Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стивен Кинг - Оно [1986]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf_horror, Роман, Хоррор

Аннотация. В маленьком провинциальном городке Дерри много лет назад семерым подросткам пришлось столкнуться с кромешным ужасом - живым воплощением ада. Прошли годы & Подростки повзрослели, и ничто, казалось, не предвещало новой беды. Но кошмар прошлого вернулся, неведомая сила повлекла семерых друзей назад, в новую битву со Злом. Ибо в Дерри опять льется кровь и бесследно исчезают люди. Ибо вернулось порождение ночного кошмара, настолько невероятное, что даже не имеет имени...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 

Ему никто не ответил. Глава 16 Невезуха Эдди 1 К тому времени, когда Ричи заканчивает, они все кивают. Эдди кивает вместе со всеми, вспоминает вместе со всеми, когда боль внезапно простреливает вверх полевому предплечью. Простреливает? Нет. Разрывает левое предплечье: такое ощущение, будто кто-то пытается заточить на кости ржавую пилу. У Эдди перекашивает лицо, он сует руку во внутренний карман пиджака, перебирает пузырьки, ищет нужный на ощупь, достает экседрин. Отправляет в рот две таблетки, запивает джином со сливовым соком. Боль в руке целый день то появлялась, то исчезала. Поначалу он списывал боль на бурсит:[286] такое иногда с ним случалось в дождливый день. Но по ходу рассказа Ричи у него всплывают новые воспоминания, и он понимает, откуда боль. «Мы уже идем не по Аллее памяти, — думает Эдди. — Это все больше и больше похоже на Лонг-Айленд-экспрессуэй». Пятью годами раньше, на обычной диспансеризации (Эдди проходил обычную диспансеризацию каждые полгода) врач между делом отметил: «У тебя тут давний перелом, Эд… упал с дерева мальчишкой?» «Что-то вроде этого», — согласился Эдди, но не потрудился сказать доктору Роббинсу, что его мать, без сомнения, упала бы замертво от кровоизлияния в мозг, если б увидела или услышала, что ее Эдди лазает по деревьям. По правде говоря, он и не смог бы точно вспомнить, как сломал руку. Это не казалось чем-то важным (хотя теперь Эдди находит такое отсутствие интереса весьма странным — он, в конце концов, человек, который очень трепетно воспринимает каждый чих или изменение цвета стула). Но это старый перелом, сущая безделица, случившаяся с ним давным-давно, в детстве, которое он едва помнил, да и вспоминать не хотел. Перелом давал о себе знать во время длительных поездок в дождливый день, но пара таблеток аспирина приводили все в норму. Никаких проблем. Однако теперь это не та боль, которая легко снимается аспирином; теперь какой-то безумец точит ржавую пилу, выбивает какой-то ритм на кости, и он помнит, что такие же ощущения были у него в больнице, особенно поздно вечером, в первые три или четыре дня после случившегося. Он лежал в постели, потея в летнюю жару, дожидаясь, когда же медсестра принесет таблетку, слезы беззвучно скатывались по щекам в ушные раковины, и он думал: «Будто какой-то псих затачивает в моей руке пилу». «Если это Аллея воспоминаний, — думает Эдди, — то я готов обменять ее на одну большую мозговую клизму: пусть прочистит его, как толстую кишку». Не отдавая себе отчета, что собирается заговорить, Эдди произносит: — Руку мне сломал Генри Бауэрс. Помните? Майк кивает. — Перед тем как пропал Патрик Хокстеттер. Числа я не помню. — Я помню, — бесстрастно отвечает Эдди. — 20 июля. Хокстеттер считался пропавшим… с?.. Двадцать третьего? — С двадцать второго, — поправляет его Беверли Роган, хотя не говорит им, почему так уверена в дате: дело в том, что она видела, как Оно утащило Хокстеттера. И она не говорит им, хотя верила тогда, как верит и сейчас, что Патрик Хокстеттер к тому моменту совсем рехнулся, был еще безумнее, чем Генри Бауэрс. Она им скажет, но сейчас очередь Эдди. Она им скажет после Эдди, а потом, полагает она, Бен расскажет о развязке тех июльских событий… серебряной пуле, которую они так и не решились сделать. «Трудно представить себе более кошмарной повестки дня», — думает Беверли… но почему она охвачена такой безумной радостью? И когда она в последний раз чувствовала себя такой молодой? Она едва может усидеть на месте. — Двадцатое июля, — повторяет Эдди, передвигая ингалятор по столу от одной руки к другой. — Через три или четыре дня после истории с дымовой ямой. Остаток лета я провел в гипсе. Помните? Ричи хлопает себя по лбу характерным жестом, который они все помнят с тех давних дней, и Билл думает с улыбкой и тревогой, что на мгновение Ричи действительно выглядел, как Бивер Кливер. — Ну как же, разумеется! Рука у тебя была в гипсе, когда мы пошли в тот дом на Нейболт-стрит, так? И потом… в темноте… — Но тут Ричи трясет головой, на лице написано недоумение. — Что, Ри-ичи? — спрашивает Билл. — Еще не могу вспомнить эту часть, — признается Ричи. — А ты? Билл медленно качает головой. — Хокстеттер был с ними в тот день, — говорит Эдди. — Тогда я в последний раз видел его живым. Может, им заменили Питера Гордона. Думаю, Бауэрс больше не хотел иметь с Питером никаких дел. После того, как тот сбежал в день битвы камней. — Они все умерли, так? — ровным голосом спрашивает Беверли. — После Джимми Каллума умирали только дружки Бауэрса… или его бывшие дружки. — Все, кроме Бауэрса, — соглашается Майк, глянув на воздушные шарики, привязанные к аппарату для просмотра микрофильмов, — Бауэрс в «Джунипер-Хилл». Частной закрытой психиатрической лечебнице в Огасте. — И к-как о-они с-сломали тебе руку, Э-Эдди? — Твое заикание усиливается, Большой Билл, — без тени улыбки говорит Эдди и допивает джин со сливовым соком. — Не обращай внимания. Ра-асскажи нам. — Расскажи нам, — повторяет Беверли и легонько касается пальцами его предплечья. Боль простреливает руку. — Хорошо. — Эдди вновь наполняет стакан, смотрит в него и начинает. — Через пару дней после того, как я вернулся домой из больницы, вы пришли ко мне и показали эти серебряные шарики. Ты помнишь, Билл? Билл кивает. Эдди смотрит на Беверли: — Билл спросил тебя, выстрелишь ли ты ими, если до этого дойдет… потому что в меткости никто не мог сравниться с тобой. Кажется, ты ответила «нет»… что ты слишком боишься. И ты сказала нам что-то еще, но я никак не могу вспомнить, что именно. Вроде бы… — Эдди высовывает язык и почесывает кончик, словно сдирает что-то прилипшее. Ричи и Бен улыбаются. — Что-то связанное с Хокстеттером? — Да, — кивает Беверли. — Я расскажу, когда ты закончишь. Валяй. — После того, после того, как вы все ушли, ко мне в комнату зашла мать, и мы крепко поссорились. Она не хотела, чтобы я и дальше общался с кем-то из вас. И она могла заставить меня согласиться… умела она, умела найти подход к мальчику, вы понимаете… Билл снова кивает. Он помнит миссис Каспбрэк, необъятную женщину со странным лицом, лицом шизофренички, которое могло выглядеть каменным, яростным, несчастным и испуганным одновременно. — Да, она могла убедить меня согласиться, — повторяет Эдди. — Но кое-что еще случилось в тот день, когда Бауэрс сломал мне руку. Нечто такое, что действительно меня потрясло. С его губ слетает легкий смешок, он думает: «Это действительно меня потрясло, все так… и это все, что ты можешь сказать? Какой смысл говорить, если ты не можешь сказать людям, что ты действительно чувствуешь? В книге или в кино то, что выяснилось перед тем, как Генри Бауэрс сломал мне руку, изменило бы всю мою жизнь, и ничего не пошло бы так, как пошло… в книге или кино я обрел бы свободу. В книге или кино мне не пришлось бы держать в моем номере в „Таун-хаусе“ целый чемодан таблеток, я не женился бы на Майре, не принес бы сюда этот идиотский гребаный ингалятор. В книге или кино. Потому что…» Внезапно, на глазах у всех, ингалятор Эдди сам по себе катится по столу. И когда катится, издает сухое шуршание, похожее на звук маракаса,[287] или на перекатывание маленьких косточек, или даже на смех. Добравшись до противоположного края стола, между Ричи и Беном, ингалятор подпрыгивает в воздух и падает на пол. Ричи пытается его схватить, но раздается резкий крик Билла: — Не т-трогай его! — Воздушные шарики! — кричит Бен, и они все поворачиваются. На шариках, которые привязаны к аппарату для просмотра микрофильмов, теперь надпись: «ЛЕКАРСТВО ОТ АСТМЫ ВЫЗЫВАЕТ РАК!» Под слоганом оскаленные черепа. Они взрываются в два приема, сначала половина, потом остальные. Эдди смотрит на это действо, во рту пересыхает, знакомое ощущение удушья начинает сужать дыхательные пути зажимными болтами. — Кто с-сказал тебе и ч-что тебе сказали? Эдди облизывает губы, хочет пойти за ингалятором, но не решается. Кто знает, чем он теперь наполнен? Он думает о том дне, 20 июля, о том, как мать дала ему чек, со всеми заполненными графами, за исключением суммы прописью, и доллар наличными для него — карманные деньги. — Мистер Кин, — отвечает он, и собственный голос доносится до ушей издалека. — Мне сказал мистер Кин. — Не самый лучший человек в Дерри, — отмечает Майк, но Эдди, ушедший в свои мысли, едва слышит его. Да, тот день выдался жарким, но в торговом зале «Аптечного магазина на Центральной» царила прохлада, деревянные лопасти вентиляторов лениво вращались под лепным потолком, в воздухе стоял умиротворяющий запах изготовляемых на месте порошков и готовых лекарств. В этом месте продавали здоровье — его мать не произносила этих слов вслух, но свято верила в них, и в свои одиннадцать с половиной лет Эдди даже не подозревал, что его мать может ошибаться, в этом или чем-то еще. «Что ж, мистер Кин положил этому конец», — думает он теперь с ностальгической злостью. Он помнит, что какое-то время провел у стойки с комиксами, вращал ее, чтобы посмотреть, нет ли новых выпусков «Бэтмена», или «Супербоя», или его фаворита, «Пластичного человека». Он уже отдал список матери (она посылала его в аптеку, как других мальчиков посылали в бакалейную лавку на углу) и ее чек мистеру Кину: тот подбирал все необходимое, проставлял в чеке нужную сумму и давал Эдди расписку, чтобы потом мать могла списать эти деньги со своего банковского счета. Эдди не видел в этом ничего необычного. Три различных лекарства для матери, плюс бутылка геритола, потому что, как она загадочно сказала ему: «В нем много железа, Эдди, а женщинам железа нужно больше, чем мужчинам». Еще его витамины, бутылка «Эликсира доктора Суэтта» для детей… и, разумеется, его лекарство от астмы. Все всегда шло по заведенному порядку. Потом он заглянул бы в «Костелло-авеню маркет» со своим долларом и купил два шоколадных батончика и «пепси». Съел бы батончики, выпил «пепси» и всю дорогу домой бренчал бы мелочью в кармане. Но этот день выдался другим; закончить его Эдди предстояло в больнице, что уже говорило об отличии этого дня от всех прочих, однако заведенный порядок начал нарушаться раньше — когда его позвал мистер Кин. Потому что вместо того, чтобы вручить Эдди большой белый пакет, набитый лекарствами, и отдать расписку, а потом убедиться, что Эдди засунул ее глубоко в карман, откуда она не выпадет, мистер Кин задумчиво посмотрел на него и сказал: — Зайди… 2 …на минутку ко мне в кабинет, Эдди. Я хочу с тобой поговорить. Эдди посмотрел на фармацевта настороженно, немного испуганно. В голове мелькнула мысль, что мистер Кин заподозрил его в воровстве. На парадной двери висело объявление, которое он всегда прочитывал, когда входил в «Аптечный магазин на Центральной». Написали его осуждающими черными буквами, такими большими, что даже Ричи Тозиер мог прочитать без очков: «МЕЛКОЕ ВОРОВСТВО — это НЕ ХОХМА, и это НЕ ПРИКОЛ, и это НЕ ЗАБАВА! МЕЛКОЕ ВОРОВСТВО — это ПРЕСТУПЛЕНИЕ, И МЫ ПОДАДИМ В СУД». Эдди никогда в жизни ничего не своровал, но это объявление всегда вызывало у него чувство вины — создавало ощущение, будто мистеру Кину известно о нем что-то такое, чего не знал он сам. А потом мистер Кин запутал его еще больше, спросил: — Как насчет газировки с мороженым? — Ну… — За счет заведения. В это время дня я всегда прошу принести мне ее в кабинет. Хорошая энергетическая подпитка для тех, кому не нужно следить за весом, и могу сказать, что нам двоим точно не нужно. Моя жена говорит, что выгляжу я, как фаршированная веревка. Твой приятель, этот паренек Хэнском, вот кому нужно следить за весом. Какое тебе мороженое, Эдди? — Видите ли, мама велела мне возвращаться домой. Как только… — Чувствую, ты предпочитаешь шоколадное. Подойдет тебе шоколадное? — Глаза мистера Кина блеснули, но сухим блеском, как солнце, отражающееся от кусочков слюды в пустыне. Так, во всяком случае, подумал Эдди, большой поклонник таких авторов вестернов, как Макс Бранд и Арчи Джосилен. — Конечно, — сдался Эдди. Что-то нервировало его в манере мистера Кина подталкивать к переносице очки в золотой оправе. Да и сам мистер Кин выглядел и озабоченным, и чем-то очень довольным. Эдди не хотелось идти в кабинет мистера Кина. Его приглашали туда не ради газировки. И что бы ему там ни сказали, Эдди точно знал — новости не будут из разряда хороших. «Может, он собирается сказать мне, что у меня рак, — мелькнула в голове Эдди безумная мысль. — Этот детский рак. Лейкемия. Боже!» «Не тупи, — ответил он себе сам, пытаясь рассуждать у себя в голове здравомысляще, как Заика Билл. Заика Билл уже стал главным героем в жизни Эдди, заменив собой Джока Махони из телесериала „Всадник с гор“, который показывали утром по субботам. И пусть Большой Билл не мог говорить, как все, соображал он — лучше не бывает. — Этот тип — фармацевт, а не врач, в конце концов». Но Эдди все равно нервничал. Мистер Кин поднял крышку прилавка и поманил Эдди костлявым пальцем. Эдди пошел. Пусть и против воли. Руби, продавщица, сидела у кассового аппарата и читала журнал о кино «Силвер скрин». — Руби, тебя не затруднит приготовить две газировки с мороженым? — обратился к ней мистер Кин. — Одну — с шоколадным, вторую — с кофейным? — Конечно. — Руби заложила страницу, которую читала, фольгой от жвачки и встала. — Принеси их в кабинет. — Конечно. — Пошли, сынок, я тебя не съем. — И мистер Кин подмигнул Эдди, на самом деле подмигнул, чем потряс его до глубины души. Эдди никогда не заходил за прилавок и теперь с интересом разглядывал все эти бутылки, таблетки, банки. Окажись он здесь один, занялся бы изучением ступки и пестика, весов и гирек, стеклянных емкостей, заполненных капсулами. Но мистер Кин препроводил его в кабинет и плотно закрыл за собой дверь. Когда щелкнула собачка замка, Эдди почувствовал нарастающую напряженность в груди и попытался ее подавить. В белом пакете среди лекарств для матери лежал полностью заправленный ингалятор, и он мог пустить в рот длинную струю, как только выйдет из этого кабинета. На углу стола мистера Кина стояла банка с лакричными червяками. Он пододвинул ее к Эдди, приглашая угоститься. — Спасибо, я не хочу, — вежливо отказался Эдди. Мистер Кин сел на вращающийся стул, стоявший за столом, переставил банку поближе к себе и взял одного червяка. Потом выдвинул ящик, что-то оттуда достал. Положил на стол рядом с высокой банкой лакричных червей, и Эдди охватила настоящая тревога: компанию банке составил ингалятор. Мистер Кин запрокинул голову. Его затылок коснулся настенного календаря. Изображались на календаре все те же таблетки. Под ними большие буквы складывались в слово «СКУИББ».[288] И… …на один кошмарный момент, когда мистер Кин только открыл рот, чтобы заговорить, Эдди вспомнил случившееся с ним в обувном магазине: тогда мать раскричалась на него, еще маленького мальчика, за то, что он сунул ногу в рентгеновский аппарат, которые стояли тогда в обувных магазинах. И в этот кошмарный момент Эдди подумал, что мистер Кин сейчас скажет следующее: «Эдди, девять из десяти врачей соглашаются с тем, что лекарство от астмы вызывает рак, точно так же, как рентгеновские аппараты, которые ставили в обувных магазинах. Ты им, наверное, уже заболел. Я считаю, что тебе надо это знать». Однако на самом деле мистер Кин сказал совсем другое. Настолько неожиданное, что Эдди не нашелся с ответом; мог только сидеть, дурак дураком, на деревянном стуле с прямой спинкой по другую сторону стола мистера Кина. — Это продолжается довольно долго. Эдди открыл рот и снова закрыл. — Сколько тебе лет, Эдди? Одиннадцать, так? — Да, сэр, — едва слышно ответил Эдди. Дышалось ему с трудом. Он еще не свистел, как кипящий чайник (в таких ситуациях Ричи восклицал: «Кто-нибудь, выключите Эдди! Он уже закипел!»), но такое могло случиться в любую секунду. Он с вожделением глянул на ингалятор, лежащий на столе мистера Кина, но, поскольку ждали от него другого, ответил: — В ноябре исполнится двенадцать. Мистер Кин кивнул. Потом наклонился вперед, как фармацевт в телевизионном рекламном ролике, и сцепил руки перед собой. Линзы его очков блестели в ярком свете потолочных флуоресцентных ламп. — Ты знаешь, что такое плацебо, Эдди? Нервничая, Эдди поделился с ним своей лучшей догадкой: — Это такие штуки у коров, из которых течет молоко, да? Мистер Кин рассмеялся и откинулся на спинку стула. — Нет, — ответил он, и Эдди покраснел до корней своих коротко стриженных волос. Теперь он уже мог слышать свист в собственном дыхании. — Плацебо — это… Его прервал энергичный двойной стук в дверь. Не дожидаясь «войдите», Руби переступила порог, держа в обеих руках по старомодному стакану для газировки с мороженым. — С шоколадным, как я понимаю, тебе. — Она улыбнулась Эдди, а он, как мог, ей, но никогда раньше, за всю жизнь, его интерес к газировке с мороженым не находился на столь низком уровне. Эдди охватил испуг, как перед всем вообще, так и по вполне конкретному поводу; такое всегда случалось с ним, когда он сидел на смотровом столе доктора Хэндора в одних трусах, дожидаясь, когда доктор придет, и зная, что его мать в приемной, занимает большую часть дивана и крепко, словно псалтырь, держит перед глазами книгу (обычно «Силу позитивного мышления» Нормана Винсента Пила или «Народную медицину Вермонта» доктора Джарвиса). Раздетый, беззащитный, он чувствовал, что на пару они загнали его в ловушку. Он отпил газировки, когда Руби выходила из кабинета, не ощущая вкуса. Мистер Кин подождал, пока за девушкой закроется дверь, потом улыбнулся сухой, слюда-на-солнце, улыбкой. — Расслабься, Эдди. Я тебя не съем и не сделаю тебе ничего дурного. Эдди кивнул, потому что мистер Кин был взрослым, а со взрослыми следовало соглашаться всегда (так учила его мать), но при этом подумал: «Да уж, слышал я это вранье. Что-то такое говорил врач, когда открыл стерилизатор, и в нос ударил резкий, пугающий запах спирта. Запах уколов и запах вранья, и сводилось все к одному: когда они говорят, что больно не будет, как укус комарика, означает это, что от боли захочется выть». Он еще раз попытался засосать газировку через соломинку, и, наверное, напрасно. Все оставшееся пространство в сжимающемся горле требовалось ему для того, чтобы проталкивать в легкие воздух. Он вновь посмотрел на ингалятор, лежащий на столе мистера Кина, хотел попросить, но не решился. Странная мысль пришла Эдди в голову: может, мистер Кин знает, что ему нужен ингалятор, но он не решается его попросить, может, мистер Кин (мучает) дразнит его. Только такая мысль — глупость, так? Взрослый, особенно взрослый, помогающий другим людям поправить здоровье, не стал бы так дразнить маленького мальчика, правда? Конечно же, нет. Об этом даже думать нельзя, потому что такая мысль привела бы к необходимости ужасного переосмысления окружающего мира, каким его представлял себе Эдди. Но ингалятор лежал, лежал здесь, так близко и так далеко, совсем как вода, до которой не может добраться человек, умирающий от жажды в пустыне. Он лежал здесь, на столе. Под улыбающимися слюдяными глазами мистера Кина. Эдди хотелось, больше чем когда бы то ни было, оказаться сейчас в Пустоши, со своими друзьями. Мысль о монстре, каком-то огромном монстре, шныряющем под городом, где он родился и вырос, использующем дренажные тоннели и канализационные трубы, чтобы перебираться с места на место, пугала, другая мысль — вступить в борьбу с этим чудовищем и победить, пугала еще больше… но все лучше, чем находиться здесь. Как можно бороться со взрослым, который говорил, что больно не будет, когда ты знал, что будет, да еще как? Как можно бороться со взрослым, который задавал тебе странные вопросы и говорил что-то непонятное вроде: «Это продолжалось достаточно долго»? То есть, чуть ли не случайно, думая совсем о другом, Эдди открыл одну из великих истин детства: настоящие монстры — взрослые. Ничего знаменательного не случилось, мысль эта не сверкнула ослепительной вспышкой, не объявила о себе колокольным звоном и трубным гласом. Просто пришла и ушла, почти похороненная под другой всесокрушающей мыслью: мне нужен мой ингалятор и я хочу уйти отсюда. — Расслабься, — вновь повторил мистер Кин. — Твои беды, Эдди, большей частью от того, что ты постоянно напряжен и зажат. Возьмем, к примеру, твою астму. Посмотри сюда. Мистер Кин выдвинул ящик стола, порылся в нем, потом достал воздушный шарик. Набирая в узкую грудь как можно больше воздуха (его галстук подпрыгивал, будто узкая лодка на небольшой волне), надул его. На шарике Эдди прочитал: «„АПТЕЧНЫЙ МАГАЗИН НА ЦЕНТРАЛЬНОЙ“. ЛЕКАРСТВА, ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА, ПЕРЕВЯЗОЧНЫЕ МАТЕРИАЛЫ». Мистер Кин перекрутил резиновое горлышко и выставил шарик перед собой. — Давай представим себе, что это легкое. Твое легкое. Мне следовало бы надуть два, но, раз у меня остался только один шарик от распродажи, которую мы устроили сразу после Рождества… — Мистер Кин, могу я взять ингалятор? — В голове у Эдди начало стучать. Он чувствовал, как пережимается дыхательное горло, а на лбу выступает пот. Его стакан с газировкой и шоколадным мороженым стоял на краю стола мистера Кина. Вишенка наверху медленно проваливалась в сбитые сливки. — Через минутку, — ответил мистер Кин. — Слушай и смотри внимательно, Эдди. Пора кому-то это сделать. Если Рассу Хэндору не хватает мужества, придется мне. Твое легкое — такой же шар, только обтянуто мышцами. Эти мышцы — как руки человека, работающего с мехами, ты понимаешь? У здорового человека они помогают легкому расширяться и сокращаться. Но если хозяин легких постоянно зажат и напряжен, мышцы начинают работать против легких, а не помогать им. Смотри! Мистер Кин положил узловатую, костлявую, с почечными бляшками руку на воздушный шар и надавил. Шар раздулся и вылез из-под его кулака. Эдди сжался, готовясь к хлопку. Одновременно почувствовал, что дыхательное горло перекрыто полностью. Наклонился через стол и схватил ингалятор. Плечом ударил тяжелый стакан с мороженым и газировкой. Стакан слетел со стола и с грохотом разбился об пол. Грохот этот Эдди слышал смутно. Он сдергивал крышку с ингалятора, всовывал наконечник в рот, нажимал на клапан. Со всхлипом попытался вдохнуть, и мысли его, как и всегда в такие моменты, понеслись паническим потоком, наталкивались друг на друга: «Пожалуйста мамочка я задыхаюсь я не могу ДЫШАТЬ ох мой дорогой Боже ох мой дорогой Иисус добрый и милосердный я не могу ДЫШАТЬ пожалуйста я не хочу умирать не хочу умирать пожалуйста…» А потом туман, выплеснувшийся из ингалятора, сконденсировался на распухших стенках дыхательного горла, и он снова смог дышать. — Извините. — Эдди чуть не плакал. — Мне очень жаль, что стакан разбился… я все уберу и заплачу за него… только, пожалуйста, не говорите маме, хорошо? Извините, мистер Кин, но я не мог вдохнуть… Раздался двойной стук в дверь, и Руби всунула голову в кабинет. — У вас все… — Все отлично, — оборвал ее мистер Кин. — Оставь нас. — Ну, тогда изви-и-ните! — Руби закатила глаза и закрыла дверь. Эдди вновь задышал со свистом. Еще раз пустил в рот струю из ингалятора, опять начал извиняться. Замолчал, лишь заметив, что мистер Кин ему улыбается — своей особенной сухой улыбкой. Руки он сложил на животе. Сдувшийся воздушный шарик лежал на столе. Новая мысль пришла в голову Эдди. Он пытался ее прогнать, но не смог. Мистер Кин выглядел так, будто приступ астмы Эдди доставил ему больше удовольствия, чем газировка с кофейным мороженым, стакан с которой наполовину опустел. — Не волнуйся, — ответил он, — потом Руби здесь приберется, и, по правде говоря, я даже рад, что ты разбил стакан. Потому что я пообещаю ничего не говорить твоей матери, если ты пообещаешь не говорить ей об этом нашем разговоре. — Конечно, обещаю, — с жаром воскликнул Эдди. — Хорошо, — кивнул мистер Кин. — Мы достигли взаимопонимания. И ты чувствуешь себя гораздо лучше, так? Эдди кивнул. — Почему? — Почему? Ну… потому что я принял лекарство. — Он посмотрел на мистера Кина, как в школе смотрел на миссис Кейси, если давал ответ, в правильности которого сомневался. — Но ты принял не лекарство, — возразил мистер Кин. — Ты принял плацебо. Плацебо, Эдди, выглядит как лекарство, и по вкусу как лекарство, но это не лекарство. Плацебо — не лекарство, потому что не содержит активных компонентов. Или если это лекарство, то лекарство крайне необычное. Лекарство для головы. — Мистер Кин улыбнулся. — Ты это понимаешь, Эдди? Лекарство для головы. Эдди понял, чего там; мистер Кин говорил ему, что он — чокнутый. Но онемевшие губы выдали другой ответ: — Нет, я вас не понимаю. — Позволь рассказать тебе короткую историю, — продолжил мистер Кин. — В 1954 году в университете Депола[289] проводились исследования с больными язвой. Ста пациентам давали таблетки. Всем говорили, что таблетки помогут им вылечить язвенную болезнь, но при этом половине пациентов давали плацебо… если на то пошло, драже «М-энд-М» с одинаковой розовой глазурью. — Мистер Кин издал странный пронзительный смешок, словно описывал какой-то удачный розыгрыш, а не научный эксперимент. — Из ста пациентов девяносто три отметили значительное улучшение своего состояния, а у восьмидесяти одного это улучшение зафиксировали проведенные обследования. И что ты думаешь? Какой вывод ты сделаешь из этого эксперимента? — Я не знаю, — еле слышно ответил Эдди. Мистер Кин постучал себя по голове. — Большинство болезней начинаются здесь, вот что я думаю. Я уже много, очень много лет занимаюсь этим бизнесом, и узнал о плацебо задолго до того, как врачи из университета Депола провели свое исследование. Обычно плацебо прописывают старикам. Пожилые люди, и мужчины, и женщины, приходят к доктору, убежденные, что у них болезнь сердца, или рак, или диабет, и еще какая-то ужасная напасть. Но очень часто ничего этого нет и в помине. Они неважно себя чувствуют только потому, что они старые, ничего больше. Но что в такой ситуации делать врачу? Говорить им, что они — часы без ходовой пружины? Ха! Едва ли. Врачи слишком любят полагающиеся им вознаграждения. — И теперь губы мистера Кина изогнулись, выражая нечто среднее между улыбкой и презрительной усмешкой. Эдди просто сидел, ожидая, когда все закончится, закончится, закончится. «Но ты принял не лекарство» — эти слова не выходили из головы. — Врачи им это не говорят, и я им это не говорю. Зачем суетиться? Иногда такой старичок или старушка приходят сюда с рецептом, на котором прямо написано: «Placebo», или 25 миллиграмм «Blue skies»,[290] так это называл старый док Пирсон. Мистер Кин хохотнул и глотнул газировки с кофейным мороженым. — И что в этом плохого? — спросил он Эдди, а поскольку Эдди сидел и молчал, сам же и ответил: — Ничего! Абсолютно ничего! По крайней мере… обычно. Плацебо — дар божий для стариков. А есть и другие случаи — раковые больные, люди с прогрессирующей сердечной недостаточностью, с ужасными болезнями, которые мы еще не понимаем и не можем лечить, и некоторые из них дети, такие, как ты, Эдди! Если в таких случаях плацебо помогает пациенту почувствовать себя лучше, в чем вред? Ты видишь вред, Эдди? — Нет, сэр, — ответил Эдди, глядя на пятна шоколадного мороженого и взбитых сливок, лужу газировки и осколки стакана на полу. Посреди этого безобразия лежала вишенка, словно сгусток свернувшейся крови на месте преступления. У него вновь сдавило грудь. — Тогда мы с тобой одного поля ягоды! Мыслим одинаково. Пять лет назад, когда у Вернона Майтленда обнаружили рак пищевода — болезненную, очень болезненную разновидность рака, — и у врачей закончились все эффективные средства, которые позволяли снимать боль, я пришел к нему в больницу с пузырьком шариков из сахарозы. Видишь ли, он был моим самым близким другом. И я ему сказал: «Верн, это экспериментальное болеутоляющее средство. Врач не знает, что я даю тебе это лекарство, поэтому, ради бога, будь осторожен и не выдай меня. Они могут не сработать, но, думаю, они сработают. Принимай не больше одной в день, и только если боль станет совсем уж невыносимой». Он благодарил меня со слезами на глазах. Со слезами, Эдди! И это лекарство для него сработало! Всего лишь шарики из сахарозы, но они убивали большую часть боли… потому что боль — здесь. И мистер Кин, очень серьезно, вновь постучал себя по голове. — Мое лекарство тоже работает, — указал Эдди. — Я знаю, что работает, — кивнул мистер Кин и улыбнулся выводящей из себя, самодовольной улыбкой взрослого. — Оно срабатывает для твоей груди, потому что воздействует на твою голову. «Гидрокс», Эдди, это вода с капелькой камфорного масла для медицинского привкуса. — Нет! — В дыхании Эдди вновь послышался свист. Мистер Кин отпил газировки, отправил в рот ложечку тающего кофейного мороженого и брезгливо вытер подбородок носовым платком, пока Эдди вновь воспользовался ингалятором. — Я хочу уйти. — Эдди приподнялся со стула. — Позволь мне закончить, пожалуйста. — Нет! Я хочу уйти, вы получили свои деньги, и я хочу уйти. — Позволь мне закончить. — Слова эти мистер Кин произнес так категорично, что Эдди опустился на стул. Как же иной раз дети ненавидят взрослых за их власть. Как же ненавидят! — Отчасти эта проблема вызвана тем, что твой доктор, Расс Хэндор, слабак. Но главная причина в твоей матери, в ее абсолютной уверенности в том, что ты болен. А ты, Эдди, попал между двух огней. — Я не чокнутый, — выдохнул Эдди. Стул под мистером Кином заскрипел, как гигантский сверчок. — Что? — Я сказал, что я не чокнутый! — прокричал Эдди. И тут же его лицо залила краска стыда. Мистер Кин улыбнулся. Думай что хочешь, говорила его улыбка. Думай что хочешь, но и я буду думать что хочу. — Эдди, я тебе говорю только одно: физически ты совершенно здоров. В твоих легких астмы нет — она в твоем разуме. — То есть вы говорите, что я чокнутый. Мистер Кин наклонился вперед, пристально глядя на Эдди поверх сцепленных на столе рук. — Я не знаю. — Голос звучал мягко. — Ты чокнутый? — Это все ложь! — воскликнул Эдди, удивленный, что такие громкие слова вырвались из его сжатой груди. Он думал о Билле, о том, как Билл отреагировал бы на такие потрясающие известия. Билл знал бы, что ответить, заикаясь или нет. Билл знал, когда должно проявить храбрость. — Все это одна большая ложь. У меня астма, астма! — Да, — кивнул доктор Кин, и теперь обычно сухая улыбка превратилась в оскал черепа. — Но откуда она у тебя взялась? В голове у Эдди бушевал смерч. И как же ему стало плохо, совсем плохо. — Четыре года назад, в 1954-м — как это ни странно, в тот самый год, когда университет Депола проводил свои исследования, — доктор Хэндор начал прописывать тебе «Гидрокс». Название обозначает водород и кислород, два компонента воды. С того времени я потворствовал этому обману, но больше не стану. Твоя астма воздействует на твой разум, а не на тело. Твоя астма — результат нервного напряжения диафрагмы по воле твоего сознания… или твоей матери. Физически ты совершенно здоров. Повисла гнетущая тишина. Эдди так и сидел на стуле, в голове все смешалось. На мгновение он позволил себе предположить, что мистер Кин говорит правду, но вывод этот вел к слишком уж жутким последствиям. С другой стороны, а зачем мистеру Кину лгать, тем более в столь серьезном вопросе? Мистер Кин сидел и улыбался своей яркой, сухой, бессердечной пустынной улыбкой. «У меня есть астма, есть. В тот день, когда Генри Бауэрс ударил меня в нос, день, когда мы с Биллом пытались построить плотину в Пустоши, я чуть не умер. И я должен думать, что мое сознание всего лишь… всего лишь это выдумало? Но с чего ему лгать? (И только по прошествии многих лет, в библиотеке, Эдди задал себе еще более ужасный вопрос: „С чего ему нужно было говорить правду?“)». Смутно он услышал голос мистера Кина: — Я никогда не упускал тебя из виду, Эдди. И рассказал тебе все это, потому что теперь ты достаточно взрослый, чтобы меня понять, и еще по одной причине — я заметил, что у тебя наконец-то появились друзья. Они хорошие друзья, так? — Да, — кивнул Эдди. Мистер Кин качнулся на стуле назад (снова раздался скрип, заставляющий вспомнить о сверчках) и закрыл один глаз: может, подмигнул, а может, и нет. — И я готов спорить, твоя мать их не очень-то жалует, так? — Они ей очень даже нравятся, — ответил Эдди, думая о том, как мать осуждала Ричи Тозиера («у него не рот, а помойка… и я принюхалась к его дыханию, Эдди… думаю, он курит»), как пренебрежительно наказывала ему не одалживать деньги Стэнли Урису, потому что тот — еврей, как терпеть не могла Билла Денбро и этого «толстяка». Но повторил ту же фразу. — Они ей очень даже нравятся. — Правда? — Мистер Кин продолжал улыбаться. — Что ж, может, это так, может — нет, но, во всяком случае, у тебя есть друзья. Почему бы тебе не поговорить с ними об этой проблеме? Это… это психологическая слабость. Выясни, что они тебе скажут. Эдди не ответил. Для него разговор с мистером Кином закончился; он уже решил, что молчать — безопаснее. И боялся, что расплачется, если в самом скором времени не уйдет из этого кабинета. — Что ж! — Мистер Кин встал. — Думаю, на этом все, Эдди. Если я тебя расстроил, извини. Я лишь выполняю свой долг, каким я его вижу. Я… Но прежде чем он успел сказать что-то еще, Эдди сбежал, с ингалятором в одной руке и белым пакетом с порошками и таблетками в другой. Одна нога поскользнулась на пятне мороженого, и он чуть не упал. За дверью припустил еще быстрее, пулей вылетел из «Аптечного магазина на Центральной», несмотря на свистящее дыхание. Руби оторвалась от журнала о кино, разинув рот, посмотрела ему вслед. Спиной он чувствовал, что мистер Кин стоит в дверях и поверх прилавка для лекарств по рецепту лицезрит его бесславное бегство, худющий, аккуратный, задумчивый и улыбающийся. Улыбающийся той самой сухой пустынной улыбкой. Он остановился на перекрестке, где сходились Канзас-стрит, Центральная и Главная улицы. Сев на низкую каменную стенку около автобусной остановки, вновь пустил в горло струю из ингалятора. Его горло уже стало склизким от этого медицинского привкуса, (это вода с капелькой камфорного масла для медицинского привкуса) и Эдди подумал, что его скорее всего вывернет наизнанку, если сегодня он еще раз воспользуется ингалятором. Он сунул ингалятор в карман и, наблюдая за проезжающими автомобилями, направился по Главной улице к холму Подъем-в-милю. Он старался ни о чем не думать. Ослепительно жаркое солнце пекло голову. Каждый проезжающий автомобиль «выстреливал» в глаза дротиками отраженного света, и в висках уже начала стучать боль. Он не мог заставить себя по-прежнему злиться на мистера Кина, но с тем, чтобы испытывать жалость к Эдди Каспбрэку проблем не возникало. Он очень жалел Эдди Каспбрэка. Он полагал, что Билл Денбро не стал бы тратить время на жалость к себе, но ничего не мог с собой поделать. Более всего ему хотелось последовать совету мистера Кина: пойти в Пустошь и рассказать все своим друзьям, послушать, что они скажут, узнать, какие они могут предложить ответы. Но сейчас сделать это он не мог. Мать ждала его домой, (по воле твоего сознания… или твоей матери) и если бы он не вернулся, (главная причина в твоей матери, в ее абсолютной уверенности в том, что ты болен) все могло закончиться плачевно. Она предположила бы, что он был с Биллом, или с Ричи, или с «жиденком», как она называла Стэна (настаивая, что называет его так не из предвзятости — просто «выкладывает карты на стол»: под этим подразумевалась правдивость в сложных ситуациях). И, стоя на уличном углу, безуспешно пытаясь хоть как-то упорядочить ход мыслей, Эдди знал, что она сказала бы ему, узнав, что еще один из его друзей негр, а еще один — девочка, и не такая маленькая, потому что у нее уже начала наливаться грудь. Медленно он двинулся дальше, в ужасе от того, что в такую жару придется карабкаться на холм Подъем-в-милю. Тротуар, по его разумению, раскалился до такой степени, что можно жарить яичницу. Впервые ему захотелось, чтобы в школе вновь начались занятия и он оказался бы в новом классе, подлаживаясь под требования новой учительницы, чтобы наконец-то закончилось это жуткое лето. Он остановился на середине подъема, недалеко от того места, где двадцать семь лет спустя Билл Денбро вновь набредет на Сильвера, и вытащил из кармана ингалятор. Прочитал на наклейке: «Аэрозоль гидрокса. Применять по необходимости». И еще какой-то элемент головоломки встал на место. «Применять по необходимости». Он был еще ребенком, сосунком (как иногда называла его мать, когда «выкладывала карты на стол»), но даже одиннадцатилетний ребенок знал, что никто никому не даст настоящее лекарство, а потом напишет на нем «применять по необходимости». Будь это настоящее лекарство, так легко убить себя, принимая его, едва возникнет желание. Эдди здраво рассудил, что так можно окочуриться даже от аспирина. Он сверлил взглядом ингалятор, не заметив старушки, которая с любопытством посмотрела на него, направляясь вниз, к Главной улице, с корзинкой для продуктов в руке. Эдди чувствовал, что его предали. И в тот момент он едва не выбросил пластиковую бутылочку в канаву… «Нет, — подумал он, — лучше сразу отправить ее в водосток». Конечно! Почему нет? Пусть эта бутылочка достанется Оно, пребывающему где-то в подземных тоннелях и коллекторах. «Подавись пла-це-бо, ты, стомордое уродище!» Эдди дико рассмеялся и вплотную приблизился к тому, чтобы так и поступить. Но в конце концов привычка оказалась слишком сильной. Он снова убрал ингалятор в правый передний карман брюк и пошел дальше, едва замечая редкие автомобильные гудки или рокот дизельного двигателя автобуса, когда тот проезжал мимо. И конечно же, Эдди понятия не имел, как скоро ему придется узнать, что такое боль — настоящая боль. 3 Двадцать пять минут спустя, когда Эдди выходил из «Костелло-авеню маркет» с «пепси» и двумя шоколадными батончиками «Пейдей», его ждал неприятный сюрприз: слева от маленького магазина, на дробленом гравии стояли на коленях Генри Бауэрс, Виктор Крисс, Лось Сэдлер и Патрик Хокстеттер. В первый момент Эдди подумал, что они играют в кости; потом увидел, что собирают деньги в «общий котел» на бейсбольной рубашке Виктора. Рядом грудой лежали их учебники летней школы. В обычный день Эдди тихонько ретировался бы в магазин и попросил мистера Гедро позволить ему выйти через черный ход, но этот день никак не тянул на обычный. Эдди замер на месте, одной рукой схватившись за сетчатую дверь с маленькими рекламными плакатами сигарет: «„ВИНСТОН“ — ВКУС НАСТОЯЩИХ СИГАРЕТ», «ИЗ ДВАДЦАТИ ОДНОГО СОРТА ОТЛИЧНОГО ТАБАКА ПОЛУЧАЕТСЯ ДВАДЦАТЬ ЛУЧШИХ СИГАРЕТ», и с мальчиком-посыльным, кричащим «ТРЕБУЙТЕ „ФИЛИП МОРРИС“», а в другой держа коричневый пакет с магазинными покупками и белый — из аптеки. Виктор Крисс увидел его и ткнул локтем Генри. Тот поднял голову; как и Патрик Хокстеттер. Лось, который соображал медленнее, продолжал отсчитывать центы еще секунд пять, прежде чем понял, что вокруг него установилась какая-то странная тишина, и тоже поднял голову. Генри встал, отряхивая с колен мелкие камешки. Две лонгеты торчали из-под повязки на носу, и заговорил он гнусавым голосом. — Чтоб мне сдохнуть. Один из камнеметчиков. И где твои друзья, говнюк? В магазине? Эдди покачал головой прежде, чем сообразил, что это очередная ошибка. Улыбка Генри стала шире. — Что ж, это хорошо. Я не против того, чтобы разобраться с вами по одному. Спускайся вниз, говнюк. Виктор стоял рядом с Генри. Патрик Хокстеттер — чуть сзади, его застывшую бессмысленную улыбку Эдди знал со школы. Лось еще поднимался. — Иди сюда, говнюк, — добавил Генри. — Давай поговорим о бросании камней. Давай об этом поговорим, хочешь? Теперь, уже слишком поздно, Эдди решил, что лучше всего ему вернуться в магазин. В магазин, где он будет под защитой взрослого. Но когда он попятился, Генри рванулся вперед и схватил его. Дернул Эдди за руку, дернул сильно, и его улыбка сменилась злобным оскалом. Другой рукой Эдди больше не держался за сетчатую дверь. Он слетел со ступенек и обязательно ткнулся бы лицом в гравий, если бы Виктор не поймал его под мышки, и тут же не отбросил. Эдди удалось удержаться на ногах, но, чтобы сохранить равновесие, он дважды повернулся вокруг оси. Теперь четверо парней смотрели на него с расстояния в десять футов, Генри — чуть впереди остальных, вновь улыбаясь. Волосы на затылке стояли торчком. Слева от Генри был Патрик Хокстеттер, действительно жуткий парень. До этого дня Эдди не приходилось видеть, чтобы он с кем-то водил компанию. Патрика отличал и избыток веса, так что его брюхо нависало над ремнем с пряжкой Красного всадника. Его идеально круглое лицо всегда было белым, как сметана. Теперь же оно чуть подрумянилось, нос просто обгорел, и краснота растекалась с крыльев на щеки. В школе Патрик обожал убивать мух зеленой пластмассовой линейкой и складывать их в пенал. Иногда он показывал свою коллекцию дохлых мух какому-нибудь новенькому ученику на школьном дворе во время перемены. Его толстые губы улыбались, но серо-зеленые глаза оставались серьезными и задумчивыми. Он никогда не произносил ни слова, когда демонстрировал свою коллекцию, что бы ни говорил ему новичок. Такое же выражение лица было у него и сейчас. — Как поживаешь, Человек-камень? — Генри двинулся к Эдди. — Сегодня камни с собой прихватил? — Не трогай меня. — Голос Эдди дрожал. — «Не трогай меня», — передразнил Генри, вскинув руки в притворном ужасе. Виктор рассмеялся. — А что сделаешь, если трону, Человек-камень? Что? — С невероятной быстротой он выбросил руку вперед и врезал Эдди по скуле. Грохнуло, как при ружейном выстреле. Голова Эдди дернулась. Из левого глаза потекли слезы. — Мои друзья в магазине, — пробормотал Эдди. — «Мои друзья в магазине», — пронзительным голосом прокричал Патрик Хокстеттер. — Ой! Ой! Ой! — И начал обходить Эдди справа. Эдди уже поворачивался к нему, когда Генри ударил его второй раз, уже по другой скуле. «Не плачь, — сказал он себе, — этого они от тебя хотят, но ты этого не сделаешь, Эдди, Билл бы этого не сделал, Билл не заплакал бы, и ты тоже не запла…» Виктор шагнул вперед и открытой ладонью толкнул Эдди в грудь. Эдди отступил на полшага, а потом упал через Патрика, который присел у его ног. Он ударился спиной о гравий, попытался оттолкнуться от него руками, а потом — у-уф — из легких разом вышел весь воздух. Генри Бауэрс прыгнул на него, коленями прижал руки, задом уселся на живот. — Прихватил с собой камни, Человек-камень? — проревел Генри, и безумный блеск его глаз испугал Эдди куда больше, чем боль в руках или невозможность вдохнуть. Генри рехнулся, сомнений не оставалось. И рядом вертелся Патрик. — Хочешь побросать камни? Я дам тебе камней! Вот! Вот тебе камни! Генри сгреб пригоршню дробленого гравия, опустил руку на лицо Эдди, и принялся втирать гравий в кожу, раздирая щеки, веки, губы. Эдди открыл рот и закричал. — Тебе нужны камни! Я дам тебе камней, Человек-камень! Тебе нужны камни? Хорошо! Хорошо! Хорошо! И начал набивать дробленым гравием открытый рот Эдди. Камешки царапали десны, скрежетали на зубах, отскакивали от пломб. Эдди снова закричал и выплюнул гравий. — Хочешь еще камней? Да? Добавить еще? Добавить… — Прекрати! Слышишь! Прекрати! Ты, мальчик! Отстань от него! Немедленно! Ты меня слышишь? Отстань от него! Заплаканными, полуприкрытыми глазами Эдди увидел, как большая рука опустилась вниз, схватила Генри за воротник рубашки и правую лямку комбинезона. Дернула, и Генри отлетел в сторону. Приземлился на гравий и вскочил. Эдди так быстро подняться не удалось. Он попытался встать, но тело поначалу не слушалось. Он жадно хватал ртом воздух и выплевывал изо рта окровавленные камешки. Ему на помощь пришел мистер Гедро, в длинном белом фартуке, и чувствовалось, что он в ярости. На лице владельца магазина не читалось страха, хотя Генри перерос его на три дюйма и весил фунтов на пятьдесят больше. На лице владельца магазина не читалось страха, потому что он был взрослым, а Генри — ребенком. «Да только сейчас, — подумал Эдди, — это ничего не значит. Мистер Гедро просто не понимает. Он не понимает, что Генри рехнулся». — Убирайтесь отсюда! — Мистер Гедро надвигался на Генри, пока мыски его туфель не уперлись в мыски кроссовок высокого мальчика с угрюмым лицом. — Убирайтесь отсюда и не смейте возвращаться. Такого я не потерплю. Четверо на одного! Что скажут ваши матери? Он оглядел остальных горящими злыми глазами. Лось и Виктор опустили головы. Принялись изучать свои кроссовки. Патрик продолжал смотреть то ли на мистера Гедро, то ли сквозь него пустыми серо-зелеными глазами. А мистер Гедро перевел взгляд на Генри и успел сказать: — Садитесь на свои велосипеды и… — когда Генри сильно толкнул его в грудь. Выражение крайнего изумления, появившееся на лице мистера Гедро, при других обстоятельствах выглядело бы комично. Он отлетел назад, из-под ног брызнул гравий, ударился пятками о нижнюю ступеньку лестницы, ведущей к дверям его магазина, и плюхнулся на третью. — Да как ты… — начал он. Тень Генри нависла над ним. — Убирайся в магазин. — Ты… — Но на этот раз мистер Гедро замолчал сам. Потому что увидел (Эдди это понял) огонь безумия в глазах Генри. Быстро поднялся, фартук хлопнул об ноги, повернулся, начал подниматься, споткнулся, упал на одно колено, тут же вскочил, но, споткнувшись, выказал страх, а потому лишился последних остатков власти взрослого над детьми. У двери мистер Гедро оглянулся. — Я звоню копам! Генри сделал вид, будто сейчас прыгнет на него, и мистер Гедро ретировался в магазин. И Эдди понял, что для него все кончено. Невероятно, непостижимо, но здесь он защиты не найдет. Оставалось одно — уносить ноги. И пока Генри стоял у лестницы и сверлил взглядом мистера Гедро, а остальные будто зачарованные смотрели (и, за исключением Патрика Хокстеттера, не без ужаса) на это неожиданно успешное покушение на власть взрослых, Эдди увидел свой шанс. Развернулся и побежал. Он уже миновал полквартала, когда Генри обернулся, сверкая глазами. — Хватай его! — проревел он. Астма или нет, в тот день Эдди заставил своих преследователей попотеть. На некоторых участках, иной раз длиной по пятьдесят футов, он не помнил, как подошвы его туфель касались земли. Несколько мгновений он даже лелеял робкую мысль, что ему удастся от них убежать. А потом, буквально перед тем, как он выбежал на Канзас-стрит, где, возможно, смог бы почувствовать себя в безопасности, с подъездной дорожки на тротуар, прямо под ноги Эдди, неожиданно выехал маленький мальчик на трехколесном велосипеде. Эдди попытался свернуть, но при такой скорости лучше бы перепрыгнул через мальчишку (звали его Ричард Коуэн, ему предстояло вырасти, жениться и стать отцом Фредерика Коуэна, которого утопила в унитазе и частично съела тварь, поднявшись над унитазом облаком черного дыма, а потом превратившись в невообразимого монстра), хотя бы предпринял такую попытку. Одна нога Эдди зацепилась за заднюю подножку велосипеда, на котором этот маленький говнюк мог стоять одной ногой, если хотел толкать велосипед, как самокат. Ричард Коуэн, чьего еще не рожденного сына Оно убьет двадцать семь лет спустя, даже не покачнулся на своем сидении: Эдди, однако, взлетел в воздух, приземлился, ударившись плечом о тротуар, подскочил, вновь приземлился, по инерции его протащило еще десять футов, сдирая кожу на локтях и коленях. Он пытался встать, когда Генри Бауэрс врезался в него, как снаряд базуки, и Эдди распластался на тротуаре. Носом ткнулся в бетон. Полилась кровь. Генри откатился в сторону, как парашютист-десантник, и вновь вскочил. Схватил Эдди за загривок и кисть правой руки. Из раздутого, зажатого между лонгетами носа вырывался жаркий и влажный воздух. — Тебе нужны камни, Человек-камень? Конечно! Срань вонючая! — Он заломил руку Эдди за спину. Эдди закричал. — Камни для Человека-камня, так, Человек-камень? — Он заломил руку еще выше. Эдди закричал громче. За спиной он слышал приближающиеся шаги остальных. И малыш на трехколесном велосипеде начал вопить. «Добро пожаловать в клуб, парень», — подумал Эдди, и, несмотря на боль, несмотря на слезы и страх, с губ сорвался громкий смех, очень уж похожий на ослиный рев. — Думаешь, это смешно? — спросил Генри, и в голосе звучало скорее изумление, чем ярость. — Думаешь, это смешно? — А может, в голосе звучал и испуг? По прошествии многих лет Эдди подумает: «Да, испуг. В голосе звучал испуг». Эдди извернулся, хотя Генри по-прежнему держал его за запястье. Кожа стала скользкой от пота, и он почти вырвался из пальцев Генри. Может, поэтому Генри заломил руку Эдди еще сильнее. Эдди услышал треск в руке — такой звук раздается, когда зимой ломается ветка под тяжестью льда и снега. От руки по всему телу покатилась боль, дикая и ослепляющая. Он пронзительно закричал, но крик этот до его ушей донесся откуда-то издалека. Мир становился серым и, когда Генри отпустил его и оттолкнул, он вроде бы полетел над тротуаром. Прошло много времени, прежде чем он приземлился на этот самый тротуар. Пока летел, он успел хорошенько рассмотреть каждую трещинку. Успел даже полюбоваться отражением лучей июльского солнца во вкраплениях слюды в бетоне тротуара. Успел заметить квадраты «классиков», давным-давно нарисованных розовым мелком. Потом — на миг — эти розовые полосы начали изгибаться, менять форму, стали чем-то еще. Теперь они выглядели, как черепаха. Наверное, он потерял бы сознание, но ударился сломанной рукой, и это принесло новую боль — резкую, острую, обжигающую, ужасную. Он почувствовал скрежет трущихся друг о друга торцов кости в месте перелома. Прикусил язык так, что брызнула кровь. Перекатился на спину и увидел стоящих над ним Генри, Виктора, Лося и Патрика. Выглядели они невероятно высокими, невероятно здоровенными, напоминая людей, которые принесли гроб и теперь заглядывали в могилу. — Тебе это нравится, Человек-камень? — спросил Генри, голос его долетал издалека, прорываясь сквозь облака боли. — Тебе нравятся такие игры, Человек-камень? Тебе нравится такая заварушка? Патрик Хокстеттер засмеялся. — Твой отец полоумный, — услышал Эдди свой голос, — и ты такой же. Ухмылка слетела с лица Генри в мановение ока, словно ему влепили пощечину. Он поднял ногу, чтобы пнуть Эдди… и тут в жарком, застывшем воздухе послышался и начал нарастать вой полицейской сирены. — Генри, я думаю, нам лучше сматываться, — сказал Лось. — Я точно знаю, что мне тут делать больше нечего, — поддержал его Виктор. Из какого же далека доносились их голоса! Они, казалось, приплывали, как воздушные шары клоуна. Виктор побежал к библиотеке, через Маккэррон-парк, чтобы не маячить на улице. Генри на мгновение замешкался, возможно, надеясь, что полицейский автомобиль едет по своим делам куда-то еще и он сможет продолжить заниматься своими. Но сирена неумолимо приближалась. — Повезло тебе, падла, — бросил он и вместе с Лосем последовал за Виктором. Патрик Хокстеттер чуть задержался. — Это тебе довесок, — прошептал он низким, сиплым голосом. Вдохнул и выплюнул большой комок зеленой слизи на потное, окровавленное лицо Эдди. Выхаркнул. — Не ешь все сразу, если не хочешь. — И губы Патрика разошлись в желчной, пугающей улыбке. — Часть оставь на потом, если хочешь. Он медленно повернулся и тоже ушел. Эдди попытался стереть харкотину с лица здоровой рукой, но от малейшего движения боль вспыхивала с новой силой. «Да уж, выходя из аптеки, ты и думать не думал, что очень скоро будешь лежать на тротуаре Костелло-авеню со сломанной рукой и с харкотиной Патрика Хокстеттера, ползущей по лицу. Так? Ты даже не выпил „пепси“. Жизнь полна сюрпризов, верно?» Невероятно, но Эдди вновь рассмеялся. Едва слышно, конечно, и смех болью отдавался в сломанной руке, но он грел душу. И Эдди отметил кое-что еще: никакой астмы. Дыхание нормальное, во всяком случае, пока. Оно и к лучшему. В таком состоянии он не смог бы дотянуться до ингалятора. Ни при каких обстоятельствах. Сирена выла и выла совсем близко. Эдди закрыл глаза, и веки просвечивали красным. Потом красное стало черным — на него легла тень. Маленького мальчика на трехколесном велосипеде. — Все хорошо? — спросил маленький мальчик. — По мне видно, что у меня все хорошо? — По тебе видно, что у тебя все ужасно. — И маленький мальчик отъехал, напевая детскую песенку. Эдди опять начал смеяться. Подъехала полицейская машина; он услышал скрип тормозов. Ему захотелось, чтобы приехал мистер Нелл, хотя Эдди и знал, что мистер Нелл — пеший патрульный. «Так почему, скажи на милость, ты смеешься?» Эдди не знал, как не знал, почему, несмотря на боль, он испытывает такое огромное облегчение. Может, причина состояла в том, что он по-прежнему жив, отделался всего лишь сломанной рукой и все еще поправимо? Тогда его полностью устроил такой ответ, но годы спустя, сидя в библиотеке Дерри со стаканом джина и сливового сока перед собой и ингалятором под рукой, он сказал остальным, что чувствовал — причина не только в этом; он был достаточно взрослым, чтобы это чувствовать, хотя и не мог понять или выразить словами, в чем еще. «Я думаю, что тогда впервые в жизни ощутил настоящую боль, — мог бы сказать он своим друзьям. — И она оказалась совсем не такой, как я ее себе представлял. Она не уничтожила меня как личность… у меня появилась база для сравнения, я выяснил, что человек может существовать, испытывая боль и несмотря на боль». Эдди повернул голову направо и увидел большие черные шины «Файрстоун», сверкающие хромом колпаки, пульсирующие синие огни. И тут же услышал голос мистера Нелла, густой ирландский, невероятно ирландский, куда более похожий на голос Ирландского копа в исполнении Ричи, чем на настоящий голос мистера Нелла… но, возможно, сказывалось расстояние: — Господи Йисусе, это же малыш Каспбрэк! В этот самый момент Эдди «улетел». 4 И, за одним исключением, довольно долго где-то «летал». В себя он пришел совсем ненадолго в «скорой». Увидел мистера Нелла, который сидел у стены, пил что-то из маленькой бутылки коричневого стекла и читал книгу карманного формата. Называлась книга «Суд — это я».[291] Такой большой груди, как у девушки на обложке, Эдди видеть не доводилось. Его взгляд сместился с мистера Нелла на водителя. Тот обернулся к Эдди и одарил его широкой зловещей улыбкой, лицо было мертвенно-бледным от грима и талька, глаза сверкали, как новенькие четвертаки. За рулем «скорой помощи» сидел Пеннивайз. — Мистер Нелл, — прохрипел Эдди. Мистер Нелл поднял голову и улыбнулся: — Как себя чувствуешь, мой мальчик? — …водитель… водитель… — Да мы в минуту приедем. — Мистер Нелл протянул Эдди маленькую коричневую бутылку. — Глотни. Сразу полегчает. Эдди выпил чего-то такого, что напоминало жидкий огонь. Закашлялся, вновь разбередив руку. Опять посмотрел на водителя. Какой-то незнакомый мужчина со стрижкой-ежиком. Не клоун. Эдди вновь провалился в небытие. И снова пришел в себя уже в палате приемного отделения. Медсестра влажной прохладной тряпкой стирала с его лица кровь, грязь, харкотину и кусочки гравия. Лицо щипало, но влажная тряпка приятно холодила кожу. Он услышал голос матери, бушующей за дверьми, и попытался попросить медсестру не впускать ее, но ни слова не срывалось с его губ, как он ни старался. — …если он умирает, я хочу это знать! — кричала его мать. — Вы меня слышите? Знать это — мое право, и увидеть его — мое право! Вы знаете, что я могу вас засудить? Я знакома с адвокатами, со многими адвокатами! Некоторые из моих лучших друзей — адвокаты! — Не пытайся говорить, — посоветовала Эдди медсестра. Молодая, и он чувствовал, как ее груди прижимались к его руке. На мгновение у него мелькнула безумная мысль, что медсестра — Беверли Марш, а потом он в очередной раз отключился. Когда очнулся, мать уже была в палате и со скоростью пулемета что-то выговаривала доктору Хэндору. Габариты Сони Каспбрэк поражали воображение, ее ноги, толстенные, но на удивление гладкие, обтягивали эластичные чулки. На бледном лице выделялись пламенеющие пятна румян. — Мама, — удалось вымолвить Эдди, — …все хорошо… я в порядке… — Нет, ты не в порядке, — простонала миссис Каспбрэк. Она заломила руки, и Эдди услышал, как хрустнули костяшки ее пальцев. Почувствовал, как от одного взгляда на нее его дыхание начинает учащаться. Он же видел, в каком она состоянии, как на нее подействовало последнее происшествие с ним. Он хотел сказать ей: «Успокойся, а не то тебя хватит удар», — но не смог. В горле слишком пересохло. — Ты не в порядке, ты получил тяжелую травму, очень тяжелую травму, но все с тобой будет хорошо, это я тебе обещаю, Эдди, все с тобой будет хорошо, даже если нам придется привезти всех специалистов, какие только есть в телефонном справочнике. Ох, Эдди… Эдди… твоя бедная рука. Она разразилась громогласными рыданиями. Эдди увидел, что медсестра, которая умыла его, смотрит на нее без всякого сочувствия. И по ходу этого спектакля доктор Хэндор бормотал: — Соня… пожалуйста, Соня… Соня… — Тощий, болезненного вида мужчина, с маленькими усиками, которым не хватало густоты, да и подстригал он их неровно, поэтому на левой стороне они были подлиннее, чем на правой. И он явно нервничал. Эдди помнил, как этим утром охарактеризовал его мистер Кин, и пожалел доктора Хэндора. Наконец, собравшись с духом, Расс Хэндор сумел добавить голосу твердости. — Если вы не возьмете себя в руки, вам придется выйти, Соня. Она развернулась к нему, и он отступил на шаг. — Я ничего такого не сделаю! Даже не предлагайте! Здесь в мучениях лежит мой сын! Мой сын лежит здесь на ложе боли! Эдди поразил их всех, обретя нормальный голос. — Я хочу, чтобы ты вышла, мама. Если им придется сделать что-то такое, от чего я буду кричать, а я думаю — им придется, будет лучше, если ты выйдешь. Она повернулась к нему, изумленная… и обиженная. Увидев обиду на ее лице, Эдди почувствовал, как неумолимо начинает сжимать грудь. — Я, конечно же, не уйду! — вскричала она. — Как ты мог такое сказать, Эдди! У тебя бред. Ты не понимаешь, что говоришь, это единственное объяснение! — Я не знаю, о каком вы говорите объяснении, и оно меня не интересует, — подала голос медсестра. — Мне понятно только одно: мы стоим и ничего не делаем, тогда как нам надо заниматься рукой вашего сына. — Вы говорите мне… — начала Соня, и голос ее, высокий, поднялся еще на пару октав, что случалось, когда она слишком волновалась. — Пожалуйста, Соня, — вмешался доктор Хэндор. — Давайте не будем спорить. Давайте поможем Эдди. Соня замолчала, но ее сверкающие глаза — глаза медведицы, детенышу которой грозила беда, — пообещали медсестре, что в самом скором будущем ей не миновать неприятностей. Даже судебного иска. Потом глаза затуманились, влага загасила их блеск, а может, спрятала. Она взяла Эдди за здоровую руку и сжала с такой силой, что он поморщился от боли. — Сейчас тебе плохо, но ты скоро поправишься. Скоро поправишься, я тебе это обещаю. — Конечно, мама, — прохрипел Эдди. — Могу я взять мой ингалятор? — Конечно. — Соня торжествующе посмотрела на медсестру, словно ее оправдали, сняв какое-то нелепое обвинение. — У моего сына астма. Это серьезная болезнь, но он держится достойно. — Хорошо, — бесстрастно ответила медсестра. Его мать держала ингалятор так, чтобы он мог вдохнуть. Мгновением позже доктор Хэндор уже ощупывал сломанную руку. Как мог осторожно, но боль пронзила Эдди. Он был на грани крика и скрипел зубами, чтобы сдержаться. Боялся, что, закричи он, его мать тоже начнет кричать. Пот крупными каплями выступил у него на лбу. — Вы причиняете ему боль! — воскликнула миссис Каспбрэк. — Я знаю, что причиняете! В этом нет необходимости! Прекратите! Нет никакой необходимости причинять ему боль! Он очень слабенький, он не вынесет такой боли! Эдди увидел, как возмущенный взгляд медсестры уперся в усталые, полные тревоги глаза доктора Хэндора. Услышал молчаливый диалог. «Выпроводите отсюда эту женщину, доктор!» — требовала медсестра. «Не могу. Боюсь», — ответил он, отводя глаза. Боль придавала невероятную ясность мышлению (хотя, по правде говоря, Эдди не хотел очень уж часто ощущать такую ясность: цену приходилось платить слишком высокую), и этот молчаливый разговор убедил Эдди согласиться со всем, что говорил ему доктор Кин. Его ингалятор наполнялся обычной водой с капелькой пахучего вещества. Его астма гнездилась не в горле или легких, а в голове. Так или иначе, ему предстояло сжиться с этой истиной. Он посмотрел на свою мать и благодаря все той же боли разглядел ее до мельчайших подробностей: каждый цветок на платье из «Лейн Брайант»,[292] пятна пота под мышками (мягкие подкладки, которые она там носила, пропитались насквозь), потертости и царапины на туфлях. Он увидел, какие маленькие у нее глаза и как они прячутся в мешках плоти, и тут ему в голову пришла ужасная мысль: эти глаза почти как у хищника и похожи на глаза прокаженного, который вылез из подвала дома 29 по Нейболт-стрит. «Я иду, Эдди, все хорошо… от того, что ты убегаешь, пользы тебе не будет, Эдди». Доктор Хэндор мягко обхватил ладонями сломанную руку Эдди и сжал. Боль взорвалась. Эдди лишился чувств. 5 Ему дали выпить какой-то жидкости, и доктор Хэндор наложил на руку гипс. Эдди услышал, как он сказал матери, что это перелом по типу «зеленой ветки»,[293] не более серьезный, чем любой другой детский перелом. «Такие переломы обычно случаются у детей, когда они падают с деревьев», — пояснил он, и тут же Эдди услышал возмущенный ответ его матери: «Эдди не лазает по деревьям! А теперь я хочу знать правду! Насколько он плох?» Потом медсестра дала ему таблетку. Опять он почувствовал прикосновение ее груди к своему плечу и порадовался возможности ощутить это мягкое давление. Даже сквозь застилающий глаза туман Эдди видел, что медсестра злится, и ему показалось, что он сказал: «Она — не прокаженный, пожалуйста, не думайте так, она трясется надо мной, потому что любит меня», — но, вероятно, не произнес ни слова, потому что сердитое лицо медсестры не изменилось. Потом он смутно помнил, как его везли по коридору и позади, затихая, слышался голос матери: «Что значит, приемные часы? Не говорите мне про приемные часы, это мой сын!» Затихая. Эдди радовался, что она затихала, радовался, что он затихал. Боль ушла, а вместе с ней и ясность мышления. Он не хотел думать. Он хотел дрейфовать. Чувствовал, что правая рука стала слишком тяжелой. Задался вопросом, наложили ему гипс или нет. Не мог разобраться, в гипсе его рука или нет. Он смутно слышал голоса из радиоприемников, стоящих в палатах, смутно видел других пациентов в больничных халатах, вышагивающих по широким коридорам, и было жарко… так жарко. Когда Эдди вкатили в палату, он увидел солнце, скатывающееся к горизонту злым оранжево-кровавым шаром, и вдруг подумал: «Как большая пуговица на клоунском костюме». — Вставай, Эдди, ты можешь ходить, — произнес голос, и он обнаружил, что может. Скользнул между чистых прохладных простыней. Голос сообщил ему, что этой ночью он будет ощущать боль, но не должен звонить с просьбой принести таблетку болеутоляющего, если только боль не станет слишком уж сильной. Эдди спросил, можно ли ему попить. Ему дали стакан с водой и соломинку с гофрированной серединой, чтобы он мог ее согнуть. Он выпил всю воду, вкусную и холодную. Боль он в ту ночь ощущал, много боли. Лежал без сна, держа в левой руке кнопку вызова, но не нажимая на нее. Снаружи бушевала гроза, и когда вспыхивала сине-белая молния, он отворачивался от окон, боясь, что увидит чудовищную ухмыляющуюся физиономию, выгравированную на небе этим электрическим огнем. Наконец он заснул, и ему приснился сон. Он увидел, как Билл, Бен, Ричи, Стэн, Майк и Бев — его друзья — приехали в больницу на велосипедах (Билл привез Ричи на багажнике Сильвера). Он удивился, что Бев в платье — приятного глазу зеленого цвета. Как вода в Карибском море на обложке «Нэшнл джиогрэфик». Эдди не мог вспомнить, видел ли он ее когда-либо в платье; на память приходили только джинсы и бриджи да, как это назвали девочки, «школьный комплект» — юбки и блузки, блузки обычно белые, с круглыми воротниками, юбки обычно коричневые, плиссированные, подрубленные по середину икры, так что ссадины на коленках не выставлялись на всеобщее обозрение. Во сне он видел, как приехали они к двум часам пополудни, когда к пациентам начинали пускать посетителей, и его мать, которая терпеливо ждала с одиннадцати утра, принялась кричать на них так громко, что все на нее оборачивались. «Если вы думаете, что войдете туда, вам следует еще разок хорошенько подумать!» — кричала его мать, и теперь клоун, который все это время тоже провел в комнате ожидания (но сидел в углу и до этого момента прикрывал лицо иллюстрированным журналом «Лук»[294]), вскочил и принялся беззвучно аплодировать, быстро сводя и разводя руки в белых перчатках. Он прыгал и плясал, прошелся колесом, сделал сальто назад, пока миссис Каспбрэк кричала на таких же, как Эдди, Неудачников, пока они один за другим прятались за спину Билла, который стоял как скала, побледневший, но внешне спокойный, глубоко засунув руки в карманы джинсов (может, для того, чтобы никто, включая самого Билла, не мог видеть, дрожат они или нет). Клоун оставался невидимым для всех, кроме Эдди… хотя младенец, который мирно спал на руках своей матери, вдруг проснулся и громко расплакался. «Вы и так сделали много зла! — кричала мать Эдди. — Я знаю, что это за мальчишки. Они плохо учились в школе, они на плохом счету в полиции! И если эти мальчишки имеют на вас зуб, это не причина для них иметь зуб и на Эдди. Я ему это сказала, и он со мной согласился. Он хочет, чтобы я велела вам уйти, он больше не желает иметь с вами дела, больше не желает никого из вас видеть. Отныне ему не нужна ваша так называемая дружба! Ни с кем из вас! Я знала, что это приведет к беде, и посмотрите, что из этого вышло! Мой Эдди в больнице! Такой слабенький мальчик, как он…» Клоун скакал, прыгал, садился на шпагат, стоял на одной руке. Улыбка его становилась совсем уж настоящей, и в своем сне Эдди осознал, что именно этого клоун, разумеется, и хотел — вбить среди них славный большущий клин, развести их в стороны и уничтожить малейший шанс на совместные действия. Охваченный мерзким экстазом, клоун сделал двойной кувырок и сочно чмокнул его мать в щеку. — Ма-а-альчишки, ко-о-оторые с-сделали э-это… — начал Билл. — Нечего тебе со мной говорить! — завизжала миссис Каспбрэк. — Не смей мне что-то говорить! Я сказала, ваши с ним пути разошлись! Навсегда! Потом в комнату ожидания вбежал интерн и сказал матери Эдди, что она должна успокоиться или ей придется покинуть больницу. Клоун начал таять, исчезать, и при этом меняться. Эдди увидел прокаженного, мумию, птицу; он увидел и оборотня, и вампира с зубами — бритвенными лезвиями, торчащими в разные стороны, как зеркала в зеркальном лабиринте в ярмарочном парке аттракционов; он увидел Франкенштейна, какую-то тварь, мясистую и похожую на моллюска, открывающего и закрывающего пасть; он увидел десяток других страшных монстров, сотню. Но аккурат перед тем как клоун исчез окончательно, он увидел самое жуткое: лицо своей матери. «Нет! — попытался он закричать. — Нет! Нет! Это не она! Это не моя мать!» Никто не оглянулся. Никто не услышал. И на грани пробуждения, с ужасом, от которого его бросило сначала в жар, а потом в холод, он понял, что никто и не мог услышать. Он умер. Оно убило его, и он умер. Стал призраком. 6 От горько-сладкого триумфа, который испытала Соня Каспбрэк, отвадив так называемых друзей Эдди, не осталось и следа, едва на следующий день, 21 июля, она вошла в отдельную палату Эдди. Она не могла сказать, почему такое случилось с ощущением триумфа, или почему ощущение это вдруг сменилось безотчетным страхом; наверное, дело было в бледном лице ее сына, на котором не отражались ни боль, ни тревога. Нет, такого выражения у него она еще не видела. На нем читалась проницательность. Проницательность, и настороженность, и решимость. Столкновение между друзьями Эдди и его матерью произошло не в комнате ожидания, как приснилось мальчику; она знала, что они придут — «друзья» Эдди, которые, вероятно, учили его курить, несмотря на астму, «друзья», оказывающие на него такое тлетворное влияние, что он, приходя вечером домой, мог говорить только о них, «друзья», из-за которых ему сломали руку. Она высказала все это своей соседке, миссис Ван Претт. «Пришла пора выложить на стол несколько карт», — сурово заявила миссис Каспбрэк. Миссис Ван Претт мучилась от какого-то кожного заболевания и практически всегда с жаром, даже подобострастно, соглашалась со всем, что говорила миссис Каспбрэк, но в этом случае совершила безрассудный поступок — возразила. — Мне кажется, вам надо радоваться тому, что у него появились друзья, — ответила ей миссис Ван Претт, когда они развешивали выстиранное белье в прохладе раннего утра перед работой. Происходило все это в первую неделю июля. — И для него меньше опасности, если он гуляет с другими детьми, миссис Каспбрэк, или вы так не думаете? Учитывая, что творится в этом городе, все эти убийства бедных детей? На это миссис Каспбрэк только сердито фыркнула (собственно, не смогла найтись с адекватной словесной репликой, хотя потом придумала десятки, некоторые били не в бровь, а в глаз), но когда вечером того же дня миссис Ван Претт позвонила ей, и голос звучал озабоченно, чтобы спросить, пойдет ли она с ней, как и обычно, поиграть в бинго, миссис Каспбрэк холодно ответила, что в этот вечер ей хочется побыть дома и дать отдых ногам. Что ж, она надеялась, что теперь миссис Ван Претт довольна. Она надеялась, что теперь миссис Ван Претт знает: в это лето в Дерри маньяк, убивающий детей и младенцев, не единственная опасность. Ее сын лежал на ложе боли в Городской больнице, ему могло парализовать правую руку, она о таком слышала, и, не дай бог, мелкие осколки кости могли по кровеносным сосудам попасть в сердце, продырявить его и убить Эдди. Господь Бог, конечно же, такого никогда не допустит, но она слышала о подобных случаях, то есть Господь Бог такое все же допускал. Пусть и редко. Она кружила по длинному, укутанному тенью крыльцу Городской больницы, зная, что они обязательно появятся, полная решимости отплатить им за их так называемую «дружбу», за этот дух товарищества, который приводил к сломанным рукам и ложу боли, отсечь их раз и навсегда. В конце концов они пришли, в чем она и не сомневалась, и к своему ужасу, она увидела, что один из них — ниггер. Против ниггеров она ничего не имела; полагала, что у себя на юге они имеют полное право ездить на автобусах, куда им захочется, и есть в закусочных-ресторанах для белых, и не сидеть в отдельной зоне в кинотеатрах, при условии, что они не пристают к белым (женщинам) людям, но она также свято верила в, как она говорила, птичью теорию: вороны летают с воронами, а не со снегирями. Скворцы общаются со скворцами, не крутятся среди соек или соловьев. «Каждому свое» — таким был ее девиз, и, увидев Майка Хэнлона, который ехал на велосипеде вместе с остальными с таким видом, будто имел на это полное право, она укрепилась в решимости положить всему этому конец, не говоря уж о том, что разозлилась еще больше. «Ты никогда не говорил мне, что один из твоих „друзей“ — ниггер», — мысленно упрекнула она Эдди, словно тот был здесь и мог ее услышать. «Что ж, — думала она двадцать минут спустя, входя в больничную палату, где лежал ее сын с огромной гипсовой повязкой на руке (у нее защемило сердце от одного взгляда на него), — я дала им от ворот поворот… каламбур — это к слову». Никто не попытался возразить, за исключением этого мальчишки Денбро, который так ужасно заикался. Только ему хватило духа отвечать ей. Девочка, кем бы она ни была, только сверкнула однозначно блядскими глазами — с Нижней Главной улицы или откуда-нибудь похуже, как сразу определила Соня Каспбрэк, — но ей хватило ума не раскрывать рта. Если бы произнесла хоть звук, Соня все бы ей выдала: объяснила, какие девочки таскаются с мальчиками. Известно, как называют таких девочек, и она не допустит, чтобы ее сын, сейчас или когда-либо, с ними общался. Остальные стояли, потупившись, переминаясь с ноги на ногу. Этого она от них и ожидала. А когда высказала им все, что хотела, они уселись на велосипеды и укатили. Этот Тозиер устроился на багажнике позади Денбро на огромном, опасном для катания велосипеде, и миссис Каспбрэк, внутренне содрогнувшись, задалась вопросом, а сколько раз точно так же ездил на этом страшном велосипеде ее Эдди, рискуя руками, и ногами, и шеей, и жизнью. «Я сделала это ради тебя, Эдди, — думала она, входя в больницу с высоко поднятой головой. — Я знаю, вначале ты, возможно, почувствуешь разочарование, и это естественно. Но родители всегда знают, что лучше для их детей; Бог создал родителей прежде всего для того, чтобы направлять, воспитывать… и оберегать. Пережив первичное разочарование, ты поймешь». И если она испытывала в тот момент облегчение, то лишь потому, что старалась ради Эдди, а не себя. А что еще можно испытывать, как не облегчение, спасая сына от дурной компании. Да только теперь, когда она смотрела на лицо Эдди, облегчение омрачила нарастающая тревога. Он не спал, хотя она на это рассчитывала. Вместо того чтобы проснуться при ней от тяжелого, обеспеченного сильными болеутоляющими сна вялым, туго соображающим, психологически уязвимым, он смотрел на нее цепко и настороженно, а ведь обычно Эдди отличал мягкий и робкий взгляд. Как и Бен Хэнском (хотя Соня этого не знала), Эдди относился к тем мальчикам, которые могли быстро взглянуть на лицо, чтобы узнать эмоциональный настрой собеседника, и тут же отводили глаза. Но теперь Эдди смотрел на нее в упор («Может, сказывается действие лекарств, — подумала она. — Конечно же, это лекарства. Мне нужно переговорить с доктором Хэндором насчет лекарств, которые здесь ему дают»), и именно она почувствовала желание отвести взгляд. «Судя по его виду, он ждал меня», — подумала она, и ей бы порадоваться от этой мысли — мальчик, ждущий свою мать, что может быть приятнее взгляду Господа… — Ты прогнала моих друзей. — Голос звучал бесстрастно, в нем не слышалось ни сомнения, ни вопроса. Она дернулась, будто ее уличили в чем-то предосудительном, и, конечно же, первой в голове сверкнула виноватая мысль: «Как он узнал? Не может он этого знать!» — но тут же она рассердилась на себя (и на него) за подобные чувства. Улыбнулась ему. — Как мы сегодня себя чувствуем, Эдди? Да, она отреагировала правильно. Кто-то, какая-нибудь девица, добровольно выполняющая обязанности медсестры, или даже вчерашняя некомпетентная и враждебная медсестра, сболтнул лишнее. Кто-то. — Как мы себя чувствуем? — спросила снова, когда Эдди не ответил. Подумала, что он ее не услышал. Ни в одной из медицинских книг и журналов она не читала, что перелом руки может отразиться на слухе, но предположила, что такое возможно, возможно все. Эдди по-прежнему ей не отвечал. Она приблизилась к кровати, ненавидя себя за нарастающую нерешительность, даже робость, не доверяя этому чувству, потому что никогда раньше не испытывала ни нерешительности, ни робости в отношениях с Эдди. Ощущала она и злость, но это чувство только нарождалось. Да какое право имел он приводить ее в такое состояние, после того, сколько она для него сделала, стольким пожертвовала ради него. — Я говорила с доктором Хэндором, он уверяет, что ты будешь совершенно здоров, — бодро затараторила Соня, садясь на стоящий у кровати деревянный стул с прямой спинкой. — Разумеется, если возникнет самая незначительная проблема, мы поедем к специалисту в Портленд. В Бостон, если потребуется. — Она улыбнулась, будто облагодетельствовав его. Эдди в ответ не улыбнулся. И продолжал молчать. — Эдди, ты меня слышишь? — Ты прогнала моих друзей, — повторил он. — Да, — ответила она, перестав притворяться, но больше ничего не сказала. В молчанку могли играть двое. Просто смотрела на него и улыбалась. Но случилось странное; ужасное, если на то пошло. Глаза Эдди… начали каким-то образом увеличиваться в размерах. Серые крапинки на его радужках вроде бы задвигались, как бегущие грозовые облака. И внезапно она поняла, что он не обижен на нее, не дуется или что-то из этой оперы. Он в ярости… и вот тут Соня испугалась, почувствовав, что в палате в этот момент находится нечто большее, чем ее сын. Она опустила глаза, раскрыла сумочку, начала рыться в ней в поисках бумажной салфетки. — Да, я их прогнала. — Она обнаружила, что голос у нее остается ровным и достаточно уверенным… если ей нет необходимости смотреть на сына. — У тебя серьезная травма, Эдди. Пока тебе не нужны никакие посетители, кроме твоей мамочки, и тем более тебе не нужны такие посетители. Если бы не они, ты бы сейчас сидел дома и смотрел телевизор или строил в гараже автомобиль для Мыльничной гонки.[295] Эдди мечтал построить гоночный автомобиль и отправиться с ним в Бангор. Призом для победителя служила полностью оплаченная поездка в Акрон, штат Огайо, на Национальное мыльничное дерби. Соня не рубила под корень эту мечту, пока ей казалось, что создание гоночного автомобиля из ящиков для апельсинов и колес от детского возка «Чу-Чу флайер»[296] остается только мечтой. Конечно же, она никогда не позволила бы Эдди рисковать жизнью, участвуя в гонке на таком опасном транспортном средстве, ни в Дерри, ни в Бангоре, ни — особенно — в Акроне, куда, как сообщил Эдди, добираться пришлось бы на самолете, а там его ждал самоубийственный спуск по крутому склону в поставленном на колеса и лишенном тормозов ящике из-под апельсинов. Но, как часто говорила мать Сони, меньше знаешь — крепче спишь (ее мать также придерживалась и другого принципа — скажи всю правду и посрами дьявола, — однако когда дело доходило до поговорок или афоризмов, Соню, как и большинство людей, отличала удивительная избирательность). — Руку мне сломали не мои друзья, — говорил Эдди все тем же бесстрастным голосом. — Я рассказал об этом доктору Хэндору вчера вечером, а сегодня утром мистеру Неллу, который приходил ко мне. Руку мне сломал Генри Бауэрс. С ним были и другие парни, но сделал это Генри. Если б со мной были мои друзья, этого бы не случилось. А случилось только потому, что я был один. Тут Соне вспомнились слова миссис Ван Претт о том, что с друзьями ребенок в большей безопасности, и злость вернулась прыжком тигра. Она вскинула голову. — Это не имеет значения, и ты это знаешь. Что с тобой, Эдди? Ты думаешь, твоя мать вчера с дуба рухнула? Так ты думаешь? Я прекрасно знаю, что руку тебе сломал Генри Бауэрс. Ирландский коп, о котором ты говоришь, заходил и к нам в дом. Этот большой мальчик сломал тебе руку, потому что ты и твои «друзья» чем-то его разозлили. А теперь подумай, что бы было, если бы ты послушал меня и с самого начала держался от них подальше? — Я думаю, тогда случилось бы нечто гораздо худшее, — ответил Эдди. — Эдди, ты, конечно, шутишь. — Я говорю серьезно. — И она почувствовала силу, идущую из него, идущую от него, накатывающую волнами. — Билл и остальные мои друзья вернутся, мама. Это я точно знаю. И когда они вернутся, ты не будешь их останавливать. Ты не скажешь им ни слова. Они мои друзья, и ты не лишишь меня друзей только потому, что боишься одиночества. Она уставилась на него, словно громом пораженная, в ужасе. Слезы наполнили глаза и потекли по щекам, впитываясь в пудру. — Вот как ты, значит, говоришь с родной матерью, — вымолвила она сквозь рыдания. — Может, именно так твои «друзья» говорят со своими родителями. Наверное, этому ты научился от них. Плача, она чувствовала себя спокойнее. Обычно, если она начинала плакать, плакал и Эдди. Кто-то мог бы сказать — запрещенный прием, но, если речь шла о спасении ее сына, годились любые средства. Так она, во всяком случае, думала. Она подняла голову, слезы струились из глаз, она чувствовала себя неописуемо несчастной, обездоленной, преданной… и уверенной. Эдди, полагала она, не устоит против такого потока слез и горя. Эта холодная решимость уйдет с его лица. Может, он начнет хватать ртом воздух и в дыхании появится свист, и это будет знак, это всегда служило знаком, что борьба окончена и она одержала очередную победу… ради него, разумеется. Всегда ради него. Ее ждало потрясение — выражение его лица осталось прежним, более того, решимости только прибавилось, и рыдания разом оборвались. На его лице читалась и печаль, а это пугало еще больше: Соня осознала, что в какой-то степени печаль это взрослая, а от одной мысли об Эдди как о взрослом в голове начинала панически трепыхаться маленькая птичка. Такое случалось редко, лишь когда она задумывалась, а что будет с ней, если Эдди не захочет поступать в бизнес-колледж, который находился в Дерри, или в университет Мэна в Ороно, или в частный университет Хассона в Бангоре, откуда мог каждый день возвращаться домой после занятий, что будет, если он встретит девушку, влюбится, захочет жениться. «И что будет со мной при таком раскладе? — кричала паникующая птичка, когда Соню посещали эти странные кошмарные мысли. — Какое место уготовано мне в такой жизни? Я люблю тебя, Эдди! Я люблю тебя! Я забочусь о тебе и люблю тебя! Ты не умеешь готовить, менять постельное белье, стирать майки и трусы! Да и зачем тебе? Я знаю, что, как и когда надо делать! Я знаю, потому что люблю тебя». И он сказал то же самое: — Мама, я люблю тебя. Но я люблю и моих друзей. Я думаю… я думаю, ты заставляешь себя плакать. — Эдди, ты причиняешь мне такую боль, — прошептала она, и новые слезы, от которых бледное лицо Эдди двоилось и троилось, покатились по щекам. И если несколькими мгновениями раньше слезы лились намеренные, то теперь их сменили настоящие. Характер, надо отметить, у Сони был крепкий: похоронив мужа, она не сломалась, нашла работу на сжимающемся рынке труда, что было непросто, воспитывала сына и, когда возникала такая необходимость, боролась за него. И по-настоящему, без всякого расчета, сейчас она плакала, пожалуй, впервые с тех пор, как пятилетний Эдди тяжело болел бронхитом и она пребывала в полной уверенности, что Эдди умрет, когда он лежал на ложе боли, пылая от высокой температуры, кашляя и задыхаясь. Теперь причиной слез служило это ужасно взрослое, в чем-то чужое выражение его лица. Она боялась за Эдди, но так же, в каком-то смысле, боялась его самого, боялась ауры, которая, казалось, окружала сына… и чего-то от нее требовала. — Не заставляй меня выбирать между тобой и моими друзьями, мама. — Голос дрожал, звучал напряженно, но оставался под контролем. — Потому что это несправедливо. — Они — плохие друзья, Эдди! — чуть ли не в истерике выкрикнула она. — Я это знаю, чувствую всем сердцем, они не принесут тебе ничего, кроме боли и горя! — И самое ужасное заключалось в том, что говорила она искренне; какая-то ее часть интуитивно поняла это по глазам Билла Денбро, который стоял перед ней, глубоко засунув руки в карманы, с рыжими волосами, пламенеющими под летним солнцем. Его глаза были такими серьезными, такими отстраненными и далекими… совсем как теперь глаза Эдди. И не та ли аура, которую теперь она ощущала вокруг Эдди, тогда окружала Билла? Та же, но только сильнее. Она полагала, что да. — Мама… Она поднялась так резко, что чуть не свалила стул. — Я вернусь вечером. Шок, происшествие, боль, из-за этого ты так со мной говоришь. Я знаю. Ты… ты… — Она замолчала, потому что в голове все смешалось, унеся в вихре слова, которые она хотела сказать. — Случившееся с тобой ужасно, но все у тебя будет хорошо. И ты увидишь, что я права Эдди. Они плохие друзья. Не нашего круга. Не для тебя. Ты все обдумаешь и спросишь себя, давала ли тебе твоя мама плохой совет. Ты все обдумаешь, и… и… «Я же убегаю, — подумала она с тоской и щемящим ужасом. — Я убегаю от собственного сына! Господи, пожалуйста, не допусти этого!» — Мама. Она все равно едва не убежала, потому что теперь боялась его, да, он являл собой нечто большее, чем ее Эдди; она чувствовала присутствие в нем других, его «друзей» и чего-то еще, чего-то, прячущегося за них, и она боялась, как бы это что-то не выглянуло, чтобы показаться ей. Она видела, что Эдди сам не свой, у него какая-то ужасная болезнь, из тисков которой он не может вырваться, как пятилетним не мог вырваться из тисков бронхита и едва не умер. Она замерла, взявшись за ручку двери, не желая слушать, что он может сказать… а когда он сказал, прозвучала эта фраза так неожиданно, что поначалу она просто ничего не поняла. Когда же до нее дошло, слова обрушились, как мешок цемента, и на мгновение она подумала, что сейчас упадет без чувств. — Мистер Кин сказал, что мое лекарство от астмы — простая вода. — Что? Что? — Она повернулась к нему, сверкая глазами. — Простая вода. С какой-то добавкой для медицинского привкуса. Он сказал, что это пла-це-бо. — Это ложь. Ложь, и ничего больше! Почему мистер Кин решил сказать тебе такую ложь? Что ж, полагаю, в Дерри есть и другие аптеки. Полагаю… — У меня было время подумать над этим, — голос Эдди звучал мягко, но неумолимо, и он смотрел ей в глаза, — и я не сомневаюсь, что он сказал мне правду. — Эдди, уверяю тебя, это не так! — Паника вернулась, трепеща крылышками. — Я думаю, это правда, иначе на ингаляторе написали бы какое-то предупреждение насчет того, что слишком частое использование может убить тебя, по крайней мере вызвать рвоту. Даже… — Эдди, я не хочу этого слышать! — воскликнула она и закрыла руками уши. — Ты… ты… ты не в себе, и в этом все дело! — Даже если это лекарство, которое можно купить без рецепта, они прилагают специальную инструкцию, — продолжил Эдди, не повышая голоса. Его серые глаза не отрывались от ее глаз, и она не могла опустить их, не могла даже шевельнуть ими. — Даже если это сироп от кашля «Викс»… или твой геритол. Он на пару секунд замолчал. Ее руки упали. Стали слишком тяжелыми. У нее не осталось сил и дальше прижимать их к ушам. — И… должно быть, ты это тоже знала, мама. — Эдди! — вскричала она. — Потому что… — продолжил он, словно она и не раскрывала рта — теперь он хмурился, сосредоточившись на том, что занимало его, — …потому что родители должны разбираться в лекарствах, которые принимают их дети. Я пользовался ингалятором пять, иногда шесть раз в день. И ты не позволила бы мне этого делать, если бы думала, что это лекарство может мне навредить. Потому что твоя работа — оберегать меня. Я это знаю, потому что ты всегда так говорила. Поэтому… ты знала, мама? Ты знала, что это простая вода? Она ничего не ответила. Ее губы тряслись. Тряслось, похоже, все ее лицо. Она больше не плакала. Слишком испугалась, чтобы плакать. — Потому что, если ты знала, — Эдди продолжал хмуриться, — если ты действительно знала, я хочу, чтобы ты сказала мне — почему? Что-то я могу понять сам, но почему моя мама хотела, чтобы я принимал воду за лекарство… и считал, что у меня астма здесь, — он указал на свою грудь, — тогда как мистер Кин говорит, что вся моя астма только там. — И он указал на голову. Она подумала, что все объяснит. Объяснит спокойно и логично. Как боялась, что он умрет в пять лет, как это свело бы ее с ума, учитывая, что она потеряла Фрэнка двумя годами раньше. Как пришла к пониманию, что защитить своего ребенка можно лишь неусыпным вниманием к нему и любовью, что за ребенком надо следить, как за садом, удобрять, удалять сорняки и да, иногда обрезать и прореживать, пусть это и больно. Она могла бы сказать, что иногда для ребенка лучше — особенно такого болезненного ребенка, как Эдди, — думать, что он болен, чем действительно болеть. И она могла бы закончить свою тираду словами о непроходимой тупости врачей и удивительной силе любви; она могла бы сказать: она знала, что у него астма, и не имело никакого значения, что думали по этому поводу врачи и что они ему прописывали. Она могла бы сказать, что лекарства готовятся не только в ступках зловредных аптекарей, сующих нос в чужие дела. Эдди, могла бы она сказать, это лекарство, потому что материнская любовь делает его таковым, и я могу придавать воде целительные свойства, пока ты хочешь этого и позволяешь мне это делать. Это сила, которую Бог дает любящим и заботливым матерям. Пожалуйста, Эдди, пожалуйста, любовь моего сердца, ты должен мне поверить. Но в итоге она не сказала ничего. Слишком испугалась. — Но, возможно, нам даже не нужно об этом говорить, — продолжил Эдди. — Мистер Кин, возможно, шутил со мной. Иногда взрослые… ты понимаешь, они любят подшучивать над детьми. Потому что дети готовы верить чуть ли не всему. Нехорошо так поступать с детьми, но иногда взрослые это делают. — Да! — с жаром воскликнула Соня Каспбрэк. — Им нравится подшучивать, и иногда они такие глупые… злобные… и… и… — Значит, я буду по-прежнему общаться с Биллом и остальными моими друзьями и продолжать принимать лекарство от астмы. Вероятно, это наилучший выход. Или ты так не думаешь? Только теперь она поняла, уже слишком поздно, как ловко — и как жестоко — ее загнали в ловушку. Он практически шантажировал ее, но что она могла с этим поделать? Она хотела спросить, откуда у него такая расчетливость, такое умение манипулировать людьми, открыла рот, чтобы спросить… а потом закрыла. Потому что, учитывая его настроение, он скорее всего ответил бы. Но она знала одно. Да. Одно она знала наверняка: больше никогда, никогда, никогда, никогда в жизни ноги ее не будет в аптеке сующего нос в чужие дела мистера Кина. — Мама? — прервал ее размышления его голос, на удивление застенчивый. Она подняла голову и увидела, что перед ней снова Эдди, только Эдди, и с радостью двинулась к нему. — Ты меня обнимешь, мама? Она обняла, но осторожно, чтобы не причинить боль сломанной руке (и не сдвинуть осколки кости, которые могли попасть в систему кровообращения и добраться до сердца — а какой матери хочется убить свое дитятко любовью?), а Эдди обнял ее. 7 По разумению Эдди, его мать ушла очень вовремя. На протяжении этого ужасного противостояния он чувствовал, как в горле и легких скапливается воздух, застрявший там и не сдвигающийся с места, затхлый и тяжелый, грозящий отравить его. Он держался, пока за ней не захлопнулась дверь, а потом начал жадно раскрывать рот и хрипеть. Но спертый воздух ходил взад-вперед по сжатому горлу, словно теплая кочерга. Он потянулся за ингалятором, стукнул сломанную руку, но его это не волновало. Выпустил в горло сильную струю. Глубоко вдохнул камфорный вкус, думая: «Не важно, плацебо это или нет, как ни назови, главное, что помогает». Лег на подушки, закрыл глаза, впервые после появления матери в палате задышав свободно. Он напугался, сильно напугался. Что он ей наговорил, как себя вел с ней… это был он — и совсем не он. Что-то действовало в нем, действовало через него, какая-то сила… и его мать тоже это почувствовала. Эдди видел это в ее глазах, в ее трясущихся губах. Он не мог сказать, что сила эта — зло, но ее огромная мощь пугала. То же самое чувствуешь, когда в парке развлечений садишься на действительно опасный аттракцион и осознаешь, что вылезти не удастся, пока поездка не закончится, какая бы тебе ни грозила опасность. «Назад пути нет, — подумал Эдди, ощущая жаркую тяжесть гипсовой повязки на сломанной руке, зуд кожи под ней. — Никто не вернется домой, пока мы не дойдем до конца. Но, господи, я так боюсь, так боюсь». И он знал истинную причину, по которой не позволил ей отсечь его от друзей: один бы он этого не вынес. Он немного поплакал, а потом погрузился в тревожный сон. Снилась ему темнота, в которой механизмы — насосы — что-то перекачивали и перекачивали. 8 Вечером, когда Билл и остальные Неудачники пришли в больницу, опять собирался дождь. Эдди не удивился их появлению. Знал, что они вернутся. День выдался жарким — все соглашались, что третья неделя июля стала самой жаркой в это необычно жаркое лето, — и к четырем пополудни в небе начали собираться грозовые тучи, лилово-черные и огромные, беременные дождем, заряженные молниями. Люди спешили закончить свои дела и заметно нервничали, то и дело поглядывая на небо. Большинство склонялось к тому, что гроза разразится к обеду и вымоет из воздуха тяжелую духоту. Парки и детские площадки Дерри, где летом и так не толпился народ, к шести вечера опустели полностью. Но дождь все не начинался, и качели висели недвижно, не отбрасывая тени в странно желтом ровном свете. Отдаленные раскаты грома, собачий лай, гул автомобилей, проезжающих по Внешней Главной улице, — никакие другие звуки не слышались в палате Эдди, пока не пришли Неудачники. Билл зашел первым, за ним — Ричи, Беверли и Стэн, Майк и, наконец, Бен. В свитере под горло выглядел он совсем несчастным. Они приблизились к кровати, такие серьезные. Даже Ричи не улыбался. «Их лица, — думал Эдди. — Их лица. Оосподи-суси! Какие у них лица!» Он видел в них то самое, что мать днем увидела в его лице: такое странное сочетание силы и беспомощности. В желтоватом предгрозовом отсвете, ложащемся на кожу, лица становились призрачными, далекими, расплывчатыми. «Мы на перепутье, — подумал Эдди. — Впереди что-то новое… а сейчас мы на перепутье. И что нас ждет, когда мы минуем его? Куда мы попадем? Куда?» — П-привет, Э-Э-Эдди, — поздоровался Билл. — Ка-ак де-ела? — Нормально, Большой Билл. — Эдди попытался улыбнуться. — Вчера денек у тебя, как я понимаю, выдался тот еще. — Едва Майк произнес эти слова, как накатил раскат грома. В палате Эдди не горел ни верхний свет, ни настольная лампа, и все они, казалось, то растворялись, то появлялись в синюшном свете, вливающемся в окно. Эдди подумал о том, что этим светом накрыт сейчас весь Дерри, под ним сейчас лежит Маккэррон-парк, он неровными лучами проваливается сквозь дыры в крыше Моста Поцелуев, в нем Кендускиг напоминает дымчатое стекло, широкая лента которого небрежно брошена в Пустоши. Он подумал о детских качалках, доски которых замерли под разными углами рядом со зданием начальной школы под громоздящимися черными облаками. Он подумал об этом предгрозовом желтом свете, о безмолвии: казалось, весь город заснул… или умер. — Да, — ответил он, — хоть куда. — М-мои с-старики по-ослезавтра и-идут в ки-и-ино, — сообщил Билл. — Ко-огда на-ачнется в-второй фи-ильм, мы и-их с-сделаем. Се-е-е… — Серебряные шарики, — подсказал Ричи. — Я думал… — Так будет лучше, — прервал его Бен. — Я по-прежнему думаю, что мы смогли бы сделать пули, но этого недостаточно. Будь мы взрослыми… — Да, мир был бы замечательным, будь мы взрослыми! — воскликнула Беверли. — Взрослые могут делать все, что захотят, так? Взрослые могут делать все, что захотят, и у них всегда все получается правильно. — Она рассмеялась, нервный дребезжащий смех разнесся по палате. — Билл хочет, чтобы я застрелила Оно. Можешь ты себе такое представить, Эдди? Просто зови меня Беверли Оукли.[297] — Я не понимаю, о чем вы говорите, — покачал головой Эдди, но подумал, что понимает: в общих чертах картину он себе представлял. Бен объяснил. Они расплавят один из его серебряных долларов и отольют два серебряных шарика, диаметром чуть меньше, чем в шарикоподшипнике. Потом, если под домом 29 по Нейболт-стрит действительно обитает оборотень, Беверли пустит шарик в голову Оно из «Яблочка», рогатки Билла. И прощай, оборотень. А если они правы в том, что это одно существо со многими мордами, тогда — прощай, Оно. Вероятно, на лице Эдди отразилось крайнее изумление, потому что Ричи рассмеялся и кивнул: — Я тебя понимаю, чел. Я тоже подумал, что у Билла поехала крыша, когда он начал говорить о том, чтобы воспользоваться рогаткой вместо пистолета его отца. Но сегодня днем… — Он замолчал и откашлялся. — «Но сегодня, после того как твоя маман прогнала нас чуть ли не пинками» — вот что он собирался сказать, но решил, что без таких подробностей можно и обойтись. — Сегодня мы пошли на свалку. Билл прихватил «Яблочко». И посмотри. — Из заднего кармана Ричи достал сплющенную банку, в которой когда-то плескались в сиропе кусочки ананаса, расфасованные компанией «Дель Монте». Посередине зияла рваная дыра диаметром примерно в два дюйма. — Беверли проделала ее камнем, с двадцати футов. По мне, что дырка от пули тридцать восьмого калибра. Де Балаболь в этом убежден. А когда де Балаболь убежден, он убежден. — Прошибить банку — это одно, — стояла на своем Беверли. — Если речь о чем-то еще… о чем-то живом… Билл, это должен сделать ты. Действительно. — Не-е-ет, — покачал головой Билл. — Мы в-все с-стреляли. Ты ви-и-идела, ч-что и-из э-этого вы-ышло. — И что вышло? — спросил Эдди. Билл объяснил, медленно, с остановками, пока Беверли смотрела в окно, так плотно сжав губы, что они побледнели. Она, по причинам, которые даже сама не могла объяснить, не просто боялась: пребывала в глубоком шоке от того, что произошло. По пути сюда она с жаром уговаривала их, что отливать они должны все-таки пули… нет, не так уж она верила, не больше Билла или Ричи, что пули сработают, когда придет время пустить их в ход, зато точно знала: если что-то случится в том доме, оружие должно быть в чьих-то еще (Билла) руках. Но факты оставались фактами. Каждый брал по десять камней и стрелял из «Яблочка» по десяти банкам, поставленным в двадцати футах. Ричи попал в одну из десяти (и то камень только черканул по ней). Бен сшиб две, Билл — четыре, Майк — пять. Беверли, небрежно натягивая резинку и практически не целясь, попала в девять банок точно по центру. Десятая тоже упала, но камень отскочил от верхнего ободка. — Но сначала м-м-мы до-олжны сделать с-снаряды. — Послезавтра? — переспросил Эдди. — Меня к тому времени уже выпишут. — Мать, конечно, будет протестовать… но он не думал, что протесты будут очень уж бурными. После сегодняшнего разговора — едва ли. — Рука болит? — спросила Беверли. Она пришла в розовом платье (во сне он видел другое платье; возможно, Беверли надевала его днем, когда мать прогнала их), с маленькими аппликациями-цветочками. И в шелковых или нейлоновых чулках. Выглядела она очень взрослой, и при этом совсем юной, как девочка, играющая в переодевания, с мечтательным и задумчивым лицом. «Готов спорить, у нее такое же лицо, когда она спит», — подумал Эдди. — Не так чтобы сильно, — ответил он. Они еще какое-то время поговорили, их голоса периодически прерывались громовыми раскатами. Эдди не спросил, что случилось, когда они приходили к больнице днем, никто из них об этом происшествии не упомянул. Ричи достал йо-йо, пару раз отправил ее «спать», убрал. Разговор увядал, и в одну из пауз короткий щелчок заставил Эдди повернуть голову. Билл что-то держал в руке, и на мгновение Эдди почувствовал, как его сердце тревожно забилось: он подумал, что это нож. Но тут Стэн включил верхний свет, разгоняя сумрак, и Эдди увидел, что это всего лишь шариковая ручка. При свете они выглядели, как и всегда, настоящими, его друзьями, и никем больше. — Я подумал, что мы должны расписаться на твоем гипсе. — Билл встретился с Эдди взглядом. «Но речь не об этом, — подумал Эдди с внезапной и тревожащей ясностью. — Это договор. Это договор, Большой Билл, не так ли, или что-то максимально к нему близкое». Он испугался… потом устыдился и разозлился на себя. Если бы он сломал руку до этого лета, кто расписался бы на его гипсе? За исключением матери и, возможно, доктора Хэндора? Его тетушки из Хейвена? Его окружали друзья, и тут его мать ошибалась: не были они плохими друзьями. «Возможно, — подумал он, — нет такого понятия, как хорошие друзья или плохие друзья, возможно, есть только друзья, которые стоят рядом с тобой, когда ты в беде, и не дают тебе почувствовать себя одиноким. Может, они достойны того, чтобы тревожиться за них, надеяться на их благополучие, жить ради них. Может, они достойны того, чтобы умереть за них, если уж до этого дойдет. Нет хороших друзей. Нет плохих друзей. Есть только люди, с которыми ты хочешь быть, с которыми тебе нужно быть, которые поселились в твоем сердце». — Конечно. — Эдди чуть осип. — Конечно, отличная идея, Большой Билл. Билл торжественно наклонился над его кроватью и расписался на горе гипса, в которой покоилась заживающая рука Эдди, большими, сцепленными буквами. Ричи расписался с широким росчерком. У Бена узенькие, в противовес его габаритам, буквы сильно наклонялись назад, грозя упасть в любой момент. У Майка Хэнлона буквы получились большими и кривоватыми, потому что он был левшой и никак не мог найти удобный угол. В итоге его роспись оказалась выше локтя. Когда Беверли склонилась над Эдди, он уловил аромат каких-то цветочных духов. Расписалась она аккуратными кругленькими буковками. Последним подошел Стэн. В его подписи буквы буквально слипались между собой. Оставил он ее на запястье Эдди. Потом все они отступили от кровати, словно осознавая, что сделали. Снаружи вновь тяжело громыхнуло. Молния окатила деревянные стены и крышу больницы волной ослепительного света. — Все расписались? — спросил Эдди. Билл кивнул. — П-приходи к-ко м-мне по-осле у-у-ужина по-о-ослезавтра, е-если с-сможешь, хо-орошо? Теперь кивнул Эдди, и тему закрыли. Какое-то время они еще поговорили, перескакивая с одного на другое. Коснулись и самого животрепещущего в том июле для Дерри вопроса — суда над Ричардом Маклином, которого обвиняли в том, что он насмерть забил молотком своего приемного сына Дорси и приложил руку к исчезновению старшего брата Дорси, Эдди Коркорэна. Маклину только через два дня предстояло сломаться прямо во время допроса в зале суда и, плача, сознаться в убийстве Дорси, но Неудачники сошлись на том, что Маклин скорее всего не имеет никакого отношения к исчезновению Эдди. Этот мальчик или убежал из дома… или его утащило Оно. Ушли они где-то без четверти семь, и дождь все еще не начинался. Он только грозил полить и после того, как пришла мать Эдди, посидела у него и вновь отправилась домой (она ужаснулась, увидев росписи на гипсе, и ужаснулась еще больше от его решимости покинуть больницу на следующий день: представляла себе, что он проведет неделю, а то и больше, в абсолютном покое, «чтобы концы обломков успели срастись», как она выразилась). И в конце концов грозовые тучи разорвало и унесло. В тот вечер ни единой капли дождя не упало на Дерри. Духота осталась, и ночью люди спали кто на крыльце, кто на лужайке, а кто и в спальном мешке на полу. Дождь пошел на следующий день, но уже после того, как Беверли увидела нечто ужасное, случившееся с Патриком Хокстеттером. Глава 17 Еще один пропавший: смерть Патрика Хокстеттера 1 Закончив, Эдди вновь наполняет стакан слегка дрожащей рукой. Смотрит на Беверли и говорит: — Ты видела Оно, так? Ты видела, как Оно утащило Патрика Хокстеттера на следующий день после того, как вы все расписались на моем гипсе. Остальные наклоняются вперед. Беверли откидывает волосы огненной волной. Под ними лицо выглядит неестественно бледным. Она достает из пачки сигарету — последнюю — и чиркает зажигалкой «Бик». Но, похоже, не может совместить огонек с кончиком сигареты. Через мгновение Билл легонько, но твердо ухватывает ее запястье, и его стараниями огонек смещается в нужное место. Беверли благодарно смотрит на него, выдыхает облако сизого дыма. — Да, — говорит она, — я видела, как это случилось. Ее бьет дрожь. — Он был чо-о-окнутым, — напоминает Билл и думает: «Тот факт, что Генри позволил такому недоумку, как Патрик Хокстеттер, присоединиться к их компании, когда лето покатилось к осени… о чем-то говорит, так? Или о том, что Генри терял свое очарование, свою привлекательность, или о том, что безумие самого Генри быстро прогрессировало, а потому и Хокстеттер начал казаться ему нормальным парнем. И первое, и второе указывало на одно — нарастающую… что?.. деградацию Генри? Это правильный термин? Да, в свете того, что с ним сталось, где он закончил, пожалуй, что да». «Есть и что-то еще, подтверждающее эту версию», — думает Билл, но пока только смутно помнит, что именно. Он, и Ричи, и Беверли как-то оказались рядом с гаражом «Трекер бразерс» — уже начался август и занятия в летней школе, благодаря которым Генри не слишком их донимал, практически закончились — и разве не Виктор Крисс подошел к ним? Очень испуганный Виктор Крисс? Да, было и такое. Все стремительно катилось к развязке, и Билл теперь думает, что каждый ребенок в Дерри это чувствовал — а особенно Неудачники и компания Генри. Но произошло это позже. — Да, это ты понял правильно, — бесстрастно соглашается Беверли. — Патрик Хокстеттер рехнулся. Ни одна из девочек не садилась перед ним в школе. А если садилась, решала задачу по арифметике или писала сочинение или изложение, то внезапно ощущала его руку… легкую, как перышко, но теплую и потную. Мясистую. — Она сглатывает слюну, и в горле что-то щелкает. Другие смотрят на нее без тени улыбки. — Ты чувствуешь ее на боку, а может, и на груди. Никто из нас тогда не мог похвастать большой грудью. Но Патрика, похоже, это и не волновало. Ты чувствуешь… это прикосновение, дергаешься, оборачиваешься, а там Патрик, улыбается толстыми резиновыми губами. У него был пенал… — Полный дохлых мух, — внезапно подает голос Ричи. — Конечно. Он убивал их зеленой линейкой и складывал в пенал. Я даже помню, как он выглядел: красный, с белой рифленой пластмассовой крышкой, которая сдвигалась, открываясь и закрываясь. Эдди кивает. — Ты дергаешься, а он улыбается, потом открывает пенал и ставит его так, чтобы ты видела дохлых мух внутри, — продолжает Беверли. — И самое страшное — самое ужасное — он улыбается и ничего не говорит. Миссис Дуглас знала. Грета Боуи жаловалась ей на него, и я думаю, что Салли Мюллер что-то ей один раз сказала. Но… мне кажется, миссис Дуглас тоже его боялась. Бен качнулся назад на стуле, руки сцеплены за шеей. Беверли до сих пор не может поверить, что он такой тощий. — Я уверен, что ты права. — Ч-что с н-ним с-случилось, Беверли? — спрашивает Билл. Она вновь сглатывает слюну, пытаясь отогнать кошмарную мощь того, что она увидела в тот день в Пустоши, когда связанные между собой роликовые коньки висели у нее на плече, а колено саднило от боли после падения на Сент-Криспин-лейн, еще одной короткой обсаженной деревьями улицы, которая тупиком обрывалась там, где земля резко уходила вниз (и до сих пор уходит), обрываясь в Пустошь. Она помнит (ох уж эти воспоминания, они такие яркие и сильные, если приходят), что на ней были джинсовые шорты, если по правде, то очень уж короткие, чуть-чуть закрывающие трусики. В последний год она стала обращать больше внимания на свое тело — точнее, в последние полгода, по мере того, как оно начало округляться и становиться все более женственным. Увидеть это она, конечно же, могла благодаря зеркалу, но прежде всего ее убеждало поведение отца, который в последнее время стал резче, чаще пускал в ход ладонь, а то и кулак. Казалось, он не находил себе места, как зверь в клетке, а она нервничала, находясь рядом с ним, и напряжение только усиливалось. Оказавшись рядом, они генерировали какой-то особый запах, которого раньше никогда не было — до этого лета. И когда мать уходила, ситуация только усугублялась. Если этот запах и был, какой-то запах, тогда отец тоже его ощущал, потому что Беверли видела его все реже по мере того, как погода становилась жарче, отчасти из-за турниров его летней лиги боулинга, отчасти потому, что он помогал своему другу Джо Таммерли чинить автомобили… но она подозревает, что свою лепту вносил и запах, который они генерировали, находясь рядом, ни один из них этого и не хотел, но генерировали, и ничего не могли с этим поделать, как невозможно не потеть в июле. Видение птиц, сотен и тысяч, спускающихся на коньки крыш, на телефонные провода, на телевизионные антенны, вновь прерывает ее мысли. — Ядовитый плющ, — говорит она вслух. — Ч-ч-что? — переспрашивает Билл. — Что-то насчет ядовитого плюща, — медленно отвечает она, глядя на него. — Но дело не в нем. Меня словно обожгло ядовитым плющом. Майк?.. — Не важно, — говорит Майк. — Все придет. Расскажи нам, что ты помнишь, Беверли. «Я помню синие шорты, — могла бы она сказать им, — и как сильно они выцвели, и как плотно обтягивали бедра и зад. В одном кармане у меня лежала полупустая пачка „Лаки страйк“, в другом — „Яблочко“». — Ты помнишь «Яблочко»? — спрашивает она Ричи, но кивают они все. — Билл дал рогатку мне, — говорит она. — Я не хотела ее брать, но… он… — Она улыбается Биллу, немного игриво. — Большому Биллу сказать «нет» никто не мог, и все дела. Я ее взяла, и потому в тот день пошла в Пустошь одна. Чтобы попрактиковаться. Я все еще не знала, хватит ли мне духа воспользоваться ею, когда возникнет необходимость. Да только… я воспользовалась ею в тот день. Пришлось. Я убила одного из них… одну часть Оно. Это было ужасно. Даже теперь мне трудно думать об этом. И один из других добрался до меня. Смотрите. Она поднимает руку и поворачивает так, что все могут видеть сморщенный шрам в верхней части предплечья, у самого локтя. Это красный круг диаметром с гаванскую сигару, и впечатление такое, будто кто-то приложил ее к коже Беверли. Он чуть заглублен, и от одного взгляда на него по спине Майка бежит холодок. Это еще одна часть истории, вроде задушевной беседы Эдди против его воли с мистером Кином. Майк о ней подозревал, но никогда не слышал. — В одном ты был прав, Ричи, — продолжает Беверли. — «Яблочко» оказалось смертоносным оружием. Я его боялась, но в каком-то смысле и полюбила его. Ричи смеется и хлопает ее по спине. — Черт, я знал это и тогда, глупая юбка. — Знал? Правда? — Да, правда, — кивает он. — Что-то такое читалось в твоих глазах, Беверли. — Я хочу сказать, выглядела рогатка, как игрушка, но была настоящим оружием. Пробивала реальные дыры. — И в тот день ты пробила в чем-то дыру, — мурлычет Бен. Беверли кивает. — Так Патрика… — Нет, господи, нет! — восклицает Беверли. — Я о другом… подождите. — Она вдавливает окурок в пепельницу, несколько раз прикладывается к стакану, но пьет маленькими глоточками, пытаясь взять себя в руки. Наконец ей это удается. Ну… не совсем. И у нее создается ощущение, что это все, чего она может добиться в этот вечер. — Знаете, я каталась на роликах. Упала, сильно ободрала ногу. Тогда решила, что пойду в Пустошь и потренируюсь в стрельбе из рогатки. Сначала направилась к клубному дому, чтобы посмотреть, нет ли там кого из вас. Никого не нашла. Только запах дыма. Вы помните, как долго в клубном доме пахло дымом? Они кивают, улыбаясь. — Нам так и не удалось избавиться от этого запаха, так? — спрашивает Бен. — Потом я двинулась к свалке, — говорит Беверли, — потому что именно там мы проводили… пристрелки, кажется, так мы их называли, я знала, что на свалке много такого, по чему можно пострелять. В том числе и крысы, знаете ли. — Она замолкает. Лоб блестит пленочкой пота. — Вот по кому я действительно хотела стрелять. По кому-то живому. Не по чайкам — я знала, что чайку мне не подстрелить — а вот крысу… я хотела посмотреть, получится ли. Хорошо хоть, что я подошла к свалке со стороны Канзас-стрит, а не от Олд-Кейп, потому что от железнодорожной насыпи там открытое пространство. Они бы меня увидели, и одному Богу известно, чем бы все закончилось. — Кто бы те-ебя у-увидел? — Они, — отвечает Беверли. — Генри Бауэрс, Виктор Крисс, Рыгало Хаггинс и Патрик Хокстеттер. Они были на свалке и… Внезапно, к всеобщему изумлению, она начинает смеяться, как ребенок, щеки становятся розово-красными. Она смеется, пока слезы не выступают на глазах. — Какого черта, Беверли? — спрашивает Ричи. — Поделись шуткой. — Это была шутка, все так, — отвечает Беверли. — Конечно же, шутка, но, думаю, они убили бы меня, если увидели, что я за ними подсматриваю.

The script ran 0.014 seconds.