Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. Т. Аверченко - Рассказы [1910-1925]
Известность произведения: Средняя
Метки: Рассказ, Сатира, Сборник, Юмор

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

– Знаете, как бы я нарисовал картину «Жизнь»? По необъятному полю, изрытому могилами, тяжело движется громадная стеклянная стена… Люди с безумно выкатившимися глазами, напряженными мускулами рук и спины хотят остановить ее наступательное движение, бьются у нижнего края ее, но остановить ее невозможно. Она движется и сваливает людей в подвернувшиеся ямы – одного за другим… Одного за другим! Впереди ее – пустые отверстые могилы; сзади – наполненные, засыпанные могилы. И кучка живых людей у края видит прошлое: могилы, могилы и могилы. А остановить стену невозможно. Все мы свалимся в ямы. Все. Я вспоминаю эту ненаписанную картину и, пока еще стеклянная стена не смела меня в могилу, хочу признаться в одном чудовищном поступке, совершенном мною в дни моего детства. Об этом поступке никто не знает, а поступок дикий и для детского возраста неслыханный: у основания большой желтой скалы, на берегу моря, недалеко от Севастополя, в пустынном месте – я закопал в песке, я похоронил одного англичанина и одного француза… Мир праху вашему – краснобаи и обманщики! Стеклянная стена движется на меня, но я прикладываю к ней лицо и, сплюснув нос, вижу оставшееся позади: моего отца, индейца Вапити и негра Башелико. А за ними в тяжелых прыжках и извивах мощных тел мечутся львы, тигры и гиены. Это все главные действующие лица той истории, которая окончилась таинственными похоронами у основания большой скалы на пустынном морском берегу.   * * *   Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в то время: как можно было жить в Севастополе, когда существуют Филиппинские острова, южный берег Африки, пограничные города Мексики, громадные прерии Северной Америки, мыс Доброй Надежды, реки Оранжевая, Амазонка, Миссисипи и Замбези?.. Меня, десятилетнего пионера в душе, местожительство отца не удовлетворяло. А занятие? Отец торговал чаем, мукой, свечами, овсом и сахаром. Конечно, я ничего не имел против торговли… но вопрос: чем торговать? Я допускал торговлю кошенилью, слоновой костью, вымененной у туземцев на безделушки, золотым песком, хинной коркой, драгоценным розовым деревом, сахарным тростником… Я признавал даже такое опасное занятие, как торговля черным деревом (негроторговцы так называют негров). Но мыло! Но свечи! Но пилёный сахар! Проза жизни тяготила меня. Я уходил на несколько верст от города и, пролеживая целыми днями на пустынном берегу моря, у подножия одинокой скалы, мечтал… Пиратское судно решило пристать к этому месту, чтобы закопать награбленное сокровище: скованный железом сундук, полный старинных испанских дублонов, гиней, золотых бразильских и мексиканских монет и разной золотой, осыпанной драгоценными камнями утвари… Грубые голоса, загорелые лица, хриплый смех и ром, ром без конца… Я, спрятавшись в одному мне известном углублении на верхушке скалы, молча слежу за всем происходящим: мускулистые руки энергично роют песок, опускают в яму тяжелый сундук, засыпают его и, сделав на скале таинственную отметку, уезжают на новые грабежи и приключения. Одну минуту я колеблюсь: не примазаться ли к ним? Хорошо поездить вместе, погреться под жарким экваториальным солнцем, пограбить мимо идущих «купцов», сцепиться на абордаж с английским бригом, дорого продавая свою жизнь, потому что встреча с англичанами – верный галстук на шею. С другой стороны, можно к пиратам и не примазываться. Другая комбинация не менее заманчива: вырыть сундук с дублонами, притащить к отцу, а потом купить на «вырученные деньги» фургон, в которых ездят южно-африканские боэры, оружия, припасов, нанять нескольких охотников для компании да и двинуться на африканские алмазные поля. Положим, отец и мать забракуют Африку! Но Боже ты мой! Остается прекрасная Северная Америка с бизонами, бесконечными прериями, мексиканскими вакеро и раскрашенными индейцами. Ради такой благодати стоило бы рискнуть скальпами – ха-ха! Солнце накаливает морской песок у моих ног, тени постепенно удлиняются, а я, вытянувшись в холодке под облюбованной мною скалой, книга за книгой поглощаю двух своих любимцев: Луи Буссенара и капитана Майн Рида. «…Расположившись под тенью гигантского баобаба, путешественники с удовольствием вдыхали вкусный аромат жарившейся над костром передней ноги слона. Негр Геркулес сорвал несколько плодов хлебного дерева и присоединил их к вкусному жаркому. Основательно позавтракав и запив жаркое несколькими глотками кристальной воды из ручья, разбавленной ромом, наши путешественники, и т. д.». Я глотаю слюну и шепчу, обуреваемый завистью: – Умеют же жить люди! Ну-с… позавтракаем и мы. Из тайного хранилища в расселине скалы я вынимаю пару холодных котлет, тарань, кусок пирога с мясом, бутылку бузы и – начинаю насыщаться, изредка поглядывая на чистый морской горизонт: не приближается ли пиратское судно? А тени все длиннее и длиннее… Пора и в свой блокгауз на Ремесленной улице. Я думаю, – скала эта на пустынном берегу стоит и до сих пор, и расселина сохранилась, и на дне ее, вероятно, еще лежит сломанный ножик и баночка с порохом – там все по-прежнему, а мне уже тридцать два года, и все чаще кто-нибудь из добрых друзей восклицает с радостным смехом: – Гляди-ка! А ведь у тебя тоже появился седой волос.   II первое разочарование   Не знаю, кто из нас был большим ребенком, – я или мой отец. Во всяком случае, я, как истый краснокожий, не был бы способен на такое бурное проявление восторга, как отец в тот момент, когда он сообщил мне, что к нам едет настоящий зверинец, который пробудет всю Святую неделю и, может быть (в этом месте отец подмигнул с видом дипломата, разоблачающего важную государственную тайну), останется и до мая. Внутри у меня все замерло от восторга, но наружно я не подал виду. Подумаешь, зверинец! Какие там звери? Небось, и агути нет, и гну, и анаконды – матери вод, не говоря уж о жирафах, пеккари и муравьедах. – Понимаешь – львы есть! Тигры! Крокодил! Удав! Укротители и хозяин у меня кое-что в лавке покупают, так говорили. Вот это, брат, штука! Индеец там есть – стрелок, и негр. – А что негр делает? – спросил я с побледневшим от восторга лицом. – Да уж что-нибудь делает, – неопределенно промямлил отец. – Даром держать не будут. – Какого племени? – Да племени, брат, хорошего, сразу видно. Весь черный, как ни поверни. На первый день Пасхи пойдем – увидишь. Кто поймет мое чувство, с которым я нырнул под красную кумачовую с желтыми украшениями отделку балагана? Кто оценит симфонию звуков хриплого аристона, хлопанья бича и потрясающего рева льва? Где слова для передачи сложного дивного сочетания трех запахов: львиной клетки, конского навоза и пороха?.. Эх, очерствели мы!.. Однако когда я опомнился, многое в зверинце перестало мне нравиться. Во-первых – негр. Негр должен быть голым, кроме бедер, покрытых яркой бумажной материей. А тут я увидел профанацию: негра в красном фраке, с нелепым зеленым цилиндром на голове. Во-вторых, негр должен быть грозен. А этот показывал какие-то фокусы, бегал по рядам публики, вынимая из всех карманов замасленные карты, и вообще относился ко всем очень заискивающе. В-третьих – тяжелое впечатление произвел на меня Ва-пити, – индеец, стрелок из лука. Правда, он был в индейском национальном костюме, украшен какой-то шкурой и утыкан перьями, как петух, но… где же скальпы? Где ожерелье из зубов серого медведя-гризли? Нет, все это не то. И потом: человек стреляет из лука – во что? – в черный кружок, нарисованный на деревянной доске. И это в то время, когда в двух шагах от него сидят его злейшие враги, бледнолицые! – Стыдись, Ва-пити, краснокожая собака! – хотел сказать я ему. – Твое сердце трусливо, и ты уже забыл, как бледнолицые отняли у тебя пастбище, сожгли вигвам и угнали твоего мустанга. Другой порядочный индеец не стал бы раздумывать, а влепил бы сразу парочку стрел в физиономию вон тому акцизному чиновнику, сытый вид которого доказывает, что гибель вигвама и угон мустанга не обошлись без его содействия. Увы! Ва-пити забыл заветы своих предков. Ни одного скальпа не содрал он сегодня, а просто раскланялся на аплодисменты и ушел. Прощай, трусливая собака! Чем дальше, тем больше падало мое настроение: худосочная девица надевала себе на шею удава, будто это был вязаный шерстяной платок. Живой удав – и он стерпел это, не обвил негодницу своими смертоносными кольцами? Не сжал ее так, чтобы кровь из нее брызнула во все стороны?! Червяк ты несчастный, а не удав! Лев! Царь зверей, величественный, грозный, одним прыжком выносящийся из густых зарослей и, как гром небесный, обрушивающийся на спину антилопы… Лев, гроза чернокожих, бич стад и зазевавшихся охотников, прыгал через обруч! Становился всеми четырьмя лапами на раскрашенный шар! Гиена становилась передними ногами ему на круп!.. Да будь я на месте этого льва, я так тяпнул бы этого укротителя за ногу, что он другой раз и к клетке близко бы не подошел. И гиена тоже обнаглела, как самая последняя дрянь… Прошу не осуждать меня за кровожадность… Я рассуждал, так сказать, академически. Всякий должен делать свое дело: индеец снимать скальп, негр – есть попавших к нему в лапы путешественников, а лев – терзать без разбору того, другого и третьего, потому что читатель должен понять: пить-есть всякому надо. Теперь я и сам недоумеваю: что я надеялся увидеть, явившись в зверинец? Пару львов, вырвавшихся из клетки и доедающих в углу галерки не успевшего удрать матроса? Индейца, старательно снимающего скальпы со всего первого ряда обезумевших от ужаса зрителей? Негра, разложившего костер из выломанных досок слоновой загородки и поджаривающего на этом костре мучного торговца Слуцкина? Вероятно, это зрелище было бы единственное, которое меня бы удовлетворило… А когда мы выходили из балагана, отец сообщил мне ликующим тоном: – Представь себе, я пригласил сегодня вечером к нам в гости хозяина, индейца и негра. Повеселимся. Это была та же отцовская черта, которая приводила его к покупке на базаре каракатиц, которых мы потом вдвоем с отцом и съедали. Я – из любви к приключениям, он – из желания доказать всем домашним, что покупка его не носит определенного характера бессмысленности. – Да-с. Пригласил. Интересные люди. С таким видом, вероятно, Ротшильд теперь приглашает к себе Шаляпина. Дух меценатства свил себе в отце прочное гнездо.   III второе разочарование смерть   Удар за ударом! Индеец Ва-пити и негр Башелико явились к нам в серых пиджаках, которые сидели на них, как перчатка на карандаше. Они по примеру хозяина зверинца христосовались с отцом и мамой. Негр – каннибал – христосовался! Краснокожая собака – Ва-пити, которого засмеяли бы индейские скво (бабы), – христосовался! Боже, Боже! Они ели кулич. После жареного миссионера – кулич! А грозный индеец Ва-пити мирно съел три крашеных яйца, измазав себе всю кирпичную физиономию синим и зеленым цветом. Это – вместо раскраски в цвета войны… Кончилось тем, что отец, хватив киевской наливки свыше меры, затянул «Виют витры, виют буйны», а индеец ему подтягивал!! А негр танцевал с теткой польку-мазурку… Правда, при этом ел ее, но только глазами… И в это время играл не тамтам, а торбан под умелой рукой отца. А грозный немец, хозяин зверинца, просто спал забыв своих львов и слонов. Утром, когда еще все спали, я встал и, надев фуражку, тихо побрел по берегу бухты. Долго брел, грустно брел. Вот и моя скала, вот и расселина – мое пище– и книгохранилище. Я вынул Буссенара, Майн Рида и уселся у подножия скалы. Перелистал книги… в последний раз. И со страниц на меня глядели индейцы, поющие: «Виют витры, виют буйны», глядели негры, танцующие польку-мазурку под звуки хохлацкого торбана, львы прыгали через обруч и слоны стреляли хоботом из пистолета… Я вздохнул. Прощай, мое детство, мое сладкое, изумительно интересное детство… Я вырыл в песке под скалой яму, положил в нее все томики француза Буссенара и англичанина капитана Майн Рида, засыпал эту могилу, встал и выпрямился, обведя горизонт совсем другим взглядом… Пиратов не было и не могло быть; не должно быть. Мальчик умер. Вместо него – родился юноша. В слонов лучше всего стрелять разрывными пулями.    Детвора   Существует такая рубрика шуток и острот, которая занимает очень видное место на страницах юмористических журналов, – рубрика, без которой не обходится ни один самый маленький юмористический отдел в газете. Рубрика эта – «Наши дети». Соль острот «наши дети» всегда в том, что вот, дескать, какие ужасные пошли нынче дети, как мир изменился и как ребята делаются постепенно невыносимыми, ставя своих родителей и знакомых в ужасное положение. Обыкновенно остроты «наши дети» фабрикуются по одному и тому же методу: – Бабушка, ты видела Лысую гору? – Нет, милый. – А как же папа говорил вчера, ты сущая ведьма? Или: – Володя, поцелуй маму, – говорит папа. – Поблагодари ее за обед. – А почему, – говорит Володя, – вчера дядя Гриша целовал в будуаре маму перед обедом? Или совсем просто: – Дядя, ты лысый дурак? – Что ты, Лизочка! – Ну да. Мама, ты же сама вчера сказала папе, что дядя – лысый дурак. Бывают сюжеты настолько затасканные, что они уже перестают быть затасканными, перестают быть «дурным тоном литературы». Таков сюжет «наши дети». Поэтому я и хочу рассказать сейчас историю о «наших детях». От праздничных расходов, от покупок разных гусей, сапог, сардин, нового самовара, икры и браслетки для жены у чиновника Плешихина осталось немного денег. Он остановился у витрины игрушечного магазина и, разглядывая игрушки, подумал: «Куплю-ка я что-нибудь особенное своему Ваньке. Этакое что-нибудь с заводом и пружиной!» Зашел в магазин. – Дайте что-нибудь этакое для мальчишки восьмидевяти лет! Когда ему показали несколько игрушек, он пришел в восторг от искусно сделанного жокея на собаке: собака перебирала ногами, а жокей качался взад и вперед и натягивал вожжи, как живой. Долго смотрел на него Плешихин, смеялся, удивлялся и просил завести снова и снова. Возвращаясь, ног под собой не чувствовал от радости, что напал на такую прекрасную вещь. Дома, раздевшись и проходя мимо детской, услышал голоса. Приостановился… О чем они там совещаются? Мечтают, наверное, ангелочки, о сюрпризах, гадают, кому какие достанутся подарки… Обуреваемы любопытством – будет ли елка… О золотое детство! Разговаривали трое: Ванька, Вова и Лидочка. – Я все-таки, – говорил Ванька, – стою за то, чтобы их не огорчать. Елку хотят устроить? Пусть! Картонажами ее увешать хотят – пусть забавляются. Но я думаю, что с нашей стороны требуется все-таки самая простая деликатность: мы должны сделать вид, что нам это нравится, что нам весело, что мы в восторге. Ну… можно даже попрыгать вокруг елки и съесть пару леденцов. – А по-моему, просто, – сказал прямолинейный Вова, – нужно выразить настоящее отношение к этой пошлейшей елке и ко всему тому, что отдает сюсюканьем и благоглупостями наших родителей. К чему это? Раз это тоска… – Милый мой! Ты забываешь о традиции. Тебе-то легко сказать, а отец, может быть, из-за этого целую ночь спать не будет, он с детства привык к этому, без этого ему Рождество не в Рождество. Зачем же без толку огорчать старика… – И смешно, и противно, – усмехнулся Вова, – как это они нынче устраивали елку: заперлись в гостиной, клеют какие-то картонажи, фонарики. Зачем? Что такое! Когда я, нарочно, спросил, что там делается, тетя Нина ответила: «Там маме шьют новое платье!..» Секрет полишинели!.. Все засмеялись. – Братцы! – умоляюще сказал добросердечный Ванька. – Во всяком случае, ради Бога, не показывайте вида. Вы смотрите-ка, как я себя буду вести – без неумеренных восторгов, без переигрывания, но просто сделаю вид, что я умилен, что у меня блестят глазки и сердце бьется от восторга. Сделайте это и вы: порадуем стариков. Плешихин открыл дверь и вошел в детскую, сделав вид, что он ничего не слышал. – Здравствуйте, детки! Ваня, погляди-ка, какой я тебе подарочек принес! С ума сойти можно! Он развернул бумагу и пустил в ход жокея верхом на собаке. – Очень мило! – сказал Ваня, захлопав в ладоши. – Как живой! Спасибо, папочка. – Тебе это нравится? – Конечно! Почему же бы этой игрушке мне не нравиться? Сработана на диво, в замысле и механике много остроумия, выдумки. Очень, очень мило. – Ваничка!! – Что такое? – Милый мой! Ну, я тебя люблю – ну, будь же и ты со мной откровенен… Скажи мне, как ты находишь эту игрушку и почему у тебя такой странный тон? Ванька смущенно опустил голову. – Видишь ли, папа… Если ты позволишь мне быть откровенным, я должен сказать тебе: ты совершенно не знаешь психологии ребенка, его вкусов и влечений (о, конечно, я не о себе говорю и не о Вове – о присутствующих не говорят). По-моему, ребенку нужна игрушка примитивная, какой-нибудь обрубок или тряпичная кукла, без носа и без глаз, потому что ребенок большой фантазер и любит иметь работу для своей фантазии, наделяя куклу всеми качествами, которые ему придут в голову; а там, где за него все уже представлено мастером, договорено механиком, – там уму его и фантазии работать не над чем. Взрослые все время упускают это из вида и, даря детям игрушки, восхищаются ими больше сами, потому что фантазия их суше, изощреннее и может питаться только чем-то доходящим до полной иллюзии природы, мастерской подделки под эту природу. Понурив голову, молча, слушал сына чиновник Плешихин. – Так… Та-ак! И елка, значит, как ты говорил давеча, тоже традиция, которая нужнее взрослым, чем ребятам? – Ах, ты слышал?.. Ну, что же делать!.. Во всяком случае, мы настолько деликатны, что ни за что не дали бы вам почувствовать той пошлой фальши и того вашего смешного положения, которые для постороннего ума так заметны… Чиновник Плешихин прошелся по комнате раза три, задумавшись. Потом круто повернулся к сыну и сказал: – Раздевайся! Сейчас сечь тебя буду. На губах Ваньки промелькнула страдальческая гримаса. – Пожалуйста! На твоей стороне сила – я знаю! И я понимаю, что то, что ты хочешь сделать, – нужнее и важнее не для меня, а, главным образом, для тебя. Не буду, конечно, говорить о дикости, о некультурности и скудности такого аргумента при споре, как сечение, драка… Это общее место. И если хочешь – я даже тебя понимаю и оправдываю… Ты устал, заработался, измотался, истратился, у тебя настроение подавленное, сердитое, скверное… Нужно на ком-нибудь сорвать злость – на мне или на другом – все равно! Ну что ж, раз мне выпало на долю стать объектом твоего дурного настроения – я покоряюсь и, добавлю, даже не сержусь. «Понять, – сказал философ, – значит простить». Старик Плешихин неожиданно вскочил со стула, махнул рукой, снял пиджак, жилет и лег на ковер. – Что с тобой, папа? Что ты делаешь? – Секи ты меня, что уж там! – сказал чиновник Плешихин и тихо заплакал. Во имя правды, во имя логики, во имя любви к детям автор принужден заявить, что все рассказанное – ни более ни менее как сонное видение чиновника Плешихина… Заснул чиновник – и пригрезилось. И, однако, сердце сжимается, когда подумаешь, что дети наших детей, шагая в уровень с веком, уже будут такими, должны быть такими – как умные детишки отсталого чиновника… Пошли, Господь, всем нам смерть за пять минут до этого.  Сережкин рубль     как его заработал   Звали этого маленького продувного человечка: Сережка Морщинкин, но он сам был не особенно в этом уверен… Колебания его отражались даже на обложках истрепанных тетрадок, на которых иногда было написано вкривь и вкось: «Сергей Мортчинкин». То: «Сергей Мортчинкен». Эта неустанная, суровая борьба с буквой «щ» не мешала Сережке Морщинкину изредка писать стихи, вызывавшие изумление и ужас в тех лицах, которым эти стихи подсовывались. Писались стихи по совершенно новому способу… Таковы, например, были Сережкины знаменитые строфы о пожаре, устроенном соседской кухаркой:   До соседей вдруг донесся слух. Что в доме номер три, в кух Не, горел большой огонь, Который едва-едва потушили. Кухарку называли дурой Милли Он раз, чтобы она смотрела лучше.   За эти стихи Сережкина мать оставила его без послеобеденного сладкого, отец сказал, что эти стихи позорят его седую голову, а дядя Ваня выразил мнение, что любая извозчичья лошадь написала бы не хуже. Сережка долго плакал в сенях за дверью, твердо решив убежать к индейцам, но через полчаса его хитрый, изобретательный умишко заработал в другом направлении… Он прокрался в детскую, заперся там и после долгой утомительной работы вышел, торжественно размахивая над головой какой-то бумажкой. – Что это? – спросил дядя. – Стихи. – Твои? Хорошие? – Да, это уж, брат, почище тех будут, – важно сказал Сережка. – Самые лучшие стихи. Дядя засмеялся: – А ну, прочти-ка. Сережка взобрался с ногами на диван, принял позу, которую никто, кроме него, не нашел бы удобной, и, сипло откашлявшись, прочел:   Люблю грозу в начале мая, Когда весенний первый гром, Бразды пушистые взрывая, Летит кибитка удалая… Ямщик сидит на облучке В тулупе, синем кушачке… Ему больно и смешно, А мать грозит ему в окно.   – Гм… – сказал дядя. – Немного бестолково, но рифма хорошая. Может, списал откуда-нибудь? – Уж сейчас и списал, – возразил Сережка, ерзая по дивану и пытаясь стать на голову. – На вас разве угодишь? Дядя был в великолепном настроении. Он схватил Сережку, перевернул его, привел в обычное положение и сказал: – Так как все поэты получают за стихи деньги – получай. Вот тебе рубль. От восторга Сережка даже побледнел: – Это… мне? И я могу сделать что хочу? – Что тебе угодно. Хоть дом купи или пару лошадей. В эту ночь Сережке спалось очень плохо – рубль, суливший ему тысячи разных удовольствий и благ, будил хитроумного мальчишку несколько раз.   сделка   Утром Сережка встал чуть ли не на рассвете, хотя в гимназию нужно было идти только в девять часов. Выбрался он из дому в восьмом часу и долго бродил по улицам, обуреваемый смутными, но прекрасными мыслями… Зайдя за угол, он вынул рубль, повертел его в руках и сказал сам себе: – Интересно, сколько получится денег, если я его разменяю? Зашел в ближайшую лавочку. Разменял. Действительно, по количеству – монет оказалась целая уйма – чуть ли не в семь раз больше… но качество их было очень низкое – маленькие, потертые монетки, совсем не напоминавшие большой, толстый, увесистый рубль. «Скверные денежки, – решил Сережка. – Их тут столько, что не мудрено одну монетку и потерять… Разменяю-ка я их обратно». Он зашел в другую лавчонку с самым озабоченным видом. – Разменяйте, пожалуйста, на целый рубль. – Извольте-с. Новая мысль озарила Сережкину голову. – А может… У вас бумажный есть? – Рублевок не имеется. Есть трехрублевки. – Ну, дайте трехрублевку. – Это за рубль-то! Проходите, молодой человек. Опять в Сережкином кармане очутился толстый, тяжелый рубль. Осмотрев его внимательно, Сережка одобрительно кивнул головой: «Даже лучше. Новее того. А много можно на него сделать: купить акварельных красок… или пойти два раза в цирк на французскую борьбу. – При этой мысли Сережка согнул правую руку и, наморщив брови, пощупал мускулы. – А то можно накупить пирожных и съесть их сразу, не вставая. Пусть после будет болеть желудок – ничего – живешь-то ведь один раз». В это время кто-то сзади схватил Сережку сильной рукой за затылок и так сжал его, что Сережка взвизгнул. – Смерть приготовишкам! – прорычал зловещий голос. – Смерть Морщинкину. По голосу Сережка сразу узнал третьеклассника Тарарыкина, первого силача третьего и даже четвертого класса – драчуна и забияку, наводившего ужас на всех благомыслящих людей первых трех классов. – Пусти, Тарарыкин, – прохрипел Сережка, беспомощно извиваясь в железной руке дикого Тарарыкина. – Скажи: «пустите, дяденька». – Пустите, дяденька. Удовлетворив таким образом свое неприхотливое честолюбие, Тарарыкин дернул Сережку за ухо и отпустил его. – Эх, ты, Морщинка – тараканья личинка. Хочешь так: ты ударь меня по спине, как хочешь, десять раз, а я тебя всего один раз. Идет? Но многодумная голова Сережки работала уже в другом направлении. Необъятные радужные перспективы рисовались ему. – Слушай, Тарарыкин, – сказал он после долгого раздумья. – Хочешь получить рубль? – За что? – оживился вечно голодный, прожорливый третьеклассник. – За то, что я тебя нарочно для примера поколочу при всех на большой перемене. – А тебе это зачем? – Чтоб меня все боялись. Будут все говорить: раз он Тарарыкина вздул, значит, с малым связываться опасно. А ты получишь рубль… Можешь на борьбу пойти… красок купить коробку… – Нет, я лучше пирогов куплю по три копейки тридцать три штуки. – Как хочешь. Идет? В Тарарыкине боролись два чувства: самолюбие первого силача и желание получить рубль. – Что ж, брат… А если я тебе поддамся, так меня уж всякий и будет колотить? – Зачем? – возразил сообразительный Сережка. – Ты других лупи по-прежнему. Только пусть я силачом буду. А пироги-то… Ведь ты их целый месяц есть будешь. – Неделю. Эх, Морщинка – собачья начинка, соглашаться, что ли? Сережка вынул рубль и стал с искусственным равнодушием вертеть его в руках. – Эх! – застонал Тарарыкин. – Пропадай моя славушка, до свиданья-с, моя силушка. Согласен. И, размахнувшись, шлепнул Сережку ладонью по спине. – Чего же ты дерешься? – Так ведь чудак же: это в последний раз. Потом уж ты меня колошматить будешь. И, утешившись таким образом, Тарарыкин спрятал рубль в карман старых, запятнанных чернилами всех цветов брюк…   драка   Ликующе прозвенел звонок на большую перемену, и широкая волна серых гимназических курточек и фуражек вылилась на громадный гимназический двор. Поднялся визг, крики и веселая суматоха. Честный юноша Тарарыкин выбрал группу учеников побольше, приблизился с самым невинным лицом и стал любоваться на состязание Мухина и Сивачева, ухитрившихся подбрасывать мяч ногами, без помощи рук. – Попробуй, Тарарыкин, – предложил Сивачев. В это время юркий Сережка Морщинкин пробрался между ног взрослых учеников, просунул свой нос вперед и пропищал самым вызывающим образом: – Куда этому тарарышке прыгнуть – у него сейчас и ноги отвалятся! – Ты-ы! – угрожающе зарычал Тарарыкин. – Знай, с кем говоришь! Котлету из тебя сделаю! – Котлету! Ах ты, кухарка свинячья! – Отойди лучше, Морщинка, – получишь по затылку! – Очень я тебя боялся! – лихо захохотал Сережка. – Попробуй-ка тронь только! – Да и трону, – проворчал Тарарыкин. – А ну, тронь! – А что ж ты думаешь – не трону? Сережка стал в боевую позу плечом к плечу с громадным Тарарыкиным и, задрав голову, сказал иронически: – Тронь только – кто тебя у меня отнимать будет? Кругом засмеялись. – Ай да Морщинка! Смотри, Тарарыкин, не струсь! – Ну, что ж ты, Тартарарыка, небось только на маленьких силач. До меня-то и дотронуться боишься. – Я? Тебя? Боюсь? На ж тебе, получай! Тарарыкин с силой размахнулся, но ударил по Сережкиной груди так, что тот даже не пошатнулся. – Съел? – Это, брат, мне ничего, а вот ты попробуй! Сережка взмахнул маленьким кулачонком и – о чудо! К ужасу и изумлению всех присутствующих, верзила Тарарыкин отлетел шагов на пять. Как всякий неопытный актер, честный Тарарыкин «переиграл», но простодушная публика не заметила этого. – Ого! Ай да Сережка! Тарарыкин с трудом встал, сделал преувеличенно страдальческое лицо и, держась за бок, захромал по направлению к Сережке. – А-а, так ты так-то! – Да-с. Вот так! – нахально сказал Сережка. – На-ка еще, брат! Вторым ударом он снова сбил хныкавшего Тарарыкина и, насев на него, принялся обрабатывать толстую тарарыкинскую спину своими кулачонками. Все были изумлены до чрезвычайности. Когда избитый, стонущий Тарарыкин поднялся, все обступили его: – Тарарыка, что это с тобой? Как ты ему поддался? – Кто ж его знал, – отвечал добросовестный Тарарыкин. – Ведь это здоровяк, каких мало. У него кулаки – железо. Когда он меня свистнул первый раз, я думал, что ноги протяну. – Больно? – Попробуй-ка. Завяжись сам с ним. Ну его к богу. Я его теперь и не трону больше…   после победы   Тарарыкин честно заработал деньги. Сережка сделался героем дня. Весть, что он поколотил Тарарыкина и что тот, как приготовишка, плакал (последнее было уже прибавлено восторженными поклонниками), – эта весть потрясла всех. Результаты Сережкиного подвига не замедлили сказаться. К упоенному славой Сережке подошел первоклассник Мелешкин и принес ему горькую жалобу: – Морщинкин! Ильяшенко дерется – дай ему хорошенько, чтобы не заносился. – Ладно! – нахмурился Сережка. – Я это устрою. А что мне за это будет? – Булку дам с ветчиной и четыре шоколадины в серебряной бумажке. – Тащи. Потом подошел Португалов: – Здравствуй, Сережка. Сердишься? – А то нет! Свинья ты! Жалко было цветных карандашей, что ли? Обожди! Попадешься ты мне на нашей улице! Португалов побледнел и, похлопав Сережку по плечу, сказал: – Ну, будет. Притащу завтра карандаши. Мне не жалко. Три второклассника подошли вслед за Португаловым и попросили Сережкиного разрешения пощупать его мускулы. Получили снисходительное разрешение. Пощупали руку, поудивлялись. Мускулов, собственно, не было, но товарищи были добрые, решили, что рука все-таки твердая. – Ты что, упражнялся? – спросил Гукасов. – Упражнялся, – сказал Сережка. В конце концов Сережка, опьяненный славой, и сам поверил в свою нечеловеческую силу. Проходил второклассник Кочерыгин, уплетая булку с икрой. – Стой! – крикнул Сережка. – Отдай булку! – Ишь ты какой! А я-то? – Отдай, все равно отниму! Кочерыгин захныкал, но, вспомнив о Тарарыкине, вздохнул, откусил еще кусочек булки и протянул ее Сережке. – На, подавись! – То-то. Ты смотри у меня. Я до вас тут до всех доберусь. В это время проходил мимо Тарарыкин. Увидев Сережку, он сделал преувеличенно испуганные глаза и в ужасе отскочил в сторону. Хотя вблизи никого не было, но он, как добросовестный недалекий малый, считал своим долгом играть роль до конца. – Боишься? – спросил заносчиво Сережка. – Еще бы. Я и не знал, что ты такой здоровый. И вдруг в Сережкину беспокойную голову пришла безумная шальная мысль… А что, если… Тарарыкин действительно против него не устоит? Этот крохотный мальчишка так был опьянен всеобщей честью и восторгом, что совершенно забылся, забыл об условии и решил пойти напролом… Насытившись славой, он пожалел о рубле, а так как руки его чувствовали себя железными, непобедимыми, то Сережка со свойственной его характеру решимостью подскочил к Тарарыкину и, схватив его за пояс, сурово сказал: – Отдавай рубль! – Что ты! – удивился Тарарыкин. – Ведь мы же условились… – Отдавай! Все равно отниму! – Ты? Ну, это, брат, во-первых, нечестно, а во-вторых – попробуй-ка. На их спор собрались любопытные. Снова стали раздаваться комплименты по Сережкиному адресу. И, не раздумывая больше, Сережка храбро устремился в бой. Он подскочил, хватил изумленного и огорченного Тарарыкина по голове, потом ударил его в живот, но… Тарарыкин опомнился: – Ты… вот как! Через минуту Сережка уже лежал на земле. Во рту чувствовалось что-то соленое, губа вспухла, зловещее красноватое пятно засияло под глазом; оно наливалось, темнело и постепенно переходило в синий цвет. И рухнула эта жалкая, построенная на деньгах слава… Сережка лежал избитый, в пыли и прахе, а мстительный Кочерыгин, отдавший Сережке булку, подскочил к Сережке и дернул его за волосы; подошел Португалов, ткнул его в спину кулаком и сказал: – Вот тебе цветные карандаши. Поросенок! Уныло, печально возвращался хитроумный Сережка домой; губа вспухла, щека вспухла, на лбу была царапина, рубль пропал бесследно, дома ожидала головомойка, настроение было отчаянное… Он вошел робкий, пряча лицо в носовой платок… он рассчитывал, проскользнув незаметно в свою комнату, улечься спать… Но в передней его ждал последний удар. Дядя поймал его за руку и сердито сказал: – Ты что же это, мошенник, обманул меня? Это твои стихи? Списал у Пушкина да и выдал за свои. Во-первых, за это ты всю неделю будешь сидеть дома – о цирке и зверинце забудь, а во-вторых – возврати-ка мне мой рубль. Сердце Сережки упало…  Экзаменационная задача   Когда учитель громко продиктовал задачу, все записали ее и учитель, вынув часы, заявил, что дает на решение задачи двадцать минут, – Семен Панталыкин провел испещренной чернильными пятнами ладонью по круглой головенке и сказал сам себе: – Если я не решу эту задачу – я погиб… У фантазера и мечтателя Семена Панталыкина была манера – преувеличивать все события, все жизненные явления и вообще смотреть на вещи чрезвычайно мрачно. Встречал ли он мальчика больше себя ростом, который, выдвинув вперед плечо и правую ногу и оглядевшись – нет ли кого поблизости, – ехидно спрашивал: «Ты чего задаешься, говядина несчастная?» – Семен Панталыкин бледнел и, видя уже своими духовными очами призрак витающей над ним смерти, тихо шептал: – Я погиб. Вызывал ли его к доске учитель, опрокидывал ли он дома на чистую скатерть стакан с чаем – он всегда говорил сам себе эту похоронную фразу: – Я погиб. Вся гибель кончалась парой затрещин в первом случае, двойкой – во втором и высылкой из-за чайного стола – в третьем. Но так внушительно, так мрачно звучала эта похоронная фраза: «Я погиб», что Семен Панталыкин всюду совал ее. Фраза, впрочем, была украдена из какого-то романа Майн Рида, где герои, влезши на дерево по случаю наводнения и ожидая нападения индейцев – с одной стороны, и острых когтей притаившегося в листве дерева ягуара – с другой, – все в один голос решили: – Мы погибли. Для более точной характеристики их положения необходимо указать, что в воде около дерева плавали кайманы, а одна сторона дерева дымилась, будучи подожженной молнией. ………………………………………………………………………… Приблизительно в таком же положении чувствовал себя Панталыкин Семен, когда ему не только подсунули чрезвычайно трудную задачу, но еще дали на решение ее всего-навсего двадцать минут. Задача была следующая. «Два крестьянина вышли одновременно из пункта А в пункт Б, причем один из них делал в час четыре версты, а другой пять. Спрашивается, насколько один крестьянин придет раньше другого в пункт Б, если второй вышел позже первого на четверть часа, а от пункта А до пункта Б такое же расстояние в верстах, сколько получится, если два виноторговца продали третьему такое количество бочек вина, которое дало первому прибыли сто двадцать рублей, второму восемьдесят, а всего бочка вина приносит прибыли сорок рублей». Прочтя эту задачу, Панталыкин Семен сказал сам себе: – Такую задачу в двадцать минут! Я погиб. Потеряв минуты три на очинку карандаша и на наиболее точный перегиб листа линованной бумаги, на которой он собирался развернуть свои математические способности, Панталыкин Семен сделал над собой усилие и погрузился в обдумывание задачи. Первым долгом ему пришла в голову мысль: что это за крестьяне такие: «первый» и «второй»? Эта сухая номенклатура ничего не говорит ни его уму, ни его сердцу. Неужели нельзя было назвать крестьян простыми человеческими именами? Конечно, Иваном или Василием их можно и не называть (инстинктивно он чувствовал прозаичность, будничность этих имен), но почему бы их не окрестить – одного Вильямом, другого Рудольфом? И сразу же, как только Панталыкин перекрестил «первого» и «второго» в Рудольфа и Вильяма, оба сделались ему понятными и близкими. Он уже видел умственным взором белую полоску от шляпы, выделявшуюся на лбу Вильяма, лицо которого загорело от жгучих лучей солнца… А Рудольф представлялся ему широкоплечим мужественным человеком, одетым в синие парусиновые штаны и кожаную куртку из меха речного бобра. И вот – шагают они оба, один на четверть часа впереди другого… Панталыкину пришел на ум такой вопрос: знакомы ли они друг с другом, эти два мужественных пешехода? Вероятно, знакомы, если попали в одну и ту же задачу… Но если знакомы – почему они не сговорились идти вместе? Вместе, конечно, веселее, а что один делает в час на версту больше другого, то это вздор; более быстрый мог бы деликатно, понемногу сдерживать свои широкие шаги, а медлительный мог бы и прибавить немного шагу. Кроме того, и безопаснее вдвоем идти – разбойники ли нападут или дикий зверь… Возник еще один интересный вопрос: были у них ружья или нет? Пускаясь в дорогу, лучше всего захватить ружья, которые даже в пункте Б могли бы пригодиться в случае нападения городских бандитов – отрепья глухих кварталов. Впрочем, может быть, пункт Б – маленький городок, где нет бандитов… Вот опять же – написали: пункт А, пункт Б… Что это за названия? Панталыкин Семен никак не может представить себе городов или сел, в которых живут, борются и страдают люди под сухими бездушными литерами. Почему не назвать один город Санта-Фе, а другой – Мельбурном? И едва только пункт А получил название Санта-Фе, а пункт Б был преобразован в столицу Австралии – как оба города сделались понятными и ясными… Улицы сразу застроились домами причудливой экзотической архитектуры, из труб пошел дым, по тротуарам задвигались люди, а по мостовым забегали лошади, неся на своих спинах всадников – диких, приехавших в город за боевыми припасами вакэро и испанцев – владельцев далеких гациенд… Вот в какой город стремились оба пешехода – Рудольф и Вильям… Очень жаль, что в задаче не упомянута цель их путешествия. Что случилось такое, что заставило их бросить свои дома и спешить сломя голову в этот страшный, наполненный пьяницами, карточными игроками и убийцами Санта-Фе? И еще – интересный вопрос: почему Рудольф и Вильям не воспользовались лошадьми, а пошли пешком? Хотели ли они идти по следам, оставленным кавалькадой гверильясов, или просто прошлой ночью у их лошадей таинственным незнакомцем были перерезаны поджилки, дабы они не могли его преследовать – его, знавшего тайну бриллиантов Красного Носорога?.. Все это очень странно… То, что Рудольф вышел на четверть часа позже Вильяма, доказывает, что этот честный скваттер не особенно доверял Вильяму и в данном случае решил просто проследить этого сорвиголову, к которому вот уже три дня подряд пробирается ночью на взмыленной лошади креол в плаще. …Подперев ручонкой, измазанной в мелу и чернилах, свою буйную, мечтательную, отуманенную образами голову – сидит Панталыкин Семен. И постепенно вся задача, ее тайный смысл вырисовывается в его мозгу.   * * *   Задача: …Солнце еще не успело позолотить верхушек тамарин-довых деревьев, еще яркие тропические птицы дремали в своих гнездах, еще черные лебеди не выплывали из зарослей австралийской кувшинки и желтоцвета, – когда Вильям Блокер, головорез, наводивший панику на все побережье Симпсон-Крика, крадучись шел по еле заметной лесной тропинке… Делал он только четыре версты в час – более быстрой ходьбе мешала больная нога, подстреленная вчера его таинственным недругом, спрятавшимся за стволом широколиственной магнолии. – Каррамба! – бормотал Вильям. – Если бы у старого Билля была сейчас его лошаденка… Но… пусть меня разорвет, если я не найду негодяя, подрезавшего ей поджилки. Не пройдет и трех лун. А сзади него в это время крался, припадая к земле, скваттер Рудольф Каутерс, и его мужественные брови мрачно хмурились, когда он рассматривал, припав к земле, след сапога Вильяма, отчетливо отпечатанный на влажной траве австралийского леса. – Я бы мог делать и пять верст в час (кстати, почему не «миль» или «ярдов»?), – шептал скваттер, – но я хочу выследить эту старую лисицу. А Блокер уже слышал сзади себя шорох и, прыгнув за дерево, оказавшееся эвкалиптом, притаился… Увидев ползшего по траве Рудольфа, он приложился и выстрелил. И, схватившись рукой за грудь, перевернулся честный скваттер. – Хо-хо! – захохотал Вильям. – Меткий выстрел. День не пропал даром, и старый Билль доволен собой. …………………………………………………………………. – Ну, двадцать минут прошло, – раздался, как гром в ясный погожий день, голос учителя арифметики. – Ну что, все решили. Ну ты, Панталыкин Семен, покажи: какой из крестьян первый пришел в пункт Б? И чуть не сказал бедный Панталыкин, что, конечно, в Санта-Фе первым пришел негодяй Блокер, потому что скваттер Каутерс лежит с простреленной грудью и предсмертной мукой на лице, лежит одинокий в пустыне, в тени ядовитого австралийского «змеиного дерева»… Но ничего этого не сказал он. Прохрипел только: «Не решил… не успел…» И тут же увидел, как жирная двойка ехидной гадюкой зазмеилась в журнальной клеточке против его фамилии. – Я погиб, – прошептал Панталыкин Семен. – На второй год остаюсь в классе. Отец выдерет, ружья не получу, «Вокруг света» мама не выпишет… И представилось Панталыкину, что сидит он на развалине «змеиного дерева»… Внизу бушует разлившаяся после дождя вода, в воде щелкают зубами кайманы, а в густой листве прячется ягуар, который скоро прыгнет на него, потому что огонь, охвативший дерево, уже подбирается к разъяренному зверю… – Я погиб…  Страшный Мальчик   Обращая взор свой к тихим розовым долинам моего детства, я до сих пор испытываю подавленный ужас перед Страшным Мальчиком. Широким полем расстилается умилительное детство – безмятежное купанье с десятком других мальчишек в Хрустальной бухте, шатанье по Историческому бульвару с целым ворохом наворованной сирени под мышкой, бурная радость по поводу какого-нибудь печального события, которое давало возможность пропустить учебный день, «большая перемена» в саду под акациями, змеившими золотисто-зеленые пятна по растрепанной книжке «Родное Слово» Ушинского, детские тетради, радовавшие взор своей снежной белизной в момент покупки и внушавшие на другой день всем благомыслящим людям отвращение своим грязным пятнистым видом, тетради, в которых по тридцати, сорока раз повторялось с достойным лучшей участи упорством: «Нитка тонка, а Ока широка» или пропагандировалась несложная проповедь альтруизма: «Не кушай, Маша, кашу, оставь кашу Мише», переснимочные картинки на полях географии Смирнова, особый, сладкий сердцу запах непроветренного класса – запах пыли и прокисших чернил, ощущение сухого мела на пальцах после усердных занятий у черной доски, возвращение домой под ласковым весенним солнышком, по протоптанным среди густой грязи, полупросохшим, упругим тропинкам, мимо маленьких мирных домиков Ремесленной улицы и, наконец, – среди этой кроткой долины детской жизни, как некий грозный дуб, возвышается крепкий, смахивающий на железный болт кулак, венчающий худую, жилистую, подобно жгуту из проволоки, руку Страшного Мальчика. Его христианское имя было Иван Аптекарев, уличная кличка сократила его на «Ваньку Аптекаренка», а я в пугливом, кротком сердце моем окрестил его: Страшный Мальчик. Действительно, в этом мальчике было что-то страшное: жил он в местах совершенно неисследованных – в нагорной части Цыганской Слободки; носились слухи, что у него были родители, но он, очевидно, держал их в черном теле, не считаясь с ними, запугивая их; говорил хриплым голосом, поминутно сплевывая тонкую, как нитка, слюну сквозь выбитый Хромым Возжонком (легендарная личность!) зуб; одевался же он так шикарно, что никому из нас даже в голову не могло прийти скопировать его туалет: на ногах рыжие, пыльные башмаки с чрезвычайно тупыми носками, голова венчалась фуражкой, измятой, переломленной в неподлежащем месте и с козырьком, треснувшим посредине самым вкусным образом. Пространство между фуражкой и башмаками заполнялось совершенно выцветшей форменной блузой, которую охватывал широченный кожаный пояс, спускавшийся на два вершка ниже, чем это полагалось природой, а на ногах красовались штаны, столь вздувшиеся на коленках и затрепанные внизу, что Страшный Мальчик одним видом этих брюк мог навести панику на население. Психология Страшного Мальчика была проста, но совершенно нам, обыкновенным мальчикам, непонятна. Когда кто-нибудь из нас собирался подраться, он долго примеривался, вычислял шансы, взвешивал и, даже все взвесив, долго колебался, как Кутузов перед Бородино. А Страшный Мальчик вступал в любую драку просто, без вздохов и приготовлений: увидев не понравившегося ему человека, или двух, или трех, он крякал, сбрасывал пояс и, замахнувшись правой рукой так далеко, что она чуть его самого не хлопала по спине, бросался в битву. Знаменитый размах правой руки делал то, что первый противник летел на землю, вздымая облако пыли; удар головой в живот валил второго; третий получал неуловимые, но страшные удары обеими ногами… Если противников было больше, чем три, то четвертый и пятый летели от снова молниеносно закинутой назад правой руки, от методического удара головой в живот – и так далее. Если же на него нападали пятнадцать, двадцать человек, то сваленный на землю Страшный Мальчик стоически переносил дождь ударов по мускулистому гибкому телу, стараясь только повертывать голову с тем расчетом, чтобы приметить, кто в какое место и с какой силой бьет, дабы в будущем закончить счеты со своими истязателями. Вот что это был за человек – Аптекаренок. Ну, не прав ли я был, назвав его в сердце своем Страшным Мальчиком? Когда я шел из училища в предвкушении освежительного купания на «Хрусталке», или бродил с товарищем по Историческому бульвару в поисках ягод шелковицы, или просто бежал неведомо куда по неведомым делам, – все время налет тайного, неосознанного ужаса теснил мое сердце: сейчас где-то бродит Аптекаренок в поисках своих жертв… Вдруг он поймает меня и изобьет меня вконец – «пустит юшку», по его живописному выражению. Причины для расправы у Страшного Мальчика всегда находились… Встретив как-то при мне моего друга Сашку Ганнибоцера, Аптекаренок холодным жестом остановил его и спросил сквозь зубы: – Ты чего на нашей улице задавался? Побледнел бедный Ганнибоцер и прошептал безнадежным тоном: – Я… не задавался. – А кто у Снурцына шесть солдатских пуговиц отнял? – Я не отнял их. Он их проиграл. – А кто ему по морде дал? – Так он же не хотел отдавать. – Мальчиков на нашей улице нельзя бить, – заметил Аптекаренок и, по своему обыкновению, с быстротой молнии перешел к подтверждению высказанного положения: со свистом закинул руку за спину, ударил Ганнибоцера в ухо, другой рукой ткнул «под вздох», отчего Ганнибоцер переломился надвое и потерял всякое дыхание, ударом ноги сбил оглушенного, увенчанного синяком Ганнибоцера на землю и, полюбовавшись на дело рук своих, сказал прехладнокровно: – А ты… – Это относилось ко мне, замершему при виде Страшного Мальчика, как птичка перед пастью змеи. –…А ты что? Может, тоже хочешь получить? – Нет, – пролепетал я, переводя взор с плачущего Ганнибоцера на Аптекаренка. – За что же… Я ничего. Загорелый, жилистый, не первой свежести кулак закачался, как маятник, у самого моего глаза. – Я до тебя давно добираюсь… Ты мне попадешь под веселую руку. Я тебе покажу, как с баштана незрелые арбузы воровать! «Все знает проклятый мальчишка», – подумал я. И спросил, осмелев: – А на что они тебе… Ведь это не твои. – Ну и дурак. Вы воруете все незрелые, а какие же мне останутся? Если еще раз увижу около баштана – лучше бы тебе и на свет не родиться. Он исчез, а я после этого несколько дней ходил по улице с чувством безоружного охотника, бредущего по тигровой тропинке и ожидающего, что вот-вот зашевелится тростник и огромное полосатое тело мягко и тяжело мелькнет в воздухе. Страшно жить на свете маленькому человеку.   * * *   Страшнее всего было, когда Аптекаренок приходил купаться на камни в Хрустальную бухту. Ходил он всегда один, несмотря на то, что все окружающие мальчики ненавидели его и желали ему зла. Когда он появлялся на камнях, перепрыгивая со скалы на скалу, как жилистый поджарый волчонок, все невольно притихали и принимали самый невинный вид, чтобы не вызвать каким-нибудь неосторожным жестом или словом его сурового внимания. А он в три-четыре методических движения сбрасывал блузу, зацепив на ходу и фуражку, потом штаны, стянув заодно с ними и ботинки, и уже красовался перед нами, четко вырисовываясь смуглым, изящным телом спортсмена на фоне южного неба. Хлопал себя по груди и если был в хорошем настроении, то, оглядев взрослого мужчину, затесавшегося каким-нибудь образом в нашу детскую компанию, говорил тоном приказания: – Братцы! А ну, покажем ему «рака». В этот момент вся наша ненависть к нему пропадала – так хорошо проклятый Аптекаренок умел делать «рака». Столпившиеся, темные, поросшие водорослями скалы образовывали небольшое пространство воды, глубокое, как колодец… И вот вся детвора, сгрудившись у самой высокой скалы, вдруг начинала с интересом глядеть вниз, охая и по-театральному всплескивая руками: – Рак! Рак! – Смотри, рак! Черт знает, какой огромадный! Ну и штука же! – Вот так рачище!.. Гляди, гляди – аршина полтора будет. Мужичище – какой-нибудь булочник при пекарне или грузчик в гавани – конечно, заинтересовывался таким чудом морского дна и неосторожно приближался к краю скалы, заглядывая в таинственную глубь «колодца». А Аптекаренок, стоявший на другой, противоположной скале, вдруг отделялся от нее, взлетал аршина на два вверх, сворачивался в воздухе в плотный комок, спрятав голову в колени, обвив плотно руками ноги, и, будто повисев в воздухе полсекунды, обрушивался в самый центр «колодца». Целый фонтан – нечто вроде смерча – взвивался кверху, и все скалы сверху донизу заливались кипящими потоками воды. Вся штука заключалась в том, что мы, мальчишки, были голые, а мужик – одетый и после «рака» начинал напоминать вытащенного из воды утопленника. Как не разбивался Аптекаренок в этом узком скалистом колодце, как он ухитрялся поднырнуть в какие-то подводные ворота и выплыть на широкую гладь бухты – мы совершенно недоумевали. Замечено было только, что после «рака» Аптекаренок становился добрее к нам, не бил нас и не завязывал на мокрых рубашках «сухарей», которые приходилось потом грызть зубами, дрожа голым телом от свежего морского ветерка.   * * *   Пятнадцати лет отроду мы все начали «страдать». Это – совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было: – Дрястуй, Сережка. За кем ты стрядаешь? – За Маней Огневой. А ты? – А я еще ни за кем. – Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча? – Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть. – Врешь? – Накарай мине Господь. – Ну, значит, ты за ней стрядаешь. Уличенный в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трехэтажное ругательство. После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц. Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко. Страшный Юноша, Аптекаренок, переваливаясь, подошел ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом: – Ты чиво тут делаешь, на нашей улице? – Гуляю… – ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку. – Чиво ж ты гуляешь? – Да так себе. Он помолчал, подозрительно оглядывая меня. – А ты за кем стрядаешь? – Да ни за кем. – Ври! – Накарай меня Госп… – Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь? И тут сердце мое сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну: – За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет. – Ну, это можно. Он помолчал. В этот теплый нежный вечер, напоенный грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце. Помолчав, спросил: – А ты знаешь, за кем я стрядаю? – Нет, Аптекаренок, – ласково сказал я. – Кому Аптекаренок, а тебе дяденька, – полушутливо, полусердито проворчал он. – Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» – был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твое счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчет Лизы Евангопуло, то… Снова его уже выросший и еще более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа. – Видал? А так ничего, гуляй. Что ж… всякому стрядать приятно. Мудрая фраза в применении к сердечному чувству. 12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке. Только что я вошел в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос: – Здравствуй, фрайер. Ты чего задаешься на макароны? Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого. Я с недоумением поглядел на него и спросил: – Вы это мне? – Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадешься ты на нашей улице – узнаешь, что такое Ванька Аптекаренок. – Аптекарев?! Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне. Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться. – Милый Аптекаренок? Офицер? – Да. – Ранен? – Да. – И, в свою очередь: – Писатель? – Да. – Не ранен? – Нет. – То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул? – Еще бы. А за что ты тогда «до меня добирался»? – А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо. – Почему? – Потому что мне самому хотелось воровать. – Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь… – Да, брат, – усмехнулся он. – И вообразить не можешь. – А что? – Да вот, гляди. И показал из-под одеяла короткий обрубок. – Где это тебя так? – Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого… Меньше. Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых – и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!   * * *   Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо: – За кем теперь стрядаешь? И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное Слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени, – такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.  Блины Доди   Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год – он для всех Додя и больше ничего. И будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом: – Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович? И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней. – Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо. – О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женички-то!) Петровна. Однако все это в будущем. А пока Доде – шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей). Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит все приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого; ненавидит горькое, любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведен; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти… С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение – ласки близких ему людей – вызывает в нем отвращение. Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную «соломку» и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев. Додя отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека: – Пусс… ти, Дура! Ос… ставь, дура! Ему страшно хотелось освободиться от «дуры» и направить все свое завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку еще больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга. Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои. Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вел себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: «Оставь, дура», а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи… Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть еще одна черта: он – страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает ее. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: «Хочу, чтобы дом был мой». Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, – Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: «Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой». Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Додина мать сказала отцу: «А, знаешь, доктор нашел у Марины Кондратьевны камни в печени», – Додя сейчас же прошептал себе под нос: «Хочу, чтобы у меня были камни в печени». Славный, бескорыстный ребенок.   * * *   Когда мама, поглаживая шелковистый Додин затылок, сообщила ему:

The script ran 0.02 seconds.