Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрих Манн - Молодые годы короля Генриха IV [1935]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Крупнейший немецкий писатель Генрих Манн, творивший в веке двадцатом - тревожном и насыщенном кровавыми войнами и революциями, будучи на вершине славы, посвятил несколько лет жизни созданию дилогии о Генрихе IV - монархе, умиротворившем растерзанную гражданской войной средневековую Францию. Судьба юного энергичного короля послужила сюжетной основой не только множества авантюрных сочинений, как, например, «Королева Марго» А. Дюма, но и такому глубокому, увлекательному и по фабуле, и по философскому содержанию произведению, как роман Генриха Манна «Молодые годы короля Генриха IV», оставивший заметный след в мировой литературе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 

Наваррского, и не только для него, но и для всего христианского мира. Морней не терпел в государе, которого избрал себе, ничего заслуживающего порицания. Пусть каждый находит в нем то, чего больше всего жаждет, но еще никогда не встречал: государи — брата, суды — справедливость, народ — заботу о том, чтобы снять с него тяжкое бремя. Государь должен помнить, что ему надлежит действовать не только с достоинством, но и с блеском; особенно же не следует никому давать повода для клеветы. Даже чистою совестью не должен он довольствоваться. А дальше речь шла уже о совсем щекотливых вещах. Этот молодой человек, относившийся к своему званию члена совета с глубокой серьезностью, заговорил о нравственности самого государя. — Простите, сир, вашему верному слуге еще одно слово. Но с громкими любовными связями, которым вы уделяете столько внимания, теперь уже пора покончить. Наступило время, когда вы должны быть связаны любовью со всем христианским миром, и особенно с Францией. «Вторая Катрин! — подумал Генрих. — «Я напоминаю тебе о том, что ты должен любить бога, а не женщин», — вот ее слова». А теперь и второй гугенот непрестанно твердит ему об этом. Нет, голос добродетели уже не звучал приятно. Правда, она поторопилась, требуя от молодого государя той благопристойности, которая пока не отвечала ни его характеру, ни плачевному состоянию его маленькой одичавшей страны. Но именно это и, пожалуй, только это, всегда было у Генриха уязвимым местом. Когда он уже стал признанным наследником французского престола, упрямая добродетель через господина де Морнея опять обратилась к нему с теми же назиданиями, и они опять оказались некстати, вызвали в Генрихе гнев и насмешку! Под конец добродетель совсем умолкла. А жизнь идет дальше без предостережений, добродетель уже не вмешивается, и стареющий Генрих опускается под воздействием губительных страстей, с помощью которых он еще поддерживает в себе иллюзию молодости. Да, так будет, Генрих. Молодость и любовь станут некогда заблуждением твоего все еще ненасытного сердца. И тогда Морней уже ничего не скажет. Радуйся, что хоть сегодня он говорит! Но Генрих, наоборот, отомстил ему за это на тайном совете, в котором, кстати, так никаких изменений и не произошло. Король в присутствии своего посла Морнея заявил: он-де больше обязан католикам, чем гугенотам. Если последние ему и служат, то лишь из корысти или религиозного усердия. А католикам от этого нет никакой выгоды, ради его величия они действуют в ущерб своей религии. И столь несправедливо было это сравнение, что даже придворные католики не могли отнестись к нему спокойно. Но Генрих забыл о том, что человека надо беречь и щадить; в присутствии своего посла он закаркал вороном. Дело в том, что ревнителей истинной веры прозвали воронами оттого, что они носят темную одежду, то и дело каркают псалмы и, по слухам, весьма падки на всякую добычу. Когда король дошел до столь явного оскорбления и затем продолжал каркать вполголоса, притаясь в углу, все сделали вид, что не замечают этого, и как раз католики начали громко разговаривать, чтобы заглушить его карканье. Генрих же вскоре исчез. Выйдя, он заплакал от злости и стыда за свое отношение к добродетели, воплощением которой был гугенот Морней. Отныне Генрих замкнулся, он уже не принимал своего посла наедине, и во всяком случае не в парке «Ла Гаренн» в шесть утра, ибо поднимался теперь только в десять. Но это не мешало ему думать о Филиппе Морнее и сравнивать с остальными придворными чаще всего не к их выгоде. Генрих говорил себе: «Вот д’Обинье — это друг: он торопил меня с побегом из Лувра, и дю Барта — друг: он спас мне жизнь в харчевне, — уже не говоря о д’Эльбефе, которого мне ужасно недостает: он охранял каждый мой шаг. Но кто они? Воины, и храбрость для них — дело естественное, никто ею не хвастается, и она даже краешком не соприкасается с добродетелью. Если взять любого из моих приближенных, хотя бы самого умного из членов совета, что от них останется при сравнении с Морнеем? Все они привержены каким-либо порокам, иные даже прегадким». Но Генрих тем охотнее извинял их. Дружба и власть короля способны многое зачеркнуть. Однако ни один не обладал знанием, высоким и глубокомысленным знанием великого гугенота. А отсутствие знаний возместить невозможно. Агриппа, старый друг, злоупотреблял щедростью своего государя, как никто; счетной палате в По его имя было известно лучше всех прочих. Однажды он сказал одному дворянину что-то насчет короля, и притом настолько громко, что Генрих не мог не услышать. Но придворный не разобрал его слов, и Генрих сам повторил их: «Он говорит, что я скряга и нет на свете столь неблагодарного человека, как я». В другой раз королю принесли собаку, издыхающую от голода, он когда-то любил ее, а потом об ней забыл. На ошейнике у нее был вырезан сонет Агриппы, начинавшийся так: Цитрон в былые дни на мягкой спал постели, На ложе из камней теперь ночует он. Неблагодарности и «дружества» закон, Как все твои друзья, узнал твой пес на деле. В конце было и нравоучение: Придворные! Коль пес вам встретится порой, Избитый, загнанный, голодный и худой, — Поверьте, точно так отплатят вам за верность. Прочтя эти стихи, Генрих изменился в лице. Сознание содеянной вины росло в нем быстро и бурно, хотя потом он все и забывал. Он легче извинял другим их проступки, чем себе. Так, он держал в памяти только заслуги бедного Агриппы, а не вспыльчивость, присущую его поэтической натуре. Молодой Рони больше всего на свете любил деньги. Он их не тратил, а копил. К тому времени Рони успел получить после отца наследство, сделался бароном и владельцем поместий на севере, у самых границ Нормандии. Когда Генриху нечем было платить своим солдатам, барон Рони продал лес, но решился он на это в надежде, что благодаря победоносным походам короля Наваррского одолженная сумма удесятерится. В Нераке, по ту сторону старого моста, он построил себе дом, ибо выгодные дела требуют основательности. Своему государю он не позволял задевать себя даже в случае тяжелой провинности: Рони тут же приходил в бешенство. Он ему-де не вассал, не подданный, бросал юноша Генриху прямо в лицо, он может от него уйти, о чем на самом деле и не помышлял, хотя бы из-за своего дома. Генрих резко отвечал, что, пожалуйста, скатертью дорога, он найдет себе слуг получше, но это тоже говорилось не всерьез. Каков бы там Рони ни был, он принадлежал к числу лучших, хотя на время и уехал во Фландрию к богатой тетке, перед которой ради милых его сердцу денег прикинулся католиком. Из двух барышень он выбрал менее красивую, но более богатую и на ней женился. Когда в окрестностях его замка на севере стала свирепствовать чума, барон Рони увез оттуда свою молодую супругу. Она сидела в запертой карете посреди леса и не подпускала к себе мужа, боясь заразиться. Но барона трудно было запугать. И чуму и другие препятствия он преодолевал с гордым задором. После перенесенной опасности он снимал панцирь и брался за счета. Он сражался бок о бок с королем во всех его битвах. А когда Генрих уже сколотил свое королевство, у него был готов отличный министр финансов. Но сейчас оба еще молоды, вместе берут маленькие непокорные городки, рискуют жизнью из-за какого-нибудь знамени или вонючего рва; однако удачливый Рони не остается в накладе. И когда победители начинают грабеж, кто захватывает разом четыре тысячи экю и к тому же спасает старика, их бывшего владельца, от жестокой солдатской расправы? Генрих хорошо знал этого юношу: Рони любил славу, почести и почти с равной силой — деньги. Однажды Генрих вздумал утешить и Морнея, что настанут, мол, времена, когда они оба будут богаты. Он сделал это нарочно, чтобы ввести Морнея в искушение. Однако тот сказал просто: — Я служу и уже тем богат. С нарочитой жестокостью Генрих заявил: — Меня ваши жертвы не интересуют, господин де Морней. Я думаю о собственных. — Все наши жертвы мы не людям приносим, а богу. — Смиренный ответ, но и нравоучительный. Генрих вспыхнул. Вскоре после того на их маленький отряд напали, выскочив из рощицы, всадники Бирона, они были многочисленнее. Королю Наваррскому и его спутникам оставалось только повернуть и спасаться бегством под градом пуль. Когда они наконец придержали коней, обнаружилось, что у короля на одном сапоге напрочь отстрелили подметку. Нога была цела и невредима, и Генрих вытянул ее, чтобы кто-нибудь надел на нее свой сапог. И, конечно, это сделал Морней. Генрих не видел его лица; Морней стоял, нагнувшись, и по шее у него ручьем бежала кровь. — Морней! Вы ранены? — Это булавочный укол в сравнении с опасностью, которая угрожала вашему величеству. Я прошу одной награды, сир: больше никогда не рискуйте столь необдуманно своей жизнью! Генрих испугался. Впервые Морней просил о награде, и о какой! Теперь он поднял лицо, залитое кровью и уже побледневшее: — Мы оба не сомневались в дурных намерениях маршала Бирона, сир. — Вот и все. Но Генрих услышал за этими словами и другие: «… Когда вы еще принимали меня как друга и без свидетелей в парке «Ла Гаренн». Сердце у него забилось. Он сказал вполголоса: — Завтра, на том же месте и в тот же час. Тягостная тайна В ту ночь Филипп Морней спал мало, и совсем не спала его совесть. Он уже давно боролся с собой — сказать или нет о том, что ему было известно. И вот случай представился, и долг надо было выполнить. Когда временами от раны у него делалась лихорадка, ему представлялось, что он стоит перед королем, он слышал свой голос, который говорил торопливее, чем обычно, с гораздо более настойчивой убедительностью. Король же ничего не отрицал, даже некрасивые слухи о жене мельника — об этой позорной и вдобавок опасной истории. Король сначала покаянно опустил голову, но потом снова поднял ее, как того горячо хотелось Морнею в бреду. Он не желал, чтобы его король был пристыжен. Еще меньше хотелось ему омрачить воспоминания Генриха о столь горячо любимой им особе. К сожалению, медлить было нельзя, если он все-таки надеялся удержать короля, уже катившегося по наклонной плоскости опасных страстей. Надо было ему показать, к чему они приводят, а это мог сделать только один человек: тот, кто знал тягостную тайну. — Господи! Освободи меня от этой обязанности, — молил больной Морней, и в бреду его пожелание тотчас исполнялось. Ему не надо было выговаривать вслух то, что его так ужасно мучило, ибо король уже все знал. Случилось нечто необъяснимое: у короля, а не у Морнея были в руках обличающие документы. Он дал их Морнею прочесть и стал уверять, что именно раскрытие этой тайны остановило его и удержало на краю пропасти. Теперь он-де понял, что даже такая жизнь, посвященная богу, может быть настолько осквернена необоримыми вожделениями пола, что немногие друзья, знающие тайну, вспоминают о покойнице лишь с ужасом и жалостью. И какую же ценность имеет тогда то, что целый народ чтит, свою усопшую королеву, считая ее благочестивой и чистой! Я, сказал король Морнею в его бредовых сновидениях, хочу послушаться этого предостережения и приму меры, чтобы исправиться. Я прощаю всех, кто покорялся своей человеческой природе. Я сам в том повинен, и превыше всякой меры, но теперь конец, даю свое королевское слово. Заручившись от своего короля этим обещанием, Морней спокойно уснул и проснулся, только когда настало время идти в парк «Ла Гаренн». Голова у него была совершенно ясная, и все же ему сначала почудилось, будто оба документа вместе с их тайной и в самом деле находятся в руках короля, а не его. Он даже раскрыл свою папку: оказалось, они спокойно лежат на месте. Все оставалось, как было, король ничего не знал, и над Морнеем по-прежнему тяготел суровый долг. Случилось то, чего еще никогда не бывало: он вступил в аллею после своего короля. Генрих уже мерил ее нетерпеливыми шагами. Завидев посла, он взял его за руку, сам довел до скамейки, бросил озабоченный взгляд на его забинтованную голову и осведомился, как он себя чувствует. Просто — пуля сорвала кусочек кожи с волосами, пояснил Морней. Рана пустяковая и едва ли заслуживает королевского внимания. — Если угодно вашему величеству, поговорим лучше о делах. — Они и вправду не терпят отлагательств, — отозвался Генрих, однако нерешительно помолчал, прежде чем заговорить о своих денежных затруднениях. В Морнее ему чудилось что-то непривычное, чуть не страх. Наверно, плохо спал, решил Генрих и заговорил о своих крестьянах, которым он непременно хотел облегчить подати. Но как тогда возместить недостачу? И он воскликнул с напускной шутливостью, хотя ему было не до шуток: — Вот если бы я мог действовать, как покойная королева, моя мать! Она сама себя наказывала за самый ничтожный проступок! Даже если забудет утром помолиться, и то вносит сто ливров в счетную палату. А мои штрафы были бы, наверное, покрупней, чем у моей дорогой матушки! Наконец Морней преодолел свой страх. Это ведь был чисто человеческий страх — его вытеснило упование на бога. Он поднялся, а Генрих с любопытством посмотрел на него. — Покойная королева, — начал Морней, как всегда спокойно и твердо, — была строга к себе во всем, кроме все-таки одного: ее величество тайно вступили в недозволенный брак с графом Гойоном, он был потом убит в Варфоломеевскую ночь. Королева заключила этот брак помимо благословения церкви, не получила она его и потом, ибо не захотела открыто признать совершенной ею ошибки. Она находилась тогда в возрасте сорока трех лет; после смерти короля, вашего отца, прошло девять лет. От господина де Гойона у нее был сын. Генрих вскочил. — Сын? Это еще что за басни? — В приходо-расходных книгах вашей счетной палаты, сир, нет басен. А там записаны семьдесят пять ливров на воспитание ребенка, которого королева отдала в чужие руки двадцать третьего мая тысяча пятьсот семьдесят второго года. — Она тогда отправилась в Париж… Хотела женить меня… и умерла. — Генрих говорил, запинаясь, из глаз его брызнули слезы. В какое-то мгновение, быстрое, как мысль, Жанна в его глазах еще успела вырасти от этого нагромождения чужих судеб вокруг нее, нежданных и неуловимых. У сына даже голова закружилась. Но мысль пронеслась. И вдруг он вместо сыновней гордости почувствовал унижение. — Неправда! — крикнул он срывающимся голосом. — Подлог! Клевета на женщину, которая не может ее опровергнуть! Вместо ответа Морней протянул ему два исписанных листка. — Это еще что? — сейчас же опять воскликнул Генрих. — Кто смеет выступать сейчас с письменным обвинением против нее? Он взглянул на подписи, на подпись женевца де Беза; затем прочел отдельные фразы и наконец отступил перед неоспоримой истиной. Наиболее влиятельные члены консистории подтверждали от имени протестантской церкви, что брак этот действительно незаконный. Обе стороны обручились в присутствии двух-трех свидетелей; как говорят обычно, они вступили в брак чести, а на самом деле в брак против чести. Добрые нравы были попраны, брак состоялся без ведома и признания церкви — больше того, настоятельными пожеланиями церкви и ее советами пренебрегли. Пасторы потребовали именем божием, чтобы до официального узаконения брака супруги не виделись, а если уж нельзя этого избежать, то лишь изредка, и оставались вместе самое большее два-три дня: даже и так они будут только служить соблазном, которого не должны допускать, если не хотят навлечь на себя гнев господень. В случае неподчинения придется обе стороны заслуженно и по справедливости отлучить от святого причастия. Так тут и было написано. Королеве Жанне грозила высшим наказанием та самая религия, которой она принесла в жертву все: покой, счастье, свои силы и самое жизнь. «Если же зло умножится, от чего да сохранит нас господь бог, то вынуждена будет и церковь прибегнуть к крайним мерам. Ибо столь великий соблазн не может быть допущен церковью божией…» Следовали подписи, и, конечно, все они были подлинные. Достаточно запросить кого следует, и это будет установлено. Но у сына провинившейся Жанны не было никакой охоты оказывать пасторам честь таким запросом. Ведь они действовали, исходя из чисто житейских предрассудков, а вовсе не творя волю господа бога — таково было его впечатление, самое первое, и таким оно осталось навсегда. Эти духовные особы говорили: «добрые нравы», «соблазн», «законный брак» — все слова, не имеющие никакого отношения к духу. Наоборот, они лишь утверждают право людей в общежитии следить и шпионить друг за другом, осуждать друг друга и оправдывать, а главное — отдавать нашу личность во власть некоей деспотической общины. «Нам даже любить не разрешается без надзора, — думал с негодованием сын столь сурово наказанной Жанны. — Одно утешение, что и умирать нам приходится с большим шумом и у всех на глазах!» Но лицо Генриха не отразило его мыслей: он научился скрытности еще в замке Лувр, и ему чудилось, что он опять находится там. Вокруг него уже не веяло воздухом свободы — с той минуты, как он узнал о суровой каре, постигшей его дорогую мать только за то, что она полюбила. Он протянул документы Морнею. — Оставьте это у себя! Или верните туда, откуда взяли. — Эти бумаги находились в руках пастора Мерлена, который был при нашей почитаемой королеве в ее последний час, — сказал Морней. — Покойная королева поручила ему отдать их мне, чтобы не прочли ее дети. — Теперь я их прочел, — только и ответил Генрих. Морней с трудом перевел дыхание, затем сказал голосом, словно чужим от внутренних усилий: — Королева созналась своему духовнику, что больше не в силах блюсти воздержание, после чего он тайно соединил ее с графом Гойоном. Он знал, что это не настоящее венчание, но сжалился над ней. — Морней! — воскликнул Генрих также с мучительным напряжением. Затем последовало лишь беззвучное бормотание, словно бы вырвавшееся из его истерзанной души. — Вы в самом деле ворон — ворон в белом чепце. Ваша повязка и ваша рана защищают вас от меня, и вам это известно. Я ведь безоружен перед тем, кто еще вчера ради меня подставил голову под пулю, и вы этим злоупотребляете. Я принужден выслушать от вас, что моя мать была распутна так же, как распутен и я, и что я пойду по той же дорожке. Вот что вы задумали на тот случай, если я не буду вам покорен. Ворон! Вестник несчастья! — вдруг закричал он, круто повернулся и удалился большими шагами. Голова его была опущена, и слезы падали на песок. Затем наступил такой период, когда они с Морнеем ничего друг о друге не знали. Король ехал захватывать какой-нибудь непокорный городок, но своего посла не брал с собой. Однако даже среди трудов и битв, в которых Генрих искал забвения от тайных душевных мук, его одолевали думы. Ей минуло уже сорок три, а она все еще была не в силах блюсти воздержание. «Пулю!» — требовал сын королевы Жанны. Ее веселый сын требовал, чтобы в жарком бою его сразила пуля и сократила срок, в течение которого ему еще предстоит унижаться, как унижалась его мать. Но когда он все-таки выходил из жаркого боя цел и невредим, он смеялся, и радовался, и отпускал ему одному понятные шутки насчет его праведной матери, все же взявшей от жизни свою долю радостей. У Генриха была потребность в постоянном передвижении, потому что, где бы король ни задерживался, он тотчас узнавал самое скверное — странно, что до сих пор он никогда не обращал внимания на эти зловещие слухи. А в народе рассказывали, что делала королева Жанна с теми, кто ей противился. Либо становись протестантом, либо бесследно исчезнешь в подземельях ее замка в По. Генрих видел эти подземелья, И тут же рядом пировали. Его мать была жестока во имя истинной веры; а так как она к тому же еще твердо решила сохранить в тайне свой брак, то, вероятно, пользовалась этими подземельями, чтобы зажать рот знавшим слишком много. И постепенно совсем другой образ возникал перед сыном, в котором жизнь матери продолжалась. Он вспомнил, как однажды ему пророчески предстали ее так странно изменившиеся мертвые черты, — в тот день, когда последний посланец принес от нее последнюю весть. Ведь мертвые продолжают жить: они только изменяют свой вид. Они остаются подле нас, как быстро мы ми скачем, и вдруг являют нам совсем новое лицо: ты узнаешь меня? Да, мама. Он не мог не признать, что она выросла в его глазах. Это была его первая мысль, вспыхнувшая в то мгновение, когда он узнал о ее тайном браке. Но только сейчас мысль приобрела четкую форму. Жанна действительно выросла благодаря этим нагроможденным вокруг нее чужим судьбам, но осталась, как и прежде, праведной, мужественной и чистой. И умерла она за все это, включая и свою позднюю страсть. Хороша та смерть, которая подтверждает нашу жизнь. «Господин де Гойон, вы живы?» — так воскликнул некогда Генрих после Варфоломеевской ночи, впервые встретившись в большой зале Лувра с убийцами. В бессильной ярости призывал он тогда мертвецов, точно они здесь присутствовали: «Господин де Гойон, вы живы?», — а тот уже не находился среди живых. Он не был в большой зале, он лежал на дне колодца и стал пищей для воронья. И лишь сегодня он воскрес, как один из тех, кто знал его мать. Однако и у Морнея иной раз душа была не на месте. Он раскаивался в том, что причинил боль своему королю, сомневался даже, нужно ли это было. Оказалось, что недостойная и опасная история с мельничихой продолжается, а ведь как раз она-то и послужила для Морнея последним толчком, заставившим его открыть тяжелую тайну. Тревожило его и то обстоятельство, что король теперь осведомлен о существовании брата, которого, однако, признать не может: это противоречило бы религиозной практике и нарушило бы общепринятый порядок. И Морней упрекал себя за то, что при таком положении вещей решился потревожить тень графа де Гойона. Генрих же, наоборот, был готов благодарить его за прямоту. И вот, растроганные, хоть и под влиянием различных чувств, они в один прекрасный день снова заключили друг друга в объятия — это случилось неожиданно и без слов, которые только помешали бы. Мельница И вот Генрих едет на свою мельницу. Как часто совершает он этот путь один, без провожатых, сначала по берегу реки Гаронны, мимо старинного городка, потом в сторону! Он задевает за ветки деревьев, подковы его коня тонут в опавших листьях. На опушке рощи он останавливается и вглядывается в свою мельницу: не видно ли мельника там на холме, обдуваемом ветрами? Как хорошо, если б тот уехал куда-нибудь в своей телеге! Генрих жаждет остаться наедине с его женой. Впрочем, он имеет право приехать когда вздумается. Ведь мельник из Барбасты — это же он сам, всякий знает. И хоть арендатор, кажется, и не слишком хитер, а все-таки этот неотесанный увалень переехал сюда с молоденькой, хорошенькой женой. Он знает своего государя и за аренду у него в долгу. Расплатиться он мог бы молоденькой, хорошенькой женой, но прикасаться к ней государю не дозволено. Муж ревнив, как турок. Легенда о мельнике из Барбасты живет в народе. Пожилые и простодушные люди действительно верят в то, что он собственноручно запускает крылья и собирает муку, которая бежит из-под жернова. На самом деле он не завязал до сих пор ни одного мешка. Это делает арендатор, и жену он тоже скрутил крепко-накрепко. Король и супруг отлично понимают друг друга; каждый знает, чего хочет другой, каждый осторожен и все время начеку. Это их сблизило. Когда бы король ни заехал, арендатор уговаривает его остаться откушать. Не жена дерзает на это, а муж. Он отлично сознает преимущества своего положения, этот коренастый малый, владелец соблазнительной женщины, однако ему еще никак не удается в полной мере воспользоваться ими. Но пусть только король попадется. Нынче Генрих долго ждет на опушке, где на него падает тень; с мельницы его не видно. Ее крылья вертятся — и все-таки в слуховом оконце ни разу не показалось широкое, белое от муки лицо арендатора, окидывающего взглядом окрестность. А вот и жена! Она высовывает голову, всматривается в даль, щурится, ничего не видит, и все же на лице ее вдруг появляется лукавое и вместе с тем боязливое выражение. Что бы это значило? Мука на ее щеках очень идет к ее темным глазам, и она такая стройная. «Мадлон!» Он спокойно может называть ее имя, они далеко друг от друга, крылья мельницы хлопают, ей не услышать. Только сейчас она вздрагивает — его конь заржал; и перед тем, как отойти от окна, она делает знак в сторону опушки, как бы говоря: «Иди! Я одна!» Генрих привязывает лошадь, взбирается на холм, обходит его кругом, высматривая, не покажется ли где-нибудь арендатор. Наконец он входит в мельницу. Большая мукомольня перед ним как на ладони. У двух стен штабелями сложены мешки. Подле третьей работают жернова. А от четвертой, посвистывая, дует ветер, когда сквозняк приоткрывает дверь. Мельничиха быстро оборачивается: она сыпала зерно или притворяется, что сыплет. Косынка сползла с ее шеи, и груди холмиками светлой плоти торопливо поднимаются и опускаются от дыхания женщины, захваченной врасплох. — Мой государь, — говорит она и преклоняет колено, с достоинством подбирая юбку. Это уже не крестьянка, она понимает, что такое ирония, как только появляется Генрих, заговаривает книжным языком, и ее уже не заставишь выражаться проще. Это одна из хитростей, какими она его привлекает. — Мадлон, — сказал Генрих радостно и нетерпеливо. — Твой страж заснул в каком-нибудь кабаке. У нас есть время. Давай, я завяжу тебе платок. — Вместо этого он ловко расстегнул ей платье. Она не противилась, но повторяла: — У нас же есть время, зачем вы так спешите, мой государь? Когда вы получите то, чего хотите, вы сядете на коня, и поминай как звали, а я себе все глаза выплачу по вас. Я так люблю ваше общество, оттого что вы хорошо говорите, — добавила она, и хотя выражение лица оставалось почтительным, в узких глазах притаилось больше насмешливости, чем у супруги какого-нибудь маршала. В этот миг Генрих преклонялся в образе мельничихи перед всем женским полом; поэтому совсем не обратил внимание на то, что она делает. Возле сложенных у стены мешков с мукой она положила еще два, так что получилось нечто вроде сиденья, а при желании — и ложа. Она на него опустилась и поманила к себе Генриха, оказавшись, таким образом, хозяйкой положения. — Мой друг, — сказала мельничиха, — теперь мы могли бы сейчас же перейти к любовным утехам; но это такое занятие, при котором я не желаю, чтобы меня прерывали. А в это время дня люди уж непременно зайдут на мельницу. Что до кабака, то если даже там кто-нибудь и заснул, так ведь оттуда до нас нет тысячи шагов и спящий может вдруг проснуться. — Прекрасная мельничиха говорила звонким и ровным голосом, без всякого смущения, хотя Генрих старался тем временем совлечь с нее юбку, в чем и преуспел… Казалось, все это происходит вовсе не с нею. Она же была как будто поглощена только своими заботами и соображениями, обхватила округлой рукой его плечо, чтобы он внимательнее слушал, и наконец перешла к главному. — Я хочу, чтобы мы в ближайшее время провели вместе целый день, с самого утра и до вечера, и подарили друг другу всевозможные любовные радости и удовольствия, но так, чтобы никто посторонний или непрошеный не испортил нам самые приятные минуты. Ты ведь того же мнения, дружок? — Насколько я понимаю твои назидания… — проговорил он и попытался ее опрокинуть навзничь, не замечая, что рука, нежно его обнимавшая, служила ей и для защиты. Так как ему пришлось отказаться от своего намерения, он рассмеялся и вернулся к тому, что она говорила: — Значит, нужно на один день убрать отсюда твоего мужа? Ведь верно, очаровательная Мадлон? Если таково твое намерение, так… и выполняй его! Лишь ты одна можешь это сделать. — То-то и есть, что не могу, государь. Скорее ты один. — После чего принялась объяснять, как именно это нужно, сделать. — Только ваши ведомства, сир, могут задержать мельника на целый день. — Ты хочешь сказать: засадить? Нет, она хотела сказать не это. Нужно составить документы, всесторонне обсудить их, несколько раз давать писцам на переделку, и только под вечер обе стороны наконец их подпишут. Обе стороны? Ну да, ведь одна сторона — это Мишо, арендатор мельницы. — А другая? — Женщина помолчала, вглядываясь узкими глазками в своего молодого короля и стараясь понять, угадает ли он. Ведь мужчины такие дуралеи, когда у них на уме совсем другое. — А вторая сторона — вы сами, сир, — наконец, заявила она, словно открывая ему тайну, понизила голос и кротко кивнула — из жалости к его душевному состоянию. — Ваш нотариус составит вместо вас главные документы, а мы тут будем покамест наслаждаться изо всех сил. Последние слова она снова произнесла громче, и притом с оттенком блаженного ожидания, хотя в этом блаженстве сквозила тихая насмешка. И тут он вдруг сразу понял все: его намеревались обобрать. В предполагаемых документах должно было быть сказано, что право на владение мельницей он переуступает простодушному супругу. Такова цена этой женщины, и она будет любить добросовестно; Мишо напрасно надеялся избежать рогов при этакой сделке. «Ибо ей хочется получить все: и мельницу, и любовь, а главное — одержать победу над обоими мужчинами», — думал Генрих. — Я понял, — сказал он только; и в эту минуту он не требовал от Мадлон ничего, кроме того, что она сама ему уже дала: женской хитрости, которая так изобретательна, искусства обещаний, увертливости и неумолимости ее сладостного сердца. А в следующее мгновение он подумал: «Мошенница, это тебе не удастся!» — и решительно повалил ее. Но она сейчас же крикнула: «Мишо!» Один из сложенных у стены мешков вдруг выдвинулся вперед, из-за него вылез арендатор и, как медведь, навалился на Генриха. Чтобы сбросить с себя эту тяжесть, Генриху понадобилась поистине не меньшая увертливость, чем мельничихе, когда она старалась прибрать его к рукам. Она же следила за гостем с искренним восхищением знатока, предоставив мужа его участи. Так как государь уже благополучно встал на ноги и отскочил от арендатора, этот увалень загнулся и своей толстой башкой вознамерился ударить короля в живот. Но увалень был брошен наземь, и Генрих властно крикнул: «Мишо!», — однако он опоздал. Лоб у арендатора посинел и распух, и олух, казалось, близок к апоплексическому удару. Вцепившись в руку своего государя, он поднялся с полу, продолжая, однако, крепко держать ее. Генрих и не противился: только бы этот болван успокоился и дело не кончилось скандалом. Поэтому Генрих дал мельнику тащить себя, куда тому хотелось. А Мишо, спотыкаясь, топтался по мукомольне в слепой ярости, впрочем, ярость эта, возможно, была уже не так слепа, как представлялось Генриху, ибо они вдруг очутились у края глубокого сруба, в котором вращался мельничный винт. Чуть не сделав последний шаг, Генрих понял намерение арендатора и пинком отбросил его от себя. — Иначе все было бы кончено. Арендатор толкнул бы его в колодец, и руку до плеча затянуло бы железным винтом. Ужас разнообразен в своих проявлениях. Арендатор Мишо валяется в ногах у короля и тихонько воет — это напоминает далекий рев осла. Притом он время от времени вывертывает шею, желая убедиться, что король действительно цел и невредим, а затем снова начинается валяние в ногах и вытье. Лицо Мадлон стало белее муки, голова у нее трясется, как у старухи, мельничиха опустилась на колени; она старается молитвенно сложить воздетые руки, но они слишком сильно дрожат. Чувствуя, что его трясет ледяной озноб, и все-таки звонко смеясь, покидает Генрих эту пару, выбирается с мельницы, бежит, хохочет, стряхивает с себя муку, стряхивает приключение. Бывают в жизни такие происшествия, которым надлежит остаться в нашей памяти столь же сумбурными и внезапными, какими они были в действительности; особенно же враждебные нападения на войне и в любви. Довольно бесславно, но зато отделавшись только страхом, вскакиваешь на коня и даешь ему шпоры. В стране ведь есть великое множество мельниц и пропасть мельничих. Эта мельница меня так скоро не увидит. А если как-нибудь все-таки проехать мимо? Новая картина. Мельник Мишо принимает за своим столом короля, король уже состарился, у него седая борода и шляпа с пером. Ему повсюду предшествует молва о его бесчисленных битвах за королевство. Ему сопутствуют все его легендарные любовные истории с дочерьми народа. Пять человек сидят вокруг стола, все угощаются из большой глиняной миски, перед каждым — ломти хлеба и кружка с вином. Уже вечер, и от сквозняков, гуляющих по мельнице, колышутся над головами четыре огонька, горящие на носиках лампы. Позади стоит темнота, свет падает сидящим на грудь, мягко и вкрадчиво выхватывает из мрака фигуры людей. Король слегка оперся на стол и держит в руке стакан. Все четверо держат стаканы — кроме мельничихи. Вот сидит она, уже немолодая, наклонившись вперед, погрузившись в воспоминания, и не сводит глаз со своего короля, который мечтательно смотрит вдаль, хотя сидят они друг против друга несколько в стороне от остальных, на одном конце стола. Поодаль от них двое молодых людей — дочь и работник мельника, они чокаются, и их взгляды самозабвенно и благоговейно сливаются. Последним поднимает свой стакан мельник, сидящий на том конце стола; он размахивает шляпой и поет песню о галантном короле. Мишо уже седой, преданно смотрит он на своего короля и ободряюще поет ему, ибо твердо знает, что король любит народ и всех дочерей народа. И песня дает молодой паре еще раз почувствовать всю силу их любви, а тем двум, что уже состарились, мучительно и радостно просветляет воспоминания. Король, слегка наклонившись и подставив ухо, улыбается, как тот, для кого все лучшее уже позади. Мадлон тех прошлых дней, только ты это поймешь! Разве не было тогда хорошо и радостно, несмотря на коварное нападение мельника? Вы обе, наверно, это испытали. Во всяком случае, Флеретта — чистый рассвет, роса и цветок — позднее не узнала своего возлюбленного, а теперь ее уж давно нет в живых. Враг Случай на мельнице стал так же широко известен по всей стране, как и история на бале в Ажене. В прошлый раз губернатор решил, что виновник всех этих пересудов — его наместник; наместника обвинял он и теперь. Однако Бирон перещеголял своего предшественника. Сама мельничиха, вероятно, молчала. Но муж мог напиться и все выболтать; странно было только одно: та обстоятельность, с какой было использовано его признание. Мельника судил суд в Ажене, в том же городе, в котором произошел и первый скандал. Губернатор охотно бы не дал суду допрашивать арендатора; однако перед носом у его людей ворота захлопнулись, а на стене расхаживали защитники города. В тот день маршала Бирона не было в Ажене: он не стал бы действовать столь открыто. Обычно он избегал того города, который запирал перед губернатором ворота, а число таких городов все увеличивалось. Он не отдавал никаких определенных приказаний. И Генрих едва ли мог бы обвинить наместника в том вооруженном нападении, которое стоило ему самому подметки, а господину де Морнею — куска кожи на голове и прядки волос. Но маршал Бирон был мастером интриги, причем сам умел очень ловко оставаться в тени — способность, довольно необычная для человека вспыльчивого. Он много читал; быть может, коварству его научили книги, хотя другие благодаря чтению скорее сохраняют душевную чистоту. Как бы там ни было, но он постарался создать губернатору худую славу и не только в смысле его любовных связей. Ходили слухи, что хотя Генрих и совращает женщин, но главное — покушается на жизнь мужчин. И не один дворянин перестал доверять ему; среди них были и те, чью жизнь и имущество Генрих защищал от убийц и поджигателей. Ведь человека нравственно распущенного легко обвинить и в отсутствии справедливости, хотя в этом деле заслуги губернатора перед его страной были очень велики. И Генрих не мог не видеть, что его почитают все меньше, не только из-за его любовных похождений, но и как правителя и военачальника. Еще немного, и он опустится до уровня князя, не имеющего ни веса, ни величия, — только имя и титул. И тогда всю власть заберет в свои руки Бирон. В провинции Гиеннь он уже достиг ее, Генриху до сих пор не удавалось овладеть городом Бордо. Наместник со своими многочисленными рейтарами и ландскнехтами позволял себе иной раз даже вторгаться в королевство Наваррское. И вот Генрих сидел в своем замке в Нераке, как затравленный зверь. Он даже не созывал свой тайный совет из страха выказать слишком сильную ярость, а тем самым и обнаружить свою слабость. В те дни старые друзья оказывали ему особенно неоценимые услуги; им Генрих мог по крайней мере довериться во всем и открыть свою душу, даже свой бессильный гнев и тщетные планы мести; даже лить слезы отчаяния позволял он себе перед ними. Однажды вечером они сошлись вместе, и каждый из них вел себя согласно своему характеру. Дю Барта гремел в беспредметном гневе, Агриппа д’Обинье уверял, что самое простое — это возобновить войну с французским двором. Но ведь и так было ясно, что поведение Бирона объясняется лишь тем, что его поддерживают при дворе. Не случайно король Франции засылал к Генриху послов, призывая его опять вернуться в лоно католицизма. И еще прозрачнее было выражено требование, чтобы он явился ко двору и сам забрал оттуда королеву Наваррскую. — Сир! Чует мое сердце, что тогда мы вас здесь увидим не скоро! — Агриппа сказал это очень кстати. Этих немногих слов было достаточно, чтобы перед Генрихом сразу возникли былые опасности Лувра и мадам Екатерина, склоняющая над своим костылем зловещее лицо. От таких воспоминаний ужас и возмущение неудержимо росли, и Генрих скоро бы дошел до того, что приказал выступать. Во главе своих войск он двинулся бы на своего наместника. Но уже в пути протрубил бы отбой, ибо к нему успел бы вернуться присущий ему здравый смысл. Он удержался от столь ложного шага, хотя дю Барта горячо настаивал, ссылаясь на слепоту и испорченность человеческой природы. Тут заговорил Филипп Морней: — Сир! У вас есть враг — это маршал Бирон. Не спрашивайте, чьим приказом он руководствуется или хотя бы прикрывается. Почему, восстанавливая против нас короля Франции, он будет здесь действовать иначе и не восстанавливать мелких землевладельцев? Он клевещет на вас, он старается очернить вас в глазах крестьян и королей, ибо жаждет вытеснить вас из этой провинции и остаться в ней полновластным повелителем. Но вы, сир, видите перед собою все королевство. А такой Бирон ничего не видит дальше своей провинции. И на этом вы должны его поймать, побить его тут собственным оружием! — Я сделаю из него посмешище! — воскликнул Генрих. — И как мне могло прийти в голову объявить ему войну! Он взял Морнея под руку, вывел в открытую галерею и повторил, как всегда крупно и, быстро шагая: — Вот у меня и опять есть враг! — При этом он думал о мадам Екатерине, своем старом враге. Морней заявил: — Мы неизбежно встречаемся с тем врагом, которого нам посылают небеса, и это всегда бывает именно тот враг, который нам нужен. — Так обычно говорят друзья, но от этого нам не легче. — Ну и враг! — воскликнул Генрих. — Разрубить собственной лошади морду! Да еще хромает! — Маршал не только хитер, — продолжал Морней, — он и любопытен: вечно носит с собой аспидную доску и, что услышит, сейчас же записывает. — Он хромает и сильно пьет, — сказал Генрих, — и печень у него больная, скулы на лице так и торчат. Ребятишки убегают от него, когда он взглянет на них невзначай своими недобрыми глазами. Ему только детей пугать, он старик — пятьдесят лет, не меньше. Да, Морней, наградили меня небеса врагом, я все-таки заслужил получше. — Надо быть благодарным и за такого, — отозвался Морней, и они расстались. Губернатор тут же начал странную войну против своего наместника. Куда бы тот ни приехал, за обедом и ужином велся счет выпитым бутылкам, особенно же тем, которые он опустошал между двумя трапезами. Губернатор неустанно заботился о том, чтобы в стране стало широко известно, какой охотник до вина маршал Бирон. И вот вскоре люди уже сами стали добавлять, что маршал-де провалялся всю ночь в шинке у большой дороги, ибо находился в таком состоянии, что добраться до города никак не мог. Эти слухи и позорные подробности восстановили против наместника прежде всего дворянскую молодежь, ибо она уже не пила без меры: только у старшего поколения сохранилась эта привычка. Молодые люди поступали, как Генрих: свой завтрак и обед они запивали большим стаканом вина. Если Генрих посещал хижину крестьянина, он прежде всего собственноручно нацеживал себе кубок вина из бочонка; но делал это не столько от жажды, сколько ради своей популярности в народе. Бедняки никогда не видели, чтобы он был в подпитии, и на этом основании решили, что губернатор крепче их, хотя они с утра до ночи только и думали о том, как бы перехватить стаканчик. Поэтому они и смотрели сквозь пальцы, если одна из их дочерей рожала от него ребенка. С тех пор как вышли из обычаев пиры, дворянская молодежь предпочитала распутничать, вообразив, что ей удалось заменить пьянство более утонченными удовольствиями. Молодые люди уверяли, что хотя и то и другое называется пороком, но распутство предпочтительнее, ибо в нем участвует не только тело, но и дух, так как, чтобы распутничать, нужны храбрость и сообразительность. Пьянство же — порок самый низменный и грубый, чисто земной и плотский, от него рассудок тупеет, да и другие способности угасают. Бирон корит губернатора только за то, на что сам уже не способен. А если он мастер выпить, так этим могут похваляться разве что его немецкие рейтары! Бирон заносил такие разговоры на свою аспидную доску и, объезжая замки, отвечал, что все его поколение было-де столь же добродетельным, как и он сам, да, он женился, будучи непорочным. И хотя такие разговоры происходили обычно после обеда, он в подкрепление своих слов обходил вокруг стола на руках. Если кто вглядывался попристальнее, то замечал, что Бирон опирается даже не на ладони, а всего лишь на большие пальцы. Он ссылался не только на свои силы, которые ему удалось сберечь, но главным образом на слова Платона. Ибо сей греческий мудрец запрещает детям вино до восемнадцати лет, до сорока же никому не следует напиваться. После сорока он считает это простительным, полагая, что с помощью вина бог Дионис возвращает стареющим мужчинам их былую жизнерадостность и доброе расположение духа, так что они даже решаются снова танцевать. Бирон и в самом деле повел хозяйку в танце, что, однако, не помешало ему несколько позднее оставить замок, кипя страшным гневом. Генрих, который обо всем узнавал, готов был пожалеть чудака. Он привык так много размышлять о своих врагах, что доходил чуть не до любви к ним. Однако враг относился к этому иначе. На попытки Генриха оказать ему дружеское внимание маршал отвечал не грубостями, но колкостями. Стараясь завоевать расположение старика, Генрих посылал ему отличные книги, которые печатались по его специальному заказу. Печатник короля Луи Рабье был осведомлен о последних усовершенствованиях в его искусстве. Вопреки желанию города Монтобана, с которым Рабье был связан обязательством, губернатор взял его к себе на службу, подарил дом и пятьсот ливров; за это искусный мастер напечатал ему Плутарха — этот древний учебник укрепления воли. Генрих послал маршалу также речи Цицерона — огромный и роскошный том, переплетенный в кожу с тисненным золотом гербом Наварры. Маршал даже не поверил, что столь редкостная и драгоценная книга посылается ему в подарок, или притворился, что не верит. И отправил книгу обратно, вежливо поблагодарив. Когда Генрих раскрыл ее, он увидел, что одно место подчеркнуто, только одно. Это был перевод из Платона: «Difficillimum autem est in omni conqusitione rationis exordium»[25], то есть просто: труднее всего начать. А посланное врагом, который был старше, это место могло иметь и такой смысл: «Что ты лезешь, проклятый молокосос!» Генрих, недолго думая, приказывает запаковать еще одну из своих прекрасных книг — трактат о хирургии, и в нем тоже кое-что подчеркивает, а, именно — цитату из поэта Лукреция. Там в латинских стихах сказано следующее: Все ближе, ближе мы к могиле. Придет конец здоровью, силе. Не знает жалости судьба. Прочитав эти строки, Бирон выходит из себя и теряет всякое чувство меры. При первом же удобном случае он посылает губернатору отрывок из поэта Марциала, где говорится о волосатости тела. У самого Бирона тело было безволосое и желтое, как у тех, кто страдает печенью. Кого же он хотел уязвить упоминанием о волосатых конечностях? Генрих понял, что миром этого врага не возьмешь: борьбы не избежать. Пользуясь строками еще одной книги, он опять отправил ему послание — на этот раз губернатор говорил устами Ювенала: «Nec facilis victoria de madidis…»[26] Хотя они потоплены в бокале И власть вина они теперь познали, Не думай, что победы ты достиг. Это была все еще любезность и последняя попытка прийти к какому-то соглашению с наместником. Если они, и тот и другой, в своих намерениях честны — велел передать наместнику губернатор, — то должны доказать это, служа здесь, в провинции Гиеннь, королю Франции с полным единодушием. Вместо ответа маршал Бирон засел в Бордо и укрепил его. А затем стал усиленно распространять слухи, что при первом же случае поймает короля Наваррского и отправит в Париж, где его, мол, ждут с нетерпением, особенно же мадам Екатерина, которая прямо изнывает от тоски по своему дорогому зятю! Однако этого Бирону разглашать не следовало. Генрих заявил, что его враг — просто-напросто хвастун, однако приказал по всей стране ловить его курьеров; даже на самых глухих проселках не должен был проскочить ни один. И многих переловили, потому что ехали они один за другим. У одного ничего не нашли, кроме сообщения об имевшем место состязании между латинскими поэтами; Бирон изобразил его в виде государственной измены, которую он успешно обнаружил. Хотя стихи и были направлены против маршала, якобы оттого, что он верен королю Франции, — однако утверждалось, что они допускают двоякое толкование: «Придет конец здоровью, силе» могло быть столь же успешно отнесено и к французскому двору. Даже к королю и его дому! За гонцом, который должен был доставить всего-навсего эту критическую интерпретацию, через несколько часов последовал другой, и поставленная перед ним задача оказалась яснее: теперь речь шла не о красотах стиля, а о нападениях разбойников на больших дорогах, о насилиях, поджогах и убийствах, и во всем этом, гласило донесение, был повинен король Наваррский. Он готов погубить целую королевскую провинцию, чтобы легче завладеть ею. Так писал Бирон; на самом деле он сам совершал все эти злодеяния; и когда Генрих прочел письмо, он увидел совсем в ином свете истинные цели, которые преследовал наместник. Теперь он отнесся к этому человеку гораздо серьезнее. Шутить уже не время. Пора действовать, и нужно ударить так, чтобы Бирон основательно струхнул, это будет ему полезно. Может быть, он тогда на время угомонится. — А когда все минет, мы опять от души посмеемся. В ответ на эти слова своего государя Агриппа д’Обинье заявил: — А почему бы и не в то время, как мы будем действовать? У меня возникла одна еще неясная мысль… — пробормотал он в сторону. А Генрих решил про себя, что пока враг сидит в неприступной крепости и замышляет вылазки, смешного тут мало. В этот же день ему удалось перехватить еще одного бироновского курьера, и найденное при нем письмо оказалось решающим. Наместник действительно давал королеве обещание поймать короля Наваррского. За его выдачу маршал Бирон требовал себе в личное владение несколько городов — как в провинции Гиеннь, так и в земле Беарн. Генрих испугался всерьез. Он сидел на краю канавы, небо насупилось, ни окрестности, ни обычные убежища здесь, на родине, уже не сулили ему безопасности, враг угрожал не на шутку. Иметь врага не худо, когда знаешь, кто он: едешь навстречу и бьешь его, первый страх скоро проходит. Но худо, когда вдруг открываются его тайные козни и тебе прямо в лицо дохнет пропасть, о близости которой ты и не подозревал. А из расселины уже поднимаются удушливые испарения. Глотаешь их, и хочется блевать. — Бирон вымогает у них мои города, — повторял молодой король, сидя на краю канавы. Когда он поднял голову, то встретился взором с захваченным курьером: тот стоял перед ним, его ноги были связаны. — Ты же гугенот, — сказал Генрих. Гонец ответил: — Маршал Бирон не знает об этом. Генрих внимательно посмотрел на него, затем повернул руку ладонью кверху, как человек, у которого нет иного выбора: — Ты ведь согласен и готов предать в мои руки своего господина ради истинной веры? Ты привезешь ему сообщение, и пусть думает, что ты вернулся из Парижа. На самом деле до того дня, когда ты мог бы уж вернуться обратно, ты просидишь в подземелье моего замка в Нераке, и там тебе будет несладко. Однако парнишка ничуть не испугался и даже мужественно выдержал последовавшие за этим оскорбления. Губернатор стал высчитывать, во сколько обойдется его предательство, если перевести на деньги. Они и будут впоследствии выплачены ему Счетной палатой в По. Потом Генрих ускакал; о подземелье он позабыл, парень был свободен. Но с той минуты он попал под надзор: следили, куда он идет, с кем встречается. А он прятался и хранил молчание, так что в конце концов ему стали доверять. И вот гонец с пустыми руками и одной-единственной фразой, которую должен произнести, снова предстал перед Бироном. В результате этой фразы маршал действительно отправился к некоей уединенно стоявшей мызе, которая называлась «Кастера», оставил свою маленькую свиту возле кустов и поехал совсем один по степи. Трава в степи поблекла, над ней мчались серые тучи. Маршал любил ветер, поэтому был без шляпы, не надел он и плаща, так как вино его разгорячило. Сидя на своей кляче, такой же костлявой, как и он сам, Бирон хоть и покачивался из стороны в сторону, но падать не падал. Это было всем известно. Те, кто видел его, узнавали по желтой лысине и жесткому взгляду: скелет на шарнирах, постукивающий костями. Буря, степь и — смерть на коне. Тут уж стало не до смеха людям, которых губернатор попрятал неподалеку от дома. Маршал угодил в западню, как того и заслуживал. Если бы он даже повернул теперь коня и поскакал прочь, ничто уже не могло бы его спасти. И вот маршала отделяют всего несколько сот шагов от этого дома, который стоит так уединенно, на голом месте, а под самой крышей виднеется узкий балкончик. На балконе появляется что-то. Маршал Бирон сейчас же осаживает лошадь, его жуть берет. Значит, предчувствие не обмануло его. Эта фигура, там, на балкончике, не вышла из дома, — слишком уж внезапно она появилась. Что же, значит, она сидела на полу? Такая высокая особа, как мадам Екатерина? Бирон видит ее совершенно ясно, винные пары никогда не затуманивают ему зрение. Ведь он отлично знает старую королеву, знает это крупное, массивное лицо под вдовьим чепцом. И голос ее слышит — его отличишь среди всех. Агриппа недаром в течение четырех лет изучал эти добродушно-зловещие интонации, он превосходно копирует их. — Ах ты, мерзавец! — кричит он в степь одинокому всаднику. — Мерзавец, стой там, где ты есть! Что это за безобразие? Пьянствуешь да латинские стихи по всей стране рассылаешь? И за это ты надеешься прикарманить несколько городов и ограбить королевство? Король Наваррский — мой дорогой зятек, и я не стала ждать, пока ты притащишь его ко мне. Лучше, думаю, сама приеду да помирюсь с ним: ведь нет ничего легче, если я привезу с собой красивых баб! Что это еще за история была на мельнице? Где ты тогда пропадал? Вместо того чтобы его поймать, валялся пьяный в шинке? Маршал выслушал эту странную речь до конца. Когда голос умолк, он уже все понял, выхватил пистолет и спустил курок. Но поддельная мадам Екатерина успела благополучно скрыться, и только в стене наверху чернела дыра. Бирон пришпорил было свою клячу, но в эту минуту из-за дома выехал еще один всадник, оказалось, что это губернатор, или так называемый король — молодчик, который не прочь поиздеваться над заслуженными маршалами. Взгляд у старика становится прямо-таки железным. Стиснув зубы, он, не сознавая, что делает, поднимает пистолет. — Хорошо, что в нем уже нет пуль! — вызывающе кричит Генрих. — Вы бы так могли перестрелять весь королевский дом. Я вынужден буду сообщить королеве, что вы целились в нее, господин де Бирон. Но тот слов не находит от ярости. Наконец он рычит: — Вы подсунули мне чучело — отвислые щеки, толстый нос из воска, а нутро набили тряпками! Но будь там даже настоящая мадам Екатерина, клянусь богом, я не пожалел бы об этом выстреле. — Ну и герой! — подзадоривает его Генрих. — Да передо мной бог Марс собственной персоной! — А все-таки города будут моими! — продолжает рычать маршал Бирон. — Вся провинция будет моей. Король Наварры или Франции — мне все едино, виселиц на всех хватит! — Может быть, он и правда крепко сидит в седле и уверенно смотрит в будущее; но все-таки он теряет и власть над собой и ясность мысли. — Негодяй, ты выдал себя! — говорит над его головой знакомый жирный голос: на балкончике опять стоит мадам Екатерина и тычет в его сторону пальцем. Бирон вдруг содрогается с головы до пят, рывком повертывает лошадь, мчится прочь. Но тут отовсюду выскакивают вооруженные люди, преграждают ему путь, задерживают его и не дают приблизиться немногочисленной свите. Начавшуюся рукопашную останавливает приказ губернатора: — Оставьте, пусть удирает! Теперь мы знаем, что это за птица! Бирон отбыл. Агриппа, наряженный старой вдовой, начинает приплясывать на балкончике, внизу ее аплодируют, неведомо откуда набежавший народ тоже пляшет. Завтра по всей стране будут рассказывать эту историю, и вся страна будет хохотать, как и мы. Смех — это тоже оружие. Бирон пока спрячется — на более или менее продолжительное время, а при дворе станет известно то, что нужно, но не больше: насчет балкончика мы умолчим. Оз, или Человечность Очередной приступ болезни лишил маршала возможности посылать курьеров в Париж. Его рвало желчью после того унижения, которому он подвергся на глазах у всей провинции и всего королевства, и ему чудилось, что даже до его постели докатывается насмешливый хохот. Хотя Генрих и умолчал об этом в своих донесениях, но при дворе было отлично известно, что маршал Бирон стрелял в изображение королевы-матери. И король Франции, которого Бирон вознамерился повесить, сначала решил вызвать его в Париж и судить в парламенте. Однако мадам Екатерина убедила своего сына, что если два его врага грызутся, то не надо им мешать. Поэтому против наместника губернатора ничего и не предприняли, а Генриху только наговорили красивых слов. Все же, пока сбитый с толку Бирон болел, Генриху удалось отплатить ему за многие злодеяния. Губернатору пришлось, увы, допустить даже самые жестокие проявления мести — до того были разъярены его солдаты, видя зверства врагов. Но он сам и его люди представлялись не менее свирепыми тем городам, которые почему-либо сдались наместнику. И с той и с другой стороны достаточно было пустого слуха, чтобы тот, кого этот слух чернил, подвергся свирепой расправе, а она, в свою очередь, вызывала еще более суровые кары. Люди становились тем, за что их принимали, и, все больше ожесточаясь, старались превзойти друг друга в бесчеловечности. Однажды, когда Генрих ехал из Монтобана в Лектур, ему донесли, что по пути на него готовится нападение из засады; он тут же отправил господ де Рони и де Мейя с двадцатью пятью всадниками, чтобы они очистили опасный горный проход. Когда это было сделано, триста врагов засели в большой церкви с толстыми стенами; пришлось вести глубокий подкоп, и на эту понадобилось двое суток. Когда осажденные сдались, король Наваррский решил было шестерых из них повесить, а остальных отпустить. Однако оказалось, что в данном случае милосердным быть нельзя, ибо вдруг стало известно, что это те самые католики, которые вели себя гнусно в городе Монтобане. Они не только изнасиловали шесть молодых протестанток, но несколько извергов «начинили тела несчастных порохом», подожгли, и шесть прекрасных и благочестивых девушек были взорваны и растерзаны на куски. Поэтому означенных триста пленных безжалостно уничтожили. Во время этой бойни Генрих поспешил уехать, он прямо бежал. Его охватывало отчаяние, так как о нем шла дурная слава и он вынужден был марать свое имя только потому, что наместник ни перед чем не останавливался. Бирон же пребывал в уверенности, что города из одного страха не откроют свои ворота перед его врагом. Справедливость губернатора и строгая дисциплинированность его войска, о которых вначале шла молва, должны были, по замыслу Бирона, перейти в жестокость; да, он избрал наилучший путь для того, чтобы имя Генриха стало столь же ненавистным, как и его. Генрих это понял и, убегая во время уничтожения трехсот пленных, решил отныне поступать иначе, чем его вынуждал заместитель. Оз принадлежал к числу тех непокорных городков, которые и слышать не хотели ни о каком подчинении и упорно не впускали губернатора. В сущности, противились только старшины да некоторые горожане, у которых было побольше земли и на которых работала беднота. Простой люд был на стороне короля Наваррского, ведь он заходил в хижины бедняков и любил их дочерей. За это любили и его. И бедняки, наверное, открыли бы перед ним городские ворота, но не могли из-за гарнизона, который подчинялся богатым. Сопротивление бедняков вызывало среди богатых недоверие друг к другу. Каждый заранее обеспечивал себе лазейку на случай сдачи города. Так, аптекарь говорил своему соседу-седельщику: — По секрету, сосед! Ты знаешь, кто поставляет королю Наваррскому сладости? Его аптекарь в Нераке, некий Лалан; а ведь это я продал ему рецепт. — Сосед, — отвечал седельщик, — в точности так же обстоит дело и с кожаным футляром для королевского кубка. Футляр надо было починить, но никто не должен был знать об этом, ибо в кубок, который не находится под запором, легко можно подложить отраву. И вот придворные короля принесли этот футляр мне, — докончил седельщик уже шепотом. Вместе с тем один намотал себе на ус секрет другого, который тот неосторожно выболтал, — на случай, если маршал Бирон успеет заявиться до того, как прибудет король Наваррский; тогда каждый, кроме него самого, будет сурово наказан. Какой-то женщине привиделся во сне ангел, он возвестил ей о прибытии маршала, и она орала об этом на весь рынок. Поэтому ее муж оказался бы в особенно опасном положении, если бы губернатор прибыл раньше. Муж был возчиком и однажды принял в уплату от деревенского трактирщика вексель господина д’Обинье. Ибо в этом трактире когда-то закусывал король Наваррский; на самый крайний случай вексель мог послужить возчику защитой. Кое для кого городские ворота все же открывались: поэтому Генрих знал и о несогласиях среди граждан, и об их страхах. Гарнизон был невелик, после неудач Бирона он считался малонадежным. Губернатор отобрал пятнадцать дворян, которым приказал сопровождать его; поверх панцирей на них были надеты охотничья кафтаны: так легче было проникнуть в город незаметно. Но едва Генрих очутился внутри, как один из солдат крикнул: «Король Наваррский!» — и перерубил канат, удерживавший опускную решетку. В ловушке оказались пятеро: Генрих с Морнеем, господа де Батц, де Рони и де Бетюн. Тотчас забили в набат, население схватилось за оружие и стало угрожать пятерым отважным молодым людям. Передовой отряд горожан состоял из пятидесяти человек, король Наваррский двинулся прямо на них, держа в руке пистолет, и одновременно начал говорить, обращаясь к своим четырем дворянам: — Вперед, за мной, друзья и товарищи! — Он говорил не столько для них, сколько для добрых людей — жителей Оза, которых хотел остановить и напугать. — Вперед, за мной! Будем мужественны и решительны, ибо от этого зависит наше спасение! Следуйте за мной и делайте то же, что и я. Не стрелять! — крикнул он особенно громко и как будто все еще обращаясь к своей четверке. — Опустите пистолеты, не цельтесь! — А толпа вооруженных горожан слушала, разинув рот, складную речь этого короля, находившегося в столь великой опасности, и стояла, словно оцепенев. Два-три голоса, правда, крикнули: — Стреляйте в красную куртку! Это же король Наваррский! — Но никто еще не успел опомниться, как Генрих на всем скаку въехал в толпу. От страха она распалась на двое и отступила. В толпе раздалось несколько ружейных и пистолетных выстрелов. Вскоре в тесной улочке началась свалка — это простой народ, любивший короля, накинулся на стрелявших. Те и слегка струсили; еще в начале схватки они вцепились друг другу в волосы, ни один не желал признаться, что стрелял именно он. Генрих спокойно ждал: очень скоро старшины, или, как они назывались, консулы, бросились ему в ноги и загнусавили, точно литанию пели:

The script ran 0.005 seconds.