Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эжен Сю - Парижские тайны [1842-1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Детектив, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. В популярном романе известного французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) даны картины жизни богачей и бедняков - высшего света и "дна" Парижа. Многоплановое повествование, авантюрный увлекательный сюжет романа вызывают неизменный интерес читателей ... Маркиз де Сомбрей случайно покалечил рабочего, переходившего улицу перед его каретой. Маркиз благороден и отдает на лечение бедняги кошелек с золотом. Но раненый умирает, а его дочь прелестна, и сразу же появляются желающие воспользоваться ее красотой. Маркиз не может допустить, чтобы его друг использовал девушку как проститутку. Он переодевается в рабочую одежду и отправляется в народ... По убеждению Эжена Сю, автора романа "Парижские тайны", в преступлениях и пороках пролетариата виновато все общество. Автор в романе выступает пламенным защитником интересов низшего класса, обличает аристократию и духовенство как виновников страданий народа. Роман интересен литературной формой, драматизмом изложения, сложностью интриги.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

– Абсолютно уверен. Я ему написал чтобы он был моим секундантом… Его не было дома, и мне пришлось пригласить лорда Дугласа и Сезанна… – Какое чудесное совпадение, они будут завтракать с нами. – Браво, браво, брависсимо! – снова закричал герцог де Люсене. Он раскинулся на софе и на этот раз принялся подскакивать на ней, сопровождая свои безумные возгласы прыжками только что выловленного карпа, которые могли бы свести с ума любого рыбака. Эти акробатические подскоки были прерваны появлением виконта де Сен-Реми. – Мне не пришлось спрашивать, здесь ли герцог де Люсене! – весело заметил виконт. – Я его голос услышал еще снизу! – Как, это вы, мой прекрасный любитель природы, мой очаровательный пейзанин? – с удивлением воскликнул герцог, внезапно поднявшись с софы. – А мы-то думали, что вы в своей любимой деревне! – Я еще вчера вернулся, только что получил приглашение маркиза и поспешил сюда и очень рад видеть вас… Для меня это прекрасный сюрприз.. Де Сен-Реми пожал руку де Люсене, затем – д’Арвилю. – И я благодарен, что вы поспешили ко мне, – сказал маркиз. – Ведь это так естественно, не правда ли? Друзья де Люсене должны вместе порадоваться счастливому исходу его дуэли, которая могла кончиться совсем иначе. – Однако, – упрямо продолжал герцог, – не могу понять, чего вам понадобилось в деревне среди зимы, Сен-Реми? Меня это очень интересует. – До чего же он любопытен! – воскликнул Сен-Реми, обращаясь к д’Арвилю, и только после этого ответил герцогу: – Я хочу постепенно отвыкнуть от Парижа… потому что вскоре должен его покинуть. – Ах да, ваше пылкое воображение заставило вас согласиться на службу во французском посольстве в Герольштейне… Не морочьте нам голову вашими дипломатическими капризами! Вы никогда туда не поедете… так говорит моя жена и весь высший свет. – Уверяю вас, что на сей раз госпожа де Люсене ошибается, как и все остальные. – Она при мне сказала вам, что это безумие. – Мало ли сколько безумств уже было в моей жизни! – Когда безумства очаровательны и элегантны, совершайте их на здоровье, правда, говорят, вы в конце концов разоритесь, пытаясь сравняться по великолепию с царем Сарданапалом, я это допускаю, но похоронить себя в такой захудалой дыре, как Герольштейн! Хорошенькая выдумка! Это уже не безумство, а глупость, а у вас достаточно ума, чтобы не делать глупости. – Поостерегитесь, дорогой Люсене, отзываясь так плохо об этом немецкой дворе, вы рискуете поссориться с д’Арвилем, близким другом царствующего принца, который, кстати, недавно очень любезно принял меня в посольстве, где меня ему представили. – В самом деле, дорогой Анри, – поддержал его д’Арвиль. – Если бы вы знали великого герцога так же хорошо, как я, вы бы поняли, что Сен-Реми нисколько не пугает перспектива провести некоторое время в Герольштейне. – Охотно верю вам, дорогой маркиз, хотя о вашем великом герцоге рассказывают, что он большой оригинал. Но это не меняет дела: такой красавец, как Сен-Реми, цвет нашей молодежи, должен жить только в Париже, ибо только в Париже его могут оценить по достоинству. Вскоре съехались и другие приглашенные, но тут вошел Жозеф и шепнул несколько слов на ухо маркизу. – Вы позволите, господа? – обратился тот к гостям. – Это ювелир моей жены принес показать бриллианты, я хочу сделать ей сюрприз. Вам это понятно, Люсене, мы ведь с вами мужья старой закалки… – Еще бы не понять, черт побери! – воскликнул герцог. – Моя жена тоже преподнесла мне вчера сюрприз, да еще какой!!! – Какой-нибудь великолепный подарок? – Вот именно!.. Она попросила у меня сто тысяч франков. – И поскольку вы щедры и великодушны, вы их ей… – Одолжил!.. Под залог ее поместья в Арнувиле. Как говорится, добрые счеты между добрыми друзьями… Но все равно, одолжить в течение двух часов сто тысяч франков человеку, которому они вдруг понадобились, это, конечно, очень мило, но бывает редко. Не правда ли, юный транжира? – со смехом обратился он к Сен-Реми, не подозревая, что попал прямо в цель. – Уж вы-то знаете, каково в наше время занимать такие суммы! Несмотря на все свое нахальство, виконт слегка покраснел, но затем спокойно ответил: – Да, сто тысяч франков – сумма действительно огромная. И зачем столько сразу женщине? Если бы мужчине, я бы еще понял… – Ей-богу, не знаю, что она собирается делать с такими деньгами, моя дражайшая супруга. Но мне это безразлично, наверное, долги за туалеты, нетерпеливые, несговорчивые поставщики, но это уже ее дело. И к тому же, заметьте, мой дорогой Сен-Реми, одолжив ей мои деньги, не мог же я спрашивать, на что она собирается их употребить, это было бы дурным тоном… – Однако заимодавцы всегда особенно интересуются, на что пойдут их денежки, – со смехом заметил виконт. – Полно вам, Сен-Реми! – прервал его маркиз д’Арвиль. – Помогите мне лучше выбрать украшение для моей жены; вы всегда отличались хорошим вкусом, и ваше одобрение решит мой выбор, потому что ваши суждения о модах безупречны. Вошел ювелир со множеством футляров в большой кожаной сумке. – Смотрите-ка, да это Бодуэн! – удивился де Люсене. – Всегда к вашим услугам, господин герцог. – Я уверен, что это вы разоряете мою жену вашими дьявольскими и сверкающими соблазнами, не так ли? – спросил де Люсене. – Госпожа герцогиня этой зимой приказала только заново оправить свои бриллианты, – с некоторым смущением ответил ювелир. – Я как раз собирался прямо отсюда отнести их госпоже герцогине. Де Сен-Реми прекрасно знал, что г-жа де Люсене, чтобы выручить его, приказала заменить свои подлинные бриллианты на стразы, и был неприятно поражен этой встречей. Однако он храбро продолжал: – Эти мужья всегда так любопытны! Не отвечайте ему, Бодуэн. – Любопытен, я? Ей-богу, нисколько! – возразил герцог. – Жена сама за себя платит. Она может позволить себе любой каприз… Она богаче меня. Во время этого разговора ювелир разложил на столе многочисленные, изумительные ожерелья из рубинов и бриллиантов. – Какой блеск!.. И какая великолепная огранка камней! – восхитился лорд Дуглас. – Увы, – ответил ювелир, – такие вещи я заказывал одному из лучших огранщиков Парижа, но бедняга, по-видимому, сошел с ума, и я больше никогда не найду подобного мастера. Моя посредница по драгоценным камням сказала, что, наверное, нищета довела этого несчастного до безумия. – Нищета… И вы доверяете бриллианты подобным беднякам? – Разумеется, – ответил ювелир. – Не было еще случая, чтобы огранщик что-либо утаил, как бы ни был он беден. – Сколько стоит это ожерелье? – спросил д’Арвиль. – Господин маркиз должен обратить внимание, что все камни в нем самой чистой воды и великолепной огранки и почти все одинаковой величины. – Такое осторожное вступление весьма угрожает вашему кошельку! – заметил де Сен-Реми и рассмеялся. – Так что сейчас он вам назовет чудовищную цену! – Послушайте, Бодуэн, назовите по совести цену, и покончим с этим, – сказал д’Арвиль. – Я не хочу, чтобы господин маркиз торговался… Окончательная цена – сорок две тысячи франков. – Господи! – воскликнул де Люсене. – Склонимся в молчании перед нашим другом д’Арвилем. Всем мужьям есть чему у него поучиться. Устроить своей жене сюрприз на сорок две тысячи франков!.. Черт побери! Однако никому ни слова, иначе мы все испортим. – Смейтесь сколько хотите, господа, – весело ответил маркиз. – Я влюблен в мою жену и не скрываю этого. Более того, я этим горжусь! – Оно и видно! – подхватил де Сен-Реми. – Такой подарок красноречивее всех уверений в любви. – Хорошо, я беру это ожерелье, – сказал д’Арвиль. – Правда, если Сен-Реми одобрит оправу из черной эмали. Как она, на ваш вкус? – Она еще лучше выделяет блеск алмазов, и рисунок чудесный! – Итак, решено, я его беру, – сказал маркиз. – Бодуэн, вы можете произвести расчет с Дубле, моим управляющим. – Он уже предупредил меня об этом, господин маркиз, – сказал ювелир и вышел, собрав в свою кожаную сумку даже не считая – настолько велико было его доверие – различные драгоценности, которые де Сен-Реми долго перебирал и пристально рассматривал на протяжении всего этого разговора. Д’Арвиль передал ожерелье Жозефу, который ожидал его приказа, и тихо сказал: – Пускай мадемуазель Жюльетта осторожно положит это ожерелье вместе с другими драгоценностями своей госпожи, чтобы та ничего не заметила, иначе не получится настоящего сюрприза. В этот момент дворецкий объявил, что завтрак подан; гости прошли в столовую и сели за стол. – Вы знаете, дорогой д’Арвиль, – сказал де Люсе-не, – ваш дом, наверное, самый элегантный и удобный во всем Париже. – Да, он очень удобен, но не слишком просторен… Я задумал пристроить к нему садовую галерею. Маркиза д’Арвиль намерена дать несколько больших балов, и наших салонов будет недостаточно. К тому же не люблю даже на время покидать покои, которые мы обычно занимаем, а гости нас обычно выживают. – Я согласен с д’Арвилем, – поддержал его де Сен-Реми. – Нет ничего более мелкого и мещанского, чем эти вынужденные переселения ради балов или концертов… Чтобы устраивать эти прелестные празднества и не стеснять себя, надо иметь для них специальные помещения, и к тому же эти обширные сверкающие залы, предназначенные для блестящих балов, должны носить совсем иной характер, чем салоны; между ними должна быть такая же разница, как между монументальными фресками и обычными картинами. – Он прав, – согласился д’Арвиль. – Какая жалость, господа, что у нашего Сен-Реми нет хотя бы полутора миллионов ренты! Какие чудеса он показал бы нам! – Поскольку мы имеем счастье наслаждаться благами репрезентативного правительства, – заметил герцог де Люсене, – не должна ли наша страна проголосовать за то, чтобы Сен-Реми получал миллион в год, чтобы представлять в Париже французский вкус и элегантность, от которых зависит вкус и элегантность Европы… и всего мира? – Принято! – хором воскликнули все. – И этот миллион ежегодно следует взимать в виде налога с этих ужасных скупердяев-ростовщиков, которые обладают огромными состояниями, дабы сами они по закону, принуждению и убеждению жили, как подобает подобным крохоборам. – И как таковые, – подхватил д’Арвиль, – были обязаны платить за великолепие, которого сами не могут явить. – Не говоря уже о том, – продолжал де Люсене, – что, выполняя свои обязанности великого жреца, вернее – великого магистра элегантности, наш Сен-Реми станет примером для подражания и окажет чудодейственное влияние на вкусы всей нации. – Все будут стараться походить на него. – Это несомненно. – И подражание ему сделает наши вкусы утонченнее и чище. – Во времена Возрождения вкусы повсюду стали великолепными, потому что образцом для всех служили вкусы аристократии, а они были безупречными. – По тому, какой серьезный оборот принимает наша беседа, – весело подметил д’Арвиль, – вижу, что нам остается только обратиться в обе палаты с петицией об установлении должности великого магистра французской элегантности. – И поскольку все депутаты без исключения явно придерживаются самых широких, самых артистических и самых грандиозных воззрений, этот проект будет принят под овации. – Но пока еще не принято решение, которое утвердит за нашим Сен-Реми титул высшего законодателя мод, каким он является на деле, – продолжал д’Арвиль, – я хочу с ним посоветоваться относительно галереи, которую собираюсь построить. Меня поразили его идеи о великолепии празднеств. – Мои ничтожные знания всегда к вашим услугам, д’Арвиль. – А когда мы увидим воплощение всех этих чудес, дорогой маркиз? – Полагаю, на следующий год, потому что я начну работы немедленно. – У вас столько замыслов! – Это еще не все… Я замыслил полностью перестроить Валь-Ришэ. – Ваше поместье в Бургундии? – Да, там можно построить нечто восхитительное… лишь бы господь продлил мои дни… – Боже, несчастный старец! – Вы, кажется, недавно купили ферму неподалеку от Валь-Ришэ, чтобы округлить свои владения? – Да, очень выгодное дело, его мне присоветовал мой нотариус. – Кто же этот редкостный и бесценный нотариус, который советует такие выгодные дела? – Некий Жак Ферран. При этом имени де Сен-Реми на мгновение нахмурился. – Он действительно такой честный человек, как о нем говорят? – небрежно спросил он у д’Арвиля, который тотчас вспомнил, что рассказывал Родольф его жене об этом нотариусе. – Жак Ферран? Странный вопрос! – вмешался де Люсене. – Он человек безупречной порядочности. – Почтенный и почитаемый всеми. – Очень набожный, но это ему не вредит. – Исключительно скупой… что является гарантией для его клиентов. – И наконец, он один из немногих нотариусов старого толка, которые вас спрашивают, за кого вы их принимаете, если вам вздумается попросить у него расписку за деньги, врученные на хранение. – Хотя бы за одно это я доверяю ему все мое состояние. – Но какого черта, Сен-Реми, откуда у вас такие сомнения в этом достойном человеке, чья честность вошла в поговорку? – До меня доходили кое-какие неясные слухи… А в остальном у меня нет никаких причин подозревать этого святого нотариуса… Однако вернемся к вашим проектам, д’Арвиль. Что вы хотите построить в Валь-Ришэ? Говорят, старый замок прекрасен… – Я обращусь к вам за консультацией, дорогой Сен-Реми, можете не сомневаться, и даже скорее, чем вы думаете, потому что эти работы меня радуют и увлекают. По-моему, нет ничего интереснее воплощать один за другим свои планы, которые наполняют дни и годы… Сегодня один проект, завтра другой… Позднее – еще что-нибудь… Прибавьте к этому очаровательную жену, которую я обожаю и которая разделяет мои вкусы и интересы, – господи, какая прекрасная жизнь! – Еще бы, черт побери! Настоящий рай на земле. – А теперь, господа, – сказал д’Арвиль, когда завтрак был закончен, – если угодно покурить, пройдите в мой кабинет – у меня чудесные сигары. Все поднялись от стола и прошли в кабинет маркиза; дверь из него в прилегающую спальную была открыта. Мы уже говорили, что единственным украшением этой комнаты были две стойки с коллекцией великолепного оружия. Герцог де Люсене раскурил сигару и последовал за маркизом в его комнату. – Как видите, я по-прежнему увлекаюсь оружием, – сказал ему д’Арвиль. – В самом деле, какие превосходные ружья, английские и французские. Ей-богу, не знаю даже, каким отдать предпочтение… Дуглас! – крикнул де Люсене. – Идите сюда, посмотрите: эти ружья, наверное, могут посоперничать с вашими лучшими «ментонами». Лорд Дуглас, де Сен-Реми и двое других гостей вошли в комнату маркиза, чтобы полюбоваться оружием. Д’Арвиль взял боевой пистолет, взвел курок и сказал, смеясь: – Вот, господа, универсальная панацея от всех бед: от сплина, от тоски… И он шутя приблизил пистолет к губам. – Честное слово, я бы предпочел другое лекарство, – сказал Сен-Реми. – Это годится только на самый крайний случай. – Да, но оно действует мгновенно, – сказал маркиз. – Раз, и дело сделано! Оно быстрее мысли, быстрее любого пожелания… Поистине оно волшебно. – Поосторожнее, д’Арвиль; такие шутки всегда опасны; не успеешь глазом моргнуть, как случится беда! – проговорил де Люсене, видя, что д’Арвиль снова приближает дуло пистолета к губам. – Черт побери, дорогой, неужели вы думаете, я стал бы так шутить, если бы он был заряжен? – Разумеется, нет, но все-таки это неосторожно. – Смотрите, господа, вот как это делается. Вставляешь ствол в рот… и тогда… – Господи, перестаньте валять дурака, д’Арвиль! Вы теряете всякую меру, – сказал де Люсене, пожимая плечами. –…тогда приближаешь палец к спусковому крючку, – продолжал д’Арвиль. – Ну что за ребячество! Такая глупость в его-то возрасте? – Легкий нажим на гашетку, – продолжал д’Арвиль, – и ты отправляешься прямиком на небеса… При этих словах грянул выстрел. Маркиз д’Арвиль прострелил себе голову.   Мы отказываемся описывать ужас и потрясение гостей маркиза. На следующий день в газете было написано:   «Вчера событие столь же непредвиденное, сколь трагическое, взволновало все предместье Сен-Жермен. Одна из тех неосторожностей, какие каждый год приводят к роковым последствиям, окончилась ужасным несчастьем. Вот факты, которые нам удалось установить и за достоверность которых мы ручаемся. Господин маркиз д’Арвиль, обладатель огромного состояния, в возрасте неполных двадцати семи лет, известный своей щедростью и добротой, женатый всего несколько лет на женщине, которую он боготворил, пригласил на завтрак несколько своих друзей. Выйдя из-за стола, все отправились в спальную г-на д’Арвиля, где находилась коллекция ценного оружия. Показав своим гостям несколько ружей, г-н д’Арвиль взял пистолет и, полагая, что он не заряжен, приблизил дуло ко рту… Уверенный в своей безопасности, он нажал на гашетку… Раздался выстрел!.. Несчастный молодой человек упал замертво; голова его была раздроблена, лицо страшно изуродовано. Можете представить себе ужас друзей г-на д’Арвиля, с которыми всего несколько минут назад, полный энергии, жизни и счастья, он делился различными проектами на будущее! И наконец, словно все обстоятельства этого горестного события должны были сделать его еще более жестоким по ужасному контрасту, тем же утром г-н д’Арвиль, желая сделать жене сюрприз, купил для нее очень ценное ожерелье… И именно в тот момент, когда жизнь казалась ему особенно радостной и прекрасной, он пал жертвой рокового несчастного случая… Перед подобным горем любые рассуждения излишни, остается лишь склониться перед неумолимыми и непредсказуемыми предначертаниями судьбы».   Мы цитируем газетную заметку, которая выразила и, так сказать, закрепила всеобщее убеждение, что смерть мужа Клеманс произошла в результате роковой и непростительной неосторожности. Стоит ли говорить о том, что маркиз д’Арвиль унес с собою тайну своей добровольной смерти?.. Да, добровольной и точно рассчитанной, обдуманной с хладнокровием и великодушием по отношению к Клеманс, чтобы та не смогла даже заподозрить об истинной причине его самоубийства. Так, все проекты, о которых д’Арвиль говорил со своим управляющим и своими друзьями, счастливые признания своему старому слуге, сюрприз, который он в то утро приготовил своей жене, – все это были только ловушки для доверчивых простаков. Кто смог бы заподозрить, что человек, так увлеченный планами на будущее, так желающий угодить любимой жене, на самом деле думал о самоубийстве? Поэтому его гибель объяснили фатальной неосторожностью, и не могли объяснить иначе. Что же касается истинной причины его решения, то его продиктовало безнадежное отчаяние. Когда Клеманс благородно вернулась к нему, когда ее прежняя холодность и высокомерие сменились сочувствием и нежностью, в душе маркиза пробудились жестокие угрызения. Он видел, как самоотверженно и печально соглашается Клеманс на долгую жизнь без любви рядом с человеком, пораженным страшной и неизлечимой болезнью. И он понимал, вспоминая торжественные слова Клеманс, что она никогда не сможет преодолеть к нему ужаса и физической неприязни. И маркиз д’Арвиль проникся глубокой жалостью к своей жене и глубочайшим отвращением к самому себе и к жизни. В отчаянии от невыносимой муки он сказал себе: «Я люблю и могу любить только одну женщину на свете, – это моя жена. Ее поведение, полное сердечности и благородства, только усилит мою безумную страсть, если ее можно еще более усилить. И эта женщина, моя жена, никогда не будет мне принадлежать. Она имеет право презирать меня и ненавидеть… Я овладел ею с помощью гнусного обмана, связал юную девушку со своей злосчастной судьбой… Я раскаиваюсь в этом… Но что я могу теперь сделать для нее? Освободить ее от ужасных уз, которыми приковал к себе из низменного эгоизма. Но только смерть может разорвать эти узы… Значит, я должен покончить с собой». Вот почему маркиз д’Арвиль принес эту величайшую, страшную жертву. Но если бы у нас существовал развод, разве этот несчастный покончил бы с собой? Нет! Он мог бы частично искупить содеянное зло, вернуть своей жене свободу, чтобы она могла найти счастье в новом супружестве. Так неумолимая окостенелость закона делает порой некоторые ошибки непоправимыми или, как в нашем случае, позволяет их исправить лишь ценой нового преступления.  Глава VI СЕН-ЛАЗАР   Полагаю, следует предупредить наших наиболее щепетильных читателей, что тюрьму Сен-Лазар, специально предназначенную для воровок и проституток, каждый день посещают многие женщины, чье милосердие, имя и положение в обществе заслуживают всеобщего уважения. Эти женщины, воспитанные среди всех великолепий богатства, эти женщины, которых по праву считают украшением высшего света, приходят сюда каждую неделю и проводят долгие часы рядом с несчастными узницами Сен-Лазара, пытаясь уловить в их заблудших душах малейший порыв к добру, малейшее сожаление о преступном прошлом. Они поощряют их лучшие чувства, побуждают к раскаянию, и магией таких слов, как долг, честь, добродетель, им удается иногда спасти из преступного болота одну из этих несчастных, покинутых, опустившихся и презираемых. Привыкшие к деликатности, к изысканному обращению в избранном обществе, эти храбрые женщины покидают свои родовые особняки, целуют в лобик своих дочерей, чистых, как ангелы небес, и идут в мрачные темницы, где их порой встречает грубое равнодушие или грязная брань воровок и проституток. Верные своей благородной миссии, они бесстрашно погружаются в эту зловонную грязь, прислушиваются ко всем зараженным скверной порока сердцам, и, если малейшее биение совести и внушает им хотя бы слабую надежду на выздоровление, они вступают в борьбу и порой спасают от неминуемой погибели большую душу, в которой они не отчаялись. Поэтому пусть чрезмерно щепетильные читатели, к которым мы обращаемся, отбросят свою брезгливость и подумают о том, что они увидят и услышат в конечном счете только то, что видят и слышат каждый день эти достойные женщины, о которых мы говорим. Мы не пытаемся даже сравнивать их миссию с нашей скромной целью, но должны сказать, что в этом длинном, тяжелом и трудном рассказе нас поддерживает убеждение, что он сумеет пробудить симпатию к незаслуженным горестям честных, мужественных, но несчастных людей, к тем, кто искренне раскаивается, к наивному и простому достоинству бедняков; и в то же время – внушить презрение отвращение, ужас и спасительный страх ко всему грязному, бесчестному и преступному. Мы не отступали перед самыми отвратительными и уродливыми сценами, полагая, что истина и мораль очищают все, как огонь. Наше слово не много стоит, наше мнение не имеет большого веса, потому что мы не пытаемся поучать или реформировать общество. Наша единственная надежда – это привлечь внимание мыслителей и людей доброй воли к ужасным социальным бедствиям, весьма прискорбным, но, увы, вполне реальным. И тем не менее кое-кто из счастливых мира сего, возмущенных суровой правдой нашего рассказа, кричит о его преувеличениях, неправдоподобности, невозможности стольких зол и бед, – лишь бы не сожалеть о них. Мы их не оправдываем. Это вполне понятно. Эгоист, осыпанный золотом или объевшийся на пиру, заботится прежде всего о своем пищеварении. Облик бедняков, дрожащих от голода и холода, ему особенно неприятен; он предпочитает наслаждаться своими богатствами и своими яствами, лениво наблюдая с полузакрытыми глазами сладострастные сцены балета в опере. И наоборот, большое число богачей и счастливцев щедро помогали беднякам, о несчастьях которых ранее не знали, и некоторые из них даже благодарили нас за то, что мы открыли им новые пути для их благотворительности. Подобная помощь оказала нам огромную поддержку и воодушевила нас. И если наше повествование, которое мы без труда признаем довольно слабой книгой, с точки зрения искусства, но зато, очень нужной книгой, с точки зрения морали, если эта книга, повторяем, за короткий срок смогла привести хотя бы к одному благотворительному результату, о которых мы говорили, значит, мы можем ею по праву гордиться. Какая награда может быть выше благословений и благодарности нескольких бедных семей, которые получили какую-то помощь благодаря пробужденному нами сочувствию! Все это мы говорим потому, что пускаемся в новые странствия и поведем за собой читателя, надеясь, что смогли успокоить его совесть. Мы проведем его по тюрьме Сен-Лазар, огромному и мрачному сооружению и предместье Сен-Дени. Еще ничего не зная о страшной трагедии, которая разыгралась в ее доме, г-жа д’Арвиль направилась в тюрьму, предварительно получив от г-жи де Люсене кое-какие сведения о двух несчастных женщинах, которых ненасытная алчность нотариуса Жака Феррана ввергла в отчаяние и нищету. Госпожа Бленваль, одна из покровительниц юных преступниц, не могла в тот день сопровождать Клеманс, и та приехала в Сен-Лазар одна. Ее почтительно встретили директор тюрьмы и многочисленные дамы-попечительницы; их легко было узнать по черным платьям и синим бантам с серебряной бляхой на груди. Одна из таких попечительниц, пожилая дама со строгим, но добрым лицом, осталась наедине с маркизой в маленькой приемной рядом с канцелярией. Можно себе представить, сколько скрытой доброты, ума, сочувствия и прозорливости требовалось от этих достойных женщин, согласившихся на скромную и неблагодарную роль – надзирать над заключенными. Что они могли им практически предложить? Приучать их к порядку, к работе, внушать понятие о долге в надежде, что все это им пригодится, когда они выйдут из тюрьмы. Иногда снисходительные, иногда суровые, терпеливые или строгие, но всегда справедливые и беспристрастные, эти женщины за долгие годы близкого общения с заключенными приобретают такую способность читать по лицам этих несчастных, что с первого взгляда уверенно судят о них и классифицируют по степени их испорченности. У госпожи Арман, попечительницы, которая осталась с д’Арвиль, почти пророческое чувство проницательности было особенно развито. В характере своих подопечных она разбиралась мгновенно и безошибочно, поэтому ее слова и суждения имели здесь большой вес. Госпожа Арман сказала Клеманс: – Поскольку госпожа маркиза поручила мне указать ей одну из наших заключенных, которая хорошим поведением или искренним раскаянием заслуживает симпатии, я думаю, что могу вам рекомендовать одну девушку, которая, по-моему, скорее несчастна, чем виновна, – ибо я вряд ли ошибаюсь: ее еще можно спасти, эту бедняжку, ведь ей самое большее шестнадцать-семнадцать лет! – За что же она попала в тюрьму? – Была признана виновной в том, что вечером была на Елисейских полях. Подобным ей под страхом очень строгого наказания запрещено появляться днем или ночью в некоторых общественных местах, в том числе на Елисейских полях, вот ее и арестовали. – Вы заинтересовались ею? – Я еще никогда не видела таких правильных и чистых черт лица. Представьте себе, госпожа маркиза, лицо святой девы. Но еще большую скромность придавала ее облику деревенская одежда, в которой ее сюда доставили. Она была одета как крестьянка из окрестностей Парижа. – Значит, эта девушка – крестьянка? – Нет, госпожа маркиза. Инспектора ее опознали; она раньше жила в ужасном доме в Сите, потом куда-то пропала на два-три месяца, но, поскольку она не просила вычеркнуть ее из полицейских списков, она оставалась под действием соответствующих правил, поэтому ее доставили сюда. – Но, может быть, она покинула Париж, чтобы начать новую жизнь? – Я тоже так думаю, как раз это меня в ней сразу и привлекло. Я пыталась расспрашивать ее о ее прошлом, спрашивала, из какой она деревни, советовала надеяться, если она действительно хочет вернуться на путь истинный, а я в это верила. – Что же она ответила? – Подняла на меня свои большие синие глаза, полные слез, и сказала мне печально с ангельской кротостью: «Благодарю вас за вашу доброту, но я ничего не могу рассказать о своем прошлом. Меня арестовали, я была виновна, и я не жалуюсь». – «Но откуда вы пришли? Где вы были после вашего исчезновения из Сите? Если вы отправились в деревню, чтобы начать достойную жизнь, так и скажите, докажите; мы напишем господину префекту и добьемся вашего освобождения; вас вычеркнут из полицейских списков, и мы поможем вам в ваших добрых устремлениях». – «Умоляю вас, не расспрашивайте меня ни о чем, я не смогу вам ответить», – сказала она. «Неужели вам хочется по выходе отсюда опять попасть в тот ужасный дом?» – «О, никогда!» – воскликнула она. «Что же вы будете делать?» – «Об этом знает один господь», – ответила она и уронила голову на грудь. – Все это странно… А как она разговаривает? – Вполне правильно, грамотно. Держится скромно, почтительно, однако без приниженности. Скажу больше: несмотря на ангельскую нежность в голосе и во взгляде, иногда в ней прорывается вдруг печальная гордость, которая сбивает меня с толку. Если бы она не принадлежала к падшим созданиям, я бы подумала, что эта гордость свидетельствует о врожденном благородстве души. – Но это же целый роман! – вскричала Клеманс, до крайности заинтересованная; она подумала, что Родольф был прав, когда говорил ей, что порою нет ничего более увлекательного, чем творить добро. – А каковы ее отношения с остальными узницами? Если в ней есть то благородство души, которое вы предполагаете, она должна жестоко страдать среди этих несчастных созданий… – Боже мой, госпожа маркиза, я привыкла наблюдать всякое по долгу службы, но в этой девушке все меня изумляет. Она здесь всего три дня, но уже приобрела влияние над другими узницами! – За такое короткое время? – Они испытывают к ней не только любопытство, но своего рода уважение. – Как? Эти жалкие женщины?.. – У них своего рода инстинкт, благодаря которому они узнают, вернее догадываются о благородных качествах своих подруг по несчастью. Только обычно они ненавидят тех, чье превосходство им приходится признавать. – И они ненавидят эту бедную девушку? – Совсем наоборот; ни одна из них не знала ее, пока ее не привели сюда. Сначала их поразила ее красота: черты ее редкостной чистоты как бы затянуты дымкой трогательной и болезненной бледности; это печальное и нежное лицо вызвало у них скорее сочувствие, чем зависть. К тому же она оказалась очень молчаливой, и это тоже удивило воровок и проституток, которые обычно стараются оглушить себя и других шумом, болтовней и беспорядочной суетой. И наконец, при всей ее сдержанности и достоинстве она выказала столько доброты и понимания, что все простили ей ее холодность. И это еще не все – вот уже месяц здесь содержат одну неукротимую особу по прозвищу Волчица, настолько у нее дикий, необузданный и хищный характер. Этой девице двадцать лет, она высокая, сильная, лицо у нее довольно красивое, но жестокое; нам часто приходится сажать ее в карцер за ее бесчинства. Как раз позавчера она вышла из одиночки, все еще разъяренная этим наказанием. Был час обеда, но несчастная девушка, о которой я говорю, ничего не ела. Она грустно спросила своих товарок: «Кто хочет взять мой хлеб?» «Я!» – первой сказала Волчица. «Я!» – закричала за ней уродливая до безобразия женщина по прозвищу Мон-Сен-Жан, над которой все смеются, а иногда и вымещают на ней злобу за нашей спиной, хотя она беременна на последних месяцах. Девушка отдала свой хлеб этой несчастной, несмотря на ярость Волчицы. «Но я же первая потребовала твою порцию!» злобно воскликнула та. – «Это правда, но бедная женщина беременна, и ей хлеб нужнее, чем вам», – ответила девушка. Тем не менее Волчица вырвала хлеб из рук Мон-Сен-Жан и принялась изрыгать проклятия, размахивая своим ножом. Все знали, как она опасна, и никто не посмел вступиться за бедную Певунью, хотя все узницы про себя сочувствовали ей. – Как вы сказали ее зовут, сударыня? – Певунья… Это имя или скорее прозвище, под которым была доставлена сюда моя подопечная, и надеюсь, скоро она будет вашей, госпожа маркиза… Здесь почти у всех только прозвища. – Удивительно… – На их уродливом жаргоне это означает: певица, потому что у нашей юной девушки, как говорят, очень красивый голос, и я охотно этому верю: она говорит так мелодично… – Так как же она избавилась от этой гадкой Волчицы? – Та разъярилась еще больше, видя хладнокровие Певуньи, с проклятьями бросилась на нее и замахнулась ножом. Певунья бесстрашно взглянула в лицо этой необузданной фурии, улыбнулась ей с горечью и сказала своим ангельским голосом: «Убейте меня, убейте, я этого хочу… Только не заставляйте чересчур страдать!..» Эти слова, как передали мне, она произнесла с такой горечью и простотой, что почти у всех узниц брызнули слезы. – Могу поверить, – сказала г-жа д’Арвиль с глубоким волнением. – У самых дурных людей, – продолжала попечительница, – к счастью, сохраняются остатки добрых чувств. Услышав эти слова, проникнутые душераздирающей отрешенностью, Волчица была потрясена до глубины души, как сама позднее призналась; она швырнула нож на пол, оттолкнула его ногой и воскликнула: «Зря я тебе угрожала, Певунья, ведь я сильнее тебя; но ты не испугалась моего ножа, у тебя храброе сердце… А я люблю храбрецов! Поэтому теперь, если кто тронет тебя, будет иметь дело со мной!» – Какой удивительный характер! – Поступок Волчицы еще более усилил влияние Певуньи, и сегодня, – случай, пожалуй, неслыханный! – почти никто из заключенных не обращается к ней на «ты»; большинство ее уважает, и многие стараются оказать разные мелкие услуги, которые возможны в тюрьме. Я порасспросила некоторых узниц из ее камеры, почему они относятся к Певунье с таким уважением. «Это сильнее нас, – отвечали они. – Сразу видно, что она не такая, как мы». – «Но кто вам это сказал?» – «Никто ничего не говорил. Это и так понятно». – «По каким же признакам?» – «По тысяче вещей. Вчера перед сном она встала на колени и помолилась. Если она молится, – сказала Волчица, – значит, имеет на это право». – Какое странное замечание! – Эти несчастные женщины лишены всякого религиозного чувства, но здесь они не позволяют себе святотатственных или оскверняющих слов. Вы увидите, сударыня, во всех наших залах своего рода алтари или статуи богородицы всегда окружены дарами или украшениями, которые делают сами узницы. Каждое воскресенье они ставят множество свечек с покаянными обещаниями. Те немногие, кто ходит в капеллу, ведут себя там вполне достойно, однако остальных вид святынь смущает или пугает. Что касается Певуньи, ее подруги по несчастью еще говорили мне: «Сразу видно, что она не похожа на других, – по ее нежному взгляду, по ее печали, по тому, как она говорит…» – «И еще, – подхватила вдруг Волчица, которая присутствовала при нашем разговоре, – она не может быть из наших, потому что сегодня утром… в камере, когда мы одевались при ней, нам почему-то стало стыдно…» – Какая удивительная деликатность у этих падших созданий! – воскликнула маркиза. – Да, сударыня, перед мужчинами или между собой они не знают стыда, но мучительно стесняются, если их застают полуголыми кто-нибудь из нас или благодетельниц, которые, как вы, посещают тюрьмы. Таким образом глубокий инстинкт целомудрия, заложенный в нас богом, проявляется у этих падших созданий перед лицом только тех, кто внушает им уважение. – Одно утешение, что хоть какие-то добрые естественные чувства оказались в них сильнее всех бед и лишений. – Несомненно, ибо эти женщины способны на преданность и верность, которые в иных, нормальных условиях сделали бы им честь… И еще, у них есть одно священное чувство, ради которого они не посчитаются ни с чем и не устрашатся ничего, – это материнство; они гордятся им и радуются ему, лучших матерей не найти; они готовы заплатить любую цену, лишь бы оставить у себя своего ребенка, они готовы пойти на самые тяжкие жертвы, лишь бы самим его воспитать, ибо, как они говорят, это маленькое существо, может быть, единственное на свете, которое их не презирает. – Неужели у них так глубоко чувство собственного падения? – Никто не презирает их сильнее, чем они сами… Для тех, кто искренне раскаялся, пятно первородного позора остается несмываемым, даже когда они оказываются совсем в иных условиях и ведут чистую жизнь; а другие от мысли, что их грешная судьба неотвратима и неизменна, сходят с ума. Поэтому, сударыня, я не буду удивлена, если причиной глубокой скорби Певуньи окажутся угрызения совести подобного рода. – Если это действительно так, какая же это мука для нее! Угрызения совести, которые ничто не может успокоить! – К счастью, сударыня, и к чести рода человеческого, подобные угрызения посещают нас чаще, чем мы думаем; мстительная совесть никогда не засыпает до конца; или, вернее, как это ни странно, иногда мне кажется, что душа бодрствует, когда тело спит. В этом я снова убедилась этой ночью, наблюдая за моей подопечной. – За Певуньей? – Да, сударыня. – Как же это было? – Довольно часто, когда узницы уже спят, я обхожу камеры… Вы не можете представить, как меняются лица этих женщин, во сне! Многие из них, которые днем казались беззаботными, насмешливыми, наглыми, дерзкими, совершенно менялись, когда сон снимал с них маску деланного цинизма; ибо и порок, увы, имеет свою гордость! О сударыня, сколько печальных секретов открывали мне эти лица, унылые, мрачные и печальные! Сколько судорожных движений! Сколько стонов и вздохов невольно вырывали у них сновидения, несомненно связанные с неумолимой действительностью!.. Я вам только что рассказывала об этой неукротимой и неукрощенной Волчице. Две недели назад она грубо обругала меня перед всеми узницами; я пожала плечами, и мое безразличие привело ее в ярость… И тогда, чтобы вернее ранить меня, она обрушила целый поток гнусной клеветы на мою мать… которая часто приходила ко мне… – Боже, какой ужас! – Признаюсь, как ни бессмысленна была эта брань, она причинила мне боль… Волчица, заметив это, восторжествовала. В тот же день около полуночи я совершала свой обход по камерам и остановилась около постели Волчицы, которую должны были отправить в карцер только утром. Я была поражена почти нежным выражением ее лица, обычно такого жестокого и дерзкого; сейчас оно казалось умоляющим, полным печали и раскаяния; губы ее были полуоткрыты, она тяжело дышала. И наконец, – я сама себе не поверила! – из-под век этой железной женщины скатились две крупные слезы! Я молча смотрела на нее несколько минут, когда вдруг услышала ее голос: «Прости… Прости!.. Ее мать!..» Я прислушалась внимательнее, но среди невнятного бормотания спящей смогла разобрать только имя моей матери… госпожи Арман… которое она произнесла со вздохом. – Она раскаивалась во сне в том, что оскорбила вашу мать… – Я так и подумала, и это смягчило меня. Она, несомненно, хотела из глупого тщеславия показаться перед своими компаньонками еще более грубой и дерзкой, чем была на самом деле, и, может быть, добрый инстинкт заставил ее в этом раскаяться во сне. – А наутро она высказала вам свое сожаление за вчерашнюю выходку? – Ни малейшего. Она, как всегда, была груба, дика и вспыльчива. Но, уверяю вас, сударыня, ничто так не располагает к жалости, как эти ночные наблюдения, о которых я вам рассказываю. Я убеждаю себя, – может быть и напрасно? – что во сне эти несчастные становятся лучше, вернее, становятся самими собой, правда, со всеми их недостатками, но порою с добрыми побуждениями, которые днем они скрывают из порочной и глупой бравады. Все это заставляет меня думать, что эти создания в общем-то не такие уж злые и отвратительные, какими стараются казаться. Следуя этому убеждению, я не считаю этих женщин безвозвратно погибшими. Маркиза д’Арвиль не могла скрыть своего изумления перед таким пониманием и глубокой проницательностью, соединенными с высокой человеческой добротой и разумной практичностью. И у кого? У какой-то скромной надзирательницы в тюрьме для воровок и проституток! – Нужна немалая смелость и высокое благородство, – заговорила Клеманс после нескольких минут молчания, – чтобы не отступить перед таким неблагодарным делом, сулящим так мало надежды на успех. – О нет, уверяю вас: другие делают то же самое, но только гораздо умнее и успешнее, чем я… – Взять хотя бы мою знакомую надзирательницу из другого корпуса Сен-Лазар для осужденных за различные преступления – она бы вас наверняка больше заинтересовала… Сегодня утром она рассказала мне об одной юной девушке, которую обвиняют в детоубийстве. Я еще никогда не слышала ничего печальнее и страшнее! Отец этой несчастной девушки, честный гранильщик-ювелир, сошел с ума, узнав о позоре своей дочери. Семья ее жила в ужасающей нищете в жалкой мансарде на улице Тампль. – Улица Тампль!.. – с удивлением воскликнула маркиза. – Как зовут этого ремесленника? – Имя его дочери Луиза Морель… – Так оно и есть! – Она была в услужении у почтенного человека, нотариуса Жака Феррана. – Мне рекомендовали эту несчастную семью, – проговорила Клеманс, покраснев. – Но я даже не думала, что ее постигнет еще один страшный удар… Так что Луиза Морель? – Она утверждает, что невиновна, говорит, что ее ребенок родился мертвым, и слова ее звучат правдиво. Поскольку вы интересуетесь этой семьей, госпожа маркиза, может, вы будете так добры и повидаетесь с этой несчастной, чтобы хоть немного её успокоить, потому что она в полном отчаянии. – Конечно, я ее увижу; у меня будет здесь две подопечных вместо одной. Певунья и Луиза Морель, потому что все, что вы рассказали мне об этой бедной девушке, меня глубоко тронуло… Но что нужно сделать, чтобы добиться ее освобождения? Потом я нашла бы ей место и позаботилась о ее будущем… – С вашими связями, госпожа маркиза, вы легко добьетесь, чтобы ее выпустили из тюрьмы не сегодня, так завтра: это зависит только от воли господина префекта полиции… Он не откажет в просьбе такой значительной особе, как вы. Но мы забыли про Певунью. Должна вам признаться, что меня не удивит, если окажется; что помимо раскаяния и стыда ее мучит еще одна боль, не менее жестокая… – Что вы имеете в виду? – Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, эта юная девушка, каким-то чудом спасенная из бездны порока, куда ее бросили, полюбила кого-то… и сейчас любит искренне и чисто, и это ее счастье и ее мучение… – Почему вы так думаете? – Вчера вечером во время обхода камер я приблизилась к кровати Певуньи; она спала глубоким сном. Некоторое время я смотрела с нежностью на ее ангельское личико, когда она вдруг тихо произнесла с почтением, печалью и любовью одно имя. Вам я могу доверить эту тайну, госпожа маркиза. Она произнесла: Родольф. – Родольф! – воскликнула маркиза, сразу вспомнив о принце. Потом она подумала, что его высочество великий герцог Герольштейна вряд ли имеет какое-нибудь отношение к «Ро-дольфу» бедняжки Певуньи, и сказала надзирательнице, явно удивленной ее восклицанием: – Это имя удивило меня, потому что по странной случайности так зовут и одного из моих родственников. Но все, что вы рассказываете о Певунье, меня интересует все больше и больше… Могу я ее увидеть сегодня… сейчас? – Да, госпожа маркиза, я схожу за ней, если вы того желаете. Я могу также узнать о Луизе Морель, хотя она в другом отделении тюрьмы. – Буду вам очень признательна, сударыня, – ответила Клеманс и осталась одна.  Глава VII МОН-СЕН-ЖАН   Часы тюрьмы Сен-Лазар пробили два пополудни. Несколько дней было очень холодно, но теперь потеплело, погода стала мягкой, почти весенней; лучи солнца отражались в воде бассейна – большой каменной чаши, расположенной в середине двора со старыми деревьями; двор был окружен высокими почерневшими стенами с многочисленными зарешеченными окнами. Тут и там стояли скамейки, вкопанные по сторонам этого мощеного двора, который служил местом прогулок для арестанток. Звон колокола объявил о начале прогулки, тяжелая дверь с окошечками распахнулась, и арестантки высыпали гурьбой на двор. Эти женщины носили одинаковую форму: черные чепчики и длинные холщовые балахоны синего цвета с поясами и железными пряжками. Их было сотни две, этих проституток, которые преступили изданные для них ограничения, а потому стали нарушительницами общественного порядка. С первого взгляда в них не было ничего особенного, но, если приглядеться внимательно, почти на всех лицах был неизгладимый отпечаток порока и тупого равнодушия, которое приносят безграмотность и нищета. При виде этого сборища потерянных созданий невольно возникала грустная мысль, что некоторые из них были когда-то чистыми и честными. Мы делаем эту оговорку потому, что большинство из них было опорочено, развращено и приучено к разврату не только с юности, но с самого раннего детства, как мы увидим позднее, даже с самого рождения, если так можно сказать… Невольно вопрошаешь себя с горьким любопытством, какая же цепь роковых обстоятельств могла привести на тюремный двор этих несчастных, которые были когда-то скромными и целомудренными? Сколько же разных наклонных стоков сбросило их в эту помойку! Реже всего – стремление к разврату ради разврата, но гораздо чаще – безразличие ко всему, дурной пример, неправильное воспитание, а главное – голод, который обрекал этих несчастных на крайнее унижение, ибо только бедняки платят нашей цивилизации этот налог душой и телом.   Когда узницы с криками и воплями высыпали на свободу, сразу стало видно, что их обрадовала не только прогулка, не только возможность размяться после мастерских. Они вырвались на двор через единственную дверь, и тотчас эта шумная толпа расступилась и с насмешками окружила одно бесформенное несчастное существо. Это была женщина лет тридцати пяти – сорока, низенькая, коренастая, кривобокая, с головой, вжатой в плечи. С нее сорвали чепчик, и ее белокурые, вернее тускло-желтые, с седыми прядями волосы, растрепанные и спутанные, падали на ее тупое лицо с низким лобиком. Она была в таком же синем балахоне, как другие арестантки, и держала под мышкой правой руки маленький узелок, завернутый в грязную клетчатую тряпку. И старалась, как могла, защищаться левой рукой от сыпавшихся на ее побоев. Трудно представить более смешное и горестное зрелище, чем эта бедолага; ее нелепое и уродливое землистого цвета лицо, похожее на крысиную мордочку с двумя дырочками ноздрей и двумя щелочками слезливых, покрасневших глаз, было сморщенным и грязным; она то вспыхивала от ярости, то умоляла, огрызалась и нападала, но над ее мольбами смеялись еще больше, чем над угрозами. Эта женщина была игрушкой арестанток. Ее могло бы защитить от нападок то, что она была беременна. Однако ее уродство, ее тупость и привычка смотреть на нее как на жертву, отданную на забаву им всем, делали ее мучительниц безжалостными, несмотря на то, что она вскоре должна была стать матерью. Среди самых жестоких мучительниц Мон-Сен-Жан – таково было прозвище этой несчастной, – особенно отличалась Волчица. Это была высокая девушка лет двадцати, подвижная, гибкая и очень сильная, с довольно правильными чертами лица. В ее жестких черных волосах мелькали рыжие нити; горячая кровь окрашивала щеки румянцем, черный пушок оттенял чувственные губы; густые взъерошенные брсви темно-каштанового цвета соединялись над большими желтовато-карими глазами. Что-то дикое, свирепое и звериное было во всем облике этой женщины; хищный оскал приподнимал ее верхнюю губу, когда она злилась, открывая белые редкие зубы и клыки, – за это ее и прозвали Волчицей. И все же ее лицо выражало больше дерзости и храбрости, чем жестокости. Одним словом, эта женщина, хотя и падшая, вовсе не была такой порочной и сохранила в душе добрые чувства, как об этом сказала надзирательница г-же д’Арвиль. – Боже мой! Боже мой! Что я вам сделала? – кричала Мон-Сен-Жан, отбиваясь от своих мучительниц. – Почему вы терзаете меня? – Потому что это нас забавляет! – Потому что ты на то и пригодна, чтобы тебя мучить! – Твое дело такое… – Посмотри на себя и поймешь, что тебе не на что жаловаться! – Но вы же видите, я не жалуюсь… я страдаю, как могу… – Ладно, оставим тебя в покое, если ты скажешь, почему тебя называют Мон-Сен-Жан. – Да, да, расскажи-ка нам это! – О господи, я говорила тысячу раз: так звали моего солдата, потому что его когда-то ранили в сражении под Мон-Сен-Жан… Я взяла его имя, вот и все… Теперь вы довольны? Зачем вы заставляете меня повторять одно и то же? – Если он походил на тебя, он, наверное, был милашкой, твой солдатик? – Наверное, он был инвалидом, ни на что не способным… – Огрызком мужчины… – Сколько у него было стеклянных глаз? – А сколько носов из жести? – У него, должно быть, было две ноги и две руки, но не было глаз и ушей, раз он польстился на такую, как ты! – Да, я знаю, я совсем уродка, что поделаешь? Говорите мне любые глупости, насмехайтесь, как вам хочется, но только не бейте меня, об одном вас прошу… – А что у тебя в этом драном узелке? – спросила Волчица. – Да… да… что у тебя в узелке? – Пусть покажет! – Посмотрим… посмотрим! – О нет, умоляю вас! – воскликнула несчастная, прижимая изо всех сил к груди маленький узелок. – Надо отнять его… – Да, вырви его у нее, Волчица! – Господи, какие вы злые… Делайте со мной что хотите, но оставьте это мне, прошу вас… прошу… – А что это такое? – Я начала собирать приданое для моего ребенка… пеленочки… Я их делала из старых лоскутков, которые никому не нужны… а я их подбирала… Разве вам не все равно? – О, приданое для новорожденного госпожи Мон-Сен-Жан! Должно быть, роскошное! – Давайте посмотрим. – Приданое… приданое! – Она, наверное, примеряла его на собачку привратницы… – Вот вам, держите это приданое! – закричала Волчица, вырывая маленький узелок из рук Мон-Сен-Жан. Ветхий платок, в которое все это было завернуто, разорвался, и со всех сторон полетели разноцветные лоскутки и раскроенные кусочки холста; они разлетелись по двору, и арестантки с хохотом и криками принялись их топтать. – Какое тряпье! – Словно из короба мусорщика! – А вот еще, откуда эти лохмотья? – Да, прямо лавочка старьевщика… – И она еще это сшивала! – Здесь больше ниток, чем материи… – Настоящие кружева! – На, держи свои тряпки, Мон-Сен-Жан! – Какие вы злые! – кричала несчастная уродка, гоняясь по двору за своими лоскутками и стараясь подобрать их, несмотря на пинки и толчки, которые сыпались на нее со всех сторон. – Какие же вы злые! Я ведь никому не делала ничего плохого, – продолжала она, обливаясь слезами. – Я все исполняла вместо вас, только бы оставили меня в покое, отдавала половину пайка, хотя сама умирала с голоду… И теперь… За что это мне? Что мне делать, чтобы вы оставили меня? О господи, у них нет жалости к несчастной маленькой беременной женщине… Надо же быть такими жестокими, хуже диких зверей… Мне было так трудно собрать все эти лоскутки! А из, чего бы мне сшить приданое для моего ребенка, если я ничего не могу купить? Ну кому я помешала, если подбирала всякие тряпочки, которые никому не нужны? Но тут она увидела Певунью и воскликнула с надеждой: – О, вы пришли… значит, я спасена! Поговорите с ними, Певунья, они вас послушают, потому что любят вас также, как меня презирают. Певунья одной из последних вышла на двор для прогулок. На ней был такой же синий балахон и черный чепчик, как на всех арестантках, но эта грубая одежда только оттеняла ее очарование и красоту. Однако после ее похищения с фермы Букеваль, – о последствиях которого мы расскажем позднее, – черты ее резко изменились: лицо ее, изредка окрашенное легким румянцем, теперь стало белым, как алебастр, и выражение его изменилось: оно приобрело достоинство и глубокую печаль. Лилия-Мария чувствовала, что, если она храбро пройдет все мучительные испытания очищения, она, может быть, будет оправдана и прощена. – Попросите их, чтобы они пожалели меня, Певунья! – обратилась к ней Мон-Сен-Жан. – Посмотрите, как они разбрасывают по двору все, что я собрала с таким трудом на приданое для моего ребенка… Чему они так радуются? Лилия-Мария не ответила ни слова, но принялась быстро подбирать из-под ног арестанток лоскутки. Одна из них нарочно наступила своим сабо на выгоревшую детскую кофточку из грубого полотна. Лилия-Мария, не поднимая головы, сказала ей своим тихим, нежным голосом: – Прошу вас, позвольте мне взять это ради бедной женщины, она плачет… Арестантка отдернула ногу. Кофточка была спасена, как почти все другие лоскутки, которые Певунья подбирала один за другим. Ей осталось взять маленький детский чепчик, который со смехом вырывали друг у друга две проститутки. Лилия-Мария сказала им: – Прошу вас, будьте добры, отдайте ей этот чепчик! – Ну да, конечно, для клоуна в тельняшке этот чепчик! Он же сшит из старого серого матраса с черно-зелеными полосками! И это было правдой. Такое описание чепчика вызвало взрыв хохота и восторженных воплей. – Насмехайтесь как хотите, но отдайте его мне! – взмолилась Мон-Сен-Жан. – Только не бросайте его в сточную канаву, как все остальное… Спасибо, что вы запачкали для меня свои ручки, Певунья, – добавила она с благодарностью. – А ну-ка дайте мне этот клоунский колпачок! – воскликнула Волчица, выхватив чепчик и с торжеством подбросив его в воздух. – Молю вас, верните его мне, – попросила Певунья. – Нет, я отдам его самой Мон-Сен-Жан! – Что ж, прекрасно. – О, ха-ха! Стоит ли этого такая тряпка? – У Мон-Сен-Жан нет ничего, кроме этих тряпок, и у нее нет больше денег, чтобы одеть своего ребенка, и вы должны пожалеть ее, Волчица… – проговорила Лилия-Мария, протягивая руку к несчастному чепчику. – Вы его не получите! – грубо ответила Волчица. – Что мы, обязаны всегда вам уступать, потому что вы слабее нас всех? Вы этим пользуетесь… – Какая же честь мне уступать… если бы я была самой сильной, – ответила Певунья с горькой усмешкой и сожалением. – Нет! Вы хотите снова околдовать нас вашим нежным голоском… Нет, больше этого не получится! – Послушайте, Волчица, прошу вас… – Оставьте меня в покое, вы мне надоели! – Прошу вас… – Довольно! Не выводи меня из терпения… Я сказала нет, значит, нет! – воскликнула Волчица вне себя от ярости. – Но сжальтесь над нею… посмотрите, как она плачет! – А что мне до этого! Тем хуже для нее. Она ведь наша, как это говорится, страдалица за всех! – Да, в самом деле, правда не надо было отдавать ей ее лоскутки, – загудели арестантки, увлеченные примером Волчицы. – Чем хуже для этой Мон-Сен-Жан, тем лучше! – Да, вы правы, тем хуже для нее! – ответила Лилия-Мария с горечью. – Она для вас – вроде игрушки… Она смирилась, ее страдания доставляют вам радость… Ее слезы вызывают у вас смех… Вам ведь больше нечем развлечься? Ее можно убить на месте, и она не пожалуется… Да, вы правы, Волчица, это справедливо!.. Несчастная эта женщина никому не сделала зла, она не может защищаться, она одна против всех… Вы ее мучаете, терзаете, – как это достойно и храбро! – Значит, мы трусихи! – вскричала Волчица в порыве гнева, а главное потому, что не терпела, чтобы ей противоречили. – Отвечай нам, значит, мы трусихи, да? Отвечай! – повторяла она, все более разъяряясь. Толпа гудела, послышались угрожающие выкрики. Оскорбленные арестантки сдвинулись вокруг Певуньи с ненавистью, а может быть, с каким-то горьким сожалением, что эта юная девушка была среди них не своей, оказывала на них какое-то странное, благотворное влияние. – Она обозвала нас трусливыми? – Какое право имеет она судить нас? – Разве она не такая, как мы все? – Мы с ней нежничали, да слишком! – А теперь она перед нами важничает! – Ну и что? Если нам нравится помучить немножко эту Мон-Сен-Жан, ей-то какое дело? – Если у тебя такая заступница, мы тебя еще больше излупим, слышишь, Мон-Сен-Жан? – И вот тебе для начала! – воскликнула одна из арестанток, ударив несчастную кулаком. – А если ты влезешь в это дело, которое тебя не касается, Певунья, получишь то же самое! – Да, да! Получишь! – И это еще не все! – закричала Волчица. – Она обозвала нас трусливыми! Пусть просит у нас прощения! Если мы ее так отпустим, она же нас заставит бегать за своим хвостом. Какие же мы дуры, что раньше этого не заметили! – Да, пусть просит у нас прощения! – На коленях! – На двух коленях и кланяясь!.. – Иначе мы с тобой разделаемся как с твоей подопечной, этой Мон-Сен-Жан! – Значит, мы трусихи? – Повтори это еще раз! Лилию-Марию не тронули злобные выкрики; она выждала, чтобы это вспышка утихомирилась; и когда ее голос мог быть услышан, ответила Волчице, которая все еще выкрикивала: – Посмей еще раз сказать, что мы трусливые твари! Лилия-Мария обвела арестанток своим грустным и спокойным взглядом и сказала: – Вас обвинить в трусости? Я? Нет, я говорила об этой несчастной женщине, которую вы били, рвали на ней одежду, втаптывали ее в грязь, – это она оказалась трусливой… Разве вы не видите, как она плачет, как дрожит, глядя на вас? Еще раз говорю вам: она трусиха, потому что боится вас! Инстинкт Лилии-Марии сослужил ей огромную службу. Если бы она воззвала к справедливости и долгу, чтобы утихомирить грубое и глупое ожесточение арестанток, она бы не добилась цели. Но сейчас она тронула их, обращаясь к их природному великодушию, которое никогда не угасает до конца даже в самых ожесточенных сердцах. Волчица и ее подруги поворчали немного, но в душе признавались, что вели себя недостойно, трусливо. Лилия-Мария, желая закрепить эту первую победу, продолжала: – Ваша несчастная жертва не заслуживает жалости, говорите вы. Но, господи, ведь ее ребенок заслуживает жалости и сострадания! Господи, разве он не чувствует ударов, которые вы наносите его матери? Когда она умоляет вас пожалеть ее, это ведь это не для себя, а ради своего ребенка! Когда она просит у вас корочку хлеба, если у вас немного остается, – это потому, что она голоднее вас, это потому, что ей нужно еще немного для своего ребенка… Когда она умоляет вас со слезами на глазах вернуть ей эти лохмотья, которые она собирала с таким трудом – это не для нее, а для ее ребенка! Этот маленький чепчик из лоскутков и кусочков от старого матраса, этот жалкий чепчик, над которым вы так смеялись… Может быть, он и в самом деле смешной, но, когда я увидела его, признаюсь, мне захотелось плакать… Что ж, если хотите, посмейтесь надо мной и над Мон-Сен-Жан. Но никто из арестанток не засмеялся. Волчица с печалью смотрела на маленький детский чепчик, который остался у нее. – Боже мой! – продолжала Лилия-Мария, утирая слезы тыльной стороной своей белой и тонкой руки. – Я же знаю, что вы добрые… Вы мучили Мон-Сен-Жан от скуки, а не потому, что вы жестокие… Но вы забыли, что их двое… она и ее ребенок. Скоро она возьмет его на руки и будет защищать от всех вас! И вы не только не ударите ее, боясь задеть невинного младенца, вы отдадите матери, все, чтобы она могла уберечь его от холода… Скажи, Волчица! – Да, это правда… Младенец… Кто не пожалеет маленького? – Ведь это так просто… – Если бы он был голоден, вы бы отдали ему свой кусок хлеба, не правда ли, Волчица? – Да, и с легким сердцем… Я же не хуже других. – И мы тоже!.. – Невинный бедняжка! – Да у кого рука поднимется, чтобы причинить ему зло? – Это же злодейство! – Бессердечие! – Даже дикие звери… – Я была права, – продолжала Лилия-Мария, – когда говорила, вам, что вы совсем не злые, вы добрые, просто вы не подумали, что Мон-Сен-Жан пока еще не носит своего ребенка на руках, чтобы вас разжалобить, но уже носит его в своем чреве… вот и все. – Все? – с волнением воскликнула Волчица. – Нет, далеко не все! Вы были правы, Певунья! Мы и в самом деле трусливые девки, и у вас хватило смелости сказать это нам и не побояться ничего после того, как вы это сказали. Видите ли, сколько бы мы ни говорили и ни спорили, все равно приходится признавать, что вы не такая, как мы, не из наших. Обидно, но что поделаешь… Мы тут сейчас были неправы… Вы оказались храбрее нас всех… – Да, в самом деле, этой блондиночке нужно было набраться смелости, чтобы сказать нам всю правду в лицо… – Но ее голубые глазки, такие нежные, такие сладкие, когда в них посмотришь… – Отважные, как два львенка! – Бедняжка Мон-Сен-Жан, она теперь должна поставить ей такую свечу за свое спасение!.. – А правда ведь, когда мы колотили эту несчастную Мон-Сен-Жан, мы вроде как бы били ее ребенка… – Я об этом не подумала. – Я тоже. – А Певунья подумала обо всем. – Ударить ребенка… Как это страшно! – Никто из нас на такое не пойдет. Нет ничего более переменчивого, чем страсти толпы, ее внезапные обращения от зла к добру и от добра ко злу. Несколько простых и трогательных слов Лилии-Марии вернули сочувствие к Мон-Сен-Жан, которая рыдала от умиления. Все были искренне взволнованы, потому что, как мы уже говорили, все, что связано с материнством, пробуждало самые добрые и живые чувства даже в сердцах этих заблудших созданий. И тогда Волчица, свирепая и озлобленная на весь белый свет, смяла маленький чепчик, который держала в руках так, чтобы он походил на кошелек, и бросила в него двадцать су. – Я кладу двадцать су на приданое младенцу Мон-Сен-Жан! – закричала она, показывая чепчик своим компаньонкам. – Только на материю! Мы покроим и сошьем все сами, чтобы это ей ничего не стоило… – Да! Да! – Правильно!.. Давайте скинемся… – Я тоже в доле! – Она страшна как бог знает что, но все-таки она мать… – Певунья права, сердце может разорваться, когда глядишь на эти лоскутки, из которых несчастная собиралась шить пеленочки… – Я даю десять су. – А я – тридцать. – А я – двадцать. – Я только четыре су… у меня больше нет. – А у меня нет ничего, но я продаю свою завтрашнюю порцию в общий котел… Кто купит? – Я покупаю, – ответила Волчица. – Кладу за тебя десять су, но твоя порция останется тебе, а у Мон-Сен-Жан будет приданое, как у принцессы. Невозможно выразить изумление и радость Мон-Сен-Жан; ее уродливое, клоунское лицо, залитое слезами, стало почти трогательным. Оно сияло от признательности и счастья. Лилия-Мария тоже была бесконечно счастлива, но все же сказала Волчице, когда та протянула ей чепчик с монетами: – У меня нет денег, но я буду работать сколько понадобится… – Ах вы, мой ангелочек небесный! – воскликнула Мон-Сен-Жан, бросаясь перед ней на колени и пытаясь схватить ее руку, чтобы поцеловать. – Чем я заслужила, что вы так милосердны ко мне и все эти дамы тоже? Неужели это возможно, о господи, что мой ребенок получит приданое, настоящее приданое, все, что ему понадобится? Кто бы мог поверить! Я бы с ума сошла, это точно. Я только что была грязной тряпкой, об которую все вытирали ноги! И сразу, вдруг, потому что вы им сказали… всего несколько слов… своим тихим ангельским голосом… все они отвратились от зла к добру… все любят меня… И я тоже всех люблю. Они такие добрые! Я напрасно на них сердилась. Какая же я – глупая, несправедливая и неблагодарная! Ведь если они помыкали мной, так это в шутку, для смеха, они не хотели мне зла, это только для моего же блага, и вот доказательство! О, если теперь меня прикончат на месте, я даже не охну. Зря я вас всех подозревала. – У нас восемьдесят восемь франков и четыре су, – объявила Волчица, подсчитав все собранные деньги, которые она сложила в маленький чепчик. – Кто у нас будет кассиршей, пока мы не истратим эти деньги на приданое? Кто? – закричали арестантки. – Если вы верите мне, – сказала Лилия-Мария, – я бы отдала эти деньги госпоже Арман и поручила ей купить все необходимое для детского приданого. А потом, кто знает, госпожа Арман, может быть, оценит ваш добрый поступок и попросит сбавить на несколько дней сроки заключения для тех, кто хорошо себя ведет… Так что же, Волчица, – добавила Лилия-Мария, беря под руку свою подругу, – разве теперь вам не лучше, чем тогда, когда вы раскидывали и топтали жалкие лоскутки этой Мон-Сен-Жан? Сначала Волчица ничего не ответила. Великодушный порыв, который на несколько мгновений одушевил ее лицо, уступил место звериной подозрительности. Лилия-Мария смотрела на нее с удивлением, не понимая причины столь резкой перемены. – Пойдемте, Певунья… мне надо с вами поговорить, – с мрачным видом сказала Волчица. Выйдя из толпы арестанток, она резко потянула за собой Лилию-Марию и почти потащила к облицованному камнем бассейну, устроенному посреди прогулочного двора. За ним стояла скамья. Волчица и Певунья сели на скамейку и оказались как бы отделенными от своих подруг.  Глава VIII ВОЛЧИЦА И ПЕВУНЬЯ   Мы свято верим, что существуют такие властные натуры, которые могут влиять на толпу, и они настолько могущественны, что способны подвигнуть ее на злое или на доброе дело. Одни, бесстрашные, дерзкие и непокорные, возбуждают самые низкие страсти, – их вздымает на поверхность, как ураган поднимает пену над волнами; однако эти волны хоть и высоки, но быстро опадают. За взлетом ярости следует тихая боль, скрытая горечь, которые только усиливают печаль несчастной души. Похмелье после взрыва ярости всегда тяжело, пробуждение всегда мучительно. Волчица, если хотите, была примером именно такого ужасного воздействия. Другие натуры, гораздо более редкие, потому что у них инстинкты облагорожены разумом и разум сочетается с душевностью, другие, еще раз скажем, способны склонить к добру, так же как первые – ко злу. Благотворное влияние проникает в души, как солнечные лучи с их живительным теплом… как свежая ночная роса возрождает иссушенную жаждой землю. Лилия-Мария, если хотите, была примером воздействия благодетельного. Добро не проникает в душу так быстро, как соблазны зла, но оно действует хоть и медленно, но верно. Оно, как благовонное умащение, постепенно ублажает, успокаивает и смягчает зачерствевшую душу и возвращает ей необъяснимое это счастье чистоты. Но, к несчастью, очарование это длится недолго. Мельком увидев небесное сияние, ожесточенные души снова погружаются во мрак своей обычной жизни: воспоминания о сладостных радостях, которые их посетили на минуту, быстро забываются. Но иногда они все же пытаются их вспомнить, хотя бы смутно, как мы вспоминаем невнятную колыбельную, которая укачивала нас в далеком счастливом детстве. Благодаря доброму делу, которое подсказала Певунья, многие испытывали это чувство мимолетного счастья, но оно особенно затронуло Волчицу. Однако она, по причинам, о которых мы расскажем, была ранена гораздо более, чем все остальные арестантки, и восприняла гораздо глубже этот благородный урок. Можно, конечно, удивляться, как это Лилия-Мария, еще недавно такая безвольная и плаксивая, вдруг стала храброй и решительной, но надо не забывать, какое благородное воспитание она получила на ферме Букеваль и как оно быстро развило редкие природные качества ее чудесного характера. Лилия-Мария понимала, что нечего зря оплакивать прошлое и что, только делая добро или подвигая на него других, она может искупить свою вину. Как мы уже сказали, Волчица села на деревянную скамью рядом с Певуньей. Эта близость двух юных женщин являла разительный контраст. Их освещали бледные лучи зимнего солнца; в чистом небе всплывали маленькие белые и курчавые облачка; птички, обрадованные недолгим теплом, щебетали среди черных ветвей старого каштана; самые храбрые и отчаянные воробьишки купались и пили воду в ручейке, вытекавшем из переполненного бассейна; зеленый мох покрывал плиты по его краям; между этими камнями в широких щелях проросли пучки травы и водяных растений, еще не погубленных заморозками. Описание этого маленького водоема на прогулочном дворе тюрьмы Сен-Лазар может показаться ребячеством, однако Лилия-Мария запоминала каждую подробность; она смотрела на эту зелень и прозрачную воду, в которой отражались бегущие облака и золотой отсвет солнца, и думала, вздыхая, о великолепии природы, которую так любила, которой так восхищалась всей страстью своей поэтической души и которой была лишена. – Что вы хотели сказать мне? – спросила Певунья свою подругу, сидевшую рядом с ней в суровом молчании. – Нам пора объясниться! – гневно воскликнула Волчица. – Это не может так продолжаться! – Я вас не понимаю, Волчица. – Только что там, на дворе, я сказала себе, из-за этой Мон-Сен-Жан: я больше не стану уступать тебе, Певунья, и все-таки я уступила… – Но при чем же я?.. – А при том, что это не может так продолжаться! – Что вы имеете против меня, Волчица? – А то… что я сама не своя после того, как вы здесь появились. У меня ни сердца, ни злости, ни храбрости… Она замолчала на миг, затем вдруг, засучив рукав, показала на своей белой, мускулистой, покрытой черным пушком руке неизгладимую татуировку – изображение кинжала, вонзенного наполовину в окровавленное сердце, а под ним – наколотые слова: «Смерть трусам! Марсиаль. Н. В. На всю жизнь». – Вы видите это? – вскричала Волчица. – Да, и это ужасно… и пугает меня, – ответила Певунья, отворачиваясь. – Когда Марсиаль, мой любовник, выколол мне на руке раскаленной иголкой эти слова: «Смерть трусам!» – он верил, что я никогда не струшу. Но если бы он знал, как я вела себя последние три дня, он бы вонзил кинжал в мою грудь, как этот кинжал в это сердце… и он был бы прав, потому что написал: «Смерть трусам!» А я оказалась трусихой… – В чем же вы струсили? – Во всем… – Вы жалеете о своем добром поступке? – Да… – Нет, я не верю вам… – Да, я жалею об этом, потому что это еще одно доказательство, что вы что-то делаете со всеми нами. Разве вы не слышали, как эта Мон-Сен-Жан благодарила вас, стоя на коленях? – Что же она говорила? – Она сказала: «Одно ваше слово отвратило нас от зла и подвигло к добру». Я бы ее задушила… если бы, к моему стыду, это не было правдой. Да, в мгновение ока вы можете белое сделать черным, и наоборот, мы слушаем вас, доверяемся первому порыву… и остаемся в дураках… как вот сейчас… – Я одурачила вас?.. Только потому, что хотела великодушно помочь этой несчастной женщине? – Речь не об этом! – гневно вскричала Волчица. – До сих пор я ни перед кем не склоняла голову… Волчицей меня прозвали, и я заслужила это имя… Многие женщины носят отметки моих клыков… и мужчины тоже. И никто не скажет, чтобы такая девчонка, как вы, укротила меня!.. – Я? Но как же это? – Откуда я знаю как!.. Вы тут появляетесь… Вы начинаете оскорблять меня… – Вас оскорблять?.. – Да… Вы спрашиваете, кому нужна ваша пайка хлеба… Я первая отвечаю: мне!.. Мон-Сен-Жан попросила только после меня, но вы отдали хлеб ей… Я была в ярости, бросилась на вас с ножом… – А я вам сказала: убейте меня, если хотите, но только не заставляйте мучиться, – припомнила Певунья. – Вот и все. – Все? Да, в самом деле, все. Но из-за этих слов нож выпал у меня из рук! И я просила у вас прощения, у вас, что меня оскорбила!.. Что же будет дальше? Когда я прихожу в себя, прямо хоть плачь! А вечером, когда вас привели сюда, вы стали на колени помолиться, а я, вместо того чтобы посмеяться над вами, поднять на ноги всех подружек, почему я сказала: «Оставьте ее в покое… она имеет право молиться…»? И почему назавтра я и все другие застыдились одеваться перед вами? – Я, право, не знаю, Волчица. – В самом деле? – воскликнула со смехом эта необузданная женщина. – Вы этого не знаете? Может быть, потому, что вы другой породы, как мы это говорим в шутку? Может, вы сами в это верите? – Я никогда не говорила, что верю в это. – Да, не говорили… но про себя-то верили! – Прошу вас, послушайте меня… – Нет уж, я вас наслушалась, насмотрелась на вас, да что от этого толку? До сих пор я никому никогда не завидовала, а теперь… Надо же быть такой трусливой и глупой!.. Два-три раза я ловила себя на мысли… что завидую вашему лицу непорочной девы, вашему печальному и нежному личику… Да, я завидовала даже вашим белокурым волосам, вашим голубым глазам, и это я, которая всегда презирала блондинок, потому что я брюнетка… Мне хотелось походить на вас, мне, Волчице!.. Неделю назад я бы пометила моими клыками ту, кто посмел бы мне это сказать… И все же ваша участь мало кого может соблазнить: вы печальны, как Магдалина. Кому это нужно? – Разве я виновата, что вы обо мне так думаете? – О, вы прекрасно знаете, что делаете… с вашим видом невинной недотроги… – В чем же вы меня подозреваете? – Откуда мне знать? Вот потому, что я не понимаю, я остерегаюсь вас. И еще одно: до сих пор я всегда была весела или зла… но никогда не задумывалась… А вы меня заставили задуматься. Да, вы говорили слова, которые тревожили мне душу и невольно заставляли вспоминать самое грустное. – Мне жаль, что я, может быть, чем-то огорчила вас, но, поверьте, Волчица, если я и сказала что-то такое… – О господи! – гневно воскликнула Волчица, нетерпеливо прерывая свою подругу. – Все, что вы говорите и делаете, порой выворачивает душу!.. Вы так ловко это умеете!.. – Не сердитесь, Волчица… Лучше объясните. – Вчера в мастерской я вас хорошо разглядела. Вы сидели опустив голову и смотрели на свое шитье… и тогда из ваших опущенных глаз скатилась вам на руку крупная слеза; вы посмотрели на нее, поднесли руку к губам, словно чтобы поцеловать эту слезу, а не вытереть ее… Это правда? – Да, правда, – ответила Певунья. – Вроде бы ничего не случилось, но у вас был такой несчастный вид, такой несчастный, что у меня все перевернулось в душе… Ну скажите, разве это не смешно? Я всегда была каменной, никто не видел у меня на глазах ни слезинки, а тут… от одного взгляда на вашу заплаканную мордашку я почувствовала, как сердце мое слабеет, становится жалким и трусливым… Да, потому что все это трусость! И доказательство тому – что вот уже три дня не решаюсь писать Марсиалю, моему любовнику, потому что совесть моя не чиста… Да, да, наше с вами знакомство размягчило мне душу, и пора с этим кончать! С меня хватит, это плохо кончится… я за себя не отвечаю. Я хочу остаться, какая есть, и не позволю насмехаться над собой!.. – Зачем же над вами насмехаться? – Черт возьми! Да потому что я стала добренькой дурочкой, это я, перед кем здесь все трепетали! Нет, не бывать этому! Мне всего двадцать лет, я так же красива, как и вы, только по-своему, я злая, меня все боятся, а мне этого только и надо… А на все остальное мне наплевать, и пусть подохнет тот, кто думает иначе!.. – Вы почему-то сердитесь на меня, Волчица? – Да, вы для меня – скверное знакомство. Через две недели, если так будет продолжаться, меня начнут называть не Волчицей… а кроткой овечкой. Нет уж, спасибо, меня так никогда не перекрестят… Марсиаль убил бы меня. И наконец, я не хочу с вами больше знаться: чтобы не видеть вас, я попрошусь в другую камеру, а если откажут, выкину какую-нибудь злую шутку, чтобы меня засадили в одиночку до окончания моего срока… Вот что я хотела сказать вам, Певунья. Лилия-Мария поняла, что подруга, чье сердце еще не очерствело, боролась с самой собой, сопротивлялась лучшим своим побуждениям. Несомненно, эти лучшие побуждения проснулись в ней из сочувствия и любопытства, которые невольно возбуждала Лилия-Мария. К счастью для людей, – повторим еще раз, – редкие, но блистательные примеры убеждают нас, что существуют избранные души, обладающие такой притягательностью, что даже самые упрямые и закоренелые во зле существа поддаются их влиянию и стараются им подражать. Чудодейственные успехи многих миссионеров и проповедников можно объяснить только этим. В том бесконечно суженном кругу именно такими стали отношения между Лилией-Марией и Волчицей; но последняя, из чувства противоречия или скорее по своему неукротимому и вздорному характеру, изо всех сил противилась благотворному влиянию, которое ощущала все сильнее… точно так же, как честные натуры сопротивляются греховным соблазнам. Если вспомнить о том, что у порока тоже есть своя дьявольская гордость, то станет понятным, почему Волчица старалась любой ценой сохранить свою репутацию неукротимой и неустрашимой женщины, чтобы не превратиться из Волчицы… в овцу… как она сама сказала. В то же время ее колебания, ее вспышки гнева, ее злобные нападки вперемежку с великодушными порывами открывали в этой несчастной женщине такие глубоко скрытые добрые и значительные качества, мимо которых Лилия-Мария не могла пройти. Да, она почувствовала, что Волчица не была совсем потерянна, и хотела ее спасти, как спасли ее самое. «Лучший способ отблагодарить моего благодетеля, – думала Певунья, – это подать другим, кто еще может услыхать, такие добрые советы, какие он дал мне». Лилия-Мария застенчиво взяла за руку свою подругу и указала ей: – Поверьте мне, Волчица, если вы сжалились надо мной, то вовсе не из трусости, а потому что вы великодушны. Только храбрые сердца умиляются несчастиям ближних. – В этом нет ни великодушия, ни храбрости! – грубо ответила Волчица. – Одна только трусость!.. И я не хочу, чтобы вы говорили, будто я рассусолилась! Это все вранье! – Я не скажу этого больше, Волчица, но вы посочувствовали мне, не правда ли? Могу я поблагодарить вас за это? – А мне наплевать!.. Сегодня же я буду в другой камере или одна в карцере, а скоро и срок пройдет, слава богу!

The script ran 0.043 seconds.