Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

С каждым днем все выше и могучей становились горы-исполины. Королевская свита доехала наконец до них и углубилась в ущелья, которые, словно врата, неожиданно открылись перед нею. – Граница, должно быть, уже недалеко, – с волнением произнес король. В эту минуту показалась телега, запряженная одной лошадью, которой правил крестьянин. Королевские люди тотчас его остановили. – Что, мужичок, – спросил Тизенгауз, – мы уже в Польше? – Вон за той скалою да за речкою цесарская граница, а вы уже на королевской земле. – Как проехать нам в Живец? – Прямо езжайте, там дорога будет. И горец хлестнул лошаденку. Тизенгауз подскакал к стоявшей неподалеку свите. – Государь, – воскликнул он в восторге, – ты уже inter regna, ибо от этой речушки начинаются твои владения! Король ничего не ответил, только движением руки велел подержать коня, сам спешился и бросился на колени, воздев руки и устремив к небу глаза. Видя это, спешились все остальные и последовали его примеру, а король-изгнанник пал ниц на снегу и стал целовать свою землю, такую любимую, такую неблагодарною, что в минуту невзгоды отказала ему в крове, так что негде ему было приклонить королевскую главу. Тишина наступила, и лишь вздохи смущали ее. Вечер был морозный и ясный, пламенели горы и вершины ближних елей; потом они полиловели, и лишь дорога, на которой лежал ниц король, все еще переливалась красками, будто лента алая и золотистая, и блеск струился на короля, епископов и вельмож. Но вот ветер поднялся на вершинах гор и, неся на крыльях снежные искры, слетел в долину. Ближние ели стали клонить заснеженные свои верхушки и кланяться своему господину и зашумели громко и радостно, словно старую песню запели: «Здравствуй, здравствуй, государь наш милый!» Тьма уже разлилась в воздухе, когда королевская свита тронулась дальше. За ущельем открылась широкая долина, терявшаяся вдали. Отблески потухали кругом, лишь в одном месте небо все еще алело. Король начал читать «Ave Maria»[219], прочие усердно повторяли за ним слова молитвы. Родная земля, которую они давно не видали, горы, которые окутывала ночь, гаснущие зори, молитва – все это настроило сердца и умы на торжественный лад, и, кончив молиться, в молчании продолжали свой путь король, вельможи и рыцари. Затем ночь спустилась, только на востоке все больше рдело небо. – Поедем на эти зори, – молвил король, – странно мне только, что они все еще горят. Но тут подскакал Кмициц. – Государь, это пожар! – крикнул он. Все остановились. – Как пожар? – удивился король. – А мне сдается, это заря! – Пожар, пожар! Я не ошибся! – кричал Кмициц. Уж он-то и впрямь был с этим знаком лучше всех спутников короля. Сомнений больше не было, над мнимой зарею, то светлея, то снова темнея, поднималась, клубясь, багровая туча. – Да не Живец ли это горит? – воскликнул король. – Враг, может, бесчинствует там! Не успел он кончить, как послышались голоса, и в темноте перед свитой замаячило человек двадцать всадников. – Стой! Стой! – закричал Тизенгауз. Те остановились, не зная, что делать. – Люди! Кто вы такие? – спросили из свиты. – Свои мы! – раздались голоса. – Свои! Из Живца ноги уносим! Живец шведы жгут, людей убивают! – Да постойте же, ради бога! Что вы это толкуете? Откуда они там взялись? – Нашего короля они подстерегали. Тьма их, тьма! Храни его бог и пресвятая дева! Тизенгауз на минуту совсем потерял голову. – Вот что значит ехать с небольшим отрядом! – крикнул он Кмицицу. – Чтоб тебя бог убил за твой совет! Но Ян Казимир начал сам расспрашивать беглецов. – Где же король? – спросил он у них. – Король в горы ушел с большим войском, два дня назад проезжал он Живец, ну они его и настигли, – где-то там, под Сухой, бой был. Не знаем мы, захватили они короля, нет ли, но только сегодня под вечер воротились в Живец и жгут, убивают! – Езжайте, люди, с богом! – сказал Ян Казимир. Беглецы торопливо миновали свиту. – Вот что ожидало нас, когда бы мы поехали вместе с драгунами! – воскликнул Кмициц. – Государь! – обратился к королю епископ Гембицкий. – Впереди враг! Что делать? Все окружили короля, словно своими телами хотели защитить его от внезапной опасности; но он все глядел на зарево, которое отражалось в его глазах, и молчал; никто не порывался заговорить первым, так трудно было что-нибудь посоветовать. – Когда покидал я отчизну, светило мне зарево, – промолвил наконец Ян Казимир, – воротился – другое светит… И снова воцарилось молчание, только было оно еще дольше. – Кто может дать совет? – спросил наконец епископ Гембицкий. Тут раздался голос Тизенгауза, звучавший горькой насмешкой: – Пусть же тот даст теперь совет, кто не задумался подвергнуть опасности особу короля, кто уговаривал его ехать без охраны! В эту минуту из круга выехал всадник, это был Кмициц. – Ну, что ж! – сказал он. И, привстав в стременах, повернулся к стоявшей неподалеку челяди и крикнул: – Кемличи, за мной! И пустил коня вскачь, а за ним во весь дух понеслись три всадника. Крик отчаяния вырвался из груди Тизенгауза. – Это заговор! – сказал он. – Изменники дадут знать врагу! Спасайся, государь, покуда есть еще время, ибо шведы скоро закроют выход из ущелья! Спасайся, государь! Назад! Назад! Но Ян Казимир потерял терпение, глаза его сверкнули, он выхватил внезапно шпагу из ножен и крикнул: – Уйти еще раз со своей земли, да боже упаси! Будь что будет, с меня довольно! И он вздыбил шпорами коня, чтобы тронуться вперед; но сам нунций схватил коня за узду. – Государь, – сказал он сурово, – судьбы отчизны и католической церкви в твоих руках, и не волен ты подвергать себя опасности. – Не волен! – повторили епископы. – Клянусь богом, не ворочусь я в Силезию! – ответил Ян Казимир. – Государь! Выслушай просьбу твоих подданных! – сложил с мольбою руки сандомирский каштелян. – Коль не хочешь ты воротиться в цесарские земли, так хоть отсюда надо уйти, проехать к венгерской границе или вернуться назад, чтобы нам не перерезали путь. У выхода из ущелья мы и подождем. Придет враг, одна тогда надежда на коней останется, но хоть не запрет он нас, как в мышеловке. – Что ж, быть по-вашему! – смягчился король. – Не презираю я разумного совета, но по чужим землям скитаться больше не стану. Коли там нельзя будет пробиться, пробьемся в другом месте. И потом, я все-таки думаю, что зря вы пугаетесь. Коль скоро шведы искали нас среди драгун, как рассказывали эти люди из Живца, стало быть, не знают они о нас, и никакой измены, никакого заговора не было. Поймите же это, ведь вы люди опытные. Не стали бы шведы трогать драгун, выстрела бы по ним не дали, когда бы им донесли, что мы едем вслед за драгунами. Успокойтесь же! Бабинич разведать поехал со своими людьми и, наверно, скоро воротится. С этими словами король повернул коня назад, к ущелью, за ним последовали его спутники. Они остановились там, где проезжий горец показал им границу. Прошло четверть часа, полчаса, час. – Вы замечаете, – промолвил вдруг ленчицкий воевода, – что зарево становится меньше? – Гаснет, гаснет на глазах, – раздались голоса. – Это добрый знак, – заметил король. – Возьму я человек двадцать и проеду вперед, – сказал Тизенгауз. – Мы остановимся в полуверсте от того места, где стояли, и, коль шведы станут подступать, будем задерживать их, покуда костьми не ляжем. У вас хоть будет время подумать о том, как спасти его величество. – Оставайся со всеми! – приказал король. – Я запрещаю тебе ехать! – Государь, велишь потом расстрелять меня за ослушание, а сейчас я поеду, ведь в опасности твоя жизнь! И, кликнув десятка два надежных солдат, он тронулся с ними вперед. Они остановились у выхода в долину и стояли тихо, держа наготове ружья и прислушиваясь к малейшему шороху. Долго ждали они в молчании, наконец до слуха их долетел скрип снега под копытами лошадей. – Едут! – шепнул один из солдат. – Не отряд что вовсе, лошадей, слышь, немного, – подхватил другой. Пан Бабинич едет! Между тем всадники приблизились в темноте, они были уже в нескольких десятках шагов. – Кто там? – крикнул Тизенгауз. – Свои! Не стрелять! – раздался голос Кмицица. В ту же минуту он появился перед Тизенгаузом и, не узнав его в темноте, спросил: – Где же король? – Там, позади, у входа в ущелье! – ответил, успокоившись, Тизенгауз. – Кто это говорит? Не разгляжу впотьмах. – Тизенгауз! А что это за штука большая такая перед седлом у тебя? С этими словами он показал Кмицицу на темный предмет, переброшенный через седло. Но пан Анджей ничего не ответил, проехал мимо. Доскакав до королевской свиты, он узнал короля, так как у входа в ущелье было гораздо светлей. – Государь! – крикнул он. – Путь свободен! – Шведов уже нет в Живце? – Они отошли к Вадовицам. Это был отряд немецких наемников. Да вот один из них тут у меня, допроси его сам, государь! И пан Анджей неожиданно с такой силой швырнул наземь переброшенный через седло предмет, что стон пошел в ночной темноте. – Что это? – удивился король. – Это? Рейтар! – Господи! Да ты и языка привез? Как же ты его добыл? Рассказывай! – Государь! Когда ночью волк крадется за отарой овец, одну овцу ему легко унести. Да сказать по правде, не впервой это мне. Король руками развел. – Вот это солдат так солдат! Нет, вы только подумайте! Да с такими слугами я могу хоть в самую гущу шведов ехать! Тем временем все окружили рейтара, который не поднимался с земли. – Допроси его, государь, – не без кичливости сказал Кмициц. – Хоть не знаю я, сможет ли он отвечать, придушили мы его немного, да и попытать тут его нечем. – Влейте ему горелки в глотку, – приказал король. Это лекарство лучше всякого огня помогло, рейтар мигом пришел в себя и обрел дар речи. Прижав ему к горлу острие рапиры, Кмициц велел говорить чистую правду. Пленник показал, что он состоит в полку полковника Ирлегорна, что они узнали о проезде короля и напали на драгун под Сухой, но, получив сокрушительный отпор, вынуждены были отступить в Живец, а уж оттуда, согласно полученному приказу, направились на Вадовицы и Краков. – А в горах нет других шведских отрядов? – спрашивал по-немецки Кмициц, сильнее прижимая острие к горлу рейтара. – Может, и есть, – прерывистым голосом отвечал рейтар. – Генерал Дуглас разослал повсюду разъезды, но все они отступают, на них в ущельях нападают мужики. – А под Живцем вы одни были? – Одни. – И вы знаете, что польский король уже проехал? – Он проехал с теми драгунами, что столкнулись с нами в Сухой. Мы его видали. – Почему же вы его не преследовали? – Горцев боялись. Кмициц обратился к королю на польском языке: – Государь, путь свободен, да и ночлег в Живце найдется, шведы сожгли только часть домов. Но Тизенгауз, человек недоверчивый, вот что говорил в это время войницкому каштеляну: – Либо великий он воитель с сердцем чистым, как золото, либо коварнейший изменник. Ведь с этим языком, вельможный пан, может статься, все одно притворство, начавши с того, что достал он будто бы его, и кончая этим допросом. А что, если все это подстроено? Что, если шведы притаились в Живце? Что, если король поедет туда и попадет в западню? – Оно бы лучше проверить, – промолвил войницкий каштелян. Тизенгауз повернулся к королю и громко сказал: – Позволь мне, государь, сперва съездить в Живец и проверить, правду ли говорят пан Бабинич и этот немец – Ну, что ж! Позволь ему съездить, государь! – воскликнул Кмициц. – Поезжай, – приказал король, – но мы тоже потихоньку тронемся, а то холодно. Тизенгауз помчался во весь опор, а королевская свита стала медленно подвигаться за ним. Король повеселел, снова был в хорошем расположении духа и через некоторое время сказал Кмицицу: – С тобой, как с соколом, можно на шведов охотиться, бьешь на лету! – Так оно и было, – ответил пан Анджей. – Коль пожелаешь, государь, поохотиться, сокол всегда готов. – Расскажи, как ты его достал? – Пустое это дело, государь! В походе человек двадцать всегда плетется в хвосте, а этот отстал на добрую сотню шагов. Подъехал я поближе, а он думал, это свой, не поостерегся, ну, ахнуть не успел, как я его схватил, зажавши рот, чтоб не кричал. – Ты говорил, не впервой тебе это. Неужто и раньше случалось? Кмициц рассмеялся. – Э, государь, и не такое бывало! Ты только прикажи, я снова подскачу, догоню их, – кони-то у них притомились, – и еще одного достану, да и Кемличам прикажу схватить. Некоторое время они ехали в молчании; но вот раздался конский топот, и к ним подскакал Тизенгауз. – Государь! – сказал он. – Путь свободен, и ночлег готов. – Ну не говорил ли я?! – воскликнул Ян Казимир. – Зря вы все растревожились! А теперь едем, едем, пора уж нам и отдохнуть! Все весело тронулись резвой рысью, и через час усталый король уснул мирным сном на собственной земле. В тот же вечер Тизенгауз подошел к Кмицицу. – Ты уж меня прости, – сказал он, – я ведь от любви к королю тебя подозревал. Но Кмициц не подал ему руки. – Нет, нет! – ответил он. – Изменником и предателем ты выставлял меня. – Я бы и не то сделал, просто пулю в лоб тебе пустил бы, – ответил ему Тизенгауз. – Но уверился я, что ты человек честный и любишь короля, вот и подаю тебе руку. Хочешь, подай и ты мне свою руку, не хочешь, не надо! Соперничать с тобою я бы хотел только в любви к королю. Но и в другом не побоюсь стать твоим соперником. – Вот ты как думаешь! Гм! Может статься, ты и прав. Да вот беда, сердит я на тебя. – Так перестань сердиться. Прямой ты богатырь! Ну давай поцелуемся, чтоб ко сну не отойти с ненавистью в сердце. – Ин быть по-твоему! – сказал Кмициц. И они упали друг другу в объятия.  ГЛАВА XXIV   Король со свитой добрался до Живца поздней ночью и в местечке, перепуганном недавним налетом шведов, отряд почти совсем не привлек к себе внимания. В замок, давно уже разоренный и полусожженный шведами, король не стал заезжать, остановился у местного ксендза. Кмициц пустил слух, что это посол цесаря следует из Силезии в Краков. На другой день отряд направился к Вадовицам и, только отъехав довольно далеко от Живца, свернул на Сухую. Оттуда он должен был проехать через Кшечонов до Иорданова, затем до Нового Тарга и дальше до самого Чорштына, если только в окрестностях его не окажется шведских разъездов; если же они окажутся в Чорштыне, решено было свернуть в Венгрию и по венгерской земле добираться до самой Любовли. Король надеялся, что великий коронный маршал, располагавший такими силами, каких не было и у иного владетельного князя, обезопасит дороги и сам выедет ему навстречу. Одно только могло помешать маршалу: он не знал, по какой дороге поедет король; но среди горцев было немало верных людей, которые всегда были готовы доставить ему секретные слова. Их и в тайну не надо было бы посвящать, стоило только сказать, что речь идет о службе королю, и они охотно пошли бы. Парод этот душой и телом был предан королю; бедный, полудикий, совсем почти не возделывавший своей тощей земли и живший скотоводством, он был, однако, набожен и ненавидел еретиков. Когда разнесся слух о взятии Кракова и осаде Ченстоховы, куда горцы обычно хаживали на богомолье, они первые схватились за длинные рукояти своих топориков и двинулись с гор. Правда, генерал Дуглас, прославленный воитель, у которого были и пушки и ружья, легко рассеял их на равнине, где они не привыкли сражаться, но сами шведы с большой опаской отваживались заходить в их горные селенья, где настичь их было немыслимо, зато легко было потерпеть поражение. Несколько небольших отрядов, рискнувших неосмотрительно углубиться в лабиринт горных ущелий, исчезли без следа. И теперь весть о проезде короля с войском сделала свое дело: все горцы, как один, поднялись на его защиту, положив сопровождать его со своими топориками хоть на край света. Если бы только Ян Казимир открыл им, кто он, его в одну минуту окружили бы тысячи полудиких «газд»[220], но он справедливо рассудил, что молва об этом тотчас разнесется по всей округе и шведы могут послать навстречу ему крупные силы, а потому предпочел пробираться вперед, не узнанный даже горцами. Однако отряд везде находил надежных проводников, которым довольно было сказать, что вести надо епископов и панов, бегущих от мести шведов. Через снега и скалы, стремнины и перевалы вели горцы отряд им одним известными тропами, такими крутыми и недоступными, что, казалось, и птица не пролетит. Не однажды лежали тучи у ног короля и вельмож, а если небосвод был безоблачен, их взор устремлялся в безбрежный, одетый снежной пеленою простор, казалось, такой же широкий, как широка была вся страна; не однажды углублялись они в заметенные снегами, темные ущелья, где разве только дикий зверь мог найти приют. Но они обходили таким образом места, доступные врагу, и сокращали свой путь; случалось, селенье, до которого они думали дойти разве через полдня, вырастало внезапно у их ног, а там, пусть в курной хате, пусть в черной избенке, ждали их приют и отдых. Король был по-прежнему весел, ободрял других, чтобы легче было им переносить небывалые тяжести путешествия, и ручался, что, пробиваясь вперед по таким дорогам, они наверняка столь же благополучно, сколь и нежданно доедут до Любовли. – Пан маршал и не чает, а мы нагрянем как снег на голову, – повторял он. А нунций говорил: – Что значит возвращение Ксенофонта по сравнению с нашим странствием в тучах? – Чем выше мы поднимемся, тем ниже упадет шведское счастье, – твердил король. Тем временем они доехали до Нового Тарга. Казалось, все опасности уже позади; но горцы твердили, что какое-то чужое войско рыщет в окрестностях Чорштына. Король подумал, что это, может, немецкие наемники коронного маршала, у которого было два рейтарских полка, а может, горцы принимают за вражеский разъезд и собственных его драгун, высланных вперед? В Чорштыне стоял гарнизон краковского епископа, и голоса поэтому разделились: одни хотели ехать по большой дороге до Чорштына, а оттуда вдоль самой границы пробираться до Спижской земли: другие же советовали все-таки свернуть в Венгрию, которая вдавалась тут клином в польские земли, доходя до самого Нового Тарга, и снова пробираться по скалам и ущельям с проводниками, которые знали даже самые опасные перевалы. Победили последние, ибо в этом случае почти исключалась возможность встречи со шведами, да и королю нравилась «орлиная» тропа сквозь тучи и пропасти. Выйдя из Нового Тарга, отряд отклонился несколько на юго-запад, оставив по правую руку Белый Дунаец. Сперва дорога шла по довольно открытой и широкой местности, но по мере того, как отряд подвигался вперед, горы все сходились и долины становились все тесней. Лошади едва подвигались вперед. Порою приходилось спешиваться и вести их под уздцы, но и тогда они упирались, прядали ушами, раздували дымящие храпы и вытягивали шеи к пропастям, откуда, казалось, глядела сама смерть. Горцам, привычным к крутизне, часто казались хорошими такие тропы, где у людей непривычных все плыло перед глазами и шумело в голове. Отряд вступил наконец в скалистое ущелье, длинное, прямое и такое узкое, что три человека с трудом ехали рядом. Как бесконечный коридор, тянулось это ущелье. Две высокие горы поднимались справа и слева. Кое-где гребни их как бы расступались, и склоны, занесенные сугробами, окаймленные вверху темным бором, уже не были так круты. Ветром вымело снег со дна этой стремнины, и конские копыта цокали по каменистому ложу. Но в эту минуту ветра не было и такая немая царила тишина, что от нее звенело в ушах. Только в вышине, там, где между лесистыми гребнями проглядывала синяя полоса неба, порою с криком пролетали, хлопая крыльями, черные птицы. Отряд остановился на отдых. Пар шел от потных коней, да и люди были утомлены. – Это Польша или Венгрия? – спросил через минуту король у проводника. – Это еще Польша. – А почему мы не свернули сразу в Венгрию? – Нельзя. Подальше будет поворот, потом водопад, а уж за водопадом тропа выведет нас на большую дорогу. Там мы свернем, пройдем еще одно ущелье, и тогда уж будет венгерская сторона. – Вижу я, лучше было нам сразу поехать по большой дороге, – сказал король. – Тише! – крикнул внезапно горец. И, подскакав к скале, приложил к ней ухо. Все впились в него глазами, он же мгновенно переменился в лице. – За поворотом войско идет от потока. Боже! Уж не шведы ли? – воскликнул он. – Где? Как? Откуда? – посыпались со всех сторон вопросы. – Ничего не слышно! – Там снег лежит. Господи! Да они уж близко! Вот-вот покажутся! – А может, это люди пана маршала? – произнес король. Кмициц в ту же минуту тронул коня. – Поеду погляжу! – сказал он. Кемличи с места взяли за ним, как охотничьи собаки за ловцом; но не успели они тронуть лошадей, как на повороте, в сотне шагов, показались всадники. Кмициц поглядел… и затрепетал от ужаса. Это были шведы. Они появились так близко, что отступать было поздно, тем более что кони королевской свиты уже притомились. Оставалось только либо пробиться, либо погибнуть или сдаться в плен. Мгновенно понял это отважный король и схватился за рукоять шпаги. – Прикрыть короля и назад! – крикнул Кмициц. Тизенгауз с двумя десятками людей мигом вынесся вперед; но Кмициц вместо того, чтобы присоединиться к ним, мелкой рысцой тронулся навстречу шведам. На нем был тот самый шведский мундир, который он надел, уходя из монастыря, поэтому шведы не догадались, кто он. Увидев, что навстречу подвигается всадник в таком наряде, они, верно, весь отряд приняли за шведский разъезд и не прибавили шагу, только капитан, который вел их, выехал вперед. – Что за люди? – спросил он по-шведски, глядя на грозное и бледное лицо приближающегося рыцаря. Кмициц наехал на него, так что они чуть не тронули друг друга коленями, и, не ответив ни слова, выпалил ему в самое ухо из пистолета. Крик ужаса вырвался из груди рейтар, но его заглушил голос пана Анджея: – Бей! И как обвал, сорвавшись с горы и катясь в пропасть, крушит все на своем пути, так обрушился он на первую шеренгу, смерть неся врагу и погибель. Два молодых Кемлича, словно два медведя, ринулись вслед за ним в свалку. Как молоты, застучали их сабли по шлемам и панцирям, и в ответ тотчас раздались стоны и крики. В первую минуту испуганным шведам показалось, что это три великана напали на них в диком горном ущелье. Первые тройки отпрянули в замешательстве от грозного рыцаря, а так как последние шеренги только выезжали из-за поворота, середина отряда была расстроена и смята. Кони кусались и становились на дыбы. Солдаты из дальних троек не могли стрелять, не могли прийти на помощь передним, погибавшим под беспощадными ударами трех великанов. Напрасно пытались они сомкнуть ряды, напрасно наставляли острия, – великаны ломали сабли, опрокидывали людей и лошадей. Кмициц вздыбил своего коня так, что копыта его повисли над головами рейтарских скакунов, а сам в неистовстве рубил, колол. Кровь залила ему лицо, глаза сверкали, все мысли в нем погасли, осталась только одна, что погибнет он, но шведов задержит. В диком порыве силы его утроились, движения стали подобны движениям рыси, неистовы, молниеносны. Нечеловеческими ударами сабли крушил он людей, как буря крушит деревца. Молодые Кемличи шли следом за ним, а старик, поотстав, то и дело совал между сыновьями рапиру, быстро, как змея высовывает жало, и выдергивал ее окровавленную. Тем временем суматоха поднялась около короля. Как и под Живцем, нунций держал за повод его коня, за другой повод схватился краковский епископ, и они изо всей силы тянули скакуна назад, а король шпорами посылал его вперед, так что конь вставал на дыбы. – Пустите! – кричал король. – Ради бога, пустите! Мы прорвемся! – Король, подумай об отчизне, – кричал краковский епископ. И Ян Казимир не мог вырваться из их рук, тем более что впереди дорогу ему преграждал молодой Тизенгауз со всеми своими людьми. Он не пошел на помощь Кмицицу, решил пожертвовать им, только бы спасти короля. – Ради Христа! – кричал он в отчаянии. – Те полягут сейчас! Спасайся, государь, покуда есть еще время! Я шведов тут задержу! Но король был упрям и в гневе ни с кем и ни с чем не считался. Еще сильнее вздыбив шпорами скакуна, он не пятился назад, а, напротив, подвигался вперед. Время между тем уходило, и каждая минута промедления была смерти подобна. – Я хочу погибнуть на своей земле! Пустите! – кричал король. К счастью, по причине тесноты лишь немногие шведы могли сшибаться с Кмицицем и Кемличами, и те все еще держались. Но силы их слабели. Уже несколько рапир вонзилось в Кмицица, он истекал кровью Глаза его застилал туман. Дыхание замирало в груди. Он почувствовал приближение смерти и хотел только дороже продать свою жизнь. «Ну же еще хоть одного!» – повторял он про себя и обрушивал острое железо на голову или плечо ближайшего рейтара и снова поворачивался к другому. А шведам, видно, после первых минут испуга и замешательства стыдно стало, что четыре человека так долго сдерживают их натиск, и они навалились с яростью; одним напором отбросили они храбрецов и теснили их все стремительнее и сильней. Но тут конь Кмицица пал, и волна накрыла всадника. Кемличи еще некоторое время бросались на шведов, подобно пловцам, которые, видя, что тонут, силятся все же держать голову над морскою хлябью; но вскоре и они погрузились в пучину… Тогда шведы вихрем понеслись к королевской свите. Тизенгауз со своими людьми бросился на них, и они сшиблись так, что гром прокатился по горам. Но что могла значить горсточка Тизенгауза против сильного разъезда, насчитывавшего около трехсот сабель! Сомнений больше не было: час гибели или плена неминуемо пробьет для короля и его свиты. Предпочтя, видно, гибель, Ян Казимир высвободил наконец поводья из рук епископов и поскакал к Тизенгаузу. Внезапно он остановился как вкопанный. Случилось нечто необычайное. Казалось, сами горы пришли на помощь законному королю и государю. Неожиданно сотряслись стены ущелья, словно заколебалась земля, словно бор, росший в вышине, пожелал принять участие в бою, и стволы деревьев, льдины и снежные глыбы, камни и обломки скал с ужасающим треском и грохотом покатились на шведские шеренги, зажатые на дне стремнины, и в ту же минуту нечеловеческий вой раздался в вышине с обеих сторон ущелья. Внизу, во вражеских рядах, смятение поднялось неописуемое. Шведам показалось, что это горы обрушились и валятся на них. Послышались стоны и вопли раздавленных, отчаянные крики о помощи, визг лошадей, грохот и пронзительный звон скальных обломков от ударов о панцири. В тесную кучу смешались наконец и покатились люди и кони, обезумев от ужаса, стоная и давя друг друга. И всё крушили их камни и обломки скал, неумолимо валясь на бесформенную уже груду тел. – Горцы! Горцы! – закричали в королевской свите. – В топоры их, собачьих детей! – послышались голоса сверху. И в ту же минуту на гребнях скал показались длинноволосые головы в круглых кожаных шляпах, затем корпусы, и сотни странных фигур ринулись вниз по заснеженным склонам. Темные и белые бурки, поднимаясь на плечах, придавали им сходство со страшными хищными птицами. В мгновение ока сбежали они со склона; свист топориков зловеще вторил теперь диким их крикам и стонам добиваемых шведов. Сам король хотел остановить резню, немногие, оставшиеся в живых рейтары падали на колени и, поднимая безоружные руки, молили о пощаде. Ничто не помогло, ничто не удержало мстительных топоров, и спустя час в ущелье не осталось ни одного живого шведа. Неумолимые горцы побежали тогда к королевской свите. С изумлением глядел нунций на этих неведомых ему людей, рослых, сильных, одетых порой одними овечьими шкурами, залитых кровью и потрясающих своими еще дымящими топориками. При виде епископов горцы обнажили головы. Многие встали на снегу на колени. Краковский епископ возвел горе увлажнившиеся слезами глаза. – Вот помощь, ниспосланная богом, вот промысл господень, хранящий короля – Затем он обратился к горцам и спросил: – Кто вы такие? – Мы здешние! – ответили в толпе. – Знаете ли вы, кому пришли на помощь? Вот король чаш и повелитель, которого вы спасли! Крик поднялся в толпе при этих словах: «Король! Король! Господи Иисусе! Король!» Верные горцы стали тесниться, пробиваясь к королю. Со слезами окружили они его, со слезами целовали ему ноги, стремена, даже копыта его коня. Такая буря восторга поднялась, такой крик и рыдания, что епископы, опасаясь за королевскую особу, принуждены были укротить порыв горцев. А король стоял среди верного своего люда, как пастырь среди овец, и крупные, светлые, как жемчуг, слезы катились по его лицу. Но вот лицо его прояснилось, словно какая-то перемена внезапно произошла в его душе, словно новая мысль, рожденная самим небом, блеснула в его уме, и он манием руки показал, что хочет говорить, а когда все затихли, сказал громовым голосом, так что вся толпа услышала его: – Боже, руками простых людей спасение мне ниспославший, клянусь тебе страстями и смертью сына твоего, что отныне я им буду отцом! – Аминь! – повторили епископы. И некоторое время длилось торжественное молчание, потом раздался новый взрыв радости. Все стали расспрашивать горцев, откуда взялись они в этом ущелье, как посчастливилось им в самую пору прийти на помощь королю. Оказалось, крупные разъезды шведов рыскали подле Чорштына и, не занимая замка, все как будто кого-то искали и выжидали Слыхали горцы и о том, что шведы дали бой какому-то войску, в котором будто бы находился сам король. Тогда-то и положили они заманить шведов в засаду, подослали им своих проводников, и те умышленно завлекли шведский отряд в это ущелье. – Мы видели, – рассказывали горцы, – как четыре рыцаря ударили на этих псов, хотели на помощь прийти, да побоялись прежде времени спугнуть собачьих детей Тут король схватился за голову – Матерь божия! – крикнул он. – Найти мне Бабинича! Надо хоть похоронить его с честью! И этого человека, первым пролившего за нас кровь, почитали изменником! – Виноват, государь! – сказал Тизенгауз. – Найти, найти его! – кричал король. – Я не уеду отсюда, покуда не взгляну в его лицо и не прощусь с ним! Солдаты бросились с горцами туда, где завязался бой, и вскоре из-под груды конских и человеческих трупов извлекли пана Анджея. Лицо его было бледно и все залито кровью, сгустки застыли на усах, глаза были закрыты; панцирь весь искорежен ударами мечей и копыт. Но он-то и спас молодого рыцаря, не дал его растоптать. Солдат, который поднял пана Анджея, услышал тихий стон. – Боже! Да он жив! – воскликнул он. – Снять с него панцирь! – закричали другие. Тотчас перерезали ремни. Кмициц вздохнул глубже. – Дышит! Дышит! Жив! – повторило несколько голосов. Некоторое время пан Анджей лежал недвижимо, затем открыл глаза. Тотчас один из солдат влил ему в рот немного водки, другие приподняли его за плечи. В эту минуту подскакал сам король, до слуха которого донесся общий крик. Солдаты подтащили к нему пана Анджея, который валился у них из рук. Однако при виде короля память на мгновение вернулась к нему, детская улыбка озарила его лицо, и бледные губы явственно прошептали: – Государь, король мой, ты жив… ты свободен… И слезы блеснули у него на ресницах. – Бабинич! Бабинич! Чем вознагражу я тебя! – кричал король. – Я не Ба-би-нич, я Кми-циц! – прошептал рыцарь. И с этими словами как мертвый повис на руках у солдат.  ГЛАВА XXV   Горцы заверили короля, что на дороге в Чорштынский замок не слышно больше ни о каких шведских разъездах, и королевская свита, свернув к этому замку, вскоре выехала на большую дорогу, где путешествие не было уже таким тяжелым и утомительным. Ехали под песни горцев, при кликах: «Король едет! Король едет!» По дороге к ним присоединялись все новые толпы, вооруженные цепами, косами, вилами и ружьями, так что вскоре Ян Казимир выступал уже во главе крупного отряда; не беда, что люди были необученные, зато они готовы были в любую минуту двинуться с ним на Краков и пролить за него свою кровь. Под Чорштыном короля окружало уже свыше тысячи «газд» и полудиких пастухов. Стали прибывать и шляхтичи из Нового и Старого Сонча. Они донесли, что в то же самое утро польский полк под начальством Войнилловича разбил под Новым Сончем большой шведский разъезд и шведы почти все погибли или утонули в речке Каменной и в Дунайце. Так оно на самом деле и было, ибо вскоре на большой дороге замелькали значки, а затем подъехал сам Войниллович с полком брацлавского воеводы. С радостью приветствовал король славного рыцаря, которого давно уже знал, и среди общего шума и ликования тот последовал с королевской свитой на Спиж. А тем временем гонцы умчались вперед дать знать маршалу, что король приближается и надо приготовиться к приему. Весело и шумно протекало дальнейшее путешествие. Прибывали все новые и новые толпы. Выезжая из Силезии, нунций боялся и за собственную жизнь, и за жизнь короля, а теперь, когда миновали опасности, встретившие их в начале пути, он был вне себя от радости, ибо уверился в том, что король, а с ним и церковь будут торжествовать победу над еретиками. Епископы разделяли его радость, а светские сановники твердили, что весь народ от Балтики до Карпат готов, так же как эти вот толпы, взяться за оружие. Войниллович уверял, что большая часть страны уже поднялась. Он сообщил королю новости, рассказал о том, какого страху задали поляки шведам, которые теперь не смеют нос показать из крепостных стен, оставляют и жгут даже небольшие замки, а сами укрываются в сильных крепостях. – Войско одной рукой в грудь себя бьет, каючись, а другой уже шведов бить начинает, – говорил он. – Вильчковский, поручик гусарского полка вашего величества, уже поблагодарил шведов за службу, да как: под Закшевом порубил отряд полковника Аттенберга, чуть не всех искрошил. Я с божьей помощью прогнал шведов из Нового Сонча, и большую победу бог мне послал, потому не знаю, унес ли кто из них ноги. Пан Фелициан Коховский с навоёвской пехотой очень мне помог; так мы отплатили им за тех драгун, которых они два дня назад потрепали. – Каких драгун? – спросил король. – Да тех, что ты, государь, из Силезии выслал вперед. Шведы внезапно напали на них и хоть не смогли рассеять, потому драгуны стойко держались, но сильный нанесли им урон. А мы чуть со страху не умерли, думали, ты, государь, с ними, и боялись, как бы с тобой не приключилась беда. Сам бог осенил тебя, что выслал ты вперед драгун. Шведы тотчас о них прознали и заняли все дороги. – Слышишь, Тизенгауз? – сказал король. – Это говорит искушенный воитель. – Слышу, государь, – ответил молодой рыцарь. – Ну а еще что? – обратился король к Войнилловичу. – Что еще? Рассказывай! – Да уж что знаю, того скрывать не стану. В Великой Польше Жегоцкий и Кулеша бьют шведов. Пан Варшицкий выгнал Линдорма из Пилецкого замка, Данков устоял, Ланцкорона в наших руках, в Подлясье, под Тыкоцином, пан Сапега что ни день собирает новые силы. Гибель грозит уже шведам в Тыкоцинском замке, а с ними погибнет и князь воевода виленский. Гетманы из Сандомира уже двинулись в Люблинское воеводство, открыто показав, что они порывают со шведами. С ними и черниговский воевода, и все собираются к ним, в ком душа жива и кто может держать саблю в руках. Толкуют, будто должны они заключить союз против шведов, а руку к тому и пан Сапега приложил с киевским каштеляном. – Стало быть, и киевский каштелян сейчас в Люблинском воеводстве? – Да, государь! Но он нынче здесь, завтра там! Мне тоже к нему надо идти, да вот не знаю, где искать его. – Слух о нем повсюду пройдет, – промолвил король, – но надо будет тебе дорогу спрашивать. – И я так думаю, государь, – сказал Войниллович. В таких разговорах коротали они путешествие. Небо тем временем совсем прояснело, ни одна тучка не омрачала окоем, снег сверкал в лучах солнца. Спижские горы рисовались перед всадниками, величественные и радостные, и сама природа, казалось, улыбалась своему господину. – Дорогая отчизна! – воскликнул король. – Когда б я мог вернуть тебе мир, прежде чем кости мои лягут на вечный покой в твою землю! Всадники поднялись на высокий холм, с которого взорам их открылся далекий вид, ибо у подножия простиралась обширная равнина. Далеко-далеко увидели они словно бы движущийся человеческий поток. – Войско пана маршала идет! – крикнул Войниллович. – А что, если шведы? – сказал король. – Нет, государь! Не могут шведы идти с юга, со стороны Венгрии. Я вижу гусарские значки. Через минуту лес копий показался в голубой дали, пестрые значки колыхались, как цветы на ветру; повыше, словно языки пламени, сверкали копейные жала. Солнце играло на панцирях и шлемах. Радостные клики раздались в толпе, сопровождавшей Яна Казимира; их услышали издалека, и кони, всадники, знамена, бунчуки и значки понеслись быстрее, – видно, люди пустились вскачь, и все явственней рисовались полки и росли на глазах с непостижимой быстротой. – Остановимся здесь, на этом холме! Тут подождем пана маршала! – сказал король. Свита остановилась; навстречу все быстрее неслись всадники. Минутами они скрывались из глаз за поворотом дороги или за невысокими холмами и скалами, рассеянными по равнине, но вскоре снова вырастали перед глазами, словно змея с чудной переливчатой чешуей. Вот они уже подскакали к холму и в нескольких сотнях шагов убавили ходу. Уж и взором их можно было окинуть, насладиться зрелищем. Впереди шла гусарская хоругвь в богатых доспехах, собственная хоругвь маршала, такая великолепная, что любой король мог бы ею гордиться. Одна горская шляхта служила в этой хоругви, молодцы как на подбор, в панцирях ясного железа с насечкою желтой меди, с ченстоховской божьей матерью на нагрудных знаках, в круглых шлемах с гребнями и железными наушниками; за плечами ястребиные и орлиные крылья, на плечах, по обычаю, тигровые и леопардовые, а у начальников волчьи шкуры. Лес зеленых с чернью значков колыхался над ними; впереди ехал поручик Виктор, за ним янычарская капелла с колокольцами, литаврами, бубнами и пищалками, дальше стена закованных в броню солдат и коней. Умилилось сердце короля при виде этой великолепной картины. Вслед за гусарами текла легкая хоругвь, еще более многочисленная, с саблями наголо и луками за спиной; затем три сотни пестрых, как маки в цвету, надворных казаков, вооруженных копьями и самопалами; за ними две сотни драгун в алых колетах; а там челядь магнатов, прибывших уже в Любовлю, разряженная, как на свадьбу: драбанты, скороходы, гайдуки, стремянные и янычары, личные слуги высоких особ. Переливаясь всеми цветами радуги, с шумом и гамом ехало это войско под ржание коней, лязг оружия, гром барабанов, грохот бубнов, звон литавр и при таких громких кликах, что казалось, снег от них обрушится с гор. За войском виднелись кареты и коляски, в которых ехали, видимо, светские и духовные сановники. Но вот войско построилось в два ряда по обочинам дороги, а посредине показался на белом как кипень коне сам коронный маршал Ежи Любомирский. Вихрем летел он вдоль этой улицы, а за ним, сияя в золоте, двое стремянных. Подъехав к холму, маршал соскочил с коня, бросил поводья одному из стремянных, а сам пеший стал подниматься на холм к стоявшему там королю. Шапку он снял и, надев ее на рукоять сабли, выступал с обнаженною головой, опираясь на длинный топорик, весь осыпанный перлами. На нем был польский бранный доспех: на груди литого серебра панцирь, по краям тоже осыпанный самоцветами и отполированный так, что казалось, маршал несет на груди солнце; пурпурный плащ веницейского бархата с лиловым отливом был переброшен через левое плечо. У горла стянут он был шнуром на брильянтовых застежках и весь был расшит брильянтами; такой же брильянтовый султан колыхался на шапке, и так сверкали, играя и переливаясь, каменья, что маршал шествовал словно в сиянии и блеском слепил глаза. Муж этот был в цвете лет, с величественной осанкой. Голова его была подбрита чуприной, редкие, седоватые волосы прядями уложены на лбу, тонкие кончики усов цвета воронова крыла свисали вдоль щек. Высокий лоб и римский нос были красивы; но толстые щеки и маленькие красные глазки портили впечатление. Важность необыкновенная читалась в этом лице, но вместе с тем суетность и неслыханная спесь. Легко было угадать, что одно лишь желанье владеет этим магнатом: вечно приковывать к себе взоры всей страны, мало того, всей Европы. Так оно на самом деле и было. Везде, где только Любомирскому не удавалось занять самое выдающееся место, где славу и заслуги он мог только разделить с другими, уязвленная его гордыня готова была восстать и погубить, разрушить все начинания, даже если речь шла о спасении отчизны. Это был удачливый и искушенный воитель, но и в военном искусстве многие превзошли его, да и все таланты маршала, пусть и незаурядные, никак не отвечали спеси его и честолюбию. Потому-то вечно снедала его душу тревога, потому-то родились в ней та подозрительность и та зависть, которые позже довели его до того, что для Речи Посполитой он стал опаснее даже страшного Януша Радзивилла[221]. Дух тьмы, обитавший в Януше, был вместе с тем великим духом, не отступавшим ни перед чем и ни перед кем. Януш жаждал короны и сознательно шел к ней по трупам и обломкам отчизны. Любомирский принял бы корону из рук шляхты, когда бы та возложила ее на его главу; но душа у него была мелкая, и не смел он ясно и недвусмысленно потребовать этого. Радзивилл был одним из тех, кого неудачи низводят в ряды злодеев, успех же делает полубогом; Любомирский был великим смутьяном, всегда готовым во имя своей уязвленной гордыни разрушить дело спасения отчизны, ничего взамен не создав; он даже себя вознести не смел и не умел. Радзивилл умер, совершив больший грех, он же – причинив больший вред. Но теперь, когда, весь в золоте, бархате и самоцветах, он шествовал навстречу королю, спесь его была удовлетворена полною мерой. Это он первым из магнатов принимал своего короля на своей земле; он первым брал его как бы под свое покровительство, он должен был возвести его на поверженный трон, он должен был изгнать врага, на него король и вся страна возлагали все надежды, к нему были прикованы все взоры. Когда верная служба тешила его гордыню и льстила его самолюбию, он и впрямь готов был на жертву и на подвиг, готов был переступить всякие границы в изъявлении верноподданнических чувств. Дойдя до середины склона, он сорвал с рукояти шапку перед стоявшим на холме королем и с поклонами стал мести снег брильянтовым султаном. Король тронул своего коня и, спустившись немного по склону, придержал его, желая спешиться и поздороваться с маршалом. Видя это, Любомирский подбежал к нему, чтобы поддержать стремя, и в ту же минуту сорвал плащ со своих плеч, чтобы, по примеру английских придворных, бросить его к ногам повелителя. Растроганный король раскрыл объятия и как брата прижал маршала к груди. Минуту они оба слова не могли вымолвить; все войско, шляхта и простой народ зашумели, увидев эту величественную картину, и тысячи шапок взлетели на воздух; грянули разом мушкеты, самопалы, пищали, далекими басами взревели пушки в Любовле, так что горы задрожали и пробудилось эхо, и гулкие отзвуки его отдались в горах, отразившись от темной стены лесов, от скал и стремнин, и полетели с вестью к дальним горам, к дальним скалам. – Пан маршал! – воскликнул король. – Тебе мы будем обязаны возрождением королевства! – Государь! – отвечал Любомирский. – Достояние мое, жизнь мою и кровь, все слагаю я к твоим ногам! – Vivat! Vivat Joannes Casimirus, rex![222] – гремели клики. – Да здравствует король, наш отец! – кричали горцы. Тем временем сановники, ехавшие с королем, окружили маршала; но он не дал им подойти к королю. После первых приветствий Ян Казимир снова сел на коня, а маршал, не зная, как еще выказать свое радушие и какие еще почести оказать королю, схватил под уздцы коня и, при оглушительных кликах, пеший повел его между рядами войск к раззолоченной карете, запряженной восьмеркой серых в яблоках, и усадил короля в карету вместе с папским нунцием Видоном. Епископы и вельможи расселись по другим каретам, и поезд медленно тронулся в Любовлю. Маршал ехал у окна королевской кареты, надменный и самодовольный, будто его провозгласили уже отцом отечества. С двух сторон плотными рядами шли войска и пели песню:   Бей же шведов, бей, Крови не жалей, Головы им с плеч Сноси, взявши меч. Ты пытай, пытай, На кол их сажай, Огнем припеки И секи, секи. Ты круши, круши, Всех их сокруши, И руби, руби, Всех перегуби. Будет им конец, Коль ты молодец.[223]   Увы, во всеобщем ликовании и восторге никто и не думал, что со временем те же войска Любомирского, подняв мятеж против законного своего короля и повелителя, будут петь эту же песню, заменив в ней только шведов французами[224]. Но до этого было еще далеко. В Любовле ревели пушки, салютуя королю так, что башни и зубцы стен окутались дымом; колокола звонили, как на пожар. Двор замка, где король вышел из кареты, крыльцо и ступени дворца были устланы красным сукном. В вазах, привезенных из Италии, курились восточные благовония. Большую часть сокровищ Любомирских, золотую и серебряную утварь, шпалеры, гобелены и ковры, искусно вытканные руками фламандцев, статуи, часы, выложенные каменьями поставцы, перламутровые и янтарные столики, – маршал давно уже вывез в Любовлю, чтобы спасти их от алчных шведов; теперь все эти сокровища, расставленные и развешанные, как на погляденье, слепили глаза, преобразив замок в истинное жилище чародея. С умыслом расточил маршал у ног короля все эти богатства, достойные самого султана, он желал показать, что хоть король возвращается как изгнанник, без денег, без войска, и нет у него даже перемены платья, все же он могущественный властелин, коль есть у нею столь могущественные и столь верные слуги. Постигнул король этот умысел, и сердце его преисполнилось благодарностью, он то и дело заключал маршала в объятия, сжимал его голову и выражал свою признательность. Как ни привык к роскоши нунций, однако же и он громогласно хвалил пышность убранства, и все слышали, как он говорил графу Апотингену, что доселе понятия не имел, сколь могуществен польский король, и только теперь видит, что ему лишь на время изменило счастье и что вскоре все переменится. Когда после отдыха начался пир, король воссел на возвышении, и маршал сам стал прислуживать ему, никому не позволяя заменить себя. Справа от короля занял место нунций Видон, слева примас Лещинский, далее по обе стороны разместились церковные и духовные сановники: епископы краковский и познанский, архиепископ львовский, за ним епископы луцкий, пшемысльский и хелминский, архидиакон краковский; далее коронные канцлеры и воеводы, коих собралось восемь человек, каштеляны и референдарии; из офицеров за пиршественный стол сели Войниллович, Виктор Стабковский и Бальдвин Щурский, полковник легкой хоругви Любомирских. В другой зале накрыли стол для шляхты попроще, а в обширном арсенале – для простого люда, ибо в день прибытия короля все должны были веселиться. За всеми столами только и разговору было, что о возвращении короля, о страшных происшествиях, которые случились с ним в пути и в которых десница господня хранила его. Сам Ян Казимир заговорил о битве в ущелье и стал прославлять рыцаря, который первым сдержал натиск шведов. – Как он там? – спросил король маршала. – Лекарь от него не отходит, головой ручается за его жизнь, да и придворные панны взяли рыцаря под свою опеку и, верно, не дадут душе его покинуть немощную плоть, ибо молод он и красив! – весело ответил маршал. – Благодарение создателю! – воскликнул король. – Такие слова слышал я из его уст, что и повторять их не стану, ибо и самому мне сдается, что ослышался я, а может, и в горячке он их сказал; но коль подтвердятся они, все вы диву дадитесь. – Только бы ничего такого не было, – сказал маршал, – что могло бы огорчить тебя, государь. – Нет, нет! Напротив, мы были очень обрадованы, ибо открылось, что даже те, кого мы имели все основания почитать нашими злейшими недругами, готовы пролить за нас кровь. – Ваше величество! – воскликнул маршал. – Пришел час искупления, но в этом доме вы среди тех, кто даже в мыслях никогда не согрешил против вашей монаршей власти. – Да, да! – ответил король. – И вы, пан маршал, в первую очередь! – Смиренный раб вашего величества! Шум за столом все возрастал. Начались разговоры о делах политических, о помощи цесаря, которой доныне тщетно ожидали, о татарских подкреплениях и о будущей войне со шведами. Все снова возликовали, когда маршал объявил, что посол, отправленный им к хану, вернулся два дня назад и донес, что сорокатысячная орда стоит в боевой готовности, а когда король вступит во Львов и заключит с ханом договор, на помощь могут прийти все сто тысяч. Тот же посол донес, что казаки, устрашенные татарами, снова усмирились. – Обо всем вы, пан маршал, подумали так, – молвил король, – что мы сами лучше бы не подумали! – Он поднял чашу и воскликнул: – За здоровье пана коронного маршала, нашего хозяина и друга! – Нет, нет, ваше величество! – крикнул маршал. – Ни за чье здоровье нельзя здесь пить, покуда мы не поднимем чары за вас. Все придержали свои наполовину поднятые чары, а Любомирский, ликующий, потный, кивнул дворецкому. По этому знаку слуги, которых полно было в зале, снова бросились разливать мальвазию, черпая ее золочеными ковшами из бочки чистого серебра. Все еще больше развеселились и ждали только, когда маршал поднимет заздравную чару. Дворецкий тем временем принес две чаши веницейского хрусталя такой дивной работы, что их можно было счесть восьмым чудом света. Как алмаз, искрился хрусталь, который до тонкости гранили и полировали, быть может, целыми годами; над оправой трудились итальянские мастера. Из золота были выточены крошечные фигурки, представлявшие въезд победителя в Капитолий. По дороге, вымощенной брильянтиками, ехал в раззолоченной колеснице полководец. За ним шли пленники со связанными руками, какой-то император в мантии, выточенной из одного смарагда; дальше тянулись легионеры со знаменами и орлами. Более пятидесяти фигурок умещалось на ножке чаши, крошечных, величиною с орешек, но так чудно исполненных, что можно было различить черты и угадать чувства героев: гордость победителей и уныние побежденных. Золотые филиграны соединяли ножку с чашей, тонкие, как волоски, изогнутые с удивительным искусством в виноградные листья, грозди и всякие цветы. Обвивая хрусталь, филиграны образовали вверху круг, представлявший край чаши, осыпанный семицветными каменьями. Одну такую чашу, наполненную мальвазией, дворецкий подал королю, другую маршалу. Тогда все встали с своих мест, а маршал поднял чашу и крикнул во весь голос: – Vivat Joannes Casimirus rex! – Vivat! Vivat! Vivat! В эту минуту снова грянули пушки, так что задрожали стены замка. Шляхта, пировавшая в другой зале, вбежала со своими чарами; маршал хотел сказать речь, но все было напрасно, слова потонули в общем крике: «Vivat! Vivat! Vivat!» Такая радость овладела тут маршалом, такой восторг, что глаза его дико сверкнули, и, выпив залпом свою чашу, он крикнул так, что даже в общем шуме все услышали: – Ego ultimus![225] С этими словами он так хлопнул себя по голове бесценной чашей, что хрусталь разлетелся в мелкие дребезги, со звоном упавшие на пол, а виски магната облились кровью. Все остолбенели, а король сказал: – Пан маршал, не чаши, а головы жаль нам! Очень мы в ней нуждаемся! – Что мне сокровища и самоцветы, – воскликнул маршал, – коль имею я честь принимать в доме моем ваше королевское величество! Vivat Joannes Casimirus rex! Дворецкий подал другую чашу. – Vivat! Vivat! Vivat! – неутомимо, неумолчно гремели клики. Звон стекла мешался с кликами. Одни только епископы не последовали примеру маршала, – им запрещал это духовный сан. Папский нунций, который не знал обычая бить об голову стекло, наклонился к сидевшему рядом познанскому епископу и сказал: – Господи! Я просто поражен! Ваша казна пуста, а за одну такую чашу можно выставить и прокормить два хороших полка! – У нас всегда так, – покачал головой познанский епископ, – коль развеселятся, удержу не знают! А гости веселились все больше. В конце пира яркое зарево ударило в окна замка. – Что это? – спросил король. – Государь! Прошу потеху смотреть! – промолвил маршал. И, пошатываясь, подвел короля к окну. Чудное зрелище поразило их взоры. Двор был залит светом, как днем. С мостовой смели снег, усыпали ее иглами горных елей, и десятки смоляных бочек бросали теперь на нее бледно-желтые отблески. Кое-где пылали бочонки оковитой, бросая голубые отсветы, в некоторые подсыпали соли, чтобы светили они красным огнем. Началось игрище: сперва рыцари рубили турецкие головы, затем состязались друг с другом, на всем скаку поддевали копьями перстни; затем липтовскими овчарками травили медведя; затем горец, сущий Самсон гор, метал мельничный жернов и хватал его на лету. Только полночь положила конец этой потехе. Такую пышную встречу устроил королю коронный маршал, хотя шведы еще были в стране.  ГЛАВА XXVI   Окруженный толпами вельмож, шляхты и рыцарей, которые все прибывали в замок, не забыл добрый король среди пиров о своем верном слуге, который в горном ущелье так отважно подставил свою грудь под шведские мечи, и на следующий же день после прибытия в Любовлю навестил раненого пана Анджея. Он застал его в памяти, веселым, хоть и смертельно бледным, ибо, не получив по счастливой случайности ни одной тяжелой раны, рыцарь все же потерял много крови. Увидев короля, Кмициц приподнялся и сел на своем ложе и, несмотря на все уговоры, ни за что не хотел прилечь. – Государь! – говорил он. – Дня через два я и в седло сяду, и с тобою, коль будет на то твоя воля, дальше поеду, сам я чувствую, ничего такого со мною не сталось. – Тебя, наверно, тяжко изранили. Неслыханное это дело одному ударить на столько врагов… – Не однажды доводилось мне это делать, я ведь так считаю, что в опасности сабля и отвага – первое дело! Ах, государь, и на воловьей шкуре не спишешь тех ран, что на моей зажили. Такое уж мое счастье! – Ты на счастье не пеняй, сам, знать, лезешь напролом туда, где не то что от ран, от смерти не оборонишься. С каких же это пор ты воюешь? Где раньше храбро сражался? Легкий румянец окрасил бледное лицо Кмицица. – Государь! Ведь это я учинял набеги на князя Хованского, когда у всех уже руки опустились, он и цену за мою голову назначил. – Послушай, – молвил вдруг король, – ты мне там, в ущелье, одно странное слово сказал, но я тогда подумал, что горячка у тебя и ум мутится. А теперь вот ты опять толкуешь, что набеги учинял на Хованского. Кто же ты? Ужель и впрямь не Бабинич? Мы знаем, кто учинял набеги на Хованского! На минуту воцарилось молчание; наконец молодой рыцарь поднял осунувшееся лицо и сказал: – Да, государь! Не горячка у меня, правду я говорю: я налетал на Хованского, и с той войны имя мое прогремело на всю Речь Посполитую. Я Анджей Кмициц, хорунжий оршанский! Тут Кмициц закрыл глаза и побледнел еще больше; но король молчал, потрясенный, и пан Анджей продолжал: – Я, государь, тот самый изгнанник, что богом и людьми проклят за убийства и своеволие, я служил Радзивиллу и вместе с ним изменил тебе, государь, и отчизне, а теперь вот, исколотый рапирами, растоптанный конскими копытами, лежу немощен, и бью себя в грудь, и твержу: «Меа culpa! Mea culpa!»[226] – и, как отца, молю тебя о милосердии. Прости, государь, ибо сам я проклял свои злодеяния и давно сошел с пути грешников. Слезы покатились тут из глаз рыцаря, и дрожащими руками он стал искать руку короля. Ян Казимир руки не отнял, но нахмурился и сказал: – Милостив должен быть тот, кто носит корону в этой стране, и всегда готов отпустить вину. Вот и тебя готовы мы простить, особенно потому, что верой и правдой, не щадя живота, служил ты нам в Ченстохове и в дороге… – Прости же, государь! Успокой мою муку! – Одного только не могу простить я тебе: не замарал доныне наш народ своей чести, не посягал он отроду на помазанника божия, ты же предлагал князю Богуславу похитить меня и живым или мертвым отдать в руки шведов. Хоть за минуту до этого Кмициц сам говорил, что немощен он лежит, однако тут сорвался с ложа, схватил висевшее над ним распятие и с лицом в красных пятнах от жара, с горящими глазами заговорил, тяжело дыша: – Клянусь спасением души отца моего и моей матери, ранами распятого на кресте, это ложь! Коль повинен я в этом грехе, пусть поразит меня бог внезапною смертью и вечным покарает огнем! Государь мой, коль не веришь ты мне, я сорву эта повязки! Лучше кровью мне изойти, что оставили еще шведы в моих жилах! Отродясь я этого не предлагал. И в мыслях такого не было! За все царства мира никогда не совершил бы я такого злодеянья! Клянусь на этом распятии! Аминь! Аминь! И он весь затрясся от жара и негодования. – Стало быть, князь солгал? – в изумлении опросил король. – Зачем же ему это понадобилось? К чему? – Да, государь, он солгал! Это дьявольская месть за то, что я ему сделал. – Что же ты ему сделал? – Похитил на глазах у всего его двора и всего его войска и хотел связанного бросить к твоим ногам, государь. Король провел рукою по челу. – Странно мне это! Странно! – сказал он. – Я тебе верю, но не могу понять! Как же так? Ты служил Янушу, а похитил Богуслава, который не был так виновен, как брат, и связанного хотел привезти ко мне?.. Кмициц хотел было ответить, но король в эту минуту увидел, как бледен он и измучен, и сказал: – Отдохни, а тогда все с самого начала расскажешь. Мы тебе верим, и вот тебе наша рука! Кмициц прижал к губам руку короля и некоторое время молчал, дыхание у него захватило, и он только с невыразимой любовью смотрел на своего повелителя; наконец, собравшись с силами, начал он свой рассказ: – Я все расскажу с самого начала. Воевал я с Хованским, но и своих не жалел. Принужден я был людей обижать, брать у них все, что понадобится; но отчасти поступал так по своеволию, кровь играла во мне. Товарищи мои были все достойные шляхтичи, но не лучше меня. То, смотришь, зарубишь кого, то красного петуха пустишь, то батожками прогонишь по снегу. Шум поднялся. В тех местах, куда враг еще не дошел, обиженные подавали на меня в суд. Проигрывал я заочно. Приговоры сыпались один за другим, а я знать ничего не хотел, мало того, дьявол меня искушал, нашептывал мне, чтоб перещеголял я самого пана Лаща[227], который приговорами ферязь себе подшить приказал, а ведь вот же все его славили и доныне имя его славно. – Покаялся он и умер в страхе божием, – заметил король. Передохнув, Кмициц продолжал свой рассказ: – Между тем полковник Биллевич, – знатный род в Жмуди эти Биллевичи, – оставив бренную плоть, переселился в лучший мир, а мне отписал деревню и внучку. Не нужна мне эта деревня, в постоянных набегах богатую взял я добычу и не только вернул все, что потерял, когда враг захватил мои поместья, Но и приумножил свои богатства. Столько еще осталось у меня в Ченстохове, что и две такие деревни я бы мог купить, и ни у кого не надо мне просить хлеба. Но когда моя ватага урон понесла, поехал я на зимний постой в лауданскую сторону. И так приглянулась мне девушка-сиротина, что позабыл я обо всем на свете. Так невинна она и добра, что стыдно мне было перед нею за старые мои грехи. Да и она, с пелен питая отвращенье к греху, стала настаивать, чтобы оставил я прежнюю жизнь, людей успокоил, за обиды вознаградил и начал честную жизнь… – И ты внял ее совету? – Какое, государь! Правда, хотел, видит бог, хотел! Но преследуют меня старые грехи. Сперва в Упите солдат моих поубивали, за что я предал город огню… – О, боже! Да ведь это преступление! – воскликнул король. – Это бы еще ничего, государь! Потом товарищей моих, достойных рыцарей, хоть и смутьянов, изрубила лауданская шляхта. Не мог я не отомстить и в ту же ночь напал на застянок Бутрымов и огнем и мечом покарал их за убийство. Но они меня одолели, потому пропасть их там, этих сермяжников. Скрываться мне пришлось. Девушка уж и глядеть на меня не хотела, сермяжнички-то эти по духовной были отцами ее и опекунами. А так она меня к себе приворожила, что хоть головой об стену бейся! Не мог я жить без нее, собрал новую ватагу и силком увез ее с оружием в руках. – Да что это ты! Это ведь только татары девок крадут! – Сознаюсь, разбойничье было дело! Вот и покарал меня господь рукой пана Володыёвского. Собравши шляхту, вырвал пан Володыёвский у меня девушку, а самого так саблей рубнул, что едва не отдал я богу душу. Стократ лучше было бы это для меня, потому не связался бы я тогда с Радзивиллом, тебе и отчизне на погибель. Да что поделаешь! Новый суд начался. Злодейство такое, что плаха меня ждала. Я уж и сам не знал, что делать, когда виленский воевода сам вдруг пришел мне на помощь… – Он взял тебя под защиту? – Через того же пана Володыёвского он мне грамоту прислал на набор войска, и стал я ему подсуден и мог не бояться судов. Якорем спасения явился мне тогда воевода. Тотчас собрал я хоругвь из одних забияк, на всю Литву славных. Лучше хоругви во всем войске не было. Повел я ее в Кейданы. Как родного сына, принял меня там Радзивилл, о родстве нашем с Кишками вспомнил, под защиту взять посулил. У него уже были виды на меня. Ему нужны были люди отчаянные, готовые на все, а я, простак, как на приманку лез. Когда замыслы его еще не вышли наружу, велел он мне на распятии дать ему клятву, что не покину я его ни при каких обстоятельствах. Думал я, о войне со шведами или московитами речь, и с охотой дал ему клятву. Но вот начался тот страшный пир, на котором был подписан кейданский договор. Явной стала измена. Другие полковники бросали к ногам гетмана булавы, а меня клятва, как пса на цепи, держала, не мог я от князя отречься… – А разве все те, что потом оставили нас, не присягали нам на верность? – с грустью заметил король – Но я хоть и не бросил булавы, не хотел, однако, руки марать об измену. Один бог только знает, какие принял я муки! Словно бы кто живым огнем меня жег, так я терзался! Ведь и девушка моя, хоть и помирились мы уже с нею после увоза, назвала меня изменником, отвернулась от меня, как от мерзкой гадины. А я ведь клятву дал, я клятву дал не покидать Радзивилла! О, государь, хоть женщина она, но умом своим мужа затмит, а тебе предана, как никто другой. – Да благословит ее бог! – промолвил король. – Я люблю ее за это! – Она думала переделать меня, думала, я стану твоим приверженцем и за отчизну буду сражаться, а когда прахом пошли все ее труды, прогневалась на меня так, что сколько прежде любила, столько стала теперь ненавидеть. Между тем Радзивилл призвал меня к себе и стал ублажать. Выходило по его, как дважды два – четыре, что по справедливости он поступил, что только так и мог он спасти погибающую отчизну. Я и пересказать не могу, что он мне толковал, такие это были великие мысли и такое счастье сулили они отчизне! Да он бы стократ мудрого убедил, а что я, простой солдат, против такого державного мужа! Говорю тебе, государь, обеими руками ухватился я за эти его мысли, сердцем принял их, думал, все слепые, один князь правду видит, все грешники, один он чист перед богом. Я бы за него в огонь прыгнул, как теперь за тебя государь, ибо не умею я ни наполовину служить, ни наполовину любить. – Я это вижу! – заметил Ян Казимир. – Большую оказал я ему услугу, – угрюмо продолжал Кмициц. – Не будь меня, никаких ядовитых плодов не принесла бы эта измена, собственное войско зарубило бы князя саблями. Дело к тому клонилось. Уже драгуны поднялись, венгерская пехота и легкие хоругви, уже рубили они саблями его шотландцев, когда прискакал я со своими людьми и искрошил их в мгновение ока. Но оставались еще хоругви, что стояли на постое. Я и их истребил. Один только пан Володыёвский ушел из подземелья и чудом вывел своих лауданцев в Подлясье, чтобы присоединиться там к пану Сапеге. Много собралось там тех, кому посчастливилось уцелеть, но один бог знает, сколько по моей вине погибло добрых солдат. Винюсь в том, как на духу винюсь. По дороге к пану Сапеге схватил меня Володыёвский и не хотел пощадить мою жизнь. Еле ушел я тогда из его рук, да и то только потому, что нашлись при мне письма, из которых открылось, что, когда он сидел в подземелье и князь хотел его расстрелять, я горячо за него заступился. Отпустил он тогда меня, воротился я к Радзивиллу и снова служил ему. Но горько было мне, содрогалась душа моя от поступков князя, ибо нет у него ни веры, ни чести, ни совести, а собственное слово для него то же, что для шведского короля. Непокорен я стал и дерзок с ним. Гневался он на меня за мою дерзость. И услал наконец с письмами. – Очень важно все то, что ты тут рассказываешь, – промолвил король, – мы теперь от очевидца, который pars magna fuit[228], будем знать, как было дело. – Правда, что pars magna fui[229], – ответил Кмициц. – С радостью уехал я с письмами, не мог усидеть в Кейданах. В Пильвишках встретил я князя Богуслава. Дай-то бог, чтоб попался он мне в руки, все силы я к тому приложу, чтоб настигла его моя месть за поклеп, который он взвел на меня! Ничего я ему там не предлагал, бесстыдная все это ложь, мало того, – именно там встал я на правый путь, там узнал всю подноготную и воочию убедился в бесстыдстве этих еретиков. – Говори же скорее, как было дело, а то нам тут все так представили, будто князь Богуслав лишь по принуждению помогал брату. – Он, государь? Он хуже Януша! Да в чьей же голове раньше всего созрел предательский умысел? Да разве не он первый стал соблазнять князя гетмана короной? Суди его бог! Князь Януш хоть личину надевал и bono publico[Общим благом (лат.). прикрывался, а Богуслав, решив, что я из негодяев негодяй, всю душу открыл мне. И повторить страшно, что он мне сказал. «К черту, говорит, полетит ваша Речь Посполитая; но она как бы штука красного сукна, и мы не только не приложим рук для ее спасения, но и сами рвать будем, чтоб у нас в горсти клок побольше остался. Литва, говорит, нам должна достаться, а после смерти брата Януша я великокняжью шапку надену, женившись на его дочери». Король закрыл руками глаза. – О, боже! – воскликнул он. – Радзивиллы, Радзеёвский, Опалинский… Как же было не статься тому, что сталось! Корона им нужна была, пусть даже пришлось бы разъединить то, что бог соединил! – И меня обнял страх, государь! Водою голову я обливал, чтоб с ума не сойти. Но в единый миг переменилась душа моя, словно гром ее оглушил. Сам я собственных дел устрашился. Не знал, что делать: Богуслава иль себя пырнуть ножом? Как дикий зверь, я выл, – в такую попался сеть! Не служить Радзивиллу хотел я, но мести жаждал! И тут меня словно осенило: отправился я со своими людьми на квартиру князя Богуслава, увез его за город, схватил там и к конфедератам хотел отвезти, чтобы ценою его головы к ним и к тебе на службу вкупиться. – Я все тебе прощаю! – воскликнул король. – Ибо обманут ты был, но отплатил изменникам! Один только ты мог на такое отважиться, больше никто. Все я тебе за это прощаю и от всего сердца отпускаю тебе твои вины, только поскорее рассказывай дальше, сгораю я от любопытства: что ж он, ушел? – На первом же привале вырвал он у меня пистолет из-за пояса и выстрелил мне в лицо. Вот шрам! Сам один людей моих перебил и ушел. Великий он рыцарь, тут ничего не скажешь; но мы еще встретимся с ним, пусть это даже будет мой последний час! Тут Кмициц стал теребить одеяло, которым был укрыт; но король тотчас прервал его: – И это из мести взвел он поклеп на тебя в письме? – И это из мести послал он письмо. Рана у меня поджила в лесу; но хуже болела душа. К Володыёвскому, к конфедератам я не мог пойти, лауданцы саблями бы меня изрубили. Знал я, что князь гетман замыслил против них поход, и упредил их, чтоб они вместе держались. Это и было мое первое доброе дело, потому Радзивилл перебил бы им хоругвь за хоругвью, а теперь вот они его одолели и держат, как я слышал, в осаде. Да поможет им бог, а на него кару нашлет, аминь! – Может, оно так уж и сталось, а нет, так станется наверняка, – сказал король. – Что же ты потом делал? – Не мог я, государь, служить тебе у конфедератов и положил пробиваться прямо к тебе и верною службой искупить свою вину. Но как было мне пробиться? Кто бы принял Кмицица? Кто бы ему поверил? Кто бы его не окричал изменником? Потому принял я имя Бабинича и, проехав из конца в конец всю Речь Посполитую, добрался до Ченстоховы. Так ли уж велики мои заслуги, пусть про то ксендз Кордецкий скажет. День и ночь думал я об одном: как бы урон возместить, что нанес я отчизне, кровь за нее пролить, вернуть свою славу и честь. Остальное ты сам знаешь, сам видел, государь. И коль твое доброе отцовское сердце склоняется к моим мольбам, коль новая моя служба превысила меру старых грехов или хоть сравнялась с ними, будь же ко мне милосерд, государь, и призри меня в своем сердце, ибо все от меня отступились и никто меня не утешит, только ты один! Ты один видишь мое раскаянье и мои слезы! Я изгнанник, я изменник, я клятвопреступник, но, государь, я люблю отчизну и твое миропомазанное величие и, видит бог, хочу служить вам обоим! Обильные слезы полились тут из глаз молодого рыцаря, и горько он разрыдался, а король, добрый отец, обнял его, стал в лоб целовать и успокаивать: – Ендрек, люб ты мне, как сын родной! Что я тебе говорил? Что согрешил ты в ослеплении, а сколько грешит с умыслом? От всего сердца прощаю тебе все, ибо искупил ты уже свою вину. Успокойся, Ендрек! Ей-же-ей, не один был бы рад похвалиться такими заслугами, как твои! И я прощаю тебе, и отчизна прощает, и в долгу мы еще перед тобою! Ну, будет тебе голосить! – Пусть бог тебя вознаградит, государь, за твое состраданье! – со слезами говорил рыцарь. – А я еще на том свете должен понести кару за клятву, что дал Радзивиллу. Не знал я, в чем клялся, а все едино клятва есть клятва. – Не осудит тебя за нее господь, – ответствовал король, – ибо половина Речи Посполитой угодила бы тогда в преисподнюю, все, кто нарушил нам присягу. – И я, государь, думаю, что не угожу в преисподнюю, в том мне и ксендз Кордецкий ручался, хоть и не был уверен, минует ли меня чистилище. Тяжелое это дело в огне гореть сотню лет! Ну да уж ладно! Человек все может вытерпеть, когда светит ему надежда на вечное спасение, да и молитвы много могут помочь и сократить муки. – Ты только про то не думай! – сказал Ян Казимир. – Я самого нунция попрошу, чтобы он отслужил службу за твое спасение. При таких заступниках не придется тебе много мук терпеть. Верь в милосердие божие! Кмициц улыбнулся сквозь слезы. – Вот, даст бог, выздоровею, – сказал он, – так не из одного шведа душу выну, и будет от того не только заслуга в небе, но и добрая слава на земле. – Уповай на бога, – сказал король, – и не думай прежде времени о славе. Слово мое в том порукой, что не минует тебя то, что тебе положено. Придет пора поспокойней, сам вознагражу я тебя за заслуги, – они ведь и без того немалые, а будут, верно, еще больше. И на сейме, даст бог, повелю обсудить твое дело, и снова ты будешь в чести. – Да, государь, ведь только утихнет брань, а может, и того раньше, начнут меня по судам таскать, и уж тут и ты своей королевскою властью не сможешь меня спасти. Но довольно об этом! Не дамся я, покуда жив, покуда саблю держу в руках! Вот с девушкой горе. Оленькой звать ее, государь! Ах, сколько уж времени не видал я ее! Сколько выстрадал я без нее и из-за нее, и хоть порою хочу выбросить ее из сердца вон и с любовью борюсь, как с медведем, все напрасно, не отпускает такая-сякая – и конец! Ян Казимир весело и добродушно рассмеялся. – Чем же я тут тебе, бедняге, могу помочь? – А кто же мне поможет, коль не ты, государь?! Отчаянная она твоя приверженка, и никогда не простит она мне кейданских дел, разве только ты за меня заступишься и засвидетельствуешь, что не тот уж я, что снова служу я тебе и отчизне, и не по принуждению, не потому, что приманили меня всякими благами, но по собственной воле, сокрушаясь о содеянном мною… – Коль за этим дело стало, заступлюсь я за тебя, а коль такая она моя приверженка, как ты тут толкуешь, так и заступничество мое будет успешным. Только бы девушка свободна была да беды какой с ней не случилось, – в военное время всякое бывает. – Ангелы ее будут хранить! – Она того стоит. Чтоб по судам тебя не таскали, ты вот что сделаешь: мы теперь будем спешно набирать войско; не могу я дать тебе грамоту на набор как Кмицицу, коли пало на тебя, как ты говоришь, бесчестье, но Бабиничу дам, станешь и ты войско набирать, а через то и отчизне будет польза, ибо вижу я, отважный ты воитель и искушен опытом. В поход пойдешь под начальством киевского каштеляна, в его войске легче всего и голову сложить, и славу добыть. А надо будет, так и на свой страх станешь учинять набеги на шведов, как учинял на Хованского. С той поры, как назвался ты Бабиничем, стал ты исправляться и добро творить. Зовись же так и дальше, вот и суды не станут тебя трогать. А когда воссияет слава твоя, как солнце, когда слух о твоих заслугах пройдет по всей Речи Посполитой, пусть узнают тогда люди, кто преславный сей витязь. Многие тогда устыдятся таскать по судам столь великого рыцаря. Иные за это время погибнут, других ты сам смягчишь. Много приговоров вовсе пропадет, а я еще раз тебе обещаю, что до небес превознесу тебя за твои заслуги и на сейме к награде представлю, ибо в глазах моих ты уже сейчас этого достоин. – Государь мой! Чем заслужил я такую милость? – Ты ее больше заслужил, нежели многие из тех, что думают, будто имеют на то право. Ну-ну, не унывай же, милый мой приверженец, ибо уверен я, что и приверженка моя от тебя не уйдет, и, даст бог, в скором времени вы мне еще больше народите приверженцев! Хоть и болен был Кмициц, однако же сорвался со своего ложа и ниц пал перед королем. – Ради бога, что ты делаешь? – воскликнул король. – Кровь у тебя пойдет! Ендрек! Эй, сюда! Вбежал сам маршал, который давно уже искал короля по всему замку. – Святой Ежи, покровитель мой, что я вижу?! – крикнул он, увидев, как король собственными руками поднимает Кмицица. – Это пан Бабинич, мой самый дорогой солдат и самый верный слуга, который вчера спас мне жизнь, – сказал король. – Помогите мне, пан маршал, перенести его на постель.  ГЛАВА XXVII   Из Любовли король поехал в Дуклю, Кросно, Ланцут и Львов; сопровождали его коронный маршал, множество епископов, вельмож и сенаторов со своими надворными хоругвями и слугами. И как в могучую реку, что течет через весь край, вливаются малые реки, так в королевскую свиту вливались все новые и новые отряды. Шли магнаты и вооруженная шляхта, солдаты, поодиночке и кучками, и толпы вооруженных крестьян, которые ненавидели шведов особенно лютой ненавистью. Движение становилось всеобщим, пришлось вводить военные порядки. Появилось два грозных универсала, помеченных Сончем: один Константина Любомирского, маршала рыцарского круга[230], другой Яна Велёпольского, войницкого каштеляна, призывавшие шляхту краковского воеводства во всеобщее ополчение. Было уже известно, где собираться, за неявку грозила кара по законам Речи Посполитой. Королевский универсал дополнил эти воззвания и поставил на ноги даже самых равнодушных. Но в угрозах не было надобности, ибо небывалое воодушевление охватило все сословия. Садились на конь старики и дети. Женщины отдавали драгоценности, одежду; иные сами рвались в бой. В кузницах цыгане дни и ночи били молотами, перековывая на мечи мирные орала. Опустели города и деревни, мужчины ушли на войну. С гор, уходивших вершинами в поднебесье, день и ночь спускались толпы дикого люда. Силы короля росли с каждой минутой. Навстречу ему выходило духовенство с крестами и хоругвями, еврейские кагалы с раввинами; огромному триумфальному шествию был подобен его поход. Вести приходили самые лучшие, словно сам ветер приносил их отовсюду. Народ рвался к оружию не только в той части страны, которая не была захвачена врагом. Повсюду, в самых отдаленных землях и поветах, в крепостях, деревнях, селеньях, дремучих лесах, поднимала огненную главу ужасная война расплаты и мести. Сколь низко пал раньше народ, столь высоко поднимал он теперь голову, перерождался, крепнул духом и в самозабвении, не колеблясь, раздирал даже собственные засохшие раны, дабы очистить от яда свою кровь. Все громче кричали повсюду о могучем союзе шляхты и войска, возглавить который должны были великий гетман, старый Ревера Потоцкий, и польный гетман Ланцкоронский, воевода русский, а также киевский каштелян Стефан Чарнецкий, витебский воевода Павел Сапега, литовский кравчий князь Михал Радзивилл, могущественный магнат, который хотел снять бесчестье, что навлек на их род Януш, черниговский воевода Кшиштоф Тышкевич и многие другие сенаторы, вельможи, военачальники и шляхта. Каждый день сносились магнаты с коронным маршалом, который не желал, чтобы столь славный союз был заключен без его участия. Сперва только ходили упорные слухи, а там уж и верная весть разнеслась, что гетманы, а с ними и войско, оставили шведов и на защиту короля и отчизны встала Тышовецкая конфедерация. Король давно знал о конфедерации; немало потрудился он с королевой над ее созданием, немало писем слал и гонцов, хоть и находился вдали от родины; не имея возможности лично принять участие в конфедерации, он с нетерпением ждал теперь акта об ее учреждении и универсала. Не успел он доехать до Львова, как к нему прибыли Служевский и Домашевский из Домашевицы, луковский судья, они привезли от конфедератов акт на утверждение и заверения в том, что союз их будет служить ему верой и правдой. Король читал акт на общем совете с епископами и сенаторами. Сердца всех преисполнились радости, и все возблагодарили создателя, ибо памятная эта конфедерация возвестила о том, что народ, о котором еще недавно иноземный захватчик мог сказать, что нет у него ни веры, ни любви к отчизне, ни совести, ни порядка, ни одной из тех доблестей, на коих зиждутся державы и народы, не только опомнился, но и переродился. Свидетельство всех его доблестей лежало теперь перед королем в виде акта конфедерации и ее универсала. В этих документах говорилось о вероломстве Карла Густава, нарушении им клятв и обещаний, жестокости его генералов и солдат, учинявших зверства, каких не знали даже самые дикие народы, осквернении костелов, гнете, мздоимстве, грабежах, пролитии невинной крови, и война объявлялась скандинавским захватчикам не на жизнь, а на смерть. Универсал, грозный, как труба архангела, сзывал ополчение не только рыцарей, но всех сословий и народов Речи Посполитой. «Даже все infames[231], – говорилось в универсале, – banniti[232] и proscripti[233] должны идти на эту войну». Рыцари должны были садиться на конь, грудью встать за родину, да и пеших солдат поставить, кто побогаче – побольше, кто победней – поменьше, по силе возможности.   «Понеже в державе сей aeque bona[234] то и в том aequales[235] будем, что все одинаково встанем на защи и mala[236] принадлежат всем, то и опасности должно разделить всем. Всяк, кто шляхтичем зовется, оседлым или неоседлым, буде у него и много сынов, обязан идти наойну против врага Речи Посполитой. Поелику все мы – шляхтичи, и худородные и великородные, ab omnes prerogativas[237] на чины, звания и милости отчизны capaces, у отечественных свобод и beneficiorum».[238]   Так толковал универсал шляхетское равенство. Король, епископы и сенаторы, которые давно лелеяли в сердце мысль о возрождении Речи Посполитой, убедились с радостью и удивлением, что и народ созрел для возрождения, что готов он стать на новый путь, омыться от плесени и тлена и начать новую, достойную жизнь. «Открываем при сем, – гласил универсал, – поприще всякому человеку plebeiae conditionis[239], дабы мог он benemerendi in Republica[240], и провозглашаем, что отныне всяк может быть жалован чинами, достигнуть почестей, прав и beneficiorum, коими gaudet[241] сословие шляхетское…» Когда на совете у короля прочитали эти слова, воцарилось глубокое молчание. Те сенаторы, которые вместе с королем горячо желали открыть доступ к шляхетским правам людям низших сословий, думали, что немало придется им для этого преодолеть препон, немало претерпеть и немало потрудиться, что годы пройдут, прежде чем можно будет поднять голос за такое дело, а между тем шляхта, которая доселе так ревниво оберегала свои преимущества и была так нетерпима, сама открывала дорогу для черного люда. Поднялся примас и как бы в пророческом наитии сказал: – Вечно будут славить потомки сию конфедерацию за то, что оный punctum[242] вы поставили, а коль пожелает кто время наше почесть временем упадка старопольской чести, в споре с ним на вас ему укажут. Ксендз Гембицкий был болен и не мог говорить, трясущейся от волнения рукою он только благословлял акт и послов. – Вижу я уже врага, со стыдом покидающего сей предел, – сказал король. – Дай-то бог, да чтоб поскорее! – воскликнули оба посла. – Вы с нами во Львов поедете, – обратился к ним король, – мы тотчас утвердим там конфедерацию, а к тому же, не мешкая, новую учредим, такую, что силы адовы не одолеют ее. Переглянулись послы и сенаторы, словно вопрошая друг друга, о какой же это могучей силе говорит король; но тот молчал, только лицо его сияло: снова взял он в руки акт и снова читал и улыбался. – А много ли было противников? – спросил он вдруг. – Государь, – ответил Домашевский, – с помощью панов гетманов, пана витебского воеводы и пана Чарнецкого unanimitate[243] учредили мы нашу конфедерацию; никто из шляхты не воспротивился, так все ополчились на шведов и такой любовью воспылали к отчизне и твоему величеству. – Мы загодя постановили, – прибавил Служевский, – что не будет это сейм, что pluralitas[244] все будет решать; и, стало быть, ничье veto[245] не могло испортить нам дело, мы бы противника саблями изрубили, Все говорили, что надо кончать с этим liberum veto[246], a то от него одному воля, а многим неволя. – Золотые слова! – воскликнул примас. – Пусть только поднимется Речь Посполитая, и никакой враг нас не устрашит. – А где витебский воевода? – спросил король. – Подписавши акт, пан воевода в ту же ночь уехал к своему войску под Тыкоцин, где он держит в осаде изменника, виленского воеводу. Теперь он, верно, захватил уже его живым или мертвым. – Так уверен он был, что захватит его? – Как в том, что на смену дню ночь придет. Все оставили изменника, даже самые верные слуги. Только ничтожная горсть шведов обороняется там, и помощи им ждать неоткуда. Пан Сапега вот что говорил в Тышовцах: «Хотел было я на один день опоздать, к вечеру покончил бы тогда с Радзивиллом! Да тут дела поважней, а Радзивилла и без меня могут взять, одной хоругви для этого хватит». – Слава богу! – сказал король. – Ну а где же пан Чарнецкий? – Столько к нему шляхты привалило, да все самых доблестных рыцарей, что и дня не прошло, а уж он стал во главе отборной хоругви. Теперь тоже двинулся на шведов, ну а где он сейчас, мы про то не знаем. – А паны гетманы? – Паны гетманы твоих повелений ждут, государь, а сами держат совет, как вести войну, да с калушским старостой, паном Замойским, сносятся. А покуда что ни день снег валит, и полки к ним валят. – Все уже покидают шведов? – Да, государь! Были у гетманов посланцы и от войск пана Конецпольского, что все еще стоят в стане Карла Густава. Но и они, сдается, рады воротиться на службу к законному королю, хоть Карл и не скупится на посулы и осыпает их милостями. Говорили посланцы, что не могут тотчас recedere[247], надо время улучить, но что уйдут непременно, потому опротивели уж им и пиры его, и милости, и подмигиванья, и рукоплесканья. Мочи нет больше терпеть. – Отовсюду покаянные речи, отовсюду добрые вести, – промолвил король. – Слава пресвятой богородице! Это самый счастливый день в моей жизни, другой такой, верно, тогда наступит, когда последний вражеский солдат покинет пределы Речи Посполитой. Домашевский при этих словах хлопнул по кривой своей саблище. – Не приведи бог до такого дожить! – воскликнул он. – Что это ты говоришь? – удивился король. – Чтоб последний немчура да на своих ногах ушел из Речи Посполитой? Не бывать этому, государь! Для чего же у нас тогда сабли на боку? – Ну тебя совсем! – развеселился король. – Вот это удаль так удаль! Но Служевский не желал отстать от Домашевского. – Клянусь богом, – вскричал он, – нет на то нашего согласия, я первый наложу свое veto! Мало нам того, что они уйдут прочь, мы за ними следом пойдем! Примас покачал головой и добродушно засмеялся: – Ну, села шляхта на конька и скачет и скачет! Боже вас благослови, но только потише, потише! Враг-то еще в наших пределах! – Недолго уж ему гулять! – воскликнули оба конфедерата. – Дух переменился, переменится и счастье, – слабым голосом сказал ксендз Гембицкий. – Вина! – крикнул король. – Дайте мне выпить с конфедератами за наше счастье! Слуги принесли вина; но вместе с ними вошел старший королевский лакей и сказал: – Государь, приехал пан Кшиштопорский из Ченстоховы, челом бьет вашему величеству. – Сюда его, да мигом! – крикнул король. Через минуту вошел высокий, худой шляхтич; глядел он, как козел, исподлобья. Сперва земно поклонившись королю, а потом не очень почтительно сановникам, он сказал: – Слава Иисусу Христу! – Во веки веков! – ответил король. – Что у вас слышно? – Мороз трескучий, государь, инда веки смерзаются! – Ах ты, господи! – воскликнул Ян Казимир. – Ты мне не про мороз, ты про шведов говори! – А что про них толковать, государь, коль нет их под Ченстоховой! – грубовато ответил Кшиштопорский. – Слыхали уж мы про то, слыхали, – ответил обрадованный король, – да только то молва была, а ты, верно, прямо из монастыря едешь. Очевидец и защитник? – Да, государь, участник обороны и очевидец чудес, что являла пресвятая богородица…

The script ran 0.022 seconds.