Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Сорок пять [1848]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adventure, adv_history, История, Приключения, Роман

Аннотация. Роман является завершающей частью трилогии, в которой рисуется история борьбы Генриха Наваррского за французский престол.

Аннотация. «Сорок пять» является последним романом трилогии Александра Дюма, куда входят «Королева Марго» и «Графиня де Монсоро».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 

– О! – воскликнула герцогиня с лукавой улыбкой. – Вы, сударь, говорите об этих башенках так, словно они вам хорошо знакомы. – Клянусь честью, сударыня, я сегодня впервые очутился здесь. Но вы-то, вы как избрали одну из них для нашей встречи? – осмелился он спросить. – Да, я избрала, и вам нетрудно будет понять, почему я избрала самое пустынное место во всем Париже; место, близкое к реке и укреплениям; здесь мне не грозит опасность быть узнанной и никто не может заподозрить, что я отправилась сюда… Но – боже мой! Как шумно ваши товарищи ведут себя, – прибавила герцогиня. Действительно, шум, ознаменовавший приход Сорока пяти, становился адским: громогласные рассказы о подвигах, совершенных накануне, зычное бахвальство, звон червонцев и стаканов – все предвещало жестокую бурю. Вдруг на винтовой лестнице, которая вела к башенке, послышались шаги, а затем раздался голос г-жи Фурнишон, кричавшей снизу: – Господин де Сент-Малин! Господин де Сент-Малин! – Что такое? – отозвался молодой человек. – Не ходите наверх, господин де Сент-Малин, умоляю вас! – Ну вот еще! Почему так, милейшая госпожа Фурнишон? Разве сегодня вечером весь дом не принадлежит нам? – Дом – ладно уж, но никак не башенки. – Вот тебе раз! Башенки – тот же дом, – крикнули пять или шесть голосов, среди которых Эрнотон различил голоса Пердикки де Пенкорнэ и Эсташа де Мираду. – Нет, – упорствовала г-жа Фурнишон, – башенки – не часть дома, башенки – исключаются, башенки – мои; не мешайте моим постояльцам! – Я ведь тоже ваш постоялец, госпожа Фурнишон, – возразил Сент-Малин, – стало быть, не мешайте мне! – Это Сент-Малин! – тревожно прошептал Эрнотон, знавший, какие у этого человека дурные наклонности и как он дерзок. – Ради всего святого! – молила хозяйка гостиницы. – Госпожа Фурнишон, – сказал Сент-Малин, – сейчас уже полночь; в девять часов все огни должны быть потушены, а я вижу свет в вашей башенке; только дурные слуги короля нарушают королевские законы; я хочу знать, кто эти дурные слуги. И Сент-Малин продолжал подыматься по винтовой лестнице; следом за ним шли еще несколько человек. – О боже, – вскричала герцогиня, – о боже! Господин де Карменж, неужели эти люди посмеют войти сюда? – Если даже посмеют, сударыня, – я здесь и могу заранее уверить вас; вам нечего бояться. – О сударь, да ведь они ломают дверь! Действительно, Сент-Малин, зашедший слишком далеко, чтобы отступать, так яростно колотил в дверь, что она треснула пополам; она была сколочена из сосновых досок, и г-жа Фурнишон не сочла уместным испытать ее прочность, несмотря на свое доходящее до фанатизма почитание любовных похождений.  Глава 28. О ТОМ, КАК СЕНТ-МАЛИН ВОШЕЛ В БАШЕНКУ И К ЧЕМУ ЭТО ПРИВЕЛО   Услышав, что дверь прихожей раскололась под ударами Сент-Малина, Эрнотон первым делом потушил свечу, горевшую в башенке. Эта предосторожность, разумная, но действительная лишь на мгновение, не успокоила герцогиню; однако тут г-жа Фурнишон, исчерпав все свои доводы, прибегла к последнему средству и воскликнула: – Господин де Сент-Малин, предупреждаю вас, те, кого вы тревожите, принадлежат к числу ваших друзей; необходимость заставляет меня признаться вам в этом. – Ну что ж! Это – лишний повод засвидетельствовать им наше почтение, – пьяным голосом заявил Пердикка де Пенкорнэ, подымавшийся по лестнице вслед за Сент-Малином и споткнувшийся о последнюю ступеньку. – Кто же эти друзья? Нужно на них поглядеть! – вскричал Сент-Малин. – Да, нужно! Нужно! – подхватил Эсташ де Мираду. Добрая хозяйка, все еще надеявшаяся предупредить столкновение, которое могло прославить «Гордый рыцарь», но нанесло бы величайший ущерб «Розовому кусту любви», пробралась сквозь тесно сомкнутые ряды гасконцев и шепнула на ухо буяну имя «Эрнотон». – Эрнотон! – зычно повторил Сент-Малин, на которого это разоблачение подействовало, как масло, вылитое вместо воды на огонь. – Эрнотон! Эрнотон! Быть не может! – А почему? – спросила г-жа Фурнишон. – Да – почему? – повторило несколько голосов. – Черт возьми! Да потому, – пояснил Сент-Малин, – что Эрнотон образец целомудрия, пример воздержания, вместилище всех добродетелей. Нет, нет, госпожа Фурнишон, вы ошибаетесь, – заперся там не господин де Карменж. С этими словами он подошел ко второй двери, чтобы разделаться с ней так, как разделался с первой, но вдруг она распахнулась, и на пороге появился Эрнотон; он стоял неподвижно, выпрямясь во весь рост, и по его лицу было видно, что долготерпение вряд ли входит в число тех многочисленных добродетелей, которые, по словам Сент-Малина, его украшали. – По какому праву, – спросил он, – господин де Сент-Малин взломал первую дверь и, учинив это, намерен еще взломать вторую? – О, да ведь это и впрямь Эрнотон! – воскликнул Сент-Малин. – Узнаю его голос, а что касается его особы, здесь, черт меня побери, слишком темно, чтобы я мог сказать, какого она цвета. – Вы не отвечаете на мой вопрос, сударь, – твердо сказал Эрнотон. Сент-Малин расхохотался; это несколько успокоило тех его товарищей, которые, услыхав звучавший угрозой голос Эрнотона, сочли благоразумным на всякий случай спуститься на две ступеньки. – Я с вами говорю, господин де Сент-Малин, вы меня слышите? – воскликнул Эрнотон. – Да, сударь, отлично слышу, – ответил тот. – Что же вы намерены мне сказать? – Я намерен вам сказать, дорогой мой собрат, что мы хотели убедиться, вы ли находитесь в этой обители любви? – Так вот, теперь, сударь, когда вы убедились, что это я, раз я говорю с вами и в случае необходимости могу с вами сразиться, – оставьте меня в покое! – Черти полосатые! – воскликнул Сент-Малин. – Вы ведь не стали отшельником и вы здесь не один – так я полагаю? – Что до этого, сударь, дозвольте мне оставить вас при ваших сомнениях, если таковые у вас имеются. – Полноте! – продолжал де Сент-Малин, пытаясь проникнуть в башенку. – Неужели вы действительно пребываете здесь в одиночестве? А! Вы сидите без света – браво! – Вот что, господа, – надменно заявил Эрнотон, – я допускаю, что вы пьяны, и извиняю вас. Но есть предел даже тому терпению, которое надлежит проявлять к людям, утратившим здравый смысл; запас шуток исчерпан – не правда ли? Итак, будьте любезны удалиться. К несчастью, Сент-Малин как раз находился в том состоянии, когда злобная зависть подавляла в нем все другие чувства. – Ого-го! – вскричал он. – Удалиться? Уж очень решительно вы это заявляете, господин Эрнотон! – Я вам говорю это так, чтобы вы совершенно ясно поняли, чего я от вас хочу, господин де Сент-Малин, – а если нужно, повторю еще раз: удалитесь, господа, я вас прошу. – Ого-го! Не раньше, чем вы удостоите нас чести приветствовать особу, ради которой вы отказались от нашего общества. Видя, что Сент-Малин решил поставить на своем, его товарищи, уже готовые было отступить, снова окружили его. – Господин де Монкрабо, – властно сказал Сент-Малин, – сходите вниз и принесите свечу. – Господин де Монкрабо, – крикнул Эрнотон, – если вы это сделаете, помните, что вы нанесете оскорбление лично мне. Угрожающий тон, которым это было сказано, заставил Монкрабо поколебаться. – Ладно! – ответил за него Сент-Малин. – Все мы связаны нашей присягой, и господин де Карменж так свято соблюдает дисциплину, что не захочет ее нарушить: мы не вправе обнажать шпаги друг против друга; итак, посветите нам, Монкрабо! Монкрабо сошел вниз и минут через пять вернулся со свечой, которую хотел было передать Сент-Малину. – Нет-нет, – воскликнул тот, – подержите ее: мне, возможно, понадобятся обе руки. И Сент-Малин сделал шаг вперед, намереваясь войти в башенку. – Всех вас, сколько вас тут есть, – сказал Эрнотон, – я призываю в свидетели того, что меня недостойнейшим образом оскорбляют и без какого-либо основания применяют ко мне насилие, а посему (тут Эрнотон в мгновение ока обнажил шпагу) – а посему я всажу этот клинок в грудь первому, кто сделает шаг вперед. Взбешенный Сент-Малин тоже решил взяться за шпагу, но не успел и наполовину вытащить ее из ножен, как у самой его груди сверкнуло острие шпаги Эрнотона. Сент-Малин как раз шагнул вперед; поэтому Эрнотону даже не пришлось сделать выпад или вытянуть руку – его противник и без того ощутил прикосновение холодной стали и, словно раненый бык, отпрянул, не помня себя от ярости. Тотчас Эрнотон шагнул вперед так же стремительно, как отпрянул его противник, и его грозная шпага снова уперлась в грудь Сент-Малина. Сент-Малин побледнел: стоило только Эрнотону слегка нажать клинок – и он был бы пригвожден к стене. – Вы, сударь, заслуживаете тысячу смертей за вашу дерзость, – сказал Эрнотон. – Но меня связывает та присяга, о которой вы только что упомянули, – и я вас не раню. Дайте мне дорогу. – Он отступил на шаг, чтобы удостовериться, выполнят ли его приказ, и сказал, сопровождая свои слова величественным жестом, который сделал бы честь любому королю: – Расступитесь, господа! Идемте, сударыня! Я отвечаю за все! Тогда на пороге башенки показалась женщина, голова которой была окутана капюшоном, а лицо покрыто густой вуалью; вся дрожа, она взяла Эрнотона под руку. Молодой человек вложил шпагу в ножны и, видимо, уверенный, что ему уже нечего опасаться, гордо прошел по прихожей, где теснились его товарищи, встревоженные и в то же время любопытствующие. Сент-Малин, которому острие шпаги слегка поцарапало грудь, отступил до самой площадки лестницы; он задыхался, так его распалило заслуженное оскорбление, только что нанесенное ему в присутствии товарищей и незнакомой дамы. Он понял, что все – и пересмешники, и серьезные люди – объединятся против него, если спор между ним в Эрнотоном останется неразрешенным; уверенность в этом толкнула его на отчаянный шаг. В ту минуту, когда Эрнотон проходил мимо него, он выхватил кинжал. Хотел ли он убить Эрнотона? Или же хотел содеять именно то, что содеял? Это невозможно выяснить, не пронизав мрачных мыслей этого человека, в которых сам он, быть может, не мог разобраться в минуту ярости. Как бы там ни было, он направил свой кинжал на поравнявшуюся с ним чету; но вместо того чтобы вонзиться в грудь Эрнотона, лезвие рассекло шелковый капюшон герцогини и перерезало один из шнурков, придерживавших ее маску. Маска упала наземь. Сент-Малин действовал так быстро, что в полумраке никто не мог уловить его движения, никто не мог ему помешать. Герцогиня вскрикнула. Она осталась без маски и к тому же почувствовала, как вдоль ее шеи скользнуло лезвие кинжала, которое, однако, не ранило ее. Встревоженный криком герцогини, Эрнотон оглянулся, а Сент-Малин тем временем успел поднять маску, вернуть ее незнакомке и при свете свечи, которую держал Монкрабо, увидеть ее уже не защищенное ничем лицо. – Так, – протянул он насмешливо и дерзко, – оказывается, это та красавица, которая сидела в носилках; поздравляю вас, Эрнотон, вы – малый не промах! Эрнотон остановился и уже выхватил было шпагу, сожалея о том, что слишком рано вложил ее назад в ножны; но герцогиня увлекла его за собой к лестнице, шепча ему на ухо: – Идемте, идемте, господин де Карменж, умоляю вас! – Я еще увижусь с вами, господин де Сент-Малин, – сказал Эрнотон, удаляясь, – и будьте спокойны, вы поплатитесь за эту подлость, как и за все прочие. – Ладно! Ладно! – ответил Сент-Малин. – Ведите ваш счет, я веду свой. Когда-нибудь мы подведем итог. Карменж слышал эти слова, но даже не обернулся; он был всецело занят герцогиней. Внизу никто уже не помешал ему пройти: те из его товарищей, которые не поднялись в башенку, несомненно, втихомолку осуждали насильственные действия своих товарищей. Эрнотон подвел герцогиню к ее носилкам, возле которых стояли на страже двое слуг. Дойдя до носилок и почувствовав себя в безопасности, герцогиня пожала Эрнотону руку и сказала: – Сударь, после того, что произошло сейчас, после оскорбления, от которого, несмотря на всю вашу храбрость, вы не смогли меня оградить и которое здесь неминуемо повторилось бы, мы не можем больше встречаться в этом месте; прошу вас, поищите где-нибудь поблизости дом, который можно было бы купить или нанять весь, целиком; в скором времени, будьте покойны, я дам вам знать о себе. – Прикажете проститься с вами, сударыня? – спросил Эрнотон, почтительно кланяясь в знак повиновения данным ему приказаниям, слишком лестным для его самолюбия, чтобы он стал возражать против них. – Нет еще, господин де Карменж, нет еще; проводите мои носилки до Нового моста, а то я боюсь, как бы этот негодяй, узнавший во мне даму, сидевшую в носилках, и не подозревающий, кто я, не пошел за нами следом и не узнал бы таким образом, где я живу. Эрнотон повиновался; но никто их не выслеживал. У Нового моста, тогда вполне заслуживавшего это название, так как еще и семи лет не прошло с того времени, как зодчий Дюсерсо перебросил его через Сену, – у Нового моста герцогиня поднесла свою руку к губам Эрнотона и сказала: – Теперь, сударь, ступайте. – Осмелюсь ли спросить, сударыня, когда я снова увижу вас? – Это зависит от быстроты, с которой вы выполните мое поручение, и самая эта быстрота будет для меня мерилом вашего желания снова увидеть меня. – О! Сударыня, в таком случае надейтесь на меня! – Отлично! Ступай, мой рыцарь! И герцогиня вторично протянула Эрнотону свою руку для поцелуя; затем она продолжала путь. «Как странно в самом деле, – подумал молодой человек, поворачивая назад, – я, несомненно, нравлюсь этой женщине, и, однако, она нимало не тревожится о том, убьет или не убьет меня этот головорез Сент-Малин». Легкое досадливое движение плеч показало, что он должным образом оценил эту беспечность. Но он тотчас постарался переубедить себя, так как эта первоначальная оценка отнюдь не льстила его самолюбию. «Ах, – сказал себе Эрнотон, – бедная женщина была так взволнована! К тому же боязнь погубить свою репутацию у женщин – в особенности у принцесс – сильнее всех других чувств. А ведь она принцесса», – прибавил он, самодовольно улыбаясь. Поразмыслив, Эрнотон принял второе толкование, как наиболее лестное для него. Но это приятное чувство не могло изгладить памяти о нанесенном ему оскорблении. Поэтому он тотчас пошел назад в гостиницу, дабы никто не имел оснований предположить, будто он испугался возможных последствий этого спора. Разумеется, Эрнотон твердо решил нарушить все приказы и все клятвы, какие бы они ни были, и при первом слове, которое Сент-Малин скажет, или при первом движении, которое он сделает, – уложить его на месте. Любовь и самолюбие, оскорбленные одновременно, пробудили в нем такую безудержную отвагу, так воодушевили его, что он, несомненно, мог бы бороться с десятью противниками сразу. Эта решимость сверкала в его глазах, когда он ступил на порог «Гордого рыцаря». Госпожа Фурнишон, со страхом ожидавшая его возвращения, вся дрожа, стояла у двери. Увидев Эрнотона, она утерла глаза, словно долго плакала перед тем, и принялась, обеими руками обняв молодого человека за шею, просить у него прощения, несмотря на уговоры своего супруга, утверждавшего, что, поскольку его жена ни в чем не повинна, ей незачем вымаливать прощение. Славная трактирщица была не столь непривлекательна, чтобы Эрнотон мог долго на нее сердиться, даже если бы у него были основания для недовольства. Поэтому он заверил г-жу Фурнишон, что не питает к ней никакой злобы и что только ее вино всему причиной. Ее муж, по-видимому, понял, что именно Эрнотон хотел сказать, и кивнул ему в знак благодарности. Пока это объяснение происходило на пороге гостиницы, все сидели за ужином в зале и горячо обсуждали событие, в тот вечер бесспорно сосредоточившее на себе всеобщий интерес. Многие порицали Сент-Малина с прямотой, столь характерной для гасконцев, когда они среди своих. Некоторые воздерживались от суждения, видя, что их товарищ сидит насупясь, плотно сжав губы, погруженный в глубокое раздумье. Впрочем, оживленная беседа не мешала собравшимся с восторгом уписывать изготовленные мэтром Фурнишоном яства; ужин приправляли философствованиями – вот и все. – Что до меня, – во всеуслышание заявил Эктор де Биран, – я знаю, что господин де Сент-Малин кругом неправ, и будь я хоть минуту на месте Эрнотона де Карменжа – Сент-Малин сейчас лежал бы под этим столом, а не сидел бы за ним. Сент-Малин поднял голову и посмотрел на Эктора де Бирана. – Я знаю, что говорю, – сказал тот, – и поглядите-ка, вон там, на пороге, стоит некто, видимо, разделяющий мое мнение. Все взоры обратились туда, куда указывал молодой дворянин, и все увидели бледного как смерть Эрнотона, неподвижно стоявшего в дверях. Казалось, им явился призрак, и всех присутствующих пробрала дрожь. Эрнотон сошел с порога, словно статуя Командора со своего пьедестала, и прямо направился к Сент-Малину; в его повадке не было ничего вызывающего, но чувствовалась непреклонная решимость, заставившая не одно сердце забиться сильнее. Видя, что он приближается, все наперебой стали кричать: – Подите сюда, Эрнотон! Садитесь сюда, Карменж, возле меня свободное место. – Благодарю, – ответил молодой человек, – я хочу сесть рядом с господином де Сент-Малином. Сент-Малин поднялся со своего места; все впились в него глазами. Но пока он вставал, выражение его лица совершенно изменилось. – Я подвинусь, сударь, – сказал он без всякого раздражения, – вы сядете там, где вам угодно сесть, и вместе с тем я искренне, чистосердечно извиняюсь перед вами за свое нелепое нападение; я был пьян, вы сами это сказали; простите меня. Это заявление, сделанное среди всеобщего молчания, нисколько не удовлетворило Эрнотона, хотя было ясно, что сорок три гасконца, в живейшей тревоге ожидавших, чем кончится эта сцена, ни одного слога не пропустили мимо ушей. Но, услышав радостные крики, раздавшиеся со всех сторон при последних словах Сент-Малина, Эрнотон понял, что ему следует притвориться удовлетворенным – будто он полностью отомщен. Итак, здравый смысл заставил его молчать. В то же время взгляд, брошенный им на Сент-Малина, убедил его, что он должен более чем когда-либо быть настороже. «Как-никак этот негодяй храбр, – сказал себе Эрнотон, – и если он сейчас идет на уступки, значит, он вынашивает какой-то злодейский замысел, который ему более по нраву». Стакан Сент-Малина был полон до краев. Он налил вина Эрнотону. – Давайте! Давайте! Мир! Мир! – воскликнули все, как один. – Пьем за примирение Карменжа и Сент-Малина! Карменж воспользовался тем, что звон стаканов и шум общей беседы заглушали его голос, и, наклоняясь к Сент-Малину, сказал ему, любезно улыбаясь, дабы никто не мог догадаться о значении его слов: – Господин де Сент-Малин, вот уже второй раз вы меня оскорбляете и не даете мне удовлетворения; берегитесь, при третьем оскорблении я вас убью, как собаку. – Сделайте милость, сударь, – ответил Сент-Малин, – ибо – слово дворянина! – на вашем месте я поступил бы совершенно так же. И два смертельных врага чокнулись, словно лучшие друзья.  Глава 29. О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ТАИНСТВЕННОМ ДОМЕ   В то время как из гостиницы «Гордый рыцарь», где, казалось, царило совершеннейшее согласие, где двери были наглухо закрыты, а погреба открыты настежь, сквозь щели ставен струился свет и вырывалось шумное веселье, в таинственном доме, который до сих пор наши читатели знали только с виду, происходило необычное движение. Слуга с лысой головой сновал взад и вперед, перенося тщательно завернутые вещи, которые он укладывал в чемодан. Окончив эти первые приготовления, он зарядил пистолет и проверил, легко ли вынимается из бархатных ножен кинжал с широким лезвием, который он затем на кольце привесил к цепи, заменявшей ему пояс; к этой цепи он также прикрепил свой пистолет, связку ключей и молитвенник, переплетенный в черную шагреневую кожу. Пока он всем этим занимался, чьи-то шаги, легкие, как поступь тени, послышались в комнатах верхнего этажа и скользнули по лестнице вниз. На пороге появилась бледная, похожая на призрак женщина, окутанная белым покрывалом. Голосом нежным, как пение птички в лесной чаще, она спросила: – Реми, вы готовы? – Да, сударыня, и сейчас я дожидаюсь только вашего чемодана, чтобы увязать его вместе с моим. – Стало быть, вы думаете, что нашим лошадям не тяжело будет тащить эту кладь? – Я за это ручаюсь, сударыня; впрочем, если это вас хоть сколько-нибудь тревожит, мы можем оставить мой чемодан здесь; разве я там, на месте, не найду все, что мне нужно? – Нет, Реми, нет, я ни под каким видом не допущу, чтобы в пути вам хоть чего-нибудь недоставало. К тому же, когда мы приедем, все слуги будут хлопотать вокруг несчастного старика, раз он болен. О Реми, мне не терпится быть с отцом. Мне кажется, я целый век не видала его. – Да ведь, сударыня, – возразил Реми, – вы покинули его всего три месяца назад, и разлука не более продолжительна, чем обычно? – Реми, вы, такой искусный врач, разве не признались мне, когда мы уезжали от него прошлый раз, что моему отцу недолго осталось жить? – Да, разумеется; но, говоря так, я только выражал опасение, а не предсказывал будущее; иногда господь бог забывает о стариках, и они – странно сказать! – продолжают жить по привычке к жизни, мало того, иногда старик – как ребенок: сегодня болен, завтра здоров. – Увы, Реми, и так же, как ребенок, старик сегодня здоровый, завтра – мертв. Реми не ответил, так как по совести не мог сказать ничего успокоительного, и вслед за разговором, нами пересказанным, наступило мрачное молчание. Оба собеседника предались унылому раздумью. – На какой час вы заказали лошадей, Реми? – спросила наконец таинственная дама. – К двум часам пополуночи. – Только что пробило час. – Да, сударыня. – Никто нас не подстерегает на улице, Реми? – Никто. – Даже этот несчастный молодой человек? – Даже он отсутствует. Реми вздохнул. – Вы это говорите как-то странно, Реми. – Дело в том, что и он принял решение. – Какое? – встрепенувшись, спросила дама. – Больше не видеться с вами или, по крайней мере, уже не искать встречи… – Куда же он намерен идти? – Туда же, куда идем мы все, – к покою. – Даруй ему, господи, вечный покой, – ответила дама голосом холодным и мрачным, как погребальный звон. – И однако… – Она умолкла. – И однако?.. – вопросительно повторил Реми. – Неужели ему нечего делать в этом мире? – Он любил бы, если бы его любили. – Человек его возраста, с его именем и положением должен был бы надеяться на будущее! – А надеетесь ли на будущее вы, сударыня, чей возраст, имя, положение столь же завидны? В глазах дамы вспыхнул зловещий огонек. – Да, Реми, – ответила она, – надеюсь, раз я живу; но, чу! погодите… – Она насторожилась. – Мне кажется, я слышу конский топот. – И мне тоже кажется. – Неужели это уже наш проводник? – Возможно; но если это так, значит, он приехал почти на час раньше, чем условлено. – Подъехали к двери, Реми. – Да, верно! Реми сбежал по лестнице вниз и подошел к входной двери в ту минуту, когда кто-то три раза подряд громко стукнул дверным молотком. – Кто тут? – спросил Реми. – Я, – ответил дрожащий, надтреснутый голос, – я, Граншан, камердинер барона. – О боже! Граншан, вы в Париже! Сейчас я вам отопру, только говорите совсем тихо. Он открыл дверь и шепотом спросил: – Откуда держите путь? – Из Меридора. – Из Меридора? – Да, любезный господин Реми, к несчастью, да! – Входите, входите скорее. О боже! Сверху донесся голос дамы. – Ну что, Реми, это привели лошадей? – Нет, сударыня, еще не привели, – ответил Реми и, снова обратясь к старику, спросил: – Что случилось, Граншан? – Вы не догадываетесь? – спросил верный слуга. – Увы, догадываюсь; но, ради бога, не сообщайте ей это печальное известие сразу. Ах! Каково ей будет, несчастной! – Реми, Реми, – сказал тот же голос, – вы, кажется, с кем-то разговариваете? – Да, сударыня. – С кем-то, чей голос я узнаю. – Верно, сударыня. Как ее подготовить, Граншан? Вот она. Дама, сначала спустившаяся с третьего этажа во второй, теперь сошла вниз и появилась в конце коридора, который вел к входной двери. – Кто здесь? – спросила она. – Никак, это Граншан? – Да, сударыня, это я, – печально, смиренно ответил старик, обнажая седую голову. – Граншан – ты! О боже! Предчувствие не обмануло меня – отец мой умер! – Да, сударыня, – ответил Граншан, забыв все предупреждения Реми. – Да, Меридор остался без господина. Бледная, вся застывшая, дама сохранила, однако, спокойствие и твердость: тяжкий удар не сломил ее. Видя ее столь покорной судьбе и столь мрачной, Реми подошел к ней и ласково взял ее за руку. – Как он умер? – спросила дама. – Скажите мне все, друг мой! – Сударыня, господин барон уже некоторое время не вставал со своего кресла, а неделю назад с ним приключился третий удар. Он в последний раз с большим трудом произнес ваше имя, затем лишился речи и в ночь скончался. Диана знаком поблагодарила старого слугу и, не сказав более ни слова, поднялась в свою спальню. – Наконец-то она свободна, – прошептал Реми, еще более мрачный и бледный, чем она. – Идемте, Граншан, идемте! Спальня дамы помещалась во втором этаже позади кабинета, окнами на улицу, и освещалась только небольшим оконцем, выходившим во двор. Обставлена эта комната была богато, но от всего в ней веяло мрачностью. На штофных обоях лучшей в те времена аррасской работы были изображены последние эпизоды страстей Христовых. Дубовый резной аналой, перед ним – скамеечка того же дерева, с такой же прекрасной резьбой. Кровать с витыми колоннами, тоже завешенная аррасским штофным пологом, и, наконец, брюжский ковер – вот все убранство комнаты. Нигде ни цветка, ни драгоценностей, ни позолоты; вместо золота и серебра – всюду дерево и темная бронза. В срезанном углу комнаты висел портрет мужчины в раме черного дерева; на него падал весь свет из окна, очевидно, прорубленного для этой цели. Перед портретом дама опустилась на колени; ее сердце теснила скорбь, но глаза оставались сухими. На этот безжизненный лик она устремила взор, полный неизъяснимой любви и нежности, словно надеясь, что благородное изображение оживет и откликнется. Действительно – благородное; самое это определение казалось созданным для него. Художник изобразил молодого человека лет двадцати восьми – тридцати; он лежал на софе полураздетый, из раны на обнаженной груди сочилась кровь; правая рука, вся изувеченная, свесилась с ложа, но еще сжимала обломок шпаги. Веки раненого смежались, предвещая этим близкую кончину; бледность и страдание наложили на его лицо тот божественный отпечаток, который появляется лишь в ту минуту, когда человек покидает земную жизнь для жизни вечной. Вместо девиза, вместо всякого пояснения на раме под портретом красными, как кровь, буквами были начертаны слова: Aut Caesar aut nihil [17]. Дама простерла к портрету руки и заговорила с ним так, как обычно говорят с богом. – Я умоляла тебя ждать, – сказала она, – хотя твоя возмущенная душа алкала мести; но ведь мертвые видят все – и ты, любовь моя, видел, что я осталась жить только для того, чтобы не стать отцеубийцей; мне надлежало умереть вместе с тобой, но моя смерть убила бы моего отца. И еще – ты ведь знаешь, у твоего окровавленного, бездыханного тела я дала священный обет: я поклялась воздать кровью за кровь, смертью за смерть; но тогда – кара за мое преступление пала бы на седую голову всеми почитаемого старца, который называл меня своим невинным чадом. Ты ждал, мой любимый, ты ждал – благодарю тебя! Теперь я свободна; теперь последнее звено, приковывавшее меня к земле, разорвано господом – да будет он благословен! Ныне – я вся твоя, прочь сокрытие, прочь тайные козни! Я могу действовать совершенно явно, ибо теперь я никого не оставлю после себя на земле, и я вправе покинуть ее. Она привстала на одном колене и поцеловала руку, казалось, свесившуюся за край рамы. – Прости, друг мой, – прибавила она, – что глаза мои сухи; я выплакала все свои слезы на твоей могиле; вот почему их нет на моих глазах, которые ты так любил. Спустя немного месяцев я приду к тебе, и ты наконец ответишь мне, дорогая тень, с которой я столько говорила, никогда не получая ответа. Умолкнув, Диана поднялась с колен так почтительно, словно кончила беседовать с самим богом, и села на дубовую скамейку перед аналоем. – Бедный отец! – прошептала она бесстрастным голосом, который будто уже не принадлежал человеческому существу. Затем она погрузилась в мрачное раздумье, по-видимому, дававшее ей забвенье тяжкого горя в настоящем и несчастий, пережитых в прошлом. Вдруг она встала, выпрямилась и, опершись рукой на спинку кресла, молвила: – Да, правильно, так будет лучше. Реми! Верный слуга, вероятно, сторожил у двери, так как явился в ту же минуту. – Я здесь, сударыня, – сказал он. – Достойный друг мой, брат мой, – начала Диана, – вы, единственный, кто знает меня в этом мире, проститесь со мной. – Почему, сударыня? – Потому что нам пришло время расстаться, Реми. – Расстаться! – воскликнул молодой человек с такой скорбью в голосе, что его собеседница вздрогнула. – Что вы говорите, сударыня! – Да, Реми. Эта месть, мною задуманная, представлялась мне благородной и чистой, покуда между нею и мной стояло препятствие, покуда я видела ее только на горизонте; так все в этом мире величественно и прекрасно только издалека. Теперь, когда исполнение близится, теперь, когда препятствие отпало, – я не отступаю, Реми, нет; но я не хочу увлечь за собой на путь преступления душу возвышенную и незапятнанную; поэтому, друг мой, вы оставите меня. Вся эта жизнь, проведенная в слезах, зачтется мне как искупление перед богом и перед вами и, надеюсь, зачтется и вам; таким образом, вы, кто никогда не делал и не сделает зла, можете быть вдвойне уверены, что войдете в царствие небесное. Реми выслушал слова графини де Монсоро с видом мрачным и почти надменным. – Сударыня, – ответил он, – неужели вы воображаете, что перед вами трясущийся, расслабленный излишествами старец? Сударыня, мне двадцать шесть лет, я полон юной жизненной силы, лишь по обманчивой видимости иссякшей во мне. Если я, труп, вытащенный из могилы, еще живу, то лишь для того, чтобы совершить некое ужасное деяние, чтобы стать действенным орудием воли провидения. Так не отделяйте же никогда свой замысел от моего, сударыня, раз эти два мрачных замысла так долго обитали под одной кровлей; куда бы вы ни направлялись – я пойду с вами; что бы вы ни предприняли – я помогу вам; если же, сударыня, несмотря на мои мольбы, вы будете упорствовать в решении прогнать меня… – О! – прошептала молодая женщина. – Прогнать вас! Какое слово вы произнесли, Реми! – Если вы будете упорствовать в этом решении, – продолжал Реми, словно она ничего не сказала, – я-то знаю, что мне делать, и наши долгие исследования, которые тогда станут бесполезными, завершатся для меня двумя ударами кинжала: один из них поразит сердце известного вам лица, другой – мое собственное. – Реми! Реми! – вскричала Диана, приближаясь к молодому человеку и повелительно простирая руку над его головой, – Реми, не говорите так! Жизнь того, кому вы угрожаете, не принадлежит вам, она – моя: я достаточно дорогой ценой заплатила за то, чтобы самой отнять ее у него, когда придет час его гибели. Вы знаете, что произошло, Реми, и это не сон, – клянусь вам, – в день, когда я пришла поклониться уже охладевшему телу того, кто… Она указала на портрет. – В этот день, говорю я вам, я прильнула устами к отверстой ране – и тогда из глубины ее ко мне воззвал голос, его голос, говоривший: – Отомсти за меня, Диана, отомсти за меня! – Сударыня!.. – Реми, повторяю тебе, это не было марево, это не был порожденный бредом обман чувств; рана заговорила, она говорила со мной, уверяю тебя, я и ныне еще слышу сказанные шепотом слова: «Отомсти за меня, Диана, отомсти за меня!» Верный слуга опустил голову. – Стало быть, мщение принадлежит мне, а не вам, – продолжала Диана. – К тому же, ради кого и из-за кого он умер? Ради меня и из-за меня. – Я должен повиноваться вам, сударыня, – ответил Реми, – потому что я ведь был так же бездыханен, как он; кто велел разыскать меня среди трупов, которыми эта комната была усеяна, и вынести меня отсюда? Вы! Кто исцелил мои раны? Вы! Кто меня скрывал? Вы, вы, иными словами – вторая половина души того, за кого я с такой радостью умер бы; итак – приказывайте, и я буду повиноваться вам, только не велите мне покинуть вас! – Пусть так, Реми: разделите мою судьбу; вы правы: ничто уже не должно нас разлучить. Реми указал на портрет и решительным тоном сказал: – Так вот, сударыня, его убили вероломно, и посему – отомстить за него тоже надлежит вероломством. А! Вы еще кой-чего не знаете; вы правы, десница божия с нами; вы не знаете, что сегодня ночью я нашел секрет Aqua-tofana [18]– этого яда Медичи, яда Рене-флорентинца. – О! Это правда? – Пойдемте, пойдемте, сударыня, сами увидите! – Да. Но нас ждет Граншан. Что он скажет, не видя нас так долго, не слыша наших голосов? Ведь ты хочешь повести меня вниз, не так ли? – Бедняга проскакал верхом шестьдесят лье, сударыня; он совершенно измучен и сейчас спит на моей постели. Идемте! Идемте! Диана последовала за Реми.  Глава 30. ЛАБОРАТОРИЯ   Реми повел Диану в соседнюю комнату, нажал пружину, скрытую под одной из дощечек паркета, и потайной люк, тянувшийся от середины комнаты до стены, откинулся. В отверстие люка видна была темная, узкая и крутая лестница. Реми первый спустился на несколько ступенек и протянул Диане руку; опираясь на нее, Диана пошла вслед за ним. Двадцать крутых ступенек этой лестницы, вернее сказать, этого трапа вели в подземелье круглой формы, вся обстановка которого состояла из печи с огромным очагом, квадратного стола, двух плетеных стульев и, наконец, множества склянок и жестянок. Единственными обитателями подземелья были коза, не блеявшая, и птицы, все до единой безмолвствовавшие: в этом мрачном подземельном тайнике они казались призраками тех живых существ, обличье которых носили. В печи, едва тлея, догорал огонь; густой черный дым беззвучно уходил в трубу, проложенную вдоль стены. Из змеевика перегонного куба, стоявшего на очаге, медленно, капля за каплей, стекала золотистая жидкость. Капли падали во флакон, сделанный из белого стекла толщиной в два пальца, но вместе с тем изумительно прозрачного. Флакон непосредственно сообщался со змеевиком куба. Очутившись среди всех этих предметов таинственного вида и назначения, Диана не выказала ни изумления, ни страха; казалось, обычные житейские впечатления нимало не могли воздействовать на эту женщину, уже пребывавшую вне жизни. Реми знаком велел ей остановиться у подножия лестницы. Так она и сделала. Молодой человек зажег лампу; ее тусклый свет упал на все те предметы, о которых мы сейчас рассказали читателю и которые до той поры дремали или бесшумно шевелились во мраке. Затем, он подошел к глубокому колодцу, вырытому у одной из стен подземелья и не обнесенному кладкой, взял ведро и, привязав его к длинной веревке без блока, спустил в воду, зловеще черневшую в глубине колодца; послышался глухой всплеск, и минуту спустя Реми вытащил ведро, до краев полное воды, ледяной и чистой, как кристалл. – Подойдите, сударыня, – сказал Реми. Диана подошла. В это внушительное количество воды он уронил одну-единственную каплю жидкости, содержавшейся во флаконе, и вода вся мгновенно окрасилась в желтый цвет; затем желтизна исчезла, и вода спустя десять минут снова стала совершенно прозрачной. Лишь неподвижность взгляда Дианы свидетельствовала о глубоком внимании, с которым она следила за этими превращениями. Реми посмотрел на Диану. – Что же дальше? – спросила она. – Что дальше? Окуните теперь в эту воду, не имеющую ни цвета, ни вкуса, ни запаха, – окуните в нее цветок, перчатку, носовой платок; пропитайте этой водой душистое мыло, налейте ее в кувшин, из которого ею будут пользоваться, чтобы чистить зубы, мыть руки или лицо, – и вы увидите, как это видали при дворе Карла Девятого, что цветок задушит своим ароматом, перчатка отравит соприкосновением с кожей, мыло убьет, проникая в поры. Брызните,одну каплю этой бесцветной жидкости на фитиль свечи или лампы – он пропитается ею приблизительно на дюйм, и в течение часа свеча или лампа будет распространять вокруг себя смерть, а затем – начнет снова гореть так же безобидно, как всякая другая свеча или всякая другая лампа! – Вы уверены в том, что говорите, Реми? – спросила Диана. – Все эти опыты я проделал, сударыня; поглядите на этих птиц – они уже не могут спать и не хотят есть: они отведали такой воды. Поглядите на эту козу, поевшую травы, политой такой водой: она линяет, у нее блуждающие глаза; если даже мы вернем ее теперь к свободе, к свету, природе – все будет напрасно; она обречена, если только, вновь очутясь на приволье, она благодаря природному своему инстинкту не найдет какого-либо из тех противоядий, которые животные чуют, а люди не знают. – Можно посмотреть этот флакон, Реми? – спросила Диана. – Да, сударыня, сейчас, когда вся жидкость уже вытекла – можно. Но погодите немного! С бесконечными предосторожностями Реми отъединил флакон от змеевика, тотчас закупорил горлышко флакона кусочком мягкого воска, сровнял воск с краями горлышка, которое поверх воска еще закрыл обрывком шерсти, и подал флакон своей спутнице. Диана взяла его без малейшего волнения, подняла на уровень лампы и, поглядев некоторое время на густую жидкость, которой он был наполнен, сказала: – Достаточно; когда придет время, мы сделаем выбор между букетом, перчатками, лампой, мылом и кувшином с водой. А хорошо ли эта жидкость сохраняется в металле? – Она его разъедает. – Но ведь флакон, пожалуй, может разбиться? – Не думаю, вы видите, какой толщины стекло; впрочем, мы можем заключить его в золотой футляр. – Стало быть, вы довольны, Реми? – спросила Диана. На ее губах заиграла бледная улыбка, придавая им ту видимость жизни, которую лунный луч дарит предметам, пребывающим в оцепенении. – Доволен, как никогда, сударыня, – ответил Реми, – наказывать злодеев – значит применять священное право самого господа бога. – Слушайте, Реми, слушайте… – Диана насторожилась. – Вы что-нибудь услыхали? – Да.., как будто стук копыт, Реми, это, наверно, наши лошади. – Весьма возможно, сударыня. Ведь назначенный час уже близок, но теперь я их отошлю. – Почему так? – Разве они еще нужны? – Вместо того чтобы поехать в Меридор, Реми, мы поедем во Фландрию. Оставьте лошадей! – А! Понимаю. Теперь в глазах слуги сверкнул луч радости, который можно было сравнить только с улыбкой, скользнувшей по губам Дианы. – Но Граншан… – тотчас прибавил он. – Что мы сделаем с Граншаном? – Граншан, как я вам уже сказала, должен отдохнуть. Он останется в Париже и продаст этот дом, который нам уже не нужен. Но вы должны вернуть свободу всем этим несчастным, ни в чем не повинным животным, которых мы в силу необходимости заставили страдать. Вы сами сказали: быть может, господь позаботится об их спасении. – А все эти очаги, реторты, перегонные кубы? – Раз они были здесь, когда мы купили этот дом, что за важность, если другие найдут их здесь после нас? – А порошки, кислоты, эссенции? – В огонь, Реми, все в огонь! – В таком случае – уйдите. – Уйти? Мне? – Да, или, по крайней мере, наденьте эту стеклянную маску. Реми подал Диане маску, которую она тотчас надела; сам же, прижав ко рту и к носу большой шерстяной тампон, взялся за веревку горна, и едва тлевшие угли стали разгораться. Когда огонь запылал, Реми бросил туда порошки, которые, воспламеняясь, весело затрещали, одни сверкали зелеными огоньками, другие рассыпались бледными, как сера, искрами; бросил он и эссенции, которые не загасили пламя, а, словно огненные змеи, взвились вверх по трубе с глухим шумом, подобным отдаленным раскатам грома. Когда наконец все стало добычей огня, Реми сказал: – Вы правы, сударыня, если кто-нибудь и откроет теперь тайну нашего подземелья, он подумает, что здесь жил алхимик. В наши дни колдунов еще жгут, но алхимиков уважают. – А впрочем, Реми, – ответила Диана, – если б нас сожгли, это, думается мне, было бы не более как справедливо; разве мы не отравители? И если только, прежде чем взойти на костер, мне удастся выполнить свою задачу, эта смерть будет для меня не страшнее любой другой: большинство древних мучеников умерло именно так. Реми жестом дал Диане понять, что согласен с ней; взяв флакон из рук своей госпожи, он тщательно завернул его. В эту минуту в наружную дверь постучались. – Это ваши люди, сударыня, вы не ошиблись. Подите скорее наверх и окликните их, а я тем временем закрою люк. Диана повиновалась. Оба они были настолько пронизаны одной и той же мыслью, что трудно было сказать, кто из них держит другого в подчинении. Реми поднялся вслед за ней и нажал пружину; подземелье снова закрылось. Диана застала Граншана у двери; разбуженный шумом, он пошел открыть. Старик немало удивился, услышав о предстоящем отъезде своей госпожи; она сообщила ему об этом, не сказав, куда держит путь. – Граншан, друг мой, – сказала она, – Реми и я, мы отправляемся в паломничество по обету, данному уже давно; никому не говорите об этом путешествии. И решительно никому не открывайте моего имени. – Все исполню, сударыня, клянусь вам, – ответил старый слуга. – Но ведь я еще увижусь с вами? – Разумеется, Граншан, разумеется; мы непременно увидимся, если не в этом мире, то в ином. Да, к слову сказать, Граншан, этот дом нам больше не нужен. Диана вынула из шкафа связку бумаг. – Вот все документы на право владения им; вы его сдадите внаймы или продадите: если в течение месяца вы не найдете ни покупщика, ни нанимателя, вы просто-напросто оставите его и возвратитесь в Меридор. – А если я найду покупщика, сударыня, то сколько за него взять? – Сколько хотите. – А деньги привезти в Меридор? – Оставьте их себе, славный мой Граншан. – Что вы, сударыня! Такую большую сумму? – Конечно! Разве не моя святая обязанность вознаградить вас за верную службу, Граншан? И разве, кроме моего долга вам, я не должна также уплатить по всем обязательствам моего отца? – Но, сударыня, без купчей, без доверенности я ничего не могу сделать. – Он прав, – вставил Реми. – Найдите способ все это уладить, – сказала Диана. – Нет ничего проще: дом куплен на мое имя, я подарю его Граншану, и тогда он будет вправе продать его кому захочет. – Так и сделайте! Реми взял перо и под своей купчей проставил дарственную запись. – А теперь прощайте, – сказала графиня Монсоро Граншану, сильно расстроенному тем, что он остается в доме совершенно один. – Прощайте, Граншан; велите подать лошадей к крыльцу, а я пока закончу все приготовления. Диана поднялась к себе, кинжалом вырезала портрет из рамы, свернула его трубкой, завернула в шелковую ткань и положила в свой чемодан. Зиявшая пустотой рама, казалось, еще красноречивее прежнего повествовала о скорби, свидетельницей которой она была. Теперь, когда портрет исчез, комната утратила всякое своеобразие и стала безличной. Перевязав чемоданы ремнями, Реми в последний раз выглянул на улицу, чтобы проверить, нет ли там кого-либо, кроме проводника. Помогая своей мертвенно-бледной госпоже сесть в седло, он шепнул ей: – Я думаю, сударыня, этот дом последний, где нам довелось так долго прожить. – Предпоследний, Реми, – сказала Диана своим ровным печальным голосом. – Какой же будет последним? – Могила, Реми.  Глава 31. О ТОМ, ЧТО ДЕЛАЛ ВО ФЛАНДРИИ МОНСЕНЬЕР ФРАНСУА, ПРИНЦ ФРАНЦУЗСКИЙ, ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ И БРАБАНТСКИЙ, ГРАФ ФЛАНДРСКИЙ   Теперь читатель должен разрешить нам покинуть короля – в Лувре, Генриха Наваррского – в Кагоре, Шико – на большой дороге, графиню де Монсоро – на улице и перенестись во Фландрию, к его высочеству герцогу Анжуйскому, который совсем недавно получил титул герцога Брабантского и на помощь которому, как нам известно, выступил главный адмирал Франции Анн Дэг, герцог Жуаез. За восемьдесят лье к северу от Парижа слышалась многоустая французская речь, и французские знамена развевались над лагерем, раскинувшимся на берегу Шельды. Дело было ночью: бесчисленные огни огромным полукругом окаймляли Шельду, такую широкую у Антверпена, и отражались в ее глубоких водах. Обычная тишина польдеров, покрытых густой темной зеленью, нарушалась ржанием французских коней. С высоты городских укреплений часовые видели, как блестят при свете бивуачных костров мушкеты французских часовых – мгновенные дальние вспышки молний, столь же неопасные благодаря огромной ширине реки, отделявшей вражескую армию от города, как те зарницы, что сверкают на горизонте в теплый летний вечер. То было войско герцога Анжуйского. Те из наших читателей, которые соизволили терять время, перелистывая «Королеву Марго» и «Графиню де Монсоро», уже знают герцога Анжуйского, этого завистливого, эгоистичного, честолюбивого и порывистого принца; рожденный так близко от престола и, казалось, каждым значительным событием приближаемый к нему, он не способен был терпеливо ждать, покуда смерть расчистит ему дорогу. Мы видели, как он при Карле IX сначала стремился получить наваррский престол, затем престол самого Карла IX и, наконец, – престол, занятый его братом Генрихом, бывшим королем Польским, чело которого было увенчано двумя коронами, что вызывало жгучую зависть его брата, не сумевшего завладеть хотя бы одной. Тогда герцог Анжуйский ненадолго обратил свои взоры к Англии, где властвовала женщина, и, чтобы получить престол, он просил руки этой женщины, хотя она звалась Елизаветой и была на двадцать лет старше его. В этом начинании судьба, казалось, решила улыбнуться ему, если только можно счесть улыбкой судьбы брак с надменной дочерью Генриха VIII. Тот, кто в течение всей своей жизни, всегда нетерпеливо желая, не сумел отстоять даже собственную свободу; кто присутствовал при казни, а быть может, даже был виновником казни своих любимцев – Ла Моля и Коконнаса – и трусливо принес в жертву Бюсси, самого храброго из своих приближенных, – все это без пользы для своего возвышения и к великому ущербу для своей славы, – этот пасынок счастья внезапно увидел себя взысканным милостью могущественной королевы, до того времени недосягаемой для взоров смертного, и волею целого народа возведенным в самый высокий сан, который этот народ мог даровать. Фландрия предлагала ему корону, Елизавета обручилась с ним. Мы не притязаем на то, чтобы быть историком; если мы иной раз становимся им, то лишь тогда, когда история случайно спускается до уровня романа или, вернее сказать, роман возвышается до уровня истории, тогда мы проникаем нашим пытливым взором жизнь герцога Анжуйского, постоянно соприкасавшуюся с величественными путями королей и поэтому полную тех то мрачных, то блистательных событий, которые обычно отмечают лишь в жизни коронованных особ. Итак, расскажем в немногих словах эту жизнь. Увидев, что его брат Генрих III запутался в своей распре с Гизами, герцог Анжуйский перешел на сторону Гизов, но вскоре убедился, что они, в сущности, преследует одну лишь цель – заменить собою династию Валуа на французском престоле. Тогда он порвал с Гизами, но, как мы видели, этот разрыв для него был сопряжен с опасностью, и казнь Сальседа на Гревской площади показала, какое значение самолюбивые герцоги Лотарингские придавали дружеским чувствам герцога Анжуйского. К тому же у Генриха III давно уже раскрылись глаза, и за год до описываемых событий герцог Алансонский, изгнанный или почти что изгнанный из Парижа, удалился в Амбуаз. Тогда-то и призвали его фламандцы; измученные владычеством Испании, ожесточенные кровавыми зверствами герцога Альбы, обманутые лжемиром, который с ними заключил дон Хуан Австрийский, воспользовавшийся этим миром, чтобы вновь захватить Намюр и Шарлемон, фламандцы призвали себе на помощь Вильгельма Нассауского, принца Оранского, и назначили его генерал-губернатором Брабанта. Два слова об этом новом лице, занимающем значительное место в истории, а в нашем рассказе появляющемся лишь ненадолго. Вильгельму Нассаускому, принцу Оранскому, в ту пору минуло пятьдесят лет; сын Вильгельма Нассауского по прозвищу «Старый» и графини Юлианы Штольберг, двоюродный брат погибшего при осаде Сен-Дизье Рене Нассауского, унаследовавший от него титул принца Оранского, Вильгельм, с раннего детства воспринявший самые суровые принципы Реформации, совсем еще юношей почувствовал свое значение и уяснил себе величие своей миссии. Эта миссия, по его глубокому убеждению, вверенная ему свыше, всю жизнь им выполнявшаяся и ставшая причиной его мученической смерти, заключалась в создании голландской республики, и он ее создал. В молодости он был призван Карлом V ко двору этого монарха. Карл V отлично знал людей; он по достоинству оценил Вильгельма, и зачастую старик император, владевший самой обширной державой, когда-либо объединенной под одним скипетром, советовался с юношей по самым сложным вопросам, касавшимся Нидерландов. Более того – молодому человеку не было и двадцати четырех лет, когда Карл V, в отсутствие знаменитого Филибера-Эммануила Савойского, поручил ему командование армией, действовавшей во Фландрии. Тогда Вильгельм показал себя достойным этого доверия: он держал в страхе герцога Невэрского и Колиньи – двух наиболее выдающихся полководцев того времени, и на глазах у них укрепил Филиппвиль и Шарлемон. На плечо Вильгельма Нассауского опирался Карл V, сходя со ступенек трона в день своего отречения от престола; Вильгельму же он поручил отвезти Фердинанду императорскую корону, от которой добровольно отказался. Тогда на сцену выступил Филипп II, и хотя Карл просил своего сына относиться к Вильгельму как к брату, Вильгельм вскоре понял, что Филипп – один из тех государей, которые предпочитают не иметь родичей. Вот тогда в сознании Вильгельма укоренилась великая мысль об освобождении Голландии и раскрепощении Фландрии – мысль, которая, быть может, навсегда осталась бы сокрытой от всех, если бы старик император, его отец и друг, не вздумал, по некоей случайной причуде, сменить императорскую мантию на монашескую рясу. Вот тогда Нидерланды, по предложению Вильгельма Оранского, потребовали вывода иностранных войск; тогда Испания, стремясь удержать вырывавшуюся из ее тисков жертву, начала ожесточенную борьбу; тогда этому несчастному народу, постоянно теснимому и Францией и Англией, пришлось претерпеть сначала правление вице-королевы Маргариты Австрийской, затем – кровавое проконсульство герцога Альбы; тогда была организована та одновременно политическая и религиозная борьба, предлогом к которой послужило составленное в доме графа Кулембурга заявление с требованием отмены инквизиции в Нидерландах. Тогда четыреста дворян, одетых с величайшей простотой, торжественной процессией, по двое в ряд, явились к подножию трона вице-королевы, чтобы передать ей всенародные пожелания, изложенные в этом заявлении; и тогда, при виде этих людей, таких угрюмых и так скромно одетых, у Барлемона, одного из советников герцогини, вырвалось слово «гезы», тотчас подхваченное фламандскими дворянами и принятое ими для обозначения партии нидерландских патриотов, до того времени не имевшей названия. С этого дня Вильгельм взял на себя ту роль, которою прославился как один из величайших актеров драмы, именуемой мировой историей. Постоянно побеждаемый в борьбе против подавляющего могущества Филиппа II, он постоянно возобновлял эту борьбу, усиливаясь после каждого поражения, всякий раз набирал новое войско взамен прежнего, обращенного в бегство или разгромленного, и появлялся вновь со свежими силами, всегда приветствуемый как освободитель. Среди этих непрестанно чередовавшихся нравственных побед и вещественных поражений Вильгельм, находясь в Монсе, узнал о кровавых ужасах Варфоломеевской ночи. То был жестокий удар, поразивший Нидерланды едва ли не в самое сердце. Голландия и кальвинистская часть Фландрии потеряли в этой ужасающей резне самых отважных из числа своих естественных союзников – французских гугенотов. На эту весть Вильгельм ответил тем, что, по своему обыкновению, отступил; из Монса он отвел свое войско к Рейну и стал выжидать, как события обернутся в дальнейшем. События редко предают правое дело. Внезапно разнеслась весть, всех поразившая своей неожиданностью. Противный ветер погнал морских гезов – были гезы морские и гезы сухопутные – к порту Бриль. Видя, что нет никакой возможности вернуться в открытое море, гезы покорились воле стихии, вошли в гавань и, движимые отчаянием, приступом взяли город, уже соорудивший для них виселицы. Овладев городом, они прогнали из его окрестностей испанские гарнизоны и, не находя в своей среде человека достаточно сильного, чтобы извлечь пользу из успеха, которым были обязаны случаю, призвали принца Оранского; Вильгельм тотчас явился; нужно было нанести решительный удар, нужно было вовлечь в борьбу всю Голландию, навсегда уничтожив этим возможность примирения с Испанией. По настоянию Вильгельма был издан декрет, запрещавший в Голландии католический культ, подобно тому как протестантский культ был запрещен во Франции. С обнародованием этого эдикта снова началась война; герцог Альба выслал против восставших своего собственного сына, герцога Толедского, который отнял у них Зутфен, Нардем и Гарлем; но эти поражения не только не лишили голландцев мужества, а казалось, придали им силы; восстали все; взялись за оружие все – от Зюйдерзе до Шельды; Испания струхнула, отозвала герцога Альбу и на его место назначила дона Луиса де Рекесенс, одного из победителей при Лепанте. Тогда для Вильгельма начался новый ряд несчастий. Людвиг и Генрих Нассауские, спешившие со своими войсками на помощь принцу Оранскому, неожиданно подверглись вблизи Нимвегена нападению со стороны одного из помощников дона Луиса, были разбиты и пали в бою; испанцы вторглись в Голландию, осадили Лейден и разграбили Антверпен. Казалось, все было потеряно, как вдруг провидение вторично пришло на помощь только что возникшей республике: Рекесенс умер в Брюсселе. Тогда все провинции, сплоченные единством интересов, 8 ноября 1576 года, то есть спустя четыре дня после разгрома Антверпена, сообща составили и подписали известный под названием Гентского мира договор, которым обязывались оказывать друг другу помощь в деле освобождения страны «от гнета испанцев и других иноземцев». Вернулся дон Хуан, и с его появлением возобновились бедствия Нидерландов. Не прошло и двух месяцев, как Намюр и Шарлемон были взяты. Фламандцы ответили на эти два поражения тем, что избрали принца Оранского генерал-губернатором Брабанта. Пришел и дону Хуану черед умереть. Положительно, господь бог действовал в пользу освобождения Нидерландов. Преемником дона Хуана стал Александр Фарнезе. То был государь весьма искусный, очаровательный в обращении с людьми, кроткий и сильный одновременно, мудрый политик, хороший полководец; Фландрия встрепенулась, когда этот вкрадчивый испанский голос впервые назвал ее другом, вместо того чтобы поносить ее как бунтовщицу. Вильгельм понял, что Фарнезе своими обещаниями достигнет для Испании большего, нежели герцог Альба своими зверствами. По его настоянию провинции 29 января 1579 года подписали Утрехтскую унию, ставшую основой государственного строя Голландии. Тогда же, опасаясь, что он один не в силах будет осуществить освобождение, за которое боролся уже пятнадцать лет, Вильгельм добился того, что герцогу Анжуйскому было предложено владычество над Нидерландами с условием, что герцог оставит неприкосновенными привилегии голландцев и фламандцев и будет уважать свободу вероисповедания. Этим был нанесен тягчайший удар Филиппу II. Он ответил на него тем, что назначил награду в двадцать пять тысяч экю тому, кто убьет Вильгельма. Генеральные штаты, собравшиеся в Гааге, немедленно объявили Филиппа II лишенным нидерландского престола и постановили, что отныне присяга на верность должна приноситься им, а не королю испанскому. В это-то время герцог Анжуйский вступил в Бельгию и был встречен фламандцами с тем недоверием, с которым они относились ко всем чужеземцам. Но помощь Франции, обещанная французским принцем, была слишком важна для них, чтобы они, хотя бы по видимости, не оказали ему радушного и почтительного приема. Однако посулы Филиппа II принесли свои плоды. Во время празднества, устроенного в честь герцога Анжуйского, рядом с принцем Оранским грянул выстрел; Вильгельм пошатнулся; думали, что он смертельно ранен, но он ведь еще был нужен Голландии. Пуля злодея только прошла через обе щеки принца. Стрелял Жан Жорги, предшественник Бальтазара Жерара, так же как Жан Шатель был предшественником Равальяка. Под влиянием всех этих событий Вильгельм проникся глубокой грустью, которую лишь изредка просветляла задумчивая улыбка. Фламандцы и голландцы почитали этого замкнутого человека как самого бога, – ведь они сознавали, что в нем, в нем одном – все их будущее; когда он медленно шел, закутанный в просторный плащ, надвинув на лоб широкополую шляпу, левой рукой подпирая правую, а правой держась за подбородок, – мужчины сторонились, давая ему дорогу, а матери с каким-то суеверным благоговением указывали на него детям, говоря: «Смотри, сын мой, вот идет Молчаливый!» Итак, по предложению Вильгельма фламандцы избрали Франсуа Валуа герцогом Брабантским, графом Фландрским – иначе говоря, своим верховным властителем. Это не мешало, а напротив, даже способствовало тому, что Елизавета по-прежнему подавала ему надежду на брачный союз с ней. В этом союзе она усматривала возможность присоединить к английским кальвинистам фландрских и французских; быть может, мудрая Елизавета грезила о тройной короне. Принц Оранский как будто относился к герцогу Анжуйскому благожелательно и временно облек его покровом своей собственной популярности, но был готов лишить его этого блага, как только по его, Вильгельма, мнению, придет пора свергнуть власть француза, так же как в свое время он свергнул тиранию испанца. Но этот лицемерный союзник был для герцога Анжуйского опаснее открытого врага; он парализовал выполнение всех тех планов, которые могли доставить герцогу слишком обширную власть или слишком большое влияние во Фландрии. Как только французский принц совершил свой въезд в Брюссель, Филипп II потребовал помощи от герцога Гиза, ссылаясь при этом на договор, некогда заключенный доном Хуаном Австрийским с Генрихом Гизом. Эти юные герои, почти что однолетки, чутьем распознали друг друга. Сойдясь поближе и соединив свои честолюбивые стремления, они поклялись помочь друг другу завоевать по королевству. Когда после смерти своего столь грозного для него брата Филипп II нашел в бумагах молодого принца договор, подписанный Генрихом Гизом, он, казалось, ничуть не был встревожен этим. Стоит ли волноваться из-за честолюбивых замыслов мертвеца? Разве не погребли вместе с ним шпагу, которая могла вдохнуть жизнь в письмена? Но монарх столь могущественный, как Филипп II, к тому же отлично знавший, какое значение зачастую имеют в политике две строчки, начертанные рукой достаточно известной, не мог допустить, чтобы в собрании рукописей и автографов, привлекающем в Эскуриал стольких посетителей, без пользы хранилась подпись Генриха Гиза, начавшая в ту пору приобретать большой вес среди тех торговавших коронами властителей, какими были принц Оранский, Валуа, Габсбурги и Тюдоры. Поэтому Филипп II и предложил герцогу Гизу продолжить с ним заключенный некогда с доном Хуаном договор, согласно которому лотарингец обязывался поддерживать испанское господство во Фландрии, взамен чего испанец обещал помочь лотарингцу довести до благополучного конца начинание, которое некогда пытался осуществить кардинал. Завет, оставленный кардиналом семейству Гизов, состоял в том, чтобы ни на минуту не прекращать усердной работы, которая со временем должна была доставить тем, кто ею занимается, возможность завладеть королевством Францией. Гиз согласился – да он и не мог поступить иначе; Филипп II грозил, что препроводит копию договора Генриху Французскому; вот тогда испанец и лотарингец подослали к герцогу Анжуйскому, победоносному властелину Фландрии, испанца Сальседа, приверженца Лотарингского дома Гизов, чтобы убить его из-за угла. Действительно, убийство завершило бы все к полному удовольствию как испанского короля, так и герцога Лотарингского. Со смертью герцога Анжуйского не стало бы ни претендента на престол Фландрии, ни наследника французской короны. Оставался, правда, принц Оранский; но, как уже известно читателю, у Филиппа II был наготове другой Сальсед, которого звали Жан Жорги. Сальсед не успел выполнить свой замысел; его схватили и четвертовали на Гревской площади. Жан Жорги тяжело ранил принца Оранского, но все же только ранил. Итак, герцог Анжуйский и Молчаливый – оба остались в живых; внешне – добрые друзья, на деле – соперники, еще более непримиримые, чем те, кто подсылал к ним убийц. Мы уже упоминали, что герцога Анжуйского приняли недоверчиво. Брюссель раскрыл ему свои ворота, но Брюссель не был ни Фландрией, ни Брабантом. Поэтому, действуя то убеждением, то силой, герцог начал наступать в Нидерландах, начал постепенно, город за городом, занимать свое строптивое королевство; по совету герцога Оранского, хорошо знавшего несговорчивость фламандцев, он принялся, как сказал бы Цезарь Борджиа, поедать сочный фландрский артишок листик за листиком. Фламандцы, со своей стороны, сопротивлялись не слишком упорно; сознавая, что герцог Анжуйский победоносно защищает их от испанцев, они не спешили принять своего освободителя, но все же принимали его. Франсуа терял терпение и в ярости топал ногой, видя, что только шагом продвигается вперед. – Эти народы медлительны и робки, – говорили герцогу его доброжелатели, – повремените! – Эти народы изменчивы и коварны, – говорил герцогу Молчаливый, – применяйте силу! Кончилось тем, что герцог, от природы крайне самолюбивый и поэтому воспринимавший медлительность фламандцев как поражение, стал брать силою те города, которые не покорялись ему так быстро, как он того желал. Этого дожидались и его союзник Вильгельм Молчаливый, принц Оранский, и самый лютый его враг Филипп II, неусыпно следившие друг за другом. Одержав кое-какие успехи, герцог Анжуйский расположился лагерем напротив Антверпена; он решил силою взять этот город, который герцог Альба, Рекесенс, дон Хуан и герцог Пармский один за другим подчиняли своему игу, но который никто из них не мог ни истощить, ни поработить хотя бы на мгновение. Антверпен призвал герцога Анжуйского на помощь против Александра Фарнезе; но когда герцог Анжуйский вознамерился, в свою очередь, занять Антверпен, город обратил свои пушки против него. Таково было положение, в котором Франсуа Французский находился в ту пору, когда он снова появляется в нашем повествовании, через два дня после того, как к нему присоединился адмирал Жуаез со своим флотом.  Глава 32. О ТОМ, КАК ГОТОВИЛИСЬ К БИТВЕ   Лагерь новоявленного герцога Брабантского раскинулся по обоим берегам Шельды; армия была хорошо дисциплинирована, но в ней царило вполне понятное волнение. Оно было вызвано тем, что на стороне герцога Анжуйского сражалось много кальвинистов, примкнувших к нему отнюдь не из симпатии к его особе, а из желания как можно сильнее досадить испанцам, и еще более – французским и английским католикам; следовательно, воевать этих людей более всего побуждало честолюбие, а не убежденность или преданность; чувствовалось, что тотчас по окончании похода они покинут полководца или поставят ему свои условия. Впрочем, герцог Анжуйский всегда давал понять, что согласится на эти условия, когда тому настанет час. Он любил повторять: «Стал ведь католиком Генрих Наваррский, так почему бы Франсуа Французскому не стать гугенотом?» На другой же стороне, то есть у неприятеля, в противоположность этим моральным и политическим распрям имелись твердые, ясные принципы, существовала вполне определенная цель, а честолюбие и злоба отсутствовали. Антверпен сначала намеревался впустить герцога, но в свое время и на тех условиях, которые найдут нужными; город не отвергал Франсуа, но, уверенный в своей силе, в храбрости и боевом опыте своих жителей, оставлял за собой право повременить; к тому же антверпенцы знали, что стоит им только протянуть руку – и, кроме герцога Гиза, внимательно наблюдавшего из Лотарингии за ходом событий, они найдут в Люксембурге Александра Фарнезе. Почему в случае настоятельной необходимости не воспользоваться поддержкой Испании против герцога Анжуйского, так же как до того герцога призвали на помощь против Испании? А уж потом, после того как при содействии Испании будет дан отпор герцогу Анжуйскому, можно будет разделаться с Испанией. За этими скучными республиканцами стояла великая сила – железный здравый смысл. Но вдруг они увидели, что в устье Шельды появился флот, и узнали, что этот флот приведен самим главным адмиралом Франции на помощь их врагу. С тех пор как герцог Анжуйский осадил Антверпен, он, естественно, стал врагом его жителей. Увидев этот флот и узнав о прибытии Жуаеза, кальвинисты герцога Анжуйского состроили почти такую же кислую мину, как сами фламандцы. Кальвинисты были весьма храбры, но и весьма ревниво оберегали свою воинскую славу; они были довольно покладисты в денежных вопросах, но терпеть не могли, когда другие пытались обкорнать их лавры, да еще теми шпагами, которые в Варфоломеевскую ночь умертвили такое множество гугенотов. Отсюда – бесчисленные ссоры, которые начались в тот самый вечер, когда флот прибыл, и с превеликим шумом продолжались оба следующих дня. С крепостных стен антверпенцы каждый день видели десять – двенадцать поединков между католиками и гугенотами. Происходили они на польдерах, а в реку бросали гораздо больше жертв этих дуэлей, чем французы потеряли бы людей при схватке в открытом поле. Если бы осада Антверпена, подобно осаде Трои, продолжалась девять лет, осажденным пришлось бы делать только одно – наблюдать, чем занимаются осаждающие; а уж те, несомненно, сами бы себя истребили. Во всех этих столкновениях Франсуа играл роль примирителя, что было сопряжено с огромными трудностями; он взял на себя определенные обязательства в отношении французских гугенотов; оскорблять их – значило лишить себя моральной поддержки фламандских гугенотов, которые могли оказать французам важные услуги в Антверпене. С другой стороны, для герцога Анжуйского раздражить католиков, посланных королем, дабы, если потребуется, отдать за него жизнь, – значило бы не только совершить политический промах, но и запятнать свое имя. Прибытие этого мощного подкрепления, на которое не рассчитывал и сам герцог, вызвало смятение испанцев, а лотарингцев привело в неописуемую ярость. Разумеется, это двойное удовольствие – растерянность одних, бешенство других – кое-что да значило для герцога Анжуйского. Но необходимость считаться в лагере под Антверпеном со всеми партиями пагубно отражалась на дисциплине его армии. Жуаезу, которого, если читатель помнит, возложенная на него миссия никогда не прельщала, было не по себе среди всех этих людей, движимых столь различными чувствами; он смутно сознавал, что время успехов прошло. Словно предчувствие какой-то огромной неудачи носилось в воздухе, и адмирал, ленивый, как истый придворный, и честолюбивый, как истый военачальник, горько сожалел о том, что явился из такой дали, чтобы разделить поражение. По множеству причин он искренно думал и во всеуслышание говорил, что решение осадить Антверпен было крупной ошибкой герцога Анжуйского. Принц Оранский, давший ему этот коварный совет, исчез, как только этому совету последовали, и никто не знал, куда он девался. Его армия стояла в Антверпене, он обещал герцогу Анжуйскому ее поддержку, а между тем не слыхать было ни о каких раздорах между солдатами Вильгельма и антверпенцами, и с того дня, как осаждающие разбили свой лагерь в виду города, их еще ни разу не порадовала весть хотя бы об одной дуэли между осажденными. Возражая против осады, Жуаез особенно настаивал на том, что Антверпен по своему значению был почти столицей; а владеть большим городом с согласия этого города было бы несомненным крупным успехом; но взять приступом вторую столицу своего будущего государства значило бы утратить доброе расположение фламандцев, а Жуаез знал их слишком хорошо, чтобы, в случае, если герцог Анжуйский возьмет Антверпен, надеяться, что они рано или поздно не отомстят с лихвой за это взятие. Свое мнение Жуаез излагал вслух в шатре герцога в ту самую ночь, о которой мы повествуем читателю, вводя его в лагерь французов. Пока его полководцы совещались, герцог сидел, или, вернее, лежал в удобнейшем кресле, которое можно было при желании превратить в диван, и слушал отнюдь не советы главного адмирала Франции, а шепот Орильи, своего музыканта, обычно игравшего ему на лютне. Своей подлой угодливостью, своей низкой лестью, своей всегдашней готовностью оказывать самые позорные услуги Орильи прочно вошел в милость герцога; служа ему, он, однако, не в пример прочим его любимцам, никогда не действовал во вред королю или иным могущественным лицам, и поэтому благополучно миновал тот подводный камень, о который разбились Ла Моль, Коконнас, Бюсси и множество других. Играя на лютне, искусно выполняя любовные поручения, сообщая подробнейшие сведения о всех придворных персонажах и интригах и, наконец, с изумительной ловкостью улавливая в расставленные герцогом сети любую приглянувшуюся ему жертву, кто бы она ни была, Орильи исподволь составил себе огромное состояние, которым искусно распорядился на случай опалы; поэтому с виду он был все тем же нищим музыкантом, гоняющимся за каждым экю и, как стрекоза, распевающим, чтобы не умереть с голода. Влияние этого человека было огромно именно потому, что оно было скрыто. Заметив, что музыкант мешает слушать изложение важных стратегических соображений и отвлекает внимание герцога, Жуаез подался назад и круто оборвал свою речь; раздражение Жуаеза не ускользнуло от Франсуа, казалось, не слушавшего речь адмирала, а на самом деле ни слова из нее не пропустившего. Он тотчас спросил: – Что с вами, адмирал? – Ничего, монсеньер; я только жду, когда ваше высочество удосужитесь выслушать меня. – Да я вас слушаю, де Жуаез, я вас слушаю, – весело ответил герцог. – Ах! Видно, все вы, парижане, воображаете, что, сражаясь во Фландрии, я изрядно отупел, коль скоро вы решили, что я не могу слушать двух человек одновременно, – а ведь Цезарь диктовал по семь писем сразу! – Монсеньер, – ответил Жуаез, метнув на бедного музыканта взгляд, под которым тот склонился со своим обычным притворным смирением, – монсеньер, я не певец и, следовательно, не нуждаюсь в аккомпанементе, когда говорю. – Ладно, ладно! Замолчите, Орильи! Орильи безмолвно поклонился. – Итак, – продолжал Франсуа, – вы, Жуаез, не одобряете моего решения приступом взять Антверпен? – Нет, монсеньер. – Однако этот план был одобрен военным советом! – Потому-то я и высказываюсь так осторожно, монсеньер, что говорю после стольких многоопытных полководцев. И Жуаез, по придворному обычаю, раскланялся на все стороны. Некоторые командиры тотчас заявили главному адмиралу, что согласны с ним. Другие промолчали, но знаками выразили ему свое одобрение. – Граф де Сент-Эньян, – сказал герцог одному из храбрейших своих подчиненных, – вы-то ведь не разделяете мнения господина де Жуаеза? – Напротив, ваше высочество, – разделяю. – Так! А я подумал, по вашей гримасе… Все рассмеялись. Жуаез побледнел, Сент-Эньян покраснел. – Если граф де Сент-Эньян, – сказал Жуаез, – имеет привычку таким способом выражать свое мнение – значит, он недостаточно учтивый советник, вот и все. – Господин де Жуаез, – взволнованно возразил де Сент-Эньян, – его высочество напрасно попрекает меня увечьем, которое я получил, служа ему; при взятии Като-Камбрези я был ранен пикой в голову и с тех пор страдаю нервными судорогами, они-то и вызывают гримасы, на которые сетует его высочество… Но то, что я сейчас сказал, господин де Жуаез, – не извинение, а объяснение, – гордо закончил граф, поворачиваясь к адмиралу лицом. – Нет, сударь, – сказал Жуаез, протягивая ему руку, – это упрек с вашей стороны, и вполне справедливый. Кровь прилила к лицу герцога Анжуйского. – А к кому относится этот упрек? – спросил он. – По всей вероятности, ко мне, монсеньер. – В чем же Сент-Эньян может упрекать вас, господин де Жуаез, ведь он вас совсем не знает? – В том, что я хоть минуту мог вообразить, будто господин де Сент-Эньян так мало привержен вашему высочеству, что дал вам совет взять Антверпен приступом. – Но должно же наконец, – воскликнул герцог, – мое положение в этой стране определиться! Я – герцог Брабантский и граф Фландрский по имени, и, следовательно, я должен повелевать здесь на деле! Молчаливый, который неизвестно где скрывается, сулил мне королевскую власть. Где же она? В Антверпене! А где Молчаливый? Вероятно, тоже в Антверпене. Значит, нужно взять Антверпен; тогда мы будем знать, как нам действовать дальше. – Ах, монсеньер, вы это и так знаете, клянусь спасением своей души, – иначе вы не были бы таким проницательным политиком, каким слывете. Кто вам дал совет штурмовать Антверпен? Принц Оранский, который исчез в ту минуту, когда нужно было выступить в поход; принц Оранский, который, предоставив вашему высочеству титуловаться герцогом Брабантским, оставил за собой управление герцогством. Принц Оранский, которому так важно, чтобы вы разгромили испанцев, а испанцы – вас; принц Оранский, который вас заменит, который станет вашим преемником, если только он уже не заменил и не вытеснил вас; принц Оранский.., монсеньер, до сих пор вы, следуя советам принца Оранского, только восстановили фламандцев против себя. Стоит вам только потерпеть поражение – и все те, кто теперь не смеет взглянуть вам прямо в лицо, погонятся за вами, как те трусливые псы, что преследуют только бегущих. – Как! Вы полагаете, что меня могут победить эти торговцы шерстью, пьющие одно пиво? – Эти торговцы шерстью, пьющие одно пиво, причинили много хлопот королю Филиппу Валуа, императору Карлу V и королю Филиппу II; трем государям династий достаточно славных, чтобы сравнение с ними было не так уж нелестно для вас, ваше высочество. – Стало быть, вы опасаетесь поражения? – Да, монсеньер, опасаюсь. – Следовательно, вас там не будет, господин Жуаез? – Почему же мне не быть там? – Потому что меня удивляет, как это вы до такой степени сомневаетесь в собственной храбрости, что уже мысленно видите себя удирающим от фламандцев; как бы там ни было, вы можете успокоиться; когда эти осмотрительные купцы идут в бой, они облекаются в такие тяжелые доспехи, что никак вас не настигнут, даже если погонятся за вами. – Монсеньер, я не сомневаюсь в своей храбрости; монсеньер, я буду в первом ряду; и сразят меня в первом ряду, тогда как других сразят в последнем, только всего. – Но, в конце концов, ваше рассуждение нелогично, господин де Жуаез; вы признаете правильным, что я занимал небольшие укрепленные города? – Я признаю правильным, что вы занимали все те города, которые не защищались. – Так вот, заняв небольшие укрепленные города, которые не защищались, как вы говорите, я и не подумаю отступить от большого города из-за того, что он защищается или, вернее сказать, грозит защищаться. – Ваше высочество напрасно так рассудили! Лучше отступить на твердой почве, нежели, продолжая двигаться вперед, споткнуться и упасть в ров. – Пусть я споткнусь – но я не отступлю! – Ваше высочество поступит так, как ему будет угодно, – с поклоном сказал Жуаез, – и мы, со своей стороны, будем действовать так, как прикажет ваше высочество, – все мы находимся здесь, чтобы повиноваться вам. – Это не ответ, герцог. – И, однако, это единственный ответ, который я могу дать вашему высочеству. – Ну что ж, докажите мне, что я не прав: я буду очень рад, если вы меня переубедите. – Монсеньер, поглядите на армию принца Оранского – она ведь была вашей, не так ли? И что же? Теперь, вместо того чтобы находиться рядом с вашими войсками под Антверпеном, она – в Антверпене, а это большая разница; взгляните на Молчаливого, как вы сами его называете: он был вашим другом и вашим советчиком – а теперь вы не только не знаете, куда девался советчик; вы почти что уверены, что друг превратился в недруга; взгляните на фламандцев: когда вы были во Фландрии, они в каждом городе при вашем приближении вывешивали флаги на своих домах и лодках; теперь, завидев вас, они запирают городские ворота и направляют на вас жерла своих пушек, ни дать ни взять словно вы – герцог Алъба. Так вот, я заявляю вам: фламандцы и голландцы, Антверпен и принц Оранский только и ждут случая объединиться против вас, и они сделают это в ту минуту, когда вы прикажете начальнику вашей артиллерии открыть огонь. – Ну что ж, – ответил герцог Анжуйский, – стало быть, одним ударом побьем Антверпен и Оранского, фламандцев и голландцев. – Нет, монсеньер, потому что у нас ровно столько людей, сколько нужно, чтобы штурмовать Антверпен, при условии, что мы будем иметь дело с одними только антверпенцами, тогда как на самом деле во время этого штурма на нас без всякого предупреждения нападет Молчаливый со своими вековечными, всегда уничтожаемыми и всегда воскресающими восемью – десятью тысячами солдат, при помощи которых он вот уже десять, если не двенадцать лет держит в страхе герцога Альбу, дона Хуана, Рекесенса и герцога Пармского. – Итак, вы упорствуете в своем мнении? – Каком именно? – Что мы будем разбиты? – Неминуемо! – Ну что ж! Этого легко избежать, – по крайней мере, лично вам, господин де Жуаез, – язвительно продолжал герцог, – мой брат послал вас сюда, чтобы оказать мне поддержку; вы не будете в ответе, если я отпущу вас, заявив вам, что, по моему разумению, я в поддержке не нуждаюсь. – Ваше высочество может меня отпустить, – сказал Жуаез, – но согласиться на это накануне боя было бы позором для меня. Долгий гул одобрения был ответом на слова Жуаеза; герцог понял, что зашел слишком далеко. – Любезный адмирал, – сказал он, встав со своего ложа и обняв молодого человека, – вы не хотите меня понять. Мне думается, однако, что я прав или, вернее, что в том положении, в каком я нахожусь, я не могу во всеуслышание признать, что был неправ; вы упрекаете меня в моих промахах, я их знаю; я слишком ревниво относился к чести своего имени; я слишком усердно старался доказать превосходство французского оружия, стало быть, я не прав. Но ошибка уже совершена – неужели вы хотите еще усугубить ее? Сейчас мы стоим лицом к лицу с вооруженными людьми, – иначе говоря, с людьми, которые оспаривают у нас то, что сами предложили мне. Так неужели вы хотите, чтобы я уступил им? Тогда завтра они отберут все, что я завоевал; нет – меч обнажен, нужно разить им, не то сразят нас. Вот что я чувствую. – Раз ваше высочество так рассуждает, – ответил Жуаез, – я ни слова больше не скажу; я нахожусь здесь, чтобы повиноваться вам, монсеньер, и верьте мне – с величайшей радостью пойду за вами, куда бы вы меня ни повели – к гибели или к победе. Однако.., но нет, монсеньер… – В чем дело? – Нет, я хочу и должен молчать. – О нет, клянусь богом! Говорите, адмирал, говорите, – я так хочу! – Я могу сказать это только вам, монсеньер. – Только мне? – Да, если вашему высочеству будет угодно. Все присутствующие встали и отошли в самую глубь просторного шатра герцога. – Говорите, – повторил он. – Ваше высочество, вам, возможно, будет безразлично, если вы потерпите поражение от Испании, безразлично, если вас постигнет неудача, которая, возможно, будет знаменовать торжество этих фламандских петухов или этого двуличного принца Оранского; останетесь ли вы столь же равнодушным, если, быть может, над вами посмеется герцог де Гиз? Франсуа нахмурился. – Герцог Гиз? – переспросил принц. – А он тут при чем? – Герцог Гиз, – продолжал Жуаез, – пытался, так говорят, подстроить убийство вашего высочества; Сальсед не признался в этом на эшафоте, но признался на дыбе. Так вот, лотарингец, играющий – вряд ли я заблуждаюсь – очень важную роль во всем этом, будет безмерно рад, если благодаря его козням нас разобьют под Антверпеном и если – кто знает? – в этой битве, без всяких расходов для Лотарингского дома, погибнет отпрыск французской королевской династии, за смерть которого он обещал так щедро заплатить Сальседу. Прочтите историю Фландрии, монсеньер, и вы увидите, что в обычае фламандцев – удобрять свою землю кровью самых прославленных государей Франции и самых благородных ее рыцарей. Герцог покачал головой. – Ну что ж, пусть так, Жуаез, – сказал он, – если придется, я доставлю треклятому лотарингцу эту радость – видеть меня мертвым, но радостью видеть меня в бегстве он не насладится. Я жажду славы, Жуаез, ведь я последний в своей династии, и мне еще нужно выиграть немало сражений. – Вы забываете Като-Камбрези, монсеньер. Да, правда, вы – последний. – Сравните эту стычку с Жарнаком и Монконтуром, Жуаез, – и вы убедитесь, что я еще в большом долгу у моего возлюбленного брата Генриха. Нет, нет, – прибавил он, – я не наваррский королек, я – принц французского королевского дома! Затем герцог сказал, обратясь к сановникам, по желанию адмирала удалившимся в глубь шатра: – Господа, штурм не отменяется; дождь перестал, земля не размокла, сегодня ночью – в атаку! Жуаез поклонился и сказал: «Соблаговолите, монсеньер, подробно изложить ваши приказания: мы ждем их». – У вас, господин де Жуаез, восемь кораблей, не считая адмиральской галеры, верно?

The script ran 0.025 seconds.