий день грозил наибольшей опасностью, ибо к осажденным должно было подойти подкрепление, и следовало любой ценой не допустить отряд до города и уничтожить его. Еще один день ушел на подготовку штурма, а на пятый, когда крепость наконец пала среди грохота и дыма, наступающим пришлось преодолеть в самом городе, одну за другой, четырнадцать баррикад. Так был взят Каор и выполнена исключительно тяжелая задача. Ее, без всякого толку и смысла, еще затрудняли упрямые жители — просто из ненависти к противной партии и лишь затем, чтобы король Наваррский не стал еще сильнее. Именно потому успех этого дела принес Генриху больше славы, чем он заслуживал. Победа была одержана не над гарнизоном одного города, а над самим маршалом Бироном и другими врагами, и победа решительная, несмотря на все ответные удары, которые, конечно, тоже воспоследовали. Но, когда Генрих совершил нападение на самого маршала, оказалось, что он еще недостаточно силен, пришлось бежать до самого Нерака; под выстрелами он промчался на коне по роскошной парадной лестнице своего замка среди войск, которым надлежало схватить его, и ускакал. Ноги у него были изранены и кровоточили. В Нераке Марго приходилось менять простыни, если он пролежит с ней хоть четверть часа, — в таком состоянии было его тело. Но дух его не знает трудностей, он легок и стремителен, как всегда. И Генрих ведет свое войско — пусть его называют просто бандой — из принадлежащих ему областей на север, где протестанты приветствуют его новую славу и только ждут его, чтобы восстать самим. Двор в Париже узнает об этом и спешит отозвать Бирона. Замысел как будто удался. Поэтому и герцог Алансонский, ныне герцог Анжуйский, немедленно предложил свои услуги удачливому зятю, поспешил на юг, заключил с ним мир и дружеский союз. Непримиримым остался лишь Конде, некогда любимый кузен Генриха. Но трудно примириться с тем, что ты всю жизнь остаешься на втором месте, хотя честно выполнял свой долг — сражался не хуже, чем твой соперник, и вдобавок жил в полном согласии со своей партией, тогда как соперник постоянно вызывает у нее недоверие отсутствием должного религиозного рвения. Никогда не знать зависти — действительно трудное искусство: для этого человек должен многое понять; но особенно важно, чтобы он постиг учение об избранных благодатью божией. Помогает также, если ты умеешь гордиться выпавшей тебе на долю судьбой, как умели древние. Морней способен и на то и на другое: в нем живет добродетель, а поэтому открывается ему и знание. Конде — человек без размаха, у него есть добрая воля, хороши и его первые побуждения, но ничего он не доводит до конца. Его ненависть к Генриху началась еще давно, во времена одной битвы, происходившей под Жарнаком, когда был принесен в жертву его отец, а молодой Наварра именно через это стал первым среди принцев крови. Будучи вместе с Генрихом пленником в замке Лувр, он переносил те же страдания, только они были не такими мучительными. Потом бежал. Но вообще в нем меньше чуткости ко всему народному, к тому, что принято у народа, к тому, что должно быть. Он связывается с чужеземными князьями, тогда как кузену Наварре удается окрепнуть на родной земле и распространить свою власть над ней, правда, не без помощи папистов. Поэтому тем сильнее упорствовал кузен Конде, настаивая на чистоте протестантского учения, и ему мог быть другом только тот, кто придерживался этой чистоты или кричал о ней. Оттого и своего Иоганна-Казимира Баварского он ценил выше, чем Генриха; зато князек карликового государства ненавидел порок. Распущенность, царившая при наваррском дворе, настолько ему претила, что он плевался при одном напоминании, а принц Конде разрешал ему это. Пошел он и на заговор против двоюродного брата. Заговорщики отправили гонца к Генриху просить, чтобы тот повел свои войска на помощь архиепископу Кельнскому. Архиепископ перешел в протестантство, и представлялся превосходный случай нанести удар австрийскому дому. Разумеется, австрийский дом — это был враг, но враг в будущем, самый главный, с которым расправляются напоследок. Идти сейчас на Германию — значило бы отказаться от завоеванного, прервать свое восхождение и даже, быть может, совсем потерять королевство. Именно этого они и хотели, требуя от Генриха, чтобы он покинул свою страну ради борьбы за религию. Но так он не поступит, что они отлично знали. Они могли поэтому вызвать к нему ненависть среди протестантов, ибо далеко не все ему доверяли; а сообщение, что он все-таки выступает, встревожило бы французский двор и могло толкнуть Филиппа Испанского на грозное решение. Сидит дон Филипп, как паук, ткет планы своей мировой державы. Разве это имеет хоть малейшее отношение к какой-то кучке непокорных еретиков, к какому-то нелепому Казимиру, спятившему архиепископу и завидущему кузену? Дон Филипп за своими горами все же что-то почуял: уже народился враг, который будет угрожать ему и его мировой державе; правда, этот враг еще очень невелик, но он подрастет. С мучительным трудом преодолевает он даже незначительные препятствия, однако мерить его силу надо не очередным клочком земли, который он захватывает, а той славой и тем именем, которые он себе создает. Нельзя спокойно ждать, пока Фама[27] затрубит в трубу и полетит. Францией должен править в будущем лишь один властитель — он сам, Филипп. Дом Валуа вымрет, а еще до того Лига тщеславного Гиза растерзает королевство на части с помощью золотых пистолей, — которые, покачиваясь на спинах мулов, непрерывно плывут с гор. Наварра этому помеха, Наварру нужно устранить. Таково решение, возникающее в душе Филиппа, иного не может быть и у завистливого кузена. Король Наваррский знает это. Ведь позади — Лувр, там Генрих изведал, что такое ад. От Монтеня он услышал, что народу понятнее всего доброта. А Морней разъясняет ему, какую силу имеет добродетель. Король Наваррский сохраняет всю свою веселость и чувство меры на самом краю пропастей, таящихся в его собственной натуре; но он знает: есть такая порода людей, которые не признают этого, и как раз на них он будет наталкиваться всю жизнь, до своего смертного часа. Они не протестанты, не католики, не испанцы или французы. Это особая порода людей; им присуща угрюмая жажда насилия, дух тяжести, а быть неудержимыми они способны, только когда предаются жестокости и нечистым наслаждениям. Эта порода людей будет его вечным противником, он же навсегда останется провозвестником разума и человеческого счастья. Теперь он старается, следуя здравому смыслу, навести порядок в одной провинции, позднее — во всем королевстве, и под конец — в целой части света, чтобы, заключив союз мира со многими странами и государями, сокрушить дом Габсбурга. А тогда придет время и для той породы людей, которые ненавидят жизнь: после тридцати лет неудачных покушений на жизнь короля Наваррского придет и их время метко нанести удар кинжалом. В течение десятилетий семь или семьдесят ударов и выстрелов не попали в цель, Генриху удалось всех избежать, так же как он избежал теперь первого. В те дни король Наваррский ждал подкреплений. Офицеру, который эти подкрепления привел, он приказал разместить солдат в местечке под названием Гонто. И все слышали, как он говорил, что завтра туда поедет. Его, однако, предупредили, что в отряд подослан убийца: поэтому Генрих и сказал о своем намерении вслух и с подчеркнутой небрежностью. Когда взошло солнце, король Наваррский, выехал, сопровождаемый тремя своими дворянами; д’Арямбюром, Фронтенаком и д’Обинье. На полпути им встретился одинокий всадник, и они узнали в нем некоего дворянина из окрестностей Бордо. В то время как его трое спутников зажали этого дворянина между своими лошадьми, короля Наваррского охватил какой-то знобящий страх — более жуткий, чем в любой открытой схватке, когда смелое решение побеждает боязнь. Больше всего Генриху хотелось удрать, однако он весело осведомился, хорош ли у дворянина конь; и, когда тот ответил, что да, хорош — подъехал, пощупал и даже выразил желание купить его. Гаваре, так звали этого человека, побледнел, он не знал, как быть, и волей-неволей спешился. Король Наваррский вскочил в седло и сейчас же, осмотрел пистолеты; у одного курок был взведен. — Гаваре, — сказал он, — я знаю, что ты хочешь меня убить. Но сейчас я сам могу тебя убить, если захочу. — И тут он выстрелил в воздух. — Сир, — ответил Гаваре, — ваше великодушие всем известно! Вы не отнимете у меня лошадь, она стоит шестьсот экю. Об этом королю Наваррскому уже было доложено: убийце подарили коня за то, чтобы он убил короля. Генрих повернул лошадь и поехал галопом в местечко Гонто, где и сдал ее, а своему офицеру приказал как-нибудь отделаться от этого негодяя. Негодяй же затем вернулся в лоно католической церкви. Когда он, ради хорошего коня, согласился убить короля Наваррского, он выдавал себя за протестанта, на самом же деле не был ни тем, ни другим. Но он принадлежал к особой породе людей: такие люди ненавидят Генриха, он сразу это чует, и постепенно придет к выводу, что мстить им бесполезно. Не успеешь отделаться от одного убийцы, как уже наготове другой. Этот был только первым. Фама Не заставил себя ждать и второй, теперь это был испанец; угадать, откуда он явился, было нетрудно. Он косил, широко зияли задранные ноздри, лоб припух — словом, отнюдь не красавец. Этот Лоро, как он себя называл, предлагал выдать королю Наваррскому одну пограничную крепость; на самом деле его целью было подобраться как можно ближе к королю, что, однако, ему не удалось. Те же дворяне, которые защитили короля Наваррского от Гаваре, привели испанца на открытую галерею, окружавшую дворец в Нераке. Затем они выстроились в ряд, и каждый уперся одной ногой в стену, и Лоро пришлось говорить с королем поверх этого живого барьера. А так как ему нечего было сказать и он ограничился жульническим враньем и в тот день и на следующий, то его пристрелили. Нелегко убить человека, которого возносит судьба, уже мгновениями открывая ему свой лик. Эти два покушения показали больше, чем что-либо иное, насколько Генрих начал становиться силой. Но он решил ограничить себя и не уехал со своей земли, а перепахал ее копытами своего коня из конца в конец, пока каждая кочка не стала принадлежать ему и приносить плоды. Города один за другим покорялись и отворяли свои ворота, люди завоевывались постепенно, не силой: брать приступом надо стены, не людей. Они поддаются воздействию добрых примеров, особенно, если вместо этого их могли бы просто-напросто повесить. Тогда до них доходит призыв быть разумными и человечными, к чему, впрочем, и стремится истинная вера. Сначала они предпочитали сами лезть в петлю, но в конце концов многие поняли, в чем их истинное благо, — пусть даже ненадолго, всего лишь для немногих поколений. Новый наместник губернатора Гиенни не был врагом Генриха, да сейчас и не смог бы себе этого позволить. А Дамвиль, губернатор соседней провинции Лангедок, был даже другом. Несокрушимо стояла у самого океана, посередине длинной прибрежной полосы, крепость Ла-Рошель. Эта полоса тянулась вниз и наискось к югу: здесь большинство населения было за короля Наваррского: самые разнообразные упования возлагало оно на него, и уповающих было великое множество. Обыкновенные люди звали его просто noust Henric и вкладывали в это очень многое: его ежедневные дела и труды, совершавшиеся у них на глазах вот уже много лет, то, как он расходует деньги, как действует оружием, даже его образ — образ всадника на коне, в куртке из рубчатого бархата, его щеки, загорелые, как и у них, — его ласкающий, но твердый взгляд и короткую молодую бородку. Когда он проходил мимо них, они чувствовали, что опасности, постоянно угрожавшие их жизни, отступают и что мир в стране, который был всегда так шаток, делается устойчивым. А остальные, ученые или просто люди с головой, нередко толковали о том, как вырос теперь духовно король Наваррский. И они начинали уверять, что дух в нем жив, что ведет он себя отменно и добивается своих целей с большим мужеством. Из такого теста и были сделаны величайшие государи, уверяли они друг друга, и были искренне убеждены в этом — хотя и не без содействия канцелярии Наварры. Ею руководил Морней, и в распространяемых им посланиях он утверждал, что власть его государя все более крепнет; поэтому все добрые французы начинали взирать на Генриха с надеждой. У многих она появилась впервые — даже у чужеземцев, — ибо Морней вербовал сторонников и в Англии. Из этих посланий Елизавета и ее двор могли почерпнуть немало благоприятных сведений о Генрихе Наваррском. А с другой стороны, по словам Морнея, едва ли можно ожидать чего-нибудь путного от теперешнего короля Франции, да и от его брата, который по-прежнему домогался руки королевы и находился именно сейчас у нее в гостях. Морней даже сам поехал в Англию — он один действовал решительнее всей своей партии — и помешал-таки женитьбе Двуносого на английской королеве, но — лишь в результате верной характеристики, данной им Перевертышу. Дипломатия не должна допускать недоразумений. И если она действует правильно, то не отступает от истины. Еще одно мнение стало известным: сначала — там, где оно возникло, а потом, переходя из уст в уста; оно распространилось все шире. Новый мэр Бордо будто высказал эту мысль другому гуманисту: — Постепенно становится совершенно ясным, что цель всех этих религиозных войн одна: расчленение Франции. — Прошли те дни, когда господин Мишель де Монтень беседовал в величайшей потайности с Генрихом Наваррским. Теперь он заявлял обо всем этом вслух, и не только в библиотеке своего маленького замка или в ратуше города Бордо, избравшего его мэром при решительной поддержке губернатора. Он и писал о том же. В башенной комнатке его замка родилась целая книга, все остальные гуманисты королевства читали ее и утверждались в сознании, что умеренность необходима, а сомнения полезны. И то и другое было им знакомо и свойственно, и все же оказалось бы пагубным, если бы гуманисты учились только размышлять, а не ездить верхом и сражаться. Однако дело обстояло иначе. Даже Монтень побывал солдатом; несмотря на свои неловкие руки, он по необходимости занимался и этим ремеслом, иначе оно досталось бы на долю только безмозглым. Нужно знать твердо: лишь тот, кто думает, имеет право действовать, лишь он. А чудовищное и безнравственное начинается по ту сторону нашего разума. Это удел невежд, которые становятся насильниками, из-за своей неудержимой глупости. И на уме у них, и в делах — только одно насилие. Посмотрите, в каком состоянии королевство! Оно приходит в запустение, оно превращается в болото из крови и лжи, а на такой почве уже не могло бы вырасти ни одно честное и здоровое поколение, если бы мы, гуманисты, не умели скакать верхом и сражаться. А уж это — наша забота. Положитесь на нас, мы не сойдем с коней и не сложим оружия. Над нашей головой, на самых низких облаках, с нами едут по стране и Иисус из Назарета и кое-кто из греческих богов. Господин Мишель де Монтень, знавший себе цену, переслал с курьером королю Наваррскому свою книгу — она была переплетена в кожу, и на ней, был тисненный золотом герб Монтеня, хоть и на задней стороне обложки; а на передней красовался герб Наварры. Такое расположение имело глубокий смысл, оно означало: «Фама на мгновение сделала нас равными. Все же вам, сир, я уступаю первенство». Но горделивый дар говорил и о большем. Эта книга была отпечатана в Бордо, откуда корабли в штормы и штили уходят к дальним островам. И, быть может, эта книга в конце концов уйдет еще дальше и сквозь века доплывет до вечности. Но, разумеется, сир, ей будет предшествовать ваше имя. Я желаю одного, так же искренне, как и другого, ибо я ваш сподвижник, и точно так же, как вы, утверждаю в одиночестве, борьбой и заслугами, мои врожденные права. Сир, вы и я и — мы зависим от милостей фамы, а это участь немногих. Не может легкомысленно относиться к славе тот, кто творит произведения, которые будут жить долго, или надеется угодить людям своими деяниями. Одно место в книге было подчеркнуто: «Те деяния, кои выходят за границы обычного, приобретают весьма дурной смысл, ибо наш вкус противится всему, что хочет быть чрезмерно высоким, но и чрезмерно низкому противится вкус». Прощание с Марго Для Марго наступило самое горькое время; однако, видя, что беда надвигается, она сделала все, чтобы предотвратить ее. Королева Наваррская долго ничего не замечала: в Нераке — она так успела привыкнуть к счастью, что уже не допускала возможности перемен. И сначала не хотела верить, когда Ребур донесла ей, что Генрих и Фоссеза все-таки сошлись. Ведь и для Марго и для Генриха эта девочка была до сих пор их «дочкой», робкой и скромной, воплощением преданности. Ребур же терзалась завистью к любой женщине, на которую Генрих начинал обращать внимание; ибо вначале она и сама ему понравилась, но вскоре заболела, и благоприятная минута прошла. Теперь она решила отомстить, выкрала счета аптекаря Лаланна и показала своей государыне. А в счетах значилось: «Взяты королем, когда он находился в комнате у девушек королевы, две коробки с марципанами. После бала — сахарная вода и коробка с марципанами, для девушек королевы». Покамест это относилось ко всем, но последующие записи касались одной Фоссезы: «Для мадемуазель Фоссезы фунт сластей — сорок су. Для нее же: конфекты и розовое варенье, цукаты, фруктовые сиропы, марципаны»; все только для Фоссезы. — Она расстроит себе желудок, — озабоченно сказала Марго; пусть эта завистница Ребур потом не рассказывает, будто королева ревнует. А Ребур меж тем припасла на конец самое худшее. В последнем счете стояло: «Взято королем с доставкой в комнату мадемуазель Фоссезы один и три четверти фунта марципанов и четыре унции фруктового сиропу — всего два экю и три ливра». На основании этих точных записей аптекаря бедная Марго поняла, что именно произошло. Но она в совершенстве владела собой и не показала завистливой Ребур своего испуга, а с провинившейся Фоссезой стала еще ласковее и просила, как обычно, чтобы та оказывала услуги королю. — Фоссеза, дочка, позови ко мне моего дорогого повелителя. Скажи, что у меня есть для него новости о моем брате, короле Франции. Тебе, наверное, тоже хотелось бы их узнать. Мой брат видел дурной сон, мать мне написала, какой. Ему приснились разъяренные звери, тигры и львы пожирали его, и он проснулся весь в поту. Тогда он приказал перебить всех животных в его зоологическом саду. Поди передай это нашему повелителю и скажи, что мне известно еще гораздо больше. Марго нарочно сказала — «нашему повелителю»: пусть Фоссеза думает, что она ничего не знает, ничем не уязвлена и по-прежнему с легким сердцем считает ее своей дочкой. Однако Фоссеза не вернулась, вернее, она осталась у Генриха; и так как она не передала ему поручения, то он в этот день и не пришел к Марго. Это было равносильно признанию, и с тех пор девушка стала избегать королеву, упрямилась, дерзила и старалась восстановить против нее короля; Марго же, напротив, не могла забыть годы счастья, она не хотела, чтобы они миновали, и поэтому остерегалась совершить какой-либо непоправимый поступок. Она надеялась, что ее дорогой повелитель скоро пресытится Фоссезой, как пресыщался другими, и старалась завлекать его и удерживать возле себя новостями из Лувра. Он и сам узнавал кое-что через своего Рони, у которого двое братьев были при французском дворе. Супруги встречались, чтобы обмениваться вестями, сопоставлять их: это было то, что теперь их больше всего сближало. — Король Франции вводит все новые налоги, чтобы содержать своих любимцев, — начинал один из супругов. Другой подхватывал: — В народе его иначе и не называют, как тиран. — И оба, перебивая друг друга, продолжали: — Долго это тянуться не может. Теперешний любимчик, которого зовут Жуайез, заполучил в жены одну из сестер королевы и целое герцогство; этого дворяне королю не простят. А народ не забудет, что такой проходимец мог на своей свадьбе, которую оплатил народ, щеголять разодетый, как сам король. Во Франции еще не видали такого мотовства. Семнадцать празднеств — и все за счет налогов: маскарады, турниры, по Сене плавают вызолоченные суда с голыми язычниками — как раз подходящее зрелище для простых людей, которым нужно напоминать как можно реже об их тяготах. — Больше того: мы должны облегчать их, — говорил Генрих. — Нацедить себе вина из бочки — это пустяк, это не то, что сосать кровь из народа. Избалованная принцесса Валуа, когда-то столь прославленная и воспетая за свои почти вызывающие наряды, в которых она появлялась во всевозможных процессия, покорно опустила голову. Сейчас все ее честолюбие сводилось к тому, чтобы оставаться и впредь сельской государыней. А для своего дорогого повелителя Марго мечтала о гораздо большем — она уже давно прониклась взглядами Генриха на его предназначение; но ей хотелось, чтобы это случилось не слишком скоро. Ведь ее брат-король, которого она не любила, мог еще иметь наследника; и тогда их дом не вымрет. Для Марго ее брат нередко бывал ближе, чем Генрих, и ее не удивляло, что своих любимцев, которые всего-навсего вредные мелкие авантюристы, он осыпает благодеяниями, словно родных детей. Он хотел видеть в них своих детей, хотел, чтобы они стали ими, лишь бы не быть одному среди разъяренных хищников, терзавших его в сновидениях. Да, Марго иной раз понимала его — это бывало в те минуты, когда она оставалась одна и размышляла. Теперь он даровал и брату этого Жуайеза титул герцога и выдал за него вторую сестру королевы. Король даже перестал платить жалованье своим солдатам, он говорил: — я образумлюсь, только когда женю всех моих детей. — А Марго думала: «Его дети!» Долго вздыхала она, забывшись в свете свечей и не замечая, что легкий ветерок перебирает страницы лежащей перед нею книги. Однажды, получив вести, которые ее сильно взволновали, она тут же вызвала к себе Генриха, но оказалось, что он куда-то выехал верхом. Вместо него явилась Фоссеза; она подурнела, побледнела, лицо вытянулось, и она была не в духе. «Скоро между ними все кончится», — пронеслось в голове у Марго; но ей слишком хотелось поделиться тем, что у нее на сердце, пусть даже с девушкой, которую он прижимал к своей груди, как некогда прижимал Марго. — Фоссеза! — воскликнула бедняжка Марго и взволнованно обняла ее — теперь это была уже не ученая дама, не принцесса, а просто беспомощная женщина. — Фоссеза, это и смешно и все-таки ужасно: они хотят заточить моего брата, короля Франции, в монастырь, потому что его брак остается бездетным. Но он и сам уже надел монашеские одежды, поснимал перья и банты, прогнал своих любимцев

The script ran 0.005 seconds.