1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
– Самое позднее завтра. Но вы не беспокойтесь: тех, кого надо предупредить, непременно предупредят.
– Тогда обнимем друг друга и простимся с этими стенами.
Друзья горячо обнялись и вернулись в свои камеры:
Ла Моль – вздыхая, Коконнас – напевая.
До семи часов вечера ничего нового не произошло. На Венсеннский донжон спустилась темная, дождливая ночь – ночь, созданная для побега Коконнасу принесли ужин, и он поужинал с обычным своим аппетитом, предвкушая удовольствие вымокнуть под дождем, хлеставшим по стенам замка, и уже готовился заснуть под глухой, однообразный шум ветра, как вдруг ему почудилось, что ветер, к которому он не раз прислушивался с тоскливым чувством, которого он ни разу не ощущал до тюрьмы, как-то странно стал поддувать под двери, да и печь тоже гудела с большей яростью, чем обычно. Это странное явление повторялось всякий раз, как открывали камеры на верхнем этаже, в особенности камеру напротив. По этому шуму Аннибал всегда догадывался, что тюремщик сейчас придет: этот шум говорил о том, что тюремщик выходит от Ла Моля.
На сей раз, однако, пьемонтец тщетно вытягивал шею и напрягал слух.
Время шло, никто к нему не приходил.
«Странно, – рассуждал Коконнас, – у Ла Моля отворили дверь, а у меня нет. Быть может, Ла Моля вызвали на допрос? Или он заболел? Что это значит?».
Для узника все – подозрение и тревога, и все – радость и надежда.
Прошло полчаса, час, полтора.
Коконнас с досады начал засыпать, как вдруг услыхал скрежет ключа в замочной скважине и вскочил с постели.
«Ого! Неужели пришел час освобождения и нас отведут в часовню без приговора? – подумал он. – Черт побери! Какое наслаждение бежать в такую ночь, когда ни зги не видно: лишь бы лошади не ослепли!».
С веселым лицом он собрался расспросить обо всем тюремщика, но увидел, что тот приложил палец к губам, весьма красноречиво делая знаки глазами.
И в самом деле, за его спиной слышался шорох и виднелись тени.
Внезапно он разглядел в темноте две каски, на которые коптившая свеча бросила золотистые точки.
– Ого! Зачем здесь эта зловещая свита? – шепотом спросил он. – Куда мы идем?
Тюремщик ответил только вздохом, очень похожим на стон.
– Черт побери! Вот проклятая жизнь! – пробормотал Коконнас. – Вечно какие-то крайности, нет под ногами твердой земли: то барахтаешься в воде на глубине в сто футов, то летаешь над облаками – середины нету! Слушайте, куда мы идем?
– Следуйте за алебардщиками, сударь, – произнес картавый голос, показавший Коконнасу, что замеченных им солдат сопровождал судебный пристав.
– А господин де Ла Моль? – спросил Коконнас. – Где он? Что с ним?
– Следуйте за алебардщиками, – тем же тоном повторил тот же картавый голос.
Пришлось повиноваться. Коконнас вышел из своей камеры и увидел человека в черном – обладателя столь неприятного голоса. Это был пристав, маленький горбун, который, несомненно, пошел по судейской части затем, чтобы скрыть под длинным черным одеянием другой свой недостаток: он был кривоног.
Коконнас начал медленно спускаться по винтовой лестнице. На втором этаже конвой остановился.
– Спуститься-то спустились, но не настолько, насколько нужно, – прошептал Коконнас.
Дверь открылась. У Коконнаса было зрение рыси и чутье ищейки; он сразу почуял судей и разглядел в темноте силуэт человека с голыми руками, при виде которого пот выступил у него на лбу. Однако он принял веселый вид, слегка склонил голову налево, как предписывали правила той эпохи и, подбоченясь, вошел в зал.
Кто-то отдернул занавес, и Коконнас в самом деле увидел судей и секретарей суда.
В нескольких шагах от судей и этих секретарей сидел на скамейке Ла Моль.
Коконнаса подвели к судьям. В ожидании вопросов он встал против них и кивком головы с улыбкой приветствовал Ла Моля.
– Как ваше имя, сударь? – спросил председатель суда.
– Марк-Аннкбал де Коконнас, – изысканно вежливо отвечал он, – граф де Монпантье. Шено и прочая, и прочая; но я полагаю, что наши титулы вам известны.
– Где вы родились?
– В Сен-Коломбане, близ Сузы.
– Сколько вам лет?
– Двадцать семь лет и три месяца.
– Хорошо, – сказал председатель суда.
«Видно, ему это понравилось», – пробормотал Коконнас.
– Теперь скажите, – выждав, пока секретарь запишет ответы обвиняемого, продолжал председатель:
– С какой целью вы оставили службу у герцога Алансонского?
– Чтобы быть вместе с господином де Ла Молем, вот с этим моим другом, который оставил у него службу за несколько дней до меня.
– Что вы делали на охоте, когда вас арестовали?
– Как что?.. Охотился, – ответил Коконнас.
– Король тоже был на этой охоте, и там у него начались первые приступы той болезни, которой он страдает в настоящее время.
– По этому поводу я ничего не могу сказать – я был далеко от короля. Я даже не знал, что он чем-то заболел. Судьи переглянулись с недоверчивой усмешкой.
– Ах, вы не знали?.. – переспросил председатель.
– Да, сударь, и мне очень жаль короля. Хотя французский король и не является моим королем, но я чувствую к нему большую симпатию.
– В самом деле?
– Честное слово! Не то что к его брату, герцогу Алансонскому. Признаюсь, его я…
– Речь идет не о герцоге Алансонском, сударь, а о его величестве…
– Я уже сказал вам, что я его покорнейший слуга, – ответил Коконнас с очаровательной развязностью, принимая небрежную позу.
– Если, как вы утверждаете, вы действительно слуга его величества, то не скажете ли суду, что вам известно о магической статуэтке?
– Ах, вот как! Мы, значит, возвращаемся к истории со статуэткой?
– Да, сударь, а вам это не по вкусу?
– Как раз наоборот! Предпочитаю статуэтку. Продолжайте!
– Почему эта статуэтка оказалась у господина де Ла Моля?
– У господина де Ла Моля? Вы хотите сказать: у Рене!
– Таким образом, вы признаете, что она существует?
– Разумеется, признаю, если мне ее покажут.
– Вот она. Это та самая, которая вам известна?
– Очень хорошо известна.
– Секретарь, запишите, – сказал председатель, – обвиняемый признался, что видел эту статуэтку у господина де Ла Моля.
– Нет, нет, – возразил Коконнас, – не путайте! Видел у Рене.
– Пусть будет – у Рене. Когда?
– В тот единственный раз, когда я и господин де Ла Моль были у Рене.
– Вы, значит, признаете, что вместе с господином де Ла Молем были у Рене?
– Вот так так! Да разве я это когда-нибудь скрывал?
– Секретарь, запишите: обвиняемый признался, что был у Рене в целях колдовства.
– Э, потише, потише, господин председатель! Умерьте ваш пыл, будьте любезны! Об этом я не сказал ни слова.
– Вы отрицаете, что были у Рене в целях колдовства?
– Отрицаю! Колдовство совершилось случайно и непреднамеренно.
– Но оно имело место?
– Я не могу отрицать, что происходило нечто похожее на чародейство.
– Секретарь запишите: обвиняемый признался, что у Рене совершилось чародейство с целью умертвить короля.
– Как с целью умертвить короля? Это гнусная ложь! Никогда никакого чародейства с целью умертвить короля не было!
– Вот видите, господа, – сказал Ла Моль.
– Молчать! – приказал председатель и, повернувшись к секретарю, продолжал:
– С целью умертвить короля. Записали?
– Да нет же, нет, – возразил Коконнас. – Да и статуэтка изображает вовсе не мужчину, а женщину.
– Что я вам говорил, господа? – вмешался Ла Моль.
– Господин де Ла Моль! Вы будете отвечать, когда мы будем вас допрашивать, – заметил председатель, – не перебивайте допрос других. Итак, вы утверждаете, что это женщина?
– Конечно, утверждаю.
– Почему же на ней корона и королевская мантия?
– Да очень просто, черт возьми, – отвечал Коконнас, – потому что она…
Ла Моль встал и приложил палец к губам. «Верно, – подумал Коконнас. – Но что бы такое рассказать, что пришлось бы по вкусу этим господам?».
– Вы продолжаете настаивать, что эта статуэтка изображает женщину?
– Разумеется, настаиваю.
– Но отказываетесь сообщить суду, кто эта женщина?
– Это моя соотечественница, – вмешался Ла Моль. – Я любил ее и хотел, чтобы и она меня полюбила.
– Допрашивают не вас, господин де Ла Моль! – крикнул председатель. – Молчите, или вам заткнут рот!
– Заткнут рот? – воскликнул Коконнас. – Как вы сказали, господин в черном? Заткнут рот моему другу?.. Дворянину? Полноте!
– Введите Рене, – распорядился генеральный прокурор Лагель.
– Да, да, введите Рене, – сказал Коконнас, – посмотрим, кто окажется прав: вы трое или мы двое…
Рене вошел, бледный, постаревший, почти неузнаваемый, согнувшийся под гнетом преступления, которое он собирался совершить, – преступления еще более тяжкого, чем те, которые он совершил доселе.
– Мэтр Рене! – обратился к нему председатель. – Узнаете ли вы здесь присутствующих двух обвиняемых?
– Да, сударь, – ответил Рене голосом, выдававшим сильное волнение.
– А где вы их видели?
– В разных местах, в том числе и у меня.
– Сколько раз они у вас были?
– Один раз.
По мере того как говорил Рене, лицо Коконнаса все больше прояснялось; лицо же Ла Моля, напротив, оставалось серьезным, как будто у него возникло какое-то предчувствие.
– Ас какой целью они были у вас? Рене, казалось, на мгновение заколебался.
– Чтобы заказать мне восковую фигурку, – ответил он.
– Простите, простите, мэтр Рене, – вмешался Коконнас, – вы допускаете небольшую ошибку.
– Молчать! – сказал председатель и, обращаясь к Рене, продолжал:
– Эта фигурка изображает мужчину или женщину?
– Мужчину, – ответил Рене.
Коконнас подскочил, словно от электрического разряда.
– Мужчину! – воскликнул он.
– Мужчину, – повторил Рене, но таким слабым голосом, что председатель едва его расслышал.
– А почему у статуэтки на плечах мантия, а на голове корона?
– Потому, что статуэтка изображает короля.
– Подлый лжец! – в бешенстве крикнул Коконнас.
– Молчи, молчи, Коконнас, – перебил его Ла Моль, – пусть этот человек говорит: каждый волен губить свою душу.
– Но не тело других, черт подери!
– А что означает стальная иголка в сердце статуэтки и буква «М» на крошечном флажке? – спросил председатель.
– Иголка заменяет шпагу или кинжал, буква «М» означает «смерть».
Коконнас хотел броситься на Рене и задушить его, но четверо конвойных удержали пьемонтца.
– Хорошо, – сказал прокурор Лагель, – трибуналу достаточно этих сведений. Отведите узников в камеры ожидания.
– Но нельзя же слушать такие обвинения и не протестовать! – воскликнул Коконнас.
– Протестуйте, сударь, вам никто не мешает. Конвойные, вы слышали?
Конвойные схватили обвиняемых и вывели – Ла Моля в одну дверь, Коконнаса – в другую.
Затем прокурор сделал знак человеку, которого Коконнас заметил в тени, и сказал:
– Не уходите, мэтр, сегодня ночью у вас будет работа.
– С кого начать, сударь? – почтительно снимая колпак, спросил этот человек.
– С того, – сказал председатель, показывая на Ла Моля, который еще виднелся, как тень, между двумя конвойными.
Затем председатель подошел к Рене, который г трепетом ожидал, что его опять отведут в Шатле, где он был заключен.
– Прекрасно, сударь, – сказал ему председатель, – будьте спокойны: королева и король будут извещены, что раскрытием истины в этом деле они обязаны вам.
Вместо того чтобы придать Рене силы, это обещание сразило его, и ответом председателю был лишь глубокий вздох.
Глава 8
Пытка сапогами
Только когда Коконнаса отвели в его новую камеру и заперли за ним дверь, предоставив его самому себе и лишив его поддержки, какую оказывали ему борьба с судьями и злоба на Рене, пришла череда печальных мыслей.
– Мне кажется, – рассуждал он сам с собой, – что все оборачивается как нельзя хуже и что сейчас самое время идти в часовню. Ох, боюсь я этих смертных приговоров: ведь то, что они сейчас нам выносят смертный приговор, это бесспорно. Ох, особенно боюсь я смертных приговоров, которые произносятся при закрытых дверях в укрепленном замке да еще в присутствии таких противных рож, как те, что меня окружали! Они твердо намерены отрубить нам головы… Гм-гм!.. Я повторю то, что уже сказал, – сейчас самое время идти в часовню.
За тихим разговором с самим собой последовала тишина, и эту тишину внезапно прорезал глухой, сдавленный, страшный крик, крик, в котором не было ничего человеческого; казалось, он просверлил толщу стены и прозвучал в железе ее решеток.
Коконнас невольно вздрогнул, хотя это был человек мужественный, храбрость его была подобна инстинкту хищных зверей: Коконнас замер в том положении, в каком услышал этот вопль, сомневаясь, может ли человек издать такой вопль, и принимая его за вой ветра в деревьях и за один из множества ночных звуков, которые словно спускаются и поднимаются из двух неведомых миров, между которыми вращается наш мир. Но второй вопль, еще более жалобный, еще более душераздирающий, достиг ушей Коконнаса, и на сей раз он не только ясно различил человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал в этом голосе голос Ла Моля.
При звуке его голоса пьемонтец забыл, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщины; всей своей тяжестью он бросился на стену, словно собираясь повалить ее и броситься на помощь жертве с криком: «Кого здесь режут?».
Но, встретив на своем пути стену, о которой Коконнас позабыл, он отлетел к каменной скамье и рухнул на нее. Тем все и кончилось.
– Ого! Они его убили! – прошептал он. – Это чудовищно! А здесь и защищаться нечем… нет оружия… Он стал шарить руками вокруг себя.
– Ага! Вот железное кольцо! – воскликнул он. – Вырву его – и горе тому, кто подойдет ко мне!
Коконнас встал, ухватился за железное кольцо и первым же рывком расшатал его так сильно, что сделай он еще два таких рывка – и кольцо, несомненно, выскочило бы из стены.
Но дверь внезапно отворилась, и камеру залил свет двух факелов.
– Идемте, сударь, идемте, суд ждет вас, – произнес тот же картавый голос, который и раньше был так неприятен Коконнасу и который теперь, раздавшись тремя этажами ниже, не обрел недостававшего ему обаяния.
– Хорошо, – выпустив из рук кольцо, ответил Коконнас. – Сейчас я услышу мой приговор?
– Да, сударь.
– Ох, легче стало! Идемте, – сказал Коконнас и последовал за приставом; тот заковылял впереди с черным жезлом в руках.
Хотя в первую минуту Коконнас и выразил удовлетворение, он на ходу все же бросал тревожные взгляды вправо и влево, вперед и назад.
«Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! – сказал себе Коконнас. – Признаться, мне очень недостает его».
Они проследовали в зал, откуда только что вышли судьи и где оставался стоять только один человек, в котором Коконнас тотчас узнал генерального прокурора, который во время допроса неоднократно брал слово, и всякий раз с озлоблением, которое нетрудно было уловить.
Именно ему Екатерина то письменно, то устно давала советы по ведению процесса.
Поднятый занавес давал возможность увидеть глубину этой комнаты, и глубина этой комнаты терялась в полумраке, а освещенная ее часть имела такой ужасающий вид, что Коконнас почувствовал, как у него подгибаются ноги.
– О, Господи! – воскликнул он.
Этот крик ужаса вырвался у Коконнаса недаром.
Картина была в самом деле зловещая. Зал, во время допроса скрытый занавесом, теперь казался преддверием ада.
На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше в жаровне пылал огонь, бросая красноватые отсветы на окружающие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших между Коконнасом и жаровней. Рядом с одним из каменных столбов, поддерживавших свод, недвижимый, как статуя, стоял какой-то человек с веревкой в руке.
Казалось, он был высечен из одного камня со столбом, к которому он прислонился. По стенам, над каменными скамейками, между железными кольцами висели цепи и сверкала сталь.
– Ого! Зал пыток в полной готовности. Должно быть, он только и ждет своей жертвы! – прошептал Коконнас. – Что это значит?
– Марк-Аннибал Коконнас, на колени! – произнес чей-то голос, заставивший Аннибала поднять голову. – Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.
Это было одно из тех приказаний, которые все существо Коконнаса инстинктивно отвергало.
Оно и это предложение готово было отвергнуть, а потому два человека нажали на его плечи так неожиданно, а главное, так сильно, что он упал обоими коленями на каменный настил.
Голос продолжал:
«Приговор, вынесенный на заседании суда в Венсеннской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении, заключающемся в оскорблении его величества, в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими пагубными советами он подстрекал принца крови к мятежу…».
При каждом из этих обвинений Коконнас в такт отрицательно мотал головой, как это делают непослушные школьники.
Судья продолжал:
«Вследствие вышеизложенного означенный Марк-Аннибал де Коконнас будет препровожден из тюрьмы на площадь Сен-Жан-ан-Грев и там обезглавлен, имущество его будет конфисковано, его строевые леса будут срублены до высоты в шесть футов, его замки будут разрушены и в чистом поле будет поставлен столб с медной доской, на коей будут указаны его преступление и кара…».
– Что касается моей головы, – сказал Коконнас, – то я не сомневаюсь, что ее и впрямь отрубят, ибо она – во Франции и слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и моих замков, то ручаюсь, что всем пилам и всем киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!
– Молчать! – приказал судья и продолжал:
«Сверх того, означенный Коконнас…».
– Как? – перебил Коконнас. – После того как мне отрубят голову, со мной будут еще что-то делать? По-моему, это уж чересчур жестоко!
– Нет, сударь, не после, а до… – отвечал судья и продолжал:
«Сверх того означенный Коконнас до исполнения приговора должен быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев.».
Коконнас вскочил на ноги, испепеляя судью сверкающим взглядом.
– Зачем?! – воскликнул он, не найдя кроме этого наивного вопроса других слов, чтобы выразить множество мыслей, зародившихся у него в мозгу.
В самом деле, пытка была для Коконнаса полнейшим крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от пытки часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие. А если человек ни в чем не признавался, пытку продолжали, и не только продолжали, но пытали еще более жестоко.
Судья не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора отвечало за него, а потому продолжал читать:
«…дабы заставить его назвать своих сообщников, раскрыть заговор и все козни во всех подробностях».
– Черт побери! – воскликнул Коконнас. – Вот это я называю гнусностью! Вот это я называю больше чем гнусностью, – это я называю подлостью!
Привыкший к различным проявлениям гнева несчастных жертв – гнева, который страдания ослабляют, превращая в слезы, – бесстрастный судья сделал знак рукой.
Коконнаса схватили за ноги и за плечи, свалили с ног, понесли, усадили на допросный стул и прикрутили к нему веревками прежде, чем он успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.
– Негодяи! – рычал Коконнас, сотрясая в пароксизме ярости стул и его ножки так, что заставил отступить самих истязателей. – Негодяи! Пытайте, бейте, режьте меня на куски, но, клянусь, вы ничего не узнаете! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Попробуйте, попробуйте, я презираю вас!
– Секретарь! Приготовьтесь записывать, – сказал судья.
– Да, да, приготовляйся! – рычал Коконнас. – Будет тебе работа, если станешь записывать то, что я скажу вам всем, гнусные палачи! Пиши, пиши!
– Вам угодно сделать признания? – так же спокойно спросил судья.
– Ни одного слова, ничего. Идите к черту!
– Вы лучше поразмыслите, сударь, пока они все приготовят. Мэтр! Приладьте господину сапожки.
При этих словах человек, доселе неподвижно стоявший с веревкой на руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, – тот повернулся к нему лицом, чтобы скорчить ему рожу.
Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа.
Скорбное изумление выразилось на лице Коконнаса. Вместо того чтобы биться и кричать, он замер, будучи не в силах отвести взгляд от лица этого забытого им друга, появившегося в такую минуту.
Кабош, на лице которого не дрогнул ни один мускул, и который, казалось, никогда в жизни не видел Коконнаса, кроме как на станке, задвинул ему две доски меж голеней, две такие же доски приложил к голеням снаружи и обвязал все это веревкой, которую держал в руке.
Это сооружение и называлось «сапогами».
При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, которые, двигаясь, раздавливали мускулы.
При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.
Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками и, опустившись на одно колено, поднял молот и посмотрел на судью.
– Вы намерены говорить? – спросил судья.
– Нет, – решительно ответил Коконнас, хотя капли пота выступили у него на лбу, а волосы на голове встали дыбом.
– В таком случае первый простой клин, – сказал судья.
Кабош поднял руку с тяжелым молотом и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.
Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей.
Больше того, на лице пьемонтца не выразилось ничего, кроме неописуемого изумления. Он удивленными глазами посмотрел на Кабоша, который, подняв руку, стоял вполоборота к судье, готовясь повторить удар.
– С какой целью вы спрятались в лесу? – спросил судья.
– Чтобы посидеть в тени, – ответил Коконнас.
– Продолжайте, – сказал судья.
Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук, что и первый.
Но, как и при первом ударе, Коконнас даже бровью не повел и с тем же выражением взглянул на палача.
Судья нахмурил брови.
– Стойкий христианин! – проворчал он. – Мэтр! До конца ли вошел клин?
Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, но, наклонясь над Коконнасом, шепнул ему:
– Да кричите же, несчастный! – и, выпрямившись, доложил:
– До конца, сударь.
– Второй простой, – хладнокровно приказал судья. Эти четыре слова Кабоша объяснили Коконнасу все. Благородный палач оказывал «своему другу» величайшую милость, какую только мог оказать дворянину палач. Он избавлял Коконнаса не только от мучений, но и от позора признаний, вбивая ему меж голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом, вместо цельных дубовых клиньев. Более того, сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.
– Ах, добрый, добрый Кабош! – прошептал Коконнас. – Будь спокоен: раз ты просишь, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, значит, на тебя трудно угодить.
В это время Кабош просунул конец второго клина, толще первого.
– Продолжайте, – сказал судья. Тут Кабош ударил так, словно намеревался разрушить Венсеннский донжон.
– Ой-ой-ой! У-у-у! – на все лады заорал Коконнас. – Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!
– Ага! – ухмыляясь, сказал судья. – Второй сделал свое дело, а то я уж и не знал, на что подумать. Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.
– Так что же вы делали в лесу? – повторил судья.
– Э, черт побери! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!
– Продолжайте, – приказал судья.
– Признавайтесь, – шепнул Коконнасу на ухо Кабош.
– В чем?
– В чем хотите, только признавайтесь. Кабош нанес удар не менее усердно. Коконнас думал, что задохнется от крика.
– Ох! Ой! – произнес он. – Что вы хотите знать, сударь? По чьему приказанию я был в лесу?
– Да, сударь.
– По приказанию герцога Алансонского.
– Записывайте, – приказал судья.
– Если я совершил преступление, устраивая ловушку королю Наваррскому, – продолжал Коконнас, – то ведь я был только орудием, сударь, я выполнял приказание моего господина.
Секретарь принялся записывать.
«Ага, ты донес на меня, бледная рожа! – пробормотал страдалец. – Погоди же у меня, погоди!».
И он рассказал, как герцог Алансонский пришел к королю Наваррскому, как герцог встречался с де Муи, рассказал историю с вишневым плащом, – рассказал все, не забывая орать и время от времени заставляя опускать на себя новые удары молота.
Словом, он дал такое множество ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского сведений, он так хорошо притворялся, что вынужден давать их только из-за страшной боли, он гримасничал, выл, стонал так естественно и так разнообразно, что в конце концов сам председатель испугался, что занес в протокол подробности, постыдные для принца крови.
– «Ну, ну, в добрый час! – думал Кабош. – Вот дворянин, которому не надо дважды повторять одно и то же! Уж и задал он работу секретарю! Господи Иисусе! А что было бы, если бы клинья были не кожаные, а деревянные?».
За признание Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки, но и без него тех девяти клиньев, которые ему забили, было вполне достаточно, чтобы превратить его ноги в месиво.
Судья поставил на вид Коконнасу, что смягчение приговора он получает за свои признания, и удалился.
Страдалец остался наедине с Кабошем.
– Ну как вы себя чувствуете, сударь? – спросил Кабош.
– Ах, друг мой, храбрый мой друг, хороший мой Кабош! – сказал Коконнас. – Будь уверен, что я всю жизнь буду благодарен тебе за то, что ты для меня сделал!
– Черт возьми! Вы будете правы, сударь: ведь если бы узнали, что я для вас сделал, ваше место на этом станке занял бы я, только уж меня-то не пощадили бы, как пощадил вас я.
– Но как пришла тебе в голову хитроумная мысль…
– А вот как, – заворачивая ноги Коконнаса в окровавленные тряпки, рассказал Кабош. – Я узнал, что вы арестованы, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина желает вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.
– Рискуя тем, что могло с тобой произойти?
– Сударь, – отвечал Кабош, – вы единственный дворянин, который пожал мне руку, а ведь у палача тоже есть память и душа, хотя он и палач, а быть может, именно оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.
– Завтра? – переспросил Коконнас.
– Конечно, завтра.
– Какая работа?
Кабош посмотрел на Коконнаса с удивлением.
– Как – какая работа? Вы что же, забыли приговор?
– Ах, да, верно, приговор, – ответил Коконнас, – а я и забыл.
На самом деле Коконнас вовсе не забыл о приговоре, а просто не подумал о нем.
Он думал о часовне, о ноже, спрятанном под покровом престола, об Анриетте и о королеве, о двери в ризнице и о двух лошадях у опушки леса; он думал о свободе, о скачке на вольном воздухе, о безопасности за границей Франции.
– А теперь, – сказал Кабош, – надо ловчее перенести вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих подручных, у вас раздроблены ноги и что при каждом движении вы должны кричать.
– Ай! – простонал Коконнас, увидав двух подручных палача, подходивших к нему с носилками.
– Ну, ну, подбодритесь малость, – сказал Кабош, – если вы стонете уж от этого, что же будет с вами сейчас?
– Дорогой Кабош! – взмолился Коконнас. – Прошу вас, не давайте меня трогать вашим уважаемым помощникам; может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.
– Поставьте носилки рядом со станком, – приказал мэтр Кабош.
Его подручные исполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса на руки, как ребенка, и переложил на носилки, но, несмотря на все предосторожности, Коконнас кричал во все горло-Тут появился и почтенный тюремщик с фонарем в руке.
– В часовню, – сказал он.
Носильщики Коконнаса тронулись в путь после того, как он второй раз пожал руку Кабошу.
Первое пожатие оказалось для пьемонтца чересчур благотворным, так что впредь он не стал привередничать.
Глава 9
Часовня
Мрачный кортеж в гробовом молчании прошествовал по двум подъемным мостам донжона и широкому двору замка, который вел к часовне, где на цветных окнах мягкий свет окрашивал бледные лики апостолов в красных одеяниях.
Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, хотя воздух был насыщен дождевой влагой. Он вглядывался в глубокую тьму и радовался, что все эти обстоятельства благоприятны для их побега.
Ему понадобились вся его воля, вся осторожность, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда его донесли до часовни и он увидел на хорах, в трех шагах от престола, лежавшую на полу массу, покрытую большим белым покрывалом.
Это был Ла Моль.
Два солдата, сопровождавшие носилки, остались за дверями часовни.
– Раз уж нам оказывают эту величайшую милость и вновь соединяют нас, – сказал Коконнас, придавая голосу жалобный тон, – отнесите меня к моему другу.
Так как носильщики не получали на этот счет никакого иного приказа, они без всяких возражений исполнили просьбу Коконнаса.
Ла Моль лежал сумрачный и бледный, прислонясь головой к мрамору стены; его черные волосы, обильно смоченные потом, придававшим его лицу матово-бледный оттенок слоновой кости, стояли дыбом.
По знаку тюремщика двое подручных удалились и пошли за священником, которого попросил Коконнас.
Это был условный сигнал.
Коконнас с мучительным нетерпением провожал их глазами; да и не он один не сводил с них горящих глаз. Как только они ушли, две женщины выбежали из-за престола и, трепеща от радости, бросились на хоры, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.
Маргарита бросилась к Ла Молю и обняла его.
Ла Моль испустил страшный крик, один из тех криков, который услышал в своей камере Коконнас и который чуть не свел его с ума.
– Боже мой! Что с тобой, Ла Моль? – в ужасе отшатнувшись, воскликнула Маргарита.
Ла Моль застонал и закрыл лицо руками, как будто не желая видеть Маргариту.
Молчание Ла Моля и этот жест испугали Маргариту больше, чем крик боли.
– Ох, что с тобой? – воскликнула она. – Ты весь в крови!
Коконнас, который уже успел подбежать к престолу, схватить кинжал и заключить в объятия Анриетту, обернулся.
– Вставай, вставай, умоляю тебя! – говорила Маргарита. – Ведь ты же видишь, что час настал!
Пугающе печальная улыбка скользнула по бледным губам Ла Моля, который, казалось, уже не должен был улыбаться.
– Дорогая королева! – сказал молодой человек. – Вы не приняли во внимание Екатерину, а следовательно, и преступление. Я выдержал пытку, у меня раздроблены кости, все мое тело – сплошная рана, а движения, которые я делаю, чтобы прижаться губами к вашему лбу, причиняют мне такую боль, что я предпочел бы умереть.
Побелев, Ла Моль с усилием коснулся губами лба королевы.
– Пытали? – воскликнул Коконнас. – Но ведь и меня пытали. И разве палач поступил с тобой не так же, как со мной?
И Коконнас рассказал все.
– Ах! Я понимаю! – сказал Ла Моль. – Когда мы были у него, ты пожал ему руку, а я забыл, что все люди братья, и возгордился. Бог наказал меня за мою гордыню – благодарю за это Бога!
Ла Моль молитвенно сложил руки.
Коконнас и обе женщины в неописуемом ужасе переглянулись.
– Скорей, скорей! – подойдя к ним, сказал тюремщик, который до сих пор стоял у дверей на страже. – Не теряйте времени, дорогой господин Коконнас, нанесите мне удар кинжалом, да как следует, по-дворянски! Скорей, а то они сейчас придут!
Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля, подобно мраморной надгробной статуе, склоненной над изображением того, кто покоится в могиле.
– Мужайся, друг мой, – сказал Коконнас. – Я сильный, я унесу тебя, посажу на коня, а если ты не сможешь держаться в седле, я посажу тебя перед собой и буду держать. Едем, едем! Ты же слышал, что сказал нам этот добрый малый! Речь идет о твоей жизни!
Ла Моль сделал над собой сверхчеловеческое, великодушное усилие.
– Правда, речь идет о твоей жизни, – сказал он.
Он попытался встать.
Аннибал взял его под мышки и поставил на ноги.
Из уст Ла Моля исходило только какое-то глухое рычание. Не успел Коконнас на одно мгновение отстраниться от него, чтобы подойти к тюремщику, и оставил мученика на руках двух женщин, как ноги у него подкосились, и несмотря на все усилия плачущей Маргариты он рухнул безвольной массой на пол, и душераздирающий крик, которого он не мог удержать, разнесся по часовне зловещим эхом и некоторое время гудел под ее сводами.
– Видите, – жалобно произнес Ла Моль, – видите, моя королева? Оставьте же меня, покиньте здесь, сказав последнее «прости». Маргарита, я не выдал ничего, ваша тайна осталась скрытой в моей любви, и вся она умрет вместе со мной. Прощайте, моя королева, прощайте!..
Маргарита, сама чуть живая, обвила руками эту прекрасную голову и запечатлела на ней благоговейный поцелуй.
– Аннибал, – сказал Ла Моль. – Ты избежал мучений, ты еще молод, ты можешь жить. Беги, беги, мой друг! Я хочу знать, что ты на свободе – это будет для меня высшее утешение.
– Время идет, – крикнул тюремщик. – Скорее, торопитесь!
Анриетта старалась потихоньку увести Коконнаса, а в это время Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля; с распущенными волосами, с лицом, залитым слезами, она походила на кающуюся Магдалину.
– Беги, Аннибал, – повторил Ла Моль, – не давай нашим врагам упиваться зрелищем казни двух невинных.
Коконнас тихонько отстранил Анриетту, тянувшую его к дверям, и указал на тюремщика торжественным, даже, насколько он мог, величественным жестом.
– Сударыня! Прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые мы ему обещали, – сказал он.
– Вот они, – сказала Анриетта. Затем он повернулся к Ла Молю и грустно покачал головой.
– Милый мой Ла Моль, – заговорил он, – ты оскорбляешь меня, подумав хоть на одно мгновение, что я способен тебя покинуть. Разве я не поклялся и жить, и умереть с тобой? Но ты так страдаешь, мой бедный друг, что я тебя прощаю.
Он лег рядом со своим другом, наклонился над ним и коснулся губами его лба. Затем тихо, тихо, как берет мать ребенка, положил прислоненную к стене голову Ла Моля к себе на грудь.
Взгляд у Маргариты стал сумрачным. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.
– Королева моя, – говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, – о моя королева. Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы всякое подозрение о нашей любви исчезло.
– Но что же я ногу сделать для тебя, если я не могу даже умереть с тобой? – в отчаянии воскликнула Маргарита.
– Можешь, – ответил Ла Моль. – Ты можешь сделать так, что мне будет мила даже смерть и что она придет за мной с приветливым лицом.
Маргарита нагнулась к нему, сложив руки, словно умоляла его говорить.
– Маргарита! Помнишь тот вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты взамен ее дала мне один священный обет?
Маргарита затрепетала.
– А-а! Ты вздрогнула, значит, помнишь, – сказал Ла Моль.
– Да, да, помню, – отвечала Маргарита, – и клянусь душой, мой Гиацинт, что исполню свое обещание.
Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично беря Бога в, свидетели своей клятвы.
: Лицо Ла Моля просияло, как будто своды часовни внезапно разверзлись и луч солнца пал на его лицо.
– Идут! Идут! – прошептал тюремщик.
Маргарита вскрикнула и бросилась было к Ла Молю, но страх усилить его страдания удержал ее, и она с трепетом остановилась перед Ла Молем.
Анриетта коснулась губами лба Коконнаса и сказала:
– Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет тебя к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Бог свидетель: обещаю тебе, что всегда буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, что Маргарита поклялась сделать для Ла Моля, но клянусь тебе, что сделаю то же самое и для тебя!
И она протянула руку Маргарите.
– Ты хорошо сказала, спасибо тебе, – ответил Коконнас.
– Прежде чем вы покинете меня, моя королева, – сказал Ла Моль, – окажите мне последнюю милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, поднимаясь на эшафот.
– О да! – воскликнула Маргарита. – Держи!.. Она сняла с шеи золотой ковчежец на золотой цепочке.
– Возьми, – сказала она. – Этот святой ковчежец я ношу с детства; мне надела его на шею моя мать, когда я была совсем маленькой и когда она меня любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента.[80] Я не расставалась с ним никогда. На, возьми!
Ла Моль взял его и горячо поцеловал.
– Отпирают дверь! – сказал тюремщик. – Бегите же, сударыни! Скорей, скорей!
Обе женщины бросились за престол и скрылись. В то же мгновение вошел священник.
Глава 10
Площадь Сен-Жан-ан-Грев
Семь часов утра. Шумная толпа заполняет площади, улицы и набережные.
В десять часов утра та же тележка, которая некогда привезла в Лувр двух друзей, лежавших без сознания после дуэли, выехала из Венсенна и медленно проследовала по Сент-Антуанской улице, а на пути ее зрители, стоявшие так тесно, что давили друг друга, казались статуями с остановившимися глазами и застывшими устами.
Это был день, когда королева-мать показала парижскому народу поистине раздирающее душу зрелище.
В этой тележке, о которой мы упомянули и которая двигалась по улицам, лежали на скупо постланной соломе два молодых человека с обнаженными головами, одетые в черное, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях Ла Моля. Голова Ла Моля возвышалась над краями тележки, его мутные глаза смотрели по сторонам.
Толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась, вытягивала шеи, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, вскарабкивалась на выступы на стенах и казалась удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм этих двух тел, покончивших с мучениями только для того, чтобы их уничтожили.
Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав себя виновным ни в одном из преступлений, в которых его обвинили, Коконнас же, уверяли люди, не стерпел боли и все раскрыл.
Поэтому со всех сторон раздавались крики:
– Видите, видите рыжего? Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть! А другой – храбрый, не признался ни в чем.
Молодые люди прекрасно слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их траурное шествие. Ла Моль пожимал руки своему другу, а лицо пьемонтца выражало величественное презрение, и он смотрел на толпу с высоты гнусной тележки, как смотрел бы с триумфальной колесницы.
Несчастье совершило святое дело: оно облагородило лицо Коконнаса так же, как смерть должна была очистить его душу.
– Скоро мы доедем? – спросил Ла Моль – Друг! Я больше не могу, я чувствую, что упаду в обморок.
– Держись, держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо улицы Тизон и улицы Клош-Персе. Смотри, смотри!
– Ах! Приподними, приподними меня – я хочу еще раз посмотреть на этот приют блаженства!
Коконнас тронул рукой плечо палача, который сидел на передке тележки и правил лошадью.
– Мэтр! – сказал Коконнас. – Окажи нам услугу и остановись на минуту против улицы Тизон.
Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до улицы Тизон, остановился.
С помощью Коконнаса Ла Моль еле-еле приподнялся, сквозь слезы посмотрел на этот домик, тихий, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.
– Прощай! Прощай, молодость, любовь, жизнь! – прошептал Ла Моль и опустил голову на грудь.
– Не падай духом! – сказал Коконнас. – Быть может, все это мы снова найдем на небесах.
– Ты в это веришь? – прошептал Ла Моль.
– Верю – так мне сказал священник, а главное, потому, что надеюсь. Не теряй сознания, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.
Кабош услыхал последние слова Аннибала и, одной рукой подгоняя лошадь, другую руку протянул Коконнасу и незаметно передал пьемонтцу маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим средством, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.
– Ах! Я ожил, – сказал Ла Моль и поцеловал ковчежец, висевший у него на шее на золотой цепочке.
Когда они доехали До угла набережной и обогнули прелестное небольшое здание, построенное Генрихом II, стал виден высокий эшафот: то был голый, залитый кровью помост, возвышавшийся над головами толпы.
– Друг! Я хочу умереть первым, – сказал Ла Моль. Коконнас второй раз тронул рукой плечо Кабоша.
– Что угодно, сударь? – обернувшись, спросил палач.
– Добрый человек! – сказал Коконнас. – Ты хочешь доставить мне удовольствие, не так ли? По крайней мере ты так мне говорил.
– Да, говорил и повторяю.
– Мой друг пострадал больше меня, а потому и сил у него меньше.
– Ну и что же?
– Так вот, он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как меня будут казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.
– Ладно, ладно, – сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, – не беспокойтесь, будет по-вашему.
– И одним ударом, да? – шепотом спросил пьемонтец.
– Одним ударом.
– Это хорошо… А если вам нужно будет отыграться, так отыгрывайтесь на мне.
Тележка остановилась; они подъехали к эшафоту. Коконнас надел шляпу.
Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до слуха Ла Моля. Он хотел приподняться, но у него не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под руки.
Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской Думы походили на амфитеатр, переполненный зрителями. Из каждого окна высовывались возбужденные лица с горящими глазами.
Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать величайшее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, раздался оглушительный крик, словно то был всеобщий вопль скорби. Мужчины кричали, женщины жалобно стонали.
– Это один из первых придворных щеголей; его должны были казнить не на Сен-Жан-ан-Грев, а на Пре-о-Клер, – говорили мужчины.
– Какой красавчик! Какой бледный! Это тот, который не захотел отвечать, – говорили женщины.
– Друг! Я не могу держаться на ногах, – сказал Ла Моль. – Отнеси меня!
– Сейчас, – сказал Аннибал.
Он сделал палачу знак остановиться, затем нагнулся, взял на руки Ла Моля, как ребенка, твердым шагом поднялся по лестнице со своей ношей на помост и опустил на него своего Друга под неистовые крики и рукоплескания толпы.
Коконнас снял с головы шляпу и раскланялся. Затем он бросил шляпу на эшафот, у своих ног.
– Посмотри кругом, – сказал Ла Моль, – не увидишь ли где-нибудь их.
Коконнас медленно стал обводить взглядом площадь, пока не дошел до одной точки; тогда он остановился и, не спуская с нее глаз, протянул руку и коснулся плеча своего Друга.
– Взгляни на окно вон той башенки, – сказал он. Другой рукой он показал на окно маленького здания, существующего и доныне, между улицей Ванри и улицей Мутон, – обломок ушедших столетий.
Две женщины в черном, поддерживая одна другую, стояли не у самого окна, а немного поодаль.
– Ах! Я боялся только одного, – сказал Ла Моль, – я боялся, что умру, не увидав их. Я их вижу и теперь я могу умереть спокойно.
Не отрывая пристального взгляда от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и покрыл поцелуями ковчежец.
Коконнас приветствовал обеих женщин с таким изяществом, словно он раскланивался в гостиной.
В ответ на это обе женщины замахали мокрыми от слез платочками.
Кабош дотронулся пальцем до плеча Коконнаса и многозначительно взглянул на него.
– Да, да! – сказал пьемонтец и повернулся к своему другу.
– Поцелуй меня, – сказал он, – и умри достойно, ото будет совсем не трудно, мой друг, – ведь ты такой храбрый!
– Ах! – отвечал Ла Моль. – Для меня не велика заслуга умереть достойно – ведь я так страдаю!
Подошел священник и протянул Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему на ковчежец, который держал в руке.
– Все равно, – сказал священник, – неустанно просите мужества у Того, кто Сам претерпел то, что сейчас претерпите вы.
Ла Моль приложился к ногам Христа.
– Поручите мою душу, – сказал он, – молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.
– Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, – сказал Коконнас.
– Я готов, – ответил Ла Моль.
– Можете ли вы держать голову совсем прямо? – спросил Кабош, став позади коленопреклоненного Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.
– Надеюсь, – ответил Ла Моль.
– Тогда все будет хорошо.
– А вы не забудете, о чем я просил вас? – напомнил Ла Моль. – Этот ковчежец будет вам пропуском.
– Будьте покойны. Постарайтесь только держать голову прямее.
Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки.
– Прощай, Маргарита! – прошептал он. – Будь благосло…
Ла Моль не кончил. Повернув быстрый, сверкнувший, как молния, меч, Кабош одним ударом снес ему голову, и она покатилась к ногам Коконнаса.
Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам. Раздался оглушительный крик, слитый из тысячи криков, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем остальные.
– Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! – сказал Коконнас, в третий раз протягивая руку палачу.
– Сын мой, – сказал Коконнасу священник, – не надо ли вам чего-нибудь доверить Богу?
– Честное слово, нет, отец мой! – ответил пьемонтец. – Все, что мне надо было бы Ему сказать, я сказал вам вчера.
С этими словами он повернулся к Кабошу.
– Ну, мой последний друг палач, окажи мне еще одну услугу, – сказал он.
Прежде, чем стать на колени, Коконнас обвел площадь таким спокойным, таким ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская его слух и теша его самолюбие. Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал его в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку, затем опустился на колени и, продолжая держать в руках эту горячо любимую голову, сказал Кабошу:
– Теперь моя очере…
Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.
После удара нервная дрожь охватила этого достойного человека.
– Хорошо, что все кончилось, – прошептал он, – бедный мальчик!
Он с трудом вынул золотой ковчежец из судорожно стиснутых рук Ла Моля, а затем накрыл своим плащом печальные останки, которые тележка должна была везти к нему домой.
Зрелище кончилось; толпа разошлась.
Глава 11
Башня позорного столба
Ночь только что опустилась на город, еще взволнованный рассказами о казни, подробности которой, переходя из уст в уста, омрачали в каждом доме веселый час ужина, когда вся семья в сборе.
В противоположность притихшему, помрачневшему городу Лувр был ярко освещен, там было шумно и весело. Во дворце был большой праздник. Этот праздник состоялся по распоряжению Карла IX. Праздник он назначил на вечер, а на утро назначил казнь.
Королева Наваррская еще накануне получила приказание быть на вечере; она надеялась, что Ла Моль и Коконнас будут спасены этой же ночью; в успехе мер, принятых для их спасения, она была уверена, а потому ответила брату, что его желание будет исполнено.
Но после сцены в часовне, когда она утратила всякую надежду; после того, как в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой и самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, она дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее присутствовать на радостном луврском празднестве в тот самый день, когда ей довелось видеть на Гревской площади страшное празднество.
В этот день король Карл IX еще раз показал такую силу воли, которой, кроме него, быть может, не обладал никто: в течение двух недель он был прикован к постели, он был слаб, как умирающий, и бледен, как мертвец, но в пять часов вечера он встал и надел свой лучший костюм. Правда, во время одевания он три раза падал в обморок.
В восемь часов вечера Карл осведомился о сестре: он спросил, не видел ли ее кто-нибудь и не знает ли кто-нибудь, что она делает. Никто не мог ему на это ответить, потому что королева вернулась к себе в одиннадцать утра, заперлась и запретила открывать дверь кому бы то ни было.
Но для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он направился к апартаментам королевы Наваррской и неожиданно вошел к ней через потайной ход.
Хотя он знал, что его ждет печальное зрелище, и заранее подготовил к нему свою душу, плачевная картина, какую он увидел, превзошла его воображение.
Маргарита, полумертвая, лежала на шезлонге, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а только хрипела, словно в агонии.
В другом углу комнаты Анриетта Неверская, эта неустрашимая женщина, лежала в обмороке, распростершись на ковре. Вернувшись с Гревской площади, она, как и Маргарита, лишилась сил, а бедная Жийона бегала от одной к другой, не осмеливаясь сказать им хоть слово утешения.
Во время кризиса, который следует за великим потрясением, люди оберегают свое горе, как скупец – сокровище, и считают врагом всякого, кто пытается отнять у них малейшую его частицу.
Карл IX открыл дверь и, оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату.
Обе женщины не видели его. Жийона, пытавшаяся помочь Анриетте, привстала на одно колено и испуганно посмотрела на короля.
Король сделал ей знак рукой – она встала, сделала реверанс и вышла.
Карл подошел к Маргарите; с минуту он смотрел на нее молча; потом обратился к ней с неожиданной для него нежностью в голосе:
– Марго! Сестричка!
Молодая женщина вздрогнула и приподнялась.
– Ваше величество! – произнесла она.
– Сестричка, не падай духом! Маргарита подняла глаза к небу.
Да, я понимаю, – сказал Карл, – но выслушай меня.
Королева Наваррская сделала знак, что слушает.
– Ты обещала мне прийти на бал, – сказал король.
– Кто? Я? – воскликнула Маргарита.
– Да, ты обещала, тебя ждут, и если ты не придешь, твое отсутствие вызовет всеобщее недоумение.
– Простите меня, брат мой, – Ответила Маргарита, – вы же видите: я очень страдаю.
– Пересильте себя.
Маргарита попыталась взять себя в руки, но силы покинули ее, и она снова уронила голову на подушки.
– Нет, нет, не пойду, – сказала она. Карл взял ее за руку и сел рядом с ней.
– Марго! Я знаю: сегодня ты потеряла друга, – заговорил он, – но подумай обо мне: ведь я потерял всех своих друзей! Даже больше – я потерял мать! Ты всегда могла плакать так, как сейчас, а я даже в минуты самых страшных страданий должен был найти в себе силы улыбаться. Тебе тяжело, но посмотри на меня – ведь я умираю! Будь мужественной, Марго, – прошу тебя, сестра, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома – это наш тяжкий крест, будем же и мы нести его, подобно Христу, до Голгофы; если же мы споткнемся на пути, мы снова встанем, безропотно и мужественно, как и Он.
– О, Господи, Господи! – воскликнула Маргарита.
– Да, – сказал Карл, отвечая на ее мысль, – да, сестра, жертва тяжела, но все чем-нибудь жертвуют: одни жертвуют честью, другие – жизнью. Неужели ты думаешь, что я в свои двадцать пять лет, я, взошедший на лучший престол в мире, умру без сожаления? Посмотри на меня… у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего, это правда. Зато улыбка… разве, глядя на мою улыбку, не подумаешь, что я надеюсь на выздоровление? И однако, через неделю, самое большее – через месяц, ты будешь оплакивать меня, сестра, как оплакиваешь того, кто расстался с жизнью сегодня утром.
– Братец!.. – воскликнула Маргарита, обвивая руками шею Карла.
– Ну так оденься же, дорогая Маргарита, – сказал король, – скрой свою бледность и приходи на бал. Я велел принести тебе новые драгоценности и украшения, достойные твоей красоты.
– Ах, эти брильянты, туалеты… Мне сейчас не де них! – сказала Маргарита.
– Жизнь вся еще впереди, Маргарита, – по крайней мере для тебя, – с улыбкой возразил Карл, – Нет! Нет!
– Помни одно, сестра: иной раз память умерших почтишь всего достойнее, если сумеешь подавить, вернее, скрыть свое горе.
– Хорошо, государь! Я приду, – дрожа, ответила Маргарита.
Слеза набежала на глаза Карла, но сейчас же испарилась на воспаленных веках. Он поклонился сестре, поцеловал ее в лоб, потом на минуту остановился перед Анриеттой, ничего не видевшей и не слыхавшей, промолвил:
– – Несчастная женщина! – и бесшумно удалился.
После ухода короля сейчас же вошли пажи – они несли ларцы и футляры.
Маргарита сделала знак рукой, чтобы все это положили на пол.
Пажи вышли, осталась одна Жийона.
– Приготовь мне все для туалета, Жийона, – сказала Маргарита.
Девушка с изумлением посмотрела на госпожу.
– Да, – сказала Маргарита с непередаваемым чувством горечи, – да, я оденусь и пойду на бал – меня там ждут. Не мешкай! Так день будет закончен: утром – праздник на Гревской площади, вечером – праздник в Лувре!
– А ее светлость герцогиня? – спросила Жийона.
– О! Она счастливица! Она может остаться здесь, она может плакать, она может страдать на свободе. Ведь она не дочь короля, не жена короля, не сестра короля. Она не королева! Помоги мне одеться, Жийона.
Девушка исполнила приказание. Драгоценности были великолепны, платье – роскошно. Маргарита никогда еще не была так хороша.
Она посмотрела на себя в зеркало.
– Мой брат совершенно прав, – сказала она. – Какое жалкое создание – человек!
В это время вернулась Жийона.
– Ваше величество, вас кто-то спрашивает, – сказала она.
– Меня?
– Да, вас.
– Кто он такой?
– – Не знаю, но больно страховиден: при одном взгляде на него дрожь берет.
– Спроси, как его зовут, – побледнев, сказала Маргарита.
Жийона вышла и сейчас же вернулась.
. – Он не захотел назвать себя, ваше величество, но просит меня передать вам вот это.
Жийона протянула Маргарите ковчежец – вчера вечером Маргарита отдала его Ла Молю.
– Впусти, впусти его! – поспешно сказала Маргарита.
Она еще больше побледнела и замерла.
Тяжелые шаги загремели по паркету. Эхо, по-видимому, возмущенное тем, что должно воспроизводить этот шум, прокатилось под панелями, и на пороге показался какой-то человек.
– Вы… – произнесла королева.
– Я тот, кого вы однажды встретили на Монфоконе, тот, кто привез в Лувр в своей повозке двух раненых дворян.
– Да, Да, я узнаю вас, вы мэтр Кабош.
– Палач парижского судебного округа, ваше велиство.
Это были единственные слова, которые услыхала Анриетта из всего, что говорилось здесь в течение часа. Она отняла руки от бледного лица и посмотрела на палача своими изумрудными глазами, из которых, казалось, исходили два пламенеющих луча.
– Вы пришли?.. – вся дрожа, спросила Маргарита.
–..чтобы напомнить вам о том обещании, которое вы дали младшему из двух дворян, тому, который поручил мне вернуть вам этот ковчежец. Вы помните об этом, ваше величество?
– О да! – воскликнула королева. – Ничей великий прах никогда еще не обретал более достойного успокоения! Но где же она?
– Она у меня дома, вместе с телом.
|
The script ran 0.009 seconds.